Содержание
«Военная Литература»
Биографии

У берегов Сицилии

Вот показалась и Сицилия. Утром обозначились мыс Песара и башня с маяком. Вдали белела вершиной Этна. Но лишь к вечеру корабли прошли мимо великана, поразившего всех своей громадностью и дымком над вершиной.

— Мессина! — прорезал рукой вдоль пролива неаполитанец лоцман. — Калабрия! — показал он направо. — Сицилия! — все повернули головы вслед за ним налево.

Калабрия выглядела величаво и строго: горы, скалы с небольшой зеленью. То тут, то там выглядывали деревушки, иногда гордо возвышался замок.

У Мессины командам пришлось повозиться с такелажем и парусами. Мыс отгораживал город от моря, и надобно было круто развернуться, убрать часть парусов, чтобы затем осторожно войти в бухту. Знаменитая коса закрывала бухту от сильных ветров и делала ее одной из самых удобных гаваней в Европе. Город так и назывался в древности — Зансала, то есть коса, объяснил один из офицеров эскадры, бывавший здесь раньше.

— Красота-то! Чудо чудесное! — восклицали матросы, выстроившиеся на палубе, показывая друг другу то на кактусовую ограду вокруг городов, то на голубую гладь бухты. [362]

У самого Ушакова распрямились уголки губ, глубокие борозды морщин на лбу как-то уменьшились, округлились, стали ровнее и добрее.

— Пожалуй, покрасивее самого Золотого Рога будет, — обратился к нему Телесницкий. — Древние говорили, что Сатурн здесь уронил свою косу и образовал сию пристань.

— Отменная бухта и гавань превосходительная. Нам бы не мешало в Крыму такую косу, — согласился адмирал.

Подзорная труба, однако, обнаружила в густоте зелени развалины многих домов. Следы бомбардировки? Нет, то были следы жестокого землетрясения, до основания разрушившего в 1793 году город. Видно было, что и жители как-то обустраивались неуверенно, дома строили только в один или два этажа, не разбирали лачуги, где жили до сих пор.

Гром прогремел над городом. Италия приветствовала объединенную эскадру салютом. На берегу Ушакова встречали толпы. Комендант крепости дал отменный обед. Все рассказывал, чем славен город. О том, что собор нынешний собрал всю архитектуру с двенадцатого по восемнадцатый. Несколько колонн даже привезены из знаменитого храма Нептуна. О том, что здесь жил знаменитый Антонелло, который передал искусство писать масляными красками итальянским мастерам.

— Это великое уменье! — махал комендант пальцем перед лицом Ушакова. — Ведь до этого так писали только во Флоренции. Караваджо принадлежал нашему городу. А знаете, что знаменитый философ Эвгемер, писавший историю небес, наблюдая мессинцев, написал, что богине что иное, как великие люди. Вы знаете Эвгемера?

Ушаков Эвгемера знал, но коменданта слушал внимательно, надеясь узнать, сколь далеко французские корабли, как достаточно припасов, не перекидываются ли волнения из Неаполя на Сицилию, когда можно запастись пресной водой и припасами. Генерал ничего этого не знал, его, казалось, интересовало все, кроме войны, он, сокрушенно покачав головой, сказал:

— К сожалению, я не знаю того, что хочет знать адмирал. Я помню только то, что было давно.

Ушакова такое бездельное отношение к своим обязанностям удивило, с огорчением махнул рукой: давай про историю, но комендант уже переключался на новую тему, показал в окно: [363]

— Теперь в Мессине нет философов, нет живописцев, нет стихотворцев, но природа так же прекрасна, как и в древнее время.

А природа, полуевропейская, полуафриканская, действительно была царственна. Вечная зелень гирляндой окружила город. Олеандры, кактусы, оливковые деревья, мирты, алоэ благоухали, цвели, зеленой лентой тянулись вокруг домов и улиц.

Федор Федорович не любил тратиться на простое созерцание, всегда искал отличительное и нужное для дела. И тут заметил, что все дома одного цвета. Почему это? Может, отличие сие всех италийских городов касается?

— Нет-нет! — задергал головой комендант. — То было, когда вице-король хотел посетить Мессину, а наш губернатор, преглупый человек, велел все выкрасить охрой. Хитрости военной тут нет, одни глупости.

Вдруг вспомнив что-то, выбежал из комнаты. Ушаков рассердился: хорош хозяин, суета сплошная. А тот прибежал запыхавшийся, сунул в руки пакет и победоносно отошел в сторону. Ушаков с недоумением повертел пакет и, отстранив от себя, прочитал: «Господину адмиралу Ушакову...»

Медленно прочитал и так же медленно встал.

— В Палерму надо ехать. Мусин-Пушкин с Италинским ждут с нетерпением.

Палермо так же опоясался дымами, увидев флаг русского адмирала и идущую за ним эскадру. Корабли, следующие за Ушаковым, выравнивались и выстраивались полукругом, стянув всю бухту в один узел.

На берегу уже собрались толпы сицилийцев. Они махали платками, ветками деревьев, что-то кричали. От причала отвалила длинноносая лодка с большим зонтом на корме, похожая на венецианскую гондолу. За ней потянулись к флагману и другие шлюпки.

— Граф Мусин-Пушкин-Брюс, полномочный министр русского императора при неаполитанском дворе просит принять на борт! — зычно крикнул по-русски офицер, стоящий на ее носу.

— Принять! Для встречи полномочного министра!.. — отдал команду Ушаков.

Матросы подтянули лодку, из нее, отдуваясь и покачивая головой встал толстый человек, смахивающий за провинциального чиновника. Подошел к Ушакову, отдавшему честь, и протянул обе руки:

— С благополучным прибытием, господин адмирал. [364]

Ваша морская наука не каждому по нутру. Я многое в жизни знаю, но в деле морском только руками развожу перед силой и уменьем морских служителей. О ваших победах вся Европа наслышана, и слава о них впереди вас бежит. Посмотрите, сколько народу пришло вас приветствовать. И это после года резни и погромов. — Посланник показал на бухту, где народ все прибывал. Потом вдруг внезапно из растрепанного, рыхлого подьячего превратился в горделивого осанистого господина и торжественным голосом закончил: — От лица посольства Российского изъявляем вам свою благосклонность и благодарим за вспомоществование в дни тяжелой судьбы королевства Неаполитанского.

Ушаков с лицами дипломатическими общаться умел, но перед титулом слегка оробел. Не перед пулей, не перед противником, а перед громким словом: князь граф, барон. Да ведь и стояло за этим богатство немалое, двор всесильный, связи всемогущие. Мусина-Пушкина-Брюса он еще не понял, говорлив, прост, но внутри чувствовалась горделивость, а может быть, и заносчивость. Пригласив в свою каюту, ответствовал:

— Премного вам благодарен, граф, за высокие добрые слова в адрес эскадры. Смею сказать вам тоже слово благодарное за то, что ставили вы и ваш военный министр, господин Италинский, в известность о многих происходящих здесь, в королевстве, событиях, о злых кознях врагов нашей экспедиции и все другое ценное.

При упоминании имени Италинского лицо посланника помрачнело, он хоть и умел скрывать истинные свои чувства, но здесь у простого и, как казалось ему, неискушенного адмирала не счел это нужным.

— Сего моего заместника не чту ни достойным, ни ученым, как он тщится себя представить. Строчить донесения умеет и даже добился права писать самому императору. От меня ему еще в мае отдали все дела, «какие по части воинской здесь существовать могут». А какие, спрашивается, в сей год военных действий еще могут быть дела в нашей миссии? Мелкопоместный дворянчик, а хочет быть влиятельным вельможей!

