Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая.

Блокада

Дорога жизни набирала темпы, но и мощный транспортный конвейер ледовой трассы не мог обеспечить нормальное снабжение. А на 1 января 1942 года мирных жителей было около двух миллионов.

Ежедневно умирало до четырех тысяч. Экскаваторы не успевали выгрызать котлованы для братских могил; в ход, как в районах вечной мерзлоты, пошел динамит.

Артобстрелы продолжались, но воздушные налеты временно кончились. Последний раз бомбили в начале декабря. Полутонная бомба вонзилась в землю во дворе университета, но не сработала. Саперы огородили воронку, повесили таблички. Это спасло многих, когда через несколько дней прогремел взрыв.

Врачи называли дистрофию бомбой замедленного действия. Человеку кажется, что все страшное позади, а он обречен...

Снег, мороз.

В искрящейся дымке заиндевелые призраки домов с черными провалами разбомбленных квартир. Над крышами — багряное облако: где-то никак не потушат очередной пожар. [93]

Горе

Теперь, когда Жени не стало, Таня думала о ней чаще, чем прежде. Люди почему-то становятся ближе и дороже, когда уходят навсегда. И воспоминания о них только светлые.

Давно, еще в первом классе, Таня получила строгое замечание от Жени. Не то или не так сделала, но такое, что для взрослых обыкновение. Таня обиделась: «Большим все можно!» Женя погрустнела: «Увы, сестричка, увы. Дорастешь до моих лет, поймешь». А бабушка улыбнулась и примирила обеих: «Доспорите, когда с мое поживете».

«Бабушкой я еще буду, — подумала Таня, — а Женя — никогда...»

Горе в доме.

— Стало быть, вызнала смерть дорожку к нам. Скоро и за мной придет, — просто и безбоязненно сказала бабушка.

Она сидела, одетая по-уличному и завернувшись в клетчатый шерстяной платок, хотя «буржуйка» топилась и в кухне было вполне терпимо. Последнее время бабушка сильно мерзла, лицо потемнело и сморщилось, будто холод скукожил.

— Спасибо Юре, — благодарно вспомнила бывшего зятя мама, — так выручил. Женечке помог и нас топливом недели на две обеспечил. Это факт.

— Вы мои карточки сразу не сдавайте, — продолжала свое бабушка. — Ты меня не пугайся, маленькая, я тихонько полежу.

— Ба-абушка, — врастяжку начала Таня, и вдруг голос сорвался до крика: — Что ты такое говоришь!

Крик получился слабым, со слезой, и Таня попросила жалобно:

— Не смей так думать. [94]

— Яйца курицу учить будут, — фыркнула привычно бабушка, но и у нее ничего не вышло по-старому. Внезапная, безвременная смерть Жени вышибла семью из естественной жизненной колеи, столкнула на другую — жестокую и непредсказуемую.

— У йомфру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван, — повторил загадочную фразу дядя Вася, и опять никто не выяснил, что это значит.

Он тяжело поднялся, опираясь на трость, с которой теперь не расставался, извлек откуда-то из пальто книгу и подал Тане:

— Новогодний тебе подарок. Негоже хвалить свои дары, но это, дружок, раритет, особая ценность. «Мифы Древней Греции». В блокадном городе выпущены, нашим детским издательством. — Дядя Вася раскрыл книгу и прочел вслух из предисловия: — «Слушайте, добрые люди, про то, что свершилось когда-то! Каждый, кто в мире родился, свой долг исполнить обязан!»

Засыпая, проваливаясь в тяжелый блокадный сон, Таня мысленно выбирала для себя долг, который обязана исполнить, но так и не выбрала. Будь она старше, записалась бы добровольцем на фронт или в санитарную дружину, а то стала бы донором, как Женя...

Она уснула задолго до полуночи и пробудилась уже в новом, 1942 году.

Елка

Дядя Леша подал газету, как поздравительную телеграмму:

— Об организации новогодних елок. Постановление. [95]

В это было трудно поверить: в блокадном городе-фронте — елки для детей! Сколько же их осталось, если из лесов привезли целую тысячу зеленых мохнатых пахучих елей! И неужели всех ребят накормят супом или дурандой «без вырезки талонов из продовольственных карточек»? В газете так напечатано.

И вот в первый день нового года нежданно-негаданно пришел Борька Воронец. Таня уже и вспомнить не могла, когда к ним в последний раз приходили гости.

