Содержание
«Военная Литература»
Военная мысль

Наброски к восьмой части.

План войны

Глава первая.

Введение{303}

В главе о сущности и цели войны{304} мы до известной степени набросали общую схему понятия о ней и наметили ее отношение ко всему с ней связанному, дабы начать наше исследование на основе верных представлений. Мы коснулись тех разнообразных трудностей, с которыми при этом встречается наш разум, и, отложив на будущее их ближайшее рассмотрение, остановились на том выводе, что сокрушение неприятеля, следовательно, уничтожение его вооруженных сил составляет основную цель военной деятельности. Это дало нам возможность в следующей главе показать, что единственным средством военной деятельности является лишь бой. Полагаем, что это утверждение поставило нас для начала на правильную точку зрения.

Затем мы рассмотрели в отдельности заслуживающие внимания отношения и формы военной деятельности, встречающиеся за пределами боя, чтобы точнее оценить их значение — частью в зависимости от природы данного предмета, частью на основании данных военно-исторического опыта. При этом нашей задачей являлось очищение их от туманных, двусмысленных представлений, обычно с ними связанных, и выдвижение на первый план самого главного — подлинной цели военной деятельности, т.е. уничтожение неприятеля. Здесь речь будет идти о плане войны и кампаний, что возвращает нас вновь к войне как целому и вынуждает связать наше изложение с воззрениями, выдвинутыми в 1-й части нашего труда.

Теперь на очереди главы, которые должны рассмотреть все вопросы в их совокупности и охватить подлинную стратегию во всем ее объеме и сущности. В самые недра стратегии, где сходятся все ее нити, мы вступаем не без некоторой робости, которая, впрочем, находит себе полное оправдание. [518]

С одной стороны, военная деятельность представляется в высшей степени простой. Мы часто слышали и читаем, как просто и безыскусственно говорили о ней величайшие полководцы; по их словам, управление и приведение в движение тяжеловесной армейской машины, состоящей из сотен, тысяч различных членов, отходит совершенно на второй план перед их личностью, и, таким образом, весь исполинский акт войны в его целом индивидуализируется в своего рода единоборстве двух вождей. При этом мотивы их действии кажутся обусловленными немногими простыми представлениями, а порою несложным душевным побуждением; создается впечатление, что полководцы приступают к делу легко, уверенно, хотелось бы даже сказать — легкомысленно. Но, с другой стороны, мы усматриваем бесчисленное множество обстоятельств, в которых должен разобраться анализирующий разум полководца, огромные и часто неопределенные расстояния, па которые тянутся отдельные связывающие их нити отношений и множество комбинации. И мы должны помнить обязанность, лежащую на теории, все это охватить систематически, т.е. с совершенной ясностью и исчерпывающей полнотой, и для всякого действия указать достаточные основания. При этом, вполне естественно, нами овладевает сильнейшее беспокойство, как бы нам не опуститься дошкольного педантизма, туда, где, ползая по подвалам тяжеловесных понятий, мы на пути своего анализа ни разу не встретимся с мышлениями великих полководцев, одним взглядом охватывавших существо дела. Если результат теоретических усилии привел бы к этому, то, пожалуй, лучше было бы вовсе к ним не приступать. Они вызвали бы пренебрежительное отношение к теории со стороны таланта; такая теория обречена на скорое забвение. С другой стороны, этот свободный глазомер полководца, эта простота представлении, эта персонификация всей военной деятельности до такой степени составляют самый корень хорошего ведения воины, что лишь в условиях этой широты можно мыслить ту свободу духа полководца, которая является необходимой, чтобы властвовать над обстоятельствами, а не быть ими подавленной.

Не без робости делаем мы следующий шаг; он может быть направлен лишь по пути, намеченному нами с самого начала. Теория должна ярко осветить всю массу обстоятельств, дабы уму легче было среди них ориентироваться; она должна вырвать плевелы, которым заблуждение дало возможность повсюду прорасти; она должна вскрыть взаимоотношения явлений, отделить существенное от несущественного. Там, где представления сами собою складываются в такое ядро истины, которое мы называем принципом, там, где они сами устанавливают такой порядок, который мы называем правилом, на обязанности теории это отметить.

То, что ум вдохнет в себя во время этого странствования среди фундаментальных понятий предмета те лучи, которые засияют в нем самом, в этом и заключается та польза, которую может дать теория. Она не может снабдить его готовыми формулами для разрешения практических задач; она не может указать обязательный для него путь, огражденный с обеих сторон принципами. Теория способна лишь направить пытливый взгляд на [519] совокупность явлений и их взаимоотношения и затем отпускает человека в высшую область действия. Там, собрав, в мере их развития, все свои природные силы, он будет действовать уже сам в сознании истинного и правильного, выражающегося в конкретной, ясной мысли, рожденной воздействием всех этих сил, но кажущейся скорее результатом чувства, чем мышления.

Глава вторая.

Война абсолютная и война действительная

План войны обнимает собой все проявления военной деятельности в целом и объединяет ее в особое действие, имеющее единую конечную цель, в которую сливаются все отдельные частные цели.

Война не начинается, — или, во всяком случае, не следует, действуя разумно, начинать войну, — пока не будет установлено, чего мы хотим достигнуть посредством войны и в течение ее. В первом заключается смысл войны, второе является ее целью{305}. Из этой основной мысли вытекает все руководство войной, определяется размер потребных средств и мера энергии; влияние ее распространяется вплоть до самых мельчайших проявлений деятельности.

В первой главе мы сказали, что естественной целью военной деятельности является сокрушение противника и что если оставаться на строго философской точке зрения, то другой цели военной деятельности и быть не может.

Так как это представление распространяется на обе воюющие стороны, то отсюда следовало бы, что в военной деятельности не может быть пауз и покой не может наступить до тех пор, пока одна из двух борющихся сторон не будет действительно сокрушена.

В главе о паузах в военных действиях{306} мы показали, как чистый принцип вражды, приложенный к носителю его, человеку, и ко всем обстоятельствам, из коих слагается война, подвергается воздействию сдерживающего и умеряющего начала, вытекающего из внутренних свойств механизма войны.

Но этого ограничения совершенно недостаточно для того, чтобы мы могли перейти от первичного понятия войны к конкретному образу ее, какой мы почти повсюду встречаем в действительности. Большинство войн только кажется взрывом взаимного возмущения, когда каждый хватается за оружие, чтобы защищать себя самого, а другому внушить страх и при случае нанести ему удар{307}. [520] Таким образом, мы здесь не видим двух взаимно уничтожающих друг друга стихий, вступивших в соприкосновение. Перед нами пока лишь напряжение двух еще отделенных стихий, разряжающееся отдельными небольшими ударами.

В чем же заключается эта изолирующая перегородка, препятствующая полному разряду? Почему философское представление о войне оказывается недостаточным? Эта перегородка заключается во множестве явлений, сил, отношений, которыми война соприкасается с государственной жизнью; через образуемый ими лабиринт нельзя провести логическое заключение простейшим путем, при помощи двух-трех силлогизмов; логическая последовательность теряется в его извилинах, а человек, привыкший и в малом, и в великом действовать, руководствуясь скорее отдельными господствующими понятиями и чувствами, чем строгой логикой, едва ли будет сознавать в данном случае всю неясность, половинчатость и непоследовательность своих действий.

Но если бы разум, предопределяющий войну, и мог действительно схватить сразу все эти обстоятельства, не теряя ни па одно мгновение своей цели из виду, то этого нельзя ждать от всех прочих умов в государстве, имеющих значение в данном случае; таким образом, возникает известное противодействие, а вместе с ним для преодоления инерции всей массы потребуются усилия; последние обычно оказываются недостаточными.

Такая непоследовательность имеет место то у одной, то у другой стороны, то у обеих вместе и тем самым становится причиной того, что война обращается в нечто совершенно отличное от того, чем она должна была бы быть по своей идее; она становится чем-то половинчатым, лишенным внутренней связи.

Именно такова война почти повсюду, и можно было бы усомниться в том, что наше представление об абсолютном ее существе имеет какую-либо реальность, если бы мы не наблюдали как раз в наши дни действительную войну в ее абсолютном совершенстве. После краткой прелюдии, разыгранной французской революцией, ни перед чем не останавливавшийся Бонапарт быстро поднял войну на эту ступень. Под его руководством ход войны безудержно развивался до полного разгрома противника. Почти столь же безудержно последовал и обратный удар. Вполне естественно и логично, что это вернуло нас к первичной идее войны с неумолимо вытекающими из нее заключениями.

Должны ли мы на этом закрепиться и с этой точки зрения судить о всех войнах, как бы далеко они ни уклонялись от первоначальной идеи, и соответственно воздвигать всю теоретическую постройку?

Мы теперь же должны решить этот вопрос, так как, не установив своей точки зрения на то, должна ли война быть только приближающейся к абсолюту или она может быть и иною, мы не сможем сказать что-либо основательное о плане войны.

Если мы остановимся на первом, то наша теория будет, во всех своих частях ближе к подлинно необходимому, явится более [521] ясной и законченной. Но что же придется нам тогда сказать по поводу всех тех войн, которые велись со времени Александра Македонского, за исключением, некоторых походов римлян, вплоть до Бонапарта? Нам пришлось бы их отвергнуть гуртом; но едва ли достойно? взять на себя такую смелость. А что всего хуже — нам пришлось бы сказать себе, что в ближайшее десятилетие наперекор нашей теории может снова произойти подобная же война и что эта теория, вооруженная могучей логикой, окажется все же немощной перед силой обстоятельств. Поэтому нам придется примириться с тем, чтобы конструировать войну не из ее голого понятия, а признав право на соответственное место за всем чуждым, что к ней примешивается и с нею связывается, и, отдав должное естественной тяжеловесности и трению частей, всей непоследовательности, неясности и слабости человеческого духа. Мы должны усвоить себе тот взгляд, что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений. Более того, чтобы быть совершенно искренним, мы должны будем сознаться, что это имело место даже и тогда, когда при Бонапарте война приняла свой абсолютный облик{308}.

Если мы должны так поступить, то надо признать, что война возникает и получает свой облик из конечного согласования не всех бесчисленных отношений, которые она затрагивает, а лишь некоторых из них, являющихся в данный момент господствующими; отсюда само собой вытекает, что она покоится на игре возможностей и вероятностей, счастья и несчастья, среди которых зачастую бесследно исчезает последовательность строгих логических заключений; логика вообще при этом оказывается весьма беспомощным и неудобным инструментом нашего мозга. В конце концов, приходится согласиться, что война является чем-то таким, что может быть то в большей, то в меньшей степени войной.

Все это теория должна признать, но ее обязанность все же поставить во главу угла абсолютный облик войны и использовать его как общий ориентир, дабы стремящийся что-либо почерпнуть из теории приучался никогда не упускать его из виду, рассматривал бы его как основной критерий всех своих надежд и опасений, дабы приблизиться к нему, где он может или когда он должен.

Не подлежит сомнению, что основное представление, являющееся фундаментом нашего мышления и деятельности, придает им известный тон и характер даже тогда, когда ближайшие решающие мотивы исходят из совершенно иной сферы; так живописец придает своим картинам тот или другой колорит с помощью красок, которые он накладывает для грунтовки.

Если теория может это успешно выполнить в наши дни, то этим она обязана последним войнам. Без таких предостерегающих примеров разрушительной силы разнузданной стихии теория напрасно бы [522] кричала до хрипоты: никто не поверил бы тому, что ныне пережито всеми.

Разве Пруссия дерзнула бы в 1798 г.{309} вторгнуться во Францию с армией в 70 000 человек, если бы она могла предвидеть, что в случае неудачи обратный удар опрокинет все старые устои европейского равновесия?

Разве Пруссия рискнула бы в 1806 г. выступить против Франции с армией в 100 000 человек, если бы она подозревала, что первый же пистолетный выстрел явится искрой, брошенной в минный очаг, от взрыва которого она взлетит на воздух?

Глава третья

А. Внутренняя связь явлений войны

В зависимости от того, имеем ли мы в виду абсолютный облик войны или какой-либо другой, более или менее разнящийся от него, у нас возникают два различных взгляда на успехи военных действий.

При абсолютном облике войны, когда все логически вытекает из необходимых оснований и все быстро сцепляется одно с другим, когда, если можно так выразиться, не остается места безличному, нейтральному промежутку, вся война полна многообразным взаимодействием{310}; тесная связь охватывает весь ряд следующих один за другим боев{311}; кульминационный пункт, имеющийся у всякой победы, определяет пределы, за которыми начинается область потерь и поражений{312}; все эти естественные в ходе войны отношения, утверждаем мы, допускают возможность лишь одного успеха, а именно — конечного успеха. До конечного успеха ничего не решено: ничего не выиграно, ничего не потеряно. Здесь следует постоянно напоминать, что только конец венчает дело. При таком представлении война является неделимым целым, части которого (отдельные успехи) имеют цену лишь в их отношении к этому целому. Завоевание Москвы и половины России представляло интерес для Бонапарта лишь в том случае, если бы оно привело его к намеченному им миру. Но оно являлось лишь частью его плана кампании, и недоставало еще другой — разгрома русской армии. Если представить себе осуществление этого разгрома плюс прочие успехи, то надо считать достижение этого мира обеспеченным, насколько вообще обеспечение возможно в вопросах этого рода. Выполнить эту вторую часть плана Бонапарту не удалось, ибо он упустил подходящий для разгрома момент; в конечном счете, все успехи по первой части плана оказались не просто бесполезными, но и гибельными.

Этому взгляду на общую связь военных успехов, который можно рассматривать как крайний, можно противопоставить другое крайнее [523] представление, согласно которому течение войны слагается из отдельных, самодовлеющих успехов, причем, как в карточной игре, предыдущий розыгрыш не оказывает никакого влияния на последующий таким образом, здесь все сводится лишь к сумме результатов, и каждый из них можно отложить, как игральную фишку.

В той же мере как первое представление черпает свою истинность в самой природе войны, так и второе подтверждает свою правильность ссылками па историю. Бывает множество случаев, когда можно достигнуть небольшого, умеренного успеха, не связывая себя какими-либо отягчающими условиями. Чем умереннее будет стихия войны, тем чаще будут иметь место подобные случаи, но точно так же, как никогда не бывало, чтобы первый взгляд оправдался полностью, так не бывает и войн, которым отвечал бы исключительно второй взгляд, так, чтобы можно было вовсе обойтись без первого.

Если мы будем держаться первой точки зрения, то легко усмотрим необходимость рассматривать с самого начала каждую войну как единое целое; с первого же шага вперед полководец должен иметь в виду ту цель, к которой тянутся все нити.

Если мы станем па вторую точку зрения, то можно задаваться второстепенными выгодами ради них самих, предоставляя все остальное дальнейшему ходу событий.

Каждый из этих взглядов ведет к соответственным выводам, и теория не может обойтись ни без одного, ни без другого. Но разница в способе, коим она пользуется тем и другим, заключается в том, что она требует, чтобы первое представление, как коренное, всегда бралось за основу, а второе использовалось лишь для поправок в зависимости от особых обстоятельств.

Когда Фридрих Великий в 1742, 1744, 1757 и 1758 гг. каждый раз вгонял из Силезии и Саксонии новый наступательный клин в австрийское государство, то он хорошо сознавал, что это не приведет к новому прочному завоеванию, подобно завоеванию Силезии и Саксонии; он поступал так не потому, что намеревался этим путем сокрушить австрийское государство, но потому, что он преследовал иную, второстепенную, цель: выиграть время и усилиться, чего было возможно достичь, не ставя на карту всю свою судьбу. [524]

Но разумное достижение Пруссией в 1806 г. и Австрией в 1805 и 1809 гг. еще более скромной цели — прогнать французов за Рейн — требовало прежде всего, чтобы они окинули мысленным взором весь ряд событий, которые, вероятно, последовали бы за первым их шагом как в случае удачи, так и неудачи, вплоть до заключения мира. Это являлось абсолютно необходимым для того, чтобы окончательно решить, до какого предела можно, не подвергая себя опасности, использовать свою победу, и как и где можно будет остановить победное шествие неприятеля.

Внимательное рассмотрение исторических фактов укажет нам, в чем заключается различие обоих случаев. В XVIII веке, ко времени Силезских войн, война была исключительно только делом кабинетов, народ принимал в ней участие лишь в качестве слепого орудия. В начале XIX века на чашах весов стояли уже народы обеих сторон.{313}

Полководцы, противостоявшие Фридриху Великому, были людьми, выполнявшими поручение, а потому и людьми, характерной чертой коих являлась опасливая осторожность, противником же австрийцев и пруссаков был, говоря коротко, сам бог войны.

Различие этих обстоятельств не должно ли было обусловить и совершенно разные соображения? Не следовало ли в 1805, 1806 и 1809 гг. обратить внимание на крайний предел несчастья, как па нечто близкое, возможное и даже весьма вероятное, что привело бы к совершенно иному напряжению сил и иным планам, чем те, объектом которых являлось несколько крепостей или провинция средних размеров?

Это не было выполнено в должной мере, хотя Австрия и Пруссия, готовясь к войне, с достаточной силой ощущали грозовое напряжение политической атмосферы. Они были и не в состоянии это выполнить, так как в то время эти отношения еще не были с такой полнотой разъяснены историей. Как раз эти поводы 1805, и 1806 и 1809 гг. и последующие существенно облегчили нам обобщение идей новейшей абсолютной войны с ее всесокрушающей энергией.

Итак, теория требует, чтобы перед всякой войной было уяснено представление об ее вероятном характере и общих очертаниях, вытекающих из политических данных и обстановки. Чем больше по этой оценке война по своему характеру будет приближаться к абсолютной, чем сильнее намеченные очертания войны охватят интересы воюющих государств и будут вовлекать их в общий водоворот, тем теснее будет взаимодействие всех событий войны и тем необходимее окажется не делать первого шага, не думая и о последнем. [525]

Б. О размерах политической цели войны и напряжения

Насилие, которое нам придется применить к противнику, будет находиться, в соответствии с размерами наших политических требований, а также требований противника. Поскольку последние известны, казалось бы, степень обоюдных усилий может быть определена. Однако политические требования не всегда бывают достаточно явны, и в этом первая причина различия средств, применяемых с той

Положение и обстановка государств неодинаковы; в этом может заключаться вторая причина.

Точно так же неодинаковы и сила воли, характер и способность правителей; это — третья причина.

Эти три причины вводят известную неопределенность в расчет сопротивления, которое мы встретим, а следовательно, в расчет тех средств, которые надо будет использовать, и конечной военной цели, которую следует себе поставить.

Так как недостаточность усилий приводит на войне не только к невозможности осуществить задуманное, но и наносит прямой ущерб, то это заставляет обе стороны стремиться превзойти друг друга в подготовке средств, благодаря чему возникает известное взаимодействие.

Последнее могло бы дойти до крайнего предела напряжения, если бы такой предел мог быть установлен. Но тогда потерял бы свое значение размер политических требований, средство утратило бы всякое соответствие с политической целью войны, а стремление к крайнему напряжению в большинстве случаев разбилось бы о противодействие, которое встретилось бы в собственной стране.

Таким образом, начинающий войну вновь вынуждается обратиться на средний путь, следуя которому он до известной степени будет действовать по принципу — применять на войне лишь те средства и задаваться лишь такой конечной военной целью, которые будут достаточны для достижения политической цели. При следовании этому принципу воюющему придется отказаться от безусловного обеспечения успеха и от использования более широких возможностей.

Таким образом, умственная деятельность здесь покидает область строгого знания — логики и математики — и превращается в искусство в более широком смысле этого слова, т.е. в умение интуитивно выбирать из бесчисленного множества предметов и обстоятельств важнейшие и решающие. Большая или меньшая часть этой интуиции бесспорно состоит в полусознательном сравнении всех величин и обстоятельств, с помощью которого быстро устраняется все маловажное и несущественное, а более нужное и главное распознается скорее, нежели путем строго логических умозаключений.

Таким образом, чтобы познать меру тех средств, которые надо подготовить для войны, мы должны продумать политический смысл ее как для нас, так и для противника; мы должны оценить силы и внутренние условия неприятельского и нашего государства, характер и качества [526] правительства и народа как у неприятеля, так и у нас, наконец, политические отношения с другими государствами и то воздействие, какое па них может оказать война. Легко понять, что взвешивание всех этих разнообразных обстоятельств, различным образом переплетающихся друг с другом, представляет крупную задачу; требуется подлинное прозрение гения, чтобы быстро установить верное понимание, так как совершенно невозможно овладеть всем этим множеством данных помощью лишь школьно правильного размышления.

И совершенно прав был Бонапарт, утверждавший, что с такой алгебраической задачей не справился бы сам Ньютон.

