Глава седьмая
1
В Черновицах ли, в Коломые, в Надворной — куда ни приедешь — спрашивают о Станиславе. Рассказываешь о положении на других участках фронта и слышишь опять вопрос: «А Станислав?». Станислав — важнейший центр на пути нашего наступления. В нем перекрещиваются шоссейные дороги, через него пролегла железнодорожная магистраль. Севернее города сливаются два рукава Быстрицы, впадающей в Днестр.
Но об оперативно-стратегическом значении населенных пунктов думают больше всего в штабах. Многих же наших ветеранов привлекало другое. Они сами встретили войну в этом городе. Здесь тогда стояла танковая дивизия. Здесь у некоторых остались семьи.
Война стерла в памяти очертания городов, знакомых лишь по коротким наездам. В Станиславе я бывал редко. Помню широкую [385] зеленую улицу, называлась она, кажется, Советской, высокие европейские здания в центре, гостиницу, где ночевал однажды, туманно громоздящиеся горы, открывшиеся неожиданно поутру за окном, ну и, конечно, казармы — однообразные красного кирпича коробки, сложенные при Рыдз-Смигле...
В приказе на наступление, который получил корпус Дремова, указывалось, в частности: «Овладеть областным центром и узлом дорог г. Станислав». Но как раз на подступах к Станиславу бои перешли в стадию, которую у нас в штабе непочтительно называли «кошачьими играми» — там мы чуть продвинемся, здесь противник, силы сторон иссякают. А тут еще заваруха на левом фланге, попытки каменец-подольской группировки противника вырваться из не столь уж плотного кольца.
Поэтому-то и нервничали так ветераны — неужели Станислав останется пока что у врага? Волнение это передавалось другим. Вопрос «А Станислав?» буквально преследовал Катукова и меня, когда мы появлялись в частях.
Как почти и всюду за Днестром, под Станиславом не было сплошного фронта. Танковому взводу Подгорбунского предстояло миновать Хрыплин, выйти южнее железнодорожного моста к Быстрице Надворнянской, перебраться через речушку и «прощупать» Станислав.
Я догнал взвод уже на марше, вернее, на непредвиденной остановке.
Тянущаяся вдоль шоссе деревня горела, броня играла красными бликами. Укрывшаяся где-то неподалеку немецкая батарея с методичным упрямством слала снаряды. Иногда они попадали в горевшие дома, и разрывы подбрасывали вверх клочья пламени, охваченные огнем куски бревен и досок, иногда с глухим грохотом рвались на обочинах дороги.
У замыкающей «тридцатьчетверки» сорвало каток. Около танка — то озаряемые пожаром, то исчезающие во мраке — мелькали фигуры в полушубках, бушлатах, телогрейках. Я подошел никем не замеченный и услышал срывающийся голос Подгорбунского:
— Если дрейфишь, вались... знаешь куда! [386]
— Не горячись, Вовка.
Воинскими званиями разведчики пользовались лишь в исключительных случаях или при начальстве. Обычно они довольствовались именами.
— Таких шкур, как ты, — не унимался Подгорбунский, — я бы расстреливал без суда и следствия...
— Я — шкура?!
Оба одновременно схватились за кобуры.
Я придержал сзади Подгорбунского за руку:
— Отставить.
Он круто повернулся. Совсем рядом я увидел бледное от бешенства, с побелевшими глазами лицо. Выцветшие пушистые брови запорошила копоть.
— А, товарищ генерал!..
— Если бы не боевая задача, отстранил бы вас обоих от командования.
— Если бы Подгорбунский не выполнял боевую задачу да каждый день не подставлял башку под пули, может быть, вы с ним и вовсе разговаривать бы не стали.
Эта развязность была мне настолько неприятна, что я вот-вот готов был вспылить. Подгорбунский издавна позволял себе больше, чем другие. И все с этим мирились, всем казалось, будто Подгорбунскому тесно в обычных рамках дисциплины. А теперь, после получения Звезды Героя Советского Союза, ему и самому стало казаться это.
— Из-за чего сцепились с командиром экипажа? — спросил я.
— Так, разошлись во взглядах на жизнь...
— Довольно дурака валять.
— Этот вояка, да и не он один... считает, что дальше на танках идти не надо. Может быть пробита их нежная броня, а заодно и экипажи поцарапаны...
Напротив нас рухнул догорающий дом. Взметнулись искры, отразившиеся в багрово трепетавших лужах. В темный осевший сугроб с шипением врезался раскаленный лист кровельного железа.
— Прав командир экипажа,— негромко сказал я. — Дальше двигаться пешими. Выполняйте.
Когда разведчики скрылись, у меня мелькнуло в голове: «А не выпил ли Подгорбунский?» За ним последнее [387] [388] время водился такой грешок. Несколько дней назад выяснилось, что разведчики в трофейной машине возят самогонный аппарат... Но я отогнал от себя эту мысль — отправляясь на задание, Подгорбунский не разрешал хмельного ни себе, ни подчиненным. Он обязательно обходил строй, останавливаясь возле каждого, и строго требовал: «Дыхни на меня».
Видимо, просто давали себя знать переутомление, перенапряжение, бесконечные разведки, поиски. Сказывались и слишком щедрые похвалы, к которым привык Володя.
Рассвет застал меня на командном пункте Горелова — в каменном доме лесничего, где на стенах висели оленьи рога и щерились клыками кабаньи морды. Горелов сидел в меховом жилете, накинутой на плечи шинели и неизменной танкистской фуражке.
— Мазут хлебаю, чтобы мозги не затуманились. Угостить?
Командир бригады грел ладони о пивную фаянсовую кружку с густо заваренным чаем. Ординарец поставил такую же и передо мной.
— Голову снимать будете? — устало посмотрел на меня Владимир Михайлович. — Но иначе не мог. Да и не считаю, что поступил неправильно.
— Нельзя ли без загадок? — попросил я.
— Можно... конечно, можно, — Горелов поправил сползающую с широких плеч шинель, нехотя усмехнулся и рассказал, как все было.
Часа два назад сюда возвратился из разведки возбужденный, шумный Подгорбунский. Надо не мешкая брать Станислав. Там паника, смятение; После того как венгры отступили, немецкий штаб, сидевший в Станиславе, тоже выехал. Войск в городе — всего ничего. 183-я военно-полевая комендатура нарыла траншей, поставила проволочные заграждения, капониры. А людей — раз-два и обчелся. Разведчики прихватили с собой пленного ефрейтора — шофера из 68-й пехотной дивизии. Тот подтвердил: дивизия небоеспособна, выведена на переформирование; в ее разбитых полках царит страх перед советскими танками... Полевая жандармерия устраивает облавы. Мужчин от тринадцати лет (тоже муж- [389] -чины!) до шестидесяти отправляют пешком и поездами на запад. Остававшиеся в Станиславе и в окрестностях семьи советских офицеров согнаны в бараки и взяты под охрану. — Чего вашей бригаде, товарищ полковник, у Надворной загорать? Тут и так тишь, гладь да божья благодать, — возбужденно советовал Подгорбунский.— Надо: «В ружье!» и «Даешь Станислав!»
— Не шуми,— оборвал его Горелов. — А что я — лишенный голоса? Как в разведку — так Подгорбунский, а как слово скажешь — заткнись.
— Угомонись! — снова попросил Горелова — Не угомонюсь. Когда трусость наблюдаю...
— Подойди ко мне. Поближе... Выпил? Для отваги или Звезду Героя обмывал?
.. — Вы Звезду не трожьте. Я ее не на капэ зарабатывал. А что выпил, не скрываю. Уже после разведки, ребята подтвердить могут.
Горелов положил руку на плечо Подгорбунского.
— Я тебя, тезка, люблю и уважаю. И Звезду ты за дело получил. Но если еще раз...
Подгорбунский, насупившись, отошел в сторону.
— ...Вы понимаете, Николай Кириллович,— объяснял мне Горелов, — Володя — бог насчет разведки. Бывает гениальный музыкант, изобретатель, художник. А у него дар разведчика. Но брать город или не брать, а если брать, то какими силами, он мне не указчик. У меня самого из-за того Станислава душа изболелась. А тут еще Гавришко. Вытянулся как аршин проглотил: «Разрешите высказать свои соображения?" А чего высказывать, я-то знаю: с двадцать второго июня Гавришко как в Станиславе завел свой БТ, так больше ни жинки, ни сына Валерки в глаза не видел. Сколько мы с ним писем в Бугуруслан, в эту розыскную контору, отправила! А ответ все один: «В списках эвакуированных не значится...» Сидим с начальником штаба, думаем. А у стола .Гавришко свечой маячит. Сбоку Подгорбунский, забыв про обиду, ждет только моего слова. Обернешься назад, Лариса у стены в шинель кутается, молчит, но с меня глаз не сводит... Сцена прямо-таки, как в театре. Никто слов не произносит, и всем все понятно. Ломали мы голову с начальником штаба, с комкором связались... [390]
Горелов шумно перевел дыхание, отхлебнул из кружки. Я представил себе, как в этой комнате с кабаньими мордами, оленьими рогами и лесньми пейзажами «окруженный со всех сторон» Горелов принимал решение... Сейчас здесь не было ни Гавришко, ни Ларисы, ни Подгорбунского, ни начальника штаба. В углу у телефона клевал носом связист, на другом конце той же скамьи ординарец пытался на немецкой спиртовке поджарить яичницу. Кубики сухого спирта не разгорались, и ординарец шепотом ругался. Вошел младший лейтенант без шапки, попросил разрешения обратиться к командиру бригады и положил перед Гореловым исписанный на обороте кусок топографической карты. Горелов пробежал глазами текст.
— Гавришко докладывает. Находится в центре Станислава, на Красноармейской улице. Помнит, черт, названия. Вошли без выстрела. Только у комендатуры небольшой бой. Захватили коменданта и еще нескольких офицеров. Сейчас двинут на вокзал... Вот и все... Не очень-то люблю, когда без выстрела.
Горелов склонился к вычерченному еще Гавришко плану Станислава и заключил в красный кружок комендатуру:
— У него двадцать два танка. Десант — мотострелковый батальон, сильно пощипанный. Все, что мог, дал. Это Володе Подгорбунскому кажется просто: снял бригаду и айда, «Даешь Станислав!»
