Временная оккупация Маньчжурии (1900–1901 гг.)
1. Царизм и боксерское восстание
В середине мая 1900 г. в Петербурге получилось известие о том, что весь дипломатический корпус и иностранная (европейская) колония, насчитывавшие в. Пекине не менее 1000 человек, оказались под непосредственной угрозой расправы со стороны восставших боксеров, что железнодорожное сообщение между Пекином и Тяньцзинем, куда легко было бы высадить международный десант, прервалось, что посланники обратились к своим правительствам с просьбой о «принятии мер к их освобождению», а английский посланник «доверительно ходатайствовал» даже о спешной высылке русского десанта из Порт-Артура, где Россия держала гарнизон в 12 000 чел.
Муравьев тотчас же предложил Николаю разрешить отправку в Тяньцзинь 4-тысячного отряда, «во избежание опасности вызова в охранительных целях японских или иных иностранных войск». Но ближайшие же дни показали, что дело не может свестись к тому, чтобы улучить момент и, под предлогом легкой и быстрой охранительной операции установить «монополию своей военной силы» в Пекине для подкрепления, как мы отметили, сильно пошатнувшегося политического положения царизма при богдыханском дворе. [93]
«События в Китае» разрастались и «принимали крайне опасный характер», на сторону боксеров переходили китайские войска, и перед иностранным вооруженным вмешательством явно выступала перспектива «подавления распространяющегося восстания, известного рода насилия и борьбы с правительственными войсками, что почти равносильно открытию военных действий против Китая». II (4 июня) Муравьев, исходя из «глубокого убеждения в том, что задача России на Востоке совершенно расходится с политикой европейских государств», склонил Николая к следующему решению: 1) «отнюдь не добиваться для России командования соединенным отрядом», который, кстати сказать, англичане предложили было попросту заменить 30-тысячным японским корпусом, но не получили согласия Германии, и который должен был составиться из войск всех империалистов, не исключал Японии и Америки, и 2) «не нарушая согласных действий с прочими европейскими отрядами», ограничить задачу русского 4-тысячного отряда «охранением безопасности миссии, ограждением жизни и имущества русско-подданных» и «поддержанием законной власти в борьбе с революцией» в расчете, что присутствие русского отряда «не позволит державам приступить к каким-либо политическим предприятиям без нашего согласия».{133}
Эта формула, отводившая России в пекинской операции роль рядового участника и зоркого наблюдателя, всецело была усвоена и преемником Муравьева (ум. 8 июня 1900 г.) гр. Дамсдорфом, который, впрочем, сам, в качестве товарища министра, и подсказал ее своему совершенно растерявшемуся шефу. Царская дипломатия и дальше ни в чем не хотела «связывать» свою «свободу действий» и ставила себе с самого начала задачей, независимо от других империалистов, возможно скорее «возобновить добрые отношения» с правительством маньчжурской династии. Лично Николаю, при [94] этом, предоставляюсь вволю тешить себя мыслью (и писать в резолюциях), что «всего более способствовали возбуждению ненависти китайцев к европейцам», «вместе с коммерческими притеснениями», «миссионеры» и что «эти, господа корень всего зла», как ширма для «бесстыдного эксплоатирования массы народа в Китае святым именем Христа». А дипломатический аппарат между тем неукоснительно работал над полным изолированием России, последовательно отклоняя германские, английские и даже французские предложения вступить в формальные соглашения о совместных действиях при ликвидации китайской войны.{134}
За всем этим у Витте и Ламсдорфа, которого он же и провел в министры иностранных дел, стоял не только страх за судьбу маньчжурских капитальных вложений, если бы восстание перекинулось и в этот район. Здесь был прямой расчет выйти из-под удара «мирными» средствами подкупив местную администрацию и старого русского друга Ли: Хунчжана, вновь выплывавшего на поверхность в качестве уполномоченного по ведению переговоров с империалистами и первым делом лично обратившегося к Витте за помощью и указаниями, как быть. И, свято веруя в силу миллиона, дипломатия российского империализма поставила свою ставку целиком и полностью на испытанное корыстолюбие Ли Хунчжана, Это было испробованное уже средство, но оно должно было подействовать, конечно, не сразу, потому что было связано с посылкой в Китай, для личных переговоров и соответственных финансовых действий, директора Русско-Китайского банка князя Ухтомского, раз уже исполнявшего подобную миссию, при попытке Витте провести банковскую программу в Маньчжурии летом 1897 г. втайне от министерства иностранных дел, и сроки здесь измерялись месяцами.{135} Как увидим, средство это оказалось не таким уж надежным, каким оно представлялось тогда в Петербурге. [95]
Ближайший расчет правительства не оправдался, и движение боксеров к середине июня перебросилось уже и в Маньчжурию, после чего железная дорога оказалась разрушенной чуть ли не целиком, и Витте самому пришлось просить о вводе русских войск на всю территорию дороги (26 июня). Это повлекло за собой мобилизацию до 150 тыс. человек и форменную оккупацию к осени 1900 г. всей Маньчжурии, и тем не менее русская дипломатия не отказалась от занятой ею сепаратной позиции.