— Слушала радио? В школе билеты выдают на елку! Пошли скорее, а то не достанется, — с порога заторопил Борька.

Билетов хватило. И Тане, и Борьке, и Коле Маленькому. Только не на первые и утренние или дневные елки, а на вечернюю: «Встреча в 17.00.».

До войны Таня, наверное, расстроилась бы, извелась от ожидания. Сейчас все воспринималось нормально, как в очереди.

В школу отправились под опекой дяди Васи. Он сам наперед объявил: «Командовать парадом буду я. Слушаться беспрекословно. И — не отставать».

Таня, Коля и даже Борька слушались, но отставал командующий...

Ранние сумерки сгустились до синевы, и неровные сполохи на Петроградской стороне уже нельзя было принять за вечернюю зарю.

Школьный двор перед фасадом лежал в нетронутых сугробах, парадный вход наглухо закрыт. Растоптанная дорожка вела к черной лестнице.

У крыльца с козырьком в белой снежной папахе стояли часовые в длинных кавалерийских шинелях и суконных шлемах с шишачком и двойной звездой, суконной, и поверх нее, в центре, металлической, [96] рубиновой. Красноармейцы не отбирали и не накалывали пригласительные билеты-пропуска на трехгранные штыки винтовок, только убеждались, что пришли свои.

— Можете зайти, дедушка, — вежливо пригласил старший дядю Васю. — Посидите внизу, пока ваши веселиться будут.

Дядя Вася не запускал себя, ежедневно, как до войны, брился, но выглядел, конечно, все равно старым-престарым.

— Ой, как светло! — не удержалась от восклицания Таня, когда вошли в помещение. Дома электричества почти не бывало, а если и появлялось, лампочка горела в четверть накала. А здесь — как до войны!

Сверкающая люстра под потолком, громадная, великолепная елка до потолка. Разноцветные фонарики, бумажные гирлянды, стеклянные шары, игрушки из папье-маше и фольги, мохнатые серебряные ожерелья, похожие на обмороженные провода оборванных линий. Но все это яркое великолепие терялось и меркло перед длинными рядами столов, накрытых клеенкой. Уже и тарелки с приборами расставлены-разложены.

Все пятьдесят или сто, или сколько пришло ребят, — все глаза уставились в обеденные столы. Не оторваться!

— Ну-у! — восхищенно выдохнул Борька. Значит, и он до последнего момента сомневался, что и вправду кормить будут. На бледных, запавших щеках розовым пятнышком обозначился былой румянец.

Самым глазастым оказался Коля Маленький:

— Тарелок по три штуки! Зачем столько? Этого никто не сумел объяснить, но сердца замерли в предвкушении блаженства.

Все дальнейшее в празднестве прошло в тумане [97] ожидания. Не то что было неинтересно и скучно. Понравился концерт с настоящими артистами, особенно выступление баяниста с забинтованной головой и в гимнастерке с «медалью «За отвагу». Певица в длинном шелковом платье и меховой безрукавке исполнила замечательную песню о синем платочке, довоенную, но с новыми словами:

Строчит пулеметчик
за синий платочек!

Потом с удовольствием водили хоровод, но очень уж быстро выдохлись. И общее пение не получилось. «В лесу родилась елочка...» Писк и простуженные хрипы, а не голоса.

Наконец — наконец-то! — позвали к столу. Каждый получил хлеб, почти целую пайку. Солдаты-повара наливали армейскими черпаками горячий чечевичный суп. На второе — по две — две! — котлетки с макаронами. И это не все. На третье выдали желе, неизвестно из чего приготовленное, но сладкое и вкусное — королевское блюдо!

— Мировая еда, — время от времени нахваливал Борька.

Коля Маленький только кивал, не в силах выразить словами сытое счастье. И Таня была ужасно довольна прекрасным обедом и тем, что сумела незаметно припрятать кусочек хлеба для дяди Васи в подарок.

Пока были заняты едой, только стук и бряк да негромкие голоса взрослых распорядителей, а тут — словно щебенка осыпалась, такой шум начался. В зал вошел Дед Мороз!

В командирском овчинном полушубке, с красноармейским вещевым мешком. С подарками, конечно!

— Одного сидора на всех... — начал было Коля [98] Маленький, но Борька ткнул его плечом. Не ударил, не толкнул, коснулся. И Коля прикусил язык.

