Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава десятая.

Дипломатическое развязывание войны (июль 1903 — февраль 1904 г.)

1. Дипломатические шансы сторон в переговорах

В дни, когда Гаяси в Лондоне начал переговоры о проекте соглашения с Россией по маньчжурским делам, французский представитель сообщал из Токио в Париж, что японские «арсеналы не проявляют какой-либо специальной активности, за исключением, впрочем, постройки транспортных средств. Японские военные и моряки открыто считают себя совершенно готовыми к быстрой мобилизации и считают бесполезным принимать особые меры предосторожности».{361} Это было известно к моменту начала русско-японских переговоров и в Петербурге. Из донесений морского, военного и финансового агентов в Японии там знали, что с апреля по июль в Японии были проведены поверочные и учебные мобилизации «почти во всех частях армии» и во флоте, что все лето вооруженные силы Японии держались «в напряженном состоянии боевой готовности» и что «такой серьезной всесторонней подготовки на случай близкой войны не было и не наблюдалось» за все последние годы; наконец, что «два главных источника благосостояния страны, шелк и рис, одинаково [234] обеспечены в текущем году в размерах, уже давно небывалых».{362}

Пока в России безобразовцы продолжали свою работу по разложению аппарата в столице и на далекой периферии, переманивая там к себе не только «всех подозрительных людей» из Русско-Китайского банка, но и удалых карьеристов из военного ведомства (вроде полковника Мадритова или военного комиссара Квецинского, самочинно занявшего Мукден в октябре 1903 г. после его эвакуации), — в Японии принимались меры к консолидации политического аппарата и «общественного мнения», ввиду предстоящих решительных действий.

К моменту своего лондонского выступления кабинет Кацуры пережил и успел изжить длительный парламентский «кризис» в связи со своими предвоенными бюджетными проектами и провел-таки их, уступив парламентским самураям только в вопросе о повышении поземельного налога. Это не значило, конечно, что парламент был против войны. Наоборот. В частности, наиболее «парламентарная» из парламентских партий, группа Окумы, была наиболее горячей сторонницей «активной» внешней политики, а в дипломатических донесениях из Токио за годы перед войной красной нитью проходит припев о сдерживающей позиции правительства и агрессивном давлении на него со стороны «возбужденного» «общественного мнения». Самое лондонское выступление Гаяси предпринято было после обсуждения его в Токио под председательством микадо в расширенном «тайном совете» в составе кабинета, высших государственных сановников, членов императорского дома и всех «старейшихгосударственных людей» (т. е. Генро), в том числе Ито, Иноуэ и Мацукаты, не входивших в правящую группу Ямагаты и считавшихся оппозиционерами умеренного, пацифистского оттенка. Это имело целью «показать», как объяснили англичанам, что [235] «решение обратиться к России непосредственно» было «очевидно серьезным желанием не только императора и его правительства, но и представителей всех, кто пользуется влиянием в этой стране».{363}

Истолкованное французами как возвращение к участию в делах высшей политики приглашение упомянутых трех государственных деятелей в «правительственные совещания» производило впечатление залога мирного поворота в японской политике, чего-то вроде тоже «нового курса».{364} На деле это было лишь способом парализовать возможный центр оппозиции привлечением к активной ответственности за предпринимаемую дипломатическую кампанию и войну.

Уже и до того Ито, как мы видели, нельзя было считать стопроцентным пацифистом; теперь же за ним числилось политическое выступление, которое воинствующие милитаристы могли расценить только как воду на их мельницу. Это — его речь в марте 1903 г. на партийном собрании Сэйюкай, справедливо давшая «много пищи для тревожных слухов». В этой речи Ито, между прочим, сказал: «Мировые дела представляют крупные перемены за каждое десятилетие. Великая Сибирская ж. д., соединяющая Крайний Восток с Крайним Западом, уже почти закончена, и разделявшее их расстояние может быть пройдено теперь в каких-нибудь две недели. Не следует забывать, что подобное сокращение расстояний требует от нас самого серьезного внимания с точки зрения национальной безопасности. Последнее улучшение в путях сообщения производит полную революцию в относительном положении народов. Приведу пример: десять лет тому назад ни одна западная держава не могла и подумать о посылке на Дальний Восток стотысячной армии. Но с тех [236] пор условия так изменились, что стало возможно в какие-нибудь два-три месяца перебросить сюда армию даже в несколько сот тысяч человек. Конечно, все нации желают мира. Но как бы то ни было, ни одна из них не рискнет забыть, что буря может разразиться каждую минуту. Вот что отнимает у меня покой и днем и ночью и вот почему я не упускаю ни одного случая напомнить моим согражданам о необходимости единения и доброго согласия».{365}

Еще в 1902 г., давая свое согласие на заключение англояпонского союза, Ито заявил в Лондоне, что «рано или поздно необходимо будет положить предел русскому вторжению (encroachments) в Маньчжурию, если не штыком, так какими-нибудь иными средствами». Как ни ворчал он теперь по поводу того, что виною «настоящих осложнений» является этот союз, он, очевидно, в обычной для него сдержанной форме, признавал теперь своевременным приступить к действиям именно по поводу маньчжурских дел и протягивал руку милитаристам, не дожидаясь никаких «новых» петербургских курсов и отсчитывая сроки не хуже самого Ямагаты. Не будь Ито, возможно, кабинет Кацуры открыл бы войну не в январе 1904 г., а раньше. Но в январе этого года Гаяси мог уже смело заявить в Лондоне, что «была одно время в Японии мирная партия — теперь ее не существует. Ито и Иноуэ, которые одно время считались руссофилами и сторонниками мира, отложили всякую надежду на мир». И это было не по каким-нибудь корейским, а только по маньчжурскому пункту японских условий, которому японское правительство тогда придало ультимативный характер.{366}

Японские милитаристы, приступая к переговорам с Россией, прекрасно, как и англичане, отдавали себе отчет «в серьезном различии мнений в русских правящих сферах» и [237] учитывали это в своих дипломатических расчетах.{367} Пока в России торжествовал «новый курс», они могли рассчитывать на бесплодность переговоров по маньчжурскому вопросу, и дело сводилось лишь к тому, чтобы свалить на противника ответственность за разрыв этих переговоров.

Главные же дипломатические усилия для этого должны были быть направлены на Лондон. Там и работал с необыкновенной энергией все тот же Гаяси, фанатический сторонник войны. Французский посол в Лондоне, наблюдавший Гаяси за этой работой, так описал ее непосредственно после начала войны: «Позиция Гаяси была совсем иная, нежели его коллег в Париже, Берлине и Петербурге. Очень умный, очень тщеславный, склонный брать на себя инициативу, что позволяло ему его положение в Японии, где он был помощником статс-секретаря, — он был сторонником войны, не скрывал этого, и будет признан одним из главных ее виновников. Его целью было привлечь симпатии английского общественного мнения к его стране и вызвать вражду к России; он рассчитывал этим способом не только воздействовать на английский кабинет, но также укрепить и ободрить военную партию в Токио, вызывая в Англии проявления сочувствия к делу японцев... Гаяси не довольствовался изучением течений общественного мнения, он их провоцировал и до известной степени направлял. В своих пространных интервью, которые он давал журналистам, он охотно распространялся на тему о трудностях, создаваемых Россией, об обязательствах, часто ею нарушаемых, о положении, созданном для японцев в Маньчжурии, о силе армии и флота Японии, о плане будущих операций. Он утверждал, что война вероятна, неизбежна, если только московитское правительство не отступит полностью; он предсказывал ее на 10 февраля, он доходил до того, что предсказывал последовательные атаки японского флота на Порт-Артур. Все его разговоры [238] велись под знаком доверительности и пересыпались замечаниями, иногда грубыми, в которых он не щадил ни русских, ни англичан, ни своих коллег по Парижу и Петербургу. Они не предназначались для опубликования, и их тон, усугубляемый еще плохим английским языком Гаяси, был таков, что ни один журналист не опубликовал бы их под его именем, иначе он опроверг бы их. Но слова эти разглашались в редакциях, клубах и конторах Сити; им придавали мало значения по причине их резкости и частого повторения; они служили, однако, поводом к многочисленным газетным статьям, где текстуально воспроизводились разговоры японского посла... В Токио сторонники: войны могли опираться на лондонские газеты в подтверждение симпатий Англии; в Петербурге видели в этих газетах выражение единодушного мнения англичан и английского правительства, толкающего Японию на войну».{368}

Люди, подобные Гаяси, не нужны были ни в Париже, ни в Петербурге. Там, наоборот, нужны были люди, не форсирующие событий, умеющие приспособляться к слабостям своих партнеров, пустить, когда надо, то тот, то другой оптимистический слушок, чтобы усыпить бдительность в отношении истинных намерений токийского правительства. В Петербурге, например, были убеждены, что Курино спит и видит из посланника превратиться в посла и потому приложит все усилия к мирному разрешению конфликта. А ему тем временем удалось, как увидим дальше, использовать петербургский развал для такого, чреватого результатами, глубокого зондирования, о каком он, вероятно, и сам не мечтал. В Париже Мотоно морочил Делькассэ, выдвигая то один, то другой спорный пункт, как якобы легко разрешимый, — когда Гаяси в Лондоне уже заявил, что решено воевать. А на деле это был прием, которым ловко в нужный момент затянули переговоры, направили противника на ложный след и избежали [239] посредничества. В Вашингтоне же, учитывая личное участие Т. Рузвельта во внешней политике США, и не довольствуясь работой японского посла Такахиры, токийское правительство прикомандировало к Рузвельту его товарища по университету барона Канеко, который развивал президенту перспективы работы «американского капитала в союзе с японскими знаниями и искусством на Азиатском материке», снабжал его книжками о Японии и развлекал рассказами о «бушидо», кодексе морали и чести истого самурая.{369}

Все это не могло итти ни в какое сравнение, например, с русским послом в Лондоне Бенкендорфом, «очень приятным в общении», баловнем английского королевского двора, не понимавшим, что «ни двор, ни высшее общество — это еще не Англия», вовсе не разбиравшимся «в крупных интересах, которые в Лондоне являются пружиной политики» и «досадовавшим, что ничего не видит и ничего не знает». Бенкендорф ничего не мог выудить из Лэнсдоуна, а тот, как думал Камбон, находил Бенкендорфа «слишком неинтересным, чтобы дать себе труд разговаривать с ним». Между тем Лэнсдоун и так был известен тем, что не шел навстречу людям первый и надо было «несколько насесть» на него, чтобы от него добиться откровенности. Не лучше в своем роде был и граф Кассини — дипломат старинной салонной школы совсем не приемлемый для демократического Вашингтона. Вильгельм II, например, ставил Кассини даже на одну доску с кишиневским погромом для объяснения резко отрицательной по отношению к России позиции правительства США в русско-японском конфликте. Что же касается русского посла в Париже Урусова, то, поразительно отсутствие хотя бы единого упоминания о нем во всей обширной дипломатической переписке Делькассэ с Петербургом и Лондоном по дальневосточным делам перед войной — здесь было просто пустое место, если не считать сообщения вернувшегося в ноябре 1903 г. из [240] Гааги министра юстиции Муравьева о том, что «Урусов только гоняется за кокотками».{370}

Таким образом, к началу переговоров на стороне Японии были все преимущества не только в военном, а и в политическом и дипломатическом отношениях. Помимо того, с самого же начала, еще в Лондоне, Япония сделала заявку на спешность переговоров — иначе война. То же самое она заявила и в Петербурге. Курино, передавая проект соглашения 32 августа Ламсдорфу, «прибавил, что чем долее будет откладываться заключение соглашения, тем все труднее будет, так как положение дел на Дальнем Востоке теперь более и более осложняется» и «просил Ламсдорфа ускорить дело елико возможно». Это было направлено прямо против «нового курса» царя, который заведомо все делал с «последовательной постепенностью». На это в полушутливой форме и указал Курино Ламсдорф немного спустя: «Как вы знаете, русский способ ведения дел не очень-то здесь быстр». Просить ускорить — это значило то же, что сказать: подписывайте, пока вы не только не готовы защищаться, но и пока вы не послали всех тех сил, какие только что решили послать на место спора.{371} Это значило сказать: о Маньчжурии будете договариваться с нами, а не с Китаем, или сначала с нами, а потом уже с Китаем. А это било и по старому курсу, сторонники которого, как упоминалось, через два дня (14 августа) сформулировали (для Китая) новые условия и новые сроки эвакуации Маньчжурии. Для данного момента в японских предложениях, в их корейской части, заключен был и еще один удар по «новому курсу». Под него попадала безобразовская лесная концессия на Ялу, еще не успевшая тогда прогореть и надоесть Николаю — когда этой же осенью для ее эксплоатации потребовались еще миллионы сверх уже [241] израсходованных двух миллионов, когда поддерживать ее отказался даже адмирал Алексеев и ее готовы были подбросить Русско-Китайскому банку.{372}

Руководители «нового курса», однако, сразу же согласились на переговоры, и Ламсдорф обещал «тщательно рассмотреть» японский проект. Разумеется, это не остановило начатого усиления дальневосточных войск и пополнения флота, и они продолжались параллельно с переговорами до самого последнего дня. Но темпы тут определялись объективными условиями: по справке на 20 октября нов. ст. 1903 г. с весны численность войск на Дальнем Востоке увеличилась с 109 500 до 127 тысяч, а через три месяца предвиделось довести ее до 150 тысяч (т. е., примерно, перебрасывалось 7 тысяч в месяц). При всем том и в военном и в морском министерствах в Петербурге теперь «утверждали, что приняты все меры предосторожности, какие в их силах, чтобы встретить нападение Японии».{373} При таких условиях о том, чтобы напасть самим, у русских и речи быть не могло. Поэтому мотив спешности, проводимый японской дипломатией в ходе переговоров и дальше, оставался объективно никакие оправданным.