Был тут, правда, момент, когда военно-феодальное естество самодержавия чуть было не взяло верх и не испортило всей игры Витте. Легкие победы русских войск над маньчжурскими повстанцами перенесли «излюбленные мечты», увлекавшие недавно Николая и Куропаткина к Индии и Афганистану, в этот новый район. Оба они принялись обсуждать создавшуюся ситуацию в военном плане, и в результате тайком от Ламсдорфа и Витте отдан был приказ (1 августа) русскому отряду в Тяньцзине с боем итти на Пекин? чтобы не отстать от двинувшихся туда англичан, американцев и японцев.{136}
Это шло вразрез с принятым уже Николаем планом предоставить расправу в собственно Китае немецкому главнокомандующему (генералу Вальдерзе), используя бешенство, в которое впал после убийства в Пекине германского посланника Вильгельм, рвавшийся «сравнять Пекин с землею» и придать делу характер «большого военного предприятия общего характера».{137} Но этот военно-феодальный проскок немедля был ликвидирован нажимом Витте и Ламсдорфа в двух принятых и официально объявленных (12 августа) решениях: 1) эвакуировать Маньчжурию, «как скоро в ней будет восстановлен прочный порядок» и 2) немедленно удалить из Пекина не только русские войска, но и русское посольство, и приступить к переговорам с законным китайским [96] правительством, «как только» оно «вновь примет бразды правления». И больше уже относительно собственно Китая в составе царского правительства разногласий не возникало, к выводу войск из Пекина было приступлено в августе же (к великому возмущению особенно немцев), и к приезду Вальдерзе (октябрь 1900 г.) на Пекинском театре не было русских войск для участия в той вакханалии международных карательных экспедиций, которая прекратилась только в апреле 1901 г.{138}
Это провозглашение отказа от захвата Маньчжурии и обещания вывести оттуда свои войска было безусловно торжеством политики Витте и поражением Куропаткина, пока, конечно, только принципиальным. В дальнейшем Куропаткин всегда неохотно соглашался на вывод войск особенно из северной Маньчжурии и до последнего момента стоял за присоединение северной Маньчжурии к России по стратегическим, в первую очередь, соображениям. Надо, однако, сказать, что реального значения это разногласие не имело ни на одном из этапов последующей политики, которую вел Витте, и даже затухало по мере того, как этот генерал «с душой штабного писаря», питавший «личную слабость» и даже «нежность» к «большой фигуре» Витте, по-своему поддавался, как «сын старого земца», эволюции, происходившей теперь в земской среде, и все больше втягивался сначала в «Витте-Сипягинскую группу», а потом и в «триумвират» (Витте Ламсдорф Куропаткин), как называли с ненавистью безобразовцы те суррогатные элементы «кабинетности», которые удавалось протаскивать в аппарат самодержавия под своим главенством «всесильному» Витте.{139} Фактически Витте в дальнейшем до самого дня своего падения и сосредоточивал в своих руках пружины и нити всей дальневосточной политики царизма с момента безграничного подчинения себе ведомства иностранных дел в лице первоклассного [97] дипломатического техника, каким был Ламсдорф с его многолетним бюрократическим опытом и вышколенным при Александре III полным отсутствием вкуса к инициативе. А такие, казалось бы, противоречивые у Витте сближения, как с Сипягиным или Куропаткиным, или Победоносцевым или даже моментами с Плеве, возможны были здесь потому, что самый «империализм» Витте в сущности никогда и не скидывал бюрократического вицмундира.{140}
2. Витте как представитель «военно-феодального империализма»
Еще в 1894 г. Ленин со всей определенностью отмечал: «Особенно внушительным реакционным учреждением, которое сравнительно мало обращало на себя внимание наших революционеров, является отечественная бюрократия, которая de facto и правит государством российским. Пополняемая, главным образом, из разночинцев, эта бюрократия является и по источнику своего происхождения, и по назначению и характеру деятельности глубоко буржуазной, но абсолютизм и громадные политические привилегии благородных помещиков придали ей особенно вредные качества. Это постоянный флюгер, полагающий высшую свою задачу в сочетании интересов помещика и буржуа».