Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава девятая.

Царизм на распутье (1902–1903 гг.)

1. Раскол в аппарате царизма

В январе — марте 1902 г. русский империализм «проиграл дело» в Маньчжурии. Это сразу же учли шанхайские спекулянты международного империализма, но в этом не хотели сознаться ни «автор маньчжурского вопроса», как не без некоторого основания называли Витте его враги, ни весь «паршивый триумвират» из «Ноздри», «Тетерьки», и «Головастика», как честили Витте, Куропаткина и Ламсдорфа безобразовцы в своем интимном кругу.{294}

Очень растревожила триумвиров одна маленькая брошюра («Маньчжурский вопрос. Посвящается С. Ю. Витте»), роскошно изданная в Берлине в мае 1902 г. Автор ее укрылся за псевдонимом Z. Но брошюру иначе нельзя было понять, как политико-дипломатический пробный шар, пущенный, вероятнее всего, из германского министерства иностранных дел и рассчитанный непосредственно на Николая и совсем узенький круг: брошюра вышла всего в 25 экземплярах. И вышла в мае — под самое ревельское свидание, которому Вильгельм придавал существенное политическое значение. Николая, значит, хотели настроить. Это был чуть не заговор: экземпляра брошюры не получил даже Ламсдорф. Он получил ее [194] только на время от Витте и составил на нее «прекрасный ответ», как отозвался о нем Николай, прочитавший его, вслед за брошюрой, 19 июля 1902 г. Как видим всё успели подогнать чуть ли не к самому отъезду на ревельскую демонстрацию дружбы двух «адмиралов».{295}

Маньчжурский вопрос ставился в брошюре совсем наголову. Разбирая положение, создававшееся в Маньчжурии договором 26 марта 1902 г. об ее эвакуации, анонимный автор приходил к таким трем «практическим» выводам: 1) возвратить Китаю Порт-Артур, 2) присоединить за это крайний северный сегмент Маньчжурии, где и проложить железную дорогу между Сретенском и Благовещенском, и 3) продать Китаю КВжд целиком. Тогда Россия «вернулась бы разом на традиционный путь мирных и дружеских отношений к Китаю», «немыслимый при наличности маньчжурского вопроса». Неизвестный автор и сам не считал эти «выводы» «непогрешимыми» и допускал возможность иных «практических» выводов. Основной недостаток договора 26 марта 1902 г. автор видел в том, что договор этот не решал маньчжурского вопроса и оставлял вечно открытою возможность международных осложнений на почве сосуществования в Маньчжурии двух администраций и двух вооруженных сил — русской и китайской. Договор этот, кроме того, не посчитался с новой обстановкой, созданной англояпонским союзом и дающей Китаю «негласную опору наших постоянных и непримиримых врагов» (в последних словах и был яд: именно англо-японский союз и сделал необходимым подписание договора 26 марта). Посвящая свою брошюру Витте, как «автору маньчжурского вопроса», давшему «ему первый толчок», автор нарочито подчеркивал: «контракт 1896 г. о маньчжурских железных дорогах — Ваше личное дело». Автор, правда, соглашался «взять назад все сказанное», «если договор 26 марта является первым шагом обдуманного и твердого плана действия». А если нет [195] (а царь то знал, что это был третий шаг в 14-месячной дипломатической борьбе за то, чтобы именно такого договора и не подписывать), то автор предлагал одно из двух: или «приобрести от Китая бóльшую часть Маньчжурии», или «отказаться от рискованной системы проведенных через чужую территорию стратегических линий, которые требуют целой армии для своей охраны». Здесь-то и был самый опасный яд, ибо выдвигалась альтернатива, понятная и маленьким детям: или начисто уйти, или «захватить». Ничего третьего брошюра не предлагала.

Окольным путем Николая подводили тут к мысли о неизбежности захвата Маньчжурии. Успехом же своей контрзаписки Ламсдорф обязан был эффектной ее концовке о «прямом безумии» мысли о возвращении Порт-Артура — что «советовать подобное решение могут только люди незнакомые с положением дел на Дальнем Востоке». В остальном возражения Ламсдорфа были выдержаны в стиле снисходительного обличения анонимного автора в невежестве и не шли дальше педантических, не всегда относящихся к делу, перепевов официальных деклараций и нот на тему о бескорыстии русской политики, «неизменном ее дружелюбии» и соответственно особом отношении к ней Китая. Выходило так, что договор 26 марта 1902 г. и был тем, к чему все время стремилась царская дипломатия и чего, в сущности все время якобы хотел и Китай, но чему мешали другие державы. И все оказывалось в порядке. Россия не «проигрывала» своего «дела» в Маньчжурии.

Между тем наступили «бурные времена, когда история России шагает вперед семимильными шагами, каждый год значит иногда более, чем десятилетня мирных периодов. Подводятся итоги полустолетию пореформенной эпохи, закладываются камни для социально-политических построек, которые будут долго-долго определять судьбы всей страны. Революционное движение продолжает расти с поразительной быстротой, — и «наши направления» дозревают (и отцветают) [196] необычайно быстро».{296} «В норму» ничто и не думало входить — вопреки ожиданиям Витте. Наоборот, отмеченное «дозревание направлений» по-своему начинало сказываться и в бюрократической верхушке царизма.

Как раз в это время Ленин указывал уже на то, что «революционное движение дезорганизует правительство не только прямо тем, что просвещает, возбуждает и сплачивает эксплуатируемые массы, но и косвенно тем, что отнимает почву у обветшалых законов, отнимает веру в самовластье даже у его кровных, казалось бы, присных, учащает «домашние ссоры» между этими присными, заменяет твердость и единство в лагере врагов раздорами и шатаниями».{297} В монет, когда писались эти слова (№ 24 «Искры» от 1 сентября 1902 г., по поводу записки Витте «О пересмотре статей закона, карающих забастовки и досрочные расторжения договоров о найме и о желательности установления организаций рабочих в целях самопомощи»), к «политическому банкротству» присоединилось социальное банкротство монархии гг. Обмановых», выяснилось «банкротство его экономической политики» и «его разложение подвинулось очень далеко».{298}

В условиях этого «разложения» достаточно было случайного повода, чтобы вскрылся раскол в самой верхушке аппарата царизма. Выстрел Балмашова 2 апреля 1902 г., устранив из нее Сипягина, покончил с тем кустарным подобием кабинета, какое фактически удалось сколотить Витте, избавившись от Горемыкина и Муравьева и заменив их послушными Сипягиным и Ламсдорфом. Еще в январе этого года, когда Николай приказал Безобразову ликвидировать дело о Восточно-азиатской компании, тот попробовал в последний раз поискать соглашения с Витте — и тут «вполне убедился» в совершенной невозможности какого-либо соглашения и «сильно пал духом» (писал он Николаю): «хотя я глубоко [197] ненавижу и презираю г. Витте и его систему, но должен как можно скорее уйти, чтобы не подвести тех, которые имели со мной дело, так как я — bête-noire Витте-Сипягинской группы». И объяснил, в чем тут гвоздь дела: «Никакая борьба» с Витте стала «невозможна» — «с назначением его председателем совещания по сельскому хозяйству» (18 января 1902 г.).{299}

Это была крупная победа буржуазной тенденции в недрах бюрократии, неудавшаяся, как рассказано выше, в 1898 г., а теперь достигнутая Витте посредством «бюрократической эквилибристики» — с помощью крепостника Сипягина. Проделано это было так, что все шло через Сипягина; якобы по его инициативе, и самая кандидатура Витте в председатели предложенного «совещания» («о нуждах сельскохозяйственной промышленности») выдвинута министром внутренних дел, а Витте только согласился на неожиданное предложение царя — хотя сам же и был истинным инициатором дела.

