Содержание
«Военная Литература»
Военная мысль
Ганс Дельбрюк

Фридрих, как стратег

Тактика, за период с эпохи Возрождения до Фридриха Великого, изменилась глубочайшим образом в самом своем корне, но основы стратегии остались теми же. Обширные и глубокие массы пехоты вытянулись в тонкие, как нить, линии; копейщики и аллебардщики превратились в мушкатеров; из одиночных всадников составились сомкнутые эскадроны; немногие тяжеловесные орудия обратились в бесчисленные батареи; но полководческое искусство сохранило за все эти века тот же облик. Все время повторяются одинаковым образом создавшиеся положения и одинаковым образом мотивированные решения. Редко приходится обеим сторонам двигаться прямо навстречу друг другу, чтобы добиться решения. Иногда обе стороны, или же лишь та сторона, которая чувствует себя более слабой, занимают неприступные позиции. Мотивом, заставляющим дать сражение, является предположение одной из сторон, что создался удобный для того случай, например, чтобы иметь возможность атаковать, прежде чем противник успеет укрепиться (под Белой горой в 1620 году; Хохштедт — 1704 год), или же в условиях осады крепости. Сражения под Равенной в 1512 году, под Нордлингеном в 1634 году, под Мальплакэ в 1709 году складываются на совершенно одинаковых основаниях: более сильная сторона хочет осадить какую-либо крепость, а другая стремится помешать этому посредством занятия вблизи выгодной позиции, при чем подвергается атаке. Колин отличается от названных выше сражений только тем, что осаждающий несколько выдвигается навстречу подошедшей на выручку армии. Или же, наоборот, армия, идущая на выручку осажденных, атакует более сильную армию, связанную осадой: Павия 1525 год, Турин 1706 год. Добрая часть Семилетней войны вертится вокруг осад и прикрытия крепостей — Прага, Ольмюц, Дрезден, Швейдниц, Бреслазль, Кюстрин, Нейсэ, Глатц, Ко-зель, Кольберг, Глогау. Таковы же условия и борьбы между Карлом V и Франциском I, а также и Тридцатилетней войны и войн Людовика XIV. Решения Густава Адольфа дать сражения под Брейтенфельдом и Лютценом назревают совершенно [238] так же, как и решения Фридриха дать сражение при Лейтене и Торгау. Каждый период, каждая кампания и каждый полководец проявляют при этом свои индивидуальные черты, весьма заслуживающие внимания. Густав Адольф атакует Валленштейна под Лютценом, так как он не хочет позволить ему зимовать в Саксонии; Фридрих Великий атакует австрийцев под Лейтеном и Торгау, потому что он не хочет позволить им зимовать — однажды в Силезии, а другой раз в Саксонии. В этом отношении положение оказывается совершенно схожим, но имеется и значительное различие, поскольку Фридрих и под Лейтеном, и под Торгау шел на несравненно больший риск, чем шведский король. Далекие предприятия и подвижность Торстенсона{199}, конечно, придавали его стратегии совершенно своеобразную окраску, однако, ее основы ничем не отличались от. таковых стратегии Густава Адольфа. Даже в истории отдельных полководцев мы встречаем разительные параллели: как Евгений, так и Фридрих понесли в последнем данном ими крупном сражении большие потери убитыми и ранеными и добились лишь скромного стратегического успеха, один под Мальплакэ, другой под Торгау, и после этого вели лишь кампании, которые ими уже больше не доводились до решительного сражения. Мальплакэ являлось тем, что издревле именуется „Пирровой победой", а Торгау было лишь немногим больше. Поэтому, с точки зрения мировой военной истории, надо ставить не вопрос, почему Фридрих после 1760 года так сильно уклонился в сторону маневренного полюса, а каким образом, несмотря на опыт- предшествовавших ему великих полководцев, он все же мог еще с таким страстным увлечением приближаться к полюсу сражений. Ответ заключается в том, что возросшие достоинства прусских войск и тактическая их умелость, которые, в конце концов, привели к идее косого боевого порядка и сделали ее осуществимой, дали и в стратегическом отношении гениальному смельчаку новые надежды на апеляцию к решению спорных вопросов сражением.