{141} И в 1903 г. Ленин не считал возможным «удивляться тому, что классовое происхождение современных политических групп в России затемняется в сильнейшей степени политическим бесправием всего народа, господством над ним замечательно организованной, идейно сплоченной, традиционно-замкнутой бюрократии»{142}. Также много позднее Ленин напоминал, что «классовый характер царской монархии нисколько не устраняет громадной независимости и самостоятельности царской власти и «бюрократии [98] «, от Николая II до любого урядника».{143} Ясно, что и «империалистическая» тенденция, ярким представителем которой в составе этой бюрократии был Витте, на деле никогда, конечно, не могла выступать в реальной политике в своем «чистом» виде, лишенная своего феодального прежде всего сплетения. А субъективно у Витте она всегда выступала на службе и в интересах текущего дня романовской монархии. Когда еще в 1889 г. Витте впервые появился в бюрократических кругах столицы, там отмечали, что «на вид он похож скорее на купца, чем на чиновника» и что будто он кому-то прямо сказал, «что неужели тот думает, что чины и ордена соблазнили его покинуть юг; нет не то, а то, что здесь можно нажить деньгу».{144} Нет спора, когда Витте менял независимое положение полновластного распорядителя крупнейшего частного общества Юго-западных ж, д., с 60 000 ежегодного дохода, на место директора железнодорожного департамента министерства финансов с 16 000 казенного жалованья, объективно это было уже вторым крупным шансом на усиление буржуазной тенденции в политике самодержавия, если первым считать управление предшественника Витте Вышнеградского, великого умницы и наглого биржевого игрока из подлинных разночинцев. Вышнеградский же и ввел Витте в петербургскую бюрократию, как специалиста-железнодорожника. Всего с год (1891) пробыв министром путей сообщения, Витте за смертью Вышнеградского, занял пост министра финансов и пробыл им целых 11 лет (1892–1903).
Это была, конечно, вовсе не такая уже аристократическая фигура, но и вовсе не такой уже разночинец, как его предшественник. Заглянем в его «Воспоминания»{145} и увидим, что дело вовсе не в том, искренне ли Витте гордится или не гордится тем, что бабушка у него княгиня Долгорукая, или [99] правда ли, что к нему перешел, в качестве родовой реликвии, крест якобы кн. Михаила Черниговского XIII в. Факт тот, что бабушка его, действительно, была кн. Долгорукая и что крест передавался из поколения в поколение; что незаметный служилый дворянин Юлий Витте, его отец, совершенно ассимилировался в большой родне своей жены; что Сергей (будущий министр) вместе с братьями и сестрами росли и питались влияниями среды этой родни в широкой, привольной для господ обстановке русского правящего Кавказа и крепостного дома о 84 дворовых слугах; что они помнили, как за романическую историю русские жандармы в один миг могли выдворить за пределы дома и Российской империи гувернера-француза, или как сами они безнаказанно на улице бросали грязью в своих гимназических учителей, ходивших учить их на дом. Столь же неоспоримо, что семья и Кавказ дали Витте, успевшему к университетским годам пережить материальное разорение семьи, довольно высокие связи (вроде Воронцова-Дашкова, Лорис-Меликова, ген.-губ. Одессы гр. Коцебу, или министра путей сообщения гр. В. Бобринского), к каждой из которых можно возвести непосредственно ту или иную кардинальную подробность жизненной карьеры Витте.
В столицу, а затем в бюрократическую среду Витте пришел (40 лет) отнюдь не в качестве выбившегося на поверхность своим упорством и трудом «проходимца», начавшего будто свою службу чуть ли не конторщиком мелкой железнодорожной станции.{146} Он пришел туда первым теоретиком тарифного дела, автором первого «Общего устава российских ж. д.», вошедшего с некоторым шумом в русское железнодорожное законодательство, управляющим крупнейшего частного железнодорожного общества, при нем впервые развившего коммерческое движение до высокой доходности, и, как никак, одним из инициаторов «Священной дружины» и [100] предсказателем (чуть не в глаза Александру III) технической неизбежности железнодорожной катастрофы при Борках, основательно перетряхнувшей Александра III со всей его семьей в 1888 г. В чопорный, кастовый «путейский» и вообще бюрократический мир столицы ворвалась глубоко штатская, головой стоящая выше его, самоуверенная и колючая, вполне сложившаяся и лично известная царю фигура крупного железнодорожного практика-дельца.