Ушаков не ожидал такой интимности, не знал, чем ответить. Боялся попасться на откровенность. Граф же, не стесняясь матроса, что прислуживал, вдруг стал распекать петербургские порядки.

— При нашем дворе умники не нужны. Они даже опасны. А меня так почитают таковым. Ибо я что думаю, [365] то и пишу. — Увидев в глазах Ушакова недоверие, махнул головой. — Да нет, не простак я, а из истинных причин исхожу, из картины реальных дел, что свершаются. Они бы хотели думать, что тут все за короля едино выступают, а я им пишу, что наполнены все провинции королевства писаниями, возбуждающими в народе мятежнические мысли; все почти селения, принадлежащие дворянству, получили от господ своих приказания не признавать ни в каком случае королевской власти. В Петербурге выражают в сем сомнение, а я им пишу, что у содеятелей революции изобилие защитников.

Посланник выпил без передышки целый бокал неразбавленного керкирского вина, что привез с собой Ушаков, и почти прошептал, интимно назвав его по имени-отчеству:

— Так что, Федор Федорович? Правду говорить в донесениях или усладу вливать в царственные уши? — Откинувшись, с интересом посмотрел на адмирала. Ушаков относился к собеседнику серьезно, не ерничал, не егозил, потому и ответил прямо:

— Я всегда правду докладывал и докладываю всем вышестоящим особам. Не доложишь ее, ложь в полон заберет. Плохая для слуха правда вырастет еще больше, а добрая — отвернется. Так и не свидишься с ней. Несколько рапортов направил о плохом обмундировании, об отсутствии денег, о слабости помощи турок. Знаю, жалобщиком считают в Адмиралтейств-коллегии. А им бы ничего не делать, зады не подымать от кресел, не пресекать мздоимщиков и хапуг, не требовать исправления — глядишь, само и утрясется. Утрясется-то оно утрясется, но все на шкуре русского моряка, на достоинстве российского офицера, на силе нашей сказывается. Истинно, правда колючая, а от сего и не люба многим.

Граф кивал, подливал сам себе в бокал, раскраснелся от выпитого, оживился чрезмерно для своего тучного тела и звания и как будто о чем-то незначительном поведал, что их королевские величества хотят посетить адмирала.

— Хватит им в карты играть, пусть увидят, кто сила. Но раньше прими английского адмирала. Он тут главный. Может, даже к нему поехать надо первому, ведь герой Абукира, непревзойденный мастер маневра морского...

Ушаков насупился; он главный по званию, старше по возрасту, негоже ему ехать на поклон первому. Посол почувствовал [366] перемену в адмирале, поморщился, что-то хотел сказать, но вошел вестовой и доложил — прибыла шлюпка с секретарем посольства господином Италинским. Граф помрачнел.

— Уже сюда добрался. Нет чинопочитания никакого, знает ведь, что здесь посланник, а лезет.

Ушаков вопросительно посмотрел на него. Граф тяжело вздохнул и встал.

— Я, батенька, пожалуй, поеду, а то голова что-то разболелась. О встрече с венценосными особами весть подам. Да они и сами отзовутся скоро. Знают ведь, кто их от головорубки спас.

Граф в дверях столкнулся с Италинским, тот вежливо посторонился, а посланник, что-то бормоча, вышел, оставив запах табака, померанцевой воды и какое-то беспокойство. Италинский в руках держал кожаный портфель и сразу стал доставать из него бумаги. Доставая, заговорил:

— Приветствуя вас, господин адмирал, хочу сразу вам всю картину военную на день сегодняшний показать. Все опасные силы для наших действий описать вам.

«Хваток», — подумал Ушаков, ответствовал:

— Ну что, я на дела всегда расположен. Докладывайте.

Сказал и смутился. Не подчинен ему посольский секретарь, а он скорее ему подчинен в политике военной. Но не повинился, промолчал, стал слушать. Италинский, как будто не заметив неловкости, стал рассказывать, в каком бедственном положении находится здесь двор королевский, что после летней резни в Неаполе происходит, где французы ныне в Италии обретаются, куда следует направить дальше эскадру. Чувствовалось, что знал, знал дело, но был сух, сдержан и не открывался. Вот ведь, как и Ушаков не знатен, а говорить с ним тяжелее, чем с графом Мусиным. Ну да бог с ним, с тактом. Главное — дело говорит. Спросил о Нельсоне. Италинский слегка оживился. Нет, спешить к нему не надо. Тому ведь самому спешно надо встретиться. Без русской эскадры ни Неаполь не защитить, ни Мальты не взять, ни Италии не видать.

— Поспешать надо к царствующим особам на поклон.

— Ну, я сначала все подсчеты закончу, что эскадре надобно для дальнейшего перехода. А сие — Неаполь или Мальта? [367]

— Вам нет надобности сие считать. Я уже это произвел и имел честь его превосходительству доложить просьбы.

— Как же вы сие произвели, не зная доподлинной нужды?

Италинский начинал сердиться и с видимым неудовольствием раздельно по слогам вывел:

— При-бли-зи-тель-но.

Ушаков с огорчением, что не нашел близкого по рачительному духу человека, устало, но твердо сказал:

— На флоте, милостивый государь, ничего приблизительно делать нельзя. Все надо делать точно, иначе на дно морское все пойдем, рыб кормить.

Встреча великих флотоводцев

Августовский день был до нестерпимости жаркий, но в каюте Ушакова стояла прохлада. Матросы все протерли влажными тряпками, открыли двери, и легкий ветерок гулял по всему помещению. На столе было разложено несколько карт, стояла ваза с благоухающими цветами, в углу на столике подготовлены четыре прибора для обеда. Ждали Нельсона.

Федор Федорович встретил Горацио, посланника Гамильтона и его супругу у трапа, крепко пожал левую руку и молча показал на вход в каюту. Пропустил их вперед и, попридержав за локоток леди Гамильтон, помог ей спуститься по ступенькам...

Эмма окинула быстрым взглядом каюту, задержала его на картинах и, не ожидая приветствия, с непосредственностью женщины, воскликнула:

— О! Адмирал любит искусство!

— Прошу садиться, господа! — пригласил Ушаков. Сам же, стоя, продолжил: — Мы сердечно рады приветствовать вас, славных представителей могущественной державы союзников. Я имею честь приветствовать на русском корабле вас, милостивый государь адмирал, чьи победы стали известны среди всех моряков. Они не только плод удачи и воли всемогущего, они плод вашего искусства. И я рад, что могу лично засвидетельствовать мое искреннее почтение и уважение к вам.

Нельсон, по-видимому, не ожидал услышать такое признание, его единственный глаз потеплел, он неожиданно встал, приложил руку к сердцу и поклонился в [368] сторону русского адмирала. Ушаков ответил тем же и продолжал:

— Я приветствую здесь вас, глубокоуважаемый лорд — английский посланник сэр Гамильтон. Воли наших правителей привели нас сюда, и мы хотели бы согласовать наши планы на будущее.

Ушаков сделал поклон в сторону Гамильтона и повернулся к леди Гамильтон.

— На морские корабли редко ступает нога женщины. Есть даже поверье, что тогда они приносят несчастье морякам...

Английский посланник с равнодушным вниманием слушал Ушакова, Нельсон же весь напрягся, готовый ответить резкостью. Федор Федорович широко улыбнулся.