Многообразие обстоятельств и их размах, а также неясность, какой должна быть верная мера, нагромождают крупнейшие затруднения на пути к правильному выводу; но не следует упускать из виду, что огромная, ни с чем не сравнимая важность этого вопроса, да и сама его трудность и сложность увеличивают заслугу его разрешения. Опасность и ответственность не увеличивают в нормальном человеке свободу и активность духа, а, напротив, действуют на него удручающе; и потому, если эти переживания окрыляют и обостряют способность суждения, то несомненно мы имеем дело с редким величием духа.

Таким образом, мы, прежде всего, устанавливаем, что суждение о предстоящей войне, о конечной военной цели, которую надо себе поставить, о потребных для нее средствах может сложиться лишь из обзора совокупности всех обстоятельств, в которые вплетаются и злободневные моменты переживаемого времени. Это суждение, как и всякое другое в области военной практики, никогда не может быть чисто объективным, но определяется свойствами ума и темперамента государей, государственных людей и полководцев, — безразлично, совпадают ли последние в одном лице или же нет.

Наша тема станет более широкой и более поддающейся отвлеченной разработке, если мы будем иметь в виду общие условия, в которые эпоха и обстоятельства ставят государства. Поэтому мы позволим себе здесь бросить беглый взгляд на историю.

Полудикие татары, республики древнего мира, феодалы и торговые города средних веков, короли XVIII века, наконец, государи и народы XIX века — все вели войны по-своему, каждый иным способом, другими средствами и для иных целей.

Татарские{314} орды искали нового местожительства. Они двигались целым народом, с женами и детьми, и поэтому относительная численность их превосходила любую армию, а целью их являлось покорение или изгнание противника. Применяя такие средства, они скоро сокрушили бы все на своем пути, если бы эти средства могли быть совмещаемы с высоким уровнем культуры.

Республики древности, за исключением Рима, являлись небольшими по размеру; еще меньше были их армии, исключавшие из своих рядов основную массу — чернь. Этих республик было слишком много, и они располагались в слишком близком друг от друга соседстве; поэтому [527] на них распространялось то естественное равновесие, которое по совершенно общему закону природы устанавливается между мелкими, обособленными частицами, а это являлось препятствием для крупных предприятий. Их войны, естественно, ограничивались опустошением полей и захватом отдельных городов, дабы заручиться в них на будущее время некоторым влиянием.

Один лишь Рим представлял в этом отношении исключение, но и то лишь в позднейшие периоды своей истории. Долгое время он вел небольшими отрядами обычную борьбу со своими соседями из-за добычи и союзников.

Его рост обусловливается, главным образом, заключенный ми им союзами, в результате коих соседние народы постепенно сливались с ним в одно целое, и только в меньшей степени — подлинным их покорением. Лишь после того,* как власть Рима таким путем распространилась на всю среднюю и южную Италию, Рим начал действительно расширяться завоеваниями. Пал Карфаген, Испания и Галлия? были завоеваны, Греция покорена, господство Рима распространилось и на Азию, и на Египет. К этому времени его вооруженные силы достигли огромных размеров без особого напряжения сил с его стороны: содержание их покрывалось несметными богатствами. Он уже не был похож на древние республики и имел мало общего с тем Римом, каким он был раньше. Он остался единственным в своем роде.

Столь же единственными в своем роде являются войны Александра Македонского. С небольшой, но выдающейся по своей организации армией он опрокинул подгнившие здания азиатских государств. Без отдыха и оглядки он проложил себе путь через обширные пространства Азии и проник до самой Индии. Республике совершить все это было бы не по силам: так быстро осуществить это мог только царь, являвшийся в известной степени своим собственным кондотьером.

Крупные и мелкие монархии средних веков вели свои войны при помощи ленных ополчений. В этом случае продолжительность всей войны ограничивалась кратким временем; что за этот срок не могло быть выполнено, должна было рассматриваться как невыполнимое. Само ленное ополчение состояло из звеньев, связанных вассальными отношениями; связь, объединявшая его, являлась наполовину законной обязанностью, наполовину добровольным союзом, а целое представляло подлинную конфедерацию. Вооружение и тактика основывались па кулачных началах, на единоборстве, а следовательно, были мало пригодны для действия в крупных массах. Вообще история не знает другого времени, когда государственная спайка была столь слаба, а отдельная личность столь самостоятельна. Все это точнейшим образом обусловливало характер войны. Они велись относительно быстро, праздные стоянки в течение похода встречались редко, политическая же цель преимущественно сводилась к тому, чтобы покарать, но не сокрушить неприятеля: угоняли его стада, сжигали замки и возвращались домой.

Крупные торговые города и маленькие республики породили институт кондотьеров. Это было дорогое, но крайне ограниченное в своих размерах войско. Еще ничтожнее следует расценивать интенсивность его усилий. Здесь не могло быть и речи о высшей степени [528] напряжения и энергии, и дело большей частью сводилось лишь к притворной борьбе. Словом, ненависть и вражда уже не побуждали государство к непосредственной деятельности, а война обратилась в торговое предприятие; она утратила большую часть связанного с ней риска, что изменило ее природу, а потому все выводы, которые можно сделать из ее природы, не отвечали условиям борьбы кондотьеров.

Ленная система постепенно сплотилась в определенные территориальные государственные образования; государственная связь стала теснее, личные обязательства превратились в материальные, последние большей частью были заменены денежным налогом, а на смену лепных ополчений явились наемные войска. Кондотьеры представляли переходную ступень; услугами их в течение некоторого времени пользовались и большие государства; однако вскоре наемники превратились в постоянное войско на жаловании, и вооруженные силы государств стали наконец армией, базировавшейся на средствах казны.

Вполне естественно, что медленное приближение к этой цели обусловливало многообразное переплетение всех этих трех видов вооруженной силы. Под начальством Генриха IV мы встречаем ленников, кондотьеров и постоянное войско. Кондотьеры продолжают встречаться до Тридцатилетней войны включительно, слабые следы их можно найти даже в XVIII столетии.

Насколько своеобразны были вооруженные силы этих различных эпох, настолько же оригинальным был строй и облик европейских государств. В сущности, эта часть света распалась на множество мелких государств, отчасти представлявших крайне беспокойные республики, отчасти — небольшие и неустойчивые монархии с крайне ограниченной правительственной властью. Такое государство нельзя было рассматривать как нечто целое; оно являлось лишь конгломератом слабо связанных между собою сил. Точно так же такое государство нельзя мыслить как единый разум, действующий по простейшим законам логики.

Именно с этой точки зрения и следует смотреть на внешнюю политику и войны средних веков. Вспомним хотя бы о длившихся в течение пятисот лет непрестанных походах германских императоров в Италию, за которыми, однако, ни разу не следовало основательное завоевание этой страны, и последнее даже не имелось в виду. Это явление, конечно, легко можно было бы счесть за постоянное повторение ошибки, вызванной установившейся в это время ложной точкой зрения; однако благоразумнее рассматривать его как результат сотни крупных причин, в которые мы можем, правда, вдуматься, но которые мы все же не можем ощутить с той живостью, с какою их воспринимал находившийся под их давлением деятель. В течение всего времени, затраченного вышедшими из этого хаоса крупными государствами на то, чтобы сложиться и образоваться, силы их главным образом напрягались и направлялись на внутреннее их сплочение; войны с внешним врагом происходили редко, притом носили на себе отпечаток незрелости государственного образования.

Раньше всего возникли войны между Францией и Англией. Францию той эпохи еще нельзя рассматривать как настоящую монархию: она еще представляла конгломерат герцогств и графств. Хотя [529] единство государственного организма в Англии достигло более высокой степени, все же она вела войну посредством ленных ополчений среди частых внутренних смут.

При Людовике XI Франция сделала крупнейший шаг на пути к внутреннему единству; при Карле VIII она выступила в Италии как держава-завоевательница, а в царствование Людовика XIV она уже развила свою государственность и армию до высшего предела.

Испания достигла единства при Фердинанде Католике; а при Карле V благодаря случайным бракам внезапно народилась великая монархия, в состав которой входили Испания, Бургундия, Германия и Италия. Чего этому колоссу не хватало в отношении единства и внутренней государственной спайки, то он восполнял деньгами, и его постоянная армия столкнулась прежде всего с постоянными вооруженными силами Франции. После отречения Карла V испанский колосс распался на две части: на Испанию и Австрию. Последняя, усиленная присоединением Богемии и Венгрии, выступает отныне в роли великой державы и тянет за собой на буксире ладью германской конфедерации.

Конец XVII века — эпоху Людовика XIV — можно рассматривать как такой пункт истории, когда вооруженные силы, какими мы их видим в XVIII столетии, достигли высшей степени своего развития. Их основа — деньги и вербовка. Государства достигли полного единства, а правительства, заменив денежным налогом повинности своих подданных, сосредоточили все могущество в своей казне. Благодаря быстрому развитию культуры и улучшению административного аппарата это могущество резко выросло по сравнению с прошлым. Франция начинала войну с действующей армией в 200000 солдат постоянной службы; соответственные силы противопоставлялись и другими государствами.

Прочие отправления государственной жизни также приняли новые формы. Европа была распределена между дюжиной монархий и несколькими республиками; теперь являлась мыслимой серьезная борьба между двумя государствами, не затрагивавшая в десять раз большее число других государств, как это бывало прежде{315}. Возможные политические комбинации все еще были чрезвычайно разнообразны, по все же их уже можно было охватить и временами предугадать, как они будут складываться.

Внутренние отношения почти всюду упростились до степени отполировавшейся монархии; права и влияние сословий постепенно отмерли, и кабинет{316} становится мало-помалу завершенным единством, представляющим государство во внешних сношениях. Таким путем сложились предпосылки, чтобы армия, ставшая превосходным [530] инструментом, и руководившая ею независимая воля могли придать войне облик, соответствующий понятию о ней.

В эту эпоху народились и три новых Александра: Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, которые, опираясь на умеренные по размерам, но доведенные до совершенства армии, сокрушали все на своем пути и пытались основать из маленьких государств большие монархии. Если бы им противостояли государства азиатского типа, они достигли бы в исполнении роли Александра Македонского еще большего сходства. В отношении пределов военных дерзаний их во всяком случае можно рассматривать как предвозвестников Бонапарта.

Однако все, что война выиграла в отношении силы и логичности, она утратила в другом отношении.

Армии содержались за счет казны, которую государи начали рассматривать как свое личное достояние или, по меньшей мере, как собственность правительства, а не народа. Отношения с другими государствами затрагивали, за исключением немногих торговых интересов, преимущественно интересы фиска, т.е. правительства, но не народа; но крайней мере таковы были общераспространенные взгляды. Таким образом, кабинет считал себя по существу владельцем и управляющим крупным имением, которое он всегда стремился расширить, но подданные этого имения не были особенно заинтересованы в этом расширении. Итак, народ на войне при татарских походах был всем', в древних республиках и в средневековье — если понятие «народ» ограничить действительными гражданами государства — очень многим ; в условиях XVIII века он стал непосредственно в войне ничем, сохраняя лишь косвенное влияние на войну благодаря своим общим достоинствам и недостаткам.

Так как правительство все больше отделялось от народа и лишь себя считало государством, то и война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков, и посредством бродячих вербовщиков, работавших как в своей стране, так и в соседних областях. Следствием этого было то, что количество вооруженных сил, которые правительства могли выставить, являлось в достаточной степени определенной данной, и ее можно было взаимно учитывать как по объему возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно — стремления к крайности и связанного с ним загадочного ряда возможностей.

Денежные доходы, казначейская наличность и кредит противника были известны; известна была и величина армии. Значительное увеличение последней в момент объявления войны являлось невыполнимым. Имея таким путем возможность обозреть пределы неприятельских сил, можно было считать себя достаточно обеспеченным [531] от полной гибели; к этому присоединялось еще сознание ограниченности собственных сил. Все это заставляло выдвигать лишь умеренную конечную военную цель. При обеспеченности от крайностей со стороны противника не было нужды и самому отваживаться на крайности. Необходимость уже не понуждала к этому, — следовательно, только мужество и честолюбие могли толкать на крайние меры. Но последние находили себе могучий противовес в условиях тогдашней государственности. Даже в том случае, если в роли полководца выступал сам король, он оказывался вынужденным бережно обращаться с орудием войны — армией. Если бы последняя была полностью разбита, то новую создать было бы невозможно, а помимо постоянной армии другого орудия{317} не было. Отсюда требование большой осторожности во всех предприятиях, Лишь при убеждении в наличии на своей стороне крупных преимуществ решались пустить в дело это драгоценное орудие. Создать такие преимущества являлось задачей искусства полководца. В ожидании же их нарождения до известной степени парили в абсолютной пустоте; повода к действию не было, и казалось, что все силы и> в особенности все побуждения находятся в состоянии покоя. Первоначальные стремления наступающего замирали в осторожности и опасливом раздумье.

Таким образом, война превратилась в настоящую игру, причем время и случаи тасовали карты. По своему значению она являлась лишь несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменяли дипломатические ноты. Добиться умеренного успеха и воспользоваться им при заключении мира являлось целью даже наиболее честолюбивых. Этот ограниченный, съежившийся облик войны обусловливался, как мы уже упоминали, узостью фундамента, на который опиралась война. Но если столь выдающиеся полководцы, как Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, и их прекрасные армии не могли в большей степени подняться над общим уровнем явлений и даже им пришлось довольствоваться посредственными успехами, то это объясняется политическим равновесием Европы.

Раньше, при наличии в Европе многих мелких государств, чтобы помешать быстрому росту одного из них, использовались самые непосредственные интересы — близость, соседство, родственные узы, личное знакомство. Теперь, в эпоху больших государств, с удаленными друг от друга центрами, для той же цели стали пользоваться сильно разросшимися экономическими интересами. Политические интересы, взаимное их притяжение и отталкивание слились в очень утонченную систему, и если где-либо в Европе раздавался пушечный выстрел, он сейчас же находил свое отражение в каждом европейском правительстве.

Теперь новому Александру приходилось иметь помимо доброго меча и искусное перо, и все-таки его завоевания редко могли быть сколько-нибудь значительными. [532]

Даже Людовик XIV, стремившийся опрокинуть европейское равновесие и достигший в конце XVII века положения, при котором он мог пренебрегать возбуждаемой им повсюду враждой, вел войну все же по общему шаблону, ибо его армия, хотя и была армией самого могущественного и богатого монарха, по существу являлась такой же, как и другие.

Грабежи и опустошения неприятельской страны, игравшие такую важную роль в войнах татар, древних народов и даже в средние века, теперь уже не соответствовали духу времени{318}. Подобные действия справедливо рассматривались как бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие, к тому же оно наносило вред населению, а не его правительству, и не могло оказать на последнее никакого воздействия; в то же время оно надолго отразилось бы отрицательно на культурном развитии народов. Таким образом, не только средства, но и цели войны все более и более концентрировались в армиях.

Армия с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве, и в его пределах стихия войны медленно пожирала самое себя. Вся Европа приветствовала эти изменения в военном искусстве и видела в них неизбежное следствие духовного прогресса. Здесь, конечно, имело место заблуждение, так как никакой прогресс не может вести к внутреннему противоречию и не сделает из дважды два — пять, как мы уже упоминали и должны будем еще сказать впоследствии. Результаты этих сдвигов в военном деле оказались, однако, безусловно благотворными для народов Европы; но не будем упускать из виду, что они еще в большей степени обратили войну в дело, касающееся исключительно правительства, еще более чуждое интересам народа. План войны наступающего государства состоял в те времена по преимуществу в том, чтобы овладеть той или другой неприятельской областью, план же обороняющегося стремился воспрепятствовать этому. План отдельной кампании сводился к захвату той или другой неприятельской крепости или же к тому, чтобы воспрепятствовать такому захвату. Только в том случае, когда эти цели не могли быть достигнуты без боя, сражения искали и давали. Тот, кто начинал сражение, не вынуждаемый к тому указанной необходимостью, а исходя лишь из жажды победы, считался дерзким полководцем. Обычно вся кампания заключалась в одной осаде, а при исключительном напряжении — в двух осадах. Зимние квартиры, на которые смотрели как на нечто необходимое, проводили резкую грань между двумя кампаниями; при этом всякие отношения между сторонами прекращались, и ухудшение обстановки, в которой находилась одна из сторон, не могло быть использовано противником.

При равенстве сил обеих сторон, а также в случае, когда более предприимчивый полководец был намного слабее своего противника, дело не доходило ни до сражения, ни до осады, и тогда вся [533] деятельность сводилась или к сохранению известных позиций и магазинов, или к планомерному поглощению средств данного района.

Пока война велась таким способом, явно ограничивавшим природную ее мощь, никто не усматривал в этом чего-либо нецелесообразного; напротив, все представлялось в полном порядке, и критика, начавшая к концу XVIII столетия заниматься военным искусством, обращала свое внимание, главным образом, на частности, не слишком озабочиваясь началом и концом. Таким путем составлялись различные репутации и выдавались патенты на мастерство; даже фельдмаршал Даун мог прослыть великим полководцем, хотя ему, главным образом, и обязан Фридрих Великий достижениями своих политических целей, а Мария-Терезия — своей конечной неудачей. Лишь время от времени, когда здравый смысл брал свое, прорывалось разумное суждение: при наличии превосходных с-ил надо же достигать каких-либо положительных результатов, и если ничего не достигнуто, то, невзирая ни на какие кунстштюки, ведение войны надо признать неумелым.

Такова была обстановка, когда разразилась французская революция. Австрия и Пруссия попытались выступить против нее с их дипломатическим военным искусством, но вскоре последнее засвидетельствовало свою несостоятельность. Исходя из обычных приемов оценки, союзники учитывали развал вооруженных сил Франции. Между тем, в 1793 г. на сцене появилась такая сила, о которой до той поры не имелось никакого представления. Война сразу стала снова делом народа{319}, и притом народа в 30 миллионов человек, каждый из которых считал себя гражданином своего отечества. Не вдаваясь в подробное рассмотрение обстоятельств, сопровождавших это великое явление, мы фиксируем здесь лишь интересующие нас выводы. Благодаря участию в войне всего народа на чашах весов оказались не одно правительство и его армия, а весь народ{320} со всем присущим ему весом. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил; энергия ведения войны больше уже не находила себе противовеса, и потому опасность, грозившая противнику, возросла до крайности.

Если все революционные войны протекли раньше, чем их сила была осознана и полностью прочувствована; если революционные генералы еще не устремились неудержимо к конечной цели и не разрушили европейские монархии; если немецким армиям еще время от времени удавалось оказывать успешное сопротивление и задерживать победный поток, то реально это находилось в зависимости лишь от технического несовершенства французской организации: сначала солдатских масс, затем подбора генералов и, наконец, при директории — от недостатков самого правительства.

Когда же Бонапарт устранил эти недостатки, вооруженные силы Франции, опиравшиеся на народную мощь, прошли всю Европу, [534] сметая на своем пути всякое сопротивление столь уверенно и надежно, что там, где им противопоставлялись одни лишь вооруженные силы старого порядка, не возникала даже тень сомнения в исходе борьбы. Но вызванная этими успехами реакция последовала еще вовремя. В Испании война сама собой сделалась народным делом. В Австрии в 1809 г. правительство впервые затратило необычайные усилия для организации резервных частей и ландвера; эти мероприятия уже приближались к цели и превосходили все считавшееся раньше в этом государстве исполнимым. В 1812 г. Россия последовала примеру Испании и Австрии; огромные размеры империи допустили использование этих мероприятий, несмотря на их запоздание, и повысили их действенность. Успех оказался блестящим. В Германии первой очнулась Пруссия, обратила войну в народное дело и, несмотря на вдвое меньшее население, полное отсутствие денег и кредита, выступила по сравнению с 1806 г. с двойными силами. Остальная Германия с большим или меньшим опозданием последовала примеру Пруссии, и Австрия, напрягая, правда, свои усилия слабее, чем в 1809 г., все же выступила с очень крупными силами. В 1813 и 1814 гг. Германия и Россия совместно выставили против Франции около полумиллиона человек, считая все действующие войска и пополнение потерь в течение двух кампаний.

При таких условиях и энергия, с которой велась война, стала уже иною, и если она лишь отчасти достигала уровня энергии французов и кое-где еще наблюдалась известная робость, то все же в целом ход кампании был выдержан не в старом, а в новом стиле. За восемь месяцев театр войны был перенесен с Одера на Сену, гордый Париж был впервые вынужден склонить свою главу, а грозный Бонапарт лежал на обеих лопатках.