Если круг воздействия даже крупнейших тактических решений оказывается всегда ограниченным известными рамками, и нельзя ожидать, что они сами по себе приведут к миру, то в этих условиях ценности второстепенного порядка приобретают такое значение, которым полководец не может пренебрегать; является даже необходимость отрывать в их пользу силы от главного тактического решения. В Тридцатилетнюю войну несравненно большая часть наличных вооруженных сил используется на занятие бесчисленного множества укрепленных [239] городов, а сражения даются лишь маленькими армиями. У Евгения и Мальборо, также, как и у Фридриха, мы всегда наталкиваемся на случаи, когда в момент решительного сражения отсутствует часть войска, которая, с точки зрения идеала, могла бы быть притянута на поле сражения. В своих „Генеральных принципах" 1748 года. Фридрих выдвигает начало: если на нас одновременно нападает несколько противников, „то надо пожертвовать неприятелю одной из провинций, пока мы всеми силами не схватимся с другим противником, принудим его к сражению и напряжем крайнюю энергию для нанесения ему поражения, после чего можно будет выдвинуть часть сил против остальных врагов". Однако, когда в 1756 году предусмотренный выше случай действительно наступил, то Фридрих не смог решиться пожертвовать провинцией и потому не сосредоточил всех своих сил. По этому поводу он к своим „Генеральным принципам" сделал следующее добавление: „при этом способе войны утомление и марши, которые выпадают на долю армии, действуют на нее, разрушительно, и если такая война затягивается, то в результате она принимает неудачный оборот". В виду этого, он лишь условно применял принцип, который позднейшими теориями был назван „оперированием по внутренним линиям". Как высоко ни ценил он решительное сражение, тем не менее, он знал, что не может достигнуть действительного сокрушения противника, и что поэтому, чтобы выдержать войну, не меньшее значение имеет прикрытие провинций, а в частных случаях — и магазинов. Поэтому, когда он в своих теоретических размышлениях вторично возвращается к сосредоточению всех своих сил в одном пункте, то это является для него лишь последним средством отчаяния, чтобы умереть с честью. Когда в зиму 1761/62 г.г. его бедственное положение достигло крайней степени и, невидимому, ничто уже не могло помочь, он за несколько дней (9 января 1762 года) до получения известия о смерти царицы{200}, указал на этот выход своему брату принцу Генриху. Генрих ответил ему, что при сосредоточении всех вооруженных сил в одном пункте пришлось бы повсеместно принести в жертву противнику магазины и провинции. Не иначе думал и сам король, который, несмотря на свой принцип — быть возможно сильнее в сражении — всегда вступал в сражения лишь с частью сил, так как войска расходовались на прикрытие. Он мог бы располагать большими силами на полях сражений при Кессельдорфе, Праге, Цорндорфе и Кунерсдорфе, если бы его не связывали соображения о прикрытии. Уже в момент осады им Ольмюца, когда русские дошли до Одера и угрожали Берлину, принц Генрих предлагал присоединить свою армию [240] из Саксонии к войскам графа Дона и дать сражение русским, чтобы освободить прусские области. Но прикрытие Саксонии представлялось королю слишком важной задачей, и этот план не был приведен в исполнение.

Если мы постоянно встречаемся с теми же явлениями, то это свидетельствует о том, что дело здесь сводится не к случайным ошибкам, а к принципиальным вопросам. От систематического соединения всех сил тем легче было отказаться, чем труднее являлось руководство крупными массами. Развернуть друг возле друга 20 или 30 батальонов и повести их вперед, сохраняя равнение, было чрезвычайно трудно. Вместо того, чтобы стремиться к возможно большим силам, возвращались постоянно к дебатированию мысли — не следует ли для увеличения численности армии установить предельную границу, чтобы большая численность не превратилась в бремя и сама не выросла в препятствие, от которого лучше избавиться. На дискуссию выносилась тема, какова должна быть численность армии, представляющая наибольшие выгоды; таким образом, мысль работала над конструированием нормальной армии. Уже Маккиавели считал, что армия численностью от 25.000 до 30.000 человек является наилучшей. Такая армия позволяет занять позицию, на которой нас нельзя будет вынудить к сражению, и, следовательно, может успешно состязаться с большей армией, не имеющей возможности продолжительное время оставаться сосредоточенной. Тюрен стремился командовать не очень многочисленной армией, не свыше 20.000 — 30.000 человек, причем, половину должна была составлять кавалерия. Монтекуколи также не хотел иметь более 30.000 человек. „Бой ведется скорее духом, чем телами", пишет он, „поэтому большая численность не всегда приносит пользу". Слишком большие армии не могут быть использованы. В дальнейшем численность несколько выросла. Маршал Саксонский устанавливал, как максимум, 40.000. Флеминг в своем труде: „Совершенный немецкий солдат" (1726г.) пишет, стр. 200: „Армия в 40.000 — 50.000 человек, состоящая из решительных и хорошо дисциплинированных людей, в состоянии все предпринять; с такой армией, не хвастаясь, можно обещать завоевать весь мир. Следовательно, все, что превосходит данное число, является излишним и только вызывает ряд -неудобств и замешательств". Полвека спустя Гибер дошел до 70.000. Даже в эпоху Наполеона Моро говорил еще о 40.000 человек, как о нормальной численности армии, а маршал Сен-Сир заявил, что вождение армии, превышающей 100.000 человек, по-видимому, представляет задачу, превосходящую человеческие способности.