Барчук, считавший русский и французский языки одинаково родными, одинаково же владевший в совершенстве лошадью и «по-кавказски» и «по-кавалерийски», блестяще прошедший математический факультет в университетской атмосфере 60-х годов, и не чуждавшийся там юридических лекций, Витте был удержан роднею от профессуры по «несовместимости» ее «с дворянством». Не будучи инженером, Витте 28–29 лет от роду, в качестве начальника движения в архаических технических условиях провел мобилизацию железной дороги и переброску войск к румынской границе в 1877–1878 гг., на свой страх удачно пустив тогда в ход «американскую» систему эксплоатации паровозов и отправку груженых поездов «пачками». Витте не переставал чувствовать себя барином, соприкасаясь по работе с целой армией подрядчиков, поставщиков, клиентов-грузоотправителей, банкиров и денежных тузов и воротил железнодорожного мира в масштабе всего богатейшего тогдашнего «юго-западного края» с Киевом в центре. Вместе с «славянофильской» идеей взятия Константинополя и туманной симпатией к «общине», от которых он уже эмпирически отделывался во второй половине 90-х годов, Витте благополучно пронес через свое «независимое» положение крупного буржуазного дельца, нутряную, еще сословную, преданность монархизму, немедленно давшую обильные свежие ростки, как только он попал в министерское положение и в личную близость к Александру III. Но еще и раньше, в Киеве, он отдавал дань своему династическому инстинкту служилого дворянина в жалком дворце полуопальной, полупомешанной [101] великой княгини (Александры Петровны), зачастую не видя ее и все же просиживая за картами целыми вечерами с ее фаворитом-попом (лишь бы во дворце) и изредка видал там ее сыновей (Николаевичей).
Зато «железнодорожные короли» для него были «пройдохами», и он «лучше пошел бы по миру», чем низкопоклонничать перед Блиохом так, как Выпшеградский: «и не потому, что он был еврей, а потому, что вся сила этих господ заключалась в кармане». Эта присказка о евреях встречается у Витте (в воспоминаниях) не раз в виде оговорки, что де в «самом» еврействе он не усматривает ничего «дурного»: оговорки, характерной для привычного ему круга мыслей его класса. Российский дворянин был все же ему ближе и больше по душе, чем российский же буржуа, особенно, новой формации 90-х годов. В интимной беседе на вершине своей карьеры (в 1903 г.) он как-то жаловался Куропаткину, «что ему вечно приходится возиться с кучей г... (золота) кругом все запачканные руки; в каждом деле, которое он проводит, он чувствует подозрительное к нему отношение: не хочет ли что сцапать». Он противополагает: с одной стороны, «мы, русские дворяне», «которым бог дал по самому рождению нашему особые привилегии», и, с другой «русские буржуа, которые не имеют того хорошего, того благородного, что встречается во многих русских дворянах, но зато в избытке имеют все то нехорошее, что дают излишества жизни, обесценение ценности чужого труда, а иногда и чужого сердца». Эти вторые, по мнению Витте, сравнительно с первыми, «в особенности» не заслуживают «покровительства монарха». И как российский же дворянин, Витте без внутренней ломки и труда, даже со вкусом, входит в роль «верного» и «прямого», несколько грубоватого на слова, «слуги своего государя» при Александре III, в обществе не чужаков, а и впрямь себе подобных.{147} [102]
Когда понадобилось, у него оказались налицо в высшей мере все данные овладеть всеми средствами той «служебной эквилибристики», которая в сочетании с громадным практическим чутьем, лишенным и признаков какой-либо «теории», делала его непобедимым на бюрократической сцене.{148} Когда он в 1893/94 г. открыл свою рискованную нашумевшую таможенную войну с Германией и одержал победу это было практическое чутье, за которым стояла, однако же, прямая поддержка Александра III. Когда он заказывал кому-то свою знаменитую записку «о самодержавии и земстве», где собрав) все аргументы в пользу конституции, высказался за самодержавие, это была «эквилибристика», чтобы свалить министра внутренних дел Горемыкина, вылезшего с ублюдочным проектом фальсифицированного земства для западных губерний, и посадить на его место своего Сипягина. Когда он в частном разговоре (с упоминавшимся выше Половцовым), заявлял: «я враг по принципу, с детства мною усвоенному, враг всякого конституционализма, парламентаризма, всякого дарования политических прав народу» ему, действительно, можно поверить.{149} Ему можно поверить даже тогда, [103] когда он, после своей отставки (август 1903 г.), если правду рассказал в своих воспоминаниях известный Лопухин, б. директор департамента полиции, содействовавший разоблачению Азефа, намекал Лопухину на желательность физического изъятия Николая с тем, чтобы посадить на трон послушного ему Михаила.{150}
А в 1905 г. он не связал себя ни с одной из буржуазно-либеральных политических партий, а весь свой авторитет, опыт и способности потратил уже на широком «политическом» поприще на то, чтобы спасти, что еще было можно, для романовского самодержавия. Притворно укрываясь за Петра Дурново, на деле он руководил подавлением вооруженного восстания в Москве и других городах, посылал карательные экспедиции по всей стране и кончил тем, что заключил большой заем на иностранном рынке для «подавления революции», с необыкновенной настойчивостью проведенный и преподнесенный им самодержавию до созыва первой Государственной Думы.{151} А когда все это было кончено, и его опять отвели в резерв оказалось достаточно одного слова того же Николая, чтобы он сел на свое «беспартийное» кресло в Государственном Совете и отказался от естественной мысли уйти в деловой банковско-промышленный мир, который принял бы его, разумеется, на любых условиях и в любой роли.{152} Регулировать этот мир на службе самодержавию, в стиле «государственно-монополистического капитализма»{153} это было одно. Оторваться от самодержавия и перейти целиком в этот мир это было другое. А все свое контрреволюционное дело в 1905–1906 гг. Витте проделал, на этот раз уже одинаково [104] «сочетая» в нем «интересы помещика и буржуа», в качестве «слуги царизма», как бы ни старался он тогда «прикрывать» эту свою «роль».{154}
Таков был истинный руководитель империалистической политики царизма в роковой для нее момент военной оккупации Маньчжурии и ликвидации чудовищной (для того времени) всеобщей войны с Китаем.
3. Первая попытка «сепаратного» соглашения о Маньчжурии
Как только Ленин получил возможность, по приезде за границу, подать свой голос в печати, в первом же номере «Искры», в декабре 1900 г. он посвятил «Китайской войне» особую статью. В ней Ленин, между прочим, писал: «Министр финансов Витте заявлял, что к 1 января 1900 г. в казначействе имеется свободная наличность в 250 милл. руб. теперь уже этих денег нет, они ушли на войну, правительство ищет займов, увеличивает налоги, отказывается от необходимых расходов за недостатком денег, приостанавливает постройку железных дорог. Царскому правительству грозит банкротство, а оно бросается в политику завоеваний, политику, которая не только требует громадных денежных средств, но и грозит вовлечь в еще более опасные войны. Набросившиеся на Китай европейские державы начинают уже ссориться из-за дележа добычи, и никто не в состоянии сказать, как кончатся эти ссоры».{155}
Здесь поистине заключалось пророчество. В тот момент, когда он писал, Ленин наверняка не знал содержания той ни с чем несравнимой по наглости и жестокости «коллективной ноты» держав, которая была передана китайскому правительству 9 декабря ст. ст. 1900 г. и послужила основой для знаменитого «заключительного протокола», над формулировками которого посланники в Пекине, в нескончаемых препирательствах, трудились до самого 25 августа (7 сентября) [105] 1901 г., когда он был подписан китайской стороной. Тем более не знал Ленин и результата петербургских обсуждений между тремя министрами программы для сепаратных переговоров России с Китаем относительно условий «возвращения» ему Маньчжурии, а условия эти в своем развернутом виде должны были обеспечить привилегированное положение России в Китае, а не только в Маньчжурии.{156}
Русская дипломатия вместе со всеми империалистическими державами проделала всю процедуру пекинских переговоров, и из 500 млн руб., которые Китай обязался уплатить империалистическим хищникам в возмещение «убытков», на долю России пришлось около 184 млн руб. (тут были: убытки КВжд 70 млн руб., прямые военные расходы 100 млн руб. и проценты на эту сумму 14 млн руб.). Формально был прав Ламсдорф, хвастая потом, что это был «редкий пример вполне оплаченной войны». На деле вся эта сумма была рассрочена на длительный срок, а уплаты поступали впоследствии неаккуратно{157}. И прав был Ленин, утверждавший, что Витте тогда же пришлось искать займа во Франции, чтобы немедля покрыть всю сумму издержек этой войны.{158}
Также прав оказался Ленин, утверждая, что царизм пустился тут в политику, которая «грозит вовлечь в еще более опасные войны». Эту политику царизм открывал, пустившись [106] теперь в сепаратные переговоры с Китаем, на которых нам и надлежит несколько остановиться.