Таким образом, война, ставшая со времен Бонапарта сперва на одной, затем на другой стороне снова делом всего парода, приобрела совершенно другую природу, вернее, сильно приблизилась к своей действительной природе, к своему абсолютному совершенству. Средства, пущенные в ход, не имели видимых границ; эти границы терялись в энергии и энтузиазме правительств и их подданных{321}. Энергия ведения войны была значительно усилена вследствие увеличения средств, широкой перспективы возможных успехов и сильного возбуждения умов. Целью же военных действий стало сокрушение противника; остановиться и вступить в переговоры стало возможным только тогда, когда противник был повержен и обессилен.

Так разразилась стихия войны, освобожденная от всех условных ограничений, во всей своей естественной силе. Основой этого было участие народов в этом великом государственном деле; и это участие проистекало частью из тех условий, которые французская революция создала внутри [535] каждой страны, частью из той опасности, которой угрожали всем народам французы.

Всегда ли это так останется, все ли грядущие войны в Европе будут вестись при напряжении всех сил государства и, следовательно, во имя великих и близких народам интересов, — или впоследствии правительства опять изолируются от народа, — разрешить это было бы трудно, и менее всего мы считаем себя вправе решать такой вопрос. Но, вероятно, с нами охотно согласятся, если мы скажем, что не так-то легко воздвигнуть вновь раз прорванные преграды, заключавшиеся, главным образом, в непонимании заложенных в войне возможностей. По крайней мере всегда, когда на карту будут поставлены крупные интересы, взаимная вражда будет разряжаться так же, как это имело место в наши дни{322}.

На этом мы заканчиваем наш беглый исторический обзор, предпринятый нами не для того, чтобы наскоро указать для каждой исторической эпохи несколько основных принципов ведения войны, а для того, чтобы показать, что всякая эпоха имела свои собственные войны, свои собственные ограничивающие условия, свои собственные затруднения. Каждая война имела бы, следовательно, также и свою собственную теорию войны, если бы даже всюду рано или поздно люди были склонны разрабатывать эту военную теорию сообразно философским принципам. Следовательно, события каждой эпохи должны оцениваться с учетом их своеобразия, и лишь тот в состоянии понять и правильно оценить полководца, кто сможет перенестись в каждую эпоху не столько путем скрупулезного изучения мелочных обстоятельств, сколько путем проницательного обозрения крупных событий.

Однако каждый способ ведения войны хотя и предопределяется особыми условиями, в которых находятся государство и вооруженные силы, все же должен заключать в себе нечто более общее или, точнее, что-то совершенно общее, с чем прежде всего должна иметь дело теория.

В недавнем прошлом, когда война достигла своего абсолютного облика, она глубже всего вскрыла свои общие начала и требования. Невероятно, чтобы отныне все войны обладали столь же грандиозным характером, но в такой же степени невозможно, чтобы широкие ворота, которые были раскрыты недавними войнами, когда-либо вновь могли полностью закрыться. Отсюда теории, которая останавливалась бы исключительно на такой абсолютной войне, пришлось бы или изъять из своего охвата все те случаи, в которых чуждые влияния изменяют сущность войны, или осудить их как ошибки. Такой [536] не может быть задача теории, которая должна являться учением о реальной войне, а не о войне в идеале. Поэтому теория, рассматривая различные вопросы своим пытливым, анализирующим и систематизирующим взором, должна всегда иметь в виду разнообразие условий, порождающих войну, и так наметить ее основные очертания, чтобы в них могли уложиться требования эпохи и данного момента.

После этого мы должны сказать, что цель, выдвигаемая начинающим войну, и средства, собираемые на нее, предопределяются совершенно конкретными особенностями его положения; именно поэтому они носят на себе отпечаток эпохи и общих отношений, и, наконец, они подчиняются еще и общим условиям, вытекающим из сущности войны.

Глава четвертая.

Ближайшее определение цели войны.
Сокрушение противника

Целью войны, согласно понятию о ней, всегда должно было быть сокрушение противника; такова наша основная предпосылка. Что же означает сокрушение? Для последнего полное завоевание неприятельского государства не всегда необходимо. Если бы в 1792 г. дошли до Парижа, то, поскольку человек может предвидеть, война с революционной партией на этом и закончилась бы; при этом не было бы даже нужды предварительно разбить ее армию, так как последнюю еще нельзя было рассматривать как самостоятельный источник силы. Напротив, в 1814 г. даже занятием Парижа еще не все было бы достигнуто, если бы Бонапарт оставался во главе значительной армии; но так как его армия была большей частью уничтожена, то и в 1814 и в 1815 гг. занятие Парижа решило все. Если бы Бонапарту в 1812 г. удалось до или после занятия Москвы так же разгромить русскую армию в 120000 человек, стоявшую на Калужской дороге, как он разгромил австрийскую армию в 1805 г. и прусскую в 1806 г., занятие Москвы, по всей вероятности, привело бы к миру, хотя все еще оставались незанятыми огромные пространства. В 1805 г. Аустерлицкое сражение решило исход кампании; следовательно, завоевания Вены и двух третей всех австрийских земель оказалось еще недостаточно, чтобы заключить мир; но, с другой стороны, после этого сражения заключению мира не могло помешать то обстоятельство, что Венгрия еще не была вовсе затронута вторжением французов. Поражение русской армии явилось последним требовавшимся ударом; у императора Александра поблизости другой армии не было, и, таким образом, мир являлся неизбежным следствием этой победы. Если бы русская армия еще на Дунае соединилась с австрийцами и еще там была бы вместе с ними разбита, то, по всей вероятности, вовсе не понадобилось бы и взятия Вены, и мир был бы заключен еще в Линце. [537]

В других случаях и полное завоевание всего государства оказывается недостаточным; это имело место в 1807 г. в отношении Пруссии, когда удар, нанесенный русской вспомогательной армии под Эйлау{323}, где была одержана сомнительная победа, оказался недостаточно решительным; исход войны был решен уже несомненной победой под Фридландом, как за год перед тем — победой под Аустерлицем.

Мы видим, что и в этом случае результат нельзя было предвидеть, исходя лишь из причин общего характера. Весьма часто решающее значение получают причины индивидуальные, о которых могут судить лишь участники событий; иногда решают причины морального порядка — их много, но о них предпочитают умалчивать; получают значение даже самые мелкие эпизоды и случайности, которые попадают в историю лишь в качестве анекдота. Теория по этому поводу может сказать только следующее: нужно не упускать из виду все преобладающее в соотношении между воюющими государствами; в них складывается известный центр тяжести, то средоточие сил и движений, от которого зависит целое; на этот-то центр тяжести противника и должен быть направлен совокупный удар всех сил.

Мелкое всегда зависит от великого, маловажное от важного, случайное от существенного; на этом и должно базироваться наше суждение.

Александр, Густав-Адольф, Карл XII, Фридрих Великий имели свой центр тяжести в армии — с разгромом последней их роль была бы закопчена; у государств, терзаемых борьбой партий, центр тяжести находится в большинстве случаев в столицах; в мелких государствах, опирающихся на могущественных союзников — в армиях последних; у союзников — в общности их интересов; при народной войне — в личности вождей и общественном мнении. Против этих центров и должен направляться в каждом частном случае удар.

Если противник потеряет от первого удара равновесие, то ему не следует давать время его восстанавливать; надо продолжать наносить ему удары все в том же направлении, или, другими словами, победитель должен всегда направлять свои удары на целое, а не на частности противника. Действительное сокрушение противника достигается не тем, что мы спокойно будем завоевывать превосходными силами какую-либо неприятельскую провинцию и предпочитать обеспеченное обладание этой небольшой добычей гадательной возможности крупного успеха, а лишь тем, что мы непрерывно будем идти по следу самого ядра неприятельских сил, бросая в дело все, чтобы все выиграть.

Но каков бы ни был центр тяжести неприятеля, против которого мы должны направлять свои усилия, все же победа и разгром его вооруженных сил представляют самое надежное начало и самое существенное во всех случаях. [538]

Поэтому, опираясь на многие данные опыта, мы полагаем, что сокрушение противника преимущественно обусловливается следующими обстоятельствами:

1. Разгромом его армии, когда она представляет в известной степени самостоятельный источник силы.

2. Занятием неприятельской столицы, если она представляет не только административный центр, но является и пунктом нахождения представительных учреждений и партий.

3. Действительным ударом главному союзнику, если последний сам по себе значительнее нашего противника.

До сих пор мы мыслили противника на войне как единое целое, что при широком подходе к вопросу было вполне допустимо. Но после того, как мы сказали, что сокрушение противника заключается в преодолении сопротивления, сосредоточенного в его центре тяжести, мы должны отказаться от этой предпосылки и выдвинуть на первый план тот случай, когда мы имеем дело более чем с одним противником.

Если два или несколько государств соединяются против третьего, то с политической точки зрения это составит лишь одну войну; однако подобное политическое единство бывает разных степеней.

Вопрос заключается в том, имеет ли каждое воюющее государство свой самостоятельный интерес и свои самостоятельные силы для преследования этого интереса или интересы и силы прочих государств лишь опираются и примыкают к интересу и силам одного из них. Чем сильнее выражен этот последний случай, тем легче смотреть на разных противников, как па одного, и тем скорее можем мы упростить наши основные действия, сведя их к одному главному удару, и, поскольку такое упрощение возможно, этот удар остается самым верным средством достигнуть успеха.

Отсюда мы выдвигаем принцип, что, поскольку мы в состоянии победить всех остальных противников в лице одного из них, сокрушение этого одного должно являться конечной военной целью, так как мы в нем одном поражаем общий центр тяжести всей войны в целом.

Только в очень редких случаях такое представление о противниках оказывается недопустимым и сведение нескольких центров тяжести к одному не находит под собой реальной почвы. Если мы имеем дело с таким редким случаем, то, конечно, ничего другого не остается, как рассматривать подобную войну в виде двух или нескольких войн, у каждой из которых имеется своя особая конечная военная цель. Так как этот случай предполагает самостоятельность нескольких противников, следовательно, значительное превосходство совокупности их, то при этом вообще не может быть речи о сокрушении противника{324}. [539]

Теперь мы с большей определенностью обратимся к вопросу: когда постановка такой цели{325} является возможной и может быть рекомендована?

Прежде всего, наши вооруженные силы должны быть достаточными:

а) для того, чтобы одержать решительную победу над вооруженными силами противника;

б) чтобы сохранить за собой такой перевес, который необходим, чтобы развить одержанную победу до того пункта, за которым восстановление равновесия уже немыслимо;

в) помимо этого, наше политическое положение должно давать нам обеспечение{326} в том, что таким успехом мы не навлечем на себя новых врагов, которые нас могли бы немедленно отвлечь от нашего первого противника.

Франция имела возможность в 1806 г. полностью сокрушить Пруссию, хотя этим самым она навлекала на себя всю вооруженную мощь России, ибо Франция была в состоянии вынести в Пруссию свою оборону против России.

То же самое могла позволить себе Франция в 1808 г. в Испании по отношению к Англии, но не по отношению к Австрии. Франция была вынуждена в 1809 г. значительно ослабить свои силы в Испании, и, может быть, ей пришлось бы вовсе оттуда уйти, если бы у нее и без того не оказалось слишком значительного превосходства физических и моральных сил над Австрией.

Таким образом, надо хорошо обдумать свое положение в этих трех инстанциях, дабы в последней не проиграть процесса, уже выигранного в двух первых, и не быть присужденным к уплате судебных издержек.

При оценке сил и работы, которую ими можно выполнить, нередко возникает мысль рассматривать по аналогии с динамикой время как фактор силы и соответственно предположить, что при половине напряжения, — следовательно, с силами, уменьшенными в два раза, — можно будет в течение двух лет выполнить то, чего можно было бы добиться в один год всеми силами полностью. Подобный взгляд, то явно, то скрыто ложащийся в основу многих военных планов, безусловно ошибочен.

Выполнение военных действий, как и всякое дело на земле, требует определенного времени; понятно, что в неделю не пройдешь пешком от Вильно до Москвы, но здесь нельзя усмотреть и следа какого-либо взаимодействия времени и силы, имеющего место в динамике. [540]

Время нужно обеим воюющим сторонам, и вопрос заключается только в том, которая из них по своему положению первой может получить от него особые выгоды. Такой стороной (полагая, что своеобразие конкретной обстановки в одном случае уравновешивается другим случаем), очевидно, будет слабейшая сторона; правда, к такому выводу нас приводит закон не динамики, а психологии. Зависть, соперничество, заботы, порою даже великодушие являются естественными ходатаями за несчастного; с одной стороны, они привлекают к нему друзей, с другой — ослабляют и разваливают союз его врагов. Поэтому время скорее принесет что-нибудь терпящему поражение, чем завоевателю. Далее, не надо забывать, что использование первой победы, как мы указывали в другом месте, требует значительной затраты сил; эти затраты представляют не только единовременный расход, но и расход длительный, подобный жизни на широкую ногу. Не всегда добавочные ресурсы, извлеченные из оккупации неприятельских областей, оказываются достаточными для покрытия этого сверхсменного расхода; постепенно напряжение усилий будет возрастать, наконец, его может не хватить, и само время приведет к внезапным коренным изменениям в обстановке.

Разве те деньги и иные ресурсы, которые в 1812 г. Бонапарт извлек из Польши и России, могли заменить ему ту сотню тысяч людей, которую ему следовало бы послать в Москву, чтобы в ней удержаться?!

Но если завоеванные области достаточно обширны, если в них расположены пункты, имеющие существенное значение для незавоеванной части территории, то нанесенная рана, как раковая опухоль, сама разъедает дальше организм побежденного; при таких условиях, даже не двигаясь дальше, завоеватель будет с течением времени больше выигрывать, чем проигрывать. Если не подойдет подмоги извне, то время может довершить начатое дело; еще не оккупированная территория может попасть сама собою в руки завоевателя; таким образом, время может также стать фактором увеличения его сил, но лишь в том случае, когда побежденный уже не способен к контрудару и поворот к счастью больше немыслим, т.е. когда это приращение сил завоевателя уже теряет для него всякое значение, так как он уже добился главного, а опасность, связанная с кульминационным пунктом победы, миновала, — словом, противник уже сокрушен.

Этим рассуждением мы стремились пояснить, что всякое завоевание должно быть выполнено возможно скорее, что рассрочка в выполнении его на более длительный период времени, чем это абсолютно необходимо, не облегчает, но затрудняет завоевание. Если такое утверждение правильно, то правильным будет и следующее: если мы вообще обладаем достаточными силами, чтобы осуществить известное завоевание, то мы находимся и в состоянии выполнить его одним духом, без промежуточных остановок. Само собой разумеется, что здесь мы не имеем в виду кратких остановок для сосредоточения сил и для принятия тех или иных необходимых мер. [541]

Высказывая взгляд, что существенной чертой наступательной войны является стремление быстро и безостановочно добиваться развязки, мы тем самым опровергаем в корне мнение, противопоставляющее развивающемуся без задержек завоеванию медленное, так называемое методическое завоевание, как более верное и надежное{327}. Однако паше утверждение может показаться парадоксом даже для тех, кто вплоть до этого пункта охотно с нами соглашался. На первый взгляд представляется, что оно содержат в себе противоречие; оно идет вразрез с застарелым предрассудком, глубоко укоренившимся и тысячи раз повторявшимся в книгах; поэтому! мы считаем целесообразным ближе рассмотреть те неосновательные доводы, которые могут быть выдвинуты против нас.

Конечно, легче достичь более близкой цели, чем более отдаленной; но если достижение ближайшей цели нас не удовлетворяет, то отсюда еще не следует, что перерыв наступления и остановка движения обеспечат нам возможность с большей легкостью пройти вторую половину пути. Маленький прыжок легче сделать, чем большой; однако, желая перепрыгнуть через широкую канаву, мы не начнем с того, что половинным прыжком спрыгнем на ее дно.

Если мы внимательнее вглядимся в то, что лежит в идее так называемой методической наступательной войны, то увидим:

1. Завоевание неприятельских крепостей, которые встречаются по пути.

2. Накопление необходимых запасов.

3. Укрепление важных пунктов: складов, мостов, позиций и прочего.

4. Остановки для отдыха на зиму и расположение войск по квартирам для поправки.

5. Выжидание пополнений следующего года.

Устанавливая для достижения этих задач формальный перерыв хода наступления, приостановку движения, полагают, что при этом выигрывается новый оперативный базис и новые силы, словно собственное государство успеет продвинуться за своей армией, а последняя с каждым новым походом будет получать новую ударную силу.

Все эти похвальные достижения, может быть, делают наступательную войну более удобной, но они отнюдь не делают более обеспеченным ее конечный успех, в большинстве случаев они лишь маскируют известные противоречия в настроении полководца или нерешительность правительства. Мы попытаемся опрокинуть их ударом с левого фланга.

1. Выжидание новых пополнений распространяется в той же мере, а пожалуй, даже в большей, и на противника, баланс здесь складывается в его пользу. Кроме того, в природе вещей, что государство за один год [542] может выставить в поле приблизительно столько же солдат, сколько и за все два года, ибо действительный прирост сил за этот второй год по отношению к целому лишь крайне незначителен.

2. Противник отдыхает в такой же степени, как и мы.

3. Укрепление городов и позиций не дело армии, а потому не может служить основанием для проволочки.

4. При теперешнем способе довольствования армий нужда в магазинах сказывается больше, когда армия стоит на месте, чем когда она продвигается вперед. Пока продвижение протекает успешно, наступающий всегда овладевает неприятельскими запасами, и это его выручает там, где местные средства скудны.

5. На овладение неприятельскими крепостями нельзя смотреть как на приостановку наступления, это — интенсивное развитие наступления, следовательно, вызываемая этим пауза имеет чисто внешний характер и, собственно говоря, не является тем случаем, о котором идет речь; это не задержка и не ослабление темпа. Но целесообразно ли предпринимать подлинную осаду той или другой крепости или же можно ограничиться блокадой или даже простым наблюдением их — это вопрос, могущий быть разрешенным лишь в зависимости от конкретных условий. Мы' ограничимся здесь общим указанием, что ответ на этот вопрос может быть дан только после разрешения другого вопроса: подвергается ли наступающий чрезмерной опасности, если он ограничится одной лишь блокадой и будет продолжать дальнейшее продвижение? Там, где такой опасности нет и имеется еще простор для распространения> своих сил, лучше — отложить правильную осаду до конца-всего наступления. Не следует соблазняться мыслью поскорей закрепить за собой завоеванное и упускать из-за этого более важное.

Правда, можно полагать, что при дальнейшем продвижении вперед мы тотчас же снова ставим па карту все> приобретенное. Нам все же представляется, что в наступательной войне всякий перерыв, всякий отдых, всякая промежуточная остановка являются противоестественными; если же они оказываются неизбежными, на них следует смотреть как на зло, которое не только не обеспечивает успеха, но делает его сомнительным; более того, общая истина заключается в том, что когда мы по своей слабости допустим остановку, то нормально второго скачка к цели уже не последует, и если бы второй скачок был возможен, то для него эта остановка вовсе не была бы нужна, а если намеченная цель по своей отдаленности была с самого начала нам не по силам, она останется такой же навсегда.

Мы говорим: так выглядит общая истина; мы стремимся лишь устранить ту идею, будто время само по себе может доставить наступающему какой-либо выигрыш. Но так как политические отношения могут меняться из года в год, то по одной этой причине могут встретиться исключения, не отвечающие этой общей истине.

Может показаться, будто мы уклонились от пашей общей точки зрения и остановили свое внимание исключительно на войне наступательной. Но это не так. Правда, тот, кто имеет возможность задаться целью окончательно сокрушить своего противника, лишь в редких [543] случаях будет вынужден обратиться к обороне, ближайшая задача которой состоит лишь в сохранении того, чем обладаешь; но мы безусловно должны настаивать на том, что оборона, лишенная всякого положительного начала, содержит в себе внутреннее противоречие как в стратегии, так и в тактике. Мы постоянно будем повторять, что всякая оборона должна по мере сил стремиться перейти в наступление, как только она исчерпает присущие ей выгоды. Это наступление и его цель следует рассматривать как подлинную цель обороны, независимо от того, велика она или мала. Поэтому целью обороны, возможно, явится и сокрушение неприятеля. Что могут встретиться и такие случаи, когда наступающий, хотя и имеет в виду огромную цель сокрушения, все же предпочтет сначала использовать оборонительную форму ведения войны, и что подобное представление не уклоняется от действительности, — легко доказать на примере похода 1812 г. Может быть, император Александр и не задумывался, втягиваясь в войну, над окончательным сокрушением своего противника{328}, как это случилось впоследствии, но разве у него не могло быть такой мысли? И разве при наличии этой мысли не являлось все же вполне естественным, что русские начали войну с обороны?

Глава пятая.