Идея нормальной армии является прямой противоположностью принципа возможно большего сосредоточения всех сил для сражения. [241]

Чем же обуславливается выигрыш сражения, если не превосходством в силах, при предпосылке, что достоинства и храбрость обеих сторон стоят приблизительно на одинаковой высоте?

Впоследствии Клаузевиц сказал: лучшая стратегия заключается в том, чтобы быть возможно сильнее, во-первых, вообще, а во-вторых, в решительном пункте. Мыслителю старой школы эта истина являлась столь мало понятна сама по себе, что Дитрих фон-Бюлов счел необходимым особенно остановиться на обосновании преимуществ, даваемых численным превосходством; они вытекали из необходимости не позволить себя охватить. „Если у вас больше людей, чем у противника, и вы сумеете надлежащим образом использовать это превосходство, то большее искусство и храбрость его солдат окажутся бессильными помочь ему".

Как каждый членик Прусского военного государства, благодаря лучшему обучению и более энергичному напряжению, превосходил в отдельности соответствующую ему в Австрии часть, так же и в той же степени стратегия Фридриха Великого в окончательном результате превосходила стратегию Дауна. Прусские войска более умело маневрировали, пехота скорее стреляла, кавалерия производила более резкий шок, артиллерия являлась более подвижной, интендантство заслуживало большего доверия и позволяло растягивать пятипереходную систему в семи и девяти переходную систему: король — полководец, не несший ответственности ни перед каким высшим авторитетом, не имевший над собой никакого гофкригсрата — все это сводил в стратегию, бесконечно превосходную по своей смелости и эластичности.

Мы знаем, какие чудеса может творить командование. Но нам всегда вновь приходится подчеркивать, что неожиданность, совершенно слепая случайность, играют весьма значительную роль; в течение новых веков значение случайности постепенно наростало, и в эпоху Фридриха достигло своего кульминационного пункта. Теодор фон-Бернгарди{201} в своем труде „Фридрих Великий, как полководец" насмехается над современниками Фридриха, которые хотели видеть в результате сражения лишь игру случая. Он же усматривает в этом толковании характерное различие не только между королем и его противниками, но также между королем и его помощниками, принцем Генрихом и принцем Фердинандом Брауншвейгским. [242] Однако, он упустил при этом из вида, что сам Фридрих во многих местах своих трудов, совершенно как и все остальные генералы его времени, считал обращение к сражению вызовом случаю; но в особенности он упустил из вида, что в условиях XVIII века результат боя зависел от случая фактически значительно более, чем в какую — либо другую предшествующую или последующую эпоху развития военного искусства.

Чтобы использовать действительность огня, линии, в которые строилась пехота, стали делать очень тонкими и соответственно очень длинными. Но эти длинные тонкие линии являлись очень хрупкими: какие-нибудь неровности местности, обрывы, болота, овраги, пруды, рощи, легко могли их разорвать и привести в беспорядок. Кроме того, они были крайне уязвимы с флангов. Чем глубже является построение, тем легче передвигаются войска и тем легче оборонять им свои фланги. Чем мельче является глубина построения, тем сильнее действие огня, но тем труднее всякое движение, как вперед, так и в стороны.

Следовательно, результат сражения, главным образом зависел от того, удавалось ли атакующему выиграть у обороняющегося фланг и подтянуть к нему свои линии в сравнительно терпимом порядке; кроме того, атака должна была обрушиваться по возможности внезапно, так как в противном случае противник получал возможность построить новый фронт.

Степень удачи всего этого находилась в тесной зависимости от местности, которая полководцу заранее не была в точности известна и которую он, в большинстве случаев, не имел возможности полностью лично обрекогносцировать; а если еще прибегали к покрову ночи, чтобы обеспечить внезапность, то для войск отсюда вытекали новые трудности — правильно ориентироваться в темноте.