Подарков из одного солдатского мешка никак не могло хватить на всех, но никто не лез без очереди, не роптал, не толкался. Постороннему, не познавшему блокадную жизнь, достоинство и терпение ребят могли показаться тупым равнодушием.

И Тане, и Борьке с Колей не однажды выпадала досада зазря стоять длинную очередь. Иногда перед самым твоим носом, как говорят и как бывало, кончался хлеб или крупа. Они были готовы к подобному финалу, как вдруг солдатики притащили Деду еще два вещмешка, потом еще...

В бумажном пакетике лежали две конфеты, пять печенюшек и — чудо из чудес! — золотой, точно солнышко, ноздреватый, пахучий мандарин.

Помощь

Кормили бы, как на елке, хоть раз в неделю, я бы маму быстро на ноги поднял, — сказал Борька. — Отдавал бы ей всю пайку хлеба.

Они стояли в очереди к булочной и переговаривались.

— Ни крохи моей не берет, — пожаловался Борька.

И Таня как-то попыталась угостить бабушку своим хлебом, подсушила лепесток на печке, потом надвое разломила. И выговор от бабушки схлопотала: «Не вздумай такое, маленькая... Мне в счет тебя грех смертный и ни к чему. Ты растешь, тебе самой...»

Кто может расти в блокаду? Все только стареют, усыхают, превращаются в коконы, привязанные веревками к длинным саням-катафалкам. [99]

— И моя — ни крохи, — за компанию сообщил Коля.

Говорить и думать о хлебе — самоистязание.

— Слышали радио? — сменил тему Борька. — Знаете, кто для нас мандарины привез? Солдат Твердохлеб. За ним «мессер» всю дорогу гонялся. Потом сорок девять пробоин в грузовике насчитали и сколько-то мандаринок пропали от пулевых ранений.

— У шофера все руки были в крови, — дополнил Коля.

Тане тоже было что сказать. Эту историю о Максиме Твердохлебе не только по радио рассказывали, о ней и в газете писали, дядя Леша вслух читал. Таня смолчала, не хотелось почему-то говорить, уточнять, спорить.

* * *

«Ленинградская правда» сообщала о сборе по всей стране продовольствия для блокадного города на Неве. Во Владивостоке и Вологде, в Сибири и Средней Азии, на Алтае и в Поволжье — всюду готовили эшелоны с мукой, консервами, мясом, рыбой, жирами, сахаром, крупами, яичным порошком, сухими фруктами и овощами.

Кровопролитные наступательные бои под Синявином не принесли успеха, блокадное кольцо не удалось разорвать. Но с освобождением Тихвина доставлять грузы к ладожскому берегу стало ближе, хотя и с двумя перевалками. И тогда строители проложили автомобильную дорогу от Жихарева до деревни Лаврове.

Двенадцать километров, через леса и болота, в лютые морозы, за сорок восемь часов.

Машины с хлебом и оружием, караваны саней теперь прямиком следовали от железнодорожной станции на ледовую трассу. [100]

Минувшее

Дорога жизни представлялась Тане снежной пустыней с караваном. Волнистые барханы сугробов, торосы и заструги — останки древних оазисов. Вместо пальм и верблюдов у колодцев, как на картинках в учебниках географии, домики из снежных блоков, где можно передохнуть от ледяного ветра, тесные палатки связистов, регулировщиков, артиллеристов. Снежные брустверы огневых позиций зенитных батарей. В низком зимнем небе эскадрильи краснозвездных истребителей отгоняют воздушных налетчиков от Дороги жизни. А по ней идут и идут бесконечные караваны, навьюченные хлебом. Дорога длинная, долгая, но когда-нибудь караваны все равно дойдут до Ленинграда и все станет хорошо, как до войны.

Воспоминания о недавнем прошлом, таком сытном и счастливом, что даже не верилось, что такое могло быть, отвлекали от мрачной действительности.

«Не дом, а проходной двор», — ворчала бабушка в прежние времена, а сама радовалась друзьям и гостям, приветливо здоровалась, прощалась, как с родными-близкими: «Ну, с богом». Народу и впрямь всегда хватало в доме. Кроме Лёкиных друзей-музыкантов почти каждодневно бывал Вася Крылов, безнадежно влюбленный и свой человек. Он мог часами беседовать с бабушкой на кухне, помогать ей картошку чистить, дровишек для печки из подвала принести. Будь Таня взрослой, как Нина, только бы за Васю замуж вышла!