Но и себя не забыл Сипягин, и одновременно такая же бюрократическая «комиссия» была образована под его председательством для пересмотра крестьянского «положения: 19 февраля 1861 г.». Поставленный перед этим вторым, действительно, неожиданным для него фактом раздела единого вопроса по принципу: экономика — одному, политика — другому, Витте сразу же заявил царю, что 1) «сложение каких-либо казенных сборов» и «уменьшение бюджетных сил» — невозможно, 2) что поэтому он никакой «денежной помощи» сельскому хозяйству оказать не может, 3) что «понижение тарифных ставок» тоже невозможно, так как «это было бы похоже на то. если бы, имея двух сыновей, сечь одного, чтобы доставить удовольствие другому», 4) что единственное средство здесь — это «коренное изменение» положения крестьянства в области правовой и что именно для этого вопроса, повидимому, образована сипягинская «комиссия»: [198] так при чем же тут еще и его «совещание»? В результате «горячей» сцены между двумя «доселе друзьями» в. присутствии царя, оба «сына» (помещик и буржуа) сохранили свои председательские звания с тем, что виттевское «совещание» будет обсуждать любые вопросы «во всей полноте» и заключения по ним будут «представляться» царю, а тот уже будет давать им «дальнейшее направление».{300} И получилось нечто вроде пресловутой оговорки в договоре 26 марта 1902 г. об условности эвакуации: пока Сипягин на месте, Витте обведет его вокруг пальца и добьется своего. Как и там в Маньчжурии, пока он, Витте, будет вести торг с китайцами, эта оговорка не станет инструментом войны.

Но пока развертывалась работа «совещания» в Петербурге, а тем временем образовались и местные, губернские и уездные комитеты, и через них началась мобилизация вокруг столичного «совещания» либерально-буржуазных земских и городских элементов, Сипягин был убит, и на сцену явился Плеве. И вся бюрократическая затея Витте лопнула: на периферии под ударами административных воздействий и прямых преследований по линии министерства внутренних дел (и Витте подпал тут под обвинения в провокации), а в центре была вытеснена «комиссией», которая при Плеве и стала рабочим органом для разработки проекта нового положения о крестьянах. Этот проект вышел таким, что даже министр юстиции Муравьев, реакционная звезда не последней величины в романовской бюрократии, с ужасом говорил Куропаткину: «новый закон имеет в виду окончательно закрепостить крестьян, окончательно отделить их и уединить от всех прочих сословий, их хотят низринуть в бездну, у них будут свои власти, свой суд, свои законы... при отдаче проекта на суд общества поднялся бы крик негодования».{301}

Стоило теперь Плеве «соединиться» с «безобразовской шайкой», а это вытекало из всей предшествующей карьеры, [199] которую Плеве строил на служении интересам феодальной реакции, Николаю же в личных переговорах с Вильгельмом нащупать новую точку опоры своему «самообольстительному самовластию» в сфере восточной политики и дать ход безобразовщине, — как роковая для самодержавия трещина оказывалась налицо. И на месте закулисной «кучки авантюристов» у дипломатического руководства царизма вырастал открытый внутренний фронт.

Дело теперь было не только в том, что никакая сила не могла в условиях глубокой экономической депрессии и весьма сомнительного международно-политического положения на Дальнем Востоке наводнить Маньчжурию капиталами.{302} Относительно Персии, например, именно в эти кризисные годы не встретилось никаких затруднений к принятию на государственный бюджет основных частных предприятий.{303} Дело было не только и в том, что после случившегося в Маньчжурии афронта триумвирату приходилось делать приятную мину при плохой игре и утверждать, что ничего особенного не случилось и что он и дальше знает, как и без войны обойтись и Маньчжурию от «наплыва иностранцев» спасти.{304} А дело было и в том, что теперь обострилась борьба за власть, что, под натиском революции, классовые расслоения и перегруппировки, политически твердо оформившиеся только в огне 1905 года, превентивно получили здесь свое оформление в [200] бюрократическом мире. «Зубр» (крепостник-помещик) открыто вместе с царем восставал здесь, пробуя отдавать приказания и все меньше предъявляя резонов, а выразитель буржуазной тенденции — Витте открыто шел в блок с либералом-помещиком (который давал себя знать даже и в Куропаткине), цепляясь за власть, и, пятясь и изворачиваясь, пытался на этот раз предъявлять и резоны.

2. Третья попытка «сепаратного» соглашения с Китаем в апреле 1903 г.

Присматриваясь внимательно к последующим фактам предвоенного периода в новой международно-политической обстановке, видим, прежде всего, что «безобразовская шайка» берет в свои руки дипломатическое руководство не раньше, как после отставки Витте. До его отставки (16 августа 1903 г.) они много шумят за кулисами и «обрабатывают» Николая через посредство Безобразова; царь «колет» им, как выразился Куропаткин, своих министров, контролирует и разведывает действительное положение того или иного вопроса, нащупывает «разномыслие» и «разнодействие» «ведомств»,{305} чем только все больше сколачивает блок «триумвиров», но всю дипломатическую кухню попрежнему оставляет в их руках. Все трое министров до последней минуты держатся заодно против Безобразова, а тот обвинял их всех троих одинаково в том, что они «по-своему обрабатывали правду» и фактически вели дело к тому, чтобы в случае войны «бросить всю южную Маньчжурию и занять позиции на севере, в таежных местах», и что, предлагая уступить Корею японцам, они на деле предоставляют Японии сделать из Кореи «обеспеченный плацдарм для действий на континенте против России», чтобы «вытеснить нас со временем из Маньчжурии».{306} [201]

Далее видим, что на этой дипломатической кухне в после 26 марта 1902 г. не готовится нового и иного дипломатического блюда, чем то, какое варилось и переваривалось, на ней до тех пор. В самом деле в отношении Японии триумвират (и Витте особенно) твердо стал на мысли, что Маньчжурию она, Япония, должна считать для себя «безусловно и навсегда потерянною», но зато «можно было бы временно даже и совсем поступиться Кореею, если только Япония, предоставит нам за это соответствующие компенсации», — иными словами: «нам надо бросить мысль о захвате Кореи — и все тут».{307} В отношении англо-американского блока триумвират столь же твердо стоял на мысли, что эвакуация Маньчжурии может быть проведена не иначе, как с тем, чтобы Китай дал России дополнительные обязательства, «гарантии», что интересы русского капитала в Маньчжурии будут «ограждены», т. е. иностранный капитал, никак не связанный организационно с аппаратом самодержавия, в Маньчжурию допущен не будет. А иногда Витте даже опасался, что именно «в результате» кустарного орудования безобразовцев с тамошними концессиями Маньчжурия окажется «переданной в руки иностранцев».{308}

Мало того, мы уже видели, что как только сорвалось. дело с договором о концессионной привилегии Русско-Китайского банка в Маньчжурии, Витте распорядился о скупке всевозможных маньчжурских концессий и образовал для планомерной постановки этой операции особое Маньчжурское горнопромышленное товарищество. Но, побывав, наконец, в Маньчжурии, осенью 1902 г. Витте сам же и поднял вопрос о необходимости новой железнодорожной концессии на линию от ст. Куанченцзы к Гириню, потому что считал необходимым «предварительно вывода наших полевых войск» «занять» войсками пограничной стражи («охранная стража [202] КВжд») «все главные города Маньчжурии». А Гиринь был главнейшим центром с военным арсеналом и, если станцию в Гирине «расположить на возвышенности, господствующей над городом, и снабдить ее небольшой батареей, она явится грозной позицией, с которой может быть разгромлен весь город». Относительно же полосы отчуждения по КВжд Витте тогда же выступил с проектом ее заселения (только не иностранцами, «которые не должны быть допускаемы вовсе к приобретению оседлости в районе дороги») и даже образования «целых солдатских поселков» из нижних чинов, увольняемых в запас. Немудрено, что во французском посольстве в Петербурге заговорили о «резкой перемене взглядов», происшедшей у Витте под впечатлением виденного им в Маньчжурии, о том, что, по его мнению, «эвакуация ее теперь невозможна» и, если она начата, «было бы полезно найти способы ее замедлить, чтобы свести ее на-нет».{309}