Японский флот, проводивший почти непрерывное учебное плавание в Корейских водах, был источником не раз возникавших [242] слухов о предпринимаемой японцами высадке в Корее или о занятии того или иного пункта на ее берегу. Дополнительную пищу для этих слухов давала деятельность японской дипломатии в Корее. Японцы требовали там то аннулирования безобразовской концессии, то выдачи им аналогичной концессии по соседству, то издавна знакомыми корейскому правительству приемами застращивания добивались заключения договора о протекторате и довели дело до того, что корейское правительство начало переговоры через Францию об объявлении «нейтралитета» Кореи. На этом и застигло Корею объявление войны. Мысль о японском десанте и открытой оккупации Японией Кореи была твердо усвоена русской дипломатией после телеграммы Николая Алексееву (от 25 сентября ст. ст.) о том, чтобы «принять все меры, чтобы войны не было». Телеграмма эта была ответом на первый же слух о том, что «японцы приступают к активным действиям» и «японский флот уже прибывает к корейским берегам у Мазампо», — слух, который вызвал воинственную вспышку у Алексеева, предложившего царю теперь же «оказать противодействие открытой силой на море», «немедленно мобилизовать войска Квантунской области и Маньчжурии» и «объявить всю Маньчжурию на военном положении». И в дальнейшем возможная оккупация японцами Кореи воспринималась в Петербурге как акт, «развязывавший» России руки в Маньчжурии, эвакуация которой была приостановлена в связи с разрывом русско-китайских переговоров.{374}

Японская же дипломатия, разгадав желание противника, твердо стала на том, что «не пошлет ни бригады, ни батальона, ни одной души в Корею» (заявление Комуры Арману [243] в октябре), что, впрочем, не мешало японскому штабу засылать в корейские порты съестные припасы, снаряжение и «многочисленных солдат в штатском», которые «маленькими партиями» направлялись в Сеул.{375}

2. Переговоры в августе — декабре 1903 г.

Такова была атмосфера, в которой протекали начатые 12 августа переговоры. Впереди было 26 сентября/9 октября, день окончательной эвакуации Маньчжурии по договору 26 марта/8 апреля 1902 г., и близились переговоры с Китаем о новых гарантиях. Японское предложение клином врезалось в русско-китайские переговоры. Это был медовый месяц Алексеева, вместе с наместничеством впервые вполне правоверно усвоившего «новый курс», не терпящий «уступок». Это вообще, была кульминационная точка в размахе безобразовщины, не в пример Ито в Токио, выбросившей Витте из аппарата. Однако первый месяц ушел на совсем по существу ненужные для русской стороны переговоры в Петербурге и переписку Курино с Комурой по двум предварительным вопросам, выдвинутым японской стороной. Комура домогался, чтобы японские предложения были «приняты за основу» переговоров — Ламсдорф разъяснил, что он имеет «40-летний опыт в министерстве иностранных дел» и что «не в обычае принимать предложение одной державы за единственное основание переговоров», надо подождать «русских встречных предложений». Ламсдорф сразу предупредил Курино, что переговоры будут происходить в Токио, так как это ближе к наместнику. Комура настаивал на Петербурге, так как это будет скорее, и только 28 августа/10 сентября, посоветовавшись с англичанами, дал, наконец, свое согласие начать переговоры в Токио. Виновниками задержки (этот первый месяц), вопреки обычному взгляду, были, таким образом, не русские, а японцы.{376} [244]

Макдоналъд, английский посол в Токио, игравший там ту же (правда, хорошо скрытую) роль, что Гаяси в Лондоне, тотчас дал знать в Лондон, что «различие интересов» в русском правительстве явится «камнем преткновения» в «миролюбивых» попытках Японии и что, по его мнению, «хорошо было бы оказать давление на русское правительство, чтобы оно унифицировало эти интересы и трактовало Японию более серьезно, иначе гнев народа может оказаться слишком сильным испытанием для несомненно мирных намерений ее правительства».{377}

В момент отъезда Николая с Ламсдорфом за границу (в конце сентября), адмиралу Алексееву и барону Розену — русскому посланнику в Токио, были уже даны инструкции о встречных предложениях, но даже во французском посольстве в Петербурге за 15 дней до эвакуации была «полная неизвестность относительно решения, какое примет Николай на этот счет». «Уже несколько недель дальневосточный отдел министерства был без работы», из Пекина и Токио не поступало туда ни одной телеграммы, и Ламсдорф был в абсолютном неведении о положении вещей. Бутирон из его намеков мог понять только, что эвакуации не будет и что Алексеев должен теперь найти какой-то «дипломатический выход» («это то, что говорил раньше Бомпар — Маньчжурия есть и останется русским владением»). И тем не менее Ламсдорф на прощание повторил Бутирону свою давнюю песню: «Все зависит от позиции Алексеева в отношении Кореи. Ступит он нотой на эту усеянную ловушками территорию — и отсюда может выйти война».{378}

Такой же «корейской» концепции конфликта держался всегда и посланник в Токио барон Розен, сменивший там Извольского в начале 1903 г., не как представитель тогда [245] еще и не существовавшего «нового курса», а как знаток Японии (в 90-х годах он был там посланником и успел завязать широкие связи) и провозвестник согласительной политики. Выработанные им вместе с Алексеевым в Порт-Артуре (в течение 24 сентября — 2 октября) «встречные предложения», как и надо было ожидать, совершенно обходили маньчжурский вопрос. И «основа» дальнейших переговоров представилась в следующем виде:

Японский проект от 12 августа Русский проект от 5 октября
1. Взаимное обязательство уважать независимость и территориальную неприкосновенность Китайской и Корейской империй и поддерживать начало равного благоприятства для торговли и промышленности всех наций в этих странах. 1. Взаимное обязательство уважать независимость и территориальную неприкосновенность Корейской империи.
2. Обоюдное признание преобладающих интересов Японии в Корее и специальных интересов России в железнодорожных предприятиях в Маньчжурии и права Японии принимать в Корее и права России принимать в Маньчжурии такие меры, какие могут оказаться необходимыми для охраны их соответственных выше определенных интересов, подчиненных однако постановлениям 1-й статьи настоящего соглашения. 2. Признание Россией преобладающих интересов Японии в Корее и права Японии подавать советы и помощь Корее, в видах улучшения гражданского управления империи, без нарушения постановлений статьи 1-й.
3. Взаимное обязательство со стороны России и Японии не препятствовать развитию таких промышленных и торговых действий, соответственно: Японии — в Корее, а Россиив Маньчжурии, которые не противоречат постановлению 1-й статьи настоящего соглашения. Дополнительное обязательство со стороны России не мешать могущему быть продолжению Корейской железной дороги в южную Маньчжурию на соединение с Восточно-Китайскою и Шаньхайгуань-Нючжуанской линиями. 3. Обязательство со стороны России не мешать торговым и промышленным предприятиям Японии в Корее и не противодействовать никаким мерам, принимаемым с целью их охраны, пока эти меры не нарушают постановлений статьи 1-й. [246]
4. Взаимное обязательство, что в случае необходимости для Японии послать войска в Корею, а для России — в Маньчжурию, с целью охраны ли интересов, упомянутых в ст. 2-й настоящего соглашения, или подавления восстания или беспорядков, рассчитанных на создание международных осложнений, отправленные таким образом войска не будут ни в каком случае превосходить число действительно потребное, и затем будут отозваны, как только выполнят свое назначение. 4, Признание права Японии посылать для той же цели войска в Корею, с ведома России, — однако число их не должно превосходить действительно потребного, — и с обязательством для Японии отзывать эти войска, как скоро они выполнят свое назначение.
5. Признание со стороны России исключительного права Японии подавать советы и помощь Корее в интересах реформ и хорошего управления, включая сюда и необходимую военную помощь. 5. Взаимное обязательство не пользоваться никакой частью корейской территории для стратегических целей и не предпринимать на берегах Кореи никаких военных работ, могущих угрожать свободе плавания в Корейском проливе.
6. Взаимное обязательство считать часть территории Кореи, лежащую к северу от 39-й параллели, нейтральной полосою в которую ни одна из договаривающихся сторон не должна вводить войск.
7. Признание Япониею Маньчжурии и ее побережья во всех отношениях вне сферы ее интересов.
6. Настоящее соглашение должно заменить все прежние соглашения между Россией и Японией относительно Кореи. 8. Настоящее соглашение должно заменить все прежние соглашения между Россией и Японией относительно Кореи.{379} [247]

Как ясно видно из подчеркнутых нами разноречий обоих проектов, русское правительство совершенно исключало Маньчжурию из сферы интересов Японии и предлагало соглашение только в отношении Кореи, где допускало ставший уже традицией временный ввод японских войск только с ведома России и не допускало образования плацдарма против России. Широкая зона, по исчислению японцев — в 200 миль, оставлялась нейтральной. Пункты о «стратегических целях» (первая часть ст. 5-й) и о «зоне» (ст. 6-я) и стали в дальнейшей дискуссии предметом спора в вопросе о Корее. Японское правительство, сразу сконструировавшее договор, как корейско-маньчжурский, признав в Маньчжурии только «железнодорожные интересы» России (и всяческие свои интересы в Корее), требовало «открытых дверей» (не только для торговли, как соглашалась Россия в своих декларациях Японии, Англии и США от 11 июля 1903 г., но и для промышленности всех наций) и собственной железной дороги из Кореи в Пекин; что же касается Кореи, Япония хотела всецело закрепить за собой создание корейской армии. В дальнейшем по вопросу Маньчжурии спор свелся к «территориальной неприкосновенности» и «открытым дверям» в Маньчжурии, когда, наконец, русская дипломатия приняла этот спор.

12-дневная дискуссия Комуры и Розена в Токио, после ряда примериваний и изменений японских поправок, выяснила, что по корейским пунктам Розен готов принять японские поправки ad referendum (для доклада своему правительству). Зато по ст. 7-й русского проекта — об исключении Маньчжурии из сферы интересов Японии — стороны «ни к какому соглашению притти не могли». «Вопрос о Маньчжурии касается исключительно России и Китая» — на этом твердо стал Розен. Но в дни дискуссии, когда по договору срок оккупации Маньчжурии истек, Япония и США подписали с Китаем торговые договоры, по которым Китай «открывал» для их торговли несколько «портов» в Маньчжурии. И Комура мог уже заявить о том, что «Япония обладает в [248] Маньчжурии трактатными правами и торговыми интересами и должна получить от России обеспечение» их сохранности.{380}

Свои поправки в этом смысле, как и весь ход дискуссии, Комура передал, разумеется, в Лондон на заключение (22 октября). Приспособляясь к структуре русского проекта, Комура предложил заменить одиозную русскую статью 7-ю тремя новыми и перенести туда китайские требования из. первых статей, видоизменив и смягчив их следующим образом:

7. Обязательство. России уважать суверенитет и территориальную неприкосновенность Китая в Маньчжурии и не вступаться в торговую свободу Японии там.

8. Признание Японией русских специальных интересов в Маньчжурии (не только железнодорожных, — Б. Р.) и право России принимать меры, какие могут быть необходимы для защиты этих интересов, поскольку они не нарушают ст. 7-ю.

9. Взаимное обязательство не препятствовать соединению Корейской и Восточно-Китайской железных дорог, если они возможно, дойдут до Ялу (речь о Японской железной дороге по Маньчжурии отпадала, — Б. Р.).

В Лондоне должны были насторожиться: японцы выговаривают себе возможность допустить дальнейшую оккупацию Маньчжурии для защиты «этих (специальных, — Б. Р.) интересов» России, если Россия откроет Маньчжурию только для японской торговли! Лондон ответил (26 октября) не без яда: «Нам кажется излишним, ввиду уже данного Россией обязательства (т. е. декларации 11 июля 1903 г., — Б. Р.) требовать от нее подтверждения ее намерения уважать неприкосновенность Китая и торговую свободу Японии в Маньчжурии». А далее, спасая себя, предложил: выбросить статью 7-ю в японской редакции и вместо нее добавить в ст. 8-ю после слов «этих интересов» — то, что только [249] что было объявлено излишним, повернув это в свою пользу: «поскольку эти меры не нарушают обязательства России уважать независимость и территориальную неприкосновенность Китая и трактатные права других держав (не одной Японии, — Б. Р.) в отношении к свободе торгового оборота». Из Токио тотчас же (27 октября) ответили, как бы забывая свою собственную ст. 7-ю, лишь бы поставить Лэнсдоуна в трудное положение: «Россия не согласится (на такое дополнение ст. 8-й, — Б. Р.), ибо русский посол не раз во время переговоров заявлял, что Россия никогда не вступит в договорное обязательство с одной или всеми державами о поддержании неприкосновенности Китая или уважении трактатных прав или торговых интересов этих держав в Китае. Она сделает декларацию по этому предмету, но не войдет ни в какое соглашение». Так как Япония с другой стороны «никогда не согласится на ст. 7 русского проекта», то «отсюда видно, что мало надежды на благоприятный исход переговоров». Иными словами: нам придется воевать за нашу ст. 7-ю, хотите ли вы, чтобы мы воевали и за трактатные права «всех держав»? (согласно английской поправке к ст. 8-й). Или вас удовлетворит односторонняя русская декларация, без договорного обязательства? В Лондоне, очевидно, не были готовы связать себя в этом пункте, и Лэысдоун забил отбой, сообщив (28 октября) в Токио «на усмотрение» правительства: 1) «исключение русской ст. 7» и 2) следующее изменение, вместо только что предложенной японской ст. 8-й: «поскольку эти меры не нарушают японских трактатных прав или свободы торговли в Маньчжурии». Иными словами: будь по-вашему, и воюйте, если хотите, за ваши интересы, а мы пока останемся в стороне (т. е. может быть удовлетворимся и одной декларацией).{381}

«Бесконечномалое» дипломатическое потрясение, пережитое Лэнсдоуном в дни 22–26 октября, нисколько не удивило [250] бы, например, германского посла в Лондоне, — хотя переговоры и были покрыты строжайшей тайной, — потому что за «бесконечномалым» стояли большие факты. Бернсторф и без того видел, что в Лондоне, «несмотря на все опровержения японского посольства, растет мысль о конфликте в Восточной Азии. Англия в данный момент так мало хочет войны, как только можно себе представить. Все вздыхают под все еще давящей финансовой тяжестью трансваальской войны (а она обошлась Англии в 242 млн фунтов, — Б. P.),{382} военное руководство дискредитировано, и явно впавшее в состояние распада правительство не пользуется доверием».{383} Камбон, французский посол в Лондоне, рассуждал так же: «финансовый мир боится (в случае войны, — Б. Р.) форменного краха. В Англии нет наличных денег и она уже давно держится в финансовом отношении только благодаря помощи Франции и Германии, особенно Франции. События на Дальнем Востоке наверняка произведут такое действие на парижский и берлинский рынки, которое повлечет сокращение французской и немецкой денежной массы в Англии, и Сити с подлинным ужасом взирает на эту перспективу». Впоследствии (в дни Гульского инцидента в октябре 1904 г.) Камбон не постеснялся посоветовать Лэнсдоуну спросить финансовых принципалов Сити о последствиях охлаждения в отношениях с Францией и в. глаза ему сказал, что «трансваальские дела еще не ликвидированы, что отлив французских капиталов повлечет за собой для Англии финансовую катастрофу, какой не бывало».{384}

А германский посол в Петербурге Альвенслебен в эти же октябрьские дни «из самого осведомленного финансового источника был заверен, будто Англия в Токио определенно [251] заявила, что Япония ни в коем случае не может рассчитывать на финансовую поддержку Англии».{385} Наконец, пока французский министр финансов Рувье не проговорился своему итальянскому коллеге Луццатти, что французские союзнические обязательства по отношению к России простираются только на конфликт в европейских водах, в Лондоне не знали об этом точно, и Камбон советовал «не рассеивать этой благодетельной неизвестности».{386} Между тем англо-французское тесное сближение зашло очень далеко и становилось осью европейской политики Англии.