Ограниченная цель (Продолжение)

В прошлой главе мы сказали, что под выражением «сокрушение противника» мы разумеем подлинную абсолютную цель военных действий; теперь рассмотрим, что остается делать в том случае, когда нет предпосылок для достижения этой цели.

Эти предпосылки заключаются в большем превосходстве физических или моральных сил или же в большей предприимчивости и склонности к крупным дерзаниям. Там, где нет этих условий, цель военных действий может быть лишь двоякого рода: или завоевание какой-либо небольшой или умеренной части неприятельской территории, или сохранение собственной — в ожидании более благоприятного момента; последнее представляет обычный случай при оборонительной войне.

Которая из этих двух задач уместна в данном конкретном случае, указывает нам выражение, примененное нами по отношению к последней. Выжидание более благоприятного момента предполагает, что мы вправе ожидать такого момента в [544] будущем; следовательно, такое выжидание, т.е. оборонительная война, всегда мотивируется такой перспективой; напротив, война наступательная, т е. использование настоящего мгновения, предуказывается во всех тех случаях, когда будущее подает надежды не нам, а нашему противнику.

Третьим случаем, который, быть может, является наиболее типичным, был бы тот, когда обеим сторонам ничего определенного от будущего ждать не приходится, когда от будущего, следовательно, также нельзя получить определяющего основания. В этом случае, очевидно, нужно наступательную войну вести тому, кто является политически нападающим, т.е. тому, у кого есть для этого положительное основание; поскольку он для этой цели и вооружался, все время, которое тратится без достаточно веской причины, является для него чистой потерей.

Здесь мы принимаем решение в пользу наступательной или оборонительной войны на основаниях, которые вовсе не затрагивают вопроса о соотношении сил; а между тем, казалось бы, гораздо правильнее производить выбор между наступлением и обороной преимущественно в зависимости от взаимного соотношения сил воюющих сторон, однако мы полагаем, что при этом-то мы как раз и сошли бы с правильного пути. Логическую правильность нашего простого умозаключения никто не станет оспаривать; посмотрим теперь, может ли оно явиться ошибочным в конкретном случае.

Представим себе небольшое государство, которое вступило в конфликт с другим, значительно превосходящим его силами, и предвидит, что его положение будет ухудшаться с каждым годом. Разве оно не должно, если война неизбежна, воспользоваться тем временем, когда положение его менее плохо? Следовательно, оно должно наступать, но не потому, что наступление само по себе представляет какие-либо выгоды, — напротив, оно еще более увеличит неравенство сил, — но потому, что ему необходимо полностью покончить с этим делом, прежде чем наступят невыгодные для него времена, или по крайней мере добиться временных успехов, которые оно впоследствии может использовать. Такой вывод никоим образом нельзя признать нелепым. Но если бы это маленькое государство имело полную уверенность, что его противники сами двинутся против него, то в таком случае оно безусловно может и должно использовать оборону против них, чтобы добиться первоначального успеха; в этом случае оно, по крайней мере, не подвергается опасности потерять время.

Представим себе, далее, маленькое государство в войне с большим государством, причем предвидение будущего не влияет в какую-либо сторону на их решение; все же, если маленькое государство [545] является наступающей стороной в политическом отношении, мы можем от него требовать, чтобы оно шествовало к своей цели.

Раз у него хватило дерзости на то, чтобы выдвинуть положительную политическую цель против более могущественного государства, то оно должно и действовать соответственно, т.е. вести наступление против своего врага, если только последний не снимет с пего это бремя упреждением своего наступления. Выжидание было бы с его стороны абсурдом, свидетельствующим, что оно изменило свое политическое решение в момент его выполнения; последний случай довольно часто имеет место и немало способствует тому, что война приобретает неопределенный характер.

Наши размышления об ограниченной цели приводят нас и к наступательной войне с такой целью и к войне оборонительной; мы рассмотрим их в отдельных главах, но предварительно мы должны затронуть еще другой вопрос.

Мы до сих пор выводили ограничение конечной военной цели лишь из внутренних причин. Природу политических намерений мы учитывали лишь постольку, поскольку она направлена или не направлена на нечто положительное. Все прочее в политических намерениях по существу представляет нечто чуждое самой войне; однако во II главе 1-й части (цель и средства войны) мы уже установили, что характер политической цели, величина наших или неприятельских требований и все наше политическое положение фактически имеют решающее влияние на ведение войны.

Глава шестая

А. Влияние политической цели на конечную военную цель

Mы никогда не встретимся с таким случаем, чтобы государство, выступающее в интересах другого, относилось к ним столь же серьезно, как к своим собственным. Обычно отправляют среднего размера вспомогательную армию; если ее постигнет неудача, то на всем деле ставят крест и стараются выпутаться возможно дешевле.

В европейской политике давно вошло в обычай, что заключая взаимные оборонительные и наступательные союзы, государства обязуются оказывать друг другу взаимную поддержку, но не в такой мере, чтобы вражда и интересы одного союзника становились благодаря этому обязательными для другого; поддержка состоит лишь в том, что государства, не обращая внимания ни на предмет войны, ни на усилия противника, обещают друг другу [546] определенную, обычно очень умеренную военную силу{329}.

При таком выполнении союзнического долга союзник не рассматривает свои отношения с противником как состояние настоящей войны, которая обязательно должна была бы начинаться с объявления войны и заканчиваться заключением мира.

Однако это понятие нигде сколько-нибудь определенно не выражено, а практика в этом вопросе представляется колеблющейся{330}.

Дело приобрело бы известную внутреннюю цельность, и теория войны не была бы поставлена по этому вопросу в столь неопределенное положение, если бы обещанная вспомогательная сила в 10, 20 или 30 тысяч человек предоставлялась воюющему государству в полное его распоряжение, чтобы оно могло ею пользоваться сообразно своим потребностям; в таком случае на вспомогательный отряд можно было бы смотреть, как на наемное войско. Но на практике бывает далеко не так. Обычно вспомогательная армия имеет своего отдельного командующего, зависящего только от своего правительства; последнее ставит ему цель, наиболее совершенным образом отражающую половинчатость его намерений.

Но даже в тех случаях, когда действительно два государства ведут войну с третьим, все же у них не всегда бывает совершенно одинаковый подход к нему, как к врагу, которого они должны уничтожить, дабы он их не уничтожил; часто все дело трактуется как торговая сделка, в которую каждый вкладывает, в зависимости от степени опасности, которой он подвергается, и в меру выгод, которых он может ожидать, определенный пай в 30 — 40 тысяч человек и поступает так, как будто он в этом деле может потерять только эту свою долю.

Такая точка зрения господствует не только в тех случаях, когда одно государство приходит другому на помощь в вопросе, мало его касающемся; даже при наличии у обоих государств общего крупного интереса дело не обходится без известных дипломатических оговорок, и договаривающиеся стороны обычно обязываются в заключаемой конвенции только на незначительное соучастие, чтобы использовать остальные военные силы в соответствии с особыми соображениями, которые могут возникнуть из дальнейшего хода политики.

Такой подход к ведению войны союзниками являлся чрезвычайно распространенным; лишь в последнее время под влиянием крайней опасности, заставившей умы стать на естественный путь (как то было против Бонапарта), или вынужденный безудержным насилием (в коалициях, образованных Бонапартом), он должен был уступить свое место более естественному. [547]

Этот подход является половинчатостью, аномалией, ибо как война, так и мир по существу являются понятиями, которые невозможно разграничить по степеням; тем не менее эта манера является не просто дипломатическим обычаем, которым мог бы пренебречь разум; она глубоко коренится в природной ограниченности и слабости людей.

Наконец, и в войнах, которые вело государство в единственном числе, политические поводы оказывали могучее влияние па способ их ведения.

Если мы хотим добиться от неприятеля лишь небольшой жертвы, то можем довольствоваться приобретением посредством войны небольшого эквивалента, что мы считаем возможным при умеренном напряжении сил. Приблизительно так же мыслит и наш противник. Когда та или другая сторона начнет убеждаться, что она ошиблась в своих расчетах, что она не имеет некоторого превосходства над противником, как того желала, и, наоборот, оказалась слабее его, то в этот момент обычно не хватает ни денег, ни всех остальных ресурсов, не хватает и достаточного морального импульса для проявления величайшей энергии; в результате изворачиваются, как могут, надеются па благоприятные события в будущем, хотя бы к тому не было никаких оснований, а война, между тем, влачит жалкое существование, как ослабленный, хворый организм.

Таким путем взаимодействие, соревнование, все могучее и неудержимое в войне тонет в застое слабых побуждений, и обе стороны действуют на крайне стеснившейся арене в сознании известной безопасности.

Если допустить это влияние политической цели на войну, а допустить его необходимо, то нельзя установить границ этого влияния и придется волей-неволей дойти до признания таких войн, которые заключаются только в угрозе противнику и ведутся в подкрепление переговоров.

Что теория войны, стремящаяся быть и оставаться философским размышлением, оказывается в данном случае в затруднительном положении, вполне понятно. Все необходимое, заключающееся в понятии войны, ускользает от теории, и ей грозит опасность лишиться всякой точки опоры. Однако скоро открывается естественный выход. Чем больше сказывается в военных действиях умеряющее начало или, вернее, чем слабее становятся побуждения к действию, тем более действие переходит в пассивное состояние, тем меньше становятся результаты, которые оно дает,» и тем меньше оно нуждается в руководящих принципах. Все военное искусство обращается в простую осторожность, а последняя направляется главным образом на то, чтобы, колеблющееся равновесие внезапно не нарушилось в ущерб нам, а полувойна не превратилась в настоящую войну. [548]

Б. Война есть орудие политики{331}

Мы всесторонне рассмотрели расхождение, существующее между природой войны и другими интересами отдельного человека и общественных союзов, дабы не упустить ни одного из этих элементов противоречия; это расхождение коренится в самом человеке, следовательно, не может быть разрешено философией. Закончив это, мы попытаемся теперь найти то единство, в которое эти элементы противоречия сливаются в практической жизни, отчасти нейтрализуя друг друга. Мы бы уже в самом начале выдвинули это единство, если бы не было необходимости заранее с особенной отчетливостью выделить эти противоречия и рассмотреть различные элементы в отдельности. Это единство{332} заключено в понятии о том, что война является лишь частью политических отношений, а отнюдь не чем-то самостоятельным.

Все знают, что войны вызываются лишь политическими отношениями между правительствами и между народами; но обыкновенно представляют себе дело таким образом, как будто с началом войны эти отношения прекращаются и наступает совершенно иное положение, подчиненное только своим особым законам. [549]

Мы{333} утверждаем наоборот: война есть не что иное, как продолжение политических отношений при вмешательстве иных средств. Мы говорим: при вмешательстве иных средств, чтобы вместе с тем подчеркнуть, что эти политические отношения самой войной не прекращаются, не преобразуются в нечто совершенно другое, но по существу продолжаются, какую бы форму ни принимали средства, которыми они пользуются, и что главные линии, по которым развиваются и связываются военные события, начертаны политикой, влияющей на войну вплоть до мира. И как можно себе представить это иначе? Разве{334} когда-либо прекращаются вместе с дипломатическими нотами политические отношения различных народов и правительств? Разве война не является только другим способом изложения и высказывания их мыслей? Война, конечно, имеет свою собственную грамматику, но несобственную логику.

Следовательно, война никогда не может отделяться от политических отношений, и если это где-либо происходит, то тем самым в известной мере разрываются все связующие нити и получается нечто бессмысленное и бесцельное.

Без такого понимания нельзя обойтись даже в том случае, если бы война была всецело войной, всецело проявлением необузданной стихии вражды. В самом деле, разве все факторы, на которых война основана и которые определяют ее главное направление, как то: собственная сила, сила противника, союзники обеих сторон, характер народов и правительств обеих сторон и т. д., как это мы перечисляли в первой главе первой книги, — разве все это факторы не политического характера и разве они не связаны со всеми политическими отношениями — столь тесно, что их невозможно от них отделить? — Но такое понимание становится вдвойне необходимым, если мы примем во внимание, что действительная война новее не стремится последовательно к наибольшей крайности, каковой она должна была бы быть согласно своему понятию, но что в действительности воина половинчата, внутренне противоречива; что она как таковая не может следовать своим собственным законам, а должна рассматриваться как часть другого целого, и это целое — политика.{335}

Политика, используя войну, уклоняется от всех строгих выводов, вытекающих из природы войны, мало заботится о конечных возможностях, интересуется лишь ближайшими вероятностями. Отсюда вносится во все дело значительная неопределенность, и, следовательно, война становится своего рода игрой; при этом политика каждого правительства лелеет надежду превзойти в этой игре своего противника искусством и дальновидностью.

Так{336} всесокрушающую стихию войны политика превращает лишь [550] в свое простое орудие; страшный боевой меч, требующий, чтобы его подняли обеими руками, напрягая все силы для нанесения одного окончательного удара, благодаря политике превращается в легко управляемую шпагу, порою даже в рапиру, которой фехтуют по всем правилам искусства.

Так разрешаются противоречия, в которые война запутывает робкого по природе человека, если можно это назвать разрешением.

Раз{337} война есть часть политики, то, следовательно, она будет принимать и ее свойства. Когда политика становится более грандиозной и мощной, то таковой же становится и война; и этот рост может дойти до такой высоты, что война приобретет свой абсолютный облик.

Таким образом, при указанном способе понимания нам нет надобности упускать из виду этот облик войны, — напротив, он должен всегда чувствоваться на заднем плане.

Только с этой точки зрения война снова становится единством, только при этом можно рассматривать все войны как вещи одного рода{338}; только при таком представлении наше суждение получает правильную и точную опору и точку зрения, па основе которых следует создавать крупные планы и их оценивать.

Конечно, политический элемент не проникает глубоко в детали войны: пикеты и патрули{339} выставляются не согласно политическим соображениям; но тем решительнее влияние политического элемента при составлении плана всей войны, плана кампании и часто даже плана сражения.

Поэтому мы и не торопились выдвинуть в самом начале эту точку зрения. Она бы нам мало помогла при рассмотрении отдельных явлений и даже до известной степени отвлекала бы наше внимание; но при рассмотрении вопроса о плане войны и кампании она совершенно необходима.

Самое{340} важное в жизни — это отыскать такую точку зрения, исходя из которой все вещи могли бы быть поняты и оценены, и ее придерживаться; ибо только на основе единой точки зрения возможно охватить всю совокупность заявлений, как одно целое, и только единство точки зрения может предохранить нас от противоречий.

Если, следовательно, при составлении плана войны недопустимы две или несколько точек зрения в оценках, например, точка зрения солдата, администратора, политика и т. д., то спрашивается, необходимо ли, чтобы именно политика была той точкой зрения, которой должно подчиняться все остальное{341}. [551]

Мы исходим из того, что политика объединяет в себе и согласовывает все интересы как внутреннего управления, так и гуманности и всего остального{342}, что может быть выдвинуто философским разумом, ибо сама по себе политика ничто; она лишь защитник всех этих интересов перед другими государствами. Что политика может иметь неверное направление, служить преимущественно честолюбию, частным интересам{343}, тщеславию правителей — это сюда не относится. Ни в коем случае военное искусство не является «наставником» политики. Мы можем здесь рассматривать политику лишь как представителя всех интересов целого общества{344}.

Итак, вопрос состоит лишь в том, должна ли при составлении плана войны политическая точка зрения склоняться перед точкой зрения чисто военной (если таковая вообще была бы мыслима), т.е. или совершенно исчезать, или ей подчиняться, или же политическая точка зрения должна быть господствующей, а военная находиться у нее в подчинении?

Мнение{345}, что политическая точка зрения с началом войны перестает существовать, имело бы основание лишь в том случае, если войны были бы боем не на жизнь, а на смерть вследствие простой вражды; войны же в том виде, как они бывают в действительности, являются не чем иным, как выражением политики, что мы уже выше показали. Подчинить политическую точку зрения военной — бессмысленно, так как политика родила войну{346}. Политика — это разум, война же только орудие, а не наоборот. Следовательно, остается только возможным подчинение военной точки зрения политической.

Размышляя над вопросом о природе действительной войны, мы вспоминаем сказанное в III главе этой части: всякая война должна прежде всего рассматриваться по своему вероятному характеру и по главным очертаниям, вытекающим из политических величин и отношений ; часто, — в наши дни мы можем с уверенностью сказать в большинстве случаев, — война должна рассматриваться как органическое целое, от которого нельзя отделить его составных частей, в котором, следовательно, каждое отдельное действие должно сливаться с целым и исходить из идеи этого целого; таким образом, нам станет совершенно понятным и ясным, что высшая точка зрения для руководства войной, из которой должны [552] исходить главные руководящие линии, может быть только точка зрения политики.

Если мы будем исходить из этой точки зрения, все планы станут как бы монолитными, понимание и оценка облегчатся и станут естественнее, убежденность повысится, побуждения окажутся более соответственными, а история станет более понятной{347}.

При такой точке зрения спор между интересами политическими и военными уже не вытекает из самой природы вещей; поэтому, если он возникает, на него надлежит смотреть просто как па недостаток разумения. Конечно, политика не может предъявлять к войне невыполнимых требований; это противоречило бы совершенно естественной и необходимой предпосылке, что она знает орудие, которым желает пользоваться. Если же она правильно судит о ходе военных событий, то определение, какие события и какое направление событий более всего соответствуют задачам войны, — целиком дело политики и может быть только ее делом.

Словом, военное искусство, рассматриваемое с высшей точки зрения, становится политикой, однако, разумеется, политикой, дающей сражения, вместо того чтобы писать ноты{348}.

Согласно этому взгляду недопустимо и даже вредно устанавливать такое различие, что крупное военное событие или план операции допускают обсуждение с чисто военной стороны; более того, привлечение военных к обсуждению планов войны, чтобы они высказались с чисто военной точки зрения о том, что следует делать правительствам, представляет прием, противоречащий здравому смыслу; и еще нелепее требование теоретиков, чтобы имеющиеся для войны средства передавались полководцу, а последний в соответствии с ними вырабатывал бы чисто военный план войны или кампании. Точно{349} так же весь наш опыт говорит за то, что, несмотря на большое разнообразие и развитие современного военного дела, главные руководящие линии войны все же всегда определялись кабинетами, т.е., выражаясь технически, только политической, а не военной инстанцией.

И это вполне естественно. Ни один из основных планов, необходимых для войны, не может быть составлен без учета политических условий. Обычно выражают нечто совсем другое, чем то, что хотят сказать, когда говорят, — а это часто имеет место — о вредном влиянии политики на ведение войны. Следует в этом случае порицать не это влияние политики, а самую политику. Если политика верна, т.е. если она ведет к своей цели, то соответственное ее воздействие может быть лишь благотворным для войны; там же, где ее воздействие удаляет нас от цели, корень зла надо искать лишь в ошибках политики. [553]

Лишь в тех случаях, когда политика ошибочно ожидает от применения некоторых боевых средств и мероприятий несоответственного их природе действия, она может своими решениями оказать вредное влияние на войну. Подобно тому как человек, мало знакомый с каким-нибудь языком, порою выражает не то, что он хочет сказать, так и политика даже при правильном ходе мысли может поставить задачи, не соответствующие ее собственным намерениям.

Последнее имело место бесчисленное множество раз, что доказывает, что политические вожди не должны быть чужды известному пониманию военного дела.

Раньше, чем продолжать, мы должны оградиться от неправильного толкования, которое легко может появиться. Мы далеки от мысли, что зарывшийся в бумагах военный министр, или ученый инженер, или даже испытанный боец будет наилучшим канцлером в том случае, если глава государства не руководит политикой. Иными словами, мы вовсе не хотим сказать, что знание военного дела должно быть главным качеством государственного человека. Широкий, выдающийся ум, сильный характер — вот те качества, которыми он по преимуществу должен обладать; понимание же военного дела всегда возможно так или иначе восполнить. Никогда во Франции политические и военные дела не руководились хуже, чем при братьях Белиль и герцоге Шуазель{350}, которые все трое были хорошими солдатами.

Война должна вполне соответствовать замыслам политики, а политика должна соразмерять их в соответствии с имеющимися для войны средствами. Если политик и солдат не совмещаются в одном лице, то для достижения этого имеется лишь одно хорошее средство — сделать главнокомандующего членом правительства, дабы он в важнейшие моменты принимал участие в его совещаниях и решениях. Но опять-таки это возможно лишь в том случае, если само правительство находится вблизи театра военных действий, чтобы можно было без особого промедления решать все вопросы.

Австрийский император в 1809 г. и союзные государи в 1813, 1814 и 1815 гг. поступили таким образом, и этот метод вполне оправдался на практике.

Крайне опасно влияние в кабинете другого военного помимо главнокомандующего; это редко приведет к здоровой и энергичной работе. Пример Франции, когда Кар-но в 1793, 1794 и 1795 гг. руководил военными действиями из Парижа, безусловно не заслуживает подражания{351}, ибо приемы террора доступны лишь революционным правительствам.