— Ваша несравненная красота, я уверен, приносит только удачу, и я надеюсь, что после вашего посещения она не обойдет русские корабли.

Метакса, помогавший переводить разговор, загордился своим адмиралом и как можно точнее постарался перевести комплимент.

— Вот уж не ожидала, что вы такой галантный кавалер, — вспыхнула Эмма. — Смотрите, какой рыцарь, — обратилась она в промежуток между сэром Гамильтоном и Нельсоном. — Да еще эти картины! Чудесно, адмирал, чудесно!

Нельсон, который начал расслабляться, снова как-то сжался: четко проявились скулы, заходили желваки, он резко задышал. Ушаков не обратил внимания на перемену в адмирале, пододвинул ему карту и, как бы приглашая к главному делу, обратился сразу ко всем:

— Мне хотелось бы, господа, четко обозначить наши совместные действия. Я готовился идти согласно вашим просьбам и повелениям моего императора к Мальте. Сейчас последовала просьба идти к Неаполю. Каковы на сей счет ваши мнения?

Только после этого Ушаков сел и внимательно оглядел присутствующих. Сэр Гамильтон опустил взор вниз и глубокомысленно молчал. Эмма глаз не отвела, на ее тонких губах играла недоверчивая улыбка. Нельсон подтянул карту за угол и указал пальцем на север Италии.

— Я не думаю, что нам надо крейсировать у Ливорно, Сардинии. И не дай бог Корсики. — Он помрачнел. Этот остров будил в нем плохие воспоминания. Именно здесь, при штурме крепости Кальви, перестал видеть его [369] правый глаз. — Дай бог нам сохранить от погрома Неаполь и защитить Палермо. По моим сведениям, в Средиземноморье вышел объединенный франко-испанский флот, и нам сейчас не до Мальты. Кстати, оттуда собираются уезжать португальские солдаты, и мы можем вообще снять осаду...

— Как же так, адмирал? — искренне изумился Ушаков. — Ведь Мальта — наша общая цель. Она должна быть взята, и там должен быть водружен флаг наших держав. Ведь вы взывали ко мне с просьбой принять участие в осаде. Что за сила отвращает вас от крепости? Чего мы боимся?

Нельсон вспыхнул, на его щеках и лице заиграл румянец, поползший вверх и проступивший сквозь редкие волосы на голове. Он не мог позволить, чтобы кто-нибудь усомнился в его храбрости. Да еще здесь, в каюте русского адмирала, в присутствии Эммы Гамильтон.

— Я не знаю ничего выше преданности Англии и королю. Я не испытываю страха перед смертью. Наша жизнь находится в руках того, кто лучше других знает, нужно ли ее продлить или оборвать. И в этом отношении я отдаю себя его воле. Но мое имя, моя честь, — дерзко взглянул на Эмму, — находятся в моих руках. Жизнь с запятнанной репутацией кажется мне невыносимой. Смерть — есть только долг, который мы все рано или поздно должны уплатить. Мальта не уйдет от нас, и я прошу вас не ходить туда без английской эскадры.

Нельсон пристукнул рукой и с вызовом посмотрел на Ушакова. Федор Федорович вздохнул с сожалением, как делают деревенские бабы при виде странника или блаженного деревенского мужика.

— Я ценю вашу храбрость, адмирал, и тоже никогда не задумываюсь о смерти в бою. Но нам следовало бы подумать, как и когда мы завершим это дорогостоящее и кровавое предприятие. И, естественно, победой над нашим общим врагом.

Нельсон стал остывать. Понимал, конечно, что без объединенной эскадры с французами не управиться. Египет, Мальта, Анкона, Рим, Генуя, Тулон, Мальорка — слишком растянуты были коммуникации, чтобы уловить все замыслы и действия противника. Сказал примирительно:

— Господин адмирал одержал славнейшую победу на Корфу, оставьте нам что-нибудь для пиршества.

— Думаю, что герою Абукира хватит лакомства от [370] сией славы до конца жизни, — весело парировал Ушаков. — Ну а как же с крейсированием на севере?

Нельсон отвел руку в сторону и пожал плечами:

— Где же? Где у нас столько кораблей?

— Но ведь вас просил сам граф Суворов-Рымникский, от усилий которого многое решается в сей кампании!

Нельсон опять преобразился.

— О да! Это великий полководец! В Европе нет такого больше! Все восхищаются его подвигами. Это делаю и я — Нельсон.

Глаза Горацио загорелись, он и сам весь засверкал каким-то внутренним блеском. Тонкая шея вытянулась, хохолок волос затопорщился на голове.

«Да ведь он похож на Суворова, — внезапно подумал Ушаков. — Сказать, или возгордится совсем?» Нельсон же, придерживая правый рукав левой рукой, всаживал слова-гвозди кому-то в укор:

— Я люблю его и за презрение к богатству, к удобствам...

Ушаков все-таки решился и попросил Метаксу:

— Переведи ему, что он очень похож на нашего фельдмаршала Александра Васильевича. И обликом, и манерами, и голосом даже. Тот тоже загорается, как порох, и все сметает на пути. Я ведь его хорошо знаю. Много лет знаком.

Нельсон вскочил и потянулся своей одной рукой к рукам Ушакова, пытаясь пожать их.

— Спасибо! Спасибо, адмирал, вы делаете меня самым гордым человеком в Европе. Я давно думал, что мы родня с сим великим полководцем! Спасибо.

Сэр Гамильтон с удивлением вскинул глаза на адмирала. Давно он не видел его в таком возбуждении. Ушаков же подумал, что в родню Суворову Нельсон набивается зря, тот людей неверных слову не любит. Вздохнул и обратился к сэру Гамильтону:

— Нас просят навести порядок в Неаполе. Но на это есть одно средство — прекратить кровопролитие, успокоить обывателей, не чинить притеснений со стороны богатых, и мы надеемся, сэр, что вы повлияете на министра Актона и королевский двор в этом.

— Не будем же мы возвращать генерала Шампионне, чтобы он защищал этих оборванцев и разбойников от законной власти, — саркастически заметил посланник. [371]

Ушаков начал бледнеть. Он и сам был за законную власть, но за разумную и достойную.

— Ваше превосходительство, наверное же, не желает лишних жертв. Страна и так пострадала достаточно. Я хотел бы договориться, чтобы мы соблюдали порядок совместно, не разжигая страстей. Мы на Корфу не возвращали комиссара Дюбуа, а порядок установили, ограничив своеволие и диктат нобилей, успокоив обывателей, укрепив закон, и не было никакой резни!

Теперь уже Горацио менял свой цвет, правда, на какой-то необычный, юношески-розовый. Он понял намек Ушакова на неаполитанскую резню.

— Мы служили беззаветно английскому королю и везде будем бороться с якобинской заразой и революционной чернью, до тех пор, пока они не захлебнутся в собственной крови.

— Ну и служите себе, никто от вас не требует измены. Но если мы так будем наводить порядок, то скоро не останется никого из тех, кого мы призываем к порядку. Я прошу совместных мирных действий в областях, где мы сражаемся вместе.

Два часа разрабатывали планы, присматривались друг к другу, спорили, не соглашались, склонялись к близости и снова расходились во взглядах два великих флотоводца.

Расставались после обеда, договорившись встретиться завтра на английском «Фоудройанте».