Отчасти этим и объясняется, можно думать, что Лэнсдоун, давая свой ответ на токийский вызов, теперь же, 26 октября, обратился к посредничеству французов, чтобы снова вызвать Ламсдорфа на разговор, не удавшийся летом этого года. Но поманить русских перспективой соглашения с Англией хотя бы только по вопросу о Маньчжурии, не значило ли одновременно развязать им в известной мере руки относительно Японии? Мы не знаем документально, дал ли Лэнсдоун Комуре совет адресоваться к Делькассэ или последний сам вызвал японского посла Мотоно на откровенность, но к приезду в Париж Ламсдорфа (28 октября нов. ст. 1903 г.), временно оставившего царя в Дармштадте, Мотоно имел уже инструкции Комуры, и Делькассэ оказался в самом фокусе англо-русско-японских переговоров.

Что в англо-японских отношениях не так-то уже все было гладко, улавливали теперь и в Берлине. Там были убеждены, что «Япония хочет провести переговоры с Россией без английского вмешательства» (это было неверно), так как она понимает, что «Англия теперь больше склоняется к новообретенному французскому другу, чем к союзнице», что воевать с Россией «пришел теперь последний момент», а «позже [252] английский союз может стать совсем иллюзорным».{387} Как раз в тот день, когда японский министр иностранных дел Комура дал инструкции Мотоно обратиться к Делькассэ (29 октября), Макдональд в Токио потратил много труда на то, чтобы вызвать японского министра на откровенность, и в результате своих «выспрашиваний» «извлек» из него следующее пессимистическое признание: он, Комура, «не думает, что будет война, потому что русские не готовы и не хотят воевать»; «он думает, что Россия, в конце концов, даст обязательство уважать суверенитет и территориальную неприкосновенность Китая в Маньчжурии, которое до известной степени предупредит аннексию ее, хотя Россия не ослабит своей власти, какой пользуется теперь» и «будет продолжать консолидировать свое положение в Маньчжурии»; по мнению Комуры, «японцы не могут этого предотвратить, переговоры же, если приведут к успешному завершению (в чем Комура, повидимому, очень мало сомневается), позволят японцам консолидировать свое положение в Корее».{388} Признание это Комура просил «держать в абсолютном секрете». Это было мрачное признание, что противник дипломатически выйдет из-под удара, но тогда и Маньчжурии никому не видать. Обратиться в Париж — значило для Японии итти именно на это.

На первом месте в Париже оказалась, конечно, Англия. Лэнсдоун наставил там удочку на очень глубокое дно. Он просил Делькассэ устроить так, чтобы русские только «заговорили» в Лондоне и дали хоть «какие-нибудь объяснения своих действий» на Дальнем Востоке, которыми ему можно было бы «воспользоваться» при объяснении с китайцами и японцами, требующими вмешательства Англии. А затем, соглашаясь с Камбоном, Лэнсдоун совсем неожиданно прибавил: «Мы тоже хотим поддержания status quo <в Корее>, ибо мы не заинтересованы видеть, как японцы [253] занимают оба берега Корейского пролива», — и создал этим у французского посла впечатление, что Англия «примирилась бы с русской оккупацией в Маньчжурии», будь у нее «какой-нибудь правдоподобный довод для предъявления своим союзникам». Когда на другой день Ламсдорфу сообщили о такой установке Лэнсдоуна, и посоветовали «быть немножко откровеннее» в «разговорах» с Лондоном, Ламсдорф охотно обещал дать соответствующие инструкции Бенкендорфу; зато о японцах он уже выразился так: «пусть они не забывают, что на севере Кореи есть русские интересы — и все может устроиться»: когда «у японцев присоединится к этому впечатлению, что они изолированы, благоразумие возьмет верх».{389}

Так понят был демарш Лэнсдоуна Ламсдорфом (который, конечно, не знал, что, когда все уже совершилось, Лэнсдоун поспешил подчеркнуть, что Делькассэ тут оказал услугу «лично ему», а не кабинету): можно попытаться «изолировать» Японию в дальнейших токийских переговорах! Но и то, что теперь же сообщил в Париже Мотоно, гнало ветер в тот же парус: «затруднения» у Японии с Россией в части Кореи уже устранены (признание Россией «экономических интересов Японии, отказ Японии от укрепления корейских берегов»), что же касается Маньчжурии, то Япония просит только обязательства «в будущем не наносить ущерба торговым трактатным правам Японии». Если дело только в этом — Ламсдорф «тотчас же доложит об этом царю». И Делькассэ мог констатировать у него «действительное желание мирным путем ликвидировать разногласие с Японией».{390} [254]

Все аранжировано было в Париже так, как будто «новый курс» даже и не оспаривался ни в Лондоне, ни в Токио. Но теперь и самый «новый курс» как-то расползался по швам. Николай был совсем разлучен с «безобразовской шайкой»; балашовские лесные операции на Ялу явственно пришли к финансовому краху; посланный к Алексееву самим Безобразовым генерал Вогак и тот констатировал полный развал дела; Алексеев никак не соглашался выполнить требование Безобразова о «передаче» КВжд, Русско-Китайского банка и его предприятий компании Безобразова, очевидно понимая; что эта авантюра затеяна в отсутствие Николая самим Безобразовым, — и в результате Ламсдорф в Париже производил впечатление человека, который «все еще способен оказывать полезное влияние на царя». Сам же Ламсдорф впоследствии рассказывал, что именно после Дармштадта «царь не относился с прежней горячностью к делам Дальнего Востока» и на замечание, что «вопрос о войне и мире может уйти из его рук», Николай ответил Ламсдорфу: «Тогда надо повесить Безобразова».{391}

С Николаем, однако, приходилось «sérier les questions» (решать вопросы не сразу, а в очередь). На первом месте и тут оказалась Англия. Инструкция Бенкендорфу была дана Ламсдорфом лично теперь же в Париже, и тот (после трехмесячного отсутствия в такое время!) явился к Лэнсдоуну 7 ноября, «готовый приступить к совместному изучению вопросов, интересующих обе страны»; но он «держался общих мест, и пока мы ничего не уточнили» (жаловался Лэнсдоун 11 ноября). Бенкендорф, не знавший дaжe о вторичной оккупации Мукдена, мог только сослаться на «особливое» [255] положение, созданное наместничеством. Но «как же мы можем притти к удовлетворительному соглашению с министерством иностранных дел, внутри которого работают два самостоятельных и, может быть, враждующих влияния?» — спросил Лэнсдоун. Бенкендорф спохватился и «многозначительно сказал, что, по его мнению, это уже пройденная фаза». Разговоры все же продолжались, и в течение месяца, «по разным вопросам, стоящим между Россией и Англией», успел изложить свою точку зрения полностью Лэнсдоун, а 22 декабря между Ламсдорфом и английским послом в Петербурге Чарльзом Скоттом было установлено, что теперь очередь будет за Россией. Но так как Бенкендорф предполагал приехать в Петербург за подробными инструкциями, только к новому году, то Чарльз Скотт напомнил Ламсдорфу, что английский парламент соберется 2 февраля 1904 г.. Таким образом, английские переговоры на первых порах пошли было параллельно с японскими; но затем, скрестившись с ними, продолжались уже как необходимая составная часть переговоров с Японией, а не как средство ее изоляции.{392}

Дискуссия в Токио должна была возобновиться на другой день после парижских бесед, так как японский ответ на русские предложения был дан 30 октября. Но Розен заявил, что содержание ответа «превышает данные ему инструкции», и ограничился передачей его текста своему правительству. Японцы вновь требовали признания «неприкосновенности» Китая и своих трактатных прав в Маньчжурии (ст. ст. 1-я и 9-я); в Корее они приняли «зону» в 50 км от корейско-маньчжурской границы в обе стороны и отвергли первую часть ст. 5-й русского проекта о «неиспользовании» Кореи «в стратегических целях». Для Розена камнем преткновения, был попрежнему маньчжурский вопрос.

Японские предложения были пересланы в Дармштадт, когда Ламсдорф только что направил Николая в английский [256] фарватер. Затем Николай (4–5 ноября) попал в объятия Вильгельма в Висбадене, где «новый курс» и безобразовщина вообще почитались лучшим средством развязать войну, и где сделали все, чтобы подновить у Николая впечатление, что «Вильгельм так был дружески расположен ко мне и к России, как никогда». Из Висбадена же Ламсдорф двинулся в Петербург, а царь — в Скерневицы, где и прожил месяц, недосягаемый для своих министров в связи с болезнью жены (до 5 декабря нов. ст.). Японские предложения были возвращены Николаем из Висбадена на рассмотрение Алексеева и Розена, и дело совсем выскользнуло из рук Ламсдорфа. На все запросы из Токио он мог только отвечать, что «пока Китай все еще настаивает на своем отказе» от переговоров о «гарантиях», «Россия не может притти ни к какому соглашению с третьей державой о Маньчжурии», что русский ответ «обсуждается», что царица больна и т. п. Одновременно Алексеев, видимо, решил еще раз понудить Китай к переговорам и через посредство того же Делькассэ на Пекин было оказано соответствующее давление, результатом которого было возрождение и в Париже надежды на «возобновление переговоров с Китаем». Англо-французские рычаги, как видим, каждый по-своему, поднимали шансы «нового курса», — и по приезде в Петербург Николай дал распоряжение «продолжить переговоры» в Токио на основе предложений, средактированных Алексеевым. А они снова касались только Кореи, и уступка была сделана лишь относительно соединения железных дорог и выпущена ст. 7-я о незаинтересованности Японии в Маньчжурии.{393} Это была уступка. Но это далеко еще было не то, что наметилось как будто у Ламсдорфа в Париже. [257]

Англия толкнула Японию в октябре в Париж, сама залучив Николая в Лондон, где машина завертелась, и Бенкендорф мог слушать Дэнсдоуна, сам не входя пока ни в какие объяснения с своей стороны. Париж дал Японии 40 дней дипломатически бесплодной оттяжки. Переговоры описали, круг, и все начиналось опять с начала. Дипломатически Лондон чувствовал себя теперь крепче в Париже, Токио — крепче в Лондоне.

* * *

Накануне предъявления Розеном в Токио русского ответа (12 декабря) Лэнсдоун, ссылаясь на пущенный агентством Рейтера слух о заходе четырех русских военных судов в Чемульпо, заявил Камбону, что «английское общественное мнение может сделать для нас крайне трудным остаться пассивными, если Россия найдет предлог напасть на Японию и попытается уничтожить ее», хотя «строго говоря, мы вправе оставаться нейтральными». Иными словами — это было предупреждение Франции, что какова бы ни была позиция Франции, а Англия не остановится перед войной.

Лэнсдоун просил Делькассэ умиротворяюще подействовать в Петербурге, «в то время как сам он будет действовать так же в Токио», и в дальнейшем «следить внимательно за ходом событий» с той же целью. Якобы возможное «нападение» России притянуто было здесь явственно за волосы, ибо далее Лэнсдоун больше жаловался на то, что «русские не ответили японцам немедленно», что «дали открыться сессии японского парламента», а между тем «японцы удовлетворились бы одной декларацией относительно уважения трактатных прав в Китае». Инструментом войны оказывался здесь опять-таки японский парламент.{394} Да и Курино в Петербурге теперь имел вид человека, «старающегося рекомендовать в Токио мирное решение». «Алармистские же телеграммы из английского источника, по оценке французского [258] посла в Петербурге, производили впечатление предпринятой в Лондоне кампании с целью вызвать войну, благодаря которой предпринятая англичанами под шумок Тибетская экспедиция могла бы протекать без особой оглядки на Россию».{395}

Натянув, таким образом, вожжи в Париже, Лэнсдоун теперь же ослабил их в Токио. Комура сообщил в Лондон текст русского ответа 14 декабря. Отметив уступки со стороны русских, он выдвинул свои поправки в отношении Кореи и подчеркнул, что «неупоминание о Маньчжурии» и отказ признать «трактатные права Японии» делают в его глазах русский ответ «в высшей степени неудовлетворительным». Из Лондона последовал ответ (18 декабря), полностью одобрявший все поправки Японии, но на этот раз было добавлено: «Можно было бы преодолеть затруднение с Маньчжурией добавкой статьи, в которой Япония признавала бы специальные интересы России в этой провинции, при условии формального признания Россией трактатных прав Японии и других держав».{396} Вставка последних двух слов означала: теперь мы с вами.