Качественное превосходство пруссаков над их противниками покоилось в значительной степени на том, что благодаря более интенсивному строевому обучению и лучшей дисциплине, они могли легче торжествовать над этими затруднениями. Это дало право Фридриху высказать смелую мысль, что при удаче флангового маневра можно с 30.000 человек бить стотысячную армию; и, действительно, это ему удалось под Соором и Лейтеном, когда он одержал полные победы, имея против себя весьма значительное численное превосходство.

Но какую роль сыграют в бою благоприятные и неблагоприятные предпосылки, учесть представлялось невозможным.

Под Хорузицем австрийцы проиграли сражение лишь потому, что они слишком долго затянули свой ночной марш. [243]

Пруссакам же удался ночной марш, давший им победу под Гогенфридбергом.

Под Кессельдорфом надо считать чисто счастливой для пруссаков случайностью, что им удалось атаковать саксонцев до подхода австрийцев.

Под Ловозицем австрийцы в сущности выиграли сражение, и победа осталась за пруссаками лишь потому, что Броун не уяснил себе одержанного успеха, не преследовал и ночью отступил.

Под Прагой Даун со своей армией находился на пути к соединению с главными силами. Передовые части корпуса Пуебла во время сражения приблизились к полю сражения и находились в тылу у пруссаков на удалении всего в 10 километров. Корпус насчитывал 9.000 человек и, так как ход сражения колебался, мог бы дать австрийцам решительный перевес.

Под Лейтеном небольшая цепь холмов дала возможность пруссакам скрыть их фланговый марш для охвата левого крыла австрийцев; последнее оказалось невозможным под К о л и н о м.

Под Цорндорфом русский отряд, силой в 13.000 чел.{202}, находился на расстоянии двух переходов к северу от поля сражения и мог бы очень легко соединиться с главными силами русской армии.

Сражение у с. Кай{203} вероятно могло бы быть выиграно пруссаками, если бы колонне генерала Канитца, которую русские должны были обходить обширной дугой с юга, удалось переправиться через Эйхенмюлен — Флис.

Под Кунерсдорфом королю удалось сосредоточить свои войска прямо против русского фланга, но это преимущество было сведено на нет тем, что местность здесь представляла существенные затруднения для атаки, которые королю заранее не были известны, а отчасти и не могли быть заблаговременно выяснены.

Под Торгау все зависело от того, что обе половины армии, из которых одной командовал король, а другой Цитен, и которые наступали совершенно раздельно, действовали бы в бою во взаимной связи, дружно; этого удалось достигнуть лишь в самую последнюю минуту боя.

Здесь нам нужно остановить свое внимание, чтобы уяснить субъективные черты величия прусского короля. Когда в 1852 г. генерал Леопольд фон-Герлах прочел историю Пруссии Ранке, он записал в своем дневнике (т. I, стр. 91) следующее: „Фридриховская [244] стратегия часто представляет неописуемую слабость, но в ней имеются и выдающиеся по блеску моменты". То, что Герлаху казалось неописуемой слабостью, представляет сущность стратегии измора, представление о которой было утрачено в военных кругах XIX века. Кто не может представить себе короля на этой фоне, тот непременно должен вынести ему обвинительный приговор. Совершенно сбиваются с истинного пути те, которые стремятся рассматривать Фридриха, как представителя стратегии сокрушения; с этой точки зрения Фридрих, на всем протяжении своей военной карьеры, за исключением очень немногих моментов, должен казаться слабеньким человеком, который не решается до конца ни продумать, ни осуществить на деле свои принципы. Величие Фридриха становится вполне понятным лишь тому, кто видит в нем стратега измора. В отношении оценки решительного сражения, между ним и его предшественниками и современниками, как мы видели, нет различия. Он, безусловно, жил в атмосфере взглядов стратегии измора, но на кульминационном пункте своей военной карьеры он так приблизился к полюсу решительного сражения, что могло получиться представление, будто он был сторонником стратегии сокрушения и, как таковой, являлся предтечей Наполеона. Многие думают, что тем самым они окружают его память особым ореолом, а между тем, в действительности, они выставляют его в очень неблагоприятном свете. Чтобы действовать по принципам стратегии сокрушения, необходимы предпосылки, которых недоставало фридриховскому пониманию государства и армии. Фридрих шаг за шагом неизбежно отставал от требований стратегии сокрушения. Для оценки его хотят применить неподходящий к нему масштаб, отчего в самые великие для него дни он начинает казаться мелкой и ограниченной фигурой. Позднейшие годы его деятельности пришлось бы излагать как даже, отречение от самого себя. Если же Фридриха правильно поставить в рамки и на почву стратегии измора, то получается живой и чудовищно великий образ. В сущность стратегии измора входит неотъемлемый момент субъективности; я считаю себя в праве сказать, что фридриховская стратегия субъективнее стратегии любого другого полководца во всей мировой истории. Он всегда воспрещал своим генералам созывать военный совет, в некоторых случаях, даже под угрозой смертной казни, как например, при возложении на графа Дона командования против русских (письмо от 2-го августа 1758 года). Он полагал, что на военном совете всегда одерживает верх партия, отстаивающая более робкое решение. Он же требовал, чтобы рисковали даже в темную. Такое решение всегда должно носить личную окраску, должно быть субъективным. Военный совет слишком робок, потому что он слишком объективен. Если допустить [245] параллель с изобразительными искусствами, то мы вспомним, что XVII и XVIII века являлись эпохой стилей Барокко и Рококо, которые давали возможность фантазии работать с необузданной субъективностью, в то время, как классическое искусство держится объективных форм. Если мы не называем Фридриха героем Рококо, то потому, что с этим словом в нашем представлении связывается известное изящество и мелочно-салонный характер, которые оказываются здесь совершенно неуместными.

