Содержание
«Военная Литература»
Военная мысль

Монизм Бюлова

Генрих Дитрих Бюлов (1760—1806 г.г.) — один из интереснейших и значительнейших классиков военной литературы, Аристократ по рождению и воспитанию, прусский гвардейский офицер, поклонник Тацита и Жан-Жак Руссо, барон Бюлов бросил военную службу при первых известиях о начале французской революции, принял участие в неудачной попытке восстания в Нидерландах против Австрии, затем отправился в страну "свободы" — Соединенные Штаты, где натолкнулся на страшную жажду к деньгам и на отвратительные картины рабского труда. Бюлов сам пытался спекулировать, выступал в роли театрального антрепренера, разорился, познакомился с тюрьмой и начал вести образ жизни литературной богемы. Когда мы судим произведения Бюлова, не будем забывать, что его гений блещет из угара кабаков, что многое ему пришлось писать лишь на те темы, которые могли найти издателя, что гениальный основатель стратегии жил на авторский гонорар, который немецкие книгопродавцы исчисляли ему по 6 рублей за печатный лист... Естественно, труды Бюлова должны были явиться засоренными мусором; но среди него встречаются в изобилии и настоящие перлы, и на них мы обязаны сосредоточить все свое внимание.

Бюлову были хорошо знакомы Берлин, Нью-Йорк, Лондон, Париж, Гамбург. Его внимание преимущественно привлекали политические и политико-экономические вопросы; на эти темы он написал ряд брошюр (например, "о деньгах", „о Наполеоне, императоре французов", „о свободном государстве Северной Америки" и т. д.). Труд Беренхорста „Замечаний о военном искусстве", представляющий гениальную критику состояния военного дела в конце XVIII века, заставил Бюлова вернуться к военному делу. В 1799 году появилось его знаменитое произведение „Дух новой военной системы", сразу привлекшее к себе общее внимание. В 1805 году этот труд был выпущен новым изданием. От Клаузевица до Леера включительно, все военные писатели XIX столетия считали необходимым обругать автора этого труда. Однако, надо не забывать, что Бюлов сам сознавал, что кое-где у него звучат фальшивые ноты, и издание 1805 года представляет как бы диалог между прежним и новым Бюловым: обширные примечания автора внизу каждой страницы оспаривают многие мысли, развитые наверху, в тексте. С другой стороны, памфлетное творчество, политическая репутация сторонника революционных идей, резкие оценки Бюлова уже при жизни заставили даже храбрых людей скрывать знакомство с Бюловым и создавали ему бездну врагов. Еще сумели простить Бюлову его историю войны 1800 года, но когда в 1806 году появился его труд о кампании 1805 года, русский [21] посланник, тогда всемогущий в Берлине, потребовал уничтожения его произведения и ареста автора. После Иены не подумали о том, чтобы вывезти из Берлина важнейшие реликвии прусской армии, но озаботились, чтобы Бюлов не достался в тюрьме французам. Его эвакуировали в Россию, зимой, в летнем костюме. На пути в рижскую тюрьму он пропал — умер ли от болезни, был ли пристрелен конвоировавшими его казаками (последняя версия — фамильная традиция) — в точности не известно.

Свои исследования наполеоновских походов 1800 и 1805 годов Бюлов писал, конечно, не по архивным данным. Они появлялись через год после событий, и материалом для них являлась скудная военная хроника одной или двух немецких газет. И все же это было не толчение воды в ступе: в широком масштабе Бюлов схватывал решение полководцев и подходил к ним с меркой своей теории стратегии. Это была очень злая военно-историческая критика, но все же это была критика. Труды Бюлова по тридцатилетней и семилетней войне, конечно, много основательнее. Мы заключаем приводимые ниже выдержки из трудов Бюлова отрывком о причинах тридцатилетней войны; если современный историк видит их в экономических домогательствах сторон, а не в столкновении католичества с протестантством, то это, конечно, только нормально; но развитие этих идей в самом начале XIX века свидетельствует о недюжинности критической мысли Бюлова.

В излишней скромности представителя богемы, Бюлова, конечно, упрекнуть нельзя. В начале своей истории 1805 года он заявляет, что он сам, своими трудами, возвел себя в ранг первых полководцев. Когда на дворе берлинской тюрьмы Бюлов услышал об иенской катастрофе, он воскликнул: „так всегда бывает, когда полководцев арестуют, а дураков ставят вэ главе армии". До сражения перед Иеной Бюлов в тюрьме устраивал конференции на тему: „как и почему прусская армия, выдвинувшаяся между p.p. Заала и Эльба, будет непременно разбита".

Однако, ненавидеть Бюлова и уродовать его сочинения при помощи цензуры заставляло не это самохвальство. Бюлов был слишком политически зрел для тогдашнего государственного устройства Германии. Он повторял за Руссо, что причины поражения в поле надо искать у себя дома. Он хвалил Наполеона, видел его силу в его союзе с завоеваниями революции и пророчествовал, что до тех пор, пока Наполеон окончательно не порвет о республиканцами, он будет непобедим{5}. Он написал такую историю Гогенцоллернов, которую фамилия графов и баронов Бюловых до сих пор хранит под спудом. Он обвинял Фридриха Великого в том, что последний не герой, стянул себе Силезию, но отступил перед задачей объединения германских земель. Александр Македонский поступил бы иначе. Бюлов понимал, что лишь вся соединившаяся Германия могла бы сломить гегемонию Наполеона, и видел к этому главное препятствие в массе мелких тиранов, дробящих немецкую землю своими эгоистическими, противоречивыми интересами. Мечта о единой Германии, создать которую смог впоследствии Бисмарк, прорывается у Бюлова повсюду; сотни немецких столиц он хотел бы заменить одной. Он негодовал на немцев за отсутствие у них республиканского [22] духа и добродетелей и презирал пруссаков за то, что они наполовину русские, т.е. наполовину созданный для самодержавия материал. О русских Бюлов пишет всегда с большой горечью. Он признает за русским солдатом достоинства автомата, катапульты для стрельбы, созданной из костей и мяса; русский храбр или трус, честен или обманщик, умен или глуп, смотря по тому, как ему прикажут. На русскую помощь Бюлов не надеялся: если в 30-летнюю войну шведы и австрийцы драли Германию с севера и юга, то в его эпоху он видел повторение этой истории с той разницей, что французы будут опустошать области западнее Эльбы, а русские — восточнее. Он боролся против стремления Пруссии поделить с Австрией Германию на северную и южную. В 1813 году Бюлов был бы герой национального движения, в 1805 году он выглядывал революционером и пораженцем.

Бюлов, действительно, не сумел освободиться от антимилитаристических и пасифистических идей, так глубоко проникавших всю философию XVIII века. Он писал: „я называю войну наукой не об убийстве, как это делали, а о разбое, так как ее объект заключается в завоевании, в грабеже земель, а убийство является только средством, ведущим к этой цели. В убийстве еще умудряются находить нечто благородное; этого не будет, когда будет ясна цель — грабеж. Война — это тоже воровство, которое в малом масштабе наказуется, а в большом — награждается лавровыми венками, фимиамом поэтов, статуями и храмами". Правда, иногда Бюлов относился к войне мягче: „военное искусство дорого мне, как эгида безопасности и свободы{6}, и моим долгом является заниматься им, поскольку я убежден, что у меня есть идеи, как сделать бесплодным наступление посредством повышения искусства обороны". Как мы видели раньше, упрекая Фридриха Великого за то, что он не закончил собирания немецких земель и не воевал дальше, Бюлов сам уже готов был признать положительную роль насилия. Но, в общем, венцом его трактата по военному искусству является призрак всеобщего мира, который установится тогда, когда все государства достигнут своих естественных границ, когда все политическое устройство Европы придет в соответствие с его учением о базисе.

Приводимые отрывки из истории кампании 1805 года свидетельствуют, что Бюлов первый понял тесное соотношение, существующее между политикой и стратегией: „политическая стратегия относится так же к военной стратегии, как последняя — к тактике"; в сущности, это полное выражение наиболее знаменитого положения Клаузевица, что война есть продолжение политики. [23]

Клаузевиц создавал все свое учение в борьбе с мыслями Бюлова; ему принадлежит несколько и чисто полемических статей, направленных против Бюлова. Знакомство с Бюловым поэтому обязательно для правильного понимания учения Клаузевица. Беспристрастный читатель, изучив Бюлова, найдет, что Клаузевиц, бросив в Бюлова град камней, в конце концов все же взял у последнего целый ряд ценных идей. Бюлов был тем тезисом, в борьбе с коим мысль Клаузевица выдвинула сначала антитезис, а затем возвысилась до синтеза.

Бюлов был недостаточно реалистом; правда, он подметил, что отсутствие роскоши у офицеров революционных армий дает им огромный плюс по сравнению с офицерами старого режима; но он переоценивал значение магазинной системы, не заметил, что войска французской революции научились жить за счет местных средств, не заметил, что с Наполеоном народилась новая стратегия сокрушения, в которой бой уже не является только одним из средств и которая выдвигает единственной целью — уничтожение неприятельской армии. Все это Бюлов просмотрел, несмотря на то, что он один из первых подметил и точно описал новый характер революционной тактики; виною этого просмотра была та теория, через призму которой Бюлов рассматривал все явления. Ошибки Бюлова не повторил Жомини, который пришел почти по всем пунктам к противоположным Бюлову выводам: Жомини настаивает на концентрации войск, на действиях по внутренним линиям, а Бюлов — на развертывании армии, на стратегическом охвате неприятеля, на действиях по внешним линиям. Наполеон одерживал успехи по Жомини, но когда массы его увеличились, когда снабжение начало играть большую роль — в 1813 году он проиграл осеннюю кампанию, опираясь на методы Жомини, а союзники разбили его под Лейпцигом, действуя по Бюлову. Для современных армий, еще более зависимых от своих сообщений, еще более беспомощных при столкновении на одном месте, старые доктрины Бюлова во многом получают новую жизнь и мощь.

Бюлову мы обязаны самим термином „стратегия"{7}, а также и разделением стратегии от тактики; кто прочтет его определения, тот поймет, что и первому автору, проведшему грань между этими столь родственными дисциплинами, вероятно очень досаждали недоуменные вопросы о том, чем же собственно стратегия отличается от тактики. Бюлову мы обязаны всем учением и самим термином об операционном базисе, а также понятием о стратегическом развертывании. Если рассуждения об объективном угле представляются некоторым увлечением{8}, то сама мысль об огромном значении базиса заслуживает полного внимания, и лучше всего ознакомиться с ней мы можем у ее истока — у Бюлова. [24]

Уже у Ллойда мы отмечали свойственное XVIII веку преклонение перед математикой; математика нужна Ллойду даже для верховой езды и для объяснения успеха удара гусар на маленьких, быстрых лошадях на тяжелых кирасир. У Бюлова и эрц-герцога Карла это увлечение принимает почти катастрофические формы. Стратегия излагается в виде геометрических теорем и поясняется чисто геометрическими чертежами. Такое увлечение кажется нам особенно странным у такого искушенного в истории, политике и политической экономии писателя, как Бюлов. Нам представляется, что эта геометрическая форма у Бюлова является результатом его положения штатского наблюдателя, изолированного от непосредственного соприкосновения с армией и войной. Мы естественно начинаем мыслить геометрически, отвлеченно, когда теряем соприкосновение с живой действительностью. А Бюлов был от нее оттерт, и только гениальности его мысли мы обязаны многими меткими тактическими замечаниями. Нам лично приходилось наблюдать геометрические увлечения в военном искусстве. Если у Бюлова здесь сказывался, прежде всего, дух мышления XVIII века, то теперь это может служить мерилом кабинетности автора. Истративший столько сил, чтобы громить давно умершего Бюлова, Г. А. Леер, как исключительно кабинетный ученый, был болен той же склонностью к геометрии и, по рассказу его учеников, спорный вопрос на тактической задаче решал всегда тем, что перевертывал план чистой стороной наверх и вопрос переносил в рамки геометрии...