Закончим теперь рассуждение историческим обзором. [554]

В 90-х годах прошлого{352} столетия произошел замечательный переворот в европейском военном искусстве; из-за него часть достижений лучших армий утратила всякое значение{353}. Начали достигаться такие военные успехи, о размерах которых раньше не имелось вовсе представления, казалось, что вся ответственность за происшедшие катастрофы ложится на ошибочные расчеты военного искусства. Конечно, привычки и традиции ограничивали военное искусство узким кругом идей, и оно было захвачено врасплох лавиной новых обстоятельств, которые хотя и выходили за пределы старого круга представлений, но не противоречили существу дела.

Наблюдатели{354}, обладавшие наибольшей широтой взгляда, приписывали это явление тому общему воздействию, какое политика в течение столетий оказывала на военное искусство, и притом к вящему вреду последнего, вследствие чего это искусство стало межеумочным и опустилось до игры в солдатики. Факт был верно подмечен, но было ошибочно видеть в нем нечто случайно возникшее, чего легко можно было избежать.

Другие пытались все объяснить расхождениями в политике Австрии, Пруссии, Англии и других стран.

Разум чувствовал себя захваченным врасплох; но правда ли, что подлинная внезапность имела место в области, ведения войны, а не самой политики? Мы поставим вопрос на нашем языке: проистекло ли бедствие из влияния политики на войну или же из ложного направления политики?

Огромное влияние Французской революции на зарубежные страны заключается, очевидно, не столько в новых средствах войны и новых взглядах на ее ведение, сколько в совершенно изменившихся методах государственного и: административного управления, в характере правительства, положении народа и т. д. Что правительства других стран па эти вещи смотрели неправильно, что они обычными средствами хотели создать противовес новым и неудержимым силам, все это — ошибки политики.

Разве эти ошибки можно было предвидеть и исправить, стоя на почве чисто военного понимания явлений? Конечно, нет. Ибо если бы и появился в то время подлинный стратег-философ, который из одной лишь природы; враждебного начала предвосхитил бы все последствия и, как пророк, возвестил бы об отдаленных грядущих возможностях, то такое откровенно осталось бы гласом вопиющего в пустыне.

Лишь при том условии, что политике удалось бы подняться до правильной оценки пробудившихся во Франции сил и новых политических отношений, возникших в Европе, политика могла бы предвидеть, как отсюда сложатся общие очертания войны, а последнее [555] привело бы ее к установлению нужного объема средств, к выбору лучших, путей.

Следовательно, можно сказать: двадцатилетние победы революции являются главным образом следствием ошибочной политики противостоявших ей правительств.

Правда, ошибки эти обнаружились лишь во время войны, а события последней оказались в полном противоречии с теми ожиданиями, которые на них возлагались политикой. Но это произошло не от того, что политика не удосужилась посоветоваться с военным искусством. То военное искусство, которому политика могла верить, т.е. военное искусство того же времени, того же порядка, того же старого мира, к которому относилась и политика, представляло хорошо знакомый инструмент, которым она и раньше пользовалась; но оно, конечно, утверждаем мы, разделяло заблуждения политики, поэтому не могло ей открыть глаза. Правда, сама война в своей сущности, в своих формах также претерпела значительные изменения, приблизившие ее к абсолютному облику; но эти изменения возникли не из того, что французское правительство в известной мере эмансипировало войну, спустило ее, так сказать, с привязи политики; эти изменения возникли из новой политики, которая вышла из недр Французской революции, притом не только для Франции, но и для всей Европы. Эта политика выдвинула другие средства и другие силы и поэтому сделала возможным ведение войны с такой энергией, о которой вне этих условий нечего было бы думать.

Итак, действительные изменения в военном искусстве являются следствием изменившейся политики. Они отнюдь не служат доказательством возможности отделения одного от другого, а наоборот, являются решительным доказательством их тесного единства.

Итак, еще раз: война есть орудие политики; она неизбежно должна носить характер последней; ее следует мерить политической мерой. Поэтому ведение войны в своих главных очертаниях есть сама политика, сменившая перо на меч, но от этого не переставшая мыслить по своим собственным законам.

Глава седьмая.

Ограниченная цель.
Наступательная война

В тех случаях, когда сокрушение противника не может явиться задачей войны, налицо все же может иметься непосредственно положительная цель. Последняя может заключаться лишь в завоевании части неприятельской территории. [556]

Польза от такого завоевания заключается в том, что мы ослабляем этим путем неприятельское государство, а следовательно, и его вооруженные силы, и умножаем свои собственные силы; таким путем до некоторой степени мы ведем войну за счет противника. Кроме того, при заключении мира обладание неприятельской областью может рассматриваться как чистый выигрыш, ибо она или останется за нами, или может быть обменена на другие выгоды.

Такой взгляд на завоевание неприятельской страны является весьма естественным, и против пего не было бы вовсе возражений, если бы не состояние обороны, которое должно следовать за наступлением, оно часто может внушать опасения

В главе о кульминационном пункте победы мы с достаточной подробностью разъяснили, каким образом такое наступление ослабляет вооруженные силы и как за ним может последовать состояние, возбуждающее основательную тревогу за последствия.

Это ослабление наших сил при завоевании неприятельской территории имеет свои степени; эти последние находятся в зависимости преимущественно от географического положения завоеванного участка. Чем больше он является дополнением наших собственных земель, будучи окружен ими или простираясь вдоль них, чем больше он тянется в направлении действия главных сил, тем меньше он будет ослаблять наши вооруженные силы{355}. Саксония во время Семилетней войны представляла естественное дополнение прусского театра войны, и занятие ее не только не уменьшало вооруженных сил Фридриха Великого, но даже их усиливало, ибо она ближе расположена к Силезии, чем Бранденбург, и непосредственно прикрывает последнюю{356}.

Даже Силезия, завоеванная Фридрихом Великим в 1740 и 1741 гг., не ослабила его вооруженных сил, ибо по своей форме и положению, а также по особенности своих границ{357} она предоставляла австрийцам, пока последние не владели Саксонией, лишь суженный конец, а этот небольшой участок соприкосновения к тому же лежал на том самом направлении, на котором были должны наноситься главные взаимные удары.

Напротив, в тех случаях, когда завоеванный участок территории вдается между другими неприятельскими провинциями, занимает эксцентрическое положение{358} и имеет неблагоприятные условия поверхности, ослабление вооруженных сил завоевателя возрастает так заметно, что не только неприятелю облегчается достижение победы в сражении, но таковое ему может даже не потребоваться. [557]

Австрийцы всякий раз при попытке вторжения из Италии в Прованс бывали вынуждены очищать его без боя. Французы были рады выбраться в 1744 г. из Богемии, даже не проигравши ни одного сражения. Фридрих Великий в 1758 г. не мог удержаться в Богемии и Моравии с такими же силами, с какими он достиг столь блестящих успехов в 1757 г. в Силезии и Саксонии. Случаи, когда армии не могли удержаться в завоеванных землях лишь вследствие вызванного этим ослабления, встречаются столь часто, что нет надобности приводить дальнейшие примеры.

Поэтому, когда возникает вопрос о том, должны ли мы ставить себе такую цель, то все зависит от того, можем ли мы рассчитывать удержать за собой завоеванное или же окупит ли нам в достаточной мере временный захват территории (вторжение, диверсия) затраченные на него силы; в особенности следует обдумать, нет ли основания опасаться сильного обратного удара, от которого можно вовсе утратить равновесие. Над чем надо останавливаться в каждом конкретном случае при разрешении этого вопроса, мы уже указали в главе о кульминационном пункте. Нам остается добавить лишь следующее. Такого рода наступлением нам не всегда удастся возместить ущерб, понесенный на других направлениях. Пока мы занимаемся частичным завоеванием, неприятель может предпринять на другом участке то же самое, и если наше предприятие не будет иметь преобладающего значения, то оно не заставит неприятеля отказаться от своего начинания. Поэтому все сводится к зрелому обсуждению вопроса, не потеряем ли мы при этом больше, чем выиграем.

Сам по себе ущерб от неприятельского завоевания всегда бывает больше выгод, извлеченных нами из завоевания, хотя бы ценность завоеванных обеими сторонами областей была совершенно одинакова; это объясняется тем, что при завоевании многое теряется непроизводительно.

Но так как непроизводительные издержки имеют место и у противника, то они, собственно, не должны были бы являться основанием к тому, чтобы придавать большее значение сохранению принадлежащего нам, чем завоеванию. А все же это так. Сохранение того, что принадлежит нам, всегда ближе нас затрагивает, и страдания, причиняемые нашей собственной стране, лишь тогда уравновешиваются и в известной степени централизуются, когда возмездие обещает принести значительные проценты, т.е. значительно превысить понесенный ущерб.

Вывод из всего вышесказанного тот, что стратегическое наступление, ставящее себе лишь умеренную задачу, в гораздо меньшей степени может освободиться от необходимости оборонять непосредственно не прикрытые им участки, чем наступление, направленное на центр тяжести неприятельского государства. Поэтому при постановке ограниченной цели не может быть в такой же степени достигнуто сосредоточение сил во времени и пространстве. Чтобы такое сосредоточение могло произойти хотя бы во времени, необходимо перейти в наступление, и притом одновременно на всех подходящих участках; [558] но при таком наступлении утрачивается другая выгода, заключающаяся в том, что на отдельных пунктах при оборонительных действиях можно было бы обойтись гораздо меньшими силами. Таким образом, при постановке умеренной цели все военные действия уже нельзя сосредоточить в одной главной операции, а последнюю нельзя развить согласно одной основной руководящей идее. Все расплывается вширь, всюду усиливается трение и раскрывается более широкий простор для случайности.

Такова естественная тенденция явлений. Она постепенно сковывает и централизует полководца. Чем яснее он сознает эту тенденцию, чем больше в его распоряжении средств и полномочий, тем энергичнее он будет пытаться от нее освободиться, чтобы сосредоточить все внимание к одному пункту, хотя бы то было сопряжено и с большим риском.

Глава восьмая.

Ограниченная цель.
Оборона

Конечная военная цель оборонительной войны, как мы уже говорили раньше, никогда не может быть абсолютно отрицательной. Даже для слабейшей стороны всегда найдется возможность сделать что-нибудь чувствительное или угрожающее противнику.

Правда, можно было бы указать, что такая цель будет заключаться в утомлении противника, ибо раз последний стремится к положительному результату, то для него всякое неудавшееся предприятие, даже если оно не имело иных последствий, кроме потери затраченных на него сил, представляет уже по существу шаг назад, в то время как потери обороняющегося являются не напрасными, ибо его цель — сохранение и эта цель достигается. Итак, можно было бы сказать, что положительная цель обороны заключается уже в сохранении. Такое понимание следовало бы признать правильным, если бы можно было определенно утверждать, что наступающий после известного числа неудачных попыток обязательно утомится и откажется от достижения своей цели. Но как раз такой неизбежности нет. С точки зрения истощения сил обороняющийся находится в менее выгодном положении. Наступление действительно ослабляет, но лишь в том случае, что может наступить поворотный пункт; в тех же случаях, когда о нем не приходится и думать, обороняющийся обессиливается больше, чем наступающий, отчасти потому, что он является слабейшей стороной и, следовательно, при равенстве потерь терпит больший урон, чем наступающий, а отчасти потому, что последний обычно отнимает у него часть его территории и источников снабжения и пополнения.

Однако нет никаких оснований делать отсюда вывод об уступке противнику, так как надо иметь в виду, что когда наступающий будет повторять свои удары, а обороняющийся будет ограничиваться одним отражением их, то последний уже не сможет устранить опасность успеха со стороны противника, и успех этот рано или поздно наступит. [559]

Если действительно истощение или, вернее, утомление сильнейшей стороны нередко приводило к заключению мира, то причиной тому был тот половинчатый характер, который большей частью присущ войне. Однако с философской точки зрения в этом нельзя видеть общую и конечную задачу какой-либо обороны; отсюда остается лишь признать, что цель последней заключается в понятии выжидания, каковое и составляет ее характерную черту. Это понятие заключает в себе представление об изменении обстоятельств, об улучшении положения, чего можно ожидать лишь извне, там, где этого нельзя достигнуть внутренними средствами, т.е. самим сопротивлением, Это улучшение извне может быть вызвано только изменением политической обстановки; или обороняющемуся удастся заключить новые союзы, или же окажутся расторгнутыми старые, направленные против него.

Такова, следовательно, цель обороняющегося в том случае, когда его слабость не дает ему оснований рассчитывать на успех сколько-нибудь значительного контрудара. Но не всякая оборона, согласно идее, которую мы о ней составили, носит такой характер. Мы указывали, что оборона является сильнейшей формой войны, и ради этой силы оборона может быть применена и в том случае, когда учитывается более или менее сильный контрудар.

Оба эти случая нужно с самого начала отделить друг от друга, ибо оборона в них складывается несколько отлично.

В первом случае обороняющийся старается возможно дольше удержать за собой и сохранить в неприкосновенности свою территорию, ибо при этом он выигрывает больше всего времени, а выигрыш времени для него единственный путь к достижению цели. Положительную задачу, которую ему легче других было бы выполнить и которая дала бы ему возможность при заключении мира осуществить свои намерения, он еще не может включить в свой план войны. Эта стратегическая пассивность предоставляет обороняющемуся возможность добиться на некоторых участках известных успехов при простом отражении отдельных атак; обороняющийся попытается использовать тот перевес, которого он добился здесь, для защиты других участков, ибо обычно нужда глядит на него из всех углов и концов. Если к этому не представится случая, то его успех часто сведется к незначительной выгоде, заключающейся в том, что неприятель оставит его на некоторое время в покое.

Небольшие наступательные предприятия, задача которых заключается не столько в прочном овладении территорией, сколько в приобретении временных выгод  — захват пространства, которое можно будет потом уступать, вторжения, диверсии, предприятия против отдельных крепостей, — могут найти себе место в этой системе обороны, не изменяя ее целей и характера, если обороняющийся не слишком уже бессилен.

Но во втором случае, где обороне уже привито известное положительное намерение, она приобретает и более положительный характер, и притом тем больше, чем крупнее контрудар, допустимый в данной обстановке. Иными словами, чем больше оборона вытекает из [560] свободного решения дабы вернее обеспечить нанесение первого удара, тем более смелые западни может ставить обороняющийся своему противнику. Самый смелый прием такого рода, и при удаче самый действительный, — это отступление внутрь страны; это средство в то же время оказывается наиболее противоречащим системе, которой держится оборона в первом случае,

Вспомним о различии в положениях, в которых находилась Фридрих Великий в Семилетнюю войну и Россия в 1812 г.

Когда началась война, у Фридриха благодаря готовности его имелось известное превосходство; это дало ему возможность оккупировать Саксонию, составлявшую, впрочем, столь естественное дополнение прусского театра войны, что этот захват не только не ослабил его вооруженных сил, но даже увеличил их.

В начале кампании 1757 г. король пытался продолжать свое стратегическое наступление, что не казалось невозможным, пока русские и французы еще не появились на театре войны в Силезии, Бранденбурге и Саксонии. Это наступление закончилось неудачей и перешло в оборону; Фридриху до конца компании пришлось ограничиться обороной; он был вынужден вновь очистить Богемию и освобождать от неприятеля собственные области; последнее ему удалось лишь благодаря тому, что он с одной и той же армией сначала набросился на французов, а потом на австрийцев. Это преимущество ему могла дать только оборона{359}.

В 1758 г., когда неприятель теснее сомкнул вокруг него кольцо, а соотношение сил начало складываться очень невыгодно, он попытался предпринять новое небольшое наступление в Моравию; он задумал овладеть Ольмюцем ранее, чем его противники начнут кампанию; при этом Фридрих не надеялся ни удержать его за собой, ни продвинуться дальше; он лишь рассчитывал использовать его как вынесенное вперед укрепление, как contre-approche{360} против австрийцев, которые тогда были бы вынуждены затратить остальную часть кампании, а может быть, и кампанию следующего года на то, чтобы вновь овладеть Ольмюцем. И это наступление постигла неудача. Тогда Фридрих отказался от всякой мысли о подлинном наступлении, сознавая, что последнее лишь увеличивает несоразмерность его сил с силами противника. Сосредоточенное расположение в центре его земель, в Саксонии и Силезии, использование коротких внутренних линий для внезапного усиления своих вооруженных сил на угрожаемом пункте, сражение, когда оно было неизбежно, небольшие вторжения, когда к тому представлялся удобный случай, и наряду с этим спокойное выжидание, сбережение средств до лучших времен — вот что стало основой его плана войны. Выполнение этого плана постепенно [561] приобретало все более пассивный характер. Заметив, что даже победы обходятся ему слишком дорого, он попытался применить более дешевые методы; для него важно было одно — выиграть время, сберечь то, чем он еще владел; он стал еще бережливее относиться к пространству и не побоялся перейти к подлинной кордонной системе. Последнего наименования заслуживают как позиции принца Генриха в Саксонии, так и позиции короля в Силезских горах. В его письмах к маркизу д'Аржану проглядывает то нетерпение, с которым он поджидал момента занятия зимних квартир; и как он был рад, когда он вновь мог начать располагаться на них, не понеся за кампанию особенно тяжелого ущерба.

Тот, кто вздумал бы порицать Фридриха, видя в этом лишь упадок духа, вынес бы, как нам представляется, необдуманный приговор.

Укрепленный лагерь у Бунцельвица, кордонное расположение принца Генриха в Саксонии и короля в Силезских горах не рисуются нам теперь мероприятиями, на которые следовало бы возлагать свои последние надежды, так как какой-нибудь Бонапарт скоро прорвал бы эту тактическую паутину; но не надо забывать, что времена переменились, что война сделалась совсем другою; что ее вдохновляют совсем другие силы; в предыдущую же эпоху могли оказаться действительными и такие позиции, которые теперь потеряли всякое значение; при этом необходимо учитывать и характер противника. Против имперских войск, против Дауна и Бутурлина пользование такими средствами, которые Фридрих сам ни во что не ставил бы, могло быть высшей мудростью.

Конечный успех оправдал такую точку зрения. Спокойно выжидая, Фридрих достиг своей цели и обошел все затруднения, о которые могли бы разбиться его силы.

Соотношение сил, которые русские могли противопоставить французам 1812 г., в начале кампании являлось гораздо более неблагоприятным для первых, чем соотношение сил, складывавшееся для Фридриха Великого в Семилетнюю войну. Но русские имели в перспективе прибытие значительных подкреплений в течение кампании. Вся Европа была полна тайными врагами Бонапарта; мощь последнего была взвинчена до крайней точки, изнурительная война отвлекала его силы в Испании, и, наконец, обширные пространства России открывали возможность довести до крайности ослабление неприятельских вооруженных сил путем отступления на протяжении 100 миль. При таких величественных обстоятельствах не только можно было рассчитывать на коренное изменение обстановки в случае, если бы предприятие французов не удалось (а как могло оно удаться, раз император Александр не заключал мира, а его подданные не бунтовали?), но начавшаяся реакция могла привести к гибели противника. Высшая мудрость не могла бы, таким образом, подсказать лучшего плана, чем тот, который непреднамеренно проводили русские.

Правда, в те времена думали иначе и почли бы такой взгляд экстравагантным; но это не может теперь служить основанием для нас не выдвигать его как правильный. Раз мы должны учиться у истории, то надо смотреть на явления, имевшие место [562] в действительности, как на возможные и в будущем. Что ряд великих событий, которые последовали за походом на Москву, являлся не рядом случайностей, с этим согласится всякий, кто может претендовать на право судить в таких вопросах. Если бы русские имели возможность кое-как защищать свои границы, то упадок могущества Франции и поворот в счастье все же, вероятно, наступил бы, но он наверно не наступил бы с такой титанической силой и размахом. Ценою великих жертв и опасностей (которые, правда, для всякой другой страны были бы гораздо значительнее, а для большинства — даже невозможными) Россия купила эти огромные выгоды.

Итак, крупного положительного успеха можно достигнуть лишь положительными мероприятиями, стремящимися к решению, а не, только к выжиданию, — словом, и оборона достигает крупного выигрыша лишь при помощи крупной ставки.

Глава девятая.

План войны, когда цель заключается в сокрушении неприятеля{361}

После того, как мы подробно охарактеризовали различные возможные конечные военные цели, мы просмотрим теперь распорядок войны в целом для трех отдельных ступеней{362}, которые получаются в соответствии с различными целями.

Согласно всему тому, что мы до сих пор сказали об этом предмете, два основных принципа обнимают весь план войны и дают руководящее направление всему остальному.