Японцы задержали свой ответ на 10 дней, в течение которых Розен оставался «в полном неведении об истинных намерениях Японии», а «позиция Макдональда, по отзыву французского посла, снова стала подозрительной». Делькассэ, правда, спешил успокоить Ламсдорфа, что «из хорошего источника ему известно, что усилия Японии заключить заем в Лондоне потерпели неудачу», однако же петербургская биржа ответила на «тревогу в прессе» «чем-то вроде паники» еще до получения японского ответа, но когда он был уже решен в Токио.{397} 21 декабря японский ответ был отправлен [259] русскому правительству. 23 декабря Курино, передавая его, пригрозил Ламсдорфу, что «возникли бы серьезные затруднения и даже осложнения, если бы нам не удалось притти к соглашению». В самом ответе Япония требовала «ввести» в соглашение «все те области Дальнего Востока, где встречаются интересы двух империй» и «пересмотреть свое положение в этом деле».{398}

Это не был еще ультиматум, но практически в Лондоне и Токио готовы были к войне. Офицеры Ирландского корпуса получили приказ немедленно ехать в Индию, резервисты флота должны были сообщить в Лондонское адмиралтейство свои адреса, английская фирма Гиббса закупала чилийские и аргентинские броненосцы для японского правительства.{399} В Петербурге наступил момент, давно предсказанный Витте: Николай «поджал хвост и отступил», заявив на совещании министров 28 декабря (в отсутствие Безобразова), что «война невозможна» и что следует включить в договор статью и о Маньчжурии. Теперь и здесь тоже потребовалось не более 10 дней, и 6 января Розен представил в Токио русский ответ: если Япония согласится восстановить в корейских статьях неиспользование Кореи «в стратегических целях» и «нейтральную зону», в соглашение будет включено, что Россия в Маньчжурии «не будет чинить препятствий Японии и другим державам в пользовании правами и преимуществами, приобретенными ими в силу существующих договоров с Китаем, за исключением устройства сеттльментов».{400} [260]

Не зная еще этого решения Николая, Комура (29 декабря) обрисовал французскому послу в Токио «положение, как крайне серьезное, но не безнадежное», а накануне телеграфом просил у Делькассэ дружественного воздействия на Петербург. Однако Арман вынес впечатление из разговора, что Комура «слишком уж рассчитывает на разногласия и борьбу вокруг царя и Алексеева, которые, по его мнению, задержат решительный ответ».{401}

Расчет Комуры не оправдался — задержки в Петербурге на этот раз не произошло. Но и «затруднение с Маньчжурией», снимавшееся, казалось бы, русской уступкой, в виде той «добавки», которую рекомендовала сама же Англия, не отпало.

Японская дипломатия теперь лихорадочно заработала на разрыв переговоров с царизмом.

3. Русская уступка и разрыв переговоров Японией (декабрь 1903 — февраль 1904 г.)

Русская уступка 6 января, повидимому, была некоторой неожиданностью для японской и английской дипломатии.

Про себя японцы свои контрпредложения 23 декабря уже считали «жестким минимумом, какой они могут принять»: «если Россия откажется пересмотреть свои предыдущие контрпредложения, Япония без сомнения прибегнет к энергичным мерам», и Гаяси 30 декабря по поручению Комуры, как описывал Лэнсдоун, «пожелал узнать, могут ли они ожидать нашей поддержки и в каком направлении». Лэнсдоун сразу «понял, что желательно указание, как будем мы действовать при обстоятельствах, когда налицо не будет casus foederis» (т. е. если нападут не русские, а японцы, — Б. Р.), и спросил, что за «энергичные меры [261] имеются в виду и какой поддержки хочет Япония»? Гаяси не ожидал такой открытой постановки вопроса о неспровоцированной Россией войне и сослался на отсутствие у него инструкций. В качестве же своего «личного мнения» он указал на «благожелательный нейтралитет», «облегчение в снабжении углем», «транзит через колонии» и «денежный заем». Об одном только займе Лэнсдоун отозвался, что «тут есть серьезные трудности», но и то обещал «посоветоваться с своими коллегами». «Не имеет ли в виду Япония дипломатическую поддержку или посредничество этой страны», спросил Лэнсдоун. — Нет, «они теперь всецело заняты военными приготовлениями», — ответствовал Гаяси.{402}

На другой день на вопрос американского посла, установили ли японцы «срок для ответа», Лэнсдоун уклончиво ответил, что он «убежден», что в случае «слишком длительной задержки ответа» японцы «прибегнут к активным мерам».

5 января Гаяси вновь явился к Лэнсдоуну, чтобы «предупредить всякие недоразумения относительно позиции японского правительства в вопросе о посредничестве»: оно даст России только «выиграть время, чтобы усилиться на Дальнем Востоке», поэтому в случае посредничества Япония «вынуждена будет изменить свои условия и добиваться дополнительных гарантий... в дополнение к тем, какие она имела в виду первоначально». Возвращаясь к займу, Гаяси повторил просьбу японского правительства, аргументируя тем, что война «может затянуться на два-три года», что Япония «на собственные сбережения может воевать только год, а с повышением налогов и выпуском бумажных денег сможет протянуть борьбу еще 6 месяцев, и тогда ее ресурсы будут исчерпаны».{403} Так как еще раньше (21 декабря) Гаяси дал Лэнсдоуну точную картину соотношения вооруженных [262] сил Японии и России и она говорила в пользу Японии, то у Лэнсдоуна не могло оставаться колебаний, что Япония может воевать и одна.{404} Наконец, еще в день передачи Розеном русского ответа, 6 января, Гаяси в третий раз затронул финансовый вопрос: не потому ли Англия отказывает в деньгах, что это неудобно ей «политически» «накануне возможной войны» (т. е. этот отказ не предрешает вопроса в дальнейшем)? Лэнсдоун ответил утвердительно и добавил, что и в парламенте это может натолкнуться на трудности: «Мы с удовлетворением рассмотрели его сообщение, что у Японии есть средства для ведения войны в первый год войны», «так что отказ в немедленной помощи ни в малейшей степени не повредит Японии в начальных, и может быть наиболее важных стадиях кампании».{405} Это, конечно, означало, что Англия обещает заем только после открытия военных действий (и в зависимости от того, как пойдут дела). Как видим, в Лондоне все было подготовлено и обсуждено еще до получения в Токио русского ответа с «маньчжурской статьей».

Что дело в Лондоне было сколочено так крепко, не сразу дало себя знать в Париже и Петербурге. Ламсдорф поспешил обратиться с декларацией ко всем державам (8 января), что «Россия ни в какой мере не имеет намерения мешать державам [263] пользоваться, в пределах существующих договоров, правами и выгодами, приобретенными в силу этих договоров».{406} Обратился он и к французскому посредничеству — с целью привлечь Лэнсдоуна к передаче «добрых советов» Японии (12 января), а самого Делькассэ просил ознакомиться с текстами японских и русских предложений и высказаться по их существу. Но только что Делькассэ успел обратиться к Лэнсдоуну в этом смысле (13 января), а заодно и к Мотоно (который сам обратился к нему за содействием еще 29 декабря), в уверенности, что в Токио «несомненно захотят узнать его мнение до того, как ответить на русские предложения», — как 13 января, минуя парижскую болтовню Мотоно, последовал уже и японский ответ.{407} На сей раз. по существу, это был ультиматум.

Русское предложение от 6 января ставило вопрос условно: если Япония признает в Корее «неиспользование» ее территории «в стратегических целях» и «зону» — Россия уступает «трактатные права» (без сеттльментов) в Маньчжурии. Японцы теперь категорически отвергали всякую условность: не признаем первого, требуем вовсе устранить вторую, а в Маньчжурии, кроме «трактатных прав», требуем признания «неприкосновенности Китая и Маньчжурии» и «сеттльментов» там же. К этому «заключению» японское правительство пришло «окончательно», «надеется на скорый ответ» и считает, что «дальнейшее промедление будет крайне неблагоприятно для обеих стран». Это значило (на языке Витте): вы «поджали хвост» и «отступили» в одном пункте, задержавшись в другом — теперь извольте отступить» по всей линии и незамедлительно.{408} [264]

Американцы, как мы видели, еще и в прошлый раз поинтересовались, указали ли тогда японцы России срок для ответа. Теперь и Лэнодоун спросил Гаяси (14 января, принимая его сообщение о том, что Япония «примет меры для защиты своих интересов, если ответ не будет дан в разумный срок»): «что они разумеют под «разумным сроком», Гаяси ответил: «В крайнем случае будет дано около 2 недель». Но только об этом и спросил Лэнсдоун.{409} Только это и надо было знать в Лондоне, ввиду неизбежно предстоявшего дипломатического турнира с Парижем и Петербургом.

* * *

За истекшую до ультиматума неделю (6–13 января) ни Лондон, ни Вашингтон нисколько уже не заботили Гаяси. Но для дипломатии войны в эту неделю предметом заботы оставались еще Берлин и Токио. В Токио «руссофильская» группа Ито, приобщенная к «правительственным совещаниям», играла в них роль хотя и лойяльной, но все же оппозиции. В Берлине послом был ее заложник, сын Ито, на которого Вильгельм II жаловался, что он «погрузился в полное молчание».{410} Между тем, до Гаяси дошел слух, будто Розен, передавая свой ответ Комуре, «намекнул, что в случае войны Россия может рассчитывать на поддержку Германии». Гаяси теперь (8 января) просил своего германского конфидента в Лондоне Экардштейна устроить так, чтобы германский посол в Токио «сделал там заявление о германском нейтралитете»: «нынешний японский кабинет хочет войны, ибо иначе Япония упустит последний случай», а Комура опасается, что Берлин «неверно информирован о положении вещей» сыном Ито. Намеки Розена «могли бы ослабить положение воинственного японского кабинета».{411} Берлин, [265] разумеется, не надо было упрашивать, и уже 12 января Гаяси похвалялся тому же Экардштейну, что «после официальных заявлений Германии и США о строгом нейтралитете, а США даже о благожелательном нейтралитете, японское правительство ускорило елико возможно свои военные приготовления и в течение 2 недель, весьма вероятно, более 100000 войска будет расположено в Корее».{412} Значит, Берлин не обманул надежд Гаяси и мгновенно поддержал «воинственный» токийский кабинет. Оставалось Токио. Но для Токио из Лондона Гаяси ничего больше сделать не мог: никакие лондонские аргументы не были действительны для группы Ито, именно в Лондоне видевшей главную пружину войны. Для Токио в эту же неделю (6–13 января) поработал в Петербурге Курино.

Не знаем, сам ли Курино искал свидания с Безобразовым или тот по своей собственной инициативе влетел в японское посольство в Петербурге; не знаем также, что именно наболтал он там об истинной «политике русского правительства»; но это было несомненно что-нибудь в стиле его теории концессии на Ялу, как «заслоне» против японцев, сказанное в защиту русского пункта о «нейтральной зоне»: так поняли его в Токио.{413} Это был «корейский» аргумент, которым можно было воздействовать на Ито, как на представителя корейской малой программы. Но этого было мало: «вокруг царя и Алексеева» шла ведь борьба, и русский ответ от 6 января давал знать, что «военная партия потерпела поражение» и что дипломатический рычаг перешел в руки Ламсдорфа. Обращаться к Ламсдорфу Курино было совершенно бесполезно: из этого многоопытного старого дипломата ничего острого и возбуждающего для внутреннего употребления в Токио не извлечешь. И Курино 11 января обратился в глубокие [266] кулисы, к Витте, за «частным интервью». Тот согласился — и оказалось, что это была истинная находка.

Витте заговорил с Курино, как «простой наблюдатель», ибо «оба министра (он и Ламсдорф, — Б. Р.) полностью побеждены». «С этой точки зрения он может сказать, что вопрос сейчас в борьбе силы и упорства между обеими нациями. Он не придает никакой реальной или практической цены писаным или устным заверениям и договорам. Заверения самого торжественного свойства были даны Россией. С тех пор обстоятельства переменились, а с переменой обстоятельств изменилась также и политика России. Это есть закон и это всегда будет законом. Вопрос не в том, что Россия или любая другая держава обязана делать по существующим обязательствам, а, в том, что каждая держава может делать сообразно с силой, какой может располагать эта держава в данный момент. Теперь Япония не может до конца соперничать с Россией, ни в отношении военных, ни морских, ни в отношении финансовых ресурсов. Предстоящее состязание будет благоприятно для России. Было бы неумно Японии верить в договоры или обязательства, которые будут связывать только на то время, пока баланс сил останется одинаковым. Когда Россия достигнет точки, где ее силы будут превосходить силы Японии, она приступит к защите своих собственных интересов сообразно с ее собственными идеями. Поэтому не очень-то выгодно Японии располагаться в. Корее под предположенной защитой договоров. Япония должна удовольствоваться границей, которой Россия не может переступить — это море. Что касается ее коммерческих интересов, они будут столь же хорошо или дурно обеспечены, как и ее интересы, какие у нее есть во Владивостоке и Сибири, где живет и благоденствует много японцев».{414} [267]

Английский посол, получивший этот «меморандум об интервью с Витте» от Курино и пославший его в Лондон дипломатической почтой, нашел его «очень интересным» и обратил «специальное внимание» Лэнсдоуна на «открытые высказывания Витте о полезности договорных обязательств». Нечего и говорить, с каким торжеством могли предъявить такой документ (который Курино, несомненно, передал в Токио тотчас же телеграфом) Ямагата или Кацура в совете Генро, и невозможно себе представить, что теперь мог бы еще возразить Ито. По существу тут не было ничего нового ни для кого, и, может быть, даже для Ито. Но в данную минуту этот сенсационный, разоблачительный для «мирной» «партии Витте» документ тактически должен был до конца разоружить токийскую оппозицию. Во всяком случае японский ультиматум 13 января, последовавший через 2 дня после откровений Витте, свидетельствовал, что «воинственный японский кабинет» полностью завладел «положением».{415}

* * *

Японский ультиматум в виде «вербальной ноты» был составлен в «вежливой» форме и в «примирительном духе» и, [268] разумеется, не содержал указания на срок. О сроке знали (и молчали) в Лондоне, Берлине, Вашингтоне. Ни Петербург, ни Париж не сделали и попытки узнать о нем. Делькассэ развил бурную энергию для выработки согласительной формулы, и Ламсдорф просил его изобретать формулировки то для одного, то для другого пункта, обсужденных ими по существу. Ламсдорф забросил переписку с Порт-Артуром и Токио и ориентировался только на Париж («Париж — это все»), который казался ему самой надежной связью и с Лондоном и с Токио. Роль Гаяси в Лондоне свелась теперь к бдительной охране своих дипломатических завоеваний от какого-либо вмешательства или посредничества; роль Курино в Петербурге — к официальным запросам, когда же будет ответ, и к демонстрированию в петербургском дипломатическом кругу, в «примирительном» духе, то оптимистических, то пессимистических своих настроений.