Эти установки триумвират выдерживал и во всех своих официальных выступлениях на дипломатической почве. Напомним несколько основных фактов, с которыми ему теперь приходилось иметь дело и которые никак не укладывались в рамки этих установок. Первый факт — это тревожные вести с места о том, что шанхайские иностранцы «имеют маньчжурские концессии, купленные ими у китайцев» и, «убежденные теперь, что Россия проиграла дело в Маньчжурии, весною <1902 г.> бросятся туда за получением новых концессий» и о том, что (весной же) японцы, англичане и американцы в Мукденской провинции приступили уже [203] «к подробным изысканиям при помощи опытных техников».{310} Второй факт — это, что Англия заключила (23 августа ст. ст. 1902 г.) такой торговый договор с Китаем, по которому в ближайшем будущем на Маньчжурию должна была распространиться компетенция ведомства китайских морских таможен, находившегося в руках англичан, и, значит, предстояло появление в Маньчжурии английских чиновников для службы в связи с делами туземных таможен.{311} Третий факт — Япония не обнаруживала готовности (там прекрасно понимали, как и в Петербурге, что временно) разменяться с Россией ролями в Маньчжурии и в Корее, а предложила (в июле 1902 г.) признать за Россией только «железнодорожные интересы» в Маньчжурии, а себе за это требовала полной «свободы действий» в Корее, с отказом России от какого бы то ни было вмешательства в корейские дела и без аналогичного отказа Японии относительно Маньчжурии.{312} Четвертый факт, — что «какое-либо соглашение с Японией невозможно теперь без полного ведома и одобрения и даже без более или менее прямого участия Англии». И, наконец, пятое обстоятельство заключалось в том, что с самого начала 1902 г. между Лондоном и Парижем открылись, по инициативе англичан, переговоры о соглашении по всем колониальным вопросам. В перспективе это ставило перед Россией вопрос (если и дальше держаться французского союза) о необходимости переходить в английский фарватер. Но именно об этом вопросе, насколько можно судить по известным нам до сих пор документам, Витте и речи не поднимал ни в частных разговорах, ни в письмах, ни в совещаниях, ни в докладах [204] — нигде, ни даже в своих «Воспоминаниях», много лет спустя.{313}

А теперь обратимся к дипломатии триумвирата. В январе 1903 г., после того как эвакуация южной Маньчжурии к западу от р. Ляо благополучно была проведена в обусловленный договором срок (осенью 1902 г.), триумвират приступил к обсуждению вопроса об исполнении второго срока эвакуации Мукденской и всей Гириньской провинций, истекавшего 26 марта 1903 г. Триумвират единогласно остановился на следующем решении: 1) ввиду (как выразился Витте) «чрезмерной притязательности» июльского предложения Японии, — «воздержаться пока» от переговоров (формулировал Ламсдорф), «дабы не подать японцам повода предполагать о нашем настоятельном желании притти с ними к соглашению» и, «ожидать от токийского правительства почина в возобновлении переговоров»; 2) предъявить Китаю требование о «гарантиях» нерушимости русских интересов и, в случае согласия дать требуемые гарантии — ограничиться очищением к сроку только Мукденской провинции, летом 1903 г. очистить только южную часть Гириньской провинции, а затем «выждать результатов очищения юга» и условием окончательной эвакуации северной Маньчжурии поставить согласие Китая на сохранение по линии КВжд и по pp. Амуру и Сунгари «известного количества» «регулярных войск» (сверх «охранной стражи»).{314}

Что значило это решение? Сопоставление обоих его пунктов (японского и китайского) вскрывает основной его смысл. Это была программа, рассчитанная на оттяжку времени до полной готовности достраивающейся железной дороги. Здесь сама «мирная» дипломатия Витте ступала на «путь промедлений, остающихся по большей части необъяснимыми», на чем и играла потом японская дипломатия в своей [205] последней ноте 23 января 1904 г. Что это так, подтверждается тем, что дальше мы не видам никаких попыток заблаговременно приступить к переговорам с Китаем в смысле принятого решения, чтобы, в случае удачи, начать эвакуацию второй очереди в договорный срок — 26 марта 1903 г. Наоборот, соответствующая нота о гарантиях была предъявлена в Пекине 5 апреля 1903 г.{315}

Попытка безобразовцев протащить через Николая в ноту о гарантиях и требование о предоставлении им лесной концессии на маньчжурском берегу р. Ялу, чего до сего времени так и не добился Матюнин, не увенчалась успехом. В ноту вошли лишь те требования, на которых согласовались Витте о Ламсдорфом. Из 7 пунктов этой замечательной ноты 5 апреля 1903 г. первые три были вполне достаточны, чтобы взорвать пекинские переговоры в ту же минуту. Вот эти три пункта: 1) о неотчуждении территорий в эвакуируемых местностях «под каким бы то ни было видом — уступки, аренды, концессии и проч.»; 2) о неоткрытии для иностранной торговли новых пунктов в Маньчжурии и недопущении в них иностранных консулов — без согласия на то России; 3) о недопущении иностранцев в администрацию Маньчжурии. Не стоило бы, пожалуй, и упоминать рядом с этими тремя об остальных четырех пунктах, среди которых фигурировало требование чисто банковское — о сохранении за Русско-Китайским банком в Нючжуане (главном торговом и уже «открытом порте» южной Маньчжурии в районе англо-китайских железных дорог, через который тогда шла вся американская и английская торговля с Маньчжурией) [206] монополии на хранение доходов морской таможни.{316}

Ясно, что «если когда-либо был благоприятный момент для Японии добиться удаления России из Маньчжурии, то он представился именно теперь, когда Россия намеревается итти против торговых и иных интересов всех заинтересованных держав» (как гласило донесение в Петербург из «верного источника» о разговорах, пошедших в японском посольстве в Вашингтоне по поводу русской ноты).{317} В самом деле. Пункт первый ноты просто метлой выметал из Маньчжурии всех иностранных концессионеров всех мастей и калибров. Пункт второй означал вторжение русской дипломатии в начатые Америкой с Китаем переговоры о торговом договоре, по которому «открывались» для иностранной торговли Мукден и Дагушан и проект которого США заранее «дружески» сообщили в Петербурге.{318} Пункт третий был направлен против англичан, сводя на-нет упомянутый выше англо-китайский договор 1902 г. в части его, касавшейся объединения маньчжурских таможен с общекитайским ведомством морских таможен и командирования в Маньчжурию агентов этого фактически английского учреждения.

И на этот раз все кончилось (как в 1901 и в 1902 г.), как по-писанному. Англия, США и Япония тотчас же согласились между собой не предпринимать ничего, не предупредив друг друга, протестовали в Петербурге против нарушения «трактатных» прав, а Китаю предложили поддержку относительно «каких бы то ни было условий, не оправдываемых маньчжурской конвенцией» (26 марта 1902 г.), и [207] посоветовали не принимать вообще никаких условий, — что китайское правительство и сделало, заявив, что оно будет обсуждать «любые вопросы о Маньчжурии» — лишь «по эвакуации».{319}

Разница тут была только, пожалуй, в том, что на этот раз Ламсдорфа поймали просто с поличным. Ламсдорф в Петербурге в беседе с американским послом успокаивал того, что приписываемое России требование «с первого же взгляда кажется смешным» и что «Россия более всего стремится привлечь американский капитал и торговлю», между тем как русский поверенный в делах в Пекине (Плансон) «признался сам в разговоре с двумя коллегами», что добытый американцами текст русской ноты «был действительно им передан китайским министрам».{320} То, что писало заграничное «Освобождение» по поводу последней перед войной русской ответной ноты (.19 января 1904 г.): «допустим, что ответ будет содержать уступки по всем пунктам... никто русскому царю больше не поверит... официальная Россия изолгалась» — с равным успехом можно было сказать уже и теперь, ибо это был третий раз, что дипломатию Витте — Ламсдорфа ловили в Маньчжурии на попытке закрыть туда дверь незаметно. Только первые два раза (весной и осенью 1901 г.) это делали при помощи только китайцев и не изобличали, — а на этот раз сделали это и с русской помощью и с надлежащим изобличением.