— Подгорбунский тоже в Станиславе? — поинтересовался я.
— В соседней комнате дрыхнет. Я, когда сказал ему, что не пущу в город с Гавришкой, думал, взорвется от негодования. Заикаться даже стал. Вы заметили, с ним это случается после контузии. Кипит в нем лава. Но он при женщине никогда себе грубого слова не позволит. Покипел, покипел, а дисциплина верх взяла: «Какие будут приказания, товарищ полковник?» Ступай, говорю, в спальню господина лесничего и спи... Нахамил, сукин сын, выпил, а раздражения против него не имею. Доверяю больше, чем иному паиньке. Он не только гениальный разведчик, он — честнейший разведчик. А что выпивать стал или малость зазнается, так ведь не всякий такое нервное напряжение и этакую популярность выдержит. [391]
— Не слишком ли снисходительно и терпимо? — спросил я.
— Может, и слишком. Что поделаешь? С назидательной беседой к нему не подступишься, отбреет в два счета: это все, мол, я еще с детской колонии знаю. Мне трудно согласиться с Гореловым. Если у разведчика от водки или от славы закружится голова, вряд ли на него можно положиться. Но было не до споров о Подгорбунском. Гавришко радировал о потере трех танков. Все три водбиты фаустпатронами. Мы были предупреждены штабом фронта о появлении у немцев совершенно нового реактнвного противотанкового оружия. Однако лишь в Станиславе впервые столкнулись с подразделениями фаустников. Мина кумулятивного действия с дистанции до сотни метров пробивала 160—200-миллиметровую броню. В уличном бою, когда танк зажат между домами, из окон, чердаков и подвалов которых может бить фаустник, это очень опасное оружие.
Если бы Гавришко имел достаточное количество пехотая, способной прочесывать дома, фаустники были бы менее страшны. Но полторы сотни автоматчиков для такого города, как Станислав, — ничтожно мало. Ни Горелов, ни Дремов не могли подбросить пехоты. У них ее не было. Да и не только пехоты. Бригадные и корпусные резервы, как говорят штабники, давно задействованы.
— Не исключено, что у Гавришки дела сложатся неважно, — мрачно бросил Горелов. — Но не будем прежде времени каркать...
Ординарец с грехом пополам зажарил яичницу. Горелов подозрительно посмотрел на сковороду, перевел взгляд на солдата: [392]
— Яйца откуда?
Ординарец невинно удивился:
— Как откуда? Из-под курей.
— Не придуривайся.
— Ну, у хозяйки одолжил. Тут пани добрая.
— Одолжил? И отдавать будешь? Больше ничего не одалживал? Смотри у меня.
Кусками хлеба мы собирали растекшиеся по сковороде желтки.
— Так вот я о Станиславе,— возвращался Горелов к прежнему разговору. — Хоть и поддался здесь малость настроениям, не считаю это авантюрой. Город нам необходим и для следующего этапа наступления и для того, чтобы прощупать немецкие силы, планы. Да и левому флангу, какая ни на есть, а все помощь. Если взяли его не по правилам, так ведь не впервой действуем по обстановке да по наитию. И хорошо. От этого у командиров смелости прибавляется. Не только противника меньше боятся, но и ответственности перед начальством тоже... Опять же и такой факт, как женщины и ребятишки, в барак согнанные, нельзя со счетов сбрасывать...
Я смотрел на Володю, на его потемневшее от усталости и щетины, но, как всегда, живое, энергичное лицо и вспоминал один из наших первых разговоров зимой на Калининском. Горелов признавался тогда в своем неумении охватить целиком динамичный наступательный бой, взять в руки все нити управления таким боем.
А сейчас передо мной сидел командир, для которого наступление — родная, привычная стихия. Он не гарантирован от промахов, но неудачи для него — уроки, а не травмы. Ничто уже не ослабит его убежденности в своем внутреннем праве и в своей способности вести людей в наступление...
Несмотря на сверхкрепкий чай, завтрак вконец разморил меня, не спавшего уже третью ночь. Опыт подсказывал: сопротивляться бесполезно, надо заснуть часа на полтора — два, и работоспособность вернется. Мой вид был, вероятно, достаточно красноречив. Горелов через плечо ткнул пальцем в сторону дубовой двухстворчатой двери:
— Спальня царская. Две кроватищи. Каждая на танковый экипаж рассчитана. [393]
На одной из кроватей в «царской спальне», разметавшись, спал Подгорбунский. Заляпанные разношенные хромовые сапоги стояли у тумбочки. Ловко накрученные портянки держались без сапог. Для шика ушитые в икрах бриджи обтягивали голенастые ноги. Ремень был ослаблен, кобура передвинута на живот. Сквозь расстегнутый ворот трогательно белела тонкая, покрытая золотистым пушком шея и торчала острая ключица. Вероятно, Володя заснул, забыв снять шлем, и сбросил его уже во сне. Шлем лежал рядом на подушке. Темно-русые волосы упали на выпуклый лоб, на глаза, прикрытые чуть дрожащими веками. Лоснившееся от пота лицо хранило следы сажи, почти не заметные на ввалившихся щеках, но особенно выделявшиеся на подбородке, рядом с белыми крупными зубами полуоткрытого рта.
И это — известнейший разведчик, разведчик-«гений»? И это — зазнавшийся офицер, хватающийся за пистолет при одном слове несогласия!..
- Если верить, будто сон возвращает человеку его истинвый облик, то передо мной лежал совсем еще юный паренек, почти мальчишка. Задиристый, своевольный, добрый и очень усталый, замученный.
На приземистой прикроватной тумбочке валялись кое-как брошенные ватная телогрейка и грязный, мокрый маскхлат, На тумбочку у второй кровати (в спальне царил закон неуклонной симметрии, все было сдвоено) я положил полевую сумку и шапку, стянул сапоги и по примеру Подгербунского отпустил ремень.
Война приучила меня в конце концов засыпать в ту же секунду, когда голова опускалась в лучшем случае — на подушку, в худшем — на собственную руку. И так же стремительно пробуждаться.
...Проснувшись, я увидел на соседней постели незнакомое усатое лицо. Неизвестный мне майор спал в шинели, сапогах и, как некоторые на фронте, в завязанной под подбородком ушанке.
— Где Подгорбунский? — спросил я у Горелова, входя в соседнюю комнату.
— Э-э, его и след простыл. Комкор вызвал. А насчет вас командующий запрашивал. Как понимаю, на левом фланге камуфлет получается... [394]
— Что в Станиславе?
— Гавришко ведет бои, имеет потери. Раненые от него прибыли. Один наш офицер дочку нашел, а жену немцы вчера убили... В спальне видели усатого майора? Это наш пээнша, тоже был в городе...— Горелов обернулся к ординарцу: — Майор Исаков сколько времени отдыхает?
Солдат посмотрел на стенные часы, прикинул в уме.
— Один час сорок восемь минут.
— Буди.
Усатый майор, на ходу оправляя шинель, подкручивая усы и развязывая уши цигейковой шапки, вошел в комнату.
— По вашему приказанию...
— Подсаживайтесь, Исаков, — кивнул Владимир Михайлович. Он был все в том же меховом жилете, так же обтягивала крепкие плечи шинель внакидку. Только успел побриться.
— Так вот, — продолжал Горелов, отодвигая в сторону какие-то бумаги и освобождая карту. — Противник концентрирует силы северо-восточнее Станислава и, как видно, постарается ударить на юг, чтобы отрезать Станислав. Нам надо перегруппироваться и подготовиться к встрече. Этим сейчас [395] и занимается начальник штаба. Вам, Петр Васильевич, ехать в Тысменицу и на месте контролировать выполнение приказа. Не просто, конечно, контролировать, а помогать. Да вы и сами знаете... Уточните задачу у начальника штаба.
— Золотой командир, — повернулся Горелов вслед ушедшему майору. — Горяч и толков. Молчун при этом. Из конников. Переживает свою штабную судьбу... Кстати, докладывая про лейтенанта Духова, вы им интересовались, кажется? Отличился Духов в бою за вокзал. Не только смелостью, но я.умом отличился. Ловко так обошел с севера, отрезал линию на Львов... Пожалуй, надо на роту ставить, созрел парень... Докладываю, Николай Кириллович: судя по всему, гитлеровцы решили не просто вернуть Станислав, но окружить группу Гавришко и взять хоть какой-то реванш за все свои иеудачи. Им это сейчас важнее важного. Даже «хейнкелей» подбросили, бомбят. Радисты наши перехватили донесение с "рамы»: русских танков, мол, не видно... Теперь и вовсе осмелеют. Вдруг Горелов улыбнулся:
— Хорош бы я был, если б всю бригаду бросил на Станислав. Пожалуй, Володе Подгорбунскому рано еще бригадой командовать...
Я связался по рации с Катуковым. Действительно, на фланге положение с каждым часом ухудшалось. Но было решено, что я эти сутки проведу здесь, в корпусе Дремова, а потом вернусь на КП армии.
Когда я уже стоял возле машины и Миша Кучин прогревал мотор, Горелов спросил:
— «Дедушку» скоро уволите с должности директора нефтепромыслов? Трудновато без него...
Смеркалось, когда я, побывав в нескольких подразделениях, подъехал к Тысменице. Миша Кучин, подняв капот, стал возиться с мотором. Мы с Балыковым вышли размять ноги. Вдруг земля задрожала, сотрясенная словно бы подземными толчками. Разноцветные нити прошили небо. Не сговариваясь и не задумываясь, мы скатились в кювет. Только Миша Кучин, комкая в руках тряпку, как зачарованный поднял вверх голову. Грохот и фейерверк продолжались несколько минут. Потом оборвались. Сразу наступила темень, тишина. [396]
— Первый раз такое чудо вижу, — восторженно признался Миша.
— Лучше бы его и не видеть, — отозвался я. — Немецкий бронепоезд. Значит, наши отошли на южную окраину Станислава, не удерживают больше вокзал и железную дорогу.