Главная роль перешла к Мотоно в Париже. В эти остававшиеся до развязки две недели он охотно обсуждал в обнадеживавшем Делькассэ духе всяческие варианты, выдвигавшиеся для изменения («окончательных»!) японских условий, как материал для посреднического выступления третьих держав, — а к 27 января кончил тем, что заявил Делькассэ, что «Япония ни в коей мере не расположена принять посредничество», оставив, однако, противников под впечатлением, что непосредственная дальнейшая дискуссия с Токио еще возможна.{416} Запутываясь в дипломатической паутине парижских переговоров и «сознавая все ухудшение, какое причиняют кризису длительные отсрочки», Ламсдорф не предполагал проявлять «спешку, по примеру Комуры», считая «необходимым» «знать результат» «бесед» и «оценки» самого Делькассэ (16 января); Ламсдорф «мог сформулировать свой ответ только тогда, когда Делькассэ ему скажет, [269] «в какой мере достоверно, что японское правительство готово войти в соглашение» (18 января), когда он, Ламсдорф, узнает, что Мотоно «действительно говорит от имени своего правительства» (20 января). Он все ждал (22 января), «не сочтет ли Делькассэ уместным, не произнося, конечно, громких слов, вызвать токийский кабинет на какие-нибудь инструкции, уполномочивающие Мотоно сообщить ему намерения японского правительства».{417} Что Мотоно, наконец, отказался от посредничества (27 января), тоже так и не было сообщено Ламсдорфу. Теперь, когда уже накопился материал для составления русского ответа, оставалось получить согласие Николая и затем «послать его» Делькассэ, и «совместно изучить его редакцию» (24 января). Делькассэ, ведший параллельно разговоры и в Лондоне, подставил Ламсдорфу. на смену Мотоно, Лэнсдоуна: «В подходящий момент он, Делькассэ, снова будет действовать на Лэнсдоуна, чтобы его вмешательство в Токио активно работало в пользу мира, когда русский ответ дойдет до японского правительства» (25 января).{418} Пока в Париже разговаривал разговоры Мотоно (а что он говорил по точной указке из Токио, уверены были оба, Делькассэ и Ламсдорф), две недели день за днем уходили незаметно. Но говорил и Лэнедоун — и это создавало новые паузы.

Главное — маньчжурский вопрос, — решил Делькассэ, — принимаясь за дело с Мотоно. А всего спорных вопросов три: сеттльменты, неприкосновенность Китая, зона в Корее. Мотоно согласился. Делькассэ напал на сеттльменты: «если не решено бесповоротно воевать», их надо отбросить. «Этот вопрос не стоит конфликта», — согласился Мотоно и обещал «подумать». То же и с «неприкосновенностью» Китая: можно ее выбросить, — предложил Мотоно, — вместе с неприкосновенностью Кореи, можно и сохранить то и другое. «Уменьшайте [270] нейтральную зону в Корее», — посоветовал Делькассэ в Петербург (15 января).{419} На другой день Мотоно, «подумав», сказал, что на сеттльменты в Маньчжурии имеют право по договорам с Китаем (от 8 октября 1903 г., ратифицированным и опубликованным только 14 января 1904 г.) Япония и США. «Япония не станет настаивать на этой привилегии одна», — заявил Мотоно (а в Париже было уже известно, что США пока не будут поднимать разговора с Китаем о сеттльментах). Таким образом вопрос о сеттльментах благополучно отпал (да и Курино в Петербурге также высказывался, что Япония «кончит тем, что уступит в этом пункте»). Нельзя ли о «неприкосновенности» Китая «упомянуть» где-нибудь во «вводной части» (préambule) договора? — предложил Делькассэ Петербургу (16 января).{420} Но решение маньчжурской проблемы интересовало не только Токио, а и Лондон. Делькассэ обратился и в Лондон (16 января).

Лэнсдоун очутился между двух огней. Гаяси мгновенно узнал о плане Делькяссэ, и не успел еще заговорить Камбон, как Гаяси (16 января) явился в английское министерство иностранных дел с напоминанием, что в отношении посредничества позиция Японии «ничуть не изменилась»: «переговоры об этом потребуют времени», а «отсрочка» «будет только к выгоде России». Одновременно и Ламсдорф, в разговоре с Чарльзом Скоттом, «недвусмысленно намекнул, что лично он хочет посредничества», и просил «помочь мирному разрешению конфликта»: «царь испытывает отвращение к мысли о войне и сделает разумные уступки, чтобы ее избежать» (15 января). Когда Камбон (18 января) заговорил с Лэнсдоуном о Маньчжурии, последний находился под впечатлением допроса, учиненного им 15 января Бенкендорфу по поводу русской декларации от 8 января о признании трактатных прав в Маньчжурии: там было сказано, что Россия [271] заявляет это, «не предрешая условий, которые в будущем определят природу ее отношений с Маньчжурией». Значит ли это, что, в случае русского «протектората» или даже «аннексии» Маньчжурии, Россия не будет считать себя связанной этим обещанием? Бенкендорф, перепробовав несколько формулировок этого пункта, который звучал разно в английском и французском переводах и неточно передавал русский текст, кончил заверением, что «лично он» считает это обязательство безусловным: «пока суверенитет Китая существует, договорные права держав остаются в силе, но нет и речи о том, чтобы покончить с суверенитетом Китая». У Эдуарда VII тогда осталось впечатление, что «объяснение Бенкендорфа в высшей степени неудовлетворительно». Теперь Лэнсдоун прямо заявил Камбону, что он «не может советовать Японии отказаться от справедливых требований, интересующих всех и Англию в том числе»: «во всех китайских портах необходимо устройство специальных кварталов для иностранцев» (т. е. сеттльментов), и указал на двусмысленность самой русской декларации от 8 января. Выходило: то, что уже улаживается с Токио (сеттльменты), встречает препятствия в Лондоне. И более того: Лэнсдоун указал, что «если вопрос о сеттльментах будет устранен с пути, два остальные пункта — о нейтральной зоне в Корее и неприкосновенности Китая — не могут представить непреодолимого затруднения».{421} Лондон давал надежду, что условия японцев не «окончательны», пусть только Россия признает принцип «открытых дверей» во всей полноте.

Так как теперь же Делькассэ стало известно, что Ламсдорф не считает «нейтральную зону абсолютно необходимой» и ищет только аргументов, чтобы исключить этот пункт, а Мотоно подсказывает аргумент очень удобный — как же де [272] быть с охраной той японской железной дороги в Корее, которая пройдет до самой границы на Ялу через зону? — то в отношении Кореи дело можно было считать улаженным, тем более, что и про пункт о «неиспользовании Кореи в стратегических целях», исключения которого требовала Япония 13 января, Мотоно теперь (17 января) выразился «текстуально»: «В конце концов у меня такое впечатление, что по этому пункту оба правительства смогут договориться непосредственно».{422} Таким образом забота о Корее у Делькассэ отпадала целиком. Оставалась Маньчжурия.

К концу первой недели парижских переговоров Делькассэ попробовал найти выход из маньчжурского тупика. Лондон затормозил дело, настаивая на «сеттльментах». Теперь (21 января) у Делькассэ было уже «ясное» заявление Мотоно, что «его правительство отказывается требовать их учреждения». Лондон говорил, что пункт о «неприкосновенности» Китая не есть непреодолимое затруднение. Теперь и Мотоно снижал тон и толковал только о том, что это вопрос «главным образом самолюбия»: «Японское правительство, перед лицом страны, дорожит получить, пусть хотя бы вне статей договора, формулу, пусть общую, даже хоть что-нибудь неопределенное, но хоть что-нибудь». А Лэнсдоун в тот же день (21 января) отказался от скептицизма в отношении «неудовлетворительных» объяснений Бенкендорфа по поводу двусмысленной оговорки в декларации 8 января об «открытых дверях» и признал их «удовлетворительными» (и в «Синей книге» вместо «не предрешая условий» впоследствии появилась фраза: «независимо от того» и т. д.).{423} С другой стороны, — Ламсдорф готов был [273] дать новое «подчеркнутое» заявление о соблюдении трактатных прав в Маньчжурии, но считал «очень стеснительным какой-либо намек на неприкосновенность Китая» в момент, когда с Китаем переговоры еще не закончены (17 января). Делькассэ с своей стороны успел (19 января) предложить выпустить «торжественную декларацию», которая разрешила бы маньчжурский вопрос снятием двусмысленной оговорки, и, удовлетворив Лондон, лишила бы Японию его поддержки, а тогда договор мог бы ограничиться одной Кореей, но уже без всякой нейтральной зоны. Таким образом, теперь казалось, нужно было только изобрести такую формулу, которая удовлетворила, бы всех и которую Ламсдорф мог бы протащить в Петербурге, у царя. Ламсдорф опасался, что «торжественную декларацию» ему будет труднее провести, чем «какую-либо неопределенную (vague) формулу, соответствующую идее о неприкосновенности Китая, но не обещающую ее» в самом договоре. Он просил Делькассэ (22 января) «ответить желаниям Японии» посредством какого-нибудь «редакционного ухищрения».{424} Ему казалось, что «почва для дискуссии расчищается все больше и больше», и он настаивал на «быстром» выяснении вопроса относительно «характера полномочий» Мотоно и вообще на «необходимости действовать быстро».

А на деле оказалось, что, достаточно завлекши противника, теперь Мотоно стал пятиться назад. Четыре часа подряд просидел Делькассэ с ним 23 января и узнал, что, во-первых, Мотоно не может дать «более полных сведений», чем данные им раньше; во-вторых, впечатление его от пункта «о [274] неиспользовании Кореи в стратегических целях» «менее благоприятно, чем раньше»: «отказываясь от влияния своего в Маньчжурии», Япония считает «вопросом своего самолюбия» не ограничивать себя в Корее; в-третьих, что «лично» «он не думает, чтобы его правительство настолько держалось за уничтожение пункта о «стратегических целях» (в Корее), «чтобы сделать из него conditio sine qua non соглашения». Главное же — Мотоно «не скрыл, что его кредит ограничен», хотя и просил: «если вы что-нибудь получите из России, сообщите мне, я буду поступать так же».{425}

В результате из всех объяснений, возражений и формулировок Делькассэ в беседах с Мотоно за истекшие 10 дней, в Токио были в курсе дипломатической работы противника; а что происходило между Токио и Лондоном в этом отношении — ровно ничего не узнали ни в Париже, ни в Петербурге.

При таких условиях Ламсдорф перешел к составлению проекта ответа на ультиматум. Руководствуясь всем тем, что говорил Мотоно, он исходил теперь из трех положений: вопрос о «формуле» по Маньчжурии «решается» вводом в соглашение заявления, аналогичного общей декларации от 8 января; исключение статьи о зоне явится «в последний момент» «ценой сохранения» пункта о «стратегических целях»; этот последний надлежит и возможно, как явствовало из слов Мотоно, удержать именно этой ценой.{426}

Что дело как будто уж не так безнадежно, показало Делькассэ и зондирование в Лондоне. 24 января Лэнсдоун встретил Камбона выражением радости по поводу «возвращения Ламсдорфа к руководству дипломатическими делами Дальнего Востока», что это «улучшит положение», хоть он и «не уверен, что Япония, которая чувствует себя готовой и произвела большие расходы, не окажется требовательной». России надо отступиться от «зоны» и от «сеттльментов»; хотя все декларации России о «неприкосновенности» Китая «удовлетворительны [275] «, но Япония «вероятно» потребует «двустороннего акта». Ясно, что напоминание об уже снятых с дискуссии самой Японией, «сеттльментах» было той ценой, которую Лэнсдоун ставил французам за возможное примиряющее участие Англии А так как в отношении «зоны» уже решено было уступить японцам, Делькассэ оставалось использовать «добрые услуги» Лондона в вопросе о «неприкосновенности» Китая.{427} Лэнсдоун не только не сделал и намека на двухнедельный срок, а даже указал еще и пункт, в котором у Англии и Японии имеется расхождение. Но когда Камбон (27 января) обратился к Лэнсдоуну с прямым предложением втроем — Англия, США, Франция — предложить в Токио эти «добрые услуги и умеряющий совет», Лэнсдоун ушел в скорлупу: ему нужно знать «характер ответа, который пошлет Россия на японскую ноту».{428}

А «характер ответа» в Петербурге назначен был к обсуждению на совещании 28 января. Накануне Николай принял германского посла и имел с ним долгую беседу («впервые на немецком языке», — злорадно отметил Вильгельм). Николай жаловался на «вероломную» политику Англии одинаково в отношении России и Германии и, в ответ на реплику посла, что «отсюда видно, где находятся подлинные друзья», заметил, что «познаются они в серьезные времена»: «вот если бы мы держались заодно втроем (т. е. с Францией, — Б. Р.), это была бы великая гарантия». Это был более чем прозрачный намек. Но из Берлина на этот намек не последовало никакого отклика. В совещании 28 января Николай не участвовал, а потом принимал участников его для доклада, каждого поодиночке. Прошла программа Ламсдорфа, составленная по рецепту парижских переговоров: статья о нейтральной зоне была исключена вовсе (вопреки возражениям Абазы), статья о признании трактатных прав «Японии [276] наравне с прочими державами» в Китае включена (очевидно, в угоду Лондону) без оговорки о «сеттльментах», а статья 5-я о «неиспользовании Кореи в стратегических целях» включена полностью (как согласовано было у Делькассэ с Мотоно в Париже).{429}

Не зная еще «характера русского ответа», Лэнсдоун 29 января имел беседу с Гаяси по двум пунктам. Она носила характер последней проверки сил.