Эмма озабоченно, с удивлением рассматривала русского адмирала — он был, пожалуй, первым, кто не сломился перед волей и страстью ее Горацио (да, уже год он был ее, этот однорукий герой. Сэр Гамильтон не был помехой).

— Вы так и не сказали, господин адмирал, чья это картина? — махнула она головой в проем над столом, где на полотне колонна русских кораблей, раздваиваясь, обходила противника.

— Леди, я, к сожалению, не такой знаток и ценитель искусства, как ваш муж, у которого, как известно, великолепная коллекция античности, — сэр Гамильтон встрепенулся. — Здесь у меня батальные картины. Живописец попытался изобразить одну известную битву, когда мы отрезали турецкий флот от суши...

Нельсон, не глядя на картину, спросил:

— А где же турецкие батареи?

— Вы уже поняли, господин адмирал, что это Калиакрия. [372] Да, мы сумели там совершить боевой маневр, который удалось повторить только вам при Абукире...

Нельсон одеревенел и затем медленно протянул негнущуюся руку Ушакову:

— До завтра на «Фоудройанте»...

Постигая друг друга

Встреч с Нельсоном было несколько. Иногда они проходили дружелюбно, иногда кончались размолвками. Но великих флотоводцев все-таки тянуло друг к другу, им хотелось постичь то, что было в арсенале союзника-соперника. Да, кроме того, надо было согласовать план дальнейших действий флотов, отличавшихся зыбкостью и неопределенностью. 25 августа Федор Федорович прибыл на «Фоудройант» по просьбе Нельсона пораньше, до того, как там показались другие участники переговоров. Он осмотрел каюту Нельсона и с удивлением увидел стоящий за его креслом гроб.

— А что сие за фантазии, сударь?

Нельсон улыбнулся и не без гордости поведал о том, что это выдумка его друга капитана Галлоуэла.

— Он посчитал, что подарок меня не огорчит, а порадует. И, сделав это послежизненное пристанище из куска мачты «Ориента», главного французского корабля у Абукира, написал мне: «Когда вы устанете от жизни, вас смогут похоронить в одном из ваших трофеев». Как думаете, адмирал, неплохой гроб?

Ушаков не любил пустопорожние рассуждения о смерти, гробах, мертвецах и мрачновато заметил:

— Не тогда плясать, когда гроб станут тесать. А пораньше, когда силы есть, победу одержать. А вы как относитесь к славе, адмирал?

— Я ее жажду. Я жажду побед. А вы?

— Я военный моряк, для меня награда необходима. И тот, кто хочет лишить ее моряков, тот или враг или жестокий завистник. Но, исполняя долг, я не жду награды.

— Браво, Ушаков! Слава — детище долга, и для меня это тоже высшая мера. Я все блага брошу под ноги этому высшему закону чувств. Мой девиз для моряков: послушание! Почтение королю! Ненависть ко всем французам! Вы ненавидите французов, адмирал? [373]

Ушаков вздохнул, вспомнил про погибших при штурме Корфу солдатах и ответил:

— У меня нет нужды их ненавидеть. Они обыкновенные неприятели. Раньше это были американские и английские каперы, потом турки, ныне они. Я не питаю к ним отвращения, я хочу их победить.

— Я хочу победить всех врагов, — сверкнул глазом Горацио, он привстал, стукнул кулаком по столу, — однако нынешние французы — язва рода человеческого.

— Да, ныне они наши враги, — согласился Ушаков. Нельсон снова успокоился, обмяк, как-то подобрел и с нескрываемой доброжелательностью обратился к собеседнику:

— Вы знаете, адмирал, я считаю, что один англичанин равняется трем французам, и я лично всегда готов сражаться на своем корабле с тремя неприятельскими. Но в Абукире мой план был таков, чтобы поставить три своих корабля против одного французского. Вы думаете, я боялся их? Нет, я обеспечивал победу.

Горацио испытующе посмотрел на Ушакова, ожидая реакции, и, не дождавшись, спросил сам:

— А как вы добиваетесь ее?

— Я согласен с вами, адмирал, — кивнул Федор Федорович, — в бою надо создать превосходство. Превосходство скорости, умения, точности, мощи орудий, маневра, воодушевления в два или, как вы считаете, в три раза, тогда враг побежден. Действительно, надо создавать перевес.

Английский командующий вскочил, в нервном возбуждении заходил по каюте, ему давно не приходилось разговаривать с профессионалом, боевым адмиралом его масштаба о вещах, которые обеспечивают успех боя, о тонкостях военно-морского искусства. Сегодня он не думал о превосходстве своего гения, он просто говорил с коллегой, равным ему по таланту.

— Я считаю, что судьба боя решается здесь, — Нельсон постучал себя по голове. — Если я больше продумал ходов, чем мой противник, бой — мой!

— Без сомнения, ваша милость! Так же как и здесь, — приложил руку к сердцу Ушаков, — сердце моряка должно быть воодушевлено на бой и свято верить в истинные победы.

Сейчас согласился Горацио, сегодняшняя беседа для него шла более легко, чем предыдущие.

— Скажите, Ушаков, — искренне поинтересовался [374] он, — как вам удалось удержать в повиновении свой флот и этих варваров, когда вы осаждали крепость? Ведь это нудно, нелегко и опасно караулить у норы? Сие больше подходит охотничьим собакам, чем морякам.

Ушаков сегодня тоже испытывал доверительное чувство к союзнику и сказал то, что не доверял бумаге:

— Да, осада изнуряет не только осажденных. Мы были недалеки от краха. Голод. Кончились заряды. Однако дух российских матросов был подъемный, а у французов он был угнетен. Французам не откажешь в храбрости, но они сникли, ослабили сопротивление и проиграли.

Вбежал вестовой, перебил их наметившийся контакт, доложил:

— Адмирал Блистательной Порты Кадыр-бей!

— Полномочный министр российского императора Италинский!

— Русский вице-адмирал Карсов!

— Не Карсов, а Карцов! — поправил Ушаков. — Ну, милостивый государь, вам встречать! Да, наверное, и первый министр Актон отчалил от пристани.

А дальше уже все было, как и в предыдущие встречи. Ушаков и Карцов хотели согласовывать план совместного действия против Мальты с английской эскадрой. Нельсон же, «хотя казался согласным», как записали в «историческом журнале» русской эскадры, к такому согласованию не приступал, заявляя, что некоторые его корабли следуют в порт Магон для исправления, другие в Гибралтар, чтобы нести патрульную службу против возможного прорыва французского флота. Особенно озадачило Ушакова сообщение о том, что португальские войска, блокирующие Мальту вместе с эскадрой контр-адмирала Ница, возвращаются в Лиссабон.

Ушаков предлагал совместную блокаду и штурм, а англичане отводили флот и предлагали русским кораблям лишь патрулировать вокруг острова.

— Я, милостивый государь, не пастух у французских овечек, а боевой командир, что умеет сражаться и побеждать, — начиная сердиться, выговаривал он Нельсону. Тот горько вздыхал, может быть, и давал понять, что ото не только его решение, но ничего другого не предлагал.