А как весело и дружно встречали новый, сорок первый год. Тане впервые позволили дождаться двенадцати часов ночи.

Миша приволок расчудесную елку, стройную, мохнатую и такую душистую — на лестничной площадке [101] лесом пахло. (Сейчас все несут домой охапки еловых и пихтовых веток, витаминный настой из хвои добывать.)

Игорь Черненко нарядился Дедом Морозом и будильник на грудь повесил, ровно в полночь зазвонил.

Мама испекла два или даже три савичевских кренделя с изюмом, а бабушка нажарила полную кастрюлю своих знаменитых котлет.

Сочных, с хрустящей корочкой, ароматных до головокружения...

Минувшее так зримо и осязаемо представилось, что Таня и впрямь провалилась в голодный обморок.

Дежурство

Пошла, — сказала мама таким голосом, будто собралась на другой конец города, а не к дворовой арке у подъезда.

— Ну, с богом, — прошелестела бабушка.

На крышах и чердаках уже давно никто не караулил. Бомбежки прекратились, из-за снегопадов и морозов, наверное, и мало у кого из добровольцев местной противовоздушной обороны хватило бы сил взбираться наверх, торчать под черным зимним небом. Тут и внизу сторожить порядок некому. В графике сплошные вычерки и перестановки.

Платок быстро закуржавел, облохматился белым, наморозь на ресницах мешала видеть. Да в этот час нечего и некого было выглядывать. Мертвое безлюдье, даже у булочной ни души, не настало еще время для очереди.

По уточненному графику дежурство сдавать Нащериной Ираиде Ивановне. Эта не опоздает, не подведет. Мария Игнатьевна была не только довольна, [102] что сменщица — Ираида, рада тому. Не просто соседи. Сослуживицы и приятельницы. Как никак шестой год в одной швейной артели надомницами. Мария в художественной вышивке искусна, Ираида отличная портниха.

Добрая, щедрая душа, последним поделится. То корочки апельсиновые принесла: «Вместо нафталина в шифоньере держала до войны. В них же витамин от цинги, компот для Танечки сварить можно». То обнаружила в домашней аптечке коробочку с гомеопатическим лекарством, отсыпала горошков: «Они же на сахарине». А недавно пригласила через Таню к себе, велела мешок взять или сумку большую.

«Зиновий мой открытие сделал, — обрадованно сообщила Ираида. — Из обоев же болтушку сварить можно!»

Мария Игнатьевна не думала о таком: дома обоев не было, стены и потолки беленые.

«Крысы подсказали, — продолжила удивление и радость мужниного открытия приятельница. — У других давно исчезли, а нам до сих пор нет от них покоя, средь бела дня нагличают, стены обгрызают. Обои же на мучном клейстере!»

Зиновий Иванович, он электромонтером в трамвайно-троллейбусном парке работал, разметил стены на прямоугольники и квадраты, как хлебные и крупяные карточки — на талоны. Несколько суточных «норм» Нащерины оборвали для Савичевых.

Темно. Морозно. Тихо и безжизненно. Время от времени откуда-то из-за Невы, с окраины города, с передовой линии фронта долетали глухие удары взрывов и выстрелов.

Груз одежды угнетает плечи, ноги подгибаются сами по себе, присесть бы, а еще лучше — лечь...

Нет, нельзя, ни в коем разе нельзя садиться. Сколько [103] их, сидячих и скорченных, на ступенях и в сугробах... И неположено сидеть на дежурстве.

Мария Игнатьевна неуклюже потопталась, вяло обхлопала себя накрест, чтоб согреться и сонливость разогнать. И опять думы вернулись на круги своя, к детям, к матери. С ней совсем худо. Участковый врач Анна Семеновна прямо заявила: «Дистрофия второй степени. Евдокия Григорьевна, строго говоря, в одном шаге от третьей».

Третья степень алиментарной дистрофии — немедленная госпитализация или медленное умирание. Бабушка наотрез отказалась от больницы: «Там и без меня коридоры переполнены, класть некуда. Лучше в своей постели...»

Послышалось, будто пружинный матрац заскрипел. Мария Игнатьевна насторожилась, чуть высвободила ухо.