К исходу следующего дня Гавришко с несколькими уцелевшими танками по приказу оставил Станислав, захватив раненых и освобожденные командирские семьи. Нам не удалось удержать город. Но и немцам не удалось осуществить свой план по окружению отряда Гавришко.
Неподалеку от Тысменицы Гавришко остановил «тридцатьчетверку», вылез наружу. У дороги сидел Подгорбун-ский с ящиком на коленях. Вокруг него толпились ребятишки.
— Вишь, Николай Иосифович, — обрадовался Подгорбунский, — взяли в немецкой машине коробку, думали там горькое, а оказалось — сладкое. Вот мелюзгу и угощаю. Тут одного паренька «москалем» кличут, вроде командира какого-то сынок. Тебя, «москаль», как звать?
— Валерка, — нерешительно ответил мальчуган в драном кожушке.
— Валерка? — дрогнувшим голосом переспросил Гавришко и, не различая дороги, расставив руки, пошел на паренька.
Растрепанная женщина, в одной кофте выскочившая из ближнего домика, была женой Гавришко...
Возвращаясь в штаб армии, я побывал в нескольких батальонах и полках и убедился, что бои на широком фронте имеют одну не обнаруживавшуюся прежде столь определенно особенность. Командир подразделения стал гораздо более независим. Возрастают его ответственность и его власть. И это служит проверкой не только военных, организаторских качеств, но и моральных.
Обедая с одним из командиров батальонов, я заметил:
— Борщ у вас знатный.
— У меня повар будь здоров, в ленинградском ресторане работал, — улыбнулся польщенный комбат. [397]
— То есть как у вас?
— Грех такого мастера на солдатской кухне держать. Я и решил его к себе забрать, личным поваром сделать.
— Разве вам положен свой повар и два ординарца? — Ну, товарищ генерал, это формальности — положено не положено. Мне и оборону в десять километров занимать не положено, а занимаю....
Самоуверенный капитан, жаловавшийся на нехватку людей («каждый солдат на счету»), не сомневался в своем праве держать для обслуживания собственной персоны не только «личного повара», но и двух ординарцев. Пришлось поколебать убеждения командира батальона — повар был возвращен на солдатскую кухню, а второй ординарец — в роту.
.Барственное самомнение у некоторых командиров проявлялось всяко. Кое-кто, вроде Подгорбунского, стал злоупотреблять спиртным. Иные начинали «интересоваться» связистками или медичками. При этом не затрудняли себя ухаживанием и прочими «предрассудками» мирного времени. Я — командир, ты — подчиненный, ну и изволь подчиняться...
Разве можно было мириться с этим?
Военный совет собрался рассмотреть вопрос о поведении и нравственном облике офицера. Кое-кому из командиров с орденами, а то и Золотыми Звездами, привыкшим к похвалам, к портретам и славящим очеркам в газетах, пришлось на этот раз услышать слова, от которых пунцовели щеки.
Иным провинившимся было достаточно постановления Военного совета, чтобы изменить свое поведение. Но, конечно же, не всем. А последовательности, настойчивости у нас не хватило. И сложность боевой обстановки — слабое оправдание. Мы недостаточно все же представляли себе размеры и последствия этого зла.
Подгорбунского не вызывали на Военный совет. Мне казалось, что такой вызов ему, самолюбивому и вспыльчивому, не пойдет на пользу. Но я был убежден: откровенный разговор с ним неизбежен. Вероятно, и у Володи было такое же чувство.
Как-то ночью, когда я сидел с Журавлевым, Балыков доложил: [398]
— Старший лейтенант Подгорбунский дожидается. Я посмотрел на Балыкова, и тот добавил:
— Тише воды, ниже травы.
Мы с Журавлевым подписали политдонесение о трудных условиях, в которых оказалась армия, отрезанная от своих тылов, и едва Алексей Егорович вышел, на пороге вырос Подгорбунский.
— Разрешите, товарищ член Военного совета? Володя держался с несвойственной ему натянутостью. Меня, привыкшего к его свободной манере, это не радовало.
Он сел за стол, беспокойными пальцами принялся загибать край газеты и долго не мог начать разговор. Наконец решился.
— Разве кто понимает, что у меня здесь? — он показал на левый карман гимнастерки. — Это понимать невозможно... Я, когда в разведке, — человек, живу. Все забываю, одно остается: пролезть, «языка» увести, ребят сберечь. Голова работает, что мотор после капитального. А когда так, без настоящего дела, всякая муть ползет в башку. Если мне, бывшему урке, Героя дали, выходит, я не такой, как все, может, мне больше, чем другим, дозволено. Иной раз тяпнешь сверх нормы, иной — руки в ход пустишь... А сегодня один случай, даже не то чтобы случай, просто разговор. И вот как обалделый хожу...
Володя замолчал, собираясь с силами, потом решительно хлопнул о стол.
— Получил приказ на разведку по правую сторону Днестра. Двигаемся к переправе. Я из головного танка наблюдаю, какой ералаш вокруг творится. Навстречу — полуторка с пехотой, шоферюга гудит — вроде танк ему дорогу уступить должен. Я соскочил на землю, дернул дверь кабины, оторвал его, грешника, от баранки ну и смазал, конечно, по мордасам. Поворачиваюсь, а вслед за мной лейтенант, который рядом с водителем сидел. «Можно вас, товарищ Герой Советского Союза, на одну минуту?» Офицерик сам тоненький, не человек — хлястик. У нас про таких говорили: дашь соплей — надвое переломится. А он выдержанный, вежливый. «Я вам вот что доложить хотел...» — «Не до баек мне сейчас, на задание спешу». Но лейтенант настырный: «Долго, мол, не задержу. Мы только с переправы. Там пробка — машины, [399] танки, подводы. А немцы знай пикируют. Вдруг какой-то подполковник верхом — может, себе дорогу пробивал, может, часть вел — только плеткой вгорячах туда-сюда бьет и даже не глядит. По одной фуре хлестнул, а на ней солдат раненый. «Зря, — говорит, — товарищ подполковник, стараетесь, ногу-то у меня германским снарядом оторвало, вы по пустому месту ударили»... С подполковника враз весь пыл соше л. Спрыгнул с лошади, бросил плетку, снял шапку:
"Прости, браток родимый»... Вот историю какую рассказал мне лейтенант...
Подгорбунский в изнеможении опустил голову, притих. Только длинные пальцы продолжали обрывать край газеты.
— Стою как обалделый. Словно я тот самый подполковник. А лейтенант спокойиенький, меня глазами злыми сверлит. «Разрешите, говорит, добавить: рядовой боец, которого вы только что по лицу смазали, пять раз раненый. Гражданскую, финскую и эту войну воюет. И между прочим, за то, чтобы никто его по морде бить не мог: ни бог, ни царь и ни герой». На слово «герой» он, конечно, особенно нажал. Повернул через левое плечо — и к машине. Потом у ребят узнал — того лейтенанта фамилия Мочалов...
— Петя Мочалов? — переспросил я.
— Вы его знаете?
— Да.
— Вот какой случай, разговор какой. Всякого я за свой век нагляделся — и сам по морде получал и других прикладывал. Но чтобы так по сердцу резанули — не было.
Снова, как и в начале разговора, он ткнул себя пальцем в левый карман гимнастерки. И вдруг какая-то новая мысль отразилась в глазах Подгорбунского.
— Как думаете, Мочалов на меня рапорт подаст?
— Не знаю. Вряд ли.
— Ну, подаст — не подаст — это теперь дело десятое. Любое наказание приму без обиды. Хоть Героя пусть отнимают, хоть в рядовые разжалуют...
В разговоре исчезло ощущение времени. Появившийся Балыков, заспанный и недовольный, прошел к окну, стал ворча выдергивать кнопки, державшие листы картона.
— Между прочим, давно уже развиднелось, — хмуро произнес он, задул лампу-молнию и, укоризненно глянув на [400] Подгорбунского, собрал в ладонь мятые бумажные клочья все, что осталось от лежавшей на столе газеты.
2
Когда танковые соединения уходят в рейд, они знают одну команду — «Вперед!» Не их забота — положение в тылу.
В период Прикарпатской операции позади наших колонн, где-то в районе Каменец-Подольского, советские войска окружили 1-ю танковую армию немцев, и штаб фронта считал, что участь ее предрешена. Вскоре, однако, выяснилось, что такая уверенность преждевременна, кольцо не столь уж основательно.
Был и еще один просчет: полагали, что противник попытается пробиваться на юг. Но гитлеровская ставка, поколебавшись, приказала своей 1-й танковой выходить на запад и навстречу выдвинула из района Бучача свежие танковые соединения.
И вот у нас в тылу, вдоль левого берега Днестра, ревут «тигры», «фердинанды», «пантеры», а наша армия, обращенная лицом на запад и юго-запад, спешно поворачивает фронт на север и северо-восток. Днестр, еще недавно служивший преградой на нашем пути, становится рубежом обороны. Гитлеровцы жадно тянутся к наведенным нами переправам. На плацдарме возле Устечко отбивает атаки фашистской пехоты малочисленный мотострелковый батальон. И когда остатки этого батальона откатываются на правый берег, мост взлетает на воздух...
Начинаются тяжкие дни.
По-над берегом Днестра, хорошо различимая в бинокль, тянется немецкая колонна.
— Почему не стреляете? — обращаюсь я к командиру минометной батареи.
— Осталось по две мины на трубу, Бросаюсь к развернувшемуся на огневых позициях артиллерийскому дивизиону.
— Чего молчите?
— Один выстрел на орудие.
Когда снабжение войск нарушено, первая мысль и первая тревога — не хлеб и даже не медикаменты, а снаряды, мины, патроны. [401]
Полку У-2, который был придан армии, не под силу одному решить задачу боевого питания. И тогда командующий фронтом направляет на аэродром под Коломыей полк транспортной авиации. Все самолеты загружены снарядами.
Улучшилось положение с боеприпасами — обострилась нужда в автоле. Отправили шифровку члену Военного совета фронта Кальченко. И уже на следующий день автол был доставлен к нам опять-таки самолетами. Фронт оперативно откликался на каждую нашу просьбу, мы не чувствовали себя брошенными на произвол судьбы.
