Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава шестая.

Голодно-холодно

И Волховский фронт не смог разомкнуть блокадное кольцо, январское наступление захлебнулось. Защитники города остались на прежних, осенних, рубежах.

На Дороге жизни уходили в ледовую глубь автомобили, гибли люди, солдаты и несолдаты, но запасы продовольствия в Ленинграде исчислялись уже не днями, а неделями.

Третья прибавка хлеба 11 февраля подняла блокадную норму до всеобщей, военного времени: рабочим — 500, служащим — 400, иждивенцам и детям — 300. Триста граммов хлеба на одни сутки — только жить да радоваться!

Увы, алиментарным дистрофикам уже никакая прибавка не могла помочь. Они без жалоб и стонов лежали в промерзших комнатах, ожидая своего часа в последней очереди.

Ленинградцы делали все, что могли, спасая живых, пока еще живых сограждан. Открывались стационары для ослабевших, были созданы комсомольские бытовые отряды. Девушки обходили дом за домом, квартиру за квартирой, топили печи, отоваривали карточки, поили и кормили больных, уносили осиротевших детей в детские дома. О, сколько жизней [117] спасли они, бескорыстные, самоотверженные, милосердные, сами голодные и страждущие героини!

Йомфру

В узорно окованном белой жестью бабушкином сундуке никакого клада не оказалось. Когда дяде Васе удалось отпереть заржавевший замок и с хрустом поднять крышку, Таня увидела женскую рубаху из отбеленного холста, что-то еще из одежды. Вот и все, что много лет берегла бабушка для своего смертного часа.

На память пришла загадочная фраза, которую дядя Вася уже не раз бормотал, как бы про себя и для себя.

— А что такое йомфру? — тихо и доверительно спросила Таня.

Дядя не сразу понял вопрос, наверное, мысли его были заняты другим или очень далеким.

— Ну, это — «у йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».

— «Йомфру» по-норвежски — «незамужняя дама». Понятно?

Таня согласно кивнула.

— Объявление из романа Гамсуна «Голод», — дополнительно пояснил дядя Вася.

Мама унесла погребальную одежду в спальню, к бабушке.

Потом, когда ее, переодетую во все чистое и закутанную с головой, привязали к дворницким саням, Таня подумала, что бабушка стала ужасно похожа на тонкое березовое бревнышко, и потому, наверное, не заплакала, так и не заплакала. [118]

С тех пор как Миша неизвестно где, а Лека и Нина на казарменном заводском положении, в квартире гнетущая пустота. Со смертью бабушки дом и вовсе обезлюдел, будто ни одной души живой не осталось. Радио и то молчит, остановилось метрономное сердце.

Мама ушла на поиски топлива. У нее с собою крепкая веревка и гвоздь. Если повезет и найдется доска или поленце, можно забить гвоздь, привязать к нему веревку и тащить волоком. Такой способ придумал Лека.

Брат до войны разгружал баржи, играючи перекидывал на берег двухметровые бревна. И мама была очень сильной...

А вот, если по-норвежски, ее можно называть йомфру? Она же безмужняя, и дверь в квартиру в подъезде направо от подворотни.

Обход

Ужасно одиноко в пустой квартире. Таня взяла коптилку и отправилась в обход. За долгие блокадные месяцы глаза отвыкли от яркого света, зато обострился слух, и все находилось на ощупь.

Таня начала осмотр с дальней комнаты. Половина семьи раньше здесь спала. И Женя, пока не переехала на Моховую.

В противоположном от окон углу стояла дубовая кровать бабушки, рядом — железная койка Нины. Трехстворчатая ширма с пейзажами и женщиной с распущенными рыжими волосами отгораживала их от кожаного дивана с высокой спинкой, на котором спал Миша. Еще в комнате были книжный шкаф, столик с выдвижными ящиками и другой, для [119] рукоделия, с ограждением из черного дерева. Не настоящего, конечно, не африканского, а зачерненного.

При хилом, колеблющемся свете фитиля даже знакомое с детства выглядит таинственно и непривычно. Пугающие тени на безразмерных стенах, мрачные провалы углов, бездонная чернота над головой. Вдруг что-то тускло блеснет или возникнет странное видение — смутный облик в матовой дымке. То зеркально откликнулся на огонь коптилки белый мраморно-холодный кафель.

Высокая печь, облицованная белыми изразцовыми плитками, целиком заполняла один угол. Где-то, справа и слева от печи, были когда-то двери, что вели в пекарню и в булочную.

Подумать только: здесь, сразу за этой стеной полки с хлебом... Тане даже почудился ржаной запах. Она перешла в другую комнату и дверь за собою прикрыла.

И тут был книжный шкаф, а еще платяной шифоньер и зеркальный трельяж, высоченный, почти до потолка, и кровати за ширмой, громадный, как аэродром, раздвижной стол, два кресла, полубуфет в углу, комод. Но центральным, главенствующим над всем, был, конечно же, буфет. Красного дерева, с зеркалами и художественной резьбой — средь роскошных фруктовых натюрмортов токовали сытые тетерки. Жареные, они, наверное, вкусные и сочные, как утки...

Буфет можно было сравнить с многоэтажным и многокомнатным домом. Отделения, открытые и закрытые, делились на полки, ящики, ящички, потаенные пеналы и секретные ниши. В первые месяцы блокады мама то и дело производила тщательные досмотры и находила в необъятном чреве буфета крупы, [120] специи, забытую баночку с вареньем неизвестно какого года.

Возможно, что-то еще могло отыскаться в пока не исследованных тайниках буфета, но слишком большие усилия нужны для открывания дверей, выдвигания ящиков и пеналов. Некоторые намертво заело. Взрыв бомбы напротив покалечил буфет, убил тетерок.

Над пианино висит большая картина в золоченом багете. Рама квадратная, а собственно картина, ее изобразительная часть, круглая. Полуобнаженная красавица смотрится как в зеркале. Она сидит на берегу моря, в укромной бухте, собралась купаться и, обернувшись к кому-то, грозит кокетливо пальчиком: «Не подглядывай».

Досталось от бомбы и «Купальщице». Она обращена к рыцарю. Полуметровой высоты, отлитый из тяжелого сплава, он стоит напротив, на комоде, опершись на длинный жезл. Быть может, то не жезл, а копье, и рыцарь не рыцарь. На нем боевые доспехи римского легионера или греческого воина. Скорее всего греческого. Римляне не отпускали бороды, а в книге «Мифы Древней Греции» есть на картинках такие. На шлеме какие-то украшения, на поясе широкая лента с бантом.

Кто этот древний воин?

Думать не хочется, лень навалилась, полежать бы...

Спасительницы

Угнездившись на бабушкином сундуке, Таня дремала или пребывала в забытьи. С нею такое все чаще случалось.

Мама, сидя рядом на стуле, прикорнула, обняла. [121]

Потому и кажется, что сбоку тепло от печки идет. Смрадно чадит коптилка. Вдруг жалкий огонек испуганно дрогнул.

— Есть кто? — спросил чужой голос. Мама и Таня приподняли головы. Полоснул свет электрофонарика.

— Живые, — с облегчением протянула девушка и представилась: — Мы из бытового отряда.

— Помощь нужна? — заговорила напарница.

Девушки в ватных костюмах и шапках-ушанках готовы выполнить самое трудное дело.

— Спасибо, родные, сами управляемся. Пока...

— Вот и замечательно. Тогда мы пошли.

— Передохните, отогрейтесь, — пригласила мама.

— Работы много, — не без сожаления отказались девушки. — До свидания. Будьте здоровы и живы.

— И вы, и вы, родные.

— Так мы пошли.

«Ну, с богом», — мысленно напутствовала Таня.

Девушки исчезли, будто не вышли, а улетели. Ангелы-спасительницы, волшебные существа.

И опять в кухне мертвенная тишина, желтый жучок-светлячок с поднятым сизо-копотным хвостиком...

Заговорило!

Таня с трудом задвинула ящик буфета, пришлось даже плечом подналечь. В ящике ничего полезного: Лёкин радиолюбительский хлам. Задвинула и вспомнила: где-то должен быть детекторный приемник, школьная еще, полуигрушечная поделка. Когда в первые дни войны вышел приказ сдать на временное хранение всю радиоаппаратуру, Лека пошел на [122] приемный пункт с детекторным приемником и, тоже самодельной, радиолой. Радиолу взяли, а детекторный... Одно ведь название, что приемник. Тычешь, тычешь игольчатым щупом в кристалл, а в наушниках ни шороха.

А вдруг все-таки можно настроиться, поймать Ленинград? Какую неделю радио в доме молчит...

Она собралась с силами, опять вытянула ящик, порылась, покопалась, приемник и отыскался.

Фанерная дощечка с проволочной катушкой, конденсаторы, еще что-то и — самое главное — кристаллик и пружинка с острым концом в стеклянной трубочке на пластинке с медными штепсельными ножками.

Таня унесла детекторный приемник с наушниками на кухню и засела прощупывать эфир.

Никак. Ничего. Но Таня не сдавалась, упорно добивалась цели.

Пришла мама.

— Макароны принесла. Черные, как из угольной пыли. Ты чем занимаешься? Пустая затея. Брат и тот укротить не мог. Не слушался коллектор.

— Детектор, мама, — вежливо поправила Таня. — Все равно поймаю.

— Упрямая ты. Ну, лови, лови, доча. Звездочку с неба поймала бы, в доме светить.

Мама, конечно, шутила, а Таня всерьез ответила, глупая, детская самоуверенность нападала на нее иногда:

— И звезду обязательно поймаю. Или — планету.

— Лучше уж планету, — в голосе забытая улыбка.

— Займусь-ка обедом, — сказала мама.

Таня опять склонилась над игрушечным приемником.

Вдруг что-то захрипело — не в наушнике, а над [123] головой — и совершено явственно раздался детский голос: «Папа!»

Таня и мама вздрогнули и почти испугались от неожиданности.

— Заговорило! — восторженно сказала Таня.

«Папа! — повторил мальчик. И стал просить, уговаривать, требовать: — Крепко бей фашистов! Возвращайся с победой!»

— Заработало, — радостно вздохнула мама. — Совсем отвыкать стали. Как без него? Ни новостей, ни извещений Андреенко не знаешь.

Полмесяца молчала черная тарелка «Рекорда». Заработала, заговорила наконец. И — почти сразу же: «Внимание! Артиллерийский обстрел...»

— Лучше б оно молчало! — в сердцах воскликнула мама.

* * *

В январе и феврале в городе взорвалось семь с половиной тысяч тяжелых снарядов.

В январе и феврале погибли от обстрелов, голода и болезней, замерзли от холода почти двести тысяч ленинградцев. Но никто ни разу не подумал о капитуляции. Несли свой блокадный крест мирные жители, стояли насмерть бойцы на фронте.

Фашистский фюрер, оправдывая «задержку», объяснял Германии и миру: «Ленинград мы не штурмуем сознательно. Ленинград выжрет сам себя».

Кальций

До войны в большую перемену все наперегонки мчались в школьный буфет. Или перекусывали домашними бутербродами. Таня брала с сыром или вареньем. [124]

Бутерброды со сливочным маслом и вареньем в семье почему-то назывались — «счастливое детство». А вот для Сережи любимой едой был школьный мел. Он с таким удовольствием схрумывал кусок белой глины, что ребята, глядя на него, смеялись до слез. Может быть, Сереже только этого и надо было. Когда он, воспитанный и благонравный, вдруг выкидывал необычный номер, то обязательно украдкой посматривал на Таню: какое на нее производит впечатление.

Таня как-то попробовала, откусила. Меловые крошки сразу забили рот, запершило в горле. Пришлось, конечно, бежать в туалет, выплевывать гадостную глину, полоскать рот.

«Это с непривычки, — посочувствовал Сережа. — А еда очень даже полезная, чистый кальций. От него крепость костей и быстрый рост скелета зависят».

Сейчас вдруг вспомнила и Сережу, и мел, который «чистый кальций». А ведь был где-то дома, где?

В машине! В ящичке швейной машины. Там всегда лежали плоские кругляши, меловые лепешки. Мама вычерчивала выкройки, делала отметки на примерках.

Кабинетная швейная машина «Singer» находилась в комнате бабушки и Нины. Когда пропало электричество и нечем стало топить, машину перетащили на кухню. Подставка с литыми боковинами и ножной педалью осталась на прежнем месте. Прострачивать армейские рукавицы можно и вручную, да и трудно маме пользоваться ножным приводом. Ящичек с нитками, шпульками, мелом был в подставке.

После смерти бабушки Таня второй раз пошла в другую комнату.

Мела не было. Ни лепешки, ни крошки. Значит, [125] кто-то опередил. Первым додумался. Украдкой, втайне от всех, сам!

Обвинительные слова готовы были уже хлынуть потоком, но Таня опомнилась — и остановилась. Сама же хотела присвоить и съесть мел, которого, к счастью, уже нет.

Куда же он делся?

— Мама, — издалека начала Таня, — а Сережа до войны мел в классе лопал.

Мама делила хлебную пайку, не заметила военную хитрость.

— С чего вдруг вспомнила?

— Просто так. Сережа говорил, что мел из чистого кальция, а от него скелет быстрее растет. Портновский мел, он тоже кальций?

— Конечно. Потому и в кашку добавила, когда по сто двадцать пять граммов хлеба получали. Все ящички вытряхнула, все сусеки подмела, как в Дворищах говаривали. Ох, где же наш Миша, что с ним? И Нинурки давно что-то не видать. Не заболела ли?

Почта

На пороге стояла пожилая тетка в стеганке с большой сумкой на ремне. Почта давно не работала в городе, уличные почтовые ящики, заполненные до отказа, никто не выбирал, не разносили по домам даже срочные телеграммы.

Люди теперь просто отвыкли писать и читать письма.

— Есть кто из Савичевых? — деликатно спросила тетка-почтальон. Конечно же, почтальон, по сумке видно. [126]

— Есть, — тоже не сразу открываясь, сказала Таня.

Тетка вытащила из сумки несколько конвертов, проверила адреса, дополнительно уточнила:

— А Савичева Таня есть?

Таня почему-то боялась, что все письма на бабушкино имя. До войны ей часто писала племянница, родная сестра тети Дуси, но по фамилии мужа — Крутоус. Он был кадровым военным, они переезжали с места на место, жили в гарнизонах. Перед войной тетя Оля Крутоус с сыном были в Ленинграде, останавливались у них, Савичевых. Мальчика привозили на консультацию к врачам-профессорам. Он чем-то сильно болел.

— Савичева, Таня есть? — вторично спросила почтальонша.

— Это я.

— Ты? — усомнилась тетка, а потом вдруг заулыбалась. Кости на скулах обозначились резче и синие губы чуть растянулись. — Не узнаешь меня?

До войны на этом участке работала другая женщина. Краснощекая, говорливая, с электрической завивкой и особой приметой: бородавка на самом кончике носа. Такую и в блокаду опознаешь.

Таня вяло качнула головой. Нет, этой почтальонши прежде не видела, не встречала.

— Постарела, да? — грустно улыбнулась незнакомка. — Ты в третьем классе училась, а меня вожатой к вам назначили.

— Лена-а... — все равно не узнала, но вспомнила имя Таня.

— Она самая. Да, здорово мы с тобой изменились, что заново приходится знакомиться. Вот, поручение выполняю, письмоносцем стала. Приказано восстановить почтовую службу. Теперь и ящики будут [127] очищать ежедневно, так что можешь ответы писать. Держи корреспонденцию, — и отдала все пять писем.

До войны Лена закончила девять классов, надо бы выяснить, что слышно о школе, будут ли занятия, но пока Таня собиралась с мыслями, Лена ушла.

Все письма от Сережи. Он жил в городе с австралийским названием и очень скучал по Ленинграду. В каждом из писем спрашивал: «Как там у нас, на Васильевском, что у тебя нового?»

Мама, увидев на столе распечатанные конверты, даже за сердце схватилась:

— От Миши?!

— Нет, — разочаровала и еще больше расстроила ее Таня. — От Сережи, он в Кенгуру живет.

— Кунгуре, — поправила мама. Она перебрала все конверты, перечитала обратный адрес: вдруг хоть одно не с Урала...

Шанс

По ледовой дороге уже вывезли десятки тысяч, но в городе еще больше полумиллиона детей, женщин, больных, раненых, инвалидов. Надо было срочно спасать их.

Для эвакуации по Дороге жизни прибыла из Москвы специальная автоколонна, сорок автобусов, оборудованных печками, загруженных консервами, шоколадом, концентратами, другими продуктами питания. На станции Жихарево организовали приемный пункт с медчастью, столовой, палаточным жильем. Вырванных из блокады людей еще надо подготовить к дальнему путешествию по железной дороге. Обогреть, накормить, подлечить хоть чуток. [128]

На всем пути до мест назначения создавались продпункты и санпосты для ленинградцев. В январе и феврале было эвакуировано почти сто тридцать тысяч! Всего сто тридцать тысяч почти...

* * *

— Подумай, Мария, крепко подумай. — Дядя Леша громко отхлебнул из кружки, заглотнул — будто не горячую воду, а большую пилюлю. — Тут нельзя ворон ловить. Последний, быть может, шанс. Верно, Вася?

— Точно, — подтвердил дядя Вася. Он тоже сидел за столом, но от чая отказался: — Без того раздуло, ноги в коленках не сгибаются.

Его водянистая полнота и в самом деле становилась пугающей.

— Сейчас — как? — продолжал усиленную агитацию дядя Леша. — Сейчас поезда и автомобили, а сойдет лед? Только баржи, катера. Представляете? А тут — от Финляндского вокзала до Ладоги поездом. Переехали озеро — и опять — пожалуйста — в вагон. Так что, Мария, подумай.

— Думала-передумала сто раз уже, — ответила мама, — не дано нам уезжать. Как же Лека и Нина без меня? И вдруг Миша объявится?

Таня как-то спросила: «Мама, а кого ты из нас больше всех любишь?» Мама улыбнулась спокойно, иголку подала: «Уколи вот все пять пальцев на руке. Какому из них больнее всего будет?» Таня, конечно, не стала колоть, сказала: «Одинаково, наверное». Тогда мама и произнесла запомнившиеся слова: «Все вы одинаковы для меня. И боль, и радость, и любовь к вам — всем поровну».

— Нет, не дано, — уже окончательно решила мама. — Будь, что будет, с судьбой не разминуться. Вот вы-то, бобыли, почему сидите? [129]

— Нам никак нельзя, — одышливо сказал дядя Вася.

— О нас и разговору быть не может, — примкнул брат. — И кому мы нужны на Большой земле? Не работники — едоки.

— Еще чаю? — спросила мама, намеренно меняя тему разговора.

Дядя Вася безотрадно пробормотал:

— Чай да сахары.

От этой коротенькой пригласительной фразы повеяло старомодным уютом, медно-зеркальным самоваром, чайными угощениями.

Какую же удивительную силу имеют простые слова — воскрешать осязаемо и зримо исчезнувшие реалии жизни.

— А что, не такая это несбыточность, — дядя Леша возразил не словам о чаях-сахарах, а безнадежности, с какими произнесены были. — Андреенко разрешил объявить продажу шоколада, какао и по четверти литра осветительного керосина.

Савичевы могли рассчитывать на какао-порошок, по двадцать пять граммов на едока.

Шоколад предназначался только рабочим и детям.

— Это он ко Дню Красной Армии, — истолковал извещение Андреенко дядя Вася, а мама уточнила со вздохом:

— Разрешено объявить, когда давать будут — неизвестно.

Разговор об эвакуации на другие разные темы, как обычно, все равно свелся к продовольственным делам.

— А еще клюкву обещали, — вспомнила Таня. Клюква полагалась не только рабочим и детям, даже иждивенцам. [130]

Обстрел

На заснеженной, в сугробах и торосах улице длинная густая вереница людей кажется черным разводьем на зимней реке. Людское дыхание — будто через трещину вода парит.

До открытия магазина еще около часа, пять с минутами утра. Серая темень и обманчивая тишина. Чей-то натужный кашель, сдержанный стон, краткий приглушенный говор.

— Так мясо или мясопродукты? — допытывался у очереди сиплый, простуженный, некогда, наверное, сочный и красивый голос.

— Что подвезут, — отвечает старуха. Или вовсе не старая женщина, в темноте не разглядеть лица.

Третий, не определить, мужчина ли, женщина: поверх шапки с подвязанными наушниками, по-деревенски, накрест вокруг впалой груди, клетчатый платок с бахромой, — третий вносит смуту:

— Андреенко только разрешил объявить про крупы и мясо с мясопродуктами, а когда продавать начнут — тайна, военный секрет.

Сразу несколько человек оспорили:

— Какой же это военный секрет!

Обвальным громом взорвался снаряд. Неподалеку где-то. С деревьев осыпался иней, взвякнули оконные стекла.

— На Пятой линии, — определила старуха.

Никто не возразил, не поддержал. Никто не покинул очередь. Улицы длинные, дома, в большинстве своем, впритык, кто знает точно, где ударило. Отсюда не видно, а бегать выяснять — очереди лишиться.

Куда угодит артиллерийская смерть — не угадать, не предвидеть, а карточки не отоварить — гибель верная, неминуемая. [131]

Люди затаились в ожидании. Ударит еще раз-другой, объявят тревогу, расходись по укрытиям. Новые правила на время воздушных тревог и обстрелов расклеены по всему городу. За неисполнение мер безопасности — штраф, а то и лишение свободы.

Еще громыхнуло, но уже далеко, за Невой, в другом районе.

— А крупы какие? — опять возник простуженный человек.

Никто не ответит ему, он и сам знает, но не говорить о съестном не может.

Голодно-холодно

Не звонили? — едва войдя с мороза, спросила мама. Каждый раз забывает, что телефон давным-давно отключен.

— Нет, мама.

— Куда Нина подевалась?..

Нине и трамваем больше часа добираться с завода, а пешком... Сколько их, бедолаг, из одного пункта вышли, как в школьных задачках испокон века писали, и сколько ныне, в блокаду, в другой пункт не дошли...

— Знать бы только, что жива, здорова.

— Да, мама.

— Витамин свой выпила? Нет? — Мама хотела придать голосу строгость, но лицо дочери такое усохшее, землистое, цвета блокадного хлеба, рот бескровный, из глубокого провала меркло поблескивают серые глаза. Сердце матери стиснула боль и жалость. Сказала ласково: — Надо, доча. Кроме хвойного настоя, ничего у нас от цинги нету. [132]

Таня послушно взяла чашку с лесным запахом и отвратительным вкусом, а мама подбадривает:

— Нам еще ох как зубы нужны. Смотри, сколько мяса принесла. Две месячных пайки, почти что целый фунт. И макароны. Такой суп будет! Лучку бы, капустки, моркови... Но и без этого и того сытный супчик получится. Факт.

Она отделила маленький мясной довесок, зато макарон наломала полную пригоршню, на три дня ведь супчик.

От мясного духа защекотало в носу, вязкая слюна заполнила рот, а в глубине живота, в сморщенном желудке закорчился голод.

«Голодно-холодно», — думала Таня, не спуская глаз с кастрюли на плите.

— Что ты сказала, доча?

— Нет, мама.

— Что — нет?

— Не сказала. Думала.

— Про что, если не секрет?

— Голодно-холодно.

— Покушаешь и согреешься.

«Покушаешь» — так говорила бабушка, а она, Таня, маленькая, глупая, обижалась. Как было хорошо, когда была бабушка и когда еще жила Женя.

* * *

Они ели суп. С настоящим мясом и макаронами. И что-то мама добавила еще, для густоты. Ели с громадным куском хлеба, размером почти с недавнюю дневную пайку. А все мало, мало — никак не насытиться. Неужели никогда и во всей будущей жизни не удастся наесться вволю?

Дядя Леша принес замечательную новость: в детский [133] дом на набережной Лейтенанта Шмидта и Н-ский госпиталь подана вода!

— Н-ский — это же который в бывшем Кадетском корпусе. Рядом совсем, верно? То-то и оно, скоро и у нас вода появится.

— На фронте, на фронте как? — спросила мама о главном.

— Наши войска продолжали вести активные боевые действия против немецко-фашистских войск.

Не такая уж замечательная память у дядя Леши, чтобы наизусть пересказывать газетные сводки. Просто в сводках — одно и то же.

— Конец февралю, — грея руки у остывшей печки, сказал дядя Леша. — Отлютовала зима. Март — уже весна.

— По календарю, — состорожничала мама. —А погода как ныне сложится, кто ведает?

— То-то и оно, — вынужден признать дядя Леша. — Опять же другая проблема, с Дорогой жизни. На ладожском льду держится.

— Лучше уж в холоде, чем в голоде, — молитвенно сказала мама. — Это факт.

Таню сморило, засыпая, забормотала сонно:

— Голодно-холодно, голодно-холодно, голо... [135]

Дальше