Снег под ногами хрустит, а нет никого.

— Кто? — окликнула на всякий случай.

— Нащерина, — ответили за спиной. — Смена. Надо же как темно.

Свет

Так совпало, что все кончилось разом: электричество, вода, отопление.

Без тока давно научились обходиться в быту. Без тока, керосина, свечей. Напридумали, смастерили всевозможные простейшие светильники на машинном масле. Яркости меньше, чем от лучины, но копоти — все тропинки на заснеженных улицах в черных плевках.

Самую маленькую, экономную коптилку из пузырька от чернил и нитяного фитилька не гасили на [104] ночь, берегли огонь, как пещерные люди. Спички ведь тоже не купить... Лека принес кресало, обломок напильника, кусок кварца и трут из хлопчатки, но такой зажигалкой разве что курильщику пользоваться.

— Мама, — вспомнила Нина, — у нас еще две свечи есть.

Таня сразу догадалась, где и какие, а мама — нет, забыла.

— Не встречала, вроде...

Она уже несколько раз тщательнейшим образом обследовала все шкафы и буфеты, ящики и полки, все ценное — от забытого пакета с остатками крупы до лаврового листа, — все взяла под контроль.

— В шкатулке, палехской, — напомнила Нина. И мама, как когда-то решая судьбу Барсика, сказала:

— Не будем, ребята, венчальные трогать. Пока.

Вода

Дядя Вася, шумно дыша и побрякивая пустым бидоном, вошел в кухню. Теперь вся жизнь Савичевых тут сосредоточилась, а Таня и на ночь оставалась, на бабушкином сундуке спала.

— Уже и не капает... Кончилась вода в подвале... Придется к сфинксам бегать...

Вода из домашнего водопровода ушла, как жизнь из дерева, — сверху вниз. Сначала верхние этажи обезводились, потом нижние, а теперь и в подвале не стало.

«К сфинксам бегать...» Таня с болью и жалостью смотрела на любимого дядю. Раньше он в шутку говорил: «Поплелись». Сейчас без палки шага ступить не способен, и одышка ужасная, словно порванные [105] мехи гармони растягивают. «Бегать...» Такое и Леке не под силу, а он до войны в футбол гонял. Дорогие, бедные Лека и дядя Вася...

— Отпустят Леку на побывку, принесем и вам невской водички, — пообещала мама.

В одиночку ходить к проруби мало пользы, разольешь, расплещешь половину, а то и с порожней посудиной вернешься. Ступенчатый пандус превратился в ледяную горку, вокруг проруби — высокий ледяной барьер, вода точно в кратере заоблачного вулкана. Люди на карачках и ползком к воде подбираются, обратный же путь не всякий осиливает. [106]

Леку отпустили домой на другой день. Он пришел, как обычно, не с пустыми руками. Дровину на веревочке приволок и кашу принес в банке из-под компота.

— Сына, — расстроилась мама, — зачем же ты. На станке работаешь, силы нужны, а ты вон какой — кожа да кости. Так еще еду от себя отрываешь.

— Все чин чином, — заверил Лека, — не беспокойся, мама.

Но она не успокоилась, строго, как могла строго, приказала:

— Больше чтоб я таких баночек не видела, Леонид.

— Другие предложения и просьбы? — отшутился Лека. — Нет? Следовательно...

— Не свободен, — остановила мама. — Сходи за водичкой, сына.

Таня вызвалась помочь. Кому-то посторожить надо. За раз два ведерка от проруби наверх не вытащить: круто и скользко. А воды много надо, на всех Савичевых.

Книги

Осторожно на лестнице, — напомнила мама.

— Так я же не первый раз.

Все ступени замусорены, в наледи, на лестничных площадках свалка замерзших нечистот и хлама, сам черт ногу сломит.

Таня осторожно поднялась на второй этаж и вошла в квартиру. Квартира большая, коммунальная, до войны четыре семьи проживали, кроме братьев Савичевых. Алексей и Василий Родионовичи занимали одну комнату, сразу направо от входной двери.

В узком коридоре темно, как в пещере. Таня на [107] ощупь нашла медную ручку, подергала, объявила громко:

— Это я.

Не дядей испугать боязно внезапным появлением. Самой страшно: вдруг не отзовутся...

В ответ невнятный, но все-таки живой звук.