И война опять постучалась в окно. «Все японские газеты в течение нескольких дней помещали возбужденные статьи, возвещая войну в ближайшее время. Телеграммы из Китая и рейтеровские страстно комментировались английскими газетами в Токио и еще больше возбуждали умы. Военный министр созвал в Токио всех генералов, командующих дивизий, [208] даже с Формозы. Совет министров собирался неоднократно; необычно заездили садовники на аудиенции к микадо», и английский посол считал положение в Токио «очень серьезным».{321} Или вот, что, например, было сообщено в эти дни к личному сведению Витте его агентом в Японии о «плане бар. Комура, одобренном микадо»: 1) «узнать волю британского правительства и степень его готовности помочь Японии в случае разрыва с Россией», 2) в случае удовлетворительного ответа, предложить России и Китаю ограничить численность железнодорожной охраны на КВжд, открыть «более важные пункты Маньчжурии одинаково для всех иностранцев и гарантировать свободное проживание японских подданных» там, и 3) в случае неудовлетворительного ответа России, «решиться на крайнее средство — считать Маньчжурию восстановленной в ее прежнем положении, отправить туда японских инженеров, а в случае посягательства на их жизнь или свободу действий снарядить туда военный отряд».{322} План этот не был приведен в исполнение, но интересно в нем то, что Комура, намеренно ведя дело к войне и желая исключить возможность половинчатого компромисса, метил тут в «охранную стражу» КВжд, ограничение которой оставило бы Витте совсем безоружным во внутренней борьбе, которую вел он за удаление русских регулярных войск.

Комура, очевидно, не знал, что Витте незадолго до того, спустя семь дней после незадачливой ноты 5 апреля, дал уже Куропаткину 13 апреля свое согласие на учреждение военных постов по линии КВжд и по pp. Амуру и Сунгари — в случае окончательного отказа Китая предоставить России требуемые гарантии. Это была уступка, которой практически Витте, наконец, признавал поражение своей «мирной» политики и готов был открыто нарушить свой договор 26 марта 1902 г. об эвакуации, а отсюда недалеко оказалось [209] и до «захвата», который он дал согласие Куропаткину произвести в северной Маньчжурии в ноябре 1903 г. уже после своей отставки, мечтая вернуться на свой прежний финансовый пост.{323}

3. «Новый курс» в политике царизма (май — июль 1903 г.)

Описанное третье поражение царской дипломатии в борьбе за «укрепление полного влияния» России в Маньчжурии, произойди оно в условиях буржуазного парламентского строя, вызвало бы не только резкие запросы в палате, но грозило бы, вероятно, и «кризисом» кабинета. Нечто отдаленно подобное случилось теперь и в условиях «азиатского» режима царизма.

7 мая 1903 г. Николай созвал своих министров на совещание, где они впервые встретились с Безобразовым уже не в качестве «внештатного советника», а в качестве «статс-секретаря» «вне ведомств» (каковым он назначен был 2 мая). Это была фантастическая должность с функциями, до самого конца так и оставшимися неопределенными. Но все ж таки должность, — и в этом было первое торжество «нового курса». В чем состоял этот «новый курс», было разъяснено министрам тут же на совещании 7 мая. Им было разъяснено, во-первых, что сам по себе договор 26 марта 1902 г. означает «открытые двери» в Маньчжурию (это они и сами знали и только что потерпели фиаско, попытавшись их закрыть), а при открытых дверях иностранцы «скоро убьют те зародыши русской торговли: и промышленности, которые появились в Маньчжурии», «железная дорога и Русско-Китайский банк будут служить иностранным интересам, а деятельность их будет ограничена конкуренцией Шаньхайгуаньской железной дороги, уже находящейся в руках англичан, и отделений иностранных банков, которые, вероятно, будут открыты [210] в Нючжуане и в Дальнем». Министрам было разъяснено, во-вторых, что если не отказываться от решения «не допустить проникновения в Маньчжурию иностранного влияния в каком бы то ни было виде» и если не отказываться «точно исполнить договор 26 марта», тогда необходимо «в минимальный срок и, не останавливаясь перед нужными расходами, поставить нашу боевую готовность на Дальнем Востоке в полное равновесие с нашими политико-экономическими задачами, дав очевидное для всех доказательство решимости отстоять наше право на исключительное влияние в Маньчжурии».{324}

Логически вопрос, таким образом, ставился совсем ясно и четко: или продолжение империалистической политики защиты интересов русского капитала, и тогда соответственная боевая готовность, или отказ от поднятия боевой готовности, и тогда соответственный отказ от прежней политики. Совсем, как в упомянутой выше берлинской брошюре.

Николаю, очевидно, казалось, что его министры не хотели ни понять этой альтернативы, ни сделать так, чтобы обогнать Японию по всем военным статьям до того, как она решится напасть. Но российский военно-феодальный империализм располагал пока на Дальнем Востоке 100-тысячной армией, разбросанной на огромном расстоянии (против быстро мобилизуемой 300-тысячной японской), значительно слабейшим флотом (114 тыс. тонн водоизмещения и 8500 чел. команды против 200 тыс. тонн и 15 тыс. чел. у японцев), при незаконченной железной дороге, на окончание которой требовалось не менее года работ, и недостроенном военном порте в Артуре. И министры сейчас тут ничего переменить не могли. Формально, словесно в «новом курсе» не было еще ни завоевательной войны, ни захвата, ни даже отказа от эвакуации. Практически — это была война, которую [211] начнут японцы при малейшей попытке ускорения темпов боевой подготовки в России, как предсказывал Ламсдорф еще в 1901 г.{325} Но никто из триумвиров и на этот раз не заикнулся отказаться от основного пункта программы — от политики закрытой двери в Маньчжурию.

Нечего и говорить, что Николай, точно так, как и Витте, не понимал, что японский милитаризм одною Кореей не удовлетворится. Теперь точно известно, что в июне 1903 г. он вполне примкнул к точке зрения Витте в корейском вопросе и согласился на то, чтобы уступить Корею японцам, и далее выражал потом удивление, отчего Розен в Токио не ведет соответствующих переговоров. Вопрос, конечно же, был в маньчжурской политике России — даром, что японскому правительству удалось втереть очки побывавшим в Японии в том же июне 1903 г. Куропаткину и генералу Вогаку, «что мы можем не опасаться столкновения с Японией относительно маньчжурских дел» и «что за Маньчжурию Япония воевать не будет».{326} [212]

Нигде и никогда так ясно, детально и круто не был поставлен перед петербургской дипломатией этот вопрос, как и июньских депешах пекинского посланника Лессара и токийского Розена: как быть дальше с иностранцами в Маньчжурии? Лессар считал «безусловно нежелательным» ввоз иностранных товаров в Маньчжурию: но для этого, нужно было включить ее в русскую таможенную черту, что равно сильно ее присоединению, а это неосуществимо без войны. Зато вложение иностранного капитала в маньчжурскую промышленность Лессар считал желательным «даже в случае ее присоединения» и боялся только, что к тому... «явится очень мало желающих». Но на практике «промышленная деятельность» иностранцев особенно японцев в Маньчжурии «будет неизбежно принимать политическую окраску» и будет направлена против России. И Лессар возвращался бессильно к старой программе: «не открывать в Маньчжурии новых пунктов; иностранной торговли, не разрешать устройства сеттльментов <иностранных поселений на правах экстерриториальности> и урегулировать вопрос о промышленных концессиях согласно нашим интересам». Иными словами: все та же программа с закрытой дверью. Совсем иначе и круто повернул вопрос Розен. Он прямо предложил взять Маньчжурию «под наш протекторат», одновременно «заявить» державам, «что во всю Маньчжурию мы открываем такой же свободный доступ иностранным торговле и капиталам, какими они пользуются в коренных областях России», и обязаться ввести там тариф «ниже китайского».{327} Это было, действительно, сильно: иностранному капиталу предлагать русского городового — по более дешевой, чем в Китае, цене. [213]

Иными словами: «военно-феодальный империализм» — с открытой дверью на условиях общероссийского таможенного покровительства для иностранного капитала, т. е. прямой «захват».