Продовольствием армия снабжалась из многочисленных трофейных складов, доставшихся при наступлении. Но и здесь не все просто. Кто-кто, а уж немецкие-то штабы знают места расположения своих складов, и, начиная активные действия, они не пожалеют бомб, чтобы разрушить и сжечь их. Значит, надо перебросить склады в другие районы, а часть продуктов погрузить в железнодорожные эшелоны и создать таким образом подвижные базы.
Военный совет стремится к тому, чтобы солдаты и офицеры не чувствовали себя изолированными от остальных войск, от страны, чтобы не рвались привычные нити, соединяющие каждого с большим миром, с семьей. Редакции армейской и корпусных газет остались за Днестром. Но несколько корреспондентов находится здесь, с нами. Родилась идея на месте наладить выпуск приложения к армейской газете. В Черновицах нашли шрифты, завалящую «американку», кое-как довели ее до рабочего состояния и отпечатали сводку Совинформбюро.
Улыбающийся Журавлев принес пахнущий свежей типографской краской листок.
— От товарищей корреспондентов поступило предложение не ограничиваться сводками Совинформбюро. «Американка» позволяет увеличить формат листовки. Можно печатать заметки о героических подвигах. Я дал санкцию...
А потом наладилась и доставка по воздуху армейской газеты «На разгром врага». Звено У-2 ежедневно доставляло почту и забирало письма. [402]
Все как будто вошло в нормальную колею. И все-таки на каждом шагу мы чувствуем особенность своего положения.
Следуя однажды по неровной, только что пробитой войсками дороге, я дал знак Мише Кучину, и он остановил наш бронетранспортер возле группы раненых, отдыхавших на пригретом весенним солнцем бугорке. Раненые были явно не обработаны. Кое-как налаженные, почерневшие повязки засохли, одеревенели.
Вышел из транспортера, поздоровался с бойцами. Ответили устало, нестройно. Высокий краснолицый сержант с рукой, подвешенной на брезентовом брючном ремне, попросил закурить. Я вынул пачку. Сержант восхищенно посмотрел на папиросы.
— С сорок первого года не видал «Беломора». Он осторожно, плохо гнущимися пальцами правой руки достал одну папиросу, нерешительно посмотрел на меня:
— Еще одну можно, для ефрейтора?
Только теперь я заметил: на куст натянута плащ-палатка, из-под нее виднеются ноги. Одна в кирзовом сапоге, другая — толсто обмотанная тряпкой с прикрученной доской, заменяющей шину.
И тут же, неподалеку, накрытое короткой, в бурых пятнах шинелью, лежало мертвое тело.
— Лопаты не найдется? — хмуро спросил сержант. Фамилия у него оказалась не совсем обычная — Злой. Миша Кучин и Балыков вырыли могилу. Когда опускали тело, подполз, стараясь не стонать, раненный в ногу ефрейтор, бросил в могилу горсть земли.
Мы постояли над могилой. Потом посидели рядом на бугорке, покурили.
— А двое наших там остались, — сказал, ни к кому не обращаясь, сержант Злой.
— Где там? — переспросил я.
— На том берегу. Раненные они были, вынести их не смогли. В плен, небось, попались. И снова все замолчали.
— Подождите, товарищи, — удивился я, — почему же вы здесь отдыхаете, в госпиталь не спешите?
— Где он, тот госпиталь? Нашли какой-то медвзвод. Фельдшеренок там молоденький, раненых десятка два. По- [403] -смотрели мы — и дальше двинулись. Глядишь, на дороге какая-нибудь машина возьмет.
Балыков и Кучин уложили в транспортер тяжело раненного ефрейтора, помогли забраться остальным, и я приказал ехать в госпиталь.
. На территории нашей «Заднестровской республики» он был единственный. Развернулся этот госпиталь в деревне и прилегающей к ней роще. Палатки операционной и госпитального взвода притулились по отлогим склонам оврага. На две оврага шумела неглубокая речушка, в которой ходячие раненые кто как мог стирали белье. Выздоравливающие жили по хатам, и заботы о них взяли на себя крестьянки.
Я не наведывался в госпиталь несколько дней, и изменеяия бросились в глаза. Очередь носилок с тяжелоранеными перед операционной, а позади палатки — горы окровавленной ваты и бинтов. Бледные, с ввалившимися воспаленными глазами врачи и сестры едва держатся на ногах. От начальника госпиталя подполковника Ткачева и главного хирурга подполковника Эльдарова узнал, что почти весь персонал дает раненым кровь. Эльдаров и Ткачев тоже стали донорами.
Я по рации связался с начальником тыла армии. В ту же ночь на коломыйский аэродром прибыли медикаменты, консервированная кровь, новая группа медицинского персонала.
Гитлеровской 1-й танковой армии нелегко и недешево дался выход из окружения. Летчики с наших транспортных самолетов и У-2 рассказывали о кладбищах мертвой техники, над которыми они пролетали. Но танковые дивизии противника относились к числу стойких соединений вермахта, боевой дух их не был сломлен, неудачи еще больше ожесточали гитлеровцев, и они пытались взять реванш. Фашистская ставка слишком хорошо понимала значение выхода советских войск в Карпаты, на границы Венгрии, Румынии, Польши, чтобы примириться с этим. Противник получал щедрое подкрепление — прибывали эшелоны с нехотой, танками, орудиями.
Мы наступали в дни отчаянной распутицы, а теперь солнце и апрельский ветер высушивали дороги. Немцы пользо- [404] -вались весной, своим численным и техническим перевесом над нашими истощенными в длительных боях частями. Но добиться значительного успеха все же не могли. И они сатанели, зверели.
Акт о зверствах фашистов поместили в приложении к газете «На разгром врага». Вчитываясь в короткие строчки этого документа, я задумался. Надо было вести пропаганду так, чтобы чувство мести не переходило дозволенных границ, чтобы сообщения о фашистских зверствах вызывали не потребность поступать так же с захваченными в плен немецкими солдатами, а лишь усиливали боевую активность и несокрушимую стойкость. Слепое «око за око, зуб за зуб» не могло служить для нас девизом.
Этот разговор, начавшийся в редакции при обсуждении материалов о фашистских злодеяниях, продолжался потом на совещании в политотделе. Мы искали такие слова и формы работы, которые поддерживали бы высокий нравственный уровень наших людей и крепкую дисциплину в подразделениях. Бои на широком фронте создают всякие ситуации. Иной раз не только подразделение, но и солдат действует в одиночку. Люди измотаны сверх всякой меры. Потребность в сне и отдыхе порой сильнее всех прочих побуждений. Да и сытостью не всегда похвастаешься. Почему не зайти на хутор и не пообедать хозяйским гусем, который, как нарочно, лезет под ноги, вытянув свою дурацкую шею? Почему не отбиться от роты и не пристроиться на пару суток к сероглазой вдовушке?
На территории «Заднестровской республики» созданы комендатуры, на перекрестках дорог дежурят контрольные посты, по улицам городов прохаживаются патрули. Но если солдат, бывалый солдат сорок четвертого года, захочет, он не попадется на глаза ни коменданту, ни патрульным.
Чем сложнее обстановка, тем больше надо заботиться о сознательности каждого.
То там, то сям на трехсоткилометровом полукружье фронта нашей армии вспыхивают бои. На опасное направление выбрасывается с трудом сколоченный подвижный резерв — усиленная последними гореловскими танками бригада Бойко. [405]
Но отбивать уже начавшиеся атаки — мало. Надо по возможности опережать противника, предупреждать его удары.
Разведка, постоянная разведка от батальонов, полков, бригад, корпусов, от армии, наконец. Вернулась одна группа.— пусть отправляется другая. Прощупан один участок — надо приниматься за соседний. Разведка ведется не только наземная. У-2 неожиданно выныривают из облаков и тарахтят иад немецкими колоннами, определяя их направление, подсчитывая количество машин и стволов.
Катуков, приехав в любую часть, прежде всего требует свежих сведений о противнике и подтверждения их достоверности.
День и ночь ездит Михаил Ефимович — с фланга на фланг, из бригады в бригаду. Он появляется обычно там, где немцы затевают каверзу, — энергичный, злой, решительный. В такие минуты возле него нельзя рассусоливать, чесать затылок. Надо действовать смело, быстро, находчиво. А если ты не способен на это, пеняй на себя и не жди пощады от командующего.
Я с завистью наблюдаю за Катуковым.
— Какой дьявол тебя, Михаил Ефимович, надоумил, что гитлеровцы полезут именно здесь?
— Дьявол ни при чем. Во-первых, немного знаком с устройством мозгов у немецких генералов, во-вторых, не считаю, что оно хуже нашего с тобой, а в-третьих... Но хватит и этого. Догадываться-то я догадывался, но знал наши силенки тут и про себя молился, как в старину мужики тамбовские, глядя на железнодорожные рельсы, перед первым поездом: «Матушка загогуля, не ешь ты наш Тамбов, сверни на Пензу...» Но вот не обошлось — и «под Тамбовом» полезли...
Катуков азартно щелкает новой зажигалкой:
— Трофей последнего боя. Невелик, но занятен. Гляди, какая гравировка.
Но как бы ни спешил Катуков, куда бы ни мчался, не забывает об одном — о связи со своим штабом. Там, запершись, как всегда, в каморке, неторопливым движением поднимая телефонную трубку, мудрует над картой Шалин. Подобно опытному шахматисту, он предвидит заранее несколько ходов противника. [406]
Не помню случая, когда бы на вопрос Шалина: «Согласны, товарищ Ефимов?» — Катуков возразил бы что-нибудь.
Сочетание острого оперативного чутья, быстрой реакции Катукова со штабной проницательностью Шалина помогли нам выиграть не один бой...
Придерживая пальцами отяжелевшие веки, я читаю справку о только что доставленной самолетами партии снарядов. И вдруг — сонливость как рукой сняло. Даже вздрогнул от неожиданности. Оплошность писаря из артснабжения: присланы снаряды к орудиям, калибров которых у нас и в помине нет. Читаю дальше: бронебойных достаточно, но ни одного шрапнельного выстрела, а отбивать-то приходится главным образом атаки пехоты...