Взволнованный Актон, что прибыл после начала переговоров, вытащил гербовую бумагу короля и разрешил спор. Король умолял союзников отправиться в Неаполь «для восстановления и утверждения в оном спокойствия, тишины и порядка и прочих обстоятельств». [375]

— Ну что ж, исполним просьбу августейших особ, — обратился Ушаков к Италинскому, — ведь и нам его императорское величество Павел I наказывал оказать всяческую помощь королевству Обеих Сицилии. Я уже по просьбе господина фельдмаршала графа Суворова-Рымникского капитана Пустошкина с кораблями «Михаилом», «Симеоном и Анной» с авизами послал под Геную для блокады оной, три фрегата под началом Сорокина выделил в Неаполь. Видимо, и всей эскадре следовать туда же надо. — И, считая переговоры законченными, встал, протянул руку Нельсону: — До свидания, адмирал! До скорого свидания на стенах Ла-Валетты!

И не вина русского флотоводца, что та встреча так и не состоялась.

Неаполь

«Исполняя волю и пожелание его неаполитанского величества», русская эскадра в начале сентября стала полукружием в заливе у столицы Неаполитанского королевства. Ушаков вскинул свою спутницу — подзорную трубу и долго всматривался в мягкие и красивые очертания города. На итальянской земле он уже бывал, довелось ему видеть здесь и мишуру богатства, и дикость нищеты. Нет, не увидел он здесь, в этих краях, ни разумных порядков, ни разумной отеческой власти. Многое казалось ему в зарубежье странным и миражным, каким-то игрушечным, неживым, кукольным.

Вот и сюда прибыли они для важного дела — спасения неаполитанского короля, но возвышенности и святости монаршего сана не почувствовал. К русскому графу, полномочному министру, да — почтение, а к этому монарху, сбежавшему из своей столицы средь шумного бала, он отнесся, как к карнавальной маске. Говори ей пустые слова и знай, что под ней другая личина. Какая?

Русские офицеры, посланник рассказывали о пустоте, трусливости, напыщенности короля, о злопамятности, беспощадности королевы.

Ушаков про себя сокрушался: сколь же ничтожных особ ему приходится защищать. Напоминали они ему ионических нобилей. Напыщенны, как индюки, родство помнят, а забот о подданных, о людях подчиненных как не бывало. Да разве бы смог он победы свои одержать В Черном море, здесь, у Венецианских островов, Корфу [376] взять, если бы о матросах не заботился, экипажи не снабжал всем необходимым. Как же они хотят в своем королевстве жить и править оным, ежели подданные у них хуже скота? Почтительно и твердо отписал Фердинанду и Актону, что необходимо для мира и спокойствия «общее прощение».

Граф Мусин-Пушкин-Брюс, что прибыл тоже сюда на корабль, снисходительно рассмеялся при встрече.

— Кому вы пишете? Я уже имел честь вызвать неудовольствие таковой же просьбой. Думаю, и вам несдобровать после сих уязвительных для королевской пары просьб. Я-то чую, что мне придется уехать, и рад сему. Надоело, признаться, видеть сии позорища палаческие на всех площадях.

Граф приехал, чтобы пригласить адмирала в свой неапольский дворец, и быстро уговорил Ушакова посмотреть «уголок российской земли». Дом был расположен недалеко от гавани. Решили пройти пешком в сопровождении матросской охраны. С первых шагов по твердой земле красота города растворилась. У берега жирные собаки подскакивали и обрывали куски мяса с ног повешенных, у стенки, обрызганной кровью, молча сидели исхудалые дети. Их, казалось, уже ничто не могло оторвать от земли, так бессильны и немощны они были. Ушаков передернулся, крикнул мичмана и отдал приказание привести с корабля команду и котел каши. «Повешенных похоронить, детей накормить». Всю дорогу до дворца посла его трясло. Нет, покойников он не боялся. На то и бой, чтобы были живые и мертвые. Но вот так измываться над противником, так зверски стращать — этого он не признавал, даже ненавидел.

— Не думает он, что ли, о том, что жить здесь придется, что казненные-то — подданные королевские? — напрямую спросил у посла Ушаков.

— Об этом ли заботится адмирал? — сразу понял посол. — У него главное — любовная утеха под носом у старика Гамильтона с его супружницей Эммой. Далее он только о славе своего королевства английского помышляет, а Неаполитанское для него — временное пристанище да место для игрища. Так что рвением своим он вроде бы волю монаршью исполняет, а сам его слабеть заставляет до такого состояния, чтобы неаполитанский король у него все время в ногах валялся, помощи просил.

Ушаков все это и сам чувствовал, но некоторых тонкостей, интриг местных не знал. Да, если сказать честно, [377] и знать бы не хотел, но когда армиями и флотами движет монаршье своеволие, надо пытаться уловить возможное будущее движение и не быть застигнутым врасплох, не оказываться в дураках, высказывая свое мнение, которым, правда, мало интересуются. Тогда лучше промолчать. Федор Федорович и молчал нередко, науку сию тоже уразумел, ибо имел свое мнение, отличное от других, высказывал его, правда, не торопясь, но и не боясь, в необходимых ситуациях. Союзные командиры, послы, сановники это чувствовали, понимали, что Ушаков видит многое насквозь, интригу плетущуюся разгадывает, обманывать себя не даст. А поэтому противники его, злопыхатели злились на него, обзывали медведем, дубом, русской дубиной, но поделать ничего с его несокрушимым спокойствием не могли. Обзывали, злились, ненавидели. Вот и английский адмирал его разгадал и рассердился. Окажись он, Ушаков, глупее, проще, растяпистей — тогда Нельсон с радушием его проводил бы, с радостью: глупого соперника не надо бояться и злиться не надо, пусть таким и будет. Пусть везде своим недотепством подчеркивает значительность англичанина, его военную удачу, тонкий английский юмор. От раздумий Федора Федоровича оторвал граф, пригласив в интимный кабинет, где у горящего камина стоял низкий столик с напитками и закусками.

В доме у посла был еще беспорядок, до конца все не убрано и не поставлено на место. Его хоть и не разграбили подчистую, ибо даже лаццарони побаивались дерзостно обходиться с имуществом посла могущественной державы, но в кабинете, в бумагах в его отсутствие в Палермо рылись. Да и камердинера, что Мусин-Пушкин отправил с Сицилии для присмотра за особняком, генерал Шампионне приказал арестовать и заключить в крепость. В руках у республиканцев оказалась тогда вся секретная переписка русского дипломата. А в ней находились серьезные документы. Тогда, наверное, перехватили они и договор, присланный из Петербурга, о совместных действиях России и королевства против Франции, ибо ни в Палермо, ни на русской эскадре об этом не узнали — Шампионне держал камердинера и русские документы за крепкими замками. Лишь позднее эта весть пришла на Сицилию.

— У королевской четы тогда от сердца отлегло, они в газетах все пропечатали, — рассказывал посол, пока Ушаков усаживался в низкое неудобное кресло. — Да [378] ну их, — граф жестом пригласил адмирала взять бокал, взял и сам и, не произнося больше никаких слов, залпом выпил его до дна. Ушаков заметил, что и на его корабле, и в своем доме в Палермо с этого начинал он серьезную беседу.

Ушаков удивился золоту и лазури, что окружали графа. Звезды всех видов, прямоугольники, циркули сияли на стенах.

— Не удивляйтесь, все сие символы истины и света. Эти два треугольника, что друг на друга положены, означают борение света духа с тьмой материи, борение духо-человека со ското-человеком. А эти пять концов говорят, что тяготение долу уже нет, тьма побеждена, осталось устремление вверх, ввысь, к свету, вершина.

— Мудрено, — вздохнул Ушаков с безразличием, скользнул по всем этим молоточкам, отвесам, кои он видел еще в Кронштадте, и тихо спросил: — А для долга есть у вас знак?

