Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава седьмая.

Ленинградская симфония

Вчера еще казалось, что город вымер, вымерз, остатки жителей безвыходно сидят в заводских цехах или стоят в бесконечных очередях.

В воскресенье 8 марта могло показаться, что весь довоенный Ленинград на улицах, проспектах, во дворах, на площадях и набережных.

Город и до войны прихорашивался к праздничным дням — «перышки чистил».

В 42-м, в преддверии весны, надо было срочно убрать грязь и нечистоты — гнездовья болезней и эпидемий.

Снежные заносы и нагромождения сколотого льда при таянии угрожали затопить подвалы и нижние этажи домов и строений.

Воскресник

Дядя Леша удивленно озирался:

— Народу! Стар и млад.

— Ну-ка, братья Родионычи, — по-свойски призвал на помощь дворник Федор Иванович. И ему в одиночку не управиться с железным ломом.

Втроем совместными усилиями приподняли и [136] опустили тяжелую пику. Блестящее острие вонзилось в серую глыбу, выклюнуло мутную ямочку.

— Выше, выше поднимай. С маху чтоб!

С четвертого удара ледяная глыба раскололась, обнажилось чистое голубое нутро. Но и половину не поднять.

— Еще р-разок, Родионычи.

Дядя Вася ловил раскрытым ртом морозный воздух. Да и напарникам уже требовалась передышка.

Мама совковой лопатой накладывала ледяные осколки и крошево на фанерную волокушу. Бригада ребят отвозила нелегкую поклажу к пандусу у сфинксов, к удобному и посильному спуску.

Сотни штатских и военных расчищали набережную. На людей в черных бушлатах и шинелях смотрели с любовью и благодарностью. Защитники и помощники. Когда в январе хлебозавод остался без воды, боевые экипажи включились в ремонт, проложили временные шланги и провода, качали воду из Невы, давали энергию от судовых электростанций.

Опорожнив волокушу, ребята присели отдохнуть.

Таня приблизилась к сфинксам. Мартовское солнце освободило каменные статуи от наморози, человеко-львы, блаженно прикрыв глаза, беззаботно дремали, будто с поста сменились. Караул несли военные моряки.

«Замечательно, когда совсем-совсем есть не хочется, — позавидовала сфинксам Таня. — Были бы люди из сиенита, тоже обходились бы без пищи. Живешь себе и все».

— Полундра, — подражая морским командирам, поднял свою бригаду Борька Воронец.

Ребята поволокли фанерный лист за очередной грудой. Каждая возка отнимала все больше и больше времени и сил. После пятой или шестой доставки без [137] посторонней помощи не сумели бы сбросить груз. Спасибо, моряк выручил. Высокий, тощий, из-под распахнутого бушлата тельняшка выглядывает. Он же и сухариком Таню угостил.

— Спасибо, — смутилась она. — Я не хочу...

— Хочу не хочу, — матрос улыбнулся. — От подарков нос не воротят. Это тебе, сестренка, по случаю Международного женского дня. Грызи на здоровье. Флотские сухари калорийные.

— Бери, — сказал Борька, но когда Таня попыталась угостить товарищей, решительно возразил: — Мы же мужчины.

Коля Маленький, сглотнув слюну, самоотверженно поддержал его. Шапка сползла к затылку, шарф развязался; на разгоряченном лице нос никак не был похож на мышонка.

Остальные промолчали, даже длинный, как жердь, парнишка в большой заячьей шапке. Таня не сразу узнала в нем рыжего Павлика. Все считали, что он эвакуировался, а Павлик, как выяснилось, переселялся с мамой и младшим братом к бабушке на Лесной проспект. Когда остались вдвоем, Павлик и мама, жить на Лесном потеряло смысл. Тем более что старший брат Павлика воевал и в любой момент мог вдруг объявиться на Васильевском острове.

— Полундра, кончай ночевать, — приказал Борька Воронец.

Ребята опять впряглись в волокушу.

Клюква

Удары ломов, шарканье лопат, глухой перестук и шлепки заматерелого снега перерезал разбойный свист. [138]

— Ложи-ись!

— Не наш...

Фронтовикам и блокадникам известно: свой снаряд не услышишь, свой, в тебя летящий, обгоняет звук.

Рвануло на соседней улице. Потом еще и еще.

«Артиллерийский обстрел, артиллерийский обстрел!» — закричали уличные динамики.

Дежурные с повязками и милиционер, угрожая штрафом и военным трибуналом, загнали людей в укрытия. Таня очутилась в темном подъезде и по керосиновому запаху поняла, что это соседний дом.

Сейчас вонь керосина была даже приятной: из мирного, довоенного времени.

Обстрел района длился минут двадцать или тридцать. Наконец кто-то приоткрыл наружную дверь, в подъезд проник дневной свет, люди потянулись к выходу.