Мы сидим с Михаилом Ефимовичем напротив друг друга, перед нами на столе злосчастная справка, и ругаемся в бессильной ярости. После того как доподлинно определено, кто они есть, эти артснабженцы, и выражено скромное пожелание — «Их бы сюда», Михаил Ефимович, откинув ногой табурет, начинает быстро ходить по комнате.
— Руганью душу облегчать можно, а положение — никогда... В сорок первом пользовались мы немецкой техникой? Пользовались. Почему теперь пренебрегаем? Зазнались? Сколько у нас тут снарядов германских, пушек, танков! Даже не учтено как следует. Завтра же собрать, подсчитать. На батальон танков хватит? Наверняка хватит. На дивизион пушек хватит? Тоже хватит. Дядю ругать умеем, а когда себя надо обложить, слова не находим... Пусть политработники помогут укомплектовать подразделения... сюда надо покрепче народ, побольше коммунистов, комсомольцев... А еще — с завтрашнего дня приступим к сбору своего оружия. Пусть политработники и это дело возглавят. Ей-ей, в сорок первом году мы в этом отношении изобретательнее были. Голь на выдумки хитра, нужда научит горшки обжигать. А теперь с неба помощи ждем, под ноги не смотрим...
Так у нас в армии весной сорок четвертого года были сформированы танковый батальон и артиллерийский диви- [407] -зион, оснащенные трофейной техникой. И оказалось это как нельзя более кстати.
Бои на Заднестровской дуге достигли высшего накала. Гитлеровцы с яростным упорством стремились разрубить дугу на куски, рассечь наши войска и таким образом покончить с ними. Они одновременно наносили удары в нескольких точках по сходящимся направлениям. Это сковывало наши части, затрудняло маневр.
. Однажды в излучине Днестра возле местечка Нижнюв нашу тонкую линию обороны, только что разворошенную бомбами, прорвал-таки клин фашистских танков. Прорвал и устремился на юго-восток — к Городенке, Черновицам. Тяжелые машины, смяв с ходу иптаповскую батарею, вырвались на простор. Вначале они постреливали в разные стороны — так, на всякий случай, припугнуть русских, если те еще остались поблизости. Но вскоре убедились: никого нет.
Ясное солнце сияет с неба, зеленеют первой травой луга. Когда танки выскакивают на холмы, слева синеет Днестр. Радостный азарт овладел немецкими танкистами. По дороге тянулся обоз — крестьяне везли раненых бойцов... К черту раненых, к черту крестьян и лошадей тоже zum Teufel. Три танка отваливают в сторону. Глухое урчание моторов заглушает стоны, проклятья, треск раздавленных подвод. Ни один человек не спасся. Какой-то старик в белых узких портах пытается удрать. Но его нагоняет пулеметная очередь. Конечно, неэкономно тратить на старого целую очередь. Но разве в такую минуту можно думать об экономии!
На развилке торчит некогда красная, а теперь порыжевшая бензоколонка, насосы которой давно забыли запах бензина. К черту колонку!
: И уже вовсе из веселого озорства «пантеры» походя разваливают хутор, прижавшийся к дороге. А потом одна из них медленно поворачивает башню, опускает длинный ствол и бьет термитным снарядом в то, что еще минуту назад было домом.
Но и забавляясь таким образом, вражеские танки не сбавляют темп. Офицер, возглавляющий их, хорошо понимает: если выйти к Черновицам, повернуть на юг, то русская [408] группировка будет не просто отрезана от своих тылов, она окажется в закупоренном котле. И тогда...
С крыши костела в Незвиске я отчетливо вижу вдалеке быстро ползущие четырехугольнички и вспыхивающие на солнце блики.
— Бинокли,— подсказал подполковник Кобрин и снова склонился к стереотрубе. — Сейчас подойдут к дефиле, хошь не хошь придется им вытягиваться узкой колонной. Тогда и начнем...
Так и произошло. Головные танки, чуть помедлив, нехотя спустились со склона на дорогу.
— Верно, — бормочет Кобрин, — не зря Козьма Прутков говаривал: «Не ходи по косогору — сапоги стопчешь...»
И вдруг лицо его вспыхнуло от прилившей крови. Он схватил микрофон и громко, будто находился на огневых позициях, крикнул:
— Огонь!
Между этой командой и первым выстрелом прошло какое-то время. Танки с открытыми люками уверенно продолжали победный марш. Но мы уже знали, что это их последние десятки метров... Может быть, дотянут до той вон кучи булыжника. И все.
Первые разрывы не остановили колонну. Она еще двигалась по инерции. Только когда вдруг споткнулась головная «пантера», другие принялись тормозить. Несколько машин повернуло назад. Но, видно, их по радио заставили развернуться снова.
Сверху, с гребня холма, били 152-миллиметровые орудия, каждым снарядом не просто пробивая броню, а делая огромные зияющие дыры, разворачивая танк, как если бы он был картонный. В узком дефиле поднялась паника. С тяжелым металлическим звоном машины наскакивали друг на друга, шарахались от уже горящих, карабкались на крутые склоны.
И все-таки это была дисциплинированная часть. Командир быстро навел какое-то подобие порядка. Отстреливаясь, танки стали пятиться назад.
Немцы понимали, что наткнулись на позиции тяжелых орудий. Наиболее опытные из них, возможно, определили калибр. Но что за чертовщина — 152-миллиметровые махи- [409] -ны не так-то легко меняют огневые. А эти моментально смавеврировали, ушли из-под разрывов немецких танков и вот уже снова с высоты ударили по «пантерам»...
Из сорока прорвавшихся гитлеровских танков обратно к Нижнюву вернулись восемь. Вернулись и принесли в фашистские войска весть о новом ужасном оружии русских.
Оружие и впрямь было могучее. Накануне по приказу командарма позиции на высотах у Незвиска, где сохранились остатки блиндажей и окопов Первой Мировой войны, занял полк 152-миллиметровых самоходных артиллерийских установок. Полк этот был последней частью, успевшей проскочить к нам за Днестр, прежде чем противник перерезал коммуникации. Штаб армии, получив в свое распоряжение новое, воистину сокрушающее оружие, приберегал его для критической схватки.
Тяжелый самоходный полк, разбивший немецкую танковую колонну, был замечателен не только своей техникой и своей победой под Незвиской, но и своим прошлым. Он вырос из бронедивизиона, который в апреле 1917 года встречал Ленина на площади у Финляндского вокзала. Из пятнадцати броневиков дивизиона четырнадцать перешли на сторону большевиков. На одном из этих четырнадцати стоял Ленин, произнося речь...
Дивизион участвовал в октябрьских боях в Питере, воевал на фронтах гражданской войны. В мирные годы он получил новое техническое оснащение, и к началу Отечественной войны это был уже танковый полк. А когда в сорок четвертом году наша промышленность освоила выпуск СУ-152, он получил на вооружение тяжелые самоходки. [410]
Я был мало знаком с полком, с его техникой и его людьми. Приехал вечером, когда экипажи окапывались на гребне высоты. Здесь меня и застала тревожная радиограмма о танковом прорыве у Нижнюва.
Преследуя фашистские танки, наши самоходки миновали догорающие развалины хутора, окровавленные остатки обоза с ранеными, смятую бензоколонку...
Полк растянулся на многие километры. Надо было собрать его, схоронить погибших, оказать помощь раненым, приниматься за ремонт машин. Замполит спешно составлял реляции на отличившихся. Вечером должен был заседать Военный совет, и я хотел, чтобы он вынес по этим реляциям свое решение. А завтра приехать сюда опять и вручить награды...
Возбужденные, не оправившиеся от лихорадки боя, мы вернулись в штаб армии к вечеру. Едва я выскочил из машины, кто-то стремительно бросился мне навстречу.
— Товарищ член Военного совета, разрешите обратиться...
— В чем дело? Кто вы?
— Ефрейтор Селезнев. По личному вопросу. О жизни человека вопрос стоит.
— О чьей же жизни, товарищ Селезнев? Заходите в дом. Балыков зажег лампу. Передо мной стоял широкоплечий боец в хорошо заправленной длинной шинели с негнущимися погонами, пересеченными красной лычкой. Начищенные хромовые сапоги блестели так, что казалось, будто хозяин их ходил не по земле, а по воздуху.
Ефрейтор начал еще в дверях и теперь торопливо продолжал, боясь, что ему не дадут договорить:
— Затеяли чистку тылов. Из комендантской роты людей на передовую посылают. А комендантская рота как же? Я не мог взять в толк, куда клонит ефрейтор.
— Вам-то что до комендантской роты?
— Как что? Я в ней небось не первый день служу!.. До меня уже начал доходить смысл его «благородного» негодования.
— Не тревожьтесь. Комендантская рота не пропадет. В ней останутся пожилые бойцы, нестроевики. А после боев пополним. [411] — После боев, — подхватил ефрейтор, — когда ценные кадры перебьют... Сколько раз я вашу жизнь охранял? Часовым у входа к вам стоял!
— А в стрелковой роте либо в танковом экипаже не доводилось служить?
— Не всем же в экипаже или в автоматчиках. Кто-то должен и командование охранять и обслуживать. У меня есть основания. Никто слушать только не желает, чуткости нет...
Только что я видел жаркий бой. Наспех обученные самоходчики, не считаясь с потерями, бросались наперерез фашистским танкам... А тут стоял человечишко в подогнанной по росту шинели, начищенных офицерских сапогах, проникнутый одним лишь стремлением — выжить, уцелеть. Сегодняшняя «чистка тылов» для него обернулась крахом. Он настолько потерялся, что бормочет что-то жалкое о любви к комендантской роте, о своих особых правах.
— Я в гражданке, товарищ генерал, был на руководящей работе, руководил отделом в райисполкоме. С этим тоже надо считаться... Кто будет заниматься восстановлением народного хозяйства, если кадры перебьют? Разве ж это государственный подход? Товарищ Сталин учит: кадры — ценнейший капитал...