Первое: сводить всю тяжесть неприятельского могущества к возможно меньшему числу центров тяжести, и если это удастся, то к одному; с другой стороны, удары против этих центров тяжести сводить к возможно меньшему числу основных операций, по возможности к одной; наконец, в пределах возможности все второстепенные операции ставить в подчиненное положение. Словом, первый принцип — в возможной степени сосредоточивать действие.

Второй принцип гласит: действовать с возможной быстротой, следовательно, не допускать без достаточного основания ни пауз, ни уклонения на окольные пути. Сведение сил неприятеля к одному центру тяжести зависит:

а) от политической увязки этих сил; если силы состоят из войск, принадлежащих одному государю, то обычно это не представит [563] затруднений; если это союзные армии,' из которых одна действует только в качестве союзника, не преследуя своих интересов, то трудность лишь немного возрастет; если же мы имеем дело с союзниками, связанными между собой общностью политических задач, то вопрос сводится к степени связывающей их дружбы; об этом мы уже говорили;

б) от положения войны, на котором выступают различные неприятельские армии.

Если неприятельские силы объединены на театре войны в одну армию, то фактически они составляют одно целое, и нам не о чем больше спрашивать; если же они группируются на театре войны несколькими армиями, то, единство уже не абсолютно, все же между частями существует достаточная связь для того, чтобы решительный удар, нанесенный одной части, увлек вместе с этой частью и другие. Если армии распределены по соседним театрам войны, не отделенным друг от друга значительными естественными преградами, то и здесь может наблюдаться решительное влияние, оказываемое участью одной армии на другую; если же театры войны очень удалены друг от друга, если их разделяют нейтральные земли, значительные горы и пр., то указанное влияние представляется весьма сомнительным и даже вероятным; если же, наконец, они расположены на разных концах воюющего государства, так что действия на них расходятся в эксцентрических направлениях, то почти исчезают следы всякой связи между армиями.

Если бы на Пруссию одновременно напали Россия и Франция, то в отношении ведения войны это было бы равносильно двум отдельным войнам. Но единство все же сказалось бы во время переговоров. И наоборот, саксонские и австрийские войска во время Семилетней войны следует рассматривать как одно целое. Испытания, выпадавшие на одних, должны были ощущать и другие, отчасти потому, что для Фридриха Великого оба театра войны лежали в одном направлении, а отчасти потому, что Саксония не обладала политической самостоятельностью.

Бонапарту пришлось в Германии в 1813 г. бороться со многими врагами, но все они располагались по отношению к нему приблизительно в одном направлении, и театры войны их армий находились между собой в тесной связи и постоянном взаимодействии. Если бы Бонапарту удалось, сосредоточив свою армию, где-либо разбить главные силы противников, он тем самым нанес бы решительное поражение всем остальным частям. Если бы он разбил богемскую главную армию и двинулся через Прагу на Вену, Блюхер при всем своем желании не имел бы возможности оставаться в Саксонии, ибо его вызвали бы на помощь в Богемию, а шведский наследный принц ни за что не захотел бы оставаться в Бранденбурге.

Напротив, для Австрии при ведении войны против Франции одновременно на Рейне и в Италии всегда будет нелегко успешным ударом на одном из этих театров достигнуть решения и на другом. Отчасти Швейцария со своими горами слишком резко разделяет оба театра войны, отчасти дороги на них идут в эксцентрическом [564] направлении. Франция скорее имеет возможность победой на одном из этих двух театров добиться решительного перелома и на другом, ибо направления ее сил на обоих театрах концентрически сходятся к Вене — центру тяжести австрийской монархии; далее, можно сказать, что легче действиями из Италии достигнуть решения и на Рейне, чем наоборот, ибо удар из Италии непосредственнее поражает центр австрийской державы, а удар на Рейне приходится на ее окраину.

Отсюда следует, что понятие о разъединении или единении неприятельских сил допускает разные градации, и лишь в каждом конкретном случае можно отдать себе отчет в том, какое влияние события, происходящие на одном театре войны, окажут на другой, а отсюда уже можно заключить, в какой мере можно свести различные центры тяжести неприятельских сил к одному.

Для принципа — сосредоточивать все усилия на центре тяжести неприятельской мощи — существует только одно исключение, а именно — когда второстепенные предприятия сулят необычайные выгоды, однако и при этом мы устанавливаем предпосылку наличия решительного перевеса сил, при котором второстепенные действия не подвергнут нас чрезмерному риску на важнейшем пункте.

Когда генерал Бюлов двинулся в 1814 г. в Голландию, можно было предвидеть, что 30 000 человек его корпуса не только нейтрализуют такое же число французов, но и дадут возможность голландцам и англичанам выступить со своими силами, которые иначе вовсе бы себя не проявили.

Итак, первая точка зрения, которой надо держаться при составлении плана войны, сведется к тому, чтобы выяснить центры тяжести неприятельских сил и, по возможности, свести их к одному; вторая будет заключаться в том, чтобы сосредоточить силы, направляемые против этого центра тяжести, для одной основной операции.

Здесь могут встретиться лишь следующие основания для дробления и разделения вооруженных сил:

1 Первоначальное расположение сил, следовательно и положение участвующих в наступлении государств.

Если сосредоточение вооруженных сил связано с обходными движениями и значительной потерей времени, а риск разъединенного продвижения не слишком велик, то такое разъединение является оправданным, ибо осуществление с большой потерей времени не являющегося необходимым сосредоточения войск и лишение тем самым первого удара свежести и размаха будет противоречить второму из выдвинутых нами основных принципов. Во всех случаях, когда мы можем рассчитывать в известной степени поразить противника внезапностью, этому следует уделять особое внимание.

Но еще важнее тот случай, когда наступление предпринимается союзными государствами, которые по отношению к неприятельскому государству расположены не в одном направлении, не одно позади другого, а рядом. В случае войны Пруссии и Австрии против Франции было бы весьма ошибочным мероприятием, сопряженным с напрасной тратой времени и сил, если бы армии обеих держав захотели выступить из одного пункта; естественное направление к сердцу Франции [565] идет для пруссаков через нижнее течение Рейна, а для австрийцев — через верхнее. Соединение этих армий в дальнейшем не могло бы осуществиться без известных жертв; следовательно, в каждом таком случае приходится разрешать вопрос, будет ли сосредоточение сил настолько необходимым, чтобы стоило покупать его ценою этих жертв.

2 Наступление отделенными одна от другой группами может дать большие успехи.

Так как здесь идет речь о наступлении отделенными одна от другой группами против одного центра тяжести, то это предполагает концентрическое продвижение. Разъединенное наступление по параллельным или эксцентрическим линиям относится к второстепенным операциям, о которых мы уже говорили.

Всякое концентрическое наступление как в стратегии, так и в тактике сулит более значительный успех, ибо в случае удачи мы не только опрокидываем неприятельскую армию, но в большей или меньшей мере и отрезаем ее. Следовательно, концентрическое наступление всегда богаче результатами, но вследствие разъединения частей и расширения театра войны оно связывается с более крупным риском. В данном вопросе дело обстоит так же, как и с наступлением и обороной: более слабая форма открывает перспективу на более крупные успехи.

В конце концов все сводится к тому, чувствует ли себя наступающий достаточно сильным для того, чтобы стремиться к крупной цели.

Когда Фридрих Великий в 1757 г. решил вторгнуться в Богемию, он это выполнил раздельными группами, наступавшими из Саксонии и Силезии. Две главные причины побудили его к этому: во-первых, распределение его сил на зимних квартирах было таково, что сосредоточение их в одном пункте лишило бы его удар внезапности; вторая причина сводилась к тому, что это концентрическое продвижение угрожало каждому из двух австрийских театров войны с фланга и тыла. Опасность, которой при этом подвергался сам Фридрих Великий, заключалась в том, что одна из его двух армий могла быть разбита превосходными силами. Раз австрийцы этого не поняли, они могли принять сражение только в центре или же подвергались опасности быть совершенно отброшенными в ту или другую сторону от своего пути отступления и претерпеть катастрофу; это и был тот чрезвычайный успех, который сулило королю это концентрическое наступление. Австрийцы предпочли принять сражение в центре, но Прага, у которой они построились, все еще была расположена в сфере охватывающего наступления, и последнее вследствие полной пассивности австрийцев достигло своей предельной действенности. Следствием этого после проигрыша австрийцами сражения явилась катастрофа, ибо нельзя не назвать катастрофой, если две трети армии вместе с главнокомандующим позволили запереть себя в Праге.

Этот блестящий успех в начале кампании был достигнут отважным концентрическим наступлением. Кто мог порицать Фридриха [566] за то, что он считал достаточной гарантией успеха точность своих движений, энергию своих генералов, моральное превосходство своих войск и неповоротливость австрийцев? Эти моральные величины не должны выпадать из расчета; нельзя приписывать успех только геометрической форме наступления. Вспомним хотя бы о не менее блестящей кампании Бонапарта в 1796 г., когда австрийцы были так жестоко наказаны за концентрическое вторжение в Италию. Средства, находившиеся в распоряжении) французского генерала, имелись бы в наличии (за исключением моральных) и у австрийского полководца в 1757 г. и даже в большей мере, так как он не был, подобно Бонапарту, слабее своего противника. Таким образом, когда следует опасаться, что раздельное концентрическое продвижение даст противнику возможность посредством действий по внутренним линиям парализовать неравенство сил, такое движение рекомендовать нельзя, а если группировка! войск заставит прибегнуть к нему, то на него следует смотреть как на неизбежное зло.

Если мы с этой точки зрения взглянем на план, составленный для вторжения во Францию в 1814 г., то он не заслужит нашего одобрения. Русская, австрийская и прусская армии находились вместе в районе Франкфурта-на-Майне, на самом естественном и прямом направлении к центру тяжести французской монархии{363}. Их разделили и направили одну армию во Францию через Майнц, а другую — через Швейцарию. Так как у неприятеля было так мало сил, что ему нечего было и думать об обороне границ, то вся выгода, какую можно было бы ожидать от такого концентрического продвижения, если бы оно удалось, сводилась лишь к тому, что в то время как одной армией завоевывали Лотарингию и Эльзас, другая занимала Франш-Контэ. Стоила ли эта маленькая выгода того, чтобы проделывать проход через Швейцарию? Мы знаем, впрочем, что решающее значение для выбора этого плана имели и другие столь же недостаточные основания, но здесь мы остановились лишь на тех элементах, о которых идет речь сейчас.

С другой стороны, Бонапарт был как раз человеком, превосходно умевшим обороняться против концентрического наступления, доказательством чему является его мастерская кампания 1796 г., и если союзники значительно превосходили его в количестве войск, то при всяком удобном случае проявлялось превосходство его как полководца. Он слишком поздно прибыл к своей армии в район Шалона, вообще слишком пренебрежительно смотрел на своих противников и все же едва не разбил поодиночке обе армии. В каком виде застал он их под Бриенном? У Блюхера из его 65000 человек было налицо всего только 27000, а из 200000 главной армии — только 100000 человек. Невозможно было предоставить противнику больше шансов на успех. И, конечно, с того момента, как начались действия, важнейшая потребность союзников заключалась в том, чтобы вновь соединиться.

По всем этим соображениям мы полагаем, что если концентрическое наступление и представляет средство для достижения [567] наибольшего успеха, то все же оно преимущественно должно вытекать из первоначального разделения сил; редко встречаются такие случаи, когда мы поступили бы правильно, отказываясь из-за него от кратчайшего и простейшего направления наших сил.

3. Расширение театра военных действий может служить основанием для продвижения раздельными группами.

Когда наступающая армия двинется из одного пункта и с успехом вторгнется в глубь неприятельской территории, то пространство, над которым она господствует, не будет точно ограничиваться теми путями, по которым она следует, а расширится несколько в стороны; однако размер этого расширения будет в значительной мере зависеть от плотности и сколоченности неприятельского государства. Если неприятельское государство слабо спаяно, а народ изнежен и отвык от войны, то без особых усилий с нашей стороны позади нашей победоносной армии откроется обширная полоса земли; но если мы имеем дело с мужественным и верным народом, то наше господство ограничится более или менее узким треугольником позади нашей армии.

Дабы предотвратить это зло, продвигающийся вперед должен вести свое наступление на достаточно широком фронте. Если неприятельские силы сосредоточены в одном пункте, то ширина фронта наступления может сохраняться лишь до установления контакта с противником и должна суживаться по мере приближения к его расположению; это попятно само собою.

Однако если неприятель сам принял достаточно широкую группировку, то распределение наших сил на таком же фронте само по себе не представляло бы ничего неблагоразумного. Мы здесь говорим об одном театре войны или о нескольких, но находящихся вблизи, по соседству. Таким образом, очевидно, что это будет случай, когда, по нашим взглядам, главная операция решит судьбу и второстепенных пунктов.

Но всегда ли следует ставить дело так, и можно ли подвергаться опасности, возникающей из недостаточного воздействия важнейшего пункта на пункты второстепенные? Не заслуживает ли потребность в известной ширине театра войны особого внимания?

Здесь, как и повсюду, невозможно исчерпать число комбинаций, которые могут иметь место; но мы утверждаем, что за немногими исключениями решение, достигнутое на главном пункте, скажется и на второстепенных. Этим принципом должны руководиться действия во всех тех случаях, в которых противное не устанавливается с полной очевидностью.

Когда Бонапарт вторгся в Россию, он с полным правом мог рассчитывать на то, что ему удастся, одолев главные силы русских, тем самым смести и сопротивление войск, оставленных на верхнем течении Двины. Он вначале оставил против них лишь корпус Удино; однако Витгенштейн перешел в наступление и Бонапарт оказался вынужденным послать туда еще шестой корпус.

Между тем против Багратиона он еще с самого начала кампании направил часть своих сил; но Багратион был увлечен общим уходом [568] центра, и Бонапарт имел возможность снова присоединить к себе эти войска. Если бы Витгенштейну не приходилось прикрывать вторую столицу, то и он присоединился бы к отступательному движению главной армии под командой Барклая.

В 1805 и 1809 гг. победы Бонапарта под Ульмом и под Регенсбургом явились и решением судьбы Италии и Тироля, хотя первая представляла довольно удаленный и самостоятельный театр войны. В 1806 г. под Иеной и Ауэрштедтом он добился окончательного решения по отношению ко всему, что могло быть предпринято против него в Вестфалии, Гессене и по дороге на Франкфурт.

Среди множества обстоятельств, влияющих на сопротивление боковых районов театра войны, преимущественное значение принадлежит двум следующим.

Первое: если страна, как это было в России, имеет огромные размеры и располагает относительно большими силами, то решительный удар на главном направлении может затянуться надолго; поэтому отпадает надобность спешно сосредоточивать к нему все

Второе: когда (например, в 1806 г. в Силезии) боковой район приобретает необычную самостоятельность благодаря большому числу крепостей. И все же Бонапарт отнесся к этому району с большим пренебрежением, направив против него лишь 20 000 человек под начальством своего брата Жерома; между тем Бонапарт, двигаясь па Варшаву, оставлял этот район позади себя.

Если в конкретном случае выяснится, что удар на главном направлении, по всей вероятности, не отразится на боковых районах или уже фактически не отразился, то причина этого заключается в том, что неприятель выставил там значительные вооруженные силы; против них также придется выделить соответственные силы, что надо считать неизбежным злом, так как нельзя сразу же оставлять свои сообщения без всякой охраны. Однако осторожность может повести еще к дальнейшему шагу: она может выдвинуть требование, чтобы наступление на главном направлении точно сообразовалось с ходом наступления в боковых районах и, следовательно, чтобы каждый раз, когда неприятель не захочет уходить из них, наступление на главном направлении приостановилось бы.

Такой прием как будто не совсем противоречит выдвинутому нами принципу сосредоточивать возможно большие силы в одной главной операции, но тот дух, из которого рождается этот прием, явно противоположен идее, вложенной в наш принцип. При соблюдении этого приема возник бы такой темп движений, такое ослабление силы удара, такая игра случайностей и, наконец, такая потеря времени, что это практически было бы совершенно несовместимо с наступлением, имеющим целью сокрушение противника.

Трудности еще возрастут, если силы противника в этих боковых районах имеют возможность отходить в эксцентрических направлениях. Что же тогда останется от единства нашего удара?

Мы должны, следовательно, высказаться безусловно против зависимости главного наступления от хода действия в боковых районах [569] и утверждаем, что направленное на сокрушение противника наступление, у которого не хватает смелости лететь стрелой прямо в сердце неприятельской страны, никогда не достигнет своей цели

4. Наконец, облегчение условий существования армии является четвертым основанием в пользу разъединенного наступления.

Конечно, гораздо приятнее идти с маленькой армией по богатой области, чем с большой следовать через бедную; но при целесообразных мероприятиях и с войсками, привыкшими к лишениям, последнее не представляется невозможным; поэтому такое соображение никогда не должно оказывать влияние на наше решение, чтобы мы из-за него подвергались серьезной опасности.

Итак, мы отдали должное основаниям для разделения сил, разлагающих единое главное действие на несколько, и не решимся высказывать порицание в тех случаях, когда такое разделение совершается на одном из этих оснований с ясным сознанием его смысла и с тщательным взвешиванием выгод и невыгод.

Но когда, как это обычно бывает, ученый Генеральный штаб по привычке составляет план, по которому различные районы театра войны должны быть еще до начала игры заняты разными фигурами, как поле на шахматной доске, и затем начинается игра — движение к цели, вдохновляемое фантастической мудростью комбинаций, сложными линиями и отношениями, когда войска должны разойтись сегодня для того, чтобы с напряжением всех сил и искусства, с великой опасностью вновь соединиться через две недели, — то мы испытываем глубокое отвращение к такому уклонению от прямого, простого, бесхитростного пути, умышленно ввергающему нас в полное замешательство. Подобные нелепости имеют тем легче место, чем слабее полководец осуществляет руководство войной и чем дальше отступает он от понимания своей роли, указанной нами в I главе1, как непосредственного выявления своей одаренной огромными силами индивидуальности. При такой слабости полководца весь план рождается в недрах фабрики непрактичного Генерального штаба и является продуктом мозговой деятельности дюжины полузнаек.

Теперь нам остается разобраться только в третьей части нашего первого принципа, а именно все второстепенное ставить, насколько возможно, в подчиненное положение.

Стремясь свести все военные действия к одной простой цели и достичь ее, по возможности, одной крупной операцией, мы лишаем остальные участки соприкосновения воюющих держав доли их самостоятельности: они становятся районами подчиненных действий. Если было бы возможно абсолютно все сосредоточить в одной операции, то эти участки соприкосновения оказались бы совершенно нейтрализованными; но это возможно лишь в редких случаях, и поэтому все сводится к тому, чтобы ставить эти участки соприкосновения в такие рамки, в которых они не отвлекут от важнейшего слишком много сил. [570]

Прежде всего мы утверждаем, что план войны должен преследовать эту тенденцию даже в том случае, когда невозможно свести неприятельское сопротивление в целом к одному центру тяжести, и, следовательно, мы находимся в том положении, которое мы уже однажды характеризовали как ведение одновременно двух почти совершенно различных войн. Всегда следует смотреть на одну из них, как на главную и преимущественно на нее обращать все силы и внимание.

При такой точке зрения благоразумно будет действовать наступательно только на этом главном фронте, на другом же держаться обороны. Лишь при наличии необычайных обстоятельств, особо благоприятствующих наступлению на этом последнем, таковое может быть оправдано.

Далее, надлежит вести эту оборону на второстепенных участках возможно меньшими силами, стараясь извлекать все выгоды, присущие этой форме сопротивления.

Еще большее значение имеет эта точка зрения для всех тех театров войны, на которых хотя и выступают армии различных держав, но где обстановка допускает воздействие на них удара, нанесенного их общему центру тяжести.

Против же того врага, на которого направляется главный удар, оборона на второстепенных театрах уже не нужна. Само главное наступление и вызванные другими надобностями вспомогательные атаки являются исчерпывающими и делают оборону пунктов, непосредственно ими не прикрытых, излишней. Все сводится к важнейшему решению; им покрываются все потери. Если, по нашему разумению, сил достаточно для того, чтобы добиваться такого решения, то возможность неудачи не должна служить основанием к тому, чтобы принимать меры для обеспечения себя на всякий случай от возможного ущерба на других участках, ибо как раз последнее увеличивает в значительной степени возможность такой неудачи и таким путем вводит в наши действия противоречие{364}.

Подобное преобладание главного действия над подчиненными должно сохраняться и между отдельными частями общего наступления. Но так как обычно иного рода причины определяют силы, подлежащие движению с того или другого театра войны против общего центра тяжести, то в данном случае речь идет лишь о стремлении отвести господствующую роль основному действию, ибо чем больше будет достигаться такое первенство, тем это действие будет проще и меньше подвержено случайностям.

Второй принцип заключается в быстром использовании вооруженных сил.

Каждая напрасная трата времени, каждый окольный, кружный путь являются расточительным расходованием сил и, следовательно, противоречат принципам стратегии. [571]

Весьма полезно при этом помнить, что наступление черпает свое почти единственное преимущество из внезапности, с которой происходит открытие действий. Его самые могучие крылья — это внезапность и безостановочность, и там, где цель наступления сводится к сокрушению врага, без них оно обойтись не может.

Здесь, следовательно, теория требует выбора кратчайших путей к цели и совершенно исключает бесчисленные споры о том, идти вправо или влево, туда или сюда.

Если мы напомним о том, что нами было сказано в главе об объекте стратегического наступления относительно впадины, ведущей к сердцу государства{365}, а также и то, что мы говорили в главе этой части относительно влияния, оказываемого временем, то, думается нам, не потребуется дальнейших разъяснений для полного осознания, что этот принцип действительно обладает тем значением, которое мы ему приписываем.

Бонапарт всегда действовал таким образом. Кратчайшие дороги от своей армии к неприятельской или от своей столицы до столицы неприятеля были его излюбленными путями.

В чем же должна заключаться та главная операция, к которой мы все сводим и скорейшего, без каких-либо извилин, выполнения которой мы требуем?

Что значит сокрушение врага, мы, по возможности, разъяснили в общих чертах в IV главе, и было бы бесполезно вновь повторять сказанное. Конец в каждом отдельном случае может разниться, но начало всегда одно и то же, а именно — уничтожение неприятельских вооруженных сил, т. е. крупная победа, одержанная над ними, и их разгром. Чем скорее, т.е чем ближе к нашей границе будет одержана эта победа, тем достижение ее будет легче; чем позже, т.е. чем глубже в неприятельской стране мы ее одержим, тем она будет решительнее. Здесь, как и во всех других случаях, легкость успеха находится в строгом соответствии с его размерами.

Поэтому, если мы не обладаем таким превосходством сил над противником, чтобы победа наша во всех случаях была несомненна, мы должны по возможности скорее добиться встречи с его главными силами. Мы говорим: по возможности, ибо если бы такая встреча была сопряжена для нас с кружными движениями, с блужданием по ложным направлениям и потерей времени, то добиваться ее во что бы то ни стало могло бы быть и ошибкой. Если мы ие встречаем неприятельской армии на своем пути и не можем пуститься в поиски ее, так как это в других отношениях противоречило бы нашим интересам, то мы можем быть уверены, что найдем ее позднее, ибо она не замедлит броситься нам навстречу. Тогда нам придется сражаться, как мы только что говорили, при менее благоприятных [572] условиях — зло, которого избегнуть нельзя. Если мы тем не менее выиграем сражение, то наша победа будет тем решительнее.

Отсюда следует, что умышленно проходить мимо неприятельских главных сил, когда они уже находятся на нашем пути, было бы ошибкой, по крайней мере постольку, поскольку мы имеем в виду облегчить себе одержание победы.

С другой стороны, из вышесказанного следует, что при очень значительном превосходстве сил можно сознательно пройти мимо неприятельских главных сил с тем, чтобы позднее дать им более решительное сражение.

Мы говорим о полной победе{366}, следовательно, о разгроме неприятеля, а не просто о выигранном сражении. Но для такой победы необходимо охватывающее наступление или же сражение с перевернутым фронтом, ибо в обоих случаях исход носит решительный характер. Поэтому существенной частью плана кампании является установление соответственного распорядка как в отношении группировки вооруженных сил, так и направления их; об этом будет сказано ниже, в главе о плане кампании{367}.

Правда, мы не отрицаем возможности полного разгрома в сражениях с прямым фронтом, и в подобных примерах нет недостатка в военной истории, однако такие случаи бывают редко и встречаются все реже и реже по мере того, как сходство между армиями в отношении обучения и тактической подготовки увеличивается. Теперь, уже не удастся взять в плен в одном селении 21 батальон, как то было в Блиндхейме{368}.

Раз одержана крупная победа, то ие должно быть и речи об отдыхе, передышке, о том, чтобы оглядеться, устроиться и прочем; в порядке дня только преследование, нанесение новых ударов, где это понадобится, захват неприятельской столицы, наступление на выполнявшие второстепенные задачи части противника или на все то, что еще является опорой неприятельского государства.

Если наш победный путь направляется мимо неприятельских крепостей, то вопрос, следует ли подвергнуть их осаде, зависит от наших сил. При наличии большого перевеса па нашей стороне было бы потерей времени не овладеть ими как можно раньше. Но если мы не вполне уверены в дальнейшем успехе нашего продвигающегося ядра, то против крепостей мы должны оставить возможно меньшее количество войск, что исключает возможность их правильной осады. К тому моменту, когда осада крепости нас вынуждает приостановить дальнейшее наступление, последнее, как общее правило, уже достигло своего кульминационного пункта. Итак, мы настаиваем [573] на быстром и безоговорочном продвижении вперед и преследовании главными силами. Мы уже высказались против того, чтобы продвижение вперед на главном направлении сообразовывалось с успехами в боковых районах; следствием этого в большинстве случаев явится сохранение позади наших главных сил лишь узкой полосы территории, на которую распространяется наше господство и которая образует весь наш театр войны{369}. Мы уже раньше указывали, насколько это ослабляет силу удара в голове наступления и какие опасности создаются отсюда для наступающего. Но могут ли эти трудности, этот внутренний противовес получить такое развитие, что дальнейшее движение вперед затормозится? Безусловно, это может иметь место. Но мы уже раньше утверждали, что было бы ошибкой с самого начала стараться избежать такого сужения театра войны и ради этого задерживать быстроту наступления. Добавим теперь: пока полководец не сокрушил своего противника, пока он считает себя достаточно сильным, чтобы добиться своей цели, он и должен ее преследовать. Возможно, ему придется следовать по своему пути при все возрастающей опасности, но одновременно будет расти и величина возможного успеха. Когда же наступит такой момент, что он не рискнет идти дальше, когда он найдет нужным озаботиться о своем тыле, расшириться и вправо и влево, это, по всей вероятности, будет знаменовать, что он достиг кульминационного пункта. Сила порыва окажется иссякшей, и если противник к этому времени еще не сокрушен, то, по всей вероятности, это уже и не случится.

Все, что он будет предпринимать для более интенсивного совершенствования своего наступления, овладевая крепостями, проходами, провинциями, хотя и явится медленным прогрессированием, но это будет уже не абсолютное, а только относительное прогрессирование. Неприятель уже более не бежит, он, возможно, подготавливает уже повое сопротивление; хотя наступающий все еще интенсивно прогрессирует, но, быть может, положение обороняющегося с каждым днем улучшается. Словом, мы повторяем вновь: после вынужденной остановки, как общее правило, вторичного порыва вперед не бывает.

Итак, теория требует лишь того, чтобы до тех пор, пока существует намерение сокрушить неприятеля, наступление против него продолжалось безостановочно; но если полководец отказывается от этой задачи, так как находит опасность чересчур сильной, он поступит разумно, остановившись и приступив к расширению занятого района. Теория осуждает это лишь в тех случаях, если при этом имеется в виду искуснее сокрушить противника.

Мы не настолько безрассудны, чтобы утверждать, будто нет примеров государств, постепенно доведенных до крайности. Во-первых, выдвинутое нами положение не является абсолютной истиной, не допускающей исключений; оно зиждется лишь на вероятных и обычных результатах; во-вторых, следует различать, действительно [574] ли крушение государства было вызвано постепенно или же оно явилось результатом первой кампании. Здесь мы имеем в виду лишь последний случай, ибо только в нем происходит то напряжение сил, которое или преодолевает центр тяжести всего бремени, или же приводит к опасности быть им раздавленным. Если в первый год добиться умеренного успеха, добавить к нему на следующий год такой же и так мало-помалу продвигаться к цели, то при этом ни разу не возникнет особенно серьезной опасности, но зато она распределится на несколько моментов. Каждая пауза от одного успеха до другого раскрывает перед неприятелем новые перспективы; предыдущий успех оказывает на последующий весьма слабое воздействие, часто никакого; порою получается даже отрицательное воздействие, ибо неприятель успевает отдохнуть, иногда получает более сильный импульс к новому сопротивлению, или же к нему приходит помощь извне; а тогда, когда все совершается одним духом, вчерашний успех влечет за собой сегодняшний, и пожар зажигает новый пожар. Если есть государства, которые побеждены последовательными ударами и для которых время, этот ангел-хранитель обороняющегося, оказалось губительным, то бесконечно более многочисленны примеры, где намерения наступающего оказались целиком сорванными в силу проволочек. Вспомним только о результатах Семилетней войны, где австрийцы пытались достичь цели с такой медлительностью, осмотрительностью и осторожностью, что потерпели полную неудачу.

Стоя на этой точке зрения, мы, конечно, никак не можем разделить того мнения, что стремление вперед всегда должно сопровождаться заботой о надлежащей организации театра войны и как бы уравновешиваться ею; напротив, мы видим в невыгодах, вытекающих из продвижения вперед, неизбежное зло, заслуживающее внимания лишь в том случае, когда впереди для нас уже нет никакой надежды на успех.

Пример Бонапарта в 1812 г. не только не служит опровержением выдвинутого нами положения, а напротив, заставляет нас еще тверже стоять на своем мнении.

Его наступление не потому потерпело неудачу, что он повел его слишком быстро и далеко, как гласит обычное мнение: будучи единственным средством достигнуть успеха, это наступление потерпело крах. Россия не такая страна, которую можно действительно завоевать, т.е. оккупировать; по крайней мере этого нельзя сделать ни силами современных европейских государств, ни теми 500000 человек, которых для этого привел Бонапарт. Такая страна может быть побеждена лишь собственной слабостью и действием внутренних раздоров. Добраться же до этих слабых мест политического бытия можно лишь путем потрясения, которое проникло бы до самого сердца страны. Лишь достигнув могучим порывом самой Москвы, мог Бонапарт надеяться подорвать мужество правительства, стойкость и верность [575] народа. В Москве надеялся он найти мир, и это была единственная разумная цель, какую он мог себе поставить в эту войну. В соответствии с этим двинул он свои главные силы против главных сил русских; последние, спотыкаясь, отступали перед ним через Дрисский лагерь и остановились лишь под Смоленском. Бонапарт вовлек в общее отступление Багратиона, нанес главной армии русских поражение и занял Москву. Он действовал здесь так же, как и всегда; лишь этим путем сделался он повелителем Европы, и только этим путем он мог им сделаться.

Кто, следовательно, восторгается Бонапартом как великим полководцем во всех его прежних походах, тот не должен его порицать и в этом случае.

Правда, позволительно судить о происшествии по конечному успеху, ибо последний является лучшей для него критикой (см. V главу 2-й части), но такое суждение, выведенное лишь на основании конечного успеха, не является еще продуктом человеческой мудрости. Изыскание причин неудачного похода еще не равносильно критической оценке последнего. Лишь доказав, что причины неудачи нельзя было не предвидеть или не следовало оставлять без внимания, мы становимся критиками и выступаем в роли судьи над полководцем.

Мы же утверждаем, что тот, кто находит поход 1812 г. абсурдом лишь по причине катастрофического оборота, который он принял в результате последовавшей реакции, а в случае успешного его окончания усматривал бы в нем самую блестящую комбинацию, тем самым свидетельствует свою полную неспособность к суждению.

Если бы Бонапарт остановился в Литве, как того желает большинство критиков{370}, чтобы сначала овладеть крепостями, которых, впрочем, кроме расположенной совершенно в стороне Риги, почти не было, ибо укрепления Бобруйска были слабы и значение их было невелико, — то он к зиме оказался бы в сетях печальной системы обороны; тогда те же критики первые бы возгласили: «Это уже не прежний Бонапарт! Как, он даже не довел дело до первого решительного сражения, и это он, который привык запечатлевать свои завоевания победами вроде Фридланда и Аустерлица на крайнем рубеже неприятельских государств! Как мог он боязливо прозевать овладение неприятельской столицей, беззащитной, готовой пасть Москвой, и тем самым оставить нетронутым ядро, вокруг которого могло вновь организоваться сопротивление. На его долю выпало неслыханное счастье внезапно обрушиться на этого далекого колосса, как нападают на соседний город или как Фридрих Великий напал на маленькую близкую Силезию, и он не воспользовался этим случаем, застыл на середине своего победного шествия, словно злой дух привязался к его стопам». Так судили бы люди по результатам, ибо таково большинство критиков.

Мы же со своей стороны скажем: поход 1812 г. не удался потому, что неприятельское правительство оказалось твердым, а народ [576] остался верным и стойким, т.е. потому, что он не мог удаться. Может быть, Бонапарт сделал ошибку, предприняв его, — по крайней мере результат свидетельствует, что он ошибся в расчете, но мы утверждаем, что если уже добиваться этой цели, то в основных чертах иначе ничего нельзя было поделать.

Вместо того, чтобы взвалить себе на плечи бесконечно дорого стоящую оборонительную войну на востоке, вроде той, какую Бонапарт вел уже на западе, он испробовал единственное средство, ведущее к цели: вырвать мир у испуганного противника одним отважным ударом; при этом он рисковал гибелью своей армии; это была его ставка в игре, цена великой надежды. Если это разрушение его вооруженных сил превысило строго необходимые размеры по его вине, то последняя не в том, что он слишком далеко зашел вперед, такова была политическая цель и это было неизбежно, а в слишком позднем открытии кампании, в его расточительной — с точки зрения расхода людей — тактике, в недостаточно заботливом отношении к сохранению сил армии и к поддержанию в надлежащем виде пути отступления — наконец, в несколько запоздалом отходе из Москвы.

Тот аргумент, что русские армии могли преградить ему дорогу на Березине и окончательно отрезать путь отступления, не колеблет нашу точку зрения. Во-первых, как раз неудача этой попытки указывает, как трудно осуществить действительное преграждение отступления; отрезанная армия при самых неблагоприятных обстоятельствах, какие только можно себе представить, все же в конце концов проложила себе дорогу, и эта русская операция, хотя и увеличившая катастрофу, явилась все же лишь одной из ее слагаемых. Во-вторых, лишь редко встречающиеся условия местности создавали подходящую обстановку; без пересекающих путь отступления в перпендикулярном направлении болот Березины с их лесистыми, недоступными берегами преграждение отступления было бы еще менее возможным. В-третьих, не существует вообще иного средства обеспечить себя от подобного покушения, как вести наступление своей армии на широком фронте, что мы уже раньше отвергли, ибо если бы мы решились продвигаться в центре, прикрываясь на флангах войсками, оставляемыми справа и слева, то пришлось бы при всякой неудаче, постигшей одну из этих частей, спешить обратно на помощь с частями, находящимися в голове наступления, а в этих условиях из последнего вряд ли что-нибудь могло бы получиться.

Впрочем, нельзя сказать, чтобы Бонапарт оставил свои фланги без внимания. Против Витгенштейна были оставлены превосходные силы, перед Ригой стоял соответственный осадный корпус, которым там даже был излишним, на юге стоял Шварценберг с 50000 человек, что превосходило силы Тормасова и почти равнялось Чичагову; к этому надо еще добавить корпус Виктора в 30000 человек в центральном узле тыла. Даже в ноябре, т.е. в решительный момент, когда русские вооруженные силы усилились, а французские сильно ослабели, превосходство русских в тылу московской армии Бонапарта было не так уже значительно. Витгенштейн, Чичагов и Сакеп вместе располагали 110000 человек, а у Шварценберга, Репье, Виктора, Удино [577] и Сен-Сира было в строю 80000. Самый осторожным полководец едва ли назначил бы для охраны своих флангов большее количество войск{371}.

Если бы Бонапарт из 60000 человек, переправившихся в 1812 г. через Неман привел обратно за Неман не 50000 человек, считая в том числе Шварценберга, Репье и Макдональда, а 250000, что было возможно, если бы указанные нами ошибки Бонапарта не были допущены, то оставался бы лишь неудавшийся поход, теория ничего не могла бы возразить, ибо потерять в таком предприятии немного более половины армии не представляет ничего удивительного; это бросается нам в глаза лишь вследствие крупного масштаба войны.

Мы достаточно сказали о главной операции, необходимой ее тенденции и неизбежных опасностях; что касается подчиненных действий, то прежде всего они должны иметь одну общую цель, но цель эта должна быть так намечена, чтобы не являться помехой деятельности отдельных групп. Когда с Верхнего и Среднего Рейна и из Голландии наступают во Францию с тем, чтобы соединиться под Парижем, и каждой из трех армий дается указание ничем не рисковать, чтобы, по возможности, сохранить неприкосновенными свои силы до момента соединения, то такой план мы назовем пагубным. Здесь необходимо будет иметь место выравнивание этого тройного движения, которое внесет замедление, нерешительность и колебание в наступление каждой группы. Лучше каждой группе дать свою задачу и лишь тогда объединить их, когда различная их деятельность будет сама сливаться воедино{372}.

Такое разъединение сил, при котором последние через несколько переходов вновь соединяются, происходит во всех войнах и в сущности смысла не имеет. Раз происходит разъединение, то нужно знать зачем, и это зачем должно быть выполнено; оно не может иметь целью вновь соединиться, как в туре кадрили.

Поэтому, когда вооруженные силы наступают на различных театрах войны, каждая армия должна получить свою самостоятельную задачу, на выполнение которой она должна направить всю силу своего удара. Все дело в том, чтобы этот удар пришелся со всех сторон, а не в том, чтобы добиться всех возможных преимуществ.

Если одной из армий задача окажется не по силам, так как неприятель примет не ту группировку, которую мы предполагали, и она потерпит неудачу, то это не может и не должно оказать никакого влияния на деятельность других армий. В противном случае мы с самого начала подорвали бы шансы общего успеха. Лишь при неудаче, постигшей большинство групп или главные силы, она может и должна оказать воздействие на остальные части, в этом случае мы имеем дело с неудавшимся планом. [578]

Это правило распространяется и на армии и отряды, первоначально предназначенные для обороны, которые благодаря удачному ведению ее могут перейти в наступление Конечно, можно предпочесть использовать освободившиеся в них силы для наступления на главном направлении{373}; решение этого вопроса преимущественно зависит от географических данных театра войны.

Но что в этом случае остается от геометрической фигуры и единства наступления в целом? Что будет с флангами и тылом отрядов, расположенных по соседству разбитым отрядом?

Против этого-то мы больше всего и боремся. Такое склеивание в геометрический квадрат плана обширного наступления означает следование по ложной системе мышления.

В XV главе 3-й части мы уже имели случай отметить, что в стратегии геометрический элемент не играет такой роли, как в тактике, и здесь мы хотим лишь повторить вывод, к которому мы пришли, а именно: действительные результаты, достигнутые в отдельных пунктах, в особенности при наступлении, безусловно заслуживают большего внимания, чем геометрическая фигура, постепенно получающаяся из различия достигнутых успехов.

Во всяком случае можно сказать с уверенностью, что при обширности пространств, с которыми имеет дело стратегия, соображения и решения, вызываемые геометрическим положением частей, вполне могут быть предоставлены главнокомандующему. Никто из подчиненных ему начальников не имеет права спрашивать о том, что делает или чего не делает его сосед, каждому должно быть указано, чтобы он неуклонно преследовал поставленную ему цель. Если из этого и произойдут крупные неудобства, то сверху всегда успеют внести необходимые поправки. Этим устраняется главный недостаток раздельного способа действий, заключающийся в том, что в ход событий вмешивается множество нереальных опасений, исходящих и предположения, что каждая случайность затрагивает не только ту часть, которой непосредственно касается, но по круговой поруке и всю армию в целом; последнее открывает широкий простор выявлению недостатков и личных счетов частных начальников.

Мы полагаем, что такой взгляд может показаться парадоксальным только лицам, бегло и недостаточно серьезно изучившим историю войн и потому еще не научившимся отличать существенное от несущественного и должным образом оценивать все воздействие человеческого несовершенства.

Суждение опытных в военном деле людей гласит, что даже в тактике нелегко добиться успешного результата при наступлении несколькими отдельными колоннами путем точного согласования всех частей; в стратегии, где разъединение частей гораздо больше, достичь этого много труднее или даже вовсе невозможно. Поэтому если бы постоянная согласованность всех частей была необходимым условием успеха, [579] то от раздельного стратегического наступления пришлось бы безусловно отказаться. Но, с одной стороны, не от нашей воли зависит совершенно от него отказаться, ибо нас к нему могут вынудить обстоятельства, которые вовсе не в нашей власти, а с другой — даже в тактике нет надобности в таком постоянном согласовании всех частей в каждый отдельный момент, и еще менее она нужна в стратегии. Таким образом, стратегия может уделять согласованию не слишком много внимания, но тем тверже она должна настаивать на том, чтобы каждой части был отмерен самостоятельный отрезок общей работы.