Работа возобновилась. Стало известно, что близ Тучкова моста двоих убило, четверых ранило.

— А все от недисциплинированности, — сурово разъяснил милиционер.

Он был прав и не прав.

— Тревогу-то, мил человек, — выступила от имени народа женщина в бараньей выворотке, — уже опосля того, как стрёлят, по радио кричат. Немец, он же загодя предупреждение не делает.

— Деревня, — безобидно обозвал спорщицу милиционер, но нравоучения свои прекратил.

Борька Воронец накинул лямку на плечо:

— Поехали.

Фронт уборочных работ переместился в другое место, маршрут к Неве проходил левее прежнего. Напротив сквера упряжка остановилась. [139]

— Что там? — спросил рыжий Павлик. Они с Таней шли по бокам, придерживали кучу, чтоб не разваливалась.

— Кровь.

Красные капельки, затуманенные морозом, перегораживали широкую тропу. Свернусь некуда, давить это волокушей, растаптывать ногами...

Павлик протиснулся вперед, наклонился низко, изучая кровавый след, и вдруг выколупнул из снега красную горошину, еще посмотрел — и сунул в рот.

Коля Маленький выпучил глаза:

— Ты что?!

— Клюква, — проглотив ягоду, сказал Павлик и наклонился за следующей.

Все начали отковыривать примерзшую к снегу клюкву.

«Рассыпал какой-то бедняга», — сочувственно подумала Таня.

— Поехали, — скомандовал Борька, когда подобрали все ягоды.

Успели сделать две ездки. И опять — артналет.

— Не дают работать, гады, — возмущался милиционер. — В укрытия, в укрытия, граждане! Прошу и умоляю.

Полчаса спустя или чуть дольше по радио весело запел рожок и диктор объявил на весь Васильевский остров:

«Внимание! Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение транспорта по району восстанавливается».

Дворник Федор Иванович сказал озабоченно:

— Все равно и сегодня не кончим. Неделю, поди, вкалывать надо. Такая многоснежная зима была... [140]

Баня

В переулок Декабристов отправились заблаговременно, хотя на талонах в баню, как на билетах в кинотеатр, точно указаны часы и минуты.

В первые дни, когда заработала ближняя баня, такая очередь образовалась — не попасть, не помыться.

* * *

Многие уходили ни с чем, а то и падали в очереди. Теряли сознание, умирали и в самой бане — от пагубной для изболевшегося сердца парильни, от ужасающей картины.

На улице, в очереди, все выглядели привычно одинаково. Сто одежек на каждом, укутаны до глаз, а разделись донага, разоблачились — страхолюдие!

Пугала, мощи еле живые, обтянутые землистой кожей скелеты, головастые уродины со вздутыми животами и тонкими жердочками ног. Будто с церковных фресок спустились в серое влажное облако замученные грешники, ожили картины ада из книги Данте.

Жутко было видеть других, понимая, что и сам ты такой же. Тень человека, кошмарное видение, призрак, наводящий страх.

* * *

По-мо-ги... — еле различимым голосом попросил кто-то.

Сгорбленная патлатая старуха никак не могла оторвать от скамьи под кранами тазик с водой. Мама помогла ей, и немощная стала мыться рядом. Таня старалась не смотреть на нее, но так и тянуло на это. Что-то знакомое или запомнившееся было в той женщине, но что конкретно — никак не удавалось восстановить в памяти. Да и некогда отвлекаться. Время [141] ограниченное, надо успеть отмыться от въевшейся копоти и грязи.

Нет-нет а взгляд опять обращался к соседке. Где же все-таки она видела ее? Когда-то, до войны еще, женщину с бородавкой на щеке?

И вдруг Таня вспомнила, вспомнила. Продавщица газированной воды на Большом проспекте у Андреевского рынка! Толстая, жирная, весь халат в буграх и складках...

Симфония

Композитор Шостакович посвятил симфонию № 7 Ленинграду. Он и создал ее почти всю в родном, блокадном городе, а закончил на Волге, в эвакуации. В Куйбышеве она и была исполнена впервые, транслировалась по радио 5 марта 1942 года. Во второй раз Седьмую симфонию передали из Москвы, с концерта в Колонном зале.

* * *

До войны Таня один раз была в филармонии. Случайно. Валя, Лёкина невеста, простудилась, и брат взял с собою Таню. Они сидели в девятнадцатом ряду, слева, у боковой ложи. Оттуда, сверху, нарядная дама с маленьким перламутровым биноклем бросала на них негодующие взгляды. Лека по звуку определял инструменты и шепотом называл их Тане: «Фагот... контрабас... флейта-пикколо...».

В программе концерта была музыка Штраусов, отца и сына. Потому, наверное, и запомнилось название симфонии — «Домашняя».