Мусин-Пушкин-Брюс смешался, он понял, что Ушаков все знает, и не таясь сказал:

— Так вот, любезный Федор Федорович, мы с вами, как мне кажется, люди сродственные по духу. И вам и мне одно свойство принадлежит: мы умеем пробиваться вперед.

Ничего такого Ушаков не предполагал в себе, он не вперед пробивался в жизни, а долг свой с открытым и честным сердцем выполнял, а это и его вперед продвигало. Но промолчал, слушая.

— Смею вам сказать, что я в сих широтах историю латинскую изучил досконально и особо интересовался, отчего Латинская империя пала. От того, что не было у них в период раздоров и распрей тайного и невидимого для постороннего глаза скрепления лучших людей, тех, кто мог судьбы державы изменить.

Граф пошевелил щипцами, угли в камине, откинулся и продолжал:

— Я к вам присмотрелся, Федор Федорович, и думаю, что для вас и для нас полезно будет ваше вступление в союз масонский. Сие единение людей для вас наверняка известно. Вы человек благородный, в ложах масонских люди тоже отмеченные печатью высших добродетелей. Мы все печемся о любви к брату человеку, и вы, как я пронаблюдал, высокое человеколюбие проявляете. Многие известные вам люди в наших ложах пребывают. Может [379] быть, вам известно, что во флоте еще со времен Петра и Лефорта масонское влияние имелось немалое. Но потом, в период упадка мощи морской, ложи сии действовали скромно и потаенно, заинтересовывая и подготавливая умы. Самуил Карлович Грейг — вот истинный восстановитель русского масонства. Самуил Карлович собирал вокруг себя лучших офицеров и через морское Кронштадтское собрание, где собирались многие офицеры для смягчения и улучшения нравов, идею эту провел широко. Эти офицеры со многими другими иностранными друзьями знакомились через масонов, заимели товарищей зарубежных. Их же слава выросла благодаря участию в этих собраниях нравственного воздействия. Ваша тоже от сего возвысится, не сомневайтесь!

Ушаков сразу собрался, не дал себе попасть ни под власть вина, ни под доброжелательный тон посла, ни под магию обещаний. Все это он уже слышал не раз. Знал и то, что и в ссору с могущественной силой входить не следует; подчиняться им тоже не следует. Отечество — вот высшая сила, ему он служит без остатка, а масоны это служение хотят переключить куда-то в другое место, заставить служить каким-то другим силам и странам. Ответил спокойно, но твердо:

— Нет, сему вашему приглашению не последую.

— Ну отчего же? Вы не хотите или не можете быть с нами? Известно, что на свете есть три сорта людей: Хочу, Не хочу и Не могу. Первые всего достигают — это мы; вторые всему мешают, а третьи терпят во всем неудачу. Вы из каких?

— Любезный граф, благодарю за доверие, что вы мне оказали здесь, вдали от милого моего Отечества, пригласив в ложу людей почтенных и достаточных. Но я для себя избрал другой удел. Служить без корыстного расчета своему Отечеству, трудиться на благо флоту Российскому. Вы мне говорили, что ложа ваша поможет мне славу создать. Могу сказать, что в Палермо и здесь, в Неаполе, тоже римской историей интересовался и вот что в память взял. Римляне в храмах своих ставили алтари Доблести и Славе, так что никто не мог достигнуть второго, не пройдя перед первым. Порядок движения таков: Труд, Доблесть, Слава. Кого может удовлетворить успех, ежели б для достижения оного было бы довольно одного желания? И кто-то бы мне даровал славу без моих усилий. Благодарю, граф. И довольно об этом. [380]

У Анаконы

На восточной части Италии высилась неприступная, великолепно защищенная крепость Анакона. Защищали се французы хорошо. В войсках были дисциплина и порядок. Разговоры о распаде республики, о фактическом господстве в ней банкиров, об измене лозунгам революции сюда как-то не доходили, генералы Директории сумели вдохнуть в солдат высокий дух стойкости и мужества. Под стенами крепости находили защиту французские корабли, что пресекали линии доставки продовольствия союзным армиям в Северной Италии. Австрийцы снова взывали к русским. Суворов предложил Ушакову оказать необходимое содействие сухопутным войскам. 5(16) мая у Анаконы полукругом расположилась эскадра Пустошкина.

— Все. Баловство на море придется прекратить, — меланхолично заметил командующий крепостью. — Ну что ж, погуляем на суше. Надо будет приструнить этого отчаянного Гоци. Он-то должен понимать, что монархисты из России не его союзники.

Но республиканец и патриот Лагоци{28} понял, что сейчас именно русские его союзники. Было время, когда он мечтал восстановить объединенную Италию и изгнать из северной части австро-венгров, из южной — нерадивых и безразличных к судьбам страны Габсбургов и Бурбонов. Французы использовали его страсть и восторженность для изгнания австро-венгров и низвержения королевских фамилий в Пьемонте, Тоскане. Но стало ясно, что они не стремятся воссоединять расчлененную Италию, и Лагоци прозрел, увидев, что генералы Директории не освободители, а очередные поработители страны. Он собрал вокруг себя отряд таких же, как он, молодых людей и отдался делу освобождения родины от французов. Здесь, под Анаконой, он соединился с десантным отрядом Пустошкина и стал захватывать прибрежные крепости, стягивая обруч блокады вокруг самой Анаконы. Пустошкин затребовал для окончательного штурма и австрийские войска. Те, как всегда, в бой не стремились. В это время стал распространяться слух, что в Средиземном море объявился мощный французско-испанский флот, и русская эскадра снова стала собираться в один кулак. Собравшись в Корфу, русский [381] и турецкий флот двинулся к берегам Сицилии, а под Анакону Ушаков отрядил несколько судов под начальством графа Войновича. «Три фрегата от меня посланы блокировать и взять Анакону, это необходимо нужно и непременно, ибо без того Венецианский залив не будет спокоен, пока не взята будет Анакона», — пишет Ушаков 16 июня Томаре.

Но над Анаконой продолжал трепетать французский флаг. Крепость оставалась главным опорным пунктом Директории в Центральной Италии и Венецианском заливе. 700 пушек простреливали все подступы к стенам. Десять судов перекрывали возможность русским кораблям ворваться в гавань. А то, что для русских нет ничего невозможного, французские генералы убедились по Корфу.

Лагоци по появлении кораблей Войновича воспрянул духом, стал готовиться к штурму. Но для этого попросил у графа хоть немного русских солдат, дабы воодушевить шесть тысяч своих ополченцев. Войнович отрядил ему 187 русских и турецких солдат под началом лейтенанта Макара Ивановича Ратманова. Макар Иванович в Анаконе уже бывал. Он отвозил туда на шебеке «Макарий» генерала Шабо и его штаб. Внимательно осмотрел он тогда крепостные и предмостные укрепления да незаметно промерил глубину гавани и вход в нее.

Под стенами крепости разгорелись быстротечные баталии. Обычно ополченцы Лагоци завязывали перестрелку, атаковали выдвинутые вперед форты, французы контратаковали и обращали их в бегство, преследуя до русских батарей Ратманова. Русские солдаты открывали точный огонь и вместе с турками шли в рукопашный бой. Французы быстро ретировались в крепость.