Первый пункт. Японцы в ультиматуме от 13 января требовали признания «только» «территориальной неприкосновенности Китая», между тем как применительно к Корее говорилось о «независимости и территориальной неприкосновенности»; то же было выражено и относительно Китая в японском проекте от 3 ноября 1903 г.: не требует ли теперь Япония «чего-то меньшего»? Гаяси, оказывается, не обратил внимания на этот пункт, но не придает этому значения: и одна «неприкосновенность» исключает уже как аннексию, так и протекторат.

Второй пункт. Как отнеслась бы Япония к «усилиям держав найти решение, приемлемое для обеих сторон без ущерба для достоинства»? Не дожидаясь ответа Гаяси, Лэнсдоун сам напомнил о 1895 годе и прибавил, что Японии, как он вполне понимает, «ничего не остается, как настаивать на буквальном удовлетворении ее требований хотя бы ценой войны». Гаяси оставалось только подтвердить: двустороннее «соглашение» о Маньчжурии и никаких «деклараций», только «полное принятие японских предложений может предотвратить войну», «нет больше мирной партии в Японии!»{430}

Лэнсдоун был теперь хорошо подготовлен к возможному повторному обращению из Парижа: он бессилен сделать тут [277] что-нибудь. «На всякий случай» теперь же (30 января) Лэнсдоун подвинтил и еще один винтик: он предупредил Чарльза Скотта, что «нам, конечно, невозможно позволить хоть одному судну Черноморского флота принять участие в военных операциях», так как это будет «катастрофично для Англии и России».

Тем временем 23 января, когда в Париже Мотоно вдруг сжался в объяснениях с Делькассэ и когда, заведомо для Токио, только и могла начаться работа Ламсдорфа «вокруг царя и Алексеева» — из Токио через посредство Курино началась бомбардировка Ламсдорфа запросами, когда же будет дан русский ответ. В течение 6 дней, пока шли выработка его текста и сношения с Алексеевым, Курино ставил перед Ламсдорфом этот вопрос четыре раза. Последний раз он был поставлен 1 февраля, через три дня после петербургского совещания министров, когда текст ответа был готов, но еще не был утвержден Николаем. Текст ответа был утвержден 2 февраля и отправлен 3 февраля в двух экземплярах телеграфом непосредственно в Токио и через Порт-Артур. 4 февраля об отправке ответа извещен был официально и Курино. Тогда навстречу русскому ответу, не дожидаясь его, 5 февраля Комура телеграфировал Курино «прекратить настоящие бессодержательные переговоры», «ввиду промедлений, остающихся большей частью необъяснимыми» и прервать дипломатические сношения с царским правительством. Телеграмма Розену от 3 февраля была задержана на японском телеграфе в Нагасаки и доставлена Розену в Токио только 7 февраля — после разрыва.{431}

А 9 февраля японский флот совершил свое ночное разбойничье нападение на порт-артурском рейде. [278]

4. Лондон в последние дни переговоров

Какова же была роль Лондона в эти последние дни?

Уверенный теперь, что только «буквальное» удовлетворение японских требований и только «двустороннее соглашение о Маньчжурии» может предотвратить войну, Лэнсдоун 3 февраля, когда русский ответ только что был отправлен, сидел и «ждал попрежнему русского ответа, чтобы определить свою позицию». В таком положении и застал его Камбон, явившийся к нему в этот день выразить надежду, что он будет «действовать быстро и энергично» «в примиряющем смысле», как было заявлено в тронной речи Эдуарда VII еще 3 января. Камбон готовился встретить у Лэнсдоуна «закрытую дверь». Оказалось ничуть. «Я понимаю, — сказал Лэнсдоун, — что Россия отказывается договариваться с одной Японией о неприкосновенности Китая. Это вопрос, касающийся прежде всего Китая и потом уже держав, имеющих интересы на Дальнем Востоке (можно было подумать, что говорит не Лэнсдоун, а сам Ламсдорф! — Б. Р.). Если бы Россия сделала всем державам приемлемую декларацию. Япония, мне кажется, должна была бы удовлетвориться». — «Достаточно ли будет вам сообщения русского ответа?», — попробовал сократить процедуру Камбон. — «Да, если русская нота будет сообщена нам официально, и будет содержать удовлетворительные заявления, мы будем действовать, чтобы заставить ее принять». Камбон счел, что «не должен итти дальше этого, ибо, слишком уточняя, рискуешь закрыть приотворяющуюся дверь» — и не спросил, что надо понимать под «удовлетворительными» заявлениями. Камбону уже и то «было важно, что английское правительство не поддерживает претензии Японии — одной договориться с Россией о неприкосновенности Китая посредством двустороннего акта».{432} Это же был первоначальный проект Делькассэ — односторонней «торжественной декларации»! [279]

На другой день, 5 февраля, явился к Лэнсдоуну Галси и «строго конфиденциально» предупредил, что «завтра японское правительство произведет мобилизацию»; хотя «русский ответ еще не дошел до него (nat yet reached them, т. е. в Токио знали, что ответ уже пошел, — Б. Р.), правительство предвидит, что он будет неудовлетворителен». Лэнсдоун тотчас же обратился в Вашингтон: война «очевидно неизбежна», Делькассэ хочет «согласованного выступления Франции, США и Англии», «мы можем навлечь на себя вечную вражду Японии, если станем на ее пути и лишим ее счастливого случая, который она, очевидно, решила использовать. Если она упустит свой шанс теперь, она может пострадать за это в будущем». Впрочем он надеялся на полное совпадение «точек зрения» Вашингтона и Лондона.

На следующий день, 6 февраля, Лэнсдоун дал Гаяси уже письменное формальное обязательство «приложить все усилия, чтобы предупредить вступление в войну других держав», и не допустить «в данный момент» какого-либо посредничества третьих держав.

Итальянскому министру иностранных дел Титтони справедливо казалось, что «от воли английского правительства зависит изменить непримиримость Японии и отвратить войну», что «слабость Форейн оффис, не сумевшего занять ясную позицию, много будет здесь значить». С своей стороны французский посол в Риме, Баррер, отмечал, что «высказывания его английского коллеги по этому предмету, изобличают недостаток чувства ответственности».{433} А на деле, как видно, и здесь был свой стиль в работе (и своя политика!).

В ту самую «приотворенную» Лэнсдоуном 3 февраля дверь, в которую постучался и просунул голову Камбон, попытался пройти по его следам 7 февраля русский посол Бенкендорф. [280] Лэнсдоун сразу же понял: «Россия, очевидно, будет рада выпутаться в последний момент», — и предложил Бенкендорфу заключить «договор между Россией и Китаем, который другие державы могли бы по приглашению России и Китая официально принять к сведению». — «А вы посоветуете Японии принять такое предложение?» — спросил Бенкендорф своего собеседника. Ленсдоун «притворил дверь»: он должен «посоветоваться с коллегами», но «боится, что может быть уже поздно, если бы Россия и хотела».

Прежде чем обратиться к «коллегам», Лэнсдоун в тот же вечер обратился к Гаяси. Тот был, как скала: «Японское правительство не может потерпеть дальнейшей отсрочки», да и «китайцы так не заслуживают доверия, что он (Гаяси, — Б. Р.) испытывает отвращение к мысли о каком-либо договоре, основанном на соглашении с ними». Гаяси прибавил, что, «даже если после открытия военных действий Россия придет к Японии с предложением договора, он очень сомневается, чтобы можно было сдержать воинственный дух его соотечественников». Что завтра, 8 февраля, британский кабинет будет обсуждать русское предложение о русско-китайском договоре, Гаяси был осведомлен Лэнсдоуном тут же, вечером 7 февраля. Это могло бы только ускорить начало военных действий. Но и без того эскадра Того уже двигалась в направлении к Порт-Артуру, когда британский кабинет вынес решение о невозможности какого-либо вмешательства в ход переговоров, о чем категорически и сообщил Лэнсдоун в ледяном тоне Бенкендорфу 8 февраля.{434}

Лэнсдоун, конечно, обыграл своего французского коллегу — Камбона. Узнав по горячим следам поздно вечером 7 февраля от Бенкендорфа, что ни о какой «декларации», «к его удивлению», Лэнсдоун больше и речи не поднимал, а заговорил о таком русско-китайском «договоре», заключение [281] которого потребовало бы созыва громоздкого конгресса держав, Камбон «совсем рано утром» 8 февраля «появился» на квартире Лэнсдоуна, «заставил его разбудить» и потребовал объяснений. При этом Камбон «вышел совершенно из роли», и в результате «произошла бурная сцена». Объяснение Лэнсдоуна свелось к тому, «что в его словах (о декларации, — Б. Р.) несомненно заключалась некоторая неясность (confusion)», но «что в его мыслях... простые заверения России никогда не представлялись удовлетворительными». Идея «торжественной декларации», за которую только что ухватился было Камбон, оказалась мыльным пузырем.

Это, разумеется, не помешало обоим тут же договориться — приложить в дальнейшем все усилия, чтобы «локализовать» русско-японский конфликт (т. е. продолжать работу по выработке текста англо-французской entente).{435}

О том, чтобы дипломатически связать войну, не приходилось и думать: она была уже фактом.

5. К вопросу о «виновниках войны» 1904–1905 гг.

Итак, теперь Николай мог «повесить Безобразова»? Ибо вопрос о войне действительно «ушел из рук» Николая (как предостерегал его Ламсдорф до его маньчжурской уступки 15/28 декабря).{436} «Повесить» — это, разумеется, был только «юнкерский» жаргон, а проще сказать — распустить по домам всю шайку и отозвать Алексеева. Но ведь безобразовцы клялись, что войну японцы «не посмеют» начать только в том случае, если отказаться от «политики уступок». А он, Николай, в последний момент стал на путь уступок: бросил корейскую лесную концессию на Ялу, отказавшись от «нейтральной зоны» и согласившись на японскую железную дорогу через Ялу, и «открыл двери» в Маньчжурию, отказавшись [282] от монополии там и согласившись на сеттльменты, которые в руках японцев должны были стать политическими бастионами в Маньчжурии. Между тем безобразовцы вошли во вкус экономических завоеваний и предпринимательства русского империализма чистой марки, и не только на северном клочке Кореи, но и на всем пространстве Маньчжурии.{437}

Пока безобразовцы вели борьбу с Витте, они много говорили о «частной предприимчивости» (разумея себя с царем) и «мертвящем бюрократизме» (разумея Витте), о бессмысленности «казенных затрат» и бездоходности для казны восточных предприятий. Они легко улавливали все более раскрывавшееся несоответствие между масштабом экономической программы Витте и военно-политическими средствами, на которых строилась эта империалистическая программа в последние годы кризиса. Но вот Витте уже был, наконец, свален совокупными усилиями царского зятя, Александра Михайловича, внушавшего Николаю, что Витте «обезличивает не только другие министерства, но и само самодержавие», Безобразова, доказывавшего царю, что Витте «главный» в министерском «триумвирате» и что «ошибочную политику» на Дальнем Востоке можно изменить, только «если его убрать», и Плеве, считавшего Витте «красным», вокруг которого группируются «все недовольные».{438} Когда же после отставки Витте перед безобразовцами открылась возможность пересмотреть его старую экономическую программу и политическую линию самодержавия на Дальнем Востоке, в последние месяцы перед войной они в своем «новом курсе», как и Витте в своем старом, не отказались ни от той, ни от другой.

Проектированная ими теперь Восточноазиатская промышленная [283] компания, образуемая на 75% на капитале казны и только на 25% на капитале все тех же «благонадежных лиц», которые намечались еще в 1900 г., должна была унаследовать акции Общества КВжд (5 млн руб.), участие русского казначейства в Русско-Китайском банке (около 5 млн руб.) и все концессии, числившиеся за Маньчжурским горнопромышленным товариществом и Русским лесопромышленным товариществом, которые тоже были образованы исключительно на средства казны. «Совет компании пайщиков», по назначению правительства, «со всеми правами государственной службы» и под наблюдением наместника, становился во главе старого комбината и в дальнейшем должен был развить учредительскую деятельность. Намечалось широко привлечь французский и американский капиталы в смешанные акционерные общества, которые должны были работать под политическим руководством и контролем этой коллегии русских должностных лиц, на условии «уступки части прибылей русской казне». Как видим, новизна дела в этой затее сводилась к тому, что из прежней схемы «казенного хозяйства» выключался министр финансов, и на его место становился наместник, который осуществлял свою объединяющую функцию при помощи назначенных в Совет компании чиновников, частью может быть заинтересованных участников в деле, как то было в обычае и при Витте.{439} На место же тренированных агентов государственного аппарата становилась здесь придворная камарилья из белоручек, жадных до тантьем и легкой карьеры. Одному из них министр финансов Коковцов и бросил упрек в том, что «некоторые лица» ищут себе в этом «обществе» «увеличения содержания». А опыт Безобразова и Балашова успел показать, что здесь действительно был феодальный «носорог» в «фарфоровой лавке» капитализма.{440} [284]

Секретарь германского посольства в Петербурге, приехавший в Берлин в начале января 1904 г., рассказывал, что «все» в Петербурге «испытывают великий страх перед войной с Японией и надеются избежать ее на основе уступки ей Кореи. Там не только чувствуют себя неравными японцам на море, но и на суше должно пройти еще много месяцев, пока будут закончены все потребные вооружения. Если бы, несмотря на это, взяли верх воинственные перспективы, то это нужно было бы приписать особенно единственно решающему, как в этом, так и во всех других тамошних вопросах, фактору — царю. Маньчжурия представляет для его величества некое noli me tangere («не тронь меня») и предмет его излюбленной и личной политики, и потому не исключено, что, если бы Япония стала настаивать относительно Маньчжурии на известных экономико-политических требованиях, то царь даже вопреки совету своих министров решился бы на войну».{441}

Такова была петербургская конъюнктура накануне маньчжурской «уступки», сделанной Николаем 15/28 декабря 1903 г. В первоначальном, еще августовском, проекте ответа «статья о Маньчжурии» «была вычеркнута» самим Николаем.{442} Когда он понял, что стоит перед «риском войны», и: именно так сам поставил вопрос в совещании 28 декабря: («что лучше: итти на риск войны или продолжать уступчивость?»), Ламсдорф всячески пытался получить от него более определенные указания — «чего же мы хотим в Маньчжурии». Ламсдорф обещал «добиться решения маньчжурского вопроса в нашу пользу», «но надо знать, чего добиваться». Дядя Алексей стыдил племянника: «в вопросе маньчжурском мы играем роль собаки на сене: сами не пользуемся и другим дать не хотим». Куропаткин также твердил: «надо главное твердо выяснить, что мы хотим в Маньчжурии, [285] и то, что мы решим, отстаивать твердо». Когда к концу совещания Ламсдорф еще раз напомнил, «что по Маньчжурии мы никогда не пришли к окончательному результату», Николай просто сказал: «да». Когда Куропаткин попробовал указать на «выгодность при данной обстановке присоединить северную Маньчжурию», Николай не дал согласия на голую аннексию и «возразил», «что управление населением надо оставить в руках китайцев».{443} И по существу вопрос так и не сдвинулся с точки.

Уже после уступки японцам и после декларации державам 8 января, Лэнсдоун как-то спросил Бенкендорфа в упор, «что мы хотим в будущем делать с Маньчжурией», и подсказал тому на выбор, что «будущие условия могут быть определены по-разному: оккупация, протекторат, аннексия», — а Бенкендорф и сам для себя не имел четкого ответа на этот вопрос и «уклонился от ответа».{444}

Но и раньше, в дни весны «нового курса» и расцвета «безобразовщины», Алексеев в Порт-Артуре не мог добиться, хотя бы только для себя, ясности в этом вопросе. С самого начала «нового курса» он был связан противоречивой директивой: «точно исполнить принятые нами на себя конвенцией 26 марта 1902 г. обязательства», — одновременно «с полным ограждением однако наших интересов в Маньчжурии». «Старый курс» (т. е. Витте) не предполагал снимать оккупации без «гарантий» и бился в заколдованном кругу, откладывая эвакуацию до полного овладения всеми экономическими позициями в Маньчжурии и до полной готовности защитить их вторичной оккупацией в любой момент. Теперь (в апреле 1903 г.) «гарантии» провалились, и Алексеев стал склоняться к тому, чтобы, «не обращая внимания на китайцев», «укрепить наше положение в Маньчжурии». Но не зная, как «укрепить», договаривался до признаний, что «мы хватаем Китай», который «ни в чем не провинился перед [286] нами», «за горло», и проектировал даже, чтобы китайское правительство «отправило чрезвычайного посла» к Николаю, «дабы ходатайствовать об эвакуации Маньчжурии без тяжких для Китая условий» (июнь 1903 г.) — т. е. перекладывал: решение вопроса на Петербург.{445} Став наместником, когда безобразовцы завалили его своими экономическими проектами и «постановками», Алексеев, уже «твердо стоя на необходимости удержания за нами всей Маньчжурии», отговаривался, однако, «преждевременностью» этих проектов, «пока не решен будет окончательно вопрос о Маньчжурии вообще». И в политической сфере он находил для себя «несвоевременными решительные меры, пока не выяснится окончательно наше положение в Маньчжурии». Более того: решение вопроса о Маньчжурии было для него «усложнено» и в октябре 1903 г. «полученным от Николая указанием о желательности избежать возбуждения против нас постоянной вражда Китая». Алексеев все твердил, что «ему очень тяжело», что он «теряет силы». И у безобразовцев отпадала «надежда видеть его сторонником новой экономической программы».{446}

Как ни изощрялись теперь отдельные безобразовцы, Николай в вопросе общей политики так и не решился принять ни предложения Балашова о присоединении Маньчжурии целиком (12 ноября ст. ст.), ни предложения Куропаткина (поддержанного 3 декабря Витте и Ламсдорфом) о присоединении ее северной части и продаже южноманьчжурской линии КВжд с Порт-Артуром и Дальним за 250 млн. руб. 15 декабря Николай сделал уступку японцам включением в договор «маньчжурской статьи», в расчете, может быть, получить Маньчжурию позднее, как приз войны (не этой, которой сейчас хотят японцы, а той, которую начнет он сам, когда будет готов). Однако «эта» война, которой он не хотел и которой боялся, явственно застигала его на путях «последовательной постепенности». [287]

Когда же она разразилась, то и в сфере экономики, на особом совещании в мае 1904 г., при участии министра финансов Коковцова, — торжествует и утверждается Николаем решение: отвергнуть безобразовский проект и «отступить» от прежней боевой экономической программы, проводившейся Витте, с тем чтобы построить «нашу финансовую политику на Дальнем Востоке на началах облегчений таможенных, податных, кредитных и т. п., устранить некоторые формальности в образовании компаний, отказаться от нетерпимости к иностранцам и евреям, задаться привлечением иностранных капиталов в целях привлечения частной предприимчивости и отказаться от казенного хозяйства на будущее время вообще во всех предприятиях промышленного характера»{447}

Это и было, наконец, признанием поражения, которое потерпела еще до войны восьмилетняя боевая политика русского военно-феодального империализма, показывавшая то «мирное», то «захватническое», то монополистически-капиталиетическое, то военно-феодальное его лицо и отдававшая Маньчжурию в монопольное обладание финансово-капиталистического комбината ряда предприятий. В этом комбинате самодержавие должно было не только принимать участие капиталом, но и сохранять политическое руководство: или, во-первых, через министра финансов, пользующегося доверием руководящих иностранных и русских банковских и промышленных кругов, как то ревниво до последней минуты отстаивал Витте, — или, во-вторых, через особо для того назначаемых царем же «частных» лиц, чего добивались, и к августу 1903 г., казалось, вот-вот уже добились, наконец, безобразовцы. Аппарат государственно-монополистического капитализма, представленного на Дальнем Востоке в довольно чистом виде политикой Витте, благодаря подавляющим вложениям казенных средств, легко становился здесь предметом покушения со стороны оголтелых, «истинно-русских» разорившихся и озлобленных крепостников-безобразовцев. [288]

Однако полностью это покушение не удалось. И не удалось именно в экономической сфере. Безобразовцам удалось только свалить Витте, и он под ударами кризиса и волн революции, все сильнее раскачивавших корабль самодержавия, бюрократически «расплатился» теперь за все бедствия, которые претерпевал крепостник-аграрий в эпоху, когда его брат-буржуа «мог все» и шел в гору. Безобразовцы не попытались даже выставить собственного кандидата на пост министра финансов. Зато они заметно расстроили аппарат царизма и его налаженную технику, силясь заставить этот аппарат «укрепить полное влияние России в Маньчжурии», т. е. по-прежнему «оградить» Маньчжурию «от иностранцев». В результате «ответственностью» за войну политически расплачивалась как раз клика полукрепостников, с царем во главе. «Вина» за войну, естественно, тогда пала целиком на авантюристов «безобразовской шайки» и царя. А «мирная» дипломатия Витте оставалась тогда в стороне и в тени.

Если бы это было только тогда, — в таком случае не стоило бы об этом и упоминать, а тем более останавливаться сколько-нибудь подробно на пресловутом вопросе о «виновниках войны», страстно дебатировавшемся в свое время в кругах и в печати господствующих классов России. Однако такая трактовка вопроса о «виновниках войны» обнаружила чрезвычайную живучесть и, под пером М. Н. Покровского в 20-х годах, пыталась закрепиться в теоретической сфере, в частности в антиленинской установке о не-империалистическом характере русско-японской войны. Эта последняя установка была связана с так называемой теорией торгового капитализма, в которой «затушевываются» «настоящие, коренные империалистические противоречия двух государств — царской России и империалистической Японии».{448} Она же сказывалась и в отрицательном решении вопроса о наличия в России класса империалистической буржуазии — в афоризме [289] Покровского: «русская буржуазия была еще не империалистична, а царь был у нее империалистический».{449} От сюда же и теория «нормального», «естественного» империализма Витте («торгового капитала новой редакции»), при котором «рано или поздно» только «могло» дойти до вооруженного столкновения.{450} Та же установка приводила Покровского к фактическому снятию всякой «ответственности» за войну с японского империализма и изображению его, как стороны обороняющейся. Отсюда у Покровского трактовка англо-японского союза, как «одной из мер предосторожности» японского правительства, которое де «уже давно прекрасно понимало, что дело идет к войне» (а не само вело дело к ней, как неоспоримо показывают цифры и факты).{451} Таково же, наконец, и оправдание Покровским специфически-разбойничьей черты японского милитаризма, выразившейся в открытии военных действий без объявления войны.{452} Как видно из приведенных примеров, старый вопрос о «виновниках войны» связывается с вопросом о движущих силах в русско-японском империалистическом конфликте, а затем и с вопросом об истинном агрессоре, развязавшем войну. И попросту обойти его никак невозможно.

* * *

Известно, например, что Николай и сам, как будто, готов был принять «вину» за войну на себя. Весной 1904 г., когда он «верил» еще в «благополучный исход войны», он говорил [290] генералу Случевскому, уезжавшему на театр военных действий: «я виновник войны».{453} Поставить на таком ценном признании точку — как нельзя более соответствовало бы в свое время интересам тех банковских и промышленных кругов в России, выразителем которых в аппарате царизма было министерство финансов, будто бы знавшее секрет, как обмануть бдительность английского, японского и американского империализма, не отказываясь от монополии маньчжурского рынка. Зато французские, например, империалистические круги вовсе не так-то спокойно взиравшие на возможность военно-политического ослабления царской России под ударами поражений на театре войны, уже в то время прекрасно отдавали себе отчет, на какой почве произросли семена безобразовщины.

Так, французский военный атташе в Петербурге, полковник Мулэн, в первые же дни войны, давая злую картину развала и неподготовленности царизма к войне, охотно возлагал «наиболее тяжелую часть ответственности за это невыгодное положение» на Николая, «с его непостоянным характером, неспособностью принять ясное, смелое решение и держаться его с неизменной решительностью», с его «личной тайной политикой» и «конспирированием против собственных министров», с неумением, «в конце концов», «хотеть ни мира, ни войны». Но военного француза это не удовлетворяло, и он искал «других ответственностей» пониже царя: «если Николай открыто выказал свою страсть к миру только тогда, когда оставалось уже только готовить войну, то те, на, ком лежала забота о длительной предшествующей организации последних приготовлений, не выполнили своего долга и очень даже были от того далеки». «Что касается Витте, — писал Мулэн, — человека, который является промотором Маньчжурской ж. д. — первой причины всего конфликта — и который мечтал об экономическом полете России к этим областям, о торжественном открытии политики, от которой после он старался [291] отказаться, когда он увидел, что по этой карте придется платить, этот финансист, который давал растрачивать деньги щедрой рукой недобросовестным инженерам и агентам-концессионерам, который щедро оплачивал и учреждал на широкую ногу железнодорожную охрану, гораздо более дорогую, чем обыкновенный армейский корпус, но которой зато он сам был шефом, который затем скряжничал, с другой стороны, на необходимые нужды своего военного коллеги — то именно на Витте лежит тяжелая ответственность во всем этом деле. Что он хотел мира и необходимых уступок, чтобы получить его от Японии, не развязывая кошелька, это допустимо. Но он отказывал в денежных ассигнованиях, необходимых для того, чтобы быть сильным и чтобы почетно выйти из ложного положения, в которое завлекла прежде всего его самого политика его страны».{454}

Это не была личная и случайная оценка Мулэна. Много времени спустя, когда Витте в октябре 1905 г. был вызван Николаем спасать царизм и был назначен премьером. «Temps», приветствуя это назначение и предостерегая Витте от введения всеобщего избирательного права, писал про него в передовой: «он уже не в таком возрасте, когда люди имеют вкус к подобным опытам. Может быть, сегодня он уже жалеет о том, что было преждевременного и авантюристического в экономической политике, которая, создавая промышленность посредством покровительства, не замедлила вызвать кризис; в политике, которая, перенося на иностранную территорию (т. е. на Дальний Восток, — Б. Р.) предприятия торговой экспансии, за которую расплачивалось государство, подготовила залихватский империализм Безобразовых и Алексеевых. Витте слишком ясная голова, чтобы недооценивать ответственность, которую он тогда брал на себя».{455}

Это говорилось, конечно, не от лица того сравнительно ничтожного французского банковского капитала, который [292] устремился на Дальний Восток вслед за царизмом в 90-х годах до кризиса 1899 и следующих годов, а от лица тех мощных банковских групп, с громадной клиентелой мелких держателей русских займов за их спиной, которые расценивали повороты российской политики с точки зрения сохранности своих капиталов. Именно в этих дружественных царизму буржуазных кругах еще до весны 1903 г. было заметно беспокойство не только по поводу возможности войны, но и по поводу неизбежности «бюджетных пертурбаций» в связи с усиленной охраной дальневосточного фронта, — даже если бы империалистическая линия министерства финансов сохранила руководство в Петербурге и сумела бы отсрочить на некоторое время войну.{456} Приведенное только что напоминание передовицы «Temps» и свидетельствовало о том, что французский империализм не простил Витте чрезвычайных государственных вложений в связи с его дальневосточной политикой. И не простил потому, что тогдашняя отсталая Россия не могла быть сильна одновременно на обоих своих западном и восточном фронтах.