— Это я, — повторила Таня, уже войдя в длинную комнату с наглухо запечатанным окном.

Желтый мотылек коптилки тускло подрагивал, отражаясь в запыленных дверцах книжных шкафов, в остекленной раме с литографией «Сикстинской мадонны».

От верхней вьюшки высокой круглой печи шел вниз дымоход, сочленяя «голландку» с «буржуйкой». Печь казалась Тане похожей на трубу океанского парохода, а железная времянка на коротких ножках — на собаку таксу.

Дядя Вася сидел в глубоком кресле с книгой в руках.

— Воды принесла, — Таня подала молочный бидончик.

Дядя поставил его на холодную печку.

— Спасибо, дружок. — Он наклонился, пошарил у ног. — Последнюю щепку сжег. Сейчас придумаем что-нибудь.

В комнате осталось одно кресло и два стула, остальные изломаны и сожжены. Та же участь постигла старые журналы. Книги свои дядя Вася оберегал в священной неприкосновенности. И не только свои.

Зашел как-то, а мама изготовилась кожаную обложку отдирать. В обложках и нераздерганные на тетрадки книги горят плохо: обугливаются по краям и углам — и гаснут.

— Мария! — ужасно возмутился дядя Вася. — Это же — Шиллер ! [108]

— Потому и жгу, — спокойно ответила мама.

— Шиллер! — ужаснулся дядя. — Великий писатель, классик.

— Для меня все одинаковы.

— Что ты говоришь, Мария. Как можно путать немецкий народ с фашистскими выродками!

Взгляд у мамы сделался непривычно тяжелым:

— А откуда же они взялись?

Но Шиллера все-таки поставила на место, в книжный шкаф.

Сейчас дядя сказал:

— Что-нибудь придумаем. Ах, да, жертва намечена, приговорена к смертной казни через сожжение. Подай, дружок, фолиант, что лежит на столе.

Толстая книга называлась — «ЛЕНИНГРАД. Адресно-телефонная справочная книга. 1940».

Таня недавно перелистывала ее. Одна треть состоит из рекламных объявлений. Обманчивых, раздражающих, болезнетворных до колик в животе.

«Главрыба» уговаривала покупать всевозможные консервы, многие названия которых в диковину: анчоусы, рольмопс — что это? Предлагала рыбу живую, соленую, копченую; кулинарию — заливные, паштеты, бутерброды, растегаи, пирожки...

Кондитеры советовали торты «Пралинэ», конфеты «Пинг-понг» и «Флора»...

Справочная книга дразняще пахла рыбой и мясом, сыром и хлебом. И к чему номера телефонов? Аппарат отключен до конца войны.

Таня без сожаления подала дяде фолиант, спросила вдруг:

— А война когда-нибудь кончится?

Дядя Вася ничуть не удивился, сразу же ответил:

— Все, дружок, имеет начало и конец. В итоге итогов [109] не штык и бомба правят бал. Шиллер писал, что миром правит Любовь и Голод. Увы, и — голод.

— И холод, — со вздохом добавила Таня. — А вот когда кончится, зимы не будет?

Извещение

Ничего подобного «Ленинградская правда» еще не печатала. 13 января появилось извещение о том, что горсовет разрешил продавать в счет месячной нормы мяса по сто граммов, круп или муки по двести. Не прошло и недели — второе извещение с доброй новостью. На этот раз уже за подписью И. А. Андреенко, заместителя председателя городского исполнительного комитета и заведующего отделом торговли.

— Дай ему бог здоровья, — сказала бабушка. Она давно не интересовалась ценами на Андреевском рынке, спрашивала дядю Лешу только про фронтовые новости, а с этого времени еще и обязательно об извещениях: «Ну, что там в газете, Андреенко ничего не пишет?»

* * *

«Андреенко» быстро стало не просто фамилией. Больше, чем фамилией. Символом надежды и веры. Андреенко мог казнить или миловать, даровать жизнь или лишать последней надежды. И делал он все открыто, гласно, в газете и по радио.

«Андреенко» печаталось в газетах, звучало по радио, склонялось на все лады в цехах и булочных, на улице и дома, хотя мало кто знал этого человека с грустным взором и добрыми губами.