Два месяца продолжались эти боевые упражнения в храбрости и ловкости. В «сшибках сих» погибали наиболее отчаянные удальцы. Так, французский генерал Чазан быстро и решительно прорвал оборону ополченцев и решил захватить батарею Ратманова. Французов было больше, но русские мужественно сражались и вместе с подоспевшим подкреплением отразили атаку. Турецкий солдат сумел накинуть на Чазана петлю, но, видя, что не уведет его из окружения французов, заколол кинжалом. Французы захватили тело Чазана и отступили за крепостные стены. Начальник гарнизона решил отомстить за смерть одного из храбрых французских генералов и создал «Адскую колонну» — особый отряд из самых отъявленных [382] головорезов и смельчаков. Было решено захватить ночью Лагоци, уничтожить русских командиров и их солдат. Ранним утром, рассматривая расположение ополченцев в трубу, сверяя их с данными, полученными из окружения Лагоци, командир гарнизона увидел, что его агент вздернут на виселицу. Планы захвата пришлось оставить. Но Лагоци раздражал и уязвлял французов. Они считали его изменником. Голова его была оценена дорого, и в очередной, хорошо спланированной вылазке французы достигли палатки Лагоци, но тот и не собирался убегать. Он мужественно бросился навстречу врагу. Сабля его не знала устали, он разрядил все свои пистолеты в нападавших, но французы не дрогнули, окружили его и штыками сняли с лошади! «Вива Директория!» — раздалось в их рядах.

Макар Иванович Ратманов бросился на выручку Лагоци. Атака была столь стремительна, что французы бросили пленных и даже собственные ружья. Лишь сабля мужественного сына Италии была захвачена французами. Сам же Лагоци на носилках был отнесен русскими солдатами в палатку Ратманова. Макар Иванович говорил: «Сходство наших характеров, взаимная доверенность... сблизили меня с Лагоци узами дружбы». Утром Лагоци скончался, взяв за руку Ратманова, он сказал, что заветной его мечтой было освобождение Италии, и поэтому он переходил из одного лагеря в другой, чтобы создать единую, мощную Италию.

Лишь через 60 лет осуществил эту мечту Джузеппе Гарибальди, человек, чья судьба тоже была связана с Россией.

В октябре к Анаконе приблизилось длинное шествие. Топали сотни австрийских солдат. «На вид войска славные, а каковы на деле — увидим», — записал Ратманов. В середине колонны был длинный обоз вещей генерала (фельдмаршал-лейтенант) Фрейлиха. Сам австрийский генерал двигался позади своей дивизии. Он любил комфорт и не любил ждать, когда сварят обед. К его приезду должно быть все готово.

Под Анакону пришла осень. А вместе с генералом Фрейлихом пришли интриги и вероломство. Австрийцы, как и англичане, жаждали лавров и не хотели их ни с кем делить. Но если Нельсон сам обладал военными дарованиями, то у Фрейлиха их просто не было. Зато апломбом и высокомерием он вполне достигал одноглазого адмирала. Его армия превосходила ослабленный и изнуренный стычками с ополченцами Лагоци и солдатами Ратманова [383] гарнизон, и австрийский генерал решил ни с кем не делить славы от взятия падающей к его ногам крепости. Капитуляция! Это слово витало в воздухе. Но Войнович уже заявил, что он требует полной сдачи на милость победителей. Фрейлих же стал пробовать разные варианты. Прежде всего ему хотелось бы, чтобы русские корабли ушли. А это должно было быть, ибо обстоятельства вынуждали их к этому. Хлестал непрерывный дождь, стояли густые молочные туманы.

Фрейлих попробовал штурмовать. Австрийцы наступали робко, были разбиты быстрой контратакой и, потеряв 300 человек убитыми, отступили.

Русские же и турецкие пехотинцы Ратманова ворвались в укрепление, стоящее рядом с крепостью, и целый день держались, ожидая подкрепления. Но Фрейлиху было не до них. Пришлось отступить. Зато у австрийского генерала нашлось время отменить все приказы русского командования в освобожденных городах, поселках вокруг Анаконы, сменить назначенное там местное начальство, проявить полное пренебрежение к русскому командованию. Войнович протестовал. Даже Ушаков вмешался. Не помогло. Когда нет стратегического таланта, то амбиция неизменно выходит на первое место. Осенние бури действительно заставили отойти большинство кораблей Войновича в укрытие. Фрейлих сразу же после этого 2 ноября подписал акт о капитуляции с начальником французского гарнизона, запретив русским и турецким солдатам входить в город. На глазах у изумленных жителей из крепости выходил длинный обоз с награбленном имуществом, вокруг кареты французского командующего шел вооруженный караул из 15 конных и 30 пеших солдат. Распущенные знамена, треск барабанов заставляли захлопывать двери обывателей. Не победили ли французы?

Верно было написано в одной книге: «Какая громадная разница между этой капитуляцией и теми условиями, какие ставились русским флотом при занятии крепостей по побережью Ионического и Адриатического морей! В русских капитуляциях слышен голос победителя, дающего вынужденно милость побежденному. В капитуляции же Фрейлиха слышался страх и желание так или иначе, только поскорее избавиться от страшного еще врага».

Ратманов с оставшимися кораблями вошел в бухту Анаконы, его моряки водрузили на моле, купеческих кораблях, карантине три союзных флага (русский, турецкий, [384] австрийский). Фрейлих был уже вне себя. Он приказал согнать русских моряков с мола, сдернуть русский флаг. Горячие головы русских офицеров уже развернули пушки, чтобы ударить по тем, кто оскорбил флаг державы. Последовал приказ. Не надо! Союзники, а не враги вроде... Ушаков, задыхаясь от возмущения, доложил Павлу.

Лейтенант Ратманов с горечью написал в своих записках: Так «похитили у нас все то, что труды и опасность долженствовали вознаградиться, но слава храбрых останется навсегда».

Выступать в Россию...

Суворов вырвался из швейцарской западни, совершив свой последний блистательный переход. В те дни, когда зловредные козни Гофкригсрата и Тугута «выдавливали» русского полководца из Австрии, на французскую пристань Фрежюса после длительного и опасного плавания из Египта ступил генерал Бонапарт. Колесо фортуны разворачивалось в другую сторону. История начинала переписываться заново. Суворов еще слабо надеялся на возвращение ему союзниками действительной и полной военной власти. Написал письмо Ушакову с описанием кампании: дал знать — сражаюсь. Правда, он решил больше не верить словам союзников. А австрийцы и опирались только на слова, ибо замыслы у них были другие. Суворов почувствовал это снова и, когда эрцгерцог Карл просил его о личном свидании, сурово ответил, что ему могут сообщить, что почтут нужным, в письме, надеясь, что письменные обязательства будут более уважаемы, чем устные. Его снова уговаривали, назначили место свидания с эрцгерцогом в Штокках. Суворов с раздражением говорил: «Чего хочет от меня эрцгерцог? Он думает околдовать меня демосфенством. Решите вы с ним, а у меня на бештинзаген ответ готов. Он дозволил исторгнуть у себя победу. Мне 70 лет, а я еще не испытывал такого стыда. Да возблистает слава его! Пусть идет и освободит Швейцарию — тогда и я готов!»

Суворов был в настоящем горе. Как можно так упускать победы. Как можно так предавать союзников. Написал эрцгерцогу: «Мы сражались день и ночь, взбирались в холод на снег, утопали в болотах и пришли к Рейну победителями, но босые, в рубище, без хлеба, [385] оставляя раненых». «...Над таким старым солдатом, как я, можно посмеяться только один раз, но слишком глупо было бы с моей стороны второй раз позволить себя провести. Я не могу входить в план операций, от которых не ожидаю никаких выгод. Я послал курьера в Петербург, увел на отдых свою армию и не предприниму ничего без повеления моего государя».