Геометрия в стратегии, конечно, не может возбуждать в нас особого энтузиазма, особенно если мы отворачиваемся от конкретного случая, со всеми его частностями, чтобы углубиться в умозрение. Однако, мы не можем не признать, что никогда серьезно не воевавший, бедняк писатель Бюлов сумел в своем чертеже прочитать многое, что пропустили люди) колесившие пo полям сражений всей Европы. Правда, истина и ложные представления у Бюлова сплетаются очень тесно. Мы убеждены, что если бы Бюлов не работал так много по военной истории, то геометрическое исследование привело бы его к еще большему преобладанию недоразумений. Мы опустили третью часть „духа новой военной системы", в которой Бюлов иллюстрирует свои положения уже не геометрически, а на примерах из истории семилетней и революционных войн. Наш вывод — геометрический метод может быть допущен лишь в очень ограниченных размерах и обязательно необходимо противоядие в образе военной истории.

Сочинения Бюлова уничтожались и полицией и его знатными родственниками, которых они компрометировали. В Россию путь для них был вовсе закрыт. Теперь они представляют высочайшую библиографическую редкость. Сколько-нибудь полного собрания их нет, кажется, ни в одном книгохранилище Европы. Мы пользовались в подлиннике лишь его „духом новой военной системы" (на немецком языке, изд. 1799 г.) и сравнительно второстепенным трудом — „историей войны 1800 г.", в остальном же руководствовались собранием избранных сочинений Бюлова в одном томе{9}, изданных его племянником, под редакцией Рюстова, в 1853 году. Революционера военной мысли, Бюлова, приходится изучать сквозь призму извращений политической [25] и фамильной цензуры, а также через купюры, исправления и толкования Рюстова.

Что Бюлов был материалистом, это видно по многим приводимым ниже мыслям. У него было уже известное, очень скромное, представление об эволюции, как о противоречии между военным искусством греков и римлян и военным искусством нового времени, противоречии, базирующемся на различной технике холодного и огнестрельного оружия; двигателем эволюции является рост огнестрельного оружия в армиях и потребляемого им количества боевых припасов.

Если мы позволяем себе прилагать к Бюлову эпитет „гениальный", несмотря на многочисленные недоразумения в его поспешных трудах, и ставим его выше многих других классиков, то такая наша оценка основывается на том, что Бюлов подошел к стратегии с совершенно новым мировоззрением, заимствованным у Жан Жака Руссо. В мире и войне Бюлов увидел единое целое и в этом целом стал рассматривать войну, как надстройку над тем фундаментом, базой, которую представляет мир. Понятие базис, которое ввел Бюлов, все последующие военные писатели начали толковать в узком, геометрическом смысле. Но целый ряд выражений в сочинениях Бюлова позволяет нам думать, что за таким толкованием базиса, предназначенным к широкому обращению, Бюлов скрывал и более глубокое его понимание; в процессе войны государству, как базе военной деятельности, Бюлов отводил, невидимому, такое же всеобъемлющее значение, какое придает монистическое толкование исторического процесса экономическому фундаменту. Сквозь сумбурную форму изложения учения Бюлова у него просвечивает местами чисто монистический подход к явлениям войны. Война для Бюлова, прежде всего, производная, настройка, явление не самодовлеющее. И нам кажется, что местами Бюлов ставит вопрос даже шире, чем Клаузевиц, несомненно заимствовавший у него свою диалектику.

Бюлов рисуется нам заслуживающим солидного научного исследования. Мы не располагали всеми важнейшими подлинными его трудами и эту задачу несчитаем здесь исчерпанной.

Редакция.
[26]
Дальше