Как отнесся к этим предложениям Витте? Розеновское предложение, конечно, показалось ему весьма «односторонним» и «довольно рискованным», а соображения Лессара «в общем» он «разделил», и в эти же июньские дни высказывал «меднолобому» Абазе, ставшему теперь докладчиком при Николае, что «в общем лучше допустить иностранные капиталы, чем иностранные товары» и что «в Маньчжурии лучше порта закрыть».{328} Значило ли это, что он наполовину готов был отказаться от своей прежней политики? Нет, не значило. Да он и не видел в этом нужды. 27 июня 1903 г., он продолжал попрежнему настаивать перед Николаем: «поставить Китаю для Маньчжурии ряд ограничений в военном отношении, а равно ограниченные условия допущения представителей иностранных держав, потребовать для России серьезного влияния на таможенную систему и обусловить преимущественное право русских подданных на железнодорожные и другие предприятия в этой стране». Но удивительнее другое: Витте, вопреки очевидности, утверждая тут же, что такая программа «едва ли может привести к затруднениям с китайским правительством, которое, по всей вероятности, без особых пререканий будет согласно принять на себя эти обязательства» и что «вместе с тем это не может вызвать серьезных осложнений и с другими иностранными державами». Эта программа излагалась в докладе, как противовес идее «захвата» Маньчжурии.{329}

Не менее безмятежно все еще настроены были и в министерстве иностранных дел. Объяснившись с американцами и дезавуировав своего пекинского агента, разболтавшего содержание апрельской ноты о гарантиях, Ламсдорф и в [214] мыслях не имел менять курс. «В том что касается Маньчжурии, русская политика остается неизменной: Россия не думает отказываться от господства в этой китайской провинции, наоборот, она решила основать его на непоколебимой базе» — писал 17 июня 1903 г. французский посол. «На этом пути русское правительство очень стеснено усвоенной им фикцией уважения неприкосновенности Китая, из которой вытекает необходимость соблюдения в Маньчжурии заключенных с другими державами договоров, и обязательством произвести военную ее эвакуацию. Русская иммиграция в Маньчжурии встречается с иммиграцией японской; первая, поглощаемая Сибирью, перекрывается второй, а китайские договоры, стесняющие покровительствовать одной и препятствовать другой, отнимают у русских властей средство административными мерами изменить условия этой неравной борьбы. С военной эвакуацией дело стоит легче... Армия, подчиненная военному министерству, заменена армией железнодорожной охраны в ведении министерства финансов. Эвакуируемые войска... концентрируются на Квантуне, куда из Харькова в настоящий момент посылается новая дивизия...». Бомпару внушали, что отношения с Японией входят в норму, и что «разделяет» Россию и Японию не Маньчжурия, а Корея. Но и там русское правительство не ставит никаких препятствий японским предприятиям и довольствуется «формулой, пустоту которой оно знает лучше, чем кто-либо: Корея экономическая — Японии. Корея стратегическая — России...». «Истина в том, — заключал француз, — что Россия признала необходимость ограничить сейчас свою деятельность на Дальнем Востоке, что она хочет сначала переварить Маньчжурию, а в Корее она требует от Японии сейчас не занимать ее войсками. Надеются добиться этого от Японии добром; и в. этом задача миссий Розена и Куропаткина в Токио, и здесь удовлетворены их результатом».{330} [215]

Как видим, на исходе уже и июнь, а Витте все еще на месте и, как будто ни в чем не бывало, продолжает тянуть старую песню. Это тем более странно, что на совещании 7 мая ни он, ни Ламсдорф практически не приняли нового курса. Витте относительно «увеличения боевых сил» на Востоке твердо заявил, что «новые ассигнования на этот предмет со стороны гос. казначейства нанесут тяжкие удары экономическому положению русского народа»; Ламсдорф тоже отрицал для России «материальную возможность не отступать более ни на шаг из запятых областей», утешая, что «время — единственный союзник и верный помощник России, лишь бы она не проявляла нетерпения».{331}

Как говорил про Николая Безобразов, у него «была своя метода действовать», метода «последовательной постепенности», при которой «остается в меде много дегтя, и дело пакостится».{332} Здесь он разумел именно то, что, проявив сам спешность в принятии нового курса, Николай ограничился полумерами, которые практически вопроса не двигали, а всех решительно сбивали с толку. Алексееву, командующему в Порт-Артуре, телеграфом сообщили о новом курсе: и предупредили, [216] чтобы он готовился к «объединению деятельности всех ведомств» на Дальнем Востоке — но в чем была эта подготовка, тот так в толк взять и не мог. И до самого учреждения наместничества (30 июля ст. ст. 1903 г.) не знал, как «построиться» в отношении «нового курса».{333} Витте узнал теперь, что «общие основания экономической политики на Дальнем Востоке» будут обсуждены, без его участия, между Безобразовым и Алексеевым — и было понятно, что это что-то вроде начала его конца.{334} Ламсдорф подвергся истязующему визиту Безобразова, который втолковывал ему, что министры теперь не министры, а «только сознательные секретари» «под руководительством государя» (как это было понять?), и довел Ламсдорфа до того, что тот стал извиняться недостаточной осведомленностью, а если бы все знал, то иначе бы де и поступал.{335} Куропаткин — тот просто отправлен был на полтора месяца с визитом в Японию еще до провозглашения «нового курса», в апреле, и затем по телеграфу из Петербурга лишен был свободы вернуться в им самим намеченный срок. Вдогонку ему был послан в качестве «шпиона и няньки» безобразовец генерал Вогак с разъяснением «нового курса», а в Петербурге за его спиною решена было приступить к увеличению постоянного порт-артурского гарнизона на 1 дивизию.{336} Сам Безобразов разъезжал по штабам и министерствам, брал справки, без умолку болтал и похвалялся, что теперь все пойдет иначе, — и в результате весь петербургский бюрократический мирок кишел сплетнями и пересудами на тему о «заговоре», затеянном «Николаем Александровичем» с безобразовцами против «царя» с [217] министрами. Что все это не просто минутный каприз, а серьезное дело, которое собираются довести до какого-то конца, — за это говорило участие в нем самого Плеве, у которого в министерстве для «Дальнего Востока» спешно разрабатывались какие-то уставы и положения.{337} Иностранный дипломатический мир становился свидетелем явственного расстройства в самом центре аппарата царизма, что удесятеряло трудности его международного положения.

В свое время, в 1889 г., Александр III потешил себя нашумевшим на всю Европу политическим тостом «за здоровье единственного моего друга в Европе» (Николая Черногорского), срывая досаду на неудачи своей балканской политики, — и Вышнеградский рвал на себе волосы, говоря, что он дал бы не задумываясь 10 млн рублей, чтобы этого тоста не было, так как это сорвало ему заграничный заем.{338} Теперь никакими миллионами нельзя было оплатить тот мировой политический срам, который приняло самодержавие за устроенный плевинской полицией еврейский погром в Кишиневе в апреле 1903 г. «Правительство, которое держится погромами», — стало распространенной кличкой для царского правительства в доброй половине западноевропейской и американской печати на весь период до войны и в течение войны. Зубатовщина, которая могла бы остаться «домашним» делом царизма, принимала характер отчасти международного события, поскольку задевала иностранных капиталистов в Москве. Ничего, кроме удовлетворения, не могло доставить европейскому буржуа и небывалое по размерам, по политической насыщенности и всеобщности стачечное движение, как по зажигательной нитке охватившее по [218] железнодорожным линиям сплошь весь русский юг с первых чисел июля 1903 г.: доигрались!.. Состояние тихой, но непрерывной войны правительства с помещичьим земством и рост либерально-буржуазного движения с его постоянным органом штуттгардтским «Освобождением», как раз в вопросе о маньчжурской политике царизма занявшим резко отрицательную позицию, и, наконец, оформление и самого «Союза освобождения» к июлю того же 1903 г. — все это не могло не учитываться в международных кругах, как симптом серьезного политического «кризиса» и ослабления царизма.