Такую характеристику скорее можно бы отнести к французским полководцам в Семилетнюю войну. К Фридриху сравнение с стилем Рококо может прилагаться только, чтобы подчеркнуть субъективную особенность его полководческой деятельности — полную противоположность всякой схематичности. Можно сказать, что его решениями никогда не руководила вытекающая из природы необходимость, а лишь свободная личная воля. Вместо того, чтобы в 1757 г. начать обширное вторжение с нескольких сторон в Богемию, он мог бы держаться обороны и предоставить инициативу противнику. Он часто мог бы атаковать, когда он этого не делал; точно так же он мог бы воздержаться от атак при Ловозице, Цорндорфе, Кае и Кунерсдорфе. Формально, то же, конечно, можно повторить и о наполеоновских решениях, но по существу последние определялись внутренним законом: логическая необходимость ведет Наполеона к цели.

Чем сильнее в каком-нибудь замысле субъективный момент, тем тяжелее ложится бремя ответственности и тем труднее принятие решения. Сам герой видит в своем решении не результат рациональной комбинации, а, как мы уже видели, вызов судьбе и случаю. И достаточно часто приговор судьбы гласил против него самого.

Но если в дерзости решений Фридриха проявлялось величие его характера, то оно должно было еще больше проявиться в стойкости, с которой он встречал обрушившиеся несчастья. Если сравнить Фридриха с последним его предшественником, принцем Евгением, то полководческая карьера прусского короля окажется изобилующей гораздо большим количеством превратностей: у принца Евгения видна известная жесткая последовательность развития, и часто протекают целые годы между моментами, когда оно заостряется до действительного величия; у Фридриха же на протяжении одного года мы находим четыре больших сражения — Прага, Колин, Росбах, Лейтен; перетерпеть эту смену побед и поражений — это достойно еще большей славы, чем сама победа. Нет никакого сомнения, что попытка взять в плен в Праге всю австрийскую армию вела к перенапряжению сил, а атака под Колином вдвое сильнейшей австрийской армии, занимавшей чрезвычайно выгодную позицию, являлась сумасшедше [246] смелой. Но такого рода победы и поражения имели моральное значение, далеко выходящее за пределы военного успеха, и почти что от него независимое. Отсюда вытекало то огромное почтение, которое король внушал неприятельским полководцам. Почему они столь редко использовали те благоприятные случаи, которые он им достаточна часто предоставлял? Они не осмеливались дерзать. Они считали его на все способным. Если величайшая осторожность в подходе к крупным решениям вообще лежит в существе двух-полюсной стратегии, то эта осторожность, особенно у главного противника Фридриха, Дауна, разросталась в боязливость, как только он встречал перед собой самого Фридриха.

Война — это шахматная игра; война — это борьба физических, интеллектуальных и моральных сил. Следя за походами Фердинанда Брауншвейгского против французских войск, можно заметить, что этот ученик фридриховской школы превосходил всех остальных исключительно потому, что обладал большим стратегическим мужеством; он противостоял опасности, перед которой пассовал его противник. Фердинанд располагал в 1759 году 67.000 человек против 100.000, а в 1760 году 82.000 человек против 140.000 и удержался. Решения имели меньший масштаб и сопровождались меньшими потерями, но в общем противоречия здесь оставались теми же, что и на главном театре войны, в борьбе Фридриха против австрийцев и русских.