Был момент, когда я почувствовал неодолимое желание взять его одной рукой за грудь, а второй... Но желание это быстро прошло, мной овладели два других чувства: презрение к просителю и усталость. Я сел за стол, терпеливо выслушал речь ефрейтора до конца.
— Вы правы. По отношению к вам допущена ошибка. Проглядели, когда вы стали шкурником и паразитом. Лечить вас можно только огнем, боем. Идите.
Он продолжал стоять, и я не выдержал.
— Убирайтесь!..
Потом прикрутил коптящий фитиль. Углы и стены растворились в полумраке.
Почти три года войны. Такой опыт приобретен всеми, что, казалось бы, не должно быть больше ни подлости, ни шкурничества. Но все это еще существует. Кончится война, а борьба с этим будет продолжаться...
Конец войны, послевоенная пора всегда рисовались нам чем-то слепяще радостным. И тут, пожалуй впервые, [412] к мысли о будущем применилась неясная тревога. Я осязаемо почувствовал всю сложность политической и воспитательной работы на заключительном этапе боев. И не только на заключительном. Но и после боев...
Из будущего мысли возвращались в сегодняшнее, в поисках сравнений уходили в минувшее.
Четыре месяца непрерывных боев. Почти месяц боевых действий с далеко отставшими войсковыми тылами. Третья неделя с перерезанными путями снабжения. И все же армия воюет, удерживает освобожденное!
В сентябре 1941 года, окружая войска нашего Юго-За-падного фронта, Клейст наступал из района Кременчуга на Ромны, а Гудериан на те же Ромны из района Клинцов. К Ромнам с севера и с юга подошло по три — четыре уцелевших немецких танка. И все же наши войска считали и чувствовали себя в окружении... Сколько раз случалось — просочится в тыл десяток автоматчиков, постреляет в воздух, а целый полк начинает паниковать: «Окружены!»
Теперь у нас в тылах десятки, если не сотни фашистских танков. Со стороны Станислава, Надворной, Нижнюва атакуют недавно пополненные немецкие дивизии. Мы не скрываем от бойцов сложности обстановки, да они и сами видят, что снаряды, бинты и письма доставляются по воздуху. Но я ни разу не слышал смятенного крика или трусливого шепота: «Окружены!» Танковая армия живет нормальной боевой жизнью, лишь более напряженной, чем обычно. Никаких проявлений растерянности.
Рост боевого мастерства? Безусловно. Но не только. Это и рост духовной стойкости, человеческого самосознания.
21 апреля к нам на помощь в «Заднестровскую республику» выдвигаются общевойсковые армии Москаленко и Журавлева.
Как радуется пехота, когда в наступлении ее обгоняют танки! Но не меньше радовались и танкисты, видя подходившие стрелковые полки.
Следом за пехотой по начавшим пылить дорогам, по затвердевшей грязи прибыли тылы с боеприпасами, продовольствием, горючим.
Но еще две недели гитлеровцы упрямо бросались на наши позиции в надежде прорвать их. И, вконец истрепан- [413] -ные в безрезультатных боях, распрощались с этой надеждой. Буковина и Прикарпатье отныне не просто освобожденная от врага земля, но и плацдарм для будущего наступления.
К середине мая фронт притих, застыл. Наша 1-я танковая получила приказ выйти во второй эшелон.
Несколько суток на приведение себя в порядок: баня, стирка, сон. Веселыми флагами полощутся на веревках и заборах портянки, комбинезоны, нательные рубахи. Их запах смешивается с запахом влажной и теплой зелени, ароматом цветущих яблонь.
А потом, как некогда под Курском, — лопата, политподготовка, изучение материальной части.
«Хорьх» прижимается к обочине, чтобы не помешать взводу, отрабатывающему строевой шаг. Командир в побелевшей от стирок, пота и солнца гимнастерке пятится спиной вдоль строя, ожесточенно отбивая рукой ритм.
— Ноги не слышу! — доносится до меня голос Пети Мочалова.
3
Сюда, за обмелевший летом Днестр, опять приехал к нам Никита Сергеевич Хрущев. Начал он не со штаба армии, а с частей. Беседовал с бойцами, выступал на митингах, хвалил за героизм и стойкость в боях, рассказывал о восстановлении городов и сел Украины. Заехал к Бойко, чтобы поздравить его со второй Золотой Звездой Героя Советского Союза. [414] Потом снова направился в солдатские землянки, на занятия, не уставая расспрашивать бойцов и отвечать на их вопросы. Особенно интересовался бытом: как с обмундированием, едой, отдыхом? Заходил на кухни, пробовал щи, расспрашивал поваров.
В одном мотострелковом батальоне Хрущев появился после обеда.
— Все поели? — спросил у командира хозвзвода.
— Так точно, товарищ генерал.
— Расход есть?
— Никак нет.
Никита Сергеевич подошел к столу, на котором разделывали мясо, дернул ящик. Там лежал розоватый брусок сала.
— Откуда? — гневно обратился Хрущев к командиру хозвзвода и повару.
Те растерянно моргали. Никогда я не видел Хрущева таким возмущенным.
В этот день он еще не раз возвращался к случаю на батальонной кухне, который, как видно, не шел у него из ума. Позднее, уже в штабе армии, снова заговорил о нем.
— Разве у нас мало честных людей, которым можно доверить обеспечение бойцов и командиров! Неужели до этого руки не доходят?
Он с упреком смотрел на меня и на Журавлева.
— Кстати, о семьях командиров вы печетесь? Знаете, как они живут в эвакуации?
— В большинстве тяжело живут, — неуверенно ответил я. — Но точных сведений не имеем.
— Надо выяснить, — сказал Никита Сергеевич. — Многие семьи перед войной здесь жили, в Западной Украине. Пусть спокойно возвращаются. Квартиры получат в первую очередь. Незачем ждать конца войны.
Что-то припоминая, тов. Хрущев помолчал, потом продолжал:
— Вы, как мне известно, держите контакт с партийными и советскими органами. Помочь им надо транспортом, умелыми кадрами. Но иные наши военачальники и знаться не желают с местными работниками. С таких строго будем спрашивать... [415]
Вечером ветер с Карпат развеял дневную духоту. Заходить в дом не хотелось. Вынесли стол в сад, под деревья.
Разговор шел о наших армейских проблемах и перспективах. Но Хрущев часто возвращался к делам, связанным с восстановлением народного хозяйства Украины.
— Я ж не только член Военного совета, но и секретарь украинского Центрального Комитета партии, — улыбаясь, объяснил он. — Вы как-то еще давно рассказывали мне, будто есть у вас в армии комиссованные бойцы и офицеры. Им полагается домой, а они не желают с фронта уходить. Побеседуйте с этими товарищами, объясните, что многие из них сейчас нужнее в народном хозяйстве, чем в войсках. И дайте мне знать. Мы их и работой, и жильем обеспечим — в обиде не будут.
Хрущев огляделся по сторонам:
— Славно у вас тут в садочке, деревья над головой шумят. Выстрелов не слышно. Только ненадолго эта благодать, недолго вам здесь блаженствовать. Готовьтесь к передислокации в район Броды — Дубно. Памятные места? — обернулся Никита Сергеевич ко мне.
— Не забуду до конца дней.
— Да, есть, что помнить. А между прочим, из этого района мы по приказу от 23 июня 1941 года должны были наносить по противнику концентрические удары. Небось не все даже знают о том приказе. Больно уж нереален был, по картам придуман, без учета жизненных возможностей. Но сейчас такое вполне нам по плечу. Наша промышленность теперь тридцать тысяч танков и бронемашин в год выпускает. А главное — воевать научились, кадры опыт приобрели... Вы ведь, Михаил Ефимович, тоже в этих благословенных краях войну начинали? — спросил Хрущев у Катукова.
— А как же, дивизией в корпусе Рокоссовского командовал. Из-под Ровно должен был к 8-му мехкорпусу пробиться. Да чем же пробьешься? Не то что танков, винтовок не хватало.
В саду стемнело и стало по-ночному тихо. Лампу зажечь нельзя было, а уходить под крышу не хотелось. Никита Сергеевич поднялся.
— Крепился до вечера, а теперь, пожалуй, скажу. Представление фронта удовлетворено: армия ваша преобразуется в гвардейскую. Скоро получите приказ... Поздравляю!.. [416]
Долго еще сидели мы в саду. Вспоминали сорок первый год, Курскую лугу, недавние бои. Говорили о предстоящей операции, в которой намечался выход за Вислу. Мечтали о том времени, когда танки можно будет увидеть лишь в музее...
— Иной раз, когда вручаешь награду, чуть-чуть тревожно, — говорил Никита Сергеевич. — Не зазнается ли человек, не вознесется ли над другими... С вашим братом военными иногда такое случается. Проведет успешный бой — и море ему по колено... Как-то раз под Сталинградом приехал я в один полк. Сидят солдаты в доме без стены и крыши. Почернели от холода, от копоти. Потихоньку разговорились. Один прямо рубит: «Непорядок. Империалистическую воевал, гражданскую, финскую и эту с первых дней... Знаю, когда война, а когда непорядок. Портянки теплые только в нашем полку не выдавались. Всех соседей сегодня давно покормили, артиллеристы уже два раза поесть успели, а мы еще кухни не видели». Разыскал я командира полка. Молодой, здоровый, на груди от орденов тесно. Недавно из комбатов на полк выдвинут. «Как настроение у народа?» — спрашиваю. «Личный состав рвется в бой за Родину, за товарища Сталина».— «Рвется?» — «Рвется, товарищ член Военного совета». — «А может, он пообедать рвется?» Растерялся лихой майор. Ему-то, оказывается, и невдомек, что три роты сегодня еще крошки хлеба не видали... Это я вам в назидание на сон грядущий рассказываю...
Близился восход. Небо становилось серым, все увереннее розовевшим с востока. Мы испытывали странное, необычное для бессонной фронтовой ночи чувство — нам не хотелось спать.
Вскоре началась передислокация. Корпуса двинулись на север, к Дубно. Марши совершались по ночам. Номера автомобилей были заменены, а условный знак первой танковой — ромб на башне — закрашен. Хранили молчание радиостанции, кроме нескольких, оставленных на старом месте. Те работали, как обычно, создавая у вражеской службы подслушивания впечатление, будто армия занимает прежние позиции.