Сейчас, слушая у дяди радио, Таня подумала, что начали передавать похожую музыку, домашнюю симфонию. Такая она была светлая, ласковая, семейная. [142]

Она прикрыла глаза — все равно полутемно в комнате да и рассматривать нечего, — погрузилась в звуки оркестра. Живо представился большой стол и все Савичевы за ним: бабушка, мама, Женя, Миша, Лека, Нина, оба дяди, Вася и Леша, и сама она, Таня. У всех радостное настроение, улыбаются. Но вскоре что-то вспугнуло, встревожило праздничное застолье.

Крадучись, шурша и постукивая, стали возникать и нагло повторяться угрожающие звуки. Потом, вдруг и всем оркестром, загремела кованая поступь солдатских сапог, залязгали гусеницы танков. Они смяли, заглушили счастье и солнечный мир.

Война! — теперь только поняла Таня, что произошло с музыкой, с домом, со всей страной. Роковая, смертельная опасность нависла над всеми. И народ поднялся на борьбу с фашизмом.

Священная, губительная, жесточайшая битва свирепствовала на земле. Неисчислимы жертвы войны, сражение еще не окончено, железный марш фашизма возникает вновь и вновь. Но победа над ним неизбежна, добро одолеет зло. Не скоро, но это обязательно будет.

Все это Таня увидела, не только услышала. Она не сразу пришла в себя.

Оркестр замолчал, опять затикал метроном — сердце блокадного Ленинграда, а она, дитя великого, прекрасного и трагического города, была еще во власти музыки.

Седьмая симфония переполняла все ее существо восторгом и счастливой мукой.

До слуха дошли наконец сдержанные всхлипы. Таня тревожно повернулась к дяде Васе.

— Ты плачешь? — испугалась Таня.

— Нет, нет... — прошептал дядя. [143]

А по запавшим, заросшим седой щетиной щекам текли слезы.

— Прекрасно, — заговорил опять, — величественно. И все — правда. Мы победим. Вот увидишь, дружок.

Таня закивала. Да, да-да! Она одолеет блокадные страдания и военные беды, выстоит, выживет, увидит день победы!

Брат

Кто-то затоптался в передней. Дверь не заперта, входи кому и когда угодно.

— Нина? — встрепенулась мама, и Таня обрадовалась: вдруг объявилась сестра, месяц ни слуху ни духу.

— Мы, — донесся слабый голос.

Пришли Лека с Валей. Что с ними сделала война и блокада! Ладная, пухленькая Валечка превратилась в плоское существо с дряблым лицом и отрешенным взглядом. А брат — располнел. Одутловатые щеки, заплывшие глаза за толстыми очками.

— Опух! — ахнула мама и захлопотала у печки, где стояли кастрюльки с жалкими порциями супчика и дуранды. Будто этим и за один раз можно было излечить Леку от дистрофии, освободить от гибельной жидкости.

Он медленно опустился на стул и вынул из-за пазухи баночку с декстриновой запеканкой.

Оладьи и котлеты из декстрина как-то давали в школьной столовой, запеканку Таня еще не пробовала и, сколько ни спрашивала, так и не выяснила, что такое декстрин. Технические отходы от чего-то. [144]

Мама схватилась за сердце:

— Сына! Что ж ты делаешь?! Сам же...

— Ничего, все чин чином... Меня... — и закашлялся, захрипел.

— Леку в стационар кладут, — пояснила Валя. — Наш, заводской. Там тепло и кормят усиленно.

Мама погладила ее по плечу:

— И тебя бы туда, доча... Факт.

Таня вдруг вспомнила, что Лека собирался жениться на Вале. В этом, 1942 году, в марте...

— Пойду, — сказала Валя. — Меня тоже на сутки домой отпустили.

Лека сделал движение подняться на ноги, но не сумел с первого раза.

— Сиди, — не строго, нежно и заботливо приказала Валя, и он безропотно подчинился ей.

Вечером, отдохнув несколько часов, попросил мандолину, попробовал медиатором струны и поморщился:

— Ну и звучок...

А настраивать почему-то не стал, фальшиво и дребезжаще вывел начало мелодии из кинофильма «Большой вальс». Ту, что Карла Доннер поет, когда навсегда уезжает от Иоганна Штрауса: «О прошлом тоскуя, я вспомнил о нашей весне...».

Утром, темно еще было на улице, постучался ремесленник в черной шинели, вручил рукописную повестку от начальника цеха. Лека прочел сначала про себя, затем — вслух:

— «Савичеву Л. Н. Товарищ! Явитесь на работу по получению повестки. Поступил срочный фронтовой заказ...»

Надо собираться.

Его бы уложить в постель, вызвать доктора...

— Надо, сына, — сказала мама. [145]

Трамвай

Чудо готовилось долго. В феврале начали расчищать трамвайные пути и сращивать оборванные провода. Но все равно трудно было поверить, что замерзшие на проспектах и улицах вагоны придут в движение. И вот 5 марта от Технологического института проехал по Загородному грузовой трамвай, а после воскресников и субботников пошли пассажирские поезда.

Какой был праздник! Всегородской, всенародный. Вагоновожатые почти беспрерывно стучали по педали, оглашая мартовский воздух счастливым звоном. То был не просто трамвайный сигнал. Победный гимн! Город наперекор всему и вся, на седьмом месяце жестокой блокады поднимался на ноги, встал на колеса.

* * *

Еще и булочная не открылась, только-только закончился ночной комендантский час, когда вдруг пришла Валя. На ней лица не было. То есть лицо было, но застывшее в горе, неживое.

— Нет, нет, — мама замахала обеими руками, словно отгоняла осиный рой или недобрую черную силу.

— В пять часов утра, — мертвым голосом сообщила Валя.

И мама вдруг сделалась спокойной-спокойной.

— Где он? — спросила.

— В стационаре.

Забрать Леку домой невозможно: не только на кладбище, до Второй линии не довезти. По голому асфальту не дотащить на санках...

И одного его, Леку, заводская служба хоронить не станет... [146]

— Там попрощаемся, — решила мама, и все Савичевы отправились на судомеханический завод.

Мартовское солнце отогревало город. Дома на южной стороне мокрые, словно после грозового ливня с ветром. На рельсах слепящие блики. Уже несколько дней через мост Лейтенанта Шмидта ходили трамваи, сталь очищалась от ржавчины.

До завода было совсем близко, за десять минут добежать можно. Сразу за мостом повернуть направо, дальше — по набережной до упора, налево — ив сотне метров заводская проходная.

— Придется трамваем, — сказал дядя Вася, — чтоб не опоздать.

Страшно сделалось от мысли, что Леку могут увезти. Где его потом искать?

Долго трамвая не было, скопился народ.

— Подождем, — миролюбиво сказала женщина в котиковом манто поверх стеганки. — Теперь можем. Самую смерть пережили, голод выдержали.

— А теперь умираем, — проскрипел кто-то.

— Умирают дистрофики, кто до костей выголодан, — разъяснила девушка с медицинской повязкой на рукаве. — Таким питание уже не впрок.

— И еще те, — добавила женщина в манто, — кто духом пал. А мы, кто работает, выстоим.

Таня плотнее запахнула шерстяной платок. Лека день и ночь работал, неделями жил на заводе, почему же он умер?

Лека

Он лежал в недлинном ряду товарищей, других отстрадавших свое заводчан, укрытый до тонкой шеи измятой простыней. Как быстро, за несколько часов, [147] спала с лица одутловатость. Широко распахнулись глаза. Они без очков стали большими-большими, серые, савичевские глаза.

Мама попыталась закрыть их, но веки не повиновались, будто примерзли. Не удалось и дыханием отогреть, ничего не помогло.

Лека, не мигая, смотрел вверх и вдаль. Он видел, наверное, то, что не доступно живым, иначе поделился бы своим открытием, как супом или запеканкой из декстрина. Перевел бы взгляд на стоящих рядом, улыбнулся и заверил весело и задорно: «Все чин чином, чин чинарем!»

* * *

Мама, не раздеваясь, свалилась на постель, впала в тяжелое забытье. Таня безмолвной тенью бродила по квартире. Неисполненный долг, незавершенность чего-то лишили покоя.

Белые и черные клавиши раскрытого пианино ощерились, как рот, пораженный цингой. Лека, видно, крышку поднял, когда в последний раз дома был. А играть не стал, мандолину попросил, напомнил мелодию прощальной песни из замечательного кинофильма «Большой вальс». Перед войной все очень увлекались музыкой Штрауса. Популярной сделала ее картина об истории любви композитора и знаменитой певицы. Таня и то смотрела «Большой вальс» дважды.

* * *

Не знала Таня, и никто из Савичевых, что рядом где-то, в блокадном Ленинграде, умирали от дистрофии сестра и мать Милицы Корьюс, исполнительницы главной роли Карлы Доннер...

* * *

Таня опустила крышку, закрыла клавиши. [148]

Она почему-то медлила, оттягивала запись о смерти Леки, но это было ее обязанностью, ее долгом — вести летопись семьи Савичевых.

Ларец с палехской росписью покрылся слоем пыли. Таня провела рукавом по выпуклой крышке.

На черное лаковое поле стремительно вылетела конная тройка.

Под кисейной фатой, меж свечами лежали блокнотик и синий карандаш. Таня после смерти бабушки хранила их в шкатулке. Вместе со свидетельствами о смерти папы, Жени, а теперь и бабушки с Лёкой.

Она раскрыла блокнот на букву «Л».

В одном месте два слова слились.

Лека умер 17 марта в 5 часутр в 1942 г. [149]
Дальше