Современники Фридриха, и во главе их его брат, принц Генрих, часто в самой резкой форме порицали короля за то, что он проливает излишнюю кровь; они уверяли, что его военное искусство состоит в том, чтобы вечно драться. Французский полковник Гибер хотел доказать (1772 г.), что он побеждал своими маршами, а не даваемыми сражениями. Новейшие писатели, наоборот, хотят видеть гений Фридриха в том, что он, и только он, из всех его современников, правильно оценивал природу сражения и надлежащим образом его применял. В сущности, король сам признал правоту современных ему критиков: он объявил своего брата Генриха единственным полководцем, не сделавшим ни одной ошибки; в последних кампаниях он отказался от принципа сражения; в своей истории Семилетней войны он признал метод Дауна хорошим. Мы также видели, что конечный результат Семилетней войны был обусловлен не исходом сражений. Если Фридрих не дал бы сражений при Праге, затем при Колине, а также при Цорндорфе и Кунерсдорфе, то он выдержал бы войну легче и лучше. Но это соображение весьма поверхностного порядка. Совершенно верно, что этих сражений можно было бы избежать, и что их первоисточником являлась не деловая внутренняя необходимость, а личные настроения и субъективность полководца. Но Росбах и Лейте [247] были во всяком случае необходимы; для полководца, принявшего оба эти решения, субъективную, но все же внутреннюю необходимость представляли и данные им сражения под Прагой, Колином, Цорндорфом и Кунерсдорфом. „Экипаж опрокинулся", острил принц Генрих после поражения при Колине. Сравнение было бы правильным, если бы Пруссия после этого разгрома действительно пала, и король не нашел в себе силы воспрянуть вновь. Но так как он имел в себе эту силу, то он не только не мог, а должен был описать предопределенный ему путь. Он не был бы самим собой, если бы не попытался подчинить себе судьбу. Может быть, с деловой точки зрения, было бы ему и выгоднее уже вступить в Семилетнюю войну с той ограниченной программой стратегической обороны, которой он начал следовать, начиная с 1759 года, но это было для него внутренне невозможно. Первоначально, в 1757году, он, ведь, имел это ввиду, но когда Винтерфельд развернул перед ним блестящие возможности наступательных успехов, он не мог устоять перед силой неземного очарования открывшихся перспектив и не должен был отступать перед ними. Это дает нам разгадку понимания не только самого Фридриха, но и противоречивых о нем суждений. В наивном представлении современников, видевших только геройство, Фридрих обожествлялся; критика его современников — специалистов — прокляла позднейшие военно-исторические труды; сознавали, правда, что проклятие являлось абсурдным, но отнесли свое признание Фридриховского искусства к неправильной категории, отчего создались внутренние противоречия.

Фридрих пишет в введении к своей истории Семилетней войны, что необходимость иногда заставляла его искать решения в сражении. Теодор фон-Бернгарди, наоборот, поучает нас, что необходимость заставила короля отказываться от сражений. Может ли быть что — нибудь более удивительным, чем то, что через сто лет после Фридриха, прусский генеральный штаб перестал понимать его стратегию, и, начав издавать, при обширном использовании первоисточников, громадный труд по фридриховским войнам, обнаружил после того, как работа уже сильно подвинулась, и много томов было выпущено, что он исходил из ошибочного основного взгляда? Но, как это ни удивительно, это все же остается фактом и к тому же имеющим естественные объяснения. Между историческим суждением и практическим применением искусства легко может возникнуть подобное разногласие.

Как ни ценным является для практики углубление в историю, оно представляет и известную опасность, так как при подобном углублении приходится рассматривать только как относительное многое из того, что практик полагает и должен полагать абсолютным законом, чтобы достичь полной [248] уверенности и твердости представлений, необходимых для действий. Только очень сильное мышление имеет возможность охватить в себе и то и другое, и на этом основании я могу заключить главу следующим рассказом: фельдмаршал Блюменталь, несомненно принадлежавший к решительным представителям стратегии сокрушения (в 1870 году он с самого начала требовал, чтобы одновременно с обложением Парижа было начато большое наступление в глубь Франции), однажды высказал мне свое одобрение по поводу моего толкования фридриховской стратегии и заявил, что к этой стратегии еще когда-нибудь вернутся{204}.

Дальше