Как-то раз (это был 1899 год) Куропаткин, в присутствии Витте, доказывал царю «что все войны в настоящее время происходят от того, что европейские государства ищут сбыта своим произведениям, чрезвычайно умножающимся вследствие непомерного развития промышленности». А отсюда наш псковский помещик приходил к выводу: «а следовательно, в видах избежания войн, мы должны тормозить успехи своей промышленности». Это было его больное место: когда, вскоре после того, Витте выдвинул вопрос «о допущении в азиатские владения России иностранцев для образования компаний и учреждения фабрик и заводов», Куропаткин сознавался (Половцову), что он «долго думал, изучал и пришел к заключению о невозможности допускать устройства промышленных компаний в Средней Азии» (заметим, что емкость среднеазиатского рынка для промышленности метрополии тогда измерялась в 8 млн руб.). И оба собеседника Куропаткина, Половцов и Витте, только руками разводили: «вот что говорил очень умный человек, но лишенный надлежащего для государственного человека образования».{159}
Но и у самого Витте, восполнявшего такое же отсутствие «надлежащего образования» силою своей природной одаренности, «нюха» и наскоро составлявшихся для него учено-ведомственных «справок» и анонимных «записок», была тоже своя idée fixe, выраставшая десятилетиями в условиях эпохи «вооруженного мира» и грандиозных успехов и завоеваний капитализма. Он даже в 1912 г. по-настоящему не верил в возможность европейской империалистической войны, а уже в 90-х годах тем более не мог поверить, что войны могли [107] возникать иначе, как из-за грубых территориальных «захватов».{160}
Когда в критические дни января 1898 г. решался вопрос, чья возьмет: Муравьев ли со своим Ляодунским проектом, или он, Витте, со своей монголо-маньчжурской программой капиталистических монополий и банковских привилегий, английский главнокомандующий лорд Уольслей, отвечая на шум, поднятый в прессе по поводу проекта русского займа Китаю, публично заявил о «полной готовности» британской армии на случай, «если грянет война». А Витте был убежден, что «легко поднятый шум столь же легко и уляжется», так как «немыслимо, чтобы из-за вопроса о заключении займа у банкиров той или другой страны могло возникнуть серьезное столкновение», «реальное же столкновение может вызвать лишь политика захватов». И он в дальнейшем не уставал на каждом шагу твердить во всех случаях, когда вставала угроза войны, что нужно бросить мысль о «захватах» «и все тут».{161} Итти тихой сапой банковских соглашений, глубоко скрытых дипломатических нажимов и «мирных» капитальных вложений казалось ему вернейшим средством избежать войны, лишь бы соглашения эти достаточно были оформлены двумя коммерчески связывающими себя сторонами.
В момент приступа к сепаратным переговорам с Китаем о дальнейших судьбах оккупированной Маньчжурии, перед Витте опять стал призрак ее «захвата». Последний становился бы тем более вероятным, чем больше хозяйничала бы там регулярная военная сила, никак не подчиненная интересам прежде всего того «треста» (Общества КВжд и Русско-Китайского банка), интересы которого и должна была теперь не упустить случай продвинуть царская дипломатия. Это не значило, что Витте не отдавал себе полного отчета в необходимости [108] военной силой ограждать сохранность имущества к привилегий предводимого им комбината. Но для этого, по его мнению, достаточна была и та «охранная стража» КВжд, которую Витте, в качестве ее «шефа», готов был раздувать до любого размера, способного исключить надобность в пребывании здесь русских войск как «реальной» угрозы войны. В одной из последующих межминистерских дискуссий (1901) по поводу вывода из Маньчжурии русских войск, Куропаткин, как мальчик в известной сказке про короля без платья, просто так и сказал: «мы в сущности будем уводить одни войска, но заменять их другими... а для Европы, Америки и Японии дело не в замазывании и не в форме, для них несомненно лишь одно: полной передачи Маньчжурии Китаю мы не хотим делать, ибо оставляем железные дороги в наших руках, а на этих железных дорогах будем иметь довольно много русского войска».{162} Но своя доморощенная «теория» происхождения войн крепко сидела в голове Витте и руководила его дипломатической деятельностью, сужая ему поле зрения.