* * *

Таня представляла себе Андреенко волшебником и сказочным богачом. В его тайных пещерах хранились [110] драгоценные сокровища: хлеб, мясо, крупы, жиры. Были там и дрова штабелями, а в засекреченном от вражеских летчиков и артиллеристов месте находились, но пока не работали, водонасосная и электрическая станции. Придет час, и Андреенко запустит их — появится в городе свет и вода в кране. Андреенко добр и милосерден, но строго следит, чтобы сегодня не съели послезавтрашнее. Как мама. Разделив пайку хлеба на три части, она не позволяет в завтрак отщипнуть от обеденной порции, в обед — от ужина. И все-таки...

— А почему Андреенко... — Таня запнулась. Не справедливо упрекать его в жадности. Это грубо и неблагодарно. — А почему он так редко пишет извещения?

— Написать не мудро, подвезти трудно, — складно прошелестела бабушка.

Общими силами ее привели на кухню погреться. В соседнем дворе разобрали сарай, досталось немного топлива.

Иждивенка

Ее разбудил дразнящий, соблазнительный запах. Он проник через многослойную оболочку спального гнезда из мужского бобрикового пальто, двух одеял, ватного и байкового, через поднятый воротник, через платок и шарф. Таня спала одетой по-уличному.

Она вдохнула ржаной аромат и вспомнилось, что сегодня — 23 января. Потому и благоухало печеным и снилось удивительное. Будто на большом столе в комнате лежит красавец великан, фамильный савичевский крендель с изюмом. Мама испекла его к дню рождения. Все уже собрались, столпились вокруг [111] стола с кренделем, у мамы в руке и нож наготове, но нет разрешения. На это почему-то требуется специальное разрешение.

«Угощайтесь, — радушно приглашает Таня. — Это же мой праздник». А мама говорит: «Ждем извещения Андреенко».

Запах кренделя объяснился просто: на печурке подсушивались ломтики хлеба. Вкуснее и не так быстро съедается.

Сон растолковала Нина. Она пришла за кое-какими вещами и заодно сестренку поздравить, угостить настоящим кусочком мяса из заводской столовой.

— Тут и разгадывать нечего, — уверенно сказала Нина. — Вот-вот Андреенко опять что-нибудь подкинет. А то хлебца прибавит.

В крупу или сахар в счет месячных норм поверить можно было, в прибавку же хлеба...

— Это уже из области фантастики, — вздохнул дядя Леша. — В газете и намека нет, предпосылок не видно.

— Разве такие вещи раскрывают в газетах? — заспорила Нина. — Вы тут сидите и ничего не знаете. Сейчас на Дороге жизни движение, как на Невском до войны. Двустороннее. Сюда — продукты, боевые припасы. Туда — грузы оборонного значения и люди. Эвакуация же возобновилась.

И вот на следующий же день — вторая прибавка хлеба!

Верующая старушка воскликнула дрожащим ликующим голосом:

— Это же Христово воскресенье! Иннокентий Петрович, он дотянул, выжил, про...

Нет, не пробулькал. Проворковал, как голубь за окном. [112]

Раньше, когда в городе еще летали птицы, на ящик-холодильник, что сейчас без пользы висел за кухонным окном, часто садились дикие голуби.

— Какое воскресенье, бабушка, — проворковал Иннокентий Петрович, — суббота, двадцать четвертое января.

Покинув булочную, Таня встретила Борьку Воронца. С ним, конечно же, был Коля Маленький. На этот раз они не стали спрашивать, слышала ли Таня радио.

— Здорово, а! — сказал Борька. — На целых пятьдесят граммов больше!

— А служащим даже на сто, — уточнил Коля. — Был бы я служащим...

— И не пустили бы в детскую столовую, — осадил Борька.

Девятнадцатого числа вышло постановление открыть столовые для школьников, ребят от восьми до двенадцати лет. Борьке еще прошлым летом исполнилось двенадцать, а Колин день рождения впереди, в мае.

— Тебе двенадцать уже стукнуло? — спросил Борька.

Таня кивнула:

— Вчера.

— Ух ты, поздравляю, — Борька протянул руку в рукавице, мороз очень уж сильный. — Теперь, значит, и ты уже взрослая, иждевенка.

— Иждивенка, — поправила Таня.

По меркам блокадного города в семье Савичевых детей не стало.

— Ничего, — успокоил Борька, — хлеба нам все равно столько же дают, а если детям кое-что и больше перепадет, так они же наше будущее.