Именно в это время, например, вышла книга упомянутого выше главы «Черного океана» Уциды Риохея под заголовком: «Гибель России». Именно в это же время лондонская «Таймс» «объявила России войну, очень искусную и коварную, но беспощадную»: «она состояла в том, чтобы ежедневно печатать телеграммы со всей России с сообщениями о беспорядках, забастовках, мятежах, еврейских погромах, участии полиции и администрации во всяких злоупотреблениях и т. п.» А что самодержавие при таких условиях «вынуждено будет сделать диверсию за границу, чтобы отвлечь внимание от тяжелого внутреннего положения», об этом с тревогой начинали поговаривать и в дружественных России биржевых парижских кругах тоже летом 1903 г.{339}

Этот момент и сочли, наконец, в Англии подходящим для выступления. 11 июля нов. ст. в парламенте, отвечая на очередной вопрос, лорд Кренборн заявил, что «русское правительство прекрасно знает, что мы были бы чрезвычайно рады достигнуть соглашения», но что «необходимо прежде всего, чтобы со стороны русского правительства была готовность к этому», а затем «требовалось с нашей стороны отчетливое представление о том, чего именно добивается русское [219] правительство»: но именно этого-то в Англии и «были совершенно не в состоянии понять». И Кренборн далее не без сарказма заметил: что «пришлось усомниться в том, чтобы русское правительство представляло собою настолько однородную величину, насколько это возможно было бы a priori предполагать для деспотического государства, напротив того, в русском правительстве оказалось по меньшей мере две партии, с которыми приходилось иметь дело».{340} Так официально и во всеуслышание оценено было на весь свет то, что сделал Николай в мае.

Но здесь же было и прощупывание «нового курса» с другой, европейской его стороны. Дальневосточная ориентация его, как догадывается читатель, была теснейшим образом связана с установками ревельского свидания двух императоров. «Новый курс» учитывая, что «главным конкурентом Англии в деле колониальной политики является Германия», которая «должна проявлять одинаковую мощь как на суше, так и на море», и что «политическая комбинация тройственного союза, вследствие противопоставления ей двойственного союза, не могла помочь Германии выйти из этого трудного положения», — видел выход для «континентальной Европы» и ее «экономическое благополучие» в «общем политическом соглашении европейских континентальных государств между собою, в тех видах, чтобы, уменьшив расходы по сухопутным вооружениям, обратить их на вооружения морские». «Если бы двойственному союзу удалось войти в соглашение с тройственным об уменьшении количества войск вдоль сухопутных границ, то Россия, не заботясь об усилении флота, могла бы выполнить свое обязательство, переведя соответствующее количество войск с нашей западной границы на Дальний Восток. Такое континентальное политическое соглашение представило бы следующие выгоды России и Германии. Россия могла бы: 1) создать на Дальнем Востоке колониальную армию, не увеличивая [220] имперских расходов на вооружение (так отпадало бы основное препятствие, которое выставлял Витте, — Б. Р.); 2) иметь все экономические выгоды от большей обеспеченности там наших интересов (так отпадала бы перспектива опоздать российскому относительно слабому капиталу к экономическому разделу Китая в результате политики медлительного терпения, рекомендуемой Ламсдорфом, — Б. Р.); 3) действовать на Востоке по соглашению с западными нашими соседями (так возродилась бы комбинация 1895 г. в отношении к Японии, — Б. Р.); 4) самостоятельно создать благодаря этому выгодные и серьезные соглашения с восточными народами (т. е. отдать их на милость «мирного», бескровного победителя — российского империализма, — Б. Р.). Германия могла бы: 1) свести до минимума риск всех европейских политических недоразумений (с Францией из-за Эльзас-Лотарингии и с Россией в Турции и на Балканах, — Б. Р.); 2) усилиться на море военным флотом, что дало бы ей возможность обеспечить свой торговый флот и сообщения с колониями; 3) избавиться от тревожной перспективы постоянного возрастания военного бюджета, что очень важно для соображения внутренней политики, в особенности ввиду социалистического движения; 4) обеспечить своей обрабатывающей промышленности сбыт товаров в настоящем и развитие его в будущем». Цитируемая здесь записка Безобразова кончалась ревельской формулой: «Россия и Германия, как главари двух союзов... найдут в этой политической комбинации и все данные для привлечения к ней и своих союзников». И дипломатический метод предлагался ревельский же — начаться дело может «только» личным соглашением двух монархов, причем, ввиду того, что здесь затрагиваются жгучие интересы Англии, «сохранение полной тайны... есть conditio sine qua non успеха».{341}

Это был один из двух вариантов на пути к решению основной [221] задачи империалистической политики России, заключавшейся в том, чтобы использовать в своих интересах англо-германские противоречия, неуклонное созревание которых ясно обозначилось в начале XX столетия, как основной фактор мировой империалистической конъюнктуры. Когда, в первую мировую войну (1914 и следующих гг.), у царизма явилась необходимость решать эту задачу практически, он был уже в тесном союзе с англо-французской антантой. Но и тогда, в 1916 г., Ленин, выдвигая на «первое место» в мировой войне «два столкновения. Первое — между Англией и Германией, второе — между Германией и Россией», как столкновения, которые «подготовлялись всей политикой этих держав за несколько десятилетий, предшествовавших войне». — подчеркивал, что «на-ряду с столкновением разбойничьих «интересов» России и Германии существует не менее — если не более — глубокое столкновение между Россией и Англией».{342} Тем более — накануне русско-японской войны. В 1903 г. сама Антанта была еще впереди, и царизм был еще совсем на распутье.

В частности, Франция далеко еще не завершила финансового его сплетения, наталкиваясь не раз на обескураживавшие ее политиков проявления самостоятельности — в первую очередь со стороны Витте. «Витте никогда не отзывался о Франции благожелательно; он принадлежал к числу тех, — писал французский посол по поводу его отставки в августе 1903 г., — кто проповедывал, что наши религиозные разногласия и двухгодичная военная служба очень уменьшали цену нашего союза; он осуждал Николая за то, что он слишком нам предан, утверждая, что, если Александр III допустил нас в свои союзники, он по крайней мере не стал вассалом (inféodé) Франции и сумел сохранить за собой полную свободу действий. Витте, открыто усвоивший себе подобную фразеологию, больше чем кто-либо другой использовал французский союз; только благодаря этому последнему [222] и благодаря 7 миллиардам франков, которые доставил ему союз по столь дешевой цене, он мог возродить русские финансы, дать рублю значение международной монеты, покрыть империю громадной сетью железных дорог, простирающейся до Тихого океана и подарить ей могущественную металло-промышленность; но так как мы ему давали, не считая, он не был нам благодарен; он черпал из французских сбережений, как из собственной кассы. Когда накануне его падения, я предупредил его, сообразно с инструкциями, что правительство согласно связать допуск к котировке всего 4% внутреннего займа с заключением франко-русского торгового договора, он выслушал меня с некоторым удивлением с большой примесью скептицизма. Несомненно он вспомнил, что еще вчера он занял 173 млн франков на парижском рынке без согласия французского правительства, даже просто не предупредив его». «Нам нечего поэтому сожалеть об уходе Витте», — заключал Бомпар.{343}