Здесь мы должны добавить еще одно существенное замечание, касающееся распределения ролей.

В 1793 и 1794 гг. главные силы Австрии находились в Нидерландах, а Пруссии — на Верхнем Рейне. Австрийские войска направлялись из Вены на Коде и Валансьен, скрещиваясь на своем пути с прусскими войсками, двигавшимися из Берлина па Ландау. Правда, австрийцам приходилось защищать свои бельгийские провинции, и если бы им удалось сделать завоевания во французской Фландрии, то последние были бы им чрезвычайно на руку; однако эта заинтересованность не являлась особенно существенной. После смерти князя Кауница министр Тугут, чтобы сильнее сосредоточить силы Австрии, совершенно отказался от защиты Нидерландов. Действительно, от Австрии до Фландрии расстояние было почти вдвое больше, чем до Эльзаса, что имело в то время большое значение вследствие ограниченности размера вооруженных сил и необходимости расплачиваться за все наличными деньгами. Но Тугут преследовал, очевидно, и другую цель: он стремился подхлестнуть настоятельностью опасности державы, заинтересованные в защите Нидерландов и нижнего течения Рейна, как то: Голландию, Англию{374} и Пруссию, и побудить их на большие усилия. Правда, он ошибся в своих расчетах, ибо в этот момент не было никакой возможности чего-либо добиться от прусского кабинета. Все же развитие этих событий указывает на влияние политических интересов на ход войны.

Пруссии нечего было ни оборонять, ни завоевывать в Эльзасе. В 1792 г. она предприняла поход через Лотарингию в Шампань под влиянием рыцарских чувств. Когда же последние под давлением неблагоприятных обстоятельств угасли, она продолжала вести воину уже с половинным интересом. Если бы прусские войска находились в Нидерландах, то они были бы в непосредственной связи с Голландией, на которую они могли смотреть почти как на собственную землю, так как они действовали в ней с успехом еще в 1787 г.; тогда они прикрывали бы нижнее течение Рейна, а следовательно, и часть прусской монархии, расположенную ближе всего к театру войны. С Англией Пруссия тоже оказалась бы в более тесном союзе благодаря субсидиям, и эти отношения не могли бы так быстро переродиться в коварство, вскоре проявленное прусским кабинетом. [580]

Таким образом, результаты были бы гораздо лучше, если бы австрийцы развернули свои главные силы на верхнем течении Рейна, а пруссаки — все свои силы в Нидерландах, причем австрийцы оставили бы там лишь небольшой корпус.

Если бы в 1814 г. во главе Силезской армии поставили вместо предприимчивого Блюхера генерала Барклая, а Блюхера оставили при главной армии под начальством Шварценберга, то кампания, вероятно, потерпела бы полное крушение.

Если бы предприимчивый Лаудон находился не на сильнейшем фронте прусской монархии, в Силезии, а на театре войны имперской армии, то возможно, что вся Семилетняя война приняла бы совершенно иной оборот. Дабы ближе подойти к этому вопросу, мы должны классифицировать явления по их главным особенностям.

Первый случай: когда мы ведем войну совместно с другими державами, выступающими не только в качестве наших союзниц, но преследующими собственные интересы.

Второй случай: когда союзная армия подошла на подмогу к нам.

Третий случай: когда дело сводится лишь к индивидуальным особенностям генералов.

В обоих первых случаях может возникнуть вопрос: не лучше ли полностью перемешать войска различных держав и образовать отдельные армии из корпусов разных государств, как это имело место в 1813 и 1814 гг., или же следует армии каждого государства, по возможности, держать отдельно и предоставить каждой из них действовать более самостоятельно. Очевидно, что первый способ наиболее совершенен, но он предполагает редко встречающуюся степень дружбы и общности интересов. При таком слиянии вооруженных сил отдельным правительствам гораздо труднее выделять свои особые интересы, а что касается вредного влияния эгоистических взглядов начальников, то таковое может проявиться лишь у командиров национальных корпусов, следовательно, только в области тактики, да и здесь не так безнаказанно и свободно, как при полном выделении каждой армии. В последнем случае оно распространяется на стратегию и сказывается в решающих вопросах. Но, как мы сказали, предпосылкой этого является редкое самоотречение со стороны правительств. В 1813 г. нужда погнала повелительно все правительства в этом направлении, и все же нельзя не отметить с особой похвалой, что русский император, располагавший самой сильной армией и имевший наибольшие заслуги в повороте фортуны, подчинял свои войска прусским и австрийским командующим армиями, не увлекаясь честолюбивым желанием действовать самостоятельной русской армией.

Если же подобное слияние вооруженных сил союзников неосуществимо, то полное их разделение во всяком случае представляется более желательным, чем разделение наполовину; хуже всего, когда два независимых полководца двух разных держав действуют на одном театре войны, как это часто имело место в течение Семилетней войны по отношению к русской, австрийской и имперской армиям. При полном разъединении армий трудности, которые предстоит преодолевать, [581] также бывают более разъединены, и тогда доля бремени, выпадающая на каждую, ложится на нее всей своей тяжестью и сильнее побуждает ее к деятельности; если же армии находятся в тесной связи или даже на одном театре войны, то это побуждение отпадает, да к тому же злая воля одного парализует и силы других.

В первом из трех указанных случаев полное разъединение не встретит больших затруднений, ибо естественный интерес каждой державы обычно уже указывает ее силам иное направление; во втором такого интереса может и не быть, и тогда вспомогательной армии, если силы ее пропорционально невелики, не остается ничего иного, как совершенно подчиниться главной; так поступили австрийцы в конце кампании 1815 г., а пруссаки — в 1807 г.

Что же касается личных особенностей генералов, то в этом случае все переходит в область индивидуального, но мы вправе сделать одно замечание общего характера: не следует, как то часто случается, выбирать на роль командующих армиями, подчиняемых иностранному главному командованию, самых осторожных и осмотрительных, а наоборот, самых предприимчивых, ибо мы снова повторяем: при раздельных стратегических действиях ничто не имеет такого огромного значения, как полнейшее развитие каждой частью всей действенности ее сил; тогда ошибки, допущенные в одном месте, уравновесятся успехами, достигнутыми в другом. Но такой деятельности полным ходом всех частей можно ожидать лишь там, где вождями являются решительные, предприимчивые люди, которых гонит вперед внутреннее влечение их собственного сердца, ибо редко бывает достаточно одного лишь объективного холодного убеждения в необходимости действовать.

Наконец, нам остается еще отметить, что, поскольку позволяют обстоятельства, следует пользоваться войсками и полководцами в отношении их назначения и характера местности сообразно их специфическим свойствам: постоянные армии, хорошие войска, многочисленную кавалерию, старых, осторожных, благоразумных полководцев надо использовать на открытой местности; ополчение, вооружившийся народ, молодых предприимчивых вождей — в лесах, горах и теснинах; вспомогательные войска союзников — в богатых провинциях, где они чувствовали бы себя хорошо.

Сказанное нами до сих пор о плане войны вообще, а в этой главе — о плане, направленном на сокрушение противника, должно было особенно выдвинуть его цель и затем указать руководящие основы для организации средств и избрания путей. Мы хотели вызвать ясное сознание того, к чему следует стремиться и что делать в такой войне. Мы старались выдвинуть вперед необходимое и общее, оставить простор для конкретного и случайного, но устранить все произвольное, необоснованное, игрушечное, фантастическое и софистическое. Если мы этого достигли, то наша задача разрешена.

Тот же, кто будет удивлен тем, что ничего не нашел здесь об обходе рек, о господстве над горами с их высших точек, о том, как избежать атаки укрепленных позиций и найти ключ страны, тот еще [582] не понял нас и, думаем мы, не понял и войны в ее основных очертаниях.

В предыдущих частях настоящего труда мы в общем охарактеризовали эти темы и пришли к выводу, что значение их в большинстве случаев гораздо меньше, чем то гласит ходячее мнение. Тем меньше могут и должны они в войне, целью которой является сокрушение неприятеля, претендовать па крупную роль, т.е. на такую, которая имеет влияние на весь план войны.

Организации верховного командования мы посвятим особую главу в конце этой части{375}, настоящую же главу мы закончим примером.

Если бы Австрия, Пруссия, Германский союз, Нидерланды и Англия{376} предприняли войну против Франции при условии, что Россия сохраняет нейтралитет{377}, случай, который за последние полтораста лет не раз повторялся, то они были бы в состоянии вести наступательную войну, направленную на сокрушение противника. Ибо как ни велика и могущественна Франция, все же может создаться положение, что большая часть ее территории будет наводнена неприятельскими войсками, столица окажется в их власти, и оставшиеся у Франции средства борьбы будут явно недостаточны, а за исключением России нет державы, которая могла бы ей оказать существенную помощь. Испания слишком удалена и невыгодно расположена; итальянские государства слишком дряхлы и бессильны.

Вышеупомянутые страны, не считая их внеевропейских владений, насчитывают 75 000 000 жителей, между тем как у Франции их всего лишь 30 000 000{378}; армия, которую коалиция могла бы выставить в случае серьезной войны против Франции, равнялась бы без какого-либо преувеличения следующему:

Австрия — 250 000 чел.
Пруссия — 200 000
Остальная Германия — 150 000
Нидерланды — 75 000
Англия —50 000 Всего — 725 000 чел. Если бы эти вооруженные силы действительно были выставлены, то они значительно превзошли бы те силы, какие Франция, по всей вероятности, могла бы противопоставить, так как это государство и [583] при Бонапарте ни разу не обладало армией подобной численности. Учитывая при этом французские войска, долженствующие быть выделенными в гарнизоны крепостей и депо{379}, для охранения берегов и пр., едва ли можно усомниться в значительном превосходстве сил союзников на главном театре войны, а на нем-то главным образом и основывается постановка сокрушительной цели.

Центр тяжести французского государства заключается в его вооруженных силах и в Париже. Разбить первые в одном или в нескольких генеральных сражениях, захватить Париж, отбросить остатки неприятельской армии за Луару — такова должна быть конечная военная цель союзников. Путь к сердцу французской монархии проходит через Брюссель к Парижу: там расстояние от границы до столицы всего 30 миль. Часть союзников — Англия, Нидерланды, Пруссия и северогерманские государства — имеет здесь естественный район развертывания, их страны лежат или поблизости, или же непосредственно позади. Австрия и южногерманские государства могут удобно вести войну, исходя лишь с верхнего течения Рейна. Самое естественное для них направление идет через Труа на Париж, или же на Орлеан. Итак, оба удара, один из Нидерландов, другой с верхнего течения Рейна, являются совершенно прямыми, безыскусственными, короткими и сильными, и оба ведут к центру тяжести неприятельской мощи. Между этими двумя ударами и должны быть распределены все силы наступающих.

Лишь два соображения противоречат этому простому плану.

Австрийцы не захотят оголять Италию; они во всяком случае захотят оставаться там хозяевами положения. Поэтому они не смогут ограничиться косвенным прикрытием Италии при помощи наступления на сердце Франции. Учитывая политическое состояние Италии, нельзя пренебрегать данной побочной задачей; но было бы решительной ошибкой связать с нею старую, многократно испытанную идею наступления на южную Францию со стороны Италии и увеличивать ради этого количество вооруженных сил в Италии, долженствующих служить лишь обеспечением ее на случай неудачи первой кампании. Лишь нужное для этой цели количество войск должно оставаться в Италии, лишь столько можно отвлечь от главного предприятия, если мы хотим остаться верными основной мысли: единый план, сосредоточение сил. Завоевывать Францию со стороны Роны — это значит поднимать ружье, взявшись за конец его штыка, но, и в качестве второстепенного, побочного предприятия нельзя одобрить наступление на южную Францию, ибо оно лишь пробудит к жизни против нас новые силы. Всякий раз, как мы нападаем на отдаленную провинцию, мы затрагиваем интересы и возбуждаем деятельность, которые иначе дремали бы. Лишь в том случае, если бы оказалось, что оставленных в Италии сил слишком много для обеспечения страны и они могут остаться вовсе неиспользованными, можно оправдать наступление отсюда на южную Францию.

Поэтому повторяем: вооруженные силы в Италии должны быть [584] доведены до того минимума, какой только допускают обстоятельства; их надо считать уже достаточными, если австрийцы не рискуют потерять в течение одной кампании всю страну. Примем это количество для нашего примера в 50000 человек.

Другое соображение, заслуживающее внимания, касается положения Франции как приморской страны. Так как на море господствует Англия, то отсюда вытекает значительная чувствительность Франции вдоль всего Атлантического побережья и, следовательно, более или менее сильное занятие его войсками. Как бы ни была слаба эта береговая охрана, все же она увеличивает втрое протяжение границ Франции, и это не может не отвлечь значительные силы от французских армий, действующих на театрах войны. 20000 или 30000 свободных десантных войск, которыми Англия могла бы угрожать Франции, потребовали бы, пожалуй, двойного или тройного количества французских войск, причем пришлось бы подумать не только о войсках, но и пушках, денежных затратах и прочем необходимом для флота и береговых батарей. Допустим, что англичане на это затратят 25000 человек.

Таким образом, наш план войны слагается совершенно просто и сводится к следующему:

1. В Нидерландах сосредоточиваются:

Пруссаков — 200 000 чел.
Нидерландцев — 75 000
Англичан — 25 000
Северогерманских союзных войск — 50 000 Всего — 350 000 чел. Из них приблизительно 50000 человек расходуется на занятие пограничных крепостей, и остается 300000 человек для движения на Париж и генерального сражения с французскими армиями.

2. 200000 австрийцев и 100000 южногерманских войск сосредоточиваются на верхнем течении Рейна, дабы вторгнуться во Францию одновременно с нидерландской армией и наступать в направлении верхнего течения Сены, а оттуда на Луару, дабы также дать неприятельской армии генеральное сражение. На Луаре оба эти удара могут быть объединены в один.

Этим мы установили главное{380}; то, что нам еще остается сказать, касается преимущественно тех ложных идей, которые мы хотели бы устранить, и заключается в следующем:

а) Основная тенденция полководца должна сводиться к тому, чтобы добиваться намеченного генерального сражения и дать его при такой обстановке и при таком соотношении сил, которые обещали бы [585] решительную победу. Для осуществления этого намерения нужно жертвовать всем, стараясь обойтись при осадах, блокадах и выделении гарнизонов возможно меньшим числом войск. Если союзники вздумали бы, подобно Шварценбергу в 1814 г., вступив на неприятельскую территорию, тотчас же разойтись по эксцентрическим радиусам, то все пропало бы. Последнее не случилось в 1814 г., но союзники обязаны этим лишь бессилию Франции в то время. Наступление должно походить на мощно вгоняемый клин, а не на мыльный пузырь, раздувающийся, пока не лопнет.

б) Швейцарию надо предоставить своим собственным силам. Если она останется нейтральной, то мы будем иметь на верхнем течении Рейна хорошую опору для обеспечения фланга. Если на нее нападет Франция, то пусть Швейцария сама защищает собственную шкуру, к чему она во многих отношениях вполне пригодна.

Нет большей нелепости, как, исходя из того, что Швейцария представляет наиболее высоко лежащую страну в Европе, приписывать ей какое-то решающее географическое влияние на военные события. Такое влияние может осуществляться лишь при некоторых редко встречающихся условиях, которых в данном случае налицо нет. В то время как французы подвергаются нападению в сердце собственной страны, они не могут вести сколько-нибудь сильного наступления из Швейцарии ни против Италии, ни против Швабии; менее всего может играть при этом роль возвышенное положение Швейцарии. Преимущества стратегического командующего положения сказываются прежде всего и главным образом при обороне, а то, что от этого значения остается для наступления, может проявиться лишь в каком-нибудь одном ударе. Кому это неизвестно, тот не продумал вопроса до полной ясности; и если в будущем в совете властителя и полководца обретется ученый офицер Генерального штаба, который начнет излагать с озабоченным челом подобную мудрость, то мы заранее заявляем, что это претенциозный вздор, и от души желаем, чтобы в том же совете оказался добрый рубака, дитя здравого разума, который заткнул бы ему рот.

в) Пространство между обеими наступающими армиями мы оставляем почти без внимания. Когда 600000 человек сосредоточиваются на расстоянии 30 — 40 миль от Парижа, чтобы двинуться в сердце Франции, разве, говорим мы, приходится еще думать о том, чтобы прикрывать среднее течение Рейна, т.е. Берлин, Дрезден, Вену и Мюнхен? Это противоречило бы всякому здравому смыслу. Но должны ли мы прикрывать свои сообщения? Это имело бы некоторую важность, но тогда вскоре можно было бы прийти и к тому, чтобы этому прикрытию придать силу и значение наступления и, следовательно, вместо того чтобы наступать по двум линиям, как то безусловно вызывается положением государств, начать наступать по трем линиям, чего вовсе уже не требуется; эти три линии, пожалуй, обратились бы затем в пять, а там и в целых семь, и этим путем в порядок дня была бы доставлена вся старая волынка.

Оба наши наступления имеют каждое свою цель; развернутые в них силы, по всей вероятности, значительно превосходят силы противника; если каждое энергично пойдет своим путем, то они [586] несомненно окажут друг на друга благотворное влияние. Если бы одно из двух наступлений подверглось неудаче вследствие того, что неприятель очень неравномерно распределял бы свои силы, то можно с полным правом рассчитывать, что успех другого сам собой загладил бы этот ущерб, а в этом и заключается истинная связь обоих. Связь, распространяющаяся на события каждого дня, конечно, по дальности расстояния между ними существовать не может, да она им и не нужна; поэтому непосредственная или, вернее, прямая связь между ними не имеет особой цены.

Но неприятель, которого атакуют в самое нутро, не будет располагать крупными силами для перерыва этой связи; единственно, чего можно опасаться, это перерыва, вызванного местным населением, поддержанным летучими отрядами; на это предприятие противнику не придется и затрачивать настоящих войск. Для поддержания связи будет достаточно отправить из Трира в направлении на Реймс корпус в 10000-15000 человек, преимущественно кавалерии. Этих сил будет совершенно достаточно, чтобы прогнать любой партизанский отряд и держаться на линии фронта большой армии. Этот корпус не обязан ни блокировать, ни наблюдать крепостей; он будет проходить между ними и, не связывая себя каким-либо постоянным базированием, будет уклоняться в любом направлении от столкновения с превосходными силами. Крупное поражение постигнуть его не может, а если бы оно и имело место, то это не было бы большим несчастьем для целого. При таких условиях подобного корпуса, вероятно, будет достаточно для того, чтобы служить промежуточным звеном между обеими наступающими армиями.

г) Обе второстепенные группы, а именно — австрийская армия в Италии и английский десант, могут разрешать свои задачи так, как им покажется лучше. Если они не останутся вовсе праздными, то главное уже сделано; во всяком случае ни одно из двух крупных наступлении не должно быть поставлено в какую-либо зависимость от них.

Мы твердо убеждены, что таким путем Франция может быть сокрушена и наказана всякий раз, как ей вздумается вновь проявить ту заносчивость, с которой она угнетала Европу в течение последних ста пятидесяти лет. Лишь по ту сторону Парижа, на Луаре, можно добиться от нее тех условий, которые необходимы для мира Европы. Лишь этим путем можно быстро выявить естественное соотношение между 30 и 75 миллионами душ населения, а не способом, практиковавшимся в течение полутораста лет, когда эта страна бывала обставлена от Дюнкирхена до Генуи полукольцом армий, преследовавших до полусотни разнообразнейших мелких политических целей, из которых ни одна не была достаточно крупна, чтобы преодолеть инерцию, трения и чуждые влияния, постоянно зарождающиеся и вечно возобновляющиеся повсюду, особенно же в союзных армиях.

Как мало подобному распорядку соответствует первоначальная организация союзной германской армии, читатель сам может заметить. Вследствие этой организации федеративная часть Германии образует ядро германской мощи, а Пруссия и Австрия, ослабленные [587] этим, теряют присущее им значение. Федеративное же государство для войны представляет весьма дряблое ядро, в нем нет единства, нет энергии, нет разумного выбора полководца, нет авторитета, нет ответственности.

Австрия и Пруссия составляют два естественных ударных центра германской империи; они составляют центр размаха, силу клинка; это монархические державы, привыкшие к войне, у них свои определенные интересы, самостоятельная мощь, они первенствуют среди других. Этим естественным очертаниям и должна следовать организация, а не ложной идее единства. Эта идея в данном случае совершенно невозможна, а тот, кто в погоне за невозможным упускает возможное, тот — глупец. [588]

Дальше