Приняв участие в общих переговорах с китайским правительством о возмещении убытков войны, русская дипломатия повела, кроме того, параллельные «сепаратные» переговоры относительно Маньчжурии, имея в виду отказаться от контрибуции в обмен на уступки, требуемые у Китая в Маньчжурии. Но расставляя эту сеть китайскому правительству, она сама здесь шла, в сущности, в плохо скрытую ловушку. Дело в том, что первый такую схему переговоров предложил Ли Хунчжан, только вместо Маньчжурии он первоначально предложил «отдать в безусловную эксплоатацию богатства смежных России Монголии и Кашгара с направлением туда параллельно русской волны переселения, маскируя концессии самому русскому правительству флагом нескольких мнимых частных компаний». На это ему было [109] отвечено, что речь пойдет не о Монголии и Кашгаре только, а и о «укреплении полного нашего влияния в Маньчжурии». Судя по тому, что ни минуты не торгуясь, Ли Хунчжан затем всю настойчивость вложил в то, чтобы поскорее получить из Петербурга дипломатически оформленное и подробное требование в этом смысле, это был ход, рассчитанный на то, чтобы иметь возможность в любой момент общих пекинских переговоров внести разлад в среду держав-победительниц.{163}
Такая же игра пошла у царской дипломатии и с Германией: широким жестом предоставляя немцам (ген. Вальдерзе) неистовствовать по всему Китаю к югу от Великой Стены, она мечтала о максимальном, продлении экзекуции там, чтобы, дав увязнуть другим, выиграть время для своих переговоров о Маньчжурии.{164} Но и формальные заверения немцев, что они предоставляют России полную свободу в Маньчжурии, также рассчитаны были на то, чтобы Россия поглубже увязла в конфликте с прочими заинтересованными странами.{165}
Между тем у царской дипломатии были прямые предупреждения против этой опасной игры. Америка, выступая весной 1900 г. вместе со всеми против Китая, возобновила свой лозунг политики «открытых дверей», и это был, как и в 1899 г., кивок в сторону прежде всего именно Маньчжурии. А Япония, в ответ на русский запрос перед самым открытием сепаратных переговоров (в январе 1901 г.), сообщила, что она не вступит ни в какие полюбовные соглашения с Россией относительно укрепления Японии в Корее, как предлагала русская сторона, пока Россия не восстановит довоенное положение в Маньчжурии.{166} [110]
При таких сигналах, полагаться на обещание Ли Хунчжана держать дело в секрете, и предлагать Китаю то, что было предложено Витте Ламсдорфом в январе 1901 г., было в высшей степени легкомысленно. А потребовали они не более и не менее, как: 1) отказа Китая от предоставления иностранцам каких-либо концессий (железнодорожных и вообще промышленных) в Маньчжурии. Монголии и во всех пограничных с Россией провинциях Западного Китая, 2) согласия Китая на уплату убытков войны посредством предоставления «новых концессий» обществу КВжд, которые и имели быть предметом особого соглашения с обществом, 3) предоставления ему концессии на постройку железной дороги от КВжд к Пекину (требование, от которого с такой неохотой пришлось Витте и Ротштейну отступиться в 1899 г.), 4) вывода китайских войск из Маньчжурии впредь до полного окончания постройки КВжд и ограничения их числа после этого срока по соглашению с Россией, и 5) смены любых местных властей в Маньчжурии по первому требованию русского правительства. На этих условиях царское правительство соглашалось вывести свои войска из Маньчжурии только тогда, когда оно само признает, что там «водворилось спокойствие».{167}
И надо сказать, что это была последняя, наиболее скромная редакция, которою Ламсдорф убедил ограничиться Витте, и которою при этом даже рассчитывал «произвести весьма благоприятное... впечатление за границей». В первоначальном же проекте, на котором настаивал Витте, требовались удаление китайских войск из Маньчжурии навсегда, разрешение уплаты всех пошлин и податей русскими деньгами, передача всех таможен в Маньчжурии «в заведывание» общества КВжд, передача ему же всех казенных и частных земель в Маньчжурии с месторождениями золота, нефти, никеля, каменного угля, расширение полосы отчуждения по всей линии КВжд до 10 верст, отвод обществу участка в [111] 2 тысячи кв. верст «с хорошим строевым лесом» на корейской границе по р. Ялу с правом проведения там дорог, телеграфных и телефонных линий (то, что потом требовал для себя Безобразов) и отвод участков земли для коммерческой эксплоатации в портах Цинь-вандао и Инкоу (в спорной с англичанами крайней юго-западной части Маньчжурии), а также в устье Ялу и на одном из островов близ этого устья (опять-таки на самой корейской границе) и все это с правами управления и содержания военной охраны в этих землях. Вся эта программа-максимум, однако, вовсе не была отставлена, а только пока задержана предъявлением, чтобы не провалить всей описанной дипломатической затеи.{168} Ясно, что и в том и в другом виде, при данном положении вещей, это была империалистическая программа.