Меры маскировки не ослабевали и в новом районе. Прибывавшие из тыла танки были укрыты на платформах [417] дощатыми чехлами. Разгрузка велась ночью, а утром эшелоны с макетами танков направлялись обратно на восток.
На рекогносцировку наши офицеры выходили в пилотках и гимнастерках с общевойсковыми погонами.
Одновременно с 1-й танковой армией в лесах северо-западнее Броды — Дубно накапливались общевойсковые соединения. Здесь сосредоточивалась ударная группировка фронта, которой предстояло крушить немецкую оборону, прикрывавшую путь в Польшу...
Каждый раз, слыша или произнося простые географические названия: «Броды», «Лежнюв», «Верба», «Иква», я испытывал чувство давней тревоги и новой гордости. Здесь, в этих негустых лесах на берегах Слонувки, Сытенки, Плеящувки, Иквы, разыгралась трагедия первых дней войны. Здесь я потерял многих близких друзей. Отсюда через бесконечные вражеские тылы начался некогда наш путь из окружения.
Сейчас мы вернулись сюда во всесилии опыта, техники и зрелости, готовые и способные победоносно завершить войну.
На дорогах немым напоминанием о страшных днях третий год неподвижно стояли обгоревшие, с рваными ранами в бортах, покосившимися башнями и разбитыми катками Т-26, Т-35, Т-28, грузные, с короткой — не по размерам — пушкой КВ. Эти танки, радовавшие когда-то глаз на парадах и танкодромах, казались теперь нескладными. Они [418] безнадежно устарели и по-своему символизировали нашу неумелость, выявившуюся в сорок первом году.
У одного из таких танков в высокой траве неподалеку от дороги я натолкнулся на Павла Коровкина. Как и три года назад, он был командиром моей «тридцатьчетверки».
— Что ищешь, Павлик?
— Где-то здесь сгорел тогда Витя Ромашин... Теперь разве найдешь? Вон деревцо растет на жалюзи.
Мы шли с Коровкиным по густо заросшему травой полю. Разговаривать не хотелось. Порой я чувствовал на себе взгляд Павла — не то удивленный, не то осуждающий. Но не сразу до меня дошел смысл этого. Однако, потому что мы оба, видимо, думали об одном и том же, я все-таки понял происходившее в душе Коровкина.
Достал из полевой сумки блокнот. На завтра уже было намечено несколько дел. На послезавтра тоже. И так — на пять дней вперед.
— Завтра утром все же съездим, — сказал я и спрятал блокнот. — Предупреди Мишу Кучина...
Павел кивнул. Три года боев в одном танке давали ему, в сорок первом году старшему сержанту, а теперь — лейтенанту, право на особые взаимоотношения со мной. Оставаясь с глазу на глаз, Коровкин не считал нужным скрывать свое недовольство каким-нибудь моим поступком.
Все эти годы в непрерывном напряжении боев и маршей я почти не вспоминал о двух стариках, которым многим был обязан наш отряд в трудную пору выхода из окружения. Один из них — чех, который вывел нас из оврага неподалеку от Бялогрудки, где мы зализывали раны. Расставаясь, он забрал к себе четырех тяжелораненых. Другой — занозистый украинец, дед Василь. Целый день он носил к нам в клуню молоко и хлеб, докладывал о том, что делают немцы.
Попав в места, где все говорило о схватках 1941 года, я, как и Коровкин, вспомнил о стариках. Но никак не мог к ним выбраться. Теперь же, под укоризненным взглядом Павлика, твердо решил: завтра.
Бялогрудка почти целиком сгорела при отступлении гитлеровцев. Крестьяне ютились в наспех сделанных шалашах и кое-как отрытых землянках. В сохранившихся домах жило по несколько семейств. [419]
Ни имени старого чеха, ни каких либо точных сведений о нем мы не имели. Да и в лицо не запомнили.
Раз, другой прошли по деревне. Никто на нас не обращал внимания.
В саду с остатками обгоревшей изгороди топил кабицу старик. На огне стоял темный чугунок. Старик клал на колоду хворост и, придерживая его левой рукой, опускал правую с топором каждый раз в одно и то же место. Нарубленный хворост старик совал в прожорливую топку и возвращался к колоде.
Мы с Коровкиным обменялись взглядами.
—Он?
— Не пойму, — ответил Коровкин. Подошли, поздоровались. Старик, не выпуская из рук топора, кивнул нам.
— Жить у меня негде, товарищи командиры. А если молока желаете, могу.
То, что он назвал нас «товарищами», а не «панами», как часто случалось в здешних местах, подтверждало наши предположения. Хотя, конечно, очень слабо.
— Спасибо. Не надо нам ни жилья, ни молока. Поговорить хотим.
— Поговорить?
Старик отложил наконец топор, вызвал из дому белоголовую девочку лет двенадцати и наказал ей следить за кабицей.
Прошли в глубь сада, к низкой, ушедшей в землю скамейке. Я не видел причин начинать издалека и прямо спросил:
— Вы были здесь в первые дни войны? Старик, сидевший между мной и Коровкиным, прищурился, посмотрел на каждого из нас и коротко ответил:
— Был.
— Знаете, где похоронены наши бойцы?
— Знаю. Немцы долго не пускали нас из деревни. Держали войска. Считали, что в овраге в лесу остались русские.
— А на самом деле?
— На самом деле кто живой был ушел из оврага.
— Покажете могилы?
— Отчего же не показать? [420]
— Раненые оставались здесь?
— Об этом люди не говорили, таились. У меня четверо было. Двое умерли, а двое в партизаны ушли.
Теперь мы с Коровкиным не сомневались: это был «наш чех». Я попросил старика пройти с нами в овраг. Он взял тяжелую клюку, и мы двинулись стежкой, начинавшейся сразу же за садом. Старый чех испытующе поглядывал на нас. Он чувствовал, что у нас вовсе не туристский интерес к этим местам, но стеснялся задавать вопросы.
— Красноармейцы в овраге железные ящики закопали. С деньгами ли, с бумагами какими. А потом ихний один, казначей, по слухам, назад вернулся, откопал ящик. Бандеровцы о том ящике проведали. Хотели деньги забрать. Да не нашли. Избили казначея и в колодец...
Я припомнил: действительно, из отряда исчез полковой начфин. Но куда, зачем — никто тогда не знал. На трудных переходах, случалось, отставали, терялись люди. И теперь неожиданно прояснялась история одного из таких исчезновений. Корыстолюбивому начфину было и невдомек, что в сейфах не осталось ни копейки. Лишь несколько человек знало о чемодане с деньгами, который, невзирая ни на что, мы сберегли в походе, пронесли через линию фронта и сдали в штаб.
— Эх, дед, дед,— не выдержал Коровкин, — неужели генерала не узнаешь?
Старик еще раз пристально посмотрел на меня и отрицательно покачал головой:
— Тот командир с усами был, хромой.
— Усы сбрил, нога выздоровела, — объяснил Павел.
— Вот как оно бывает, — медленно произнес старик.
— Как вас звать? — спросил я.
— Антон... Антон Мацек.
Мы крепко обнялись.
В эту минуту я до конца понял, нет, почувствовал, что такое неприметный подвиг старого человека, который вывел отряд, спрятал раненых, три года жил под угрозой доноса, пыток, смерти, истребления семьи. А вернулись «Советы» — и он никому ни слова...
Мы спустились в овраг, на сумрачное даже днем прохладное дно его. Вот они, проржавевшие танки, которые мы [421] тогда вывели из строя, вот крутолобый валун, на котором я сидел...
Побродив в сумраке оврага, мы поднялись на гудящий пчелами луг. Неподалеку, у опушки, чуть возвышался покатый, поросший травой и полевыми цветами холмик. Вторая иогила находилась метрах в ста от дороги. На ней лежал неизвестно кем и когда оставленный засохший венок...
Потом мы с Коровкиным отправились в Старую Носовицу разыскивать деда Василя. Миша Кучин затормозил, не доезжая до берега Иквы. Дальше машине не пройти — болото. В одном месте через него переброшены шаткие мостки. В самом конце их женщина полощет белье.
Едва мы спросили о старом Василе, женщина выпрямилась, мокрой рукой откинула с лица волосы.
— Вы до дида Василя? Нету юш Василя Васирука. Бандеры опознали, что дид русским помогал, убили его и бабку убили, а дом как есть спалили. О Езус Мария! Сколько людей ни за что гибнет. Може, той дед и не помогал русским. Може, наговорили недобрые люди...
— Помогал, — мрачно перебил Коровкин.
— Помогал? — переспросила женщина. — А как же не помогать? В беде люди были. Езус Христос и матка божья велели добро делать.
Зашли в деревню. Нам подтвердили здесь рассказ женщины. Никто не знал, как оуновцы разнюхали о «вине» деда Василя. Но при их умении шпионить и выслеживать в этом не было ничего удивительного. Июльской ночью вспыхнула ветхая хата старого Васирука. Односельчане бросились на .выручку. Перед горящим домом лежали трупы с размозженными топором черепами...
В штабе 1-го Украинского фронта, которым командует уже маршал Конев, нам поставили задачу и показали на .карте рубеж, где армия будет вводиться в бой. Рубеж не из легких — болота, речушки, реки. [422] Еще за Днестром мы начали тренировать экипажи в форсировании водных преград. Опыт учил: не надо бояться воды, и под водой танк не беспомощен, только действуй сноровисто, старайся не переключать скорости; если мотор заглох, не теряйся, быстро заводи, а уж на худой конец — выпрыгивай через верхний люк, машину потом отбуксировать можно.
Одновременно шло усиленное «осаперивание» танкистов. Каждый экипаж должен научиться решать нужные ему саперные задачи, прежде всего — прокладывать колейные мосты. Нехитрое вроде бы дело — из бревен, закрепленных на танке, и рам, которые подвозят на машинах, выстроить мост. Но сколько надо тренироваться, чтобы бревна не расползлись под гусеницами, чтобы мост был выстроен быстро и надежно.