Но сожалеть об уходе Витте теперь едва ли следовали еще и потому, что в нем французская дипломатия не нашла бы опоры в деле англо-русского сближения, которое полегоньку повела она после июньской поездки Делькассэ (вместе с президентом Республики) в Лондон для решительного продвижения широкого англо-французского соглашения. В Лондоне был затронут вопрос о русско-английском соглашении. По инициативе Делькассэ вопрос этот ставился в широком плане и на очень дальний прицел. Задача на первых порах сводилась к тому, чтобы убедить русского союзника, что предстоящее англо-французское соглашение не повредит франко-русскому союзу, как не повредила ему англорусская конвенция 1899 г. о Китае, когда англо-французский антагонизм был еще налицо. На деле оказалось, что Ламсдорф, получив сообщение о лондонской беседе Делькассэ с Бенкендорфом (русским послом) на тему о возможности соглашения, [223] лишь бы Россия сняла свою «оппозицию Англии в долине Янцзы», дал какие-то инструкции Бенкендорфу «заговорить» в Лондоне с помощью французов. Сам Камбон, французский посол, с которым после того Лэнсдоун не раз говорил о желании «говорить с русскими, как он говорит с французами», скептически отнесся к готовности Ламсдорфа действительно заключить соглашение и предположил. что тот просто хочет найти способ умерить антирусскую кампанию в английской печати: речь шла бы не об «entente», а только о «détente» (ослаблении напряженности). Но для Парижа и этого пока было достаточно: была бы «détente», и «этого было бы уже много», «а затем не невозможно притти и к «entente». Лучше Камбона осведомленный в петербургских настроениях, Бомпар тоже не верил в серьезность сделанного Ламсдорфом шага и полагал, что Бенкендорф «особенно пригоден вести с сентджемским кабинетом совершенно добросовестно показные переговоры, с целью никогда не притти к определенному решению». Бомпар прямо указывал, как на главное яблоко раздора, на Персию, где русское влияние явственно вытесняет Англию и где Россия стремится к порту в Индийском океане, — все остальное, в том числе и Маньчжурию, он склонен был рассматривать, как «диверсию» обоих империализмов, и не видел в России никакого желания итти на разграничение «сфер влияния» в Персии. Максимум, чего можно ждать от России, что она «могла принять систему сфер влияния в Китае, т. е. уступить Англии Янцзы», — «чтобы получить всяческую поддержку Англии в Маньчжурии и Корее».{344} [224]

Не так уже удивительно, что, в ответ на вызывающее по отношению к царизму выступление Кренборна (11 июля), 16 июля 1903 г., русский посол, заговорив с Лэнсдоуном о «возможности более полного соглашения по китайским делам», предложил только какие-то уступки с русской стороны в долине Янцзы. Это, как видим, шло из Парижа от Делькассэ. Но в Лондоне Лэнсдоун. конечно, указал Бенкендорфу на Маньчжурию, и дело заглохло.{345}

Глубокое, традиционное недоверие к английской политике поддерживалось в данный момент и тем, что после разговора Бенкендорфа, Лэнсдоун сам не проявил никакой инициативы в том же направлении. В отношении же сделанной тем временем Ламсдорфом 29 июня — 11 июля декларации (одновременно в Вашингтоне, Токио и Лондоне) о том, что «каковы бы ни были результаты переговоров, которые ведутся между Россией и Китаем», Россия «не имеет намерения противиться постепенному, по мере развития торговых сношений, открытию Китаем для иностранной торговли некоторых [225] городов в Маньчжурии, однако без права учреждать сеттльменты», — Лэнсдоун занял «положение наблюдающее и критикующее», пока Англии не будут сообщены заранее все условия, предлагаемые Китаю.{346}

Так) как подобные вялые дипломатические ходы предпринимались под аккомпанемент непрестанных подстрекательств английской печати в Лондоне и в Токио, и раз даже была пущена телеграмма, что Англия выступит вооруженно на стороне Японии, то «двойственность (dualité) такой позиции Англии принималась в Петербурге, как попросту «двуличие чистой воды» (pureduplicité).{347} И единственно прямо указанное требование Англии, чтобы в Ню-чжуане таможенные сборы перестали поступать на началах монополии в Русско-Китайский банк, осталось неисполненным русской стороной (под тем предлогом, что де должны же они куда-нибудь поступать).

4. Японское предложение переговоров (28 июля 1903 г.) и торжество безобразовщины

Навстречу «новому курсу» царя выступила одновременно с Англией и Япония.

Когда 15/28 июля 1903 г. Курино передал Ламсдорфу «вербальную ноту» с предложением «войти в рассмотрение положения дел на Дальнем Востоке, где встречаются их, России и Японии, интересы» (дело, значит, сразу же шло не о Корее одной), выступление это было до точки согласовало с британским кабинетом. Еще 20 июня/3 июля Гаяси обратился к Лэнсдоуну с сообщением, что «следя с пристальным вниманием за развитием дел в Маньчжурии», японское правительство решило отказаться от «позиции бдительной сдержанности», так как «последнее выступление (т. е. апрельское 1903 г., — Б. Р.) России с требованием от Китая [226] новых условий, консолидирующих ее власть в Маньчжурии» «заставляет его думать, что Россия оставила намерение... уйти из Маньчжурии», что «неограниченная постоянная оккупация Маньчжурии Россией создает положение, чрезвычайно пагубное для интересов, защита которых являлась целью при заключении англо-японского союза», и что «пришло время изменить политику».{348}

Изложив условия соглашения с Россией. Гаяси указал, что их отклонение поведет к ответственности России за результаты, каковы бы они ни были. Лэнсдоун, конечно, полюбопытствовал, «какие шаги Япония предпримет, если Россия не обратит внимания на ее представления». Гаяси ответил незнанием. Лэнсдоун указал тогда на «крайнюю важность» соглашения с США относительно их действий в этом вопросе. Гаяси на это промолчал, а затем предложил английскому правительству «полный и свободный обмен взглядов относительно общих интересов обеих держав» и с своей стороны спросил о шагах, какие предполагает предпринять Англия для защиты своих интересов. На последнее, в свою очередь, не ответил Лэнсдоун. Он обещал передать вопрос на обсуждение британского кабинета.

Пребывание в Лондоне Делькассэ с президентом Французской республики, ведших в эти дни переговоры о заключении англо-французской «entente», несколько задержало английский ответ на японское предложение, и обмен меморандумов по японскому предложению последовал по всей форме 13 и 16 июля нов. ст. Британский кабинет одобрил японские условия с тем, что «японское правительство будет держать английское правительство полностью в курсе переговоров с Россией», чтобы переговоры шли в полном согласии с англо-японским союзным договором. Япония с своей стороны потребовала «строгой секретности» переговоров и отвергла какое-либо участие США, а японский министр иностранных дел Комура, кроме того, подчеркнул еще, что жёлает [227] вести переговоры «непосредственно с Россией» и что «всякая отсрочка в этом деле будет только провоцировать войну» («они хотят действовать одни и, так как их интересы более животрепещущи, чем наши, и так как они подготовлены итти дальше, я думаю, что они правы», — добавлял от себя Макдональд, английский посол в Токио).{349}

Даже из этих скупых дипломатических формулировок видно, что дело предпринималось в расчете развязать войну из-за темпов дипломатических переговоров. Да Комура и сам признавался, что «лично он не думает, чтобы русские имели в виду вести переговоры», а Макдональд считал, что «твердость в ведении дела с Россией скорее привела бы к мирному соглашению, чем политика чрезмерного соглашательства», и именно потому воздержался сказать это Комуре, чтобы «избежать всего, что могло бы в малейшей степени иметь вид подстрекательства к поспешному образу действий», — дело, которое английская дипломатия предпочитала возложить на свою прессу. Именно в этой связи осторожный в своих дипломатических письмах Макдональд упомянул, что Ито «очень хочет соглашения с Россией, во что бы то ни стало» и что Ито «утверждал, что нынешние затруднения японского правительства и действия России в Маньчжурии и на границе Кореи являются прямым следствием англо-японского союза».{350} Макдональд отражал здесь только общую позицию английской дипломатии: поглубже спрятать пружину, которую она, очевидно, хотела до конца держать в своих руках. Выступление Кренборна по адресу России (11 июля в палате с заявлением, что Англия не против соглашения с Россией) было предпринято в момент, когда благословение Лондона японцам еще не было дано, и должно было иметь вид акта, исходившего из дружественной; царизму французской инициативы, проявленной Делькассэ [228] в бытность его в Лондоне. На деле это было выступление параллельное японскому, прикрывавшее Лондон от упреков, которых так боялся Макдональд.