Вопрос о войне с Японией решался в Петербурге после того, когда в Японии он был уже данным давно решен, и Николай легко усвоил от Плеве мысль о «маленькой победоносной войне», как средстве спасти свое самодержавие, вместе с «исконными началами» феодального строя, со всеми его сословными привилегиями и крепостническими пережитками, от натиска буржуазно-демократической революции. Растянув переговоры с японцами на целые полгода (август 1903 г. — январь 1904 г.), и, однако же, сделав, наконец, требуемую уступку, он создал положение, при котором Япония была разоблачена как истинный агрессор. И вышеприведенное заявление Николая «я — виновник войны», очевидно, надлежит понимать в плане внутренних отношений. Никаким Безобразовым, Абазам и Алексеевым он не намеревался [293] уступать в начале войны высокой «чести» предстоявших еще, по его мнению, побед и «заслуги» поднесения своим «верноподанным» — буржуазии и помещикам — завоеванной Маньчжурии, где он намеревался воевать до изгнания оттуда «последнего японца». Когда же война оказалась проигранной, уже во время портсмутских переговоров и грозных для него ударов революции, Николай приказал пересмотреть вопрос о «причинах войны с Японией», и бюрократический аппарат, которому он сделал этот заказ, ответил «справкой». из которой явствовало, что виновники войны — это безобразовцы с их концессией на Ялу и «новым курсом». За поражение теперь перед царем отвечали они.{457} И выходило: надо было, не вмешиваясь самому, предоставить аппарату отманеврировать от войны, которую навязывали японцы. Надо было не только «бросить мысль о захвате Кореи» (так как оказалось, что для Японии вовсе не «все тут», как внушали царю министры), а и отказаться от «укрепления полного влияния в Маньчжурии». Только теперь (летом 1905 г.) наступила пора «повесить» Безобразова, — и карьера «шайки» была кончена бесповоротно.

Теория «маленькой победоносной войны», автором которой являлся Плеве, — это была чистая фантасмагория, авантюристическая попытка самодержавия выскочить из тупика, какой создавала для царской России вся совокупность противоречий эпохи империализма. Но и крупная русская буржуазия, выраставшая под покровительством царизма, была в эпоху империализма, как это прекрасно показали Ленин и Сталин, контрреволюционна. Теория «маленькой победоносной войны», по мере приближения войны, отвергалась ею прежде всего потому, что русско-японская война представлялась теперь, через 10 лет после 1895 г., вовсе не маленькой и не победоносной; она рисковала окончательно развязать буржуазно-демократическую революцию и своими поражениями подставить под удары ее весь русский военно-феодальный [294] империализм в целом, во всех его классовых прослойках и группировках. Бунт против войны, поднятый в бюрократических сферах Витте, наиболее ярким, в составе царской бюрократии, представителем коренных интересов русской империалистической буржуазии, сочетался у него с стремлением спасти от революции самодержавие, как необходимое условие существования самой буржуазии, — ценой некоторых уступок в области внутренней и внешней политики (т. е. сделать из крестьянина «персону» и «временно» «отдать» Корею японцам). Недооценка степени агрессивности и роста аппетитов японского империализма, как и переоценка экономической и политической мощности русского империализма, с начала и до конца, сказались на внешней политике русской буржуазии в том, что Японии Витте готов был уступить только Корею, сохранив за русским империализмом Маньчжурию целиком и во всех отношениях, хотя и избегая ее формальной аннексии. Раздела Маньчжурии эта политика не допускала до последней минуты, свободной конкуренция капиталов там — тоже. Витте и его группа недооценивали агрессивности военно-феодальной природы царизма и слабости собственной политической позиции, особенно в обстановке кризиса накануне русско-японской войны, до крайности обострившего противоречия внутри русского феодально-буржуазного блока господствующих классов. Наконец, англо-американо-японский блок (с 1902 г.) сложился в результате отчасти упорной борьбы русского правительства и буржуазной агентуры в нем за закрытие маньчжурского рынка для иностранного капитала и за «исключение Северного Китая из ведения иностранцев».{458} А это-то и развязывало руки японской агрессии и толкало ее к попытке достигнуть [295] своих империалистических целей в Корее и Маньчжурии посредством военного разгрома царизма.

Япония выступила с предложением программы переговоров 30 июля 1903 г., когда феодальная реакция в Петербурге уже полностью спутала руководство русской политикой на Дальнем Востоке. Не дождавшись конца переговоров, Япония же и оборвала их в тот момент, который признала удобным для внезапного нападения на русский флот. Нет никаких оснований утверждать, что предложение, сделанное Николаю Куропаткиным (с одобрения Витте и Ламсдорфа) в конце ноября 1903 г., если бы тот его принял, удержало бы Японию от войны. Куропаткин предложил открыть переговоры с Китаем о возврате ему южной Маньчжурии с Порт-Артуром и продаже ему южной ветви КВжд за 250 млн руб. и о присоединении за это северной Маньчжурии с магистралью КВжд к России.{459} Это предложение в тот момент было утопией. Китай мог бы пойти на отторжение своей территории только в результате проигранной войны. Но в данный момент за ним стояли все те же три державы, которые освободили его от необходимости вести какие бы то ни было переговоры с Россией по маньчжурским делам до полной эвакуации русских войск по договору 1902 г. Можно думать, что подобный демарш царской дипломатии только ускорил бы военную развязку.

Что могло бы в данную минуту сорвать игру японской дипломатии — это безоговорочное и незамедлительное принятие предъявленных ею 30 июля условий. Есть указание, что Витте и предложил это Николаю, успев даже сговориться о деталях с японским посланником в Петербурге Курино в частной беседе.

Но попытка эта осталась втуне. Она была рассчитана на такую способность к крутому и широкому маневру, которой [296] не обладал не только Николай, но и его дипломатическое ведомство.{460}

Было бы грубой ошибкой подходить к борьбе русского и японского империализма, разрешавшейся в войне 1904–1905 гг., каутскиантской меркой, резко осужденной Лениным, и в какой-либо мере поддаться теории «мирного», «нормального» империализма в редакции Витте — Глинского, перекочевавшей затем, вместе с подобранным в «архиве Витте» громадным материалом, в историческую концепцию, развивавшуюся М. Н. Покровским и его «школой».{461} По этой «теории» на сцене оказывались русский «мирный» империализм, японский такой же «нормальный» империализм и «камарилья» с Николаем. У тех двух были скромные и законные интересы, от которых тогда не пахло войной, потому де что для разрешения империалистических противоречий вообще войны необязательны. У камарильи же были нескромные, чрезмерные аппетиты, и эта «бедственная» историческая случайность, ниспосланная случайным же «ребячеством» Николая, испортила мирное шествие двух «мирных» империализмов к эре мирного же «ультраимпериализма». По этой теории «виновниками войны» оказывались исключительно Николай о безобразовцами, тянувшими Россию в «авантюру» войны.

Эта постановка вопроса диктовалась тогда не только интересами отдельных лиц, причастных к политике царизма, но и интересами русской буржуазии как класса. Установив свою непричастность (с 16 августа 1903 г.) к предвоенным переговорам, Витте тем более охотно взял на себя роль гражданского [297] истца за убытки буржуазии от войны и революции, что упекать ему приходилось личных врагов, ничтожество которых было у всех на устах, а воинствующий темперамент и шумное хозяйничанье в аппарате не отрицалось из них никем, даже и Николаем. Витте отстаивал здесь дело буржуазии как класса, будущее которого, в его глазах, всецело было связано с развитием империализма, и всю «ответственность» за войну валил на одну «камарилью», участников которой «его величеству благоугодно было выслушивать», а министров «выслушивать благоугодно не было». Впоследствии (в 1911 г.) Витте дополнительно поднял вопрос о «соучастничестве» тут и Куропаткина, но тот вошел в традицию все же на третьих ролях и заслуживал снисхождения.{462}

Громадный арсенал искусно просеянных «документальных фактов» и подведен был Витте уже в первую мировую войну под эту апологию империализма в «Прологе русско-японской войны» Глинского (Прг., 1916). В соединении с «Воспоминаниями» Витте этот материал и питал антиленинские установки М. Н. Покровского.

«Война есть продолжение политики иными средствами» — а вся политика японского империализма после так называемой «реставрации Мэйджи» (1868) и особенно с 1894–1895 г. работала во всех сферах японской жизни над решением задачи создания «великой» японской империи.

Война 1904–1905 гг. с царской Россией готовилась в. Японии по германскому примеру 1870–1871 гг., как и вообще поколение всех этих японских империалистов, Ямагаты, Ямамото, Ито и др., проходило свою школу у бисмарковской Германии по преимуществу. Война 1904–1905 гг. с царской Россией и была той «прямо поставленной целью», которую различил Ламсдорф еще в 1901 г. и которую японские империалисты ставили себе в плане своих [298] аннексий в первую очередь на корейском и маньчжурском плацдарме. Японская военная подготовка, политика и дипломатия после 1894–1895 гг., как легко доказать фактами, шли к решению этой задачи как нельзя более дружно, к полной взаимной согласованности на основе конституции, списанной Ито с прусской конституции в 1880-х годах, и преобладающего влияния воинствующей самурайщины во главе с клановой кликой Ямагаты, строившего японскую армию с учетом всех достижений европейской организации и техники военного дела. Подлинным агрессором в войне 1904–1905 гг. выступила именно Япония.

Царизм, разъедаемый всеми противоречиями эпохи империализма, «был средоточием наиболее отрицательных сторон империализма, возведенных в квадрат»{463} и являл собою уже тогда слабейшее звено в цепи империализма, где империализм был соединен с феодализмом и крепостничеством. Царизм при таких условиях не мог не отразить того основного факта, что Россия была «узловым пунктом» всех этих противоречий, и шаг за шагом на протяжении исследуемого десятилетия проигрывал свое дело в Маньчжурии по частям. Царизм, разлагаясь, не в состоянии был обеспечить проведение своей широко задуманной программы. Ленин спрашивал еще в 1900 г., когда к «политике грабежа», которую «давно уже ведут по отношению к Китаю буржуазные правительства Европы», «присоединилось и русское самодержавное правительство», — «кому выгодна эта политика?». И отвечал: «она выгодна кучке капиталистов-тузов, которые ведут торговые дела с Китаем, кучке фабрикантов, производящих товары на азиатский рынок, кучке подрядчиков, наживающих теперь бешеные деньги на срочных военных заказах... Такая политика выгодна кучке дворян, занимающих высокие места на гражданской и военной службе. Им нужна политика приключений, потому что в ней можно выслужиться, сделать [299] карьеру, прославить себя «подвигами». Интересам этой кучки капиталистов и чиновных пройдох наше правительство, не колеблясь, приносит в жертву интересы всего народа».{464}

Коротко и исторически точно сформулировано это и в «Кратком курсе истории ВКП(б)»: «К этой войне толкали царское правительство крупная буржуазия, искавшая новых рынков, и наиболее реакционные слои помещиков» (стр. 52).

Наше конкретно-историческое исследование, изложенное в предшествующих главах, разошлось бы с этой точной формулой, если бы у читателя сложилось представление, что на первом месте здесь надлежит быть «реакционным слоям помещиков», а «крупной буржуазии» — на втором. Наше исследование не оставляет, надеемся, места колебаниям, кому тут принадлежало первенство и кто тут явился промотором политики русского империалистического рынка в Маньчжурии — с первых же дней.

Империалистический конфликт из-за монополии на маньчжурском и корейском рынке был подготовлен всем ходом политики России и Японии. Поскольку эту политику рынка в Маньчжурии практически проделывала с 1896 г. Россия — это объединяло против нее и всех империалистских претендентов на этот рынок. Напала на царскую Россию, поскольку та не уходила с этой политикой, другая сторона: войну сделала Япония при скрытом участии Англии и помощи США. Отсюда и вопрос об «ответственности» в этом деле в домашнем, российском плане исторически ставится в другую плоскость. Россия не только не напала на Японию, но царское правительство плохо готовилось и к защите своего нового рынка. Как случилось, что царизм, настойчиво проводя свою грандиозную политику «экономических завоеваний», не проявил такой же настойчивости и такого же масштаба в военной, политической и дипломатической сферах для его защиты? Это случилось потому, что царизм, разъедаемый внутренними противоречиями, попал тут в самый [300] узел и мировых империалистических противоречий — по линии конфликта Германия — Англия, по отношению к которому он еще не определил своей позиции, тогда как Россия уже была в известной мере «резервом западного империализма».{465} При такой постановке вопроса — все бывшие «домашние» ответчики как оправдавшиеся в свое время, так и признанные «виновными», превращаются в агентов этих противоречий. Что поднимало и сплачивало внешние силы, обрушившиеся на этот узел противоречий, с Японией впереди, в качестве застрельщика? Империалистическая политика самодержавия на Дальнем Востоке — в первую очередь. В домашнем плане «ответственность» за конфликт ложится на всех, кто проводил и был причастен к этой политике. А проводил ее весь аппарат военно-феодального империализма — царизма в целом, с Николаем во главе.

В программу русского империализма на Дальнем Востоке безобразовцы с международно-политической и экономической точек зрения не внесли ничего нового. Они только наиболее ярко продемонстрировали (на всем готовом) захватнические цели русского военно-феодального империализма. При всей относительной «слабости» русского капитализма для эпохи империализма характерно именно то, что даже такие махровые реликвии феодализма, как камарилья, всей новой обстановкой эпохи вынуждались (в области экономической) становиться на путь самоновейшего капитализма.

Российский «империализм» в редакции Витте, по существу, представляется вовсе уже не так чуждым реликвиям феодализма типа Безобразова — какую вражду ни испытывали бы они один к другому сами и какими бы лютыми противниками ни считали их тогда современники. [301]

Дальше