И он дружески толкнул плечом Колю Маленького. [113]

Неясность

Арктический холод, — дядя Леша никак не мог согреться. — Сорок градусов, представляете?

— И ты в такой морозище за газеткой пошел, — укоризненно сказала мама.

— Не один я. На проспекте ни души, а у киоска — очередь. И — впустую. Так и не подвезли.

— Зря вымораживались.

— Не могу я без прессы. И радио не работает, полная неясность.

— Может быть, Андреенко опять что-нибудь дал? — включилась в разговор Таня.

— Дал — получим, — резонно ответила мама. Голос у нее усталый, без тепла и улыбки. — Факт.

— Мария, — помолчав, спросил дядя Леша. — Не передумала?

Мама через плечо выразительно глянула на Таню и перешла на утайный язык, но все равно легко было догадаться, о ком и о чем речь. Опять об эвакуации.

— Как же мы оставим ее? Лека и Нина неделями дома не появляются, воды подать некому будет.

— А мы с Васей — не в счет?

— Спасибо, что сами себя обихаживаете.

— Ладно, — временно отступил дядя, — вернемся к данному вопросу в другой раз. Потом, после.

Мама по-своему истолковала последние слова.

— Как же я могу о таком наперед думать? Леша?!

Таня слезла с сундука и зажгла переносную, с подставкой, коптилку.

— Ты куда, доча?

— К бабушке.

Ее вдруг охватил страх, что бабушка уже умерла. [114]

Таня, как и все, знала, что бабушка обречёна, безнадежна, никто и ничто уже не может восстановить в ней жизнь, даже прибавка хлеба. Анна Семеновна, участковый врач, еще третьего дня предупредила: «Это может случиться в любую минуту».

Бабушка

В первой комнате было совсем темно, а во второй, где лежала бабушка, чадила маленькая лампадка. Коптилка в сравнении с ней — яркий факел.

— Это я, — негромко произнесла Таня. — Нужно что?

Ввалившийся, обезображенный цингой рот расклеился, просочился невнятный звук. Таня сдвинула платок, наклонилась к самому лицу.

— Что, бабушка? Повтори.

— Как... като...

— Карточки? — подсказала Таня.

— Да... Ты, Маня?

— Нет, это я, маленькая. Бабушка все равно не узнала ее.

— Ма-ня... не сда-вай...

— Что ты, что ты, бабушка! — все в Тане восстало против того чудовищного, что свершалось на ее глазах и чему бабушка, родная, любимая, самая добрая и умная на свете, даже не помышляла противиться.

Евдокия Григорьевна больше не в силах была бороться, смерть обещала избавление от болезни и голода, от мук блокадной жизни. Или сама приближала конец, чтобы оставить своим детям, большим и маленьким, хлебную карточку с талончиками на целую неделю.

— Не... не... — Она собрала все, без остатка, силы [115] и замедленно, однако без запинок и четко наказала: — Не сдавайте карточки. Я тут полежу.

— Что ты, что ты! — опять воспротивилась Таня, но бабушка уже умерла.

Когда Таня увидела это и поняла, она не испугалась, не заплакала. Просто все в груди смерзлось и окаменело. Всю неделю, пока бабушка тихо и спокойно лежала одна в холодной-прехолодной комнате, Таня не плакала. В доме не было слез, стенаний, крика.

С бабушкиными документами ходила в райсобес мама. Она выстояла длинную очередь и получила бумагу со штампом и печатью, свидетельство о смерти гражданки Федоровой (девичья фамилия Арсеньева) Евдокии Григорьевны, родившейся в Ленинграде в 1867 году, умершей 1 февраля 1942 года и захороненной в Ленинграде.

Точное место захоронения указано не было, да эти сведения и не требовали — невозможно.

Когда Таня увидела, что бабушка умерла, она минуту или две постояла у деревянной кровати с высокими спинками, а затем лишь вернулась на кухню. И хотя в глазах ее не было слез и она еще ничего не успела сказать, мама вскрикнула и бросилась в комнату, а за ней дядя Леша.

Таня посмотрела на часы. Медные еловые шишки и дополнительный грузик висели почти у самого пола. Она подтянула цепочку ходиков, проверила, не остановилось ли время. Часы тикали, и стрелки показывали 3.05.

Бабушка скончалась минут пять назад, и Таня написала в блокноте на странице с буквой «Б»:

Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942 г [116]
Дальше