Перед самым наступлением армию усилили инженерной бригадой, в состав которой входил понтонный батальон. Это было нелишне, несмотря на саперную подготовку экипажей и нелегко им давшееся искусство строительства колейных мостов.
Имперский штаб с весны ждал наступления 1-го Украинского фронта и готовился отразить его. Наша разведка сообщала об основательных инженерных заграждениях во вражеском тылу и на переднем крае. Навстречу нам выдвигались также свежие танковые дивизии.
Но наступление открыл 1-й Белорусский фронт. И гитлеровский штаб вначале робко, а потом все увереннее стал перебрасывать части, готовившие отпор 1-му Украинскому. Тем более что сведений о сосредоточении советских полков на этом направлении было маловато: не зря наше командование тщательно маскировало передислокацию войск и предпринимало меры по дезинформации противника.
Ночью в канун наступления, после партийного собрания, я с Володей Гореловым бродил по лесу. Что ни шаг — притаившееся под деревьями орудие, замаскированный ветками танк. То и дело окликают: «Обходи, не видишь, люди отдыхать легли». Увидеть что-нибудь трудно. Тучи еще днем заволокли небо, с вечера моросил нудный мелкий дождь. [423] В эту теплую дождливую ночь лес жил напряженной преднаступательной жизнью. На опушке шумело затянувшееся комсомольское собрание. Хлопала, пропуская бойцов, тяжелая дверь большой землянки — молодым коммунистам вручали партийные билеты и кандидатские карточки. Запыхавшийся связной надрывался в темноте: «Семнадцатого к двадцать пятому! Семнадцатого к двадцать пятому!» Но семнадцатый не откликался, и отчаявшийся связной, махнув рукой на военную тайну, стал взывать в открытую: «Капитана Борисова к командиру полка»... Так он и мотался среди деревьев, тщетно разыскивая капитана, пока кто-то проходивший мимо не бросил:
— Чего зря орешь, капитан давно у командира полка...
На просеку выруливала колонна реактивных минометов. Стреноженные лошади неохотно уступали им дорогу.
В кустах кружком сидели солдаты-казахи, чуть раскачиваясь, пели на родном языке тягучее и бесконечное. А из низкой, слабо освещенной изнутри палатки доносился молящий женский голос: «Завтра допоете! Дайте поспать!» Но казахи ничего не замечали и продолжали самозабвенно петь. Они не хотели откладывать на завтра.
В многоязычном людском преднаступательном море островками темнели танки. Возле каждого островка или на нем его население — экипаж. Нынешняя ночь особая: редко услышишь брань, крики. Люди прислушиваются к себе, к машине. Большинство экипажей — новые или частично обновленные. Стальная махина объединяет, роднит этих людей.
Капли падают с веток, катятся за ворот. Горелов снимает фуражку, отряхивает ее. Мы останавливаемся возле некоторых танков. Иногда обмениваемся словом-другим с танкистами. Иногда молча идем дальше.
Из одной «тридцатьчетверки» доносится негромкое пение.
— Экий неунывающий народ! — замечает Горелов. Мы вслушиваемся.
...До тебя мне дойти нелегко, А до смерти — четыре шага.
— Не так-то уж и весело, — тихо произнес Горелов. Мы идем дальше по лесу, готовящемуся к наступлению... [424]
Не правы те, кто считает, будто германское командование ничему не научилось в ходе войны. Если бы это было так, победа далась бы нам куда дешевле. Вражеские штабы изучали нашу тактику, делали из нее свои выводы, старались приноровиться к ней. Слава нашего оружия в том, что оно одолело опытного врага, до конца сохранявшего стойкость, способность к решительным, далеко не всегда шаблонным действиям.
Гитлеровцы уже хорошо знали мощь нашей артиллерийской подготовки, уничтожающей первую позицию. В канун наступления 1-го Украинского фронта они отвели почти всю живую силу на вторую позицию, оставив впереди лишь небольшие заслоны. Расчет прост: первый и самый сильный удар советской артиллерии придется чуть ли не по пустому месту, и уцелевшая немецкая пехота в нужную минуту поднимется в контратаку. План вовсе не бессмысленный. Он мог бы удаться врагу, если бы наше командование не следило пристально за действиями противника и быстро не реагировало бы на них.
Без всякой артподготовки поднялись с насиженных мест наши передовые батальоны. Энергичным броском ворвались на первую позицию. И тогда загрохотали орудия, полетели штурмовики и бомбардировщики. Удар обрушился на вторую позицию гитлеровцев.
В первые часы наступления наиболее опасным для нас противником был туман. В тумане танки теряли направление, иные машины отбивались от остальных, застревали в болотах.
Впервые действующий в составе нашей армии мотоциклетный полк вырвался вперед и устремился к Бугу. Мотоциклисты и передовые танки с ходу форсировали реку, захватили небольшие плацдармы. И тут натолкнулись на сильное сопротивление.
Я приехал в одну из бригад в ту минуту, когда две «тридцатьчетверки», не выдержав вражеского огня в упор, форсировали Буг в обратном направлении — возвращались с западного берега на восточный. Вода бурлила от снарядов и мин.
Лишь один человек сохранял в это время каменную невозмутимость — начальник политотдела корпуса генерал [425] Орлов. Белое гладкое лицо его было бесстрастно, зубы твердо стиснули мундштук.
— Дал команду привлечь командиров экипажей к партийной ответственности, — Орлов ткнул мундштуком в сторону вылезавших из воды мокрых «тридцатьчетверок».
— С партответственностыо успеется, — сказал я. — Надо спешно принимать меры, чтобы подавить огневую систему противника. Где артиллерия?
— Это забота комкора и комбрига. Не стану же я подменять их.
Было не до споров. Да и можно ли было переубедить Орлова!
Я залез в танк и вызвал по рации подполковника Кобрина, полк которого обогнал только что.
— Понял, выполняю, — раздался в шлемофоне хриплый голос Кобрина.
В триплексах промелькнули темно-зеленые тела самоходок. Массивные стволы распростерлись над водой. По реке, подернутой, как туманом, пороховым дымом, покатилось могучее, раскатистое эхо.
Не успевшие обсохнуть «тридцатьчетверки» в третий раз форсировали Буг.
Подходили уже новые танковые батальоны. С грузовиков спрыгивала пехота. Саперы тащили доски для штурмового мостика...
Тем временем правофланговый в армии корпус Дремова огибал с севера Сокаль.
Все явственнее становилось кольцо, охватывающее вражескую группировку в районе Брод. А когда армия, осуществляя замысел командующего фронтом, повернула на юго-запад и наши вырвавшиеся вперед танки встретились с танками генерала Рыбалко, подошедшими к Раве-Русской с юга, кольцо это замкнулось.
Разгром окруженных был не нашим делом, 1-ю танковую армию фронт нацеливал на ворота в южную Польшу: Ярослав — Перемышль. Эти две старые, прикрытые Саном крепости служили опорой хорошо оснащенной, глубоко эшелонированной обороны гитлеровцев. Подтянутые сюда две полнокровные дивизии имели строжайший приказ не пропустить русских. [426]
На открытом месте днем наши танки вышли к Сану. Впереди на левом берегу сверкнул шпиль Радымновского костела.
С восточной окраины Радымно ударили легкие немецкие орудия. Крупные калибры вели огонь из оврагов к югу от городка. Однако наши танки приближались к реке.
Появились пикирующие бомбардировщики. Сан забурлил как штормовое море. Головная «тридцатьчетверка» взорвалась в воде. Следовавшая за ней машина угодила в воронку. Мотор заглох. Но другие танки преодолели реку и, покрытые тиной, ворвались в Радымно...
Корпус Дремова брал курс на Ярослав, корпус Гетмана — на Перемышль.
Высокие некошеные хлеба укрыли машины. Лишь изредка мелькнет где-нибудь башня, ствол пушки, встанет над полем оранжево-черный столб...
Ярослав был взят охватывающим ударом с двух сторон. Гитлеровская дивизия не выполнила приказ — не удержала город. То же случилось и с другой дивизией, оборонявшей Перемышль.
Под вечер я был в Перемышле. Наши солдаты и местные жители тушили пристанционные здания. Где-то заливисто, глотая все новые ленты, стучал пулемет.
Коровкин подвел «тридцатьчетверку» к крепости — последнему вражескому очагу в городе. Я вынул из кобуры маузер. Балыков достал автомат. Спрыгнули на каменные плиты. Откуда-то снизу доносилась стрельба. По двору бежали автоматчики и скрывались в узких дверях, упрятанных в нишах. Вдруг пальба стихла. Одиночный выстрел, другой и — тишина.
Мы шли, спотыкаясь, по лестнице, и в нос бил кислый запах сырости и гнили. В первый момент после улицы ничего не разглядишь.
Балыков включил фонарик. Навстречу двигались фигуры с поднятыми руками. Остатки гарнизона сдались в плен.
Во дворе лейтенант, пряча в кобуре пистолет, наставлял пленных:
— Порядочек соблюдайте, тут вам не у Гитлера. Для вас война кончилась. Будете теперь в лагерях картошку сажать. [427]
Солнце еще не село. Набережную Сана запрудила толпа. Женщины в легких белых платьях пели по-польски. Круглолицый мальчик с аккуратным пробором подбежал ко мне и сунул букетик маргариток. Довольные родители — молодая мать и седоголовый хромой отец — пожали мне руку.
Поглощенный своими мыслями, я шел вдоль набережной. Здесь, вот здесь стояли пушки, ударившие перед рассветом 22 июня. А там, на том берегу, не спеша расходилась после субботнего гулянья молодежь. Потом по этому вот мосту пошли танки, меченные крестами, трехосные грузовики с пехотой, генеральские «оппели», штабные автобусы... Отсюда выползла война.
И то, что мы вернулись в эти места, — не просто воинская победа, а торжество великой справедливости, дорогой всем честным людям.
С утра начался марш. Танки, покачиваясь, шли и шли весь день на северо-запад. И от толчков на ухабах в триплексах то мелькала примятая гусеницами земля, то голубело небо. А когда танк поднимался из воронки или карабкался вверх по склону, в смотровые щели слепяще било солнце.