Итак, в самом своем зародыше японское выступление открывало дискуссию не на тему о корейских делах и интересах «местного значения», как свысока говорили о них в Лондоне в 1901 г., а на тему о маньчжурских интересах широкого интернационального характера. 12 августа Курино вручил Ламсдорфу проект соглашения не только о Корее, но и: 1) о поддержании «начала равного благоприятства для торговли и промышленности всех наций в Китайской и Корейской империях», 2) о прокладке японской железной дороги из Кореи через КВжд на соединение с Шаньхай-гуанъской линией на Пекин и 3) о признании лишь «специальных интересов России в железнодорожных предприятиях в Маньчжурии».{351} При этом, как мы видели, японская дипломатия двинулась в поход одновременно с английской в момент такой внутренней разоруженности правительственного аппарата царизма и такого угрожающего для царизма положения на внутреннем фронте, что дипломатически развязать тут войну для японской стороны было бы не так уж трудно.

Что это было действительно так, показала уже через два дня — 1/14 августа — дипломатия «триумвирата». В этот день на совещании: их было только трое (Безобразов не приехал). Решено было «не придерживаться буквального смысла договора 26 марта», при эвакуации в дальнейшем не выводить войска из Маньчжурии, а только уводить их в полосу отчуждения КВжд (это теперь они и называли эвакуацией), продолжать занятие Хунчуня (у самой корейской границы) и обещать Китаю эвакуацию непридорожных пунктов «в течение годичного срока», т. е. к 1 августа 1904 г. (!). Все это было обусловлено следующими обязательствами со стороны Китая: 1) не уступать иностранцам возвращаемых территорий [229] (то же, что в апреле), 2) допустить военные русские посты по Сунгари и Амуру, 3) то же на тракте Цицикар — Благовещенск, 4) исключить Маньчжурию из ведения иностранцев (то же, что в апреле) и 5) оградить торговые интересы КВжд.{352}

Это был крайний предел, до которого готовы были итти все трое, приспосабливаясь к «новому курсу», на который переходил царь с безобразовцами. Но это была уже и лебединая песня «триумвирата». В эти дни Николай уже утешал Безобразова, что он может «считать Витте очень кратковременным деятелем», и 16/29 августа, наконец, освободился от него, передвинув его на пост председателя Комитета министров, т. е. в сущности в глубокий резерв подальше от всякого дела.{353} 30 июля/12 августа, в самый день получения японской ноты, адмирал Алексеев был назначен наместником царя на Дальнем Востоке с резиденцией в Порт-Артуре: его задачей было объединить под своим руководством работу всех ведомств на Дальнем Востоке и ему дано было право дипломатических сношений от имени царя. Это был встречный ход «нового курса» в ответ на японское предложение о Маньчжурии, оформленный втайне от «триумвирата» не без участия Плеве. Это была еще одна внутриаппаратная победа «нового курса». Министры узнали об указе из «Правительственного вестника». Куропаткин заговорил с царем о «доверии» и просил отставки. Ламсдорф этого вопроса открыто не возбуждал, как обещал англичанам полтора года назад, но еще и через месяц имел «меланхолический», «изменившийся в лице» вид и признавался французскому дипломату, что «предпочитает», чтобы «судьбы Маньчжурии находились в руках другого», когда дело пошло о нарушении подписанного им договора об эвакуации. Даже Плеве несколько времени спустя (в ноябре 1903 г.) объяснял Куропаткину, [230] что Николай «был крайне недоволен противодействием ему министров», что «нельзя ему резко противоречить», что теперь «влияние попало в нехорошие руки и прежде всего в руки людей несведущих» — «все дело в том, что в Маньчжурии собирались устроить особое государство» (т. е. государство Витте).

Учреждение наместничества говорило о том, что Россия располагается в Маньчжурии всерьез и надолго. Германская пресса приветствовала этот шаг, как «триумф ловкой, настойчивой и молчаливой русской дипломатии на Дальнем Востоке» и «как решительное подчинение Маньчжурии царем» — «коварный маневр» со стороны германской дипломатии, как думали во Франции, цель которого — «обострить положение и вызвать протесты».{354}

По существу это была игра в куклы: никаких самостоятельных дипломатических сношений адмирал Алексеев не вел, так как боялся без Петербурга сделать и шаг. В столице был несколько позднее учрежден «Особый комитет по делам Дальнего Востока», куда успели назначить Плеве вице-председателем при царе-председателе, а все собрание представлял один Безобразов. Абаза с Матюниным управляли канцелярией. Заседаний, понятно, не было ни одного. И Абаза вел переписку с Алексеевым, передавая и истолковывая тому распоряжения царя. Параллельно действовал обычный министерский аппарат, и формально японский посланник Курино сносился только с Ламсдорфом, но в решительных случаях ответы последнего задерживались, когда Николаю приходило вдруг в голову запросить мнение адмирала Алексеева. Ламсдорф, сидевший в Петербурге, боялся как бы чего не натворил Алексеев, напыщенное и глупое существо, представивший проект штаба наместника на сумму в 412 тыс. руб. и в составе 80 генералов (по одному генералу на батальон, [231] даже не на полк!).{355} Алексеев же, находившийся в Порт-Артуре, сам в свою очередь вечно охал и ахал, как бы не «сдурили» петербургские «чиновничьи души», — сам считая себя воякой.{356} Безобразов к дипломатической части прямого отношения не имел и занимался «экономической политикой». Но так как Николай без наместника тут предпринимать ничего не хотел (под влиянием известий о полном крахе корейско-маньчжурских лесных операций Балашова), то Безобразову оставалось попытаться внушать свои «идеи» Алексееву по телеграфу через специально командированное в Порт-Артур лицо. Однако последнему это решительно не удавалось потому, что Алексеев уклонялся от экономических вопросов по «некомпетентности».{357} Сам Николай в начале сентября собрался за границу, в родственный Дармштадт, в Висбаден на свидание с Вильгельмом и в Рим и взял с собою Ламсдорфа, который фактически и вел всю деловую переписку с наместником адмиралом Алексеевым, а тот — с послами в Токио, Пекине и Сеуле. Царю казалось, что это «упрощает дело» и вовсе не устраняет «ответственности Ламсдорфа.{358} Ламсдорф, побывав еще и в Париже, вернулся в Петербург в конце октября, но оказался отрезанным на целый месяц от царя, который задержался на пути в [232] Скерневицах и в Петербурге появился только в конце ноября.{359} Как видим, во всем этом был свой стиль в работе.

Чего собственно хотел Николай в Маньчжурии, Алексеев толком не понимал, как и никто другой. Основную директиву ему продиктовал от имени царя Ламсдорф: «Принять меры, чтобы войны не было» (сентябрь). Комедия с четвертым приступом к Китаю с требованиями, намеченными «триумвиратом» 1/14 августа, затянулась до 24 августа/6 сентября, и китайцы, по совету держав, ответили традиционным отказом. Переговоры с Китаем о гарантиях и эвакуации были прерваны на этот раз уже окончательно.{360} Тогда только обратились к переговорам с Японией. [233]

Дальше