«Если хотите, — дребезжащим голосом, готовым сломиться, втолковывал он английскому полковнику графу Клинтону, — то надо снова исправить армию, соединиться всем вместе и действовать всеми силами, не ожидая, опрокинуть неприятеля в центре, раздавить его, преследовать и изгнать его из Швейцарии, а дальше... — И, видя восторженное недоверие в глазах англичанина, понимая, что ничего не изменится, если он будет действовать в цесарских оковах, при мертвенном почитании эрцгерцога, при тугутовом вмешательстве, сказав о себе, отстранение закончил: — Эрцгерцог Карл, когда он не при дворе, на походе, такой же генерал, как и Суворов. Кроме того, Суворов старше его опытностью и разрушил теорию нынешнего века, особливо в недавнее время победами в Польше и Италии, посему ему и диктовать правила военного искусства».

Граф восхищался, соглашался, обещал передать все эрцгерцогу, но при словах Суворова о том, что всю операцию можно завершить за месяц, не сдержался и недоверчиво усмехнулся. Фельдмаршал рассердился:

— Да-да, за месяц! Надобно только беречься адского жерла методикой. Прочь зависть! Контрмарш! Демонстрации! Они — ребяческие игрушки. Мои правила: глазомер, быстрота, натиск!

Клинтон не раз вспоминал позднее в Лондоне, что ожидал увидеть после швейцарского похода сломленного усталого старика, а увидел энергичного, не прекращающего думать над судьбами всей войны, над операциями в Швейцарии, Италии, на Рейне человека. После получения рекомендательного письма от Суворова русскому послу С. Воронцову с гордостью писал он в Лондон: «Сейчас выхожу я из ученейшей военной Академии, где были рассуждения о военном искусстве, о Аннибале, Цезаре, замечания на ошибки Тюреня, принца Евгения, о нашем Мельборуке, о штыке и пр. и пр. Вы, верно, хотите знать, где эта Академия и кто процессоры? Угадайте... Я обедал у Суворова».

В Англии же в это время слава Суворова достигла [386] апогея. Посол Воронцов писал Суворову, что после песни «Правь, Британия», (ставшей позднее национальным гимном) исполнялись куплеты, прославлявшие подвиги Суворова. «Вся публика изъявляла крайнее восхищение при пении сих стихов; плескали, кричали: «Браво! Браво!» — и заставляли актеров пропеть оные два раза». Посол добавлял, что король на торжественном обеде в честь кентской милиции провозгласил тост и за здоровье фельдмаршала Суворова!.. «Во всей Англии, за всеми столами после здравия королевского следует здравие Вашего сиятельства». Народ же английский, писал Воронцов, «льстить не знает, даже и противу собственного короля, а если кого и хвалит и прославляет, то верить можно, что без лести, без обиняков, а от искреннего сердца, от истинного уважения». Австрийский же двор Суворова лишь боялся, а не уважал.

Вена надеялась, что и на этот раз, осенью 1799 года, уговорят строптивого старика с помощью Павла Первого. Однако российский император все больше и больше задумывался над эфемерностью своего союза императоров. Его императорские амбиции уступали место трезвому реализму. Да и Суворов срывал маски с союзников, столь бесцеремонно и хищнически распоряжавшихся его победами. Он все время не доверял русскому посланнику в Вене графу А. К. Разумовскому, полностью попавшему под влияние Тугута. И начал отправлять свои донесения, минуя русское посольство — сразу Ф. В. Ростопчину, «прямо государю». Павел сначала лишь подозревал, что его обманывают, потом сам убедился в этом. Он соглашался с Суворовым, что надо продолжать наступление в Италии и выйти на юг Франции, но Тугут его убедил, что надо приостановить движение. Павел хотел восстановить власть бывших владетелей Северной Италии, а Австрия упорно этому сопротивлялась, имея в виду установление своей. Австрийцы уже не без труда уговорили Павла перенести действия русских войск в Швейцарию и вдруг предали, как он понял по донесению Суворова, их там. Стал разбираться, по-другому оценил предыдущие донесения Суворова, отписал тому: «Не предпринимайте ничего, что не касается цели союза. Не хочу тратить войска для тех, кто упустил время и хочет заменить себя союзниками для своих выгод».

Австрийский посланник в Петербурге граф Кобенцель велеречиво распространялся о ценности союза, о том, что австрийцы не покинут Швейцарию до подхода русских. [387]

Узнав, что цесарийцы и не думали поддерживать Суворова, Павел рассвирепел и написал фельдмаршалу: «Хочу посмотреть, как австрийцы одни, без вас будут бить французов», подтвердив, что разрешает ему действовать отдельно или безостановочно идти в Россию.

Тугут уже вызывал приступы ярости и у Павла. Он приказал не принимать австрийских подданных при дворе, выслал из России его посланцев. В Вену назначили нового русского посланника С. А. Колычева, Разумовского отозвали из Вены. Ростопчин, саркастически сообщая об этом Суворову, добавил: «Гр. Разумовский по привычке жить в Вене и по великому мнению о бароне (Тугуте. — В. Г.) весьма часто забывал, какому государю он служит. Колычев хоть и не так затейлив и менее у дворов играет роли, но может не хуже дело сделать». Павел ждал вестей от Суворова. Фельдмаршал все подтвердил, и 22 октября 1799 года Павел отдал приказ: «Войска мои, принесенные в жертву, политика, противная моим намерениям и благосостоянию Европы, поведение австрийского министерства, причин коего я знать не желаю, заставляют меня общее дело прекратить, дабы не утвердить торжества в деле вредном».

Англичане, почувствовав, что Россия уже разгадала это постоянное умение — воевать чужими руками, кинулись уговаривать русского императора, убеждая его «пожертвовать справедливыми причинами негодования его против Австрии». Даже Тугут залебезил: рескриптом императора Франца Суворов был награжден орденом Марии-Терезии I степени. Поздно. Павел был непреклонен и прислал Суворову строгое предписание идти в Россию.

«Я решился отстать вовсе от связи с Двором Венским — и давать единый ответ на все его предложения, доколе Тугут остается министром, то я ничему верить не буду; следственно, и ничего делать не стану. Весьма рад, что от вашего из Швейцарии выступления узнает эрцгерцог Карл на практике, каково быть оставлену не вовремя и на побиение; но немцы — люди годные, все могут снесть, перенесть и унесть. Прощайте, князь Александр Васильевич, вас да хранит Господь Бог, а вы сохраните Российских воинов, из коих одни везде побеждали от того что были с вами, а других победили оттого, что не были с вами».

Суворов как-то поник, состарился. Нет, не там, штурмуя Сент-Готард, не при преодолении горного Паникса, тут же, в зеленой долине, понимая, что то были его [388] последние победы и, пожалуй, последние битвы. Австрийцы принялись действовать через Суворова, зная, что его стихия битва, он, конечно, был готов ее продолжать, задержал отход, доложил. Павел поставил условием соблюдение союзных обязательств, отказ от австрийских приобретений и восстановление всех старых государств в Италии, увеличение усилий Англии и верховное командование Суворова над всеми вооруженными силами коалиции. Спесь цесарийцев и коварство политиков с берегов Темзы не позволили это сделать. Павел понял, что его попытки создать прочную коалицию всех монархов рухпули, и отдал приказ Суворову немедленно выступать в Россию.

Дальше