В Петербурге при этом так верили в магическую силу миллиона рублей, обещанного за проведение этой сделки Ли Хунчжану, что не приняли других мер и пустили дело на самотек. Там не ожидали, что содержание русских сепаратных предложений будет передано Ли Хунчжаном державам, что те (Англия, Япония, США, Германия и Италия) будут протестовать перед Китаем, что Китай, ссылаясь на это, откажется от подписания такого договора (11 марта 1901 г.), что за этим отказом будет стоять прямое обещание Японии «при всех случаях» «оказать Китаю содействие добиться своевременного очищения Маньчжурии от русских войск», и, наконец, что в самом Петербурге Япония выступит с открытым протестом против затеянного Россией нарушения прав иностранцев в Китае (12 марта 1901 г.), в такой форме, что Ламсдорфу придется отказаться официально принять этот протест от японского посланника. А, когда все это неожиданно для русских дипломатов произошло, Витте как-то пропустил совсем мимо ушей несколько даже удивившее русского посла в Вашингтоне заявление американского статс-секретаря Гэя, что они, американцы, ничего, пожалуй, не [112] имели бы против даже нарушения «неприкосновенности» (т. е. присоединения) Маньчжурии Россией, лишь бы непременно была сохранена туда американскому капиталу «открытая дверь». Нечего и говорить, что в Петербурге и не подозревали, что резкое дипломатическое выступление Японии опиралось на начатые (в январе же 1901 г.) Англией разговоры с Германией и Японией об открытом вмешательстве и даже о союзе против России втроем.{169}
Такова была первая неудачная попытка укрепить «полное влияние» русского правительства в Маньчжурии до окончания общих пекинских переговоров. Урок, данный иностранными империалистами в этом отказе китайцев от сепаратных переговоров оставлял царской дипломатии на выбор: либо приступить к эвакуации Маньчжурии без всяких условий, либо попытаться договориться с Японией о каком-то разделе «сфер влияния», чтобы прочие империалистические конкуренты оставались в Китае без сколько-нибудь серьезной сухопутной военной силы; наконец, можно было пойти на продолжение оккупации Маньчжурии, заявив по американскому рецепту об «открытии дверей» для торговой и промышленной деятельности иностранному капиталу. Во всяком случае, «спокойно выжидать дальнейшего хода событий», как заявил Ламсдорф в публичном сообщении после полученного афронта, т. е. просто топтаться на месте, означало по [113] существу двигаться навстречу повторному афронту, хотя бы потому, что, во-первых, в конце лета (1901) надо было ждать окончания общих переговоров и эвакуации Пекина, после чего России могло бы быть прямо предложено от лица всех вывести войска и из Маньчжурии, а во-вторых, к концу 1901 г. ожидалось завершение перевооружения сухопутной японской армии, что грозило бы уже и войной.{170}
Наряду с описанным осложнением в области внешней политики, резко ухудшилась для правительства и внутренняя обстановка в стране. Дальнейшее развитие экономического кризиса, рост безработицы, политическое оживление в стране и начало больших демонстраций, получивших толчок в сдаче 183 студентов в солдаты в январе 1901 г., мера, встретившая столь широкое осуждение, что к лету ее пришлось отменить, убийство министра народного просвещения Боголепова (февраль 1901 г.), демонстрация петербургского студенчества на Казанской площади, кончившаяся дикой полицейской расправой (март 1901 г.), первомайские стачки в Петербурге, наконец, побоище на Обуховском заводе (7 мая 1901 г.), вошедшее в историю рабочего движения под названием «обуховской обороны» за то сопротивление, которое было тут оказано рабочими полиции и войскам, все это свидетельствовало о назревании политического кризиса в стране. Даже «Новое время» тревожно напомнило правительству о своевременности «реформ сверху».
Витте отлично видел некоторые трудности, рожденные кризисом. «Время экономическое переживаем мы, писал он Сипягину, дурное... много крахов, а тут еще неурожай. На эту тему государю внушают, что, мол, нужно в корне переменить политику финансовую, что вот, мол, результаты моей политики. А как переменить, конечно, не знают». Но «положением дела по существу» он «нисколько не тревожился»: «нельзя ожидать, чтобы всегда все слагалось благоприятно. [114] Теперь наступил вихрь, некоторые деревья будут сорваны, некоторые повреждены, но я глубоко убежден, писал он Сипягину, что, если мы будем держаться существующей экономической политики, то через года два все опять войдет в норму». Читатель, вероятно, догадывается, откуда подул здесь знакомый ветер. Это Безобразов просиживал теперь «не менее двух раз в неделю» у царя «по часам» и рассказывал ему «всякую чепуху и всякие эфемерные планы», в частности, что Витте «нужно с Востока совсем удалить». Витте беспокоило, что Николай с ним «ничего не говорит» («отбарабаню доклады, и баста»), что «у него бродят какие-то мысли», «что он пребывает в каких-то смущениях».{171}
Пока что, таким образом, дело сводилось к тому, чтобы устранить этого внутреннего, дворцового врага средствами бюрократической «эквилибристики» а все остальное было не страшно. [115]