Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Часть 1.

СССР после великой чистки

I. Экономика

Во второй половине 30-х годов социально-экономическое положение СССР было более благоприятным, чем в предшествующее пятилетие. Если реальные итоги первой пятилетки оказались значительно ниже запланированных показателей, то показатели итогов второй пятилетки по основным позициям вплотную приближались к плановым. Вторая пятилетка была перевыполнена по производству стали, тракторов и кожаной обуви, выполнена на 84–95 % по производству электроэнергии, чугуна, сахарного песка. Несколько ниже были показатели выполнения плановых заданий по производству угля (72 %), бумаги (69 %), зерновых (76 %). Самыми низкими были показатели выполнения плана по производству цемента (49 %), хлопчатобумажных тканей (34 %), нефти (25 %), товарных вагонов (22 %){4}.

О росте производства основных видов промышленной продукции за годы первых пятилеток свидетельствуют следующие цифры.

Таблица 1

 1928 г.1940 г.
Электроэнергия (млрд. кВт-ч)5,048,3
Нефть (млн. т)11,631,1
Уголь (млн. т)35,5165,9
Чугун (млн. т)3,314,9
Сталь (млн. т)4,318,3
Цемент (млн. т)1,85,7
Станки металлорежущие (тыс. шт.)2,058,4
Автомобили (тыс. шт.)0,8145,4
Тракторы (тыс. шт.)1,331,6
Комбайны зерноуборочные (тыс. шт.)-12,8
Бумага (тыс. т)285812
Хлопчатобумажные ткани (млн. пог. м)26783954
Обувь кожаная (млн. пар)58211

Источник: Народное хозяйство СССР в 1969 г., с. 235–237; Народное хозяйство СССР в 1972 г., с. 96–99, 170–175.

За 1928–1940 годы особенно резкий скачок был достигнут в развитии энергетики и металлургии. Возник целый ряд новых отраслей: авиационная, автомобильная, алюминиевая промышленность, производство подшипников, тракторо — и танкостроение.

По темпам развития промышленности СССР в эти годы существенно обгонял передовые капиталистические страны, которые долгое время не могли оправиться от последствий великой депрессии. В 1937 году объём промышленной продукции в СССР составил 429 % от уровня 1929 года, в то время как в капиталистических странах — всего 104 % (в том числе в США — 103 %, в Англии — 124 %, в Италии — 99 %, во Франции — 82 %){5}. Доля СССР в мировом промышленном производстве достигла почти 10 %. По объёму промышленного производства СССР вышел на первое место в Европе и на второе — в мире.

Менее благоприятно было положение в сельском хозяйстве. Стоимостная оценка валовой сельскохозяйственной продукции в последние предвоенные годы превышала соответствующие показатели конца 20-х годов лишь на 5 %. Это было достигнуто в основном за счёт более успешного развития производства технических культур. Что же касается отраслей, обеспечивающих страну продуктами питания, то здесь дело обстояло хуже, чем в конце 20-х годов, — при том, что к началу 40-х годов население СССР выросло по сравнению со второй половиной 20-х годов примерно на 20–25 %. Ежегодное производство зерна и продуктов животноводства в расчёте на душу населения составляло в конце 30-х годов 85–90 % среднегодового производства времён нэпа{6}.

Даже по абсолютной величине среднегодовые валовые сборы зерна во второй пятилетке были ниже, чем в первой (соответственно 4 млрд. 556 млн. и 4 млрд. 600 млн. пудов). Несмотря на то, что 1937 год был самым благоприятным в метеорологическом отношении и самым урожайным за весь предвоенный период, средняя урожайность зерновых в 1933–1937 годах оказалась ниже, чем в 1922–1928 годах{7}.

В 1938–1940 годах среднегодовые сборы зерна (амбарного) несколько возросли. Наилучшие показатели за этот период были достигнуты в 1940 году (5 млрд. 830 млн. пудов). Но и это было немногим выше, чем в 1913 году, когда было произведено 5 млрд. 253 млн. пудов зерна{8}.

Ещё более тяжёлое положение сложилось в животноводстве. Эта отрасль к началу 40-х годов не восполнила потерь, понесённых в годы коллективизации в результате массового убоя скота крестьянами. Поголовье рогатого скота, сократившееся за 1929–1933 годы вдвое (на 33 млн. голов), к началу 1941 года достигло 54,5 млн. голов, что было на 3,7 млн. голов меньше, чем на 1 января 1929 года{9}. Ежегодное производство мяса в расчёте на душу населения колебалось в 1936–1940 годах в пределах 20–30 кг, тогда как в конце 20-х годов оно превышало 30 кг.{10}

Национальный доход СССР, по официальным данным, вырос за 1928–1940 годы в пять с лишним раз, валовая продукция промышленности — в 6,5 раза{11}. Некоторые современные российские экономисты считают эти цифры завышенными. В таких суждениях есть известный резон, так как данные о выполнении пятилеток зачастую давались не в натуральных показателях, а в процентах или в стоимостных показателях, конструируемых без учёта роста оптовых цен. Однако и согласно расчётам, сделанным специалистами Центрального разведывательного управления США (очевидно, по более совершенным методикам), среднегодовой рост валового национального продукта в СССР составил за 1928–1940 годы 6,1 %, что было существенно выше соответствующих показателей в передовых капиталистических странах{12}.

Вместе с тем, даже в реконструированных или заново созданных отраслях тяжёлой и оборонной промышленности СССР производительность труда была существенно ниже, чем в США и странах Западной Европы, хотя техническая оснащённость этих отраслей, оборудованных импортированной новейшей техникой, немногим уступала американской или западноевропейской.

Даже во второй пятилетке — наиболее благополучной с точки зрения основных экономических показателей — обнаружились серьёзные диспропорции в развитии различных народнохозяйственных отраслей. Так, среднегодовые темпы прироста производства стали возросли с 8,2 % в первой до 24,6 % во второй пятилетке, а темпы производства цемента сократились соответственно с 17,1 до 9,4 %{13}.

Наиболее высокие темпы роста промышленного производства были достигнуты в 1936 году. В последующие два года они упали более чем вдвое. Ещё в большей степени снизилась за эти годы производительность труда.

В 1939–1940 годах начала действовать тенденция к снижению производства основных видов промышленной продукции. В 1939 году сократилось по сравнению с 1938 годом производство стали, чугуна, проката. Производство автомобилей в 1940 году по сравнению с 1939 годом уменьшилось на 28 %, тракторов — на 25 %{14}.

Одной из главных причин экономического спада были последствия массовых репрессий, распространившихся на значительную часть инженерного и руководящего персонала промышленности. В 1940 году на Макеевском металлургическом заводе осталось всего два дипломированных инженера и 31 техник, на гигантском Магнитогорском комбинате — 8 инженеров и 66 техников. Все остальные дипломированные специалисты были арестованы, и их пришлось заменить практиками{15}.

В силу дефицита квалифицированных специалистов была очень велика их сменяемость. Так, в 1940 году из 153 начальников крупнейших цехов в металлургической промышленности 75 работали на этой должности менее года{16}.

Приход к руководству промышленными предприятиями неопытных и зачастую необученных людей не мог не сказаться самым неблагоприятным образом на стабильности и динамизме экономического развития.

Обобщая основные тенденции развития советской экономики, Троцкий писал, что главное завоевание Октябрьской революции — национализация собственности на средства производства сохраняет своё прогрессивное значение, поскольку позволяет при плановом ведении хозяйства обеспечивать быстрое развитие производительных сил — основного фактора человеческой культуры. Правда, официальная статистика СССР не заслуживает доверия, так как она систематически преувеличивает успехи и скрывает провалы экономического развития. Тем не менее невозможно отрицать тот факт, что производительные силы советского общества развиваются такими темпами, каких не знает ни одна другая страна мира. Это позволяет укреплять экономический фундамент социализма, который невозможно воздвигнуть на отсталости и нищете{17}.

Таким образом, за 20 лет после Октябрьской революции сделан огромный шаг вперёд в создании технических предпосылок социализма. Однако в этом менее всего заключается заслуга бюрократии, которая превратилась в величайший тормоз развития производительных сил. Она задушила партийную, советскую и производственную демократию, которая представляет не какой-то отвлечённый принцип, безразличный к развитию экономики, а единственно возможный механизм для успешного развития подлинно социалистической системы хозяйства. Только путём демократических дискуссий, свободного обсуждения различных хозяйственных альтернатив можно выбрать наиболее эффективные пути планового управления экономикой. Кроме того, «социалистическое хозяйство должно по самой своей сути руководствоваться интересами производителей и потребностями потребителей. Эти интересы и потребности могут найти своё выражение только через посредство развёрнутой демократии производителей и потребителей»{18}. Правящая каста СССР не может допустить такой демократии по той простой причине, что она беспощадно обирает и тех и других. Так характер распределения национального дохода определяет характер политического режима, который, в свою очередь, тормозит экономическое развитие страны.

II. XVIII съезд ВКП(б) о главной экономической задаче СССР

Троцкий предупреждал, что высокие темпы промышленного роста, достигнутые в период переноса в СССР капиталистической техники, будут неизбежно снижаться при сохранении прежних методов руководства экономикой. «Строить гигантские заводы по готовым западным образцам можно и по бюрократической команде, правда, втридорога. Но чем дальше, тем больше хозяйство упирается в проблему качества, которая ускользает от бюрократии, как тень. Советская продукция как бы отмечена серым клеймом безразличия. В условиях национализированного хозяйства качество предполагает демократию производителей и потребителей, свободу критики и инициативы, т. е. условия, несовместимые с тоталитарным режимом страха, лжи и лести»{19}.

Качественный прогресс экономики немыслим без самостоятельного технического и культурного творчества, которое невозможно в условиях бюрократического управления хозяйством. Его язвы не столь заметны в тяжёлой промышленности, но зато разъедают отрасли, непосредственно обслуживающие потребности населения, и подготавливают общий спад темпов экономического роста.

Однако бюрократия, упоенная успехами промышленности, надеялась сохранить и даже увеличить достигнутые темпы в будущем. На этой основе она надеялась добиться решения главной экономической задачи СССР — преодоления технико-экономического отставания от передовых капиталистических стран, т. е. отставания по производству основных видов промышленной и сельскохозяйственной продукции в расчёте на душу населения.

Уже XVI съезд партии (1930 год) поставил задачу «в кратчайший исторический срок догнать и перегнать передовые капиталистические страны в технико-экономическом отношении»{20}. В докладе на VI съезде Советов (март 1931 г.) Молотов конкретизировал понятие «кратчайшего исторического срока», заявив, что СССР должен догнать и перегнать передовые капиталистические страны в течение ближайшего десятилетия{21}.

В возможности решения этой задачи сталинисты были убеждены, во-первых, потому, что на протяжении 30-х годов производительные силы капиталистических стран развивались медленным темпом, а в отдельные годы в этих странах наблюдался значительный спад производства. За период великой депрессии 1929–1933 годов в США валовой национальный продукт снизился на треть, а за последующие предвоенные годы едва достиг уровня 1929 года{22}. С осени 1937 года наиболее богатые капиталистические страны оказались охвачены новым экономическим кризисом. В США к концу 1937 года выпуск промышленной продукции снизился почти на треть. Во Франции объём промышленной продукции упал во второй половине 1937 года до 70 % от уровня 1929 года{23}.

Во-вторых, экономические успехи СССР существенно сократили разрыв между Советским Союзом и передовыми капиталистическими странами по абсолютному объёму производства промышленной продукции.

Таблица 2. Соотношение производства некоторых видов. промышленной продукции в СССР. и крупнейших капиталистических странах{24}

Страны1928 год1940 год
электроэнергия млрд.. кВт чсталь. млн. тчугун. млн. тэлектроэнергия млрд. кВт чсталь. млн. тчугун млн. т
СССР543481815
Германия171514371815
Англия169740138
Франция15910208 (1937 г.)8 (1937 г.)
США11352391886243

К началу 40-х годов Советский Союз преодолел абсолютное отставание от крупнейших государств Западной Европы по выпуску основных видов промышленной продукции. Производство электроэнергии, топлива, стали, цемента в 1940 году превзошло соответствующие показатели Германии, Англии и Франции или вплотную приблизилось к ним. По абсолютному объёму только в США производилось намного больше промышленной продукции, чем в СССР.

Совершенно иным представало соотношение между СССР и передовыми капиталистическими странами при сравнении производства тех же видов промышленной продукции в расчёте на душу населения.

Таблица 3. Соотношение производства некоторых видов. промышленной продукции в расчёте на душу населения. в СССР и в капиталистических странах (1937 год){25}

СССР в процентах
к. СШАк. Англиик. Франциик. Германии
Электроэнергия18304329
Уголь21146617
Чугун30484623
Сталь27385623
Цемент21213213
Хлопчатобумажные ткани262246

Из этой таблицы видно, что душевое производство важнейших видов промышленной продукции в СССР составляло от 1/5 до 2/3 уровня, достигнутого передовыми капиталистическими странами.

Однако Сталин и его приспешники продолжали считать возможным догнать и перегнать (опять-таки в «кратчайший исторический срок», хотя и растянутый на следующее десятилетие) все капиталистические страны — даже отвлекаясь от конъюнктурных колебаний, характерных для капиталистической системы и ориентируясь на самые высокие показатели, достигнутые когда-либо той или иной капиталистической страной. В докладе на XVIII съезде Сталин специально оговаривался, что при решении главной экономической задачи СССР следует иметь в виду не уровень 1938 кризисного года, когда США произвели всего 18,8 млн. тонн чугуна, а уровень 1929 года, когда в США производилось около 43 млн. тонн чугуна. Поэтому он выдвинул в качестве ориентира для советской экономики ежегодную выплавку 50–60 млн. тонн чугуна, что означало превышение показателя 1940 года в 3,5–4 раза{26}.

Как указывалось в резолюции съезда, «теперь мы можем и должны практически поставить и осуществить решение основной экономической задачи СССР: догнать и перегнать также в экономическом отношении наиболее развитые капиталистические страны Европы и Соединённые Штаты Америки, окончательно решить эту задачу в течение ближайшего периода времени»{27}. Конкретизируя эту установку, Совнарком в начале 1941 года поручил Госплану составить генеральный план развития СССР на 15 лет, в котором содержались бы директивные показатели, позволяющие к концу этого срока «перегнать главные капиталистические страны в производстве на душу населения — чугуна, стали, топлива, электроэнергии, машин и других средств производства и предметов потребления»{28}.

К вопросу о решении главной экономической задачи Сталин вернулся в речи перед избирателями в феврале 1946 года, где он назвал показатели некоторых видов промышленной продукции, которых следует достичь за ближайшие 10–15 лет, чтобы догнать и перегнать ведущие капиталистические страны. Далее этот вопрос был поднят спустя ещё 15 лет, на XXII съезде КПСС, где Хрущёв назвал новые директивные показатели, достижение которых к 1980 году, по его словам, позволило бы обогнать США по уровню экономического развития.

Все эти неграмотно составленные расчёты механически экстраполировали на будущее относительно высокие темпы экономического роста СССР в определённые периоды и относительно низкие темпы роста экономики капиталистических стран — также в отдельные периоды. Кроме того, они игнорировали указанные Троцким ещё в 30-е годы хронические болезни советского народного хозяйства, неминуемо обрекавшие его на уменьшение коэффициентов экономического роста.

III. Социальный состав и жизненный уровень населения СССР

За годы предвоенных пятилеток коренным образом изменился социальный состав населения СССР. Это нашло выражение прежде всего в росте численности рабочего класса. Общая численность рабочих увеличилась с 8–9 млн. в 1928 году до 23–24 млн. в 1940 году, численность промышленных рабочих — соответственно с 4 до 10 миллионов{29}. Рабочие и служащие (в эту категорию включались и работники совхозов) составляли в конце 30-х годов более половины занятого населения.

За 1928–1940 годы почти вдвое увеличилась численность городского населения. Этот рост был обусловлен прежде всего форсированным строительством новых индустриальных предприятий и притоком сельского населения в города. В течение 30-х годов из сельского хозяйства высвободилось примерно 15–20 млн. человек. Доля занятых в сельском хозяйстве сократилась с 80 % всего работающего населения в 1928 году до 54 % в 1940 году{30}.

Быстрыми темпами росла численность интеллигенции, особенно инженерно-технической. Число специалистов, занятых в народном хозяйстве, поднялось с 0,5 млн. в 1928 году примерно до 2,5 млн. в 1940 году{31}.

При этом, однако, ухудшились качественные характеристики интеллигенции, особенно её «верхних» слоёв. Как отмечал немецкий историк Раух, в 30-е годы на смену всесторонне образованным интеллигентам, народным трибунам пришли немногословные, жёсткие организаторы и бюрократы. В отличие от Запада, типичной фигурой в сфере управления стал инженер (человек с инженерным образованием), а не юрист или экономист.

Раух усматривал симптомы обуржуазивания советского общества в усилении дифференциации внутри социальной группы служащих и в особенности внутри офицерского корпуса — в результате введения служебных званий, мундиров и других знаков отличия. Новая иерархическая структура породила новые социальные барьеры, особенно ощутимые в армии{32}.

В середине 30-х годов рабочий класс был лишён имевшихся у него образовательных льгот (преимущественных условий при поступлении в вузы). Эта тенденция в сфере образования достигла кульминационного момента в 1940 году, когда была введена плата за обучение в старших классах средней школы и в высшей школе. Данная мера замедлила рост образовательного уровня рабочего класса и положила начало процессу самовоспроизводства интеллигенции.

Основная часть рабочих и служащих продолжала находиться в крайне тяжёлых жизненных условиях. Их реальные доходы снизились в силу действия инфляционных тенденций, характерных для периода форсированной индустриализации. В 1928–1940 годах происходило повышение и цен, и заработной платы, причём рост цен обгонял рост оплаты труда. В целом государственные розничные цены в 1940 году были в 6–7 раз выше, чем в 1928 году, а средняя номинальная заработная плата рабочих и служащих возросла за этот период в 5–6 раз, составив в 1940 году 300–350 рублей{33}. Таким образом, покупательная способность заработной платы в конце 30-х годов была ниже, чем во второй половине 20-х годов.

Другим показателем снижения жизненного уровня рабочих и служащих было ухудшение их жилищных условий. Общая (полезная) площадь жилого фонда в городах и поселках городского типа увеличилась с 180 млн. м2 в 1913 году до 421 млн. м2 в 1940 году. За это же время численность населения городов и поселков городского типа поднялась с 28 до 63 млн. человек, т. е. росла примерно тем же темпом, что и городской жилищный фонд. В итоге в 1940 году на каждого городского жителя приходилось немногим более 6 м полезной и около 5 м2 жилой площади, т. е. примерно столько же, сколько до революции, и почти в полтора раза меньше, чем в середине 20-х годов{34}.

Ещё ниже был жизненный уровень жителей деревни, которая в конце 30-х годов по-прежнему вносила в национальный доход государства больше средств, чем промышленность{35}. В результате административных мер по перекачке средств из деревни в город резко возросла товарность сельского хозяйства. Доля зерна, потребляемого вне деревни, увеличилась с 15 % в 1928 году до 40 % в 1940 году, т. е. почти в 2,7 раза, тогда как численность сельского населения уменьшилась в значительно меньшей пропорции{36}. Таким образом, нерешённость продовольственной проблемы тяжелее всего сказывалась на положении сельских жителей, составлявших в конце 30-х годов более половины населения страны.

В 1940 году даже у тех колхозников, кто не пропустил ни одного рабочего дня в течение всего года, денежная оплата труда едва достигала 50 руб. в месяц, а с добавлением натуральной оплаты немногим превышала 100 рублей. Доходы от подсобного хозяйства были выше доходов от участия в колхозном производстве на 20–30 %. В итоге среднемесячный трудовой доход полностью занятого в общественном хозяйстве колхозника составлял 200 руб.{37}

IV. Сталинизм и крестьянство

Добившись в 1934 году «усмирения» крестьянства после шести лет фактической гражданской войны в деревне, бюрократия продолжала упорную борьбу с крестьянством, то идя на некоторые уступки ему, то отбирая имевшиеся у него льготы. Период «уступок» падает на 1937–1938 годы, когда ЦК принял несколько постановлений об «ошибках», допущенных по отношению к колхозникам и единоличникам партийно-советским руководством Калининской, Ленинградской, Оренбургской и некоторых других областей. В этих постановлениях отмечались значительные масштабы выхода и исключения из колхозов; «факты произвола в отношении единоличников, озлоблявшие их и отталкивающие от колхозов»; уменьшение во многих колхозах размеров приусадебных участков ниже установленных норм; фактическое лишение колхозников возможности покупать лес; установление колхозам заданий по посеву, превышающих имевшиеся у них ресурсы земли и т. д. Все эти явления объяснялись сознательным вредительством со стороны бывших партийных и советских руководителей краёв и областей с целью создать «запущенное состояние» сельского хозяйства.

Для «ликвидации последствий вредительства в деле колхозного устройства» и «оказания помощи колхозному крестьянству» в постановлениях ЦК предусматривалось расширение размеров приусадебных участков и сокращение посевных заданий колхозам ряда областей. Наряду с этим предписывалось разрешить колхозникам и единоличникам беспрепятственно пасти свой скот в лесах; списать с колхозов некоторых областей задолженность по зерновым ссудам; снять с колхозников числящиеся за ними с 1934 года недоимки по штрафам и т. д.

Одновременно устанавливался ряд льгот и для единоличников, вступающих в колхозы. С них снимались все недоимки по задолженности прежних лет. Предусматривалось наделение их приусадебными участками по нормам, установленным для колхозников{38}.

В сентябре 1938 года неуставные артели (для спецпоселенцев, т. е. «раскулаченных», депортированных в отдалённые районы страны) были переведены на общий устав сельхозартели. 22 декабря того же года было принято постановление Совнаркома, согласно которому спецпоселенцам «при примерном поведении» выдавались паспорта и они получали право выезжать в бывшие места проживания. На 1 января 1941 года в спецпоселениях осталось 930 221 человек, которые трудились в условиях, близких к обычным в стране{39}.

Все эти послабления крестьянству вызвали усиление заинтересованности колхозников в ведении своего личного подсобного хозяйства и падение их трудовой активности в общественном производстве колхозов. Поэтому сталинское руководство уже в 1939 году решило нанести удар по «частнособственническим» тенденциям и административным путём более тесно «привязать» крестьян к колхозам. В этих целях в мае 1939 года был созван пленум ЦК, на котором был поставлен вопрос «О мерах охраны общественных земель от разбазаривания». Эти меры концентрировались вокруг двух пунктов: 1) ограничение размеров земельных участков, находящихся в личном пользовании колхозников и единоличников; 2) установление дифференцированного по регионам страны минимума трудодней, который требовалось отработать каждому колхознику.

Сталин выступил на пленуме с речью по этому вопросу и активно вмешивался в выступления других ораторов. В прениях выступали в основном «новички», состоящие в ЦК всего несколько месяцев. Все они стремились подчеркнуть мудрость Сталина, который своей речью, как говорил Штыков, «вывел нас, низовых практических работников, из тупика, в котором мы стояли»{40}. Некоторые ораторы доходили до вершин подобострастия, уверяя, что колхозники примут с энтузиазмом меры, намеченные Центральным Комитетом. В этом отношении особенно показательно выступление секретаря Орджоникидзевского крайкома Суслова, который в подтверждение «исключительной своевременности» предлагаемых мер, рассказал о том, что недавно проехал по ряду колхозов, где беседовал с колхозниками по поводу проводимых отрезков у них приусадебной земли. Он передал разговор, якобы состоявшийся с одним колхозником, которому от приусадебного участка размером 1,39 га оставили 0,35 гектара. «Вот я спрашиваю у него: «Ну как, жалко, наверное, что отрезали у вас этот приусадебный участок?». Говорит: «Как сказать, совесть мучила меня... Приходишь, говорит, домой, работать в колхозе хочется, а жена журит, почему свой приусадебный участок не обрабатываешь. И дома спокоя не находишь»{41}.

В начале обсуждения некоторые участники пленума выступали за установление льгот для стариков и многодетных женщин при определении обязательного минимума трудодней. Однако Сталин своими репликами явно показал недовольство такими предложениями. Так, Чубин заявил, что установленный для хлопковых хозяйств минимум в 100 трудодней слишком тяжёл для женщин, имеющих детей до 12 лет, и предложил ограничить для них минимум 50–60 трудоднями. После этого состоялся следующий диалог между Сталиным и Чубиным.

Сталин. Отвергли (это предложение) в комиссии. Нельзя умалять женщину.

Чубин. Женщину — главу семьи.

Сталин. Тем более{42}.

Выступивший после этого Штыков заявил: «Тут товарищи ссылались на возраст, но я могу назвать целый ряд колхозов, в которых 80-летние колхозники работают, причём нормы перевыполняют, зарабатывают по 500 трудодней»{43}.

Сталин, прерывая выступавших, требовал ужесточения предлагаемых мер и неуклонно поддерживал тех ораторов, которые сами предлагали такое ужесточение. Когда Штыков заявил, что «размеры приусадебного участка единоличников нужно как можно более ограничить», Сталин тут же откликнулся репликой: «Всё равно от них (единоличников — В. Р.) пользы, как от козла молока. Оставить единоличникам приусадебный участок 1/8 гектара»{44}.

В принятой пленумом резолюции предписывалось произвести обмер всех земель, находящихся в личном пользовании колхозников, а после этого обмера изъять из приусадебных земель колхозников и прирезать к колхозным землям «все излишки против норм», установленных в уставе сельхозартели; все земли личного пользования колхозников, находящиеся вне усадеб, изъять и присоединить к колхозным землям; ограничить минимальными нормами размеры земли, находящейся в личном пользовании единоличников.

В постановлении намечались и прямые репрессивные меры, например против колхозников и колхозниц, вырабатывающих в течение года меньше установленного обязательного минимума трудодней. Такие лица должны были исключаться из колхоза и лишаться прав колхозников.

Ещё более свирепые меры предусматривались против председателей колхозов, допускающих сдачу земель в колхозных полях, лугах и лесах под индивидуальные сенокосы колхозников или лиц, не состоящих в колхозах. Такие работники подлежали исключению из колхоза и отдаче под суд.

Попытки урезать колхозные земли в пользу личного хозяйства колхозников, а также увеличение приусадебных участков свыше установленных норм были объявлены уголовным преступлением. Секретари райкомов, председатели райисполкомов и другие партийные и советские работники, допускающие такую практику, подлежали снятию с постов, исключению из партии и отдаче под суд{45}.

V. Социальное неравенство

Разумеется, официальная пропаганда изображала положение советского народа в более благоприятном свете, чем оно складывалось в действительности. По этому поводу Троцкий замечал, что социальная реакция всегда вынуждена маскировать и искажать истинное положение вещей. Это в особой мере относится к сталинизму, представляющему продукт борьбы новой аристократии против масс, поднявших её к власти. Поэтому Сталин и его апологеты постоянно прибегают к лжи и подлогу при характеристике социальной природы своего режима и жизненного уровня населения.

Механику этих подлогов Троцкий вскрывал при анализе раздела сталинского доклада на XVIII съезде, в котором говорилось о росте народного благосостояния. В этом разделе, по словам Троцкого, действительную важность представляло не то, что Сталин сказал, а то, о чём он умолчал. Это умолчание проявилось уже при описании социальной структуры советского общества. Сталин утверждал, что численность рабочих и служащих поднялась с 22 млн. человек в 1933 году до 28 миллионов в 1938 году. Комментируя эти слова, Троцкий писал: «Категория «служащих» охватывает здесь не только приказчиков в кооперативе, но и членов Совнаркома. Рабочие и служащие соединены здесь вместе, как всегда в советской статистике, чтобы не обнаруживать, как многочисленна и как быстро растёт бюрократия, а главное, как быстро растут её доходы».

Сталин полностью умолчал и о дифференциации населения по уровню доходов. Он ограничился приведением средних цифр заработной платы, т. е. приёмом, к которому «прибегали всегда наиболее низкопробные апологеты буржуазии. В культурных странах этот метод почти оставлен, так как он не способен больше обмануть никого. Зато он стал излюбленным методом в стране осуществлённого социализма, где все социальные отношения должны были бы отличаться полной прозрачностью. «Социализм — это учёт», — говорил Ленин. «Социализм — это надувательство», — учит Сталин»{46}.

Это надувательство ярко проявилось в рассуждениях Сталина о годовом фонде заработной платы, который, по его словам, увеличился за пять лет, прошедших между XVII и XVIII съездами, с 35 млрд. до 96 млрд. рублей, т. е. почти в три раза. Разумеется, здесь Сталин говорил о номинальной, а не о реальной заработной плате, отражающей движение цен. При применении этого показателя легко обнаружилось бы, что жизненный уровень трудящихся за названный Сталиным период увеличился весьма незначительно. Кроме того, Сталин не сказал ни слова о том, как распределяется годовой фонд заработной платы между разными слоями рабочих и служащих. Он сообщил лишь, что «среднегодовая заработная плата рабочих промышленности, составлявшая в 1933 г. 1513 рублей, поднялась до 3477 рублей в 1938 г.»{47}. «Здесь говорится неожиданно только о рабочих, — комментировал это утверждение Троцкий, — но не трудно показать, что речь идёт по-прежнему о рабочих и служащих: достаточно помножить среднегодовую заработную плату (3447 рублей) на общее число рабочих и служащих (28 миллионов), и мы получим указанный Сталиным общий годовой фонд заработной платы рабочих и служащих, именно 96 миллиардов рублей. Чтоб приукрасить положение рабочих, «вождь» позволяет себе, следовательно, грубейшую подтасовку, которой постыдился бы наименее добросовестный капиталистический журналист. Средняя заработная плата в 3447 рублей, если оставить в стороне изменение покупательной силы денег, означает, следовательно, лишь то, что если сложить заработную плату чернорабочих, квалифицированных рабочих, стахановцев, инженеров, директоров трестов и народных комиссаров промышленности, то в среднем получится на душу менее 3500 рублей в год. Насколько повысилась за пять лет оплата рабочих, инженеров и высшего персонала? Сколько приходится ныне в год на чернорабочего? Об этом ни слова».

Троцкий указывал, что было бы грубейшей ошибкой думать, будто в приведённую Сталиным цифру совокупной заработной платы рабочих и служащих включены все доходы высших «служащих», т. е. правящей касты. «На самом деле вдобавок к официальному, сравнительно скромному жалованью, так называемые «ответственные работники» получают секретное жалованье из кассы Центрального или местных комитетов; пользуются автомобилями... прекрасными квартирами, дачами, санаториями, больницами. Для их нужд или для их тщеславия строятся всякого рода «советские дворцы»... Все эти гигантские доходы (для государства — расходы), конечно, не входят в те 96 миллиардов, о которых говорил Сталин. Несмотря на это, Сталин не смеет даже подойти к вопросу о том, как легальный фонд заработной платы (96 миллиардов) распределяется между рабочими и служащими, между чернорабочими и стахановцами, между низшими служащими и высшими. Можно не сомневаться, что львиная доля прироста официального фонда заработной платы ушла на стахановщину, премии инженерам и пр. Орудуя при помощи средних цифр, правильность которых сама по себе не внушает никакого доверия; соединяя в одну категорию рабочих и служащих; растворяя в служащих высшую бюрократию; умалчивая о многомиллиардных секретных фондах; «забывая» при определении «средней заработной платы» упомянуть о служащих и говоря только о рабочих, Сталин преследует простую цель: обмануть рабочих, обмануть весь мир, скрыв колоссальные и всё возрастающие доходы касты привилегированных»{48}.

К вопросам социальной структуры и образа жизни советского общества Сталин вернулся при рассуждениях об изменении функций советского государства. Он объявил, что «вместо функции подавления (прежних господствующих классов — В. Р.) появилась у государства функция охраны социалистической собственности от воров и расхитителей народного добра»{49}. «Оказывается, таким образом, — комментировал эти слова Троцкий, — что государство существует не только против иностранных шпионов, но и против своих собственных воров, причём роль этих воров так значительна, что оправдывает существование тоталитарной диктатуры и даже ложится в основу новой философии государства. Совершенно очевидно, что, если одни люди воруют у других, значит в обществе ещё царят жестокая нужда и резкое неравенство, провоцирующие на воровство. Здесь мы подходим ближе к корню вещей. Социальное неравенство и нужда — очень серьёзные исторические факторы, которые уже сами по себе объясняют существование государства. Неравенство всегда нуждается в охране, привилегии требуют защиты, посягательства обездоленных требуют кары: в этом ведь и состоит функция исторического государства!»

«Сталин вынужден лгать насчёт социальной природы своего государства, — суммировал свои выводы Троцкий, — по той же причине, по которой он вынужден лгать насчёт заработной платы рабочих; и в том и в другом случае он выступает как представитель привилегированных паразитов. В стране, прошедшей через пролетарскую революцию, невозможно культивировать неравенство, создавать аристократию, накоплять привилегии иначе, как обрушивая на массы потоки лжи и всё более чудовищные репрессии»{50}.

Эти выводы Троцкого были подтверждены всем последующим развитием сталинского режима. Напор социальных антагонизмов, разъедавших советское общество, оказался к концу сталинского периода столь велик, что после смерти Сталина его преемники были вынуждены пойти на существенные уступки народным массам в области социальной политики. Начиная с 1953 года были осуществлены крупномасштабные социальные программы и реформы, направленные на уменьшение огромных разрывов в жизненном положении различных социальных групп советского общества. В результате этого стали ослабляться преимущественные позиции бюрократии и примыкающих к ней по своему жизненному положению социальных слоёв (верхушка научной, технической и творческой интеллигенции). В этих условиях бюрократия, озабоченная сохранением своего привилегированного положения, оказалась особенно податливой к протекционизму и другим формам коррупции. Коррупция и массовые хищения общественной собственности превратились в основной фактор загнивания постсталинского режима. Обозначилось новое социальное противоречие между бюрократией, сохранявшей в своих руках рычаги власти, жадно цеплявшейся за свои официальные и неофициальные привилегии, и верхушечными слоями интеллигенции, болезненно воспринимавшими утрату своих материальных преимуществ. Реальные доходы, получаемые этими слоями в виде высоких окладов, премий и других подачек господствующего режима, стали относительно снижаться в условиях повышения доходов низко — и среднеобеспеченных категорий трудящихся, а также действия инфляционных тенденций. На падении покупательной силы рубля и возникновении всё более многочисленных дефицитов паразитировал новый слой дельцов теневой экономики.

Реставрация капитализма в республиках, образовавшихся на развалинах СССР, подтвердила прогноз Троцкого о том, что «противоречие между формами собственности и нормами распределения не может нарастать без конца. Либо буржуазные нормы должны будут, в том или ином виде, распространиться и на средства производства, либо, наоборот, нормы распределения должны будут прийти в соответствие с социалистической собственностью»{51}. На практике в конце 80-х — начале 90-х годов реализовался первый вариант этого прогноза. Коррумпированные и теневые элементы «старой» социальной структуры стали той средой, из которой рекрутировался класс новой буржуазии. Рост доходов этого класса происходит синхронно со всё новыми ударами по социальным интересам и жизненному положению основной массы населения.

Теперь коснемся того, как Троцкий представлял эволюцию норм распределения в обществе, действительно движущемся к социализму. Разумеется, его идеал никогда не сводился к «поравнению всего населения в бедности». Ход его мысли был принципиально иным и резюмировался в следующих теоретических положениях. Социалистическая власть должна ввести «буржуазные нормы распределения» в пределы строгой экономической необходимости, а затем, по мере роста общественного богатства, заменять их социалистическим равенством, т. е. последовательным выравниванием различных групп населения в благосостоянии и достатке.

Такой путь не был испробован на практике ни одним из государств, именовавших себя социалистическими. Во всех них, развивавшихся по образу и подобию СССР, возникли новые системы социального неравенства и привилегий и, соответственно, не отмирала, а укреплялась главная функция всякого государства: охрана имущественных привилегий меньшинства против подавляющего большинства общества. Этим определялась динамика социальных, экономических и политических противоречий, в конечном счёте приведших к крушению господствующих режимов в СССР и странах Восточной Европы.

Возвращение к социалистическим принципам организации общества предполагает чёткое понимание того, что при признании исторической неизбежности неравенства в переходный период от капитализма к социализму остаются открытыми вопросы о допустимых пределах этого неравенства на каждом историческом этапе. Решение этих вопросов должно определяться интересами и волей народных масс, получающими выход только на почве подлинного развёртывания социалистической демократии.

VI. Общественные нравы

Повседневная нужда подавляющего большинства населения страны и воцарившееся резкое материальное неравенство порождали борьбу за необходимые предметы потребления, выражавшуюся в массовом воровстве, обходе законов и установленных правил, обмане государства и потребителя. Бюрократия, выступавшая в этой борьбе судьей, контролером и карателем, сама всё глубже погружалась в коррупцию. В 1939 году Троцкий писал: «Разумеется, в науке, в технике, в хозяйстве, в армии, даже в бюрократическом аппарате, везде есть честные и преданные делу люди. Но они-то и опасны. Против них-то и необходим подбор особых ловкачей, орден стопроцентных сталинцев, иерархия социальных отщепенцев и отбросов. Эти люди натасканы на ложь, на подлог, на обман. Никакой идеи, которая возвышалась бы над их личными интересами, у них нет. Можно ли ждать и требовать от людей, которым подлог служит узаконенной техникой служебной работы, чтоб они не применили подлога для своих личных целей? Это было бы противно всем законам естества!»{52}.

Троцкий подчёркивал, что официальные привилегии бюрократии, не имеющие никакой опоры не только в принципах социализма, но и в законах страны, являются ни чем иным, как воровством. «Кроме этого легализованного воровства, имеется нелегальное сверхворовство, на которое Сталин вынужден закрывать глаза, потому что воры — его лучшая опора. Бонапартистский аппарат государства является, таким образом, органом для охраны бюрократических воров и расхитителей народного достояния...

Хищение и воровство, основные источники доходов бюрократии, не являются системой эксплуатации в научном смысле слова. Но с точки зрения интересов и положения народных масс, это неизмеримо хуже всякой «органической» эксплуатации. Бюрократия не есть в научном смысле слова имущий класс. Но она заключает в себе, в удесятерённом размере, все пороки имущего класса... Для охраны систематического воровства бюрократии её аппарат вынужден прибегать к систематическим актам разбоя. Всё вместе создаёт систему бонапартистского гангстеризма»{53}.

Сегодня слова о «нелегальном сверхворовстве» бюрократии применительно к действительности 30-х годов могут показаться преувеличением. Именно так расценивают указание Троцкого на «бюрократическую безнаказанность» и «все виды распущенности и разложения», вытекающие из «полицейской монолитности партии», даже некоторые серьёзные исследователи его идейного наследия. Они относят такого рода явления лишь к 60–80-м годам, называя их «брежневским феноменом»{54}.

Однако непредвзятый исторический анализ убеждает в том, что коррупция в советском обществе зародилась отнюдь не во времена правления Брежнева. Уже в 20-е годы активный протест и тревогу в рабочей и коммунистической среде вызывало коррупционное перерождение части партийной и советской бюрократии, паразитировавшей на внутренних противоречиях нэпа. Но если тогда казнокрады и взяточники наказывались как в партийном, так и в судебном порядке, то в последующие годы власть, сконцентрировавшая свои усилия на подавлении оппозиционности и всякого инакомыслия вообще, уделяла борьбе с коррупцией всё меньше внимания. К тому же на смену прежнему правящему слою, почти целиком истреблённому в годы большого террора, пришли люди, как правило, лишённые нравственных принципов и моральных тормозов и поэтому особенно податливые к различным видам коррупции. Уже в 1937 году меньшевистский журнал «Социалистический вестник» справедливо отмечал, что «тот привилегированный слой, который Сталин любовно выращивает и на который он опирается, прямо кишит «использователями революции», хищниками и рвачами, готовыми продаться любому «победителю»{55}. В этой среде пышным цветом расцвели кумовство, корыстная взаимоподдержка и протекционизм.

Ленин не раз подчёркивал, что главная трудность построения социализма состоит в том, что его приходится строить людям, в своём моральном сознании, нравах, привычках несущим наследие старого мира. Именно на эти стороны нравственного облика или «человеческой природы», отравленной тысячелетиями господства эксплуататорских отношений, опирался сталинизм. Постоянно осуществляя тоталитарное давление на личность, он заставлял людей лгать, лицемерить, активно или пассивно (например, голосованием на массовых митингах и собраниях) поддерживать самые чудовищные акции господствующего режима. Такое поведение приводило к тому, что моральное наследие старого мира воскресало и торжествовало, нередко в гипертрофированных формах, превосходящих худшие стороны буржуазного общества. В этом смысле ни одному человеку нельзя было остаться так или иначе нравственно не замаранным, причём замаранность эта была тем сильнее, чем успешнее человек реализовал своё стремление к карьере и преуспеванию.

Многочисленные меткие наблюдения над состоянием общественных нравов и в особенности над моральным разложением «верхушки», нравственный и духовный уровень которой опустился ниже «среднего уровня страны», содержатся в дневниковых записях академика В. И. Вернадского.

«1939 год. 11 апреля. Одно время я думал, что происходящий гнёт и деспотизм может быть не опасен для будущего. Сейчас я вижу, что он может разложить и уничтожить то, что сейчас создаётся нового и хорошего. Резкое падение духовной силы коммунистической партии, её явно более низкое умственное, моральное и идейное положение в окружающей среде, чем средний уровень моей среды, создаёт чувство неуверенности в прочности создающегося положения.

5 октября. Поражает «наживной» настрой берущих верх массы коммунистов. Хорошо одеваться, есть, жить — и все буржуазные стремления ярко расцветают. Друг друга поддерживают. Это скажется в том реальном строе, который уложится. Все отбросы идут в партию.

23 октября. Слишком большое количество щедринских типов сейчас входят в партию и получают власть. Потом где-то вскрываются и наказываются, но дело своё делают. Значительная часть «вредительства» имеет такое происхождение.

1940 год. 1 января. Они (власти) жалуются, что трудно найти людей. В действительности, выбор определяется, как никогда раньше, «благонадёжностью». А затем, как всегда в таких случаях, создаются «котерии», которые поддерживают друг друга. Как-то я сказал Кржижановскому: «И откуда вы выбираете таких гоголевско-щедринских типов!»

1941 год. 21 января. Модный теперь курс, взятый в Академии наук, — аналогичный тому яркому огрублению жизни и резкому пренебрежению к достоинству личности, который сейчас у нас растёт в связи с бездарностью государственной машины... Полицейский коммунизм растёт и фактически разъедает государственную структуру. Всё пронизано шпионажем (т. е. слежкой агентов НКВД — В. Р.). Всюду всё растущее воровство. Продавцы продуктовых магазинов повсеместно этим занимаются. Их ссылают — через несколько лет они возвращаются, и начинается та же канитель.

4 февраля. Давление, сыск и формализм невежд и дураков, своеобразных представителей «дельцов» — государственных младенцев, среди которых, с одной стороны, идейные, с другой — полицейские».

Особую тревогу Вернадского вызывал «маразм научной работы при наличии талантливых и работящих людей», который он объяснял «гниением центра» и «безответственной ролью в Академии партийной организации из молодёжи... все усилия которой направлены на «лучшую» жизнь — на всяческое получение денег». Для партийных работников Академии, как отмечал Вернадский, характерны «резко более низкий научный уровень, делёж пирога и чисто буржуазное желание больше зарабатывать... Мы всё это видим и знаем. Интриги — характерное явление среди партийцев, к сожалению и к огромному вреду для государства»{56}.

Моральное разложение и стремление к «весёлой жизни» проявлялись среди «новобранцев 1937 года» даже в годы войны. Приведем в этой связи пример, тем более любопытный, что он касается, в частности, поведения молодого Брежнева.

В 1942 году старший политрук Айзон, до своего прибытия на фронт работавший в Днепропетровском обкоме ВКП(б), направил в ЦК ВКП(б) заявление, описывавшее бытовые «подвиги» второго секретаря обкома Грушевого. Как явствует из этого заявления, Грушевой, уезжая из Днепропетровска в тогда тыловой Сталинград, прихватил с собой обкомовские ковры, мешок с кожей и двух девушек, которых он во время дороги, не стесняясь попутчиков, забирал к себе в спальню. В конце ноября 1941 года в Сталинград, где Грушевой работал уполномоченным Военного совета Южного фронта, прибыл заместитель начальника политуправления фронта Брежнев и бывший секретарь Днепропетровского обкома Кучмий. Описывая это событие в своей книге воспоминаний, Грушевой писал: «Встреча получилась душевной, радостной... Л. И. Брежнев... дал много полезных советов как нашей оперативной группе, так и товарищам, которые работали на предприятиях»{57}.

В заявлении Айзона предстает иная картина: «Начались встречи, попойки, и Грушевой поставлял им (Брежневу и Кучмию) Аню и Катю... Попойки продолжались систематически. Когда же Брежнев уезжал из Сталинграда после своих пьянок, он меня позвал и сказал, чтобы я держал язык за зубами».

При разборе заявления Айзона ЦК КП(б) Украины констатировал, что «факты нетактичного поведения т. Грушевого... в основном подтверждаются», но отложил рассмотрение вопроса о нём «в связи с тем, что Грушевой в настоящее время находится в Красной Армии и рассмотреть этот вопрос в его присутствии не представляется возможным»{58}. Грушевой и Брежнев не понесли никакого наказания и успешно продолжали своё карьерное восхождение. Во время правления Брежнева Грушевой стал генерал-полковником и кандидатом в члены ЦК КПСС.

В послевоенные годы экономическая преступность и коррумпирование бюрократии стали одним из факторов социального расслоения советского общества. Эти явления ярко описаны в произведениях В. Дудинцева, В. Овечкина, В. Пановой и других советских писателей 50-х годов, а также в романах «Жизнь и судьба» В. Гроссмана, «Раковый корпус» и «В круге первом» А. Солженицына, ретроспективно освещавших действительность позднего сталинизма.

Существенные изменения в социальных качествах аппаратчиков призыва 1937 года в полной мере стали ощутимыми в годы застоя. В этот период те, кто пришли к власти после репрессий 30-х годов, составляли основную часть аппарата, управлявшего партией и страной. Эта, пришедшая на смену первому поколению советской бюрократии, генерация аппаратчиков прошла через новый виток политического, бытового и нравственного перерождения. Используя в своекорыстных целях «либерализм» брежневской внутренней политики, эти люди ощутили свободу от всяких моральных запретов, поскольку полученное ими политическое воспитание, требующее исполнения самых безнравственных акций, отнюдь не способствовало формированию внутренних регуляторов социального поведения. Бюрократический аппарат, в котором больше не оставалось носителей нравственного наследия Октябрьской революции, в значительной своей части срастился с уголовными элементами, дельцами теневой экономики и сам принял активное участие в разнузданном казнокрадстве. Всем этим объясняется разочарование подавляющего большинства населения в партии, следствием чего стала её беспрепятственная ликвидация в 1991 году.

VII. Политический режим: партия

В современной исторической публицистике часто проводится аналогия между большевистской и нацистской партией. Между тем судьбы этих партий были глубоко различны. Гитлер сам создал свою партию, в силу чего состав её руководящих кадров и рядовых членов после уничтожения в 1934 году группы штурмовиков во главе с Рэмом оставался стабильным. Сталин получил большевистскую партию «в наследие» от ленинского режима, что побудило его непрерывно чистить её кадры, вплоть до их почти поголовного истребления в годы большого террора. В целом Сталин подверг репрессиям больше коммунистов, чем это сделали в своих странах фашистские диктаторы: Гитлер, Муссолини, Франко и Салазар, вместе взятые.

О том, что осталось от ленинской партии после великой чистки, свидетельствуют следующие данные. В начале 1939 года в партии состояло 1589 тысяч членов и 889 тысяч кандидатов. Среди членов партии лица с партийным стажем до 1917 года составляли 0,3 % (примерно 500 человек), вступившие в партию в 1917 году — 1 % (1600 человек) и вступившие в 1918–1920 годах — 7 % (12500 человек){59}. В 1941 году в партии осталось всего 6 % коммунистов, вступивших в её ряды при жизни Ленина{60}.

Не менее выразительны сравнительные данные о делегатах XVII и XVIII съездов. 80 % делегатов XVII съезда с правом решающего голоса вступили в партию в годы подполья и гражданской войны, т. е. до 1920 года включительно. На XVIII съезде таких делегатов было 19,4 %. При этом подпольщики составляли в 1934 году 22,6 % и члены партии с 1917 года — 17,7 % делегатов. В 1939 году их доля среди делегатов съезда составляла соответственно 2,4 % и 2,6 %{61}.

Резко изменился и возрастной состав делегатов. Половина делегатов XVIII съезда с правом решающего голоса была в возрасте не старше 35 лет. Делегаты в возрасте от 36 до 40 лет составляли 32 %, от 40 до 50 лет — 15,5 %, старше 50 лет — 3 %{62}.

Не менее существенны были изменения в социальном составе партии, вызванные не только массовыми репрессиями, но и новыми условиями приёма в партию (отмена преимуществ, установленных для рабочих), закреплёнными в Уставе ВКП(б), принятом на XVIII съезде. 28 мая 1941 года организационно-инструкторский отдел ЦК направил секретарям ЦК докладную записку, в которой указывалось, что за 1939–1940 годы в партию было принято 1321,5 тыс. человек, среди которых рабочие составляли 20 %, колхозники — 20 %, «служащие и все остальные» — 60 %. Среди 3222,6 тыс. членов и кандидатов партии, насчитывавшихся на 1 января 1941 года, рабочих (по роду занятий) было 18,2 %, крестьян — 13 %, служащих — 62,4 %, учащихся и прочих — 6,4 %. Среди рабочих доля членов и кандидатов в члены партии упала за 1933–1940 годы с 8 % до 2,9 %, а среди служащих возросла с 16,7 % до 19,2 %. При росте за этот период количественного состава рабочего класса на 25,8 % численность коммунистов-рабочих уменьшилась с 1312 тыс. человек до 584,8 тыс. человек (это косвенно свидетельствует о том, что рабочие явились одним из главных объектов партийных чисток 1933–1936 годов и массовых репрессий 1937–1938 годов). В 1941 году один коммунист приходился на 35 рабочих и на 5 служащих{63}. Среди коммунистов-служащих был особенно велик удельный вес управленцев, военнослужащих и работников карательных органов.

Характеризуя изменения, происходившие в составе партии в годы большого террора, один из лидеров меньшевиков Ф. Дан писал в 1938 году: «Похоже на то, что перед нами развёртывается процесс самопожирания и исчезновения с исторической сцены всего старого большевизма, сталинского и антисталинского, без остатка. Похоже на то, что действительным победителем и триумфатором окажется в конце концов то новое, «молодое» поколение советской бюрократии, которому чужды революционные традиции и революционные идеалы, которое хочет лишь одного... закрепить «твёрдыми нормами закона» и обеспечить и за своим потомством наследственное пользование той «весёлой и зажиточною жизнью», до которой оно дорвалось и в которой для него и заключается весь смысл грандиозной революции»{64}.

Правота этих слов подтверждается наблюдениями академика Вернадского, который в своём дневнике неоднократно отмечал, что Сталин «из мести или страха» уничтожил «цвет людей своей партии». В 1941 году Вернадский писал о сращении партии с карательными органами, которые представляют «нарост, гангрену, разъедающую партию, — но без неё не может она в реальной жизни обойтись. В результате — миллионы заключённых-рабов, в том числе, наряду с преступными элементами — и цвет нации, и цвет партии».

К этим мыслям Вернадский возвратился во время войны, когда он писал, что казнены либо находятся в тюрьмах и лагерях «лучшие люди партии, делавшие революцию, и лучшие люди страны». В результате этого сильно понизился культурный уровень партии, чем объясняются «крупные неудачи нашей власти». «Средний уровень коммунистов — и морально, и интеллектуально — ниже среднего уровня беспартийных... Причинённые всем этим потери невознаградимы, т. к. реальные условия жизни вызывают колоссальный приток всех воров, которые продолжают лезть в партию, уровень которой в среде, в которой мне приходится вращаться, ярко ниже беспартийных»{65}.

Во второй половине 30-х годов завершился процесс полного отстранения рядовых коммунистов от участия в управлении делами государства и общества и в формировании политики партии. Л. А. Оников неоднократно указывал, со ссылкой на статистические источники, что властные функции с этого времени и вплоть до ликвидации КПСС в 1991 году выполняли лишь 0,3 % членов партии — члены бюро партийных комитетов, начиная с райкомов и кончая аппаратом ЦК КПСС{66}.

К этому можно добавить, что фактически была исключена возможность проникновения в этот правящий слой ярких и выдающихся личностей, поскольку все аппаратчики проходили постоянную проверку на бездумную исполнительность, личную преданность очередному «вождю», конформизм и угодничество перед вышестоящими партийными функционерами. Ещё в 1935 году Бабель, раскрывая в беседе с Эренбургом свой взгляд на положение в партии, говорил, что «пора дискуссий, пора людей интеллигентных, анализирующего типа кончилась»{67}. После великой чистки 1936–1938 годов из рядов партийного аппарата на протяжении пяти с половиной десятилетий не выдвинулся ни один человек, способный самостоятельно и творчески мыслить, обобщать уроки прошлого и выдвигать реалистические и смелые задачи на будущее. Этим, в частности, объясняется крах «перестройки», первоначально задуманной как «обновление» и «возрождение» социализма.

К концу 30-х годов завершился процесс сосредоточения в руках партаппарата основных функций государственного управления. Если в начале 20-х годов среди пяти отделов ЦК не было ни одного, который бы выполнял эти функции, то в 1934 году по решению XVII съезда ВКП(б) в ЦК, обкомах и крайкомах впервые были созданы отраслевые отделы (промышленный, транспортный и т. д.). В предвоенные годы в прямое подчинение ЦК ВКП(б) перешли все органы обороны, народного хозяйства и культуры.

Основные функции законодательной и исполнительной власти были закреплены за Политбюро, превратившимся в своего рода «сверхправительство». Ещё в 1933 году Троцкий отмечал, что важнейшие экономические и политические вопросы решаются в канцелярских тайниках, в недрах Политбюро, состоящего «из средних бюрократов, опьянённых вырванной ими у партии властью, утративших почву под ногами и больше всего озабоченных сохранением собственного дутого престижа»{68}.

Большинство членов Политбюро конца 30-х годов было многократно проверено Сталиным на личную преданность в ходе борьбы с легальными и нелегальными оппозиционными группами. Поэтому доля репрессированных в годы большого террора членов Политбюро была значительно ниже доли репрессированных членов ЦК, аппаратчиков всех ступеней и рядовых коммунистов. После XVIII съезда партии состав Политбюро изменился незначительно. Двое (Жданов и Хрущёв) были переведены из кандидатов в члены Политбюро и двое (Берия и Шверник) впервые вошли в состав Политбюро в качестве кандидатов.

В состав ближайшего сталинского окружения в конце 30-х годов вступил единственный новый человек — Щербаков, избранный в 1941 году кандидатом в члены Политбюро. В годы войны Щербаков совмещал больше постов, чем кто-либо другой из сталинских приспешников; он был одновременно секретарем ЦК, секретарем МГК и МК, начальником Политического Управления Красной Армии, заместителем наркома обороны и руководителем Совинформбюро.

С середины 30-х годов роль Политбюро как коллективного органа власти постепенно стала сходить на нет. «Когда я стал членом Политбюро после XVIII партийного съезда в 1939 году, — вспоминал Хрущёв, — то уже не помню случая, чтобы проводились даже регулярные заседания»{69}. В 1934 году было проведено 18 заседаний Политбюро (с участием членов и кандидатов в члены ЦК, членов бюро Комиссий партийного и советского контроля), в 1935 году — 16 заседаний, в 1936 году — 7, в 1937 году — 7, в 1938 году — 5, в 1939 и 1940 годах — по 2 заседания{70}. Подавляющее большинство решений Политбюро (а их общее количество ежегодно исчислялось тысячами) принималось опросом.

VIII. Политический режим:. государство и бюрократия

Социально-политическая доктрина марксизма всегда сводилась к двум основным тезисам:

1. В переходный период от капитализма к социализму формируется эгалитарное общество, в котором высший чиновник не может получать более высокого вознаграждения за свой труд, чем квалифицированный рабочий.

2. На основе движения к социальному равенству в обществе устанавливаются гармоничные социальные отношения, которые открывают путь к отмиранию государства, т. е. к резкому сужению сферы принуждения, расцвету гражданских прав, духовных и политических свобод.

Неоднократно возвращаясь к конкретизации этих тезисов, Троцкий указывал, что «диктатура пролетариата есть лишь временное учреждение, необходимое трудящимся для того, чтобы справиться с сопротивлением эксплуататоров и подавить эксплуатацию. В обществе без классов государство как аппарат насилия должно постепенно отмирать и заменяться свободным самоуправлением трудящихся». В этой связи он подчёркивал, что советское государство с середины 20-х годов развивалось в полном противоречии с принципами, зафиксированными во второй программе партии, принятой в 1919 году, и через двадцать лет после Октябрьской революции «стало самым централизованным, деспотическим и кровавым аппаратом насилия и принуждения»{71}.

Характеризуя сталинизм как грандиозную бюрократическую реакцию против пролетарской диктатуры, утвердившейся в отсталой и изолированной стране, Троцкий писал: «Октябрьская революция низвергла привилегии, объявила войну социальному неравенству, заменила бюрократию самоуправлением трудящихся, ниспровергла тайную дипломатию, стремилась придать характер полной прозрачности всем общественным отношениям. Сталинизм восстановил наиболее оскорбительные формы привилегий, придал неравенству вызывающий характер, задушил массовую самодеятельность полицейским абсолютизмом, превратил управление в монополию кремлёвской иерархии и возродил фетишизм власти в таких формах, о которых не смела мечтать абсолютная монархия»{72}.

Над обновлённым обществом постепенно поднялась бюрократия, социальная природа которой существенно отличалась от социальной природы бюрократии в передовых капиталистических странах. Троцкий не раз подчёркивал, что советскую бюрократию нельзя считать новым классом, поскольку каждый класс связан с определёнными формами собственности. Бюрократия в СССР лишена этих социально-экономических признаков, она не имеет самостоятельных имущественных корней. Это, однако, нисколько не противоречит тому факту, что правление советской бюрократии оказывается менее демократичным, чем политическое господство имущих классов в буржуазно-демократических странах. «В отличие от буржуазного общества, где имущий и образованный правящий класс располагает бесчисленными средствами контроля над своей администрацией, советская бюрократия, политически экспроприировавшая пролетариат, пользуется бесконтрольной и не ограниченной законами властью»{73}. Своим некомпетентным командным управлением она бессмысленно расточает значительную часть национального богатства, превращаясь в величайший тормоз развития производительных сил.

Рассматривая более конкретно последствия бюрократического управления экономикой, Троцкий отмечал, что «нынешняя правящая клика заменила советскую, партийную, профессиональную и кооперативную демократию командованием чиновников. Но бюрократия, если б она даже сплошь состояла из гениев, не могла бы из своих канцелярий обеспечить необходимую пропорцию всех отраслей хозяйства, т. е. необходимое соответствие между производством и потреблением. То, что на языке сталинской юстиции называется «саботажем», есть, на самом деле, злосчастное последствие бюрократических методов командования. Явления диспропорции, расточительности, путаницы, всё более возрастая, угрожают подорвать самые основы планового хозяйства. Бюрократия неизменно ищет «виноватого». Таков, в большинстве случаев, сокровенный смысл советских процессов против саботажников»{74}.

Далеко не случайно, что в разряд «саботажников» и «вредителей» попадали лучшие люди страны. «Все передовые и творческие элементы, которые действительно преданы интересам хозяйства, народного просвещения или народной обороны, неизменно попадают в противоречие с правящей олигархией, — писал по этому поводу Троцкий. — Так было в своё время при царизме; так происходит, но несравненно более высоким темпом, сейчас при режиме Сталина. Хозяйству, культуре, армии нужны инициаторы, строители, творцы. Кремлю нужны верные исполнители, надёжные и беспощадные агенты. Эти человеческие типы — агента и творца — непримиримо враждебны друг другу»{75}.

Троцкий различал две функции системы управления: властвование и администрирование. Всякая управленческая система нуждается в надёжных администраторах. В этом смысле можно говорить об администраторском (организационном) таланте. Однако подавление инициативы и творчества, которыми обладали способные управленцы, вело к тому, что нередко пробуксовывали административные методы, которыми пользуется любое государство. Иными словами, при сталинском режиме две основные функции управленческой системы вступали в острое противоречие между собой. «Чтобы обеспечить хорошее администрирование, нужно ликвидировать тоталитарную власть. Чтоб сохранить власть, нужно громить самостоятельных и способных администраторов»{76}.

Троцкий не раз указывал на насквозь фальшивый характер «сталинской конституции», которую он называл бюрократическим фарсом и «провинциальным плагиатом у Геббельса»{77}. В особенности это относилось к комедии провозглашённых в этой конституции «самых демократических в мире выборов». «Гитлер и Геббельс не раз уже проделывали то же самое и теми же самыми методами. Достаточно прочитать то, что сама советская печать писала о плебисцитах Гитлера, чтобы понять тайну «успеха» Сталина. Тоталитарные парламентские опыты свидетельствуют лишь о том, что, если разгромить все партии, в том числе и свою собственную, задушить профессиональные союзы, подчинить печать, радио и кинематограф гестапо или ГПУ, давать работу и хлеб только покорным и молчаливым и приставить револьвер к виску каждого избирателя, то можно достигнуть «единодушных» выборов»{78}.

Развивая эти мысли, Троцкий писал: «Сущность советской конституции, «самой демократической в мире», состоит в том, что каждый гражданин обязан в определённые часы голосовать за единственного кандидата, указанного Сталиным или его агентами. Печать, радио, пропаганда, агитация, народное просвещение находятся целиком в руках правящей клики. Из партии за пять лет исключено, по официальным данным, не менее полумиллиона (сегодня, на основе обнародованных в последние годы данных, можно с уверенностью утверждать, что эта цифра из-за недостаточной информированности Троцкого была существенно занижена по сравнению с действительными масштабами репрессий, обрушившихся на коммунистов — В. Р.). Какая часть из них расстреляна, заключена в тюрьмы и концентрационные лагеря, выслана на окраины, мы точно не знаем. Но дело идёт во всяком случае о сотнях тысяч, разделяющих участь миллионов беспартийных. Этим миллионам, их семьям, родственникам и друзьям трудно было бы втолковать в головы, что сталинское государство отмирает. Оно душит других, но само нисколько не отмирает. Наоборот, оно достигло такого бешеного напряжения, равного которому не знала человеческая история»{79}.

Размышляя над суждениями Троцкого о советском государстве и отыскивая аналогии сталинскому режиму, невольно вспоминаешь работу Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», содержащиеся в ней характеристики тогдашнего режима во Франции. «Государственная машина, — писал Маркс, — настолько укрепила своё положение по отношению к гражданскому обществу, что она может теперь иметь во главе... какого-то явившегося с чужбины авантюриста... Отсюда малодушное отчаяние, чувство несказанного унижения, позора, которое сдавливает грудь Франции и не даёт ей свободно вздохнуть. Она чувствует себя как бы обесчещенной»{80}. Определённую аналогию с характеристикой сталинской бюрократии содержит суждение Маркса о том, что «Бонапарт вынужден был создать рядом с подлинными классами общества искусственную касту, для которой сохранение его режима — вопрос о хлебе насущном»{81}. Наконец, Маркс дал яркую характеристику такого политического режима, который в XX веке стал именоваться тоталитарным и который Троцкий описывал понятием «бюрократического абсолютизма». «В такой стране, как Франция, где исполнительная власть имеет в своём распоряжении более чем миллионную армию чиновников, т. е. постоянно держит в самой безусловной зависимости от себя огромную массу интересов и лиц, где государство опутывает, контролирует, направляет, держит под своим надзором и опекает гражданское общество, начиная с самых крупных и кончая самыми ничтожными проявлениями его жизни, начиная с его самых общих форм существования и кончая частным существованием отдельных индивидов, где этот паразитический организм вследствие необычайной централизации стал вездесущим, всеведущим и приобрел повышенную эластичность и подвижность, которые находят себе параллель лишь в беспомощной несамостоятельности, затхлости и бесформенности действительного общественного организма, — в такой стране само собой ясно, что Национальное собрание... теряет всякое действительное влияние...»{82}. Эти слова полностью применимы к советскому государству и его законодательной и представительной власти.

Все эти аналогии объясняют тот факт, что Троцкий при характеристике сталинского политического режима часто использовал понятие «бонапартизм».

Одна из наиболее ярких работ Троцкого — статья «Бонапартистская философия государства» представляла отклик на доклад Сталина на XVIII съезде партии, центральным местом которого Троцкий считал «возвещение новой теории государства». В противовес учению Маркса, Энгельса и Ленина о постепенном отмирании государства в социалистическом обществе здесь была выдвинута «теория» об усилении государства не только при социализме, но даже и при коммунизме, который, согласно «открытию» Сталина, сделанному в том же докладе, также можно построить в одной стране. При этом, как подчёркивал Троцкий, «социализм объявлен осуществлённым. Согласно официальной версии, страна находится на пути к полному коммунизму. Кто сомневается, того Берия убедит{83}*. Но тут открывается основное затруднение. Если верить Марксу, Энгельсу и Ленину, государство есть организация классового господства... Что же означает в таком случае государство в стране, где «классы уничтожены»? Над этим вопросом кремлёвские мудрецы не раз ломали себе головы... Нужно было дать хоть подобие теоретического объяснения сталинского абсолютизма».

На XVII съезде Сталин и Молотов объявили, что государство необходимо для борьбы с «остатками» старых господствующих классов и в особенности с «осколками» троцкизма, которые хотя и «ничтожны», но зато крайне «ожесточены». Поэтому борьба с ними требует высшей бдительности и беспощадности. «Теория эта, — писал Троцкий, — больше всего поражала своей глупостью. Почему для борьбы с бессильными «остатками» понадобилось тоталитарное государство, тогда как для низвержения самих господствующих классов вполне достаточно было советской демократии? На этот вопрос никто не дал ответа».

Теорию периода XVII съезда пришлось отбросить и потому, что пять лет после этого съезда ушли на истребление «осколков троцкизма». При этом «дело зашло так далеко, что Сталин на последнем съезде вынужден был для успокоения своего собственного аппарата обещать, что в дальнейшем не будет прибегать к суммарным чисткам. Это. конечно, неправда: бонапартистское государство вынуждено будет и впредь пожирать общество не только духовно, но и физически. Однако Сталин в этом признаться не может. Он клянётся, что чистки не возобновятся. Но если так, если «осколки» троцкизма вместе с «остатками» старых господствующих классов истреблены окончательно, то спрашивается: против кого же нужно государство?»{84}.

На XVIII съезде Сталин ответил на этот вопрос следующим образом: необходимость государства вызывается капиталистическим окружением и вытекающими из него опасностями для страны социализма. Поэтому армия, карательные органы и разведка «своим остриём обращены уже не во внутрь страны, а во вне её, против внешних врагов»{85}.

«Новая теория Сталина, — замечал Троцкий, — верна лишь в той части, в какой она опровергает его старую теорию; во всём остальном она никуда не годна»{86}. Особенно чётко это видно из рассуждений Сталина о функциях карательных органов и разведки, которые, по его словам, необходимы «для вылавливания и наказания шпионов, убийц, вредителей, засылаемых в нашу страну иностранной разведкой»{87}. В этой связи вставал вопрос о том, какое место занимают шпионы, террористы и саботажники по отношению к большинству советских граждан. Ведь такого рода элементы нуждаются в прикрытии, в сочувственной среде. Между тем сам Сталин много раз говорил в своём докладе о внутренней солидарности и пресловутой «монолитности» советского общества. «Чем выше солидарность общества и его привязанность к существующему режиму, — писал по этому поводу Троцкий, — тем меньше простора для антисоциальных элементов. Как же объяснить, что в СССР, если верить Сталину, совершаются на каждом шагу такие преступления, подобных которым не встретить в загнивающем буржуазном обществе? Не достаточно ведь одной злой воли империалистских государств! Действие микробов определяется не столько их вирулентностью, сколько силой сопротивления живого организма. Каким же образом в «монолитном» социалистическом обществе империалисты могут находить бесчисленное число агентов, причём на самых выдающихся постах?... Наконец, если социалистическое общество в такой степени лишено внутренней упругости, что спасать его приходится посредством всесильной универсальной и тоталитарной разведки, то дело выглядит очень плохо, раз во главе самой разведки оказываются негодяи, которых приходится расстреливать, как Ягоду, или с позором прогонять, как Ежова. На что же надеяться? На Берию? Но и его час пробьёт!».

Троцкий указывал, что в действительности НКВД истребляет не шпионов и империалистических агентов, а политических противников правящей клики. Каковы же те причины, которые вынуждают бюрократию маскировать свои действительные цели и именовать своих революционных противников иностранными шпионами? Наличие этих подлогов нельзя объяснить действиями капиталистического окружения. «Причины должны быть внутреннего порядка, т. е. вытекать из структуры самого советского общества»{88}.

IX. Политический режим и социальные отношения

Троцкий выводил тоталитарный характер сталинистского политического режима из сложившихся в СССР социальных отношений, прежде всего отношений в сфере распределения. Подчёркивая поверхностность объяснения тоталитарного характера власти личным властолюбием Сталина, он писал: «Власть не есть нечто бестелесное. Власть даёт возможность распоряжаться материальными ценностями и присваивать их себе». Узурпировав власть рабочего класса, бюрократия, вынужденная ещё приспосабливаться к традициям и завоеваниям Октябрьской революции (национализированная собственность и плановое хозяйство), эксплуатирует эти завоевания ради собственных интересов, враждебных интересам народа и социалистического развития страны.

Считая главным принципом социализма полное социальное равенство, Троцкий указывал на то, что такого равенства нельзя достигнуть одним скачком. На данной стадии развития СССР сохранение дифференциации в оплате труда диктуется интересами развития производительных сил и объективно выступает «буржуазным орудием социалистического прогресса». Решающее значение для оценки социальной природы общества имеет, однако, не статика, а динамика социальных отношений, т. е. основное направление развития общества — развивается ли оно в сторону равенства или в сторону роста привилегий. Ответ на этот вопрос не оставляет места ни для каких сомнений. Социальная дифференциация в советском обществе давно вышла за пределы экономической необходимости. «Переходный характер нынешнего строя нисколько не оправдывает тех чудовищных, явных и тайных привилегий, которые присваивают себе бесконтрольные верхи бюрократии»{89}. Эти материальные привилегии нарастают как лавина. Страшась своей изолированности от масс, бюрократия пытается создать себе социальную опору в виде рабочей и колхозной аристократии.

Главную причину тоталитарного перерождения советского государства Троцкий видел в том, что советское общество «развивается не в сторону социализма, а в сторону возрождения социальных противоречий. Если процесс пойдёт и дальше по этому пути, он неизбежно приведёт... к ликвидации планового хозяйства и к восстановлению капиталистической собственности»{90}.

Против такого объяснения обычно выдвигалось в качестве аргумента положение Маркса о неизбежности социального неравенства и несправедливости на первых этапах социалистического строительства. Называя этот аргумент «жвачкой, которую жуют все наёмные адвокаты Сталина», Троцкий писал, что, разумеется, «на первых ступенях социализма не может быть полного равенства, что это задача коммунизма. Вопрос, однако, совсем не в этом, а в том, что за последние годы, вместе с ростом всевластия бюрократии, чудовищно растёт неравенство... В СССР неравенство не смягчается, а обостряется, причём не по дням, а по часам. Приостановить этот рост социального неравенства невозможно иначе, как революционными мерами против новой аристократии. В этом и только в этом суть нашей позиции»{91}.

Экономические успехи Советского Союза, достигнутые в годы первых пятилеток, укрепили правящий бюрократический слой, который за этот период сконцентрировал в своих руках такое богатство и могущество, как ни один класс в истории. Троцкий неоднократно указывал, что «верхний слой бюрократии ведёт примерно тот же образ жизни, что буржуазия Соединённых Штатов и других капиталистических стран»{92}, тогда как основная масса трудящихся обречена на неизмеримо более худшие условия жизни, чем сопоставимые категории населения в экономически развитых капиталистических странах. Всем этим бюрократия «поставила себя в возрастающее противоречие с народом, который прошёл через три революции и опрокинул царскую монархию, дворянство и буржуазию. Советская бюрократия сосредотачивает в себе ныне, в известном смысле, черты всех этих низвергнутых классов, не имея ни их социальных корней, ни их традиций. Она может отстаивать свои чудовищные привилегии только организованным террором, как она может обосновывать свой террор только ложными обвинениями и подлогами»{93}.

К концу 30-х годов в СССР утвердилась система жёсткого социального ранжирования общества, закреплённая обилием чинов, званий и орденов и культивирующая кастовый дух. Всё это повлекло существенные изменения в общественной психологии и морали. В новых привилегированных группах стало формироваться чувство социальной исключительности и пренебрежительное отношение к низам.

Беспощадно выжигая первое поколение большевиков с его нравственным принципом: «жить не лучше других», Сталин одновременно с помощью грубого материального подкупа утверждал умонастроение, характеризующееся прямо противоположной установкой: «жить непременно лучше других», готовность ради достижения этой цели идти на любые нравственные компромиссы, повседневно поступаться совестью. Раскрывая преломление этой установки в сознании и поведении привилегированных групп, Н. Я. Мандельштам писала: «Люди гордились литерами своих пайков, прав и привилегий и скрывали получки от низших категорий»{94}.

При всём этом сталинизм, объявлявший себя наследником ленинской политики, не мог открыто выступить с обоснованием своей социальной политики, направленной на утверждение в обществе социального расслоения, установление резко очерченных вертикальных и горизонтальных перегородок. Специфической чертой советской бюрократии было стремление скрыть свою социальную физиономию, свои реальные доходы и привилегии. Своё привилегированное материальное положение бюрократия камуфлировала идеологическими фантомами о «ведущей роли рабочего класса» и «руководящей роли партии», призванными затемнить факт узурпации ею власти партии и рабочего класса.

В отличие от капиталистических режимов, открыто утверждающих и охраняющих привилегии меньшинства, сталинизм стремился скрыть образ жизни господствующих и покровительствуемых слоёв от глаз непривилегированных покровом безгласности и секретности. В этом смысле прав Солженицын, когда он указывает, что шпиономания «не была только узколобым пристрастием Сталина. Она сразу пришлась удобной всем, вступающим в привилегии. Она стала естественным оправданием уже назревшей всеобщей секретности, запрета информации, закрытых дверей, системы пропусков, огороженных дач и тайных распределителей. Через броневую защиту шпиономании народ не мог проникнуть и посмотреть, как бюрократия сговаривается, бездельничает, ошибается, как она ест и как развлекается»{95}.

Всеми средствами пропаганды в сознание масс настойчиво внедрялся миф о бытовой скромности, даже аскетизме Сталина и его приспешников. Однако многочисленные факты, обнародованные в последние годы, свидетельствуют о прямо противоположном — о жадности правящей касты и прежде всего самого Сталина к материальным благам, находившимся в их бесконтрольном распоряжении. Приверженность к необузданной роскоши в быту передалась от Сталина и его ближайшего окружения последующим поколениям партийной элиты, которые в отличие от старой большевистской гвардии были весьма далеки от готовности разделять с народом выпадавшие на его долю материальные тяготы и лишения.

Разительный отрыв привилегированных групп от большинства советских людей, получавших мизерную заработную плату и живших в невыносимых жилищных условиях и в обстановке скудного снабжения даже самыми необходимыми предметами потребления; возникновение оазисов роскоши среди пустыни народной нищеты — всё это не могло не восприниматься с возмущением «народным инстинктом» (Энгельс), стихийно-интуитивно схватывавшим несправедливость существующих социальных порядков. Ещё более серьёзный социальный протест вызревал в среде коммунистов, сохранявших приверженность социальным и нравственным принципам Октябрьской революции. Разгул массовых политических репрессий был в немалой степени вызван стремлением подавить даже малейшие зёрна этого протеста, полностью выжечь ту часть партии, которая — пусть даже общественно безгласно — отвергала социальные устои сталинизма. Эти репрессии, как и сталинистский режим в целом, находили поддержку тех групп, которые заполняли образовывавшиеся в результате сталинского террора ниши в верхних этажах социальной структуры и отплачивали Сталину за дарованные им привилегии беспрекословным послушанием и бездумным исполнением самых зловещих политических акций.

В той политической беспринципности, которую проявляли в годы насильственной коллективизации и большого террора даже многие старые большевики, нельзя не видеть продолжения моральной беспринципности и бытового перерождения, выражавшегося в податливости к дарованным сверху подачкам, в принятии их как чего-то законного и должного.

Делая ставку на низменные стороны человеческой природы, Сталин превосходно сознавал, что «положенные», жёстко иерархизированные привилегии вытравляют в пользующихся ими группах чувство социальной справедливости. Социальный строй, основанный на привилегиях, постоянно выделял на нижних этажах социальной структуры людей, стремившихся заслужить «право» на доступ к привилегиям. Широко открытые Сталиным ворота для такой «социальной мобильности» явились решающим фактором, позволившим за 1937–1938 годы осуществить почти полную замену прежнего правящего слоя новой генерацией, свободной от моральных норм и запретов, характерных для старой партийной гвардии.

Главный привилегированный слой общества — бюрократия — был персонально обновлён сверху донизу. Но как социальный слой он не только сохранился, но и существенно укрепил свою силу и влияние. Хотя за годы великой чистки в ряды бюрократии вступили многие выходцы из низов, пропасть между народом и правящим слоем не уменьшилась, а возросла. Новое поколение бюрократов отличалось уверенностью в незыблемости своего положения и намного большей коррумпированностью по сравнению со своими предшественниками.

К этой генерации вполне применимо замечание Энгельса о «деклассированных мелких буржуа», вступивших в германскую социал-демократическую партию из-за карьеристских соображений: «Эти господа — все марксисты, но того сорта, ...о котором Маркс говорил: «Я знаю только одно, что я не марксист!». И весьма вероятно, что об этих господах он сказал бы то же, что Гейне говорил о своих подражателях: «Я сеял драконов, а пожал блох»{96}.

X. Армия

Сталинские репрессии подорвали все сферы обороны страны. Прежде всего это касалось командного состава армии, который рекрутировался в годы гражданской войны, а затем обучался и повышал свою квалификацию в течение последующих 15 лет. С 1937 по 1941 год были расстреляны 9 заместителей народного комиссара обороны, 2 наркома Военно-Морского Флота, 4 командующих Военно-Воздушными Силами, все командующие военных округов и флотов{97}.

Военный Совет при наркоме обороны, включавший в 1935 году 85 наиболее авторитетных военачальников, был практически разгромлен: 68 его членов были расстреляны, двое покончили жизнь самоубийством, двое умерли в лагерях, четверо были осуждены на различные сроки заключения{98}. В октябре 1938 года Совнарком утвердил новый состав Военного Совета в количестве 111 человек, более 90 % которых были введены в этот орган впервые{99}. Вскоре некоторые из них также были уничтожены.

Огромный ущерб был нанесён партийному костяку Красной Армии. На 1 апреля 1940 года в РККА насчитывалось 210784 члена ВКП(б), что в три с половиной раза превышало число армейских коммунистов в 1937 году. При этом коммунисты в возрасте до 30 лет составляли 66,1 %, от 30 до 40 лет — 38,5 % и старше 40 лет — всего лишь 3,4 %. 34,3 % армейских коммунистов стали членами партии в 1938 и 1939 году, 31,5 % — с 1931 по 1937 год, 30 % — с 1921 по 1930 год и лишь 4,4 % (около 10 тыс. человек) — до 1921 года, т. е. в годы подполья и гражданской войны{100}.

Огромные потери в ходе массовых репрессий понесла советская военная разведка. С 1937 по 1940 год были арестованы и расстреляны три начальника Главного разведывательного управления Красной Армии — Я. К. Берзин, С. П. Урицкий и И. И. Проскуров, почти все заместители начальника управления, большинство начальников отделов. Если в первой половине 1937 года спецсообщения внешней разведки, направляемые Сталину, Молотову и Ворошилову, подписывались руководителями ГРУ, то уже в конце этого года даже донесения Сталину шли за подписью рядовых сотрудников аппарата разведки — все работники более высокого ранга были арестованы.

В 1937–1938 годах были отозваны в Москву и репрессированы большинство советских разведчиков, в результате чего в 1938 году на протяжении 127 дней подряд в «инстанции» не поступило ни одного разведывательного сообщения{101}.

В январе 1939 года после разгрома берлинской резидентуры там остались двое из 16 работников. Они работали без резидента до сентября, когда резидентом был назначен молодой бериевский приспешник А. Кобулов, не имевший никакого опыта разведывательной работы{102}.

Аналогичное положение сложилось и в парижской резидентуре, откуда, как указывалось в справке, представленной в ноябре 1939 года руководству военной разведки, «был выброшен домой весь кадровый состав наших работников как «легальных», так и нелегальных аппаратов»{103}.

Описывая погром, учинённый сталинской агентурой в советском посольстве в Болгарии, Ф. Раскольников указывал, что этот погром был инспирирован так называемой «внутренней линией» РОВСа (Российский общевойсковой союз), т. е. спецслужбой военизированной белоэмигрантской организации. Эта организация в лице капитана Фосса, «подсовывая агентам Ежова фальшивые документы, компрометировавшие честных работников миссии... добилась разгрома нашего полномочного представительства в Болгарии — от шофера М. И. Казакова до военного атташе В. Т. Сухорукова»{104}.

Особенно тяжкие последствия имела расправа с Сухоруковым, создавшим тайную антифашистскую организацию, в которую входили представители военного командования почти всех балканских государств. Эта организация ставила своей задачей противодействие германской экспансии на Балканах. По прямому заданию германских спецслужб, сотрудничавших с РОВСом, Фосс подбросил советским органам фальшивку о связях Сухорукова с немецкой разведкой. Это сообщение легло на благодатную почву, поскольку ещё в октябре 1936 года начальник Особого отдела НКВД М. И. Гай доносил Ворошилову: «В 1924 году, после выпуска академией слушателей восточного факультета, на котором учился Сухорукое, последний был вызван к Троцкому и имел с ним беседу. Сухоруков в честь Троцкого назвал сына Львом»{105}.

Сухоруков был отозван в Советский Союз и репрессирован. Его не освободили из лагеря даже после начала Отечественной войны, когда люди из его организации вступили в активную борьбу с фашизмом. Сухоруков вышел на свободу лишь в 1956 году.

В здании советской военной разведки находится кабинет чекистской славы, в котором установлена мемориальная доска с именами наиболее выдающихся советских разведчиков. Почти всю верхнюю половину списка составляют имена людей, репрессированных в предвоенные годы.

В 1937 году было репрессировано много зарубежных коммунистов, по идейным соображениям руководивших разведывательной работой в своих странах. Так, жертвой великой чистки стал немецкий коммунист Г. Кипенбергер, бывший депутат рейхстага, создавший вместе с В. Кривицким агентурную сеть советской военной разведки в Западной Европе.

Руководители разведки неоднократно пытались обратить внимание Сталина на тяжёлые последствия, которые несёт разгром советской резидентуры за рубежом. В 1938 году начальник 1 отдела ГРУ докладывал, что «Красная Армия оказалась фактически без разведки. Накануне крупнейших событий мы не имеем «ни глаз, ни ушей». Незадолго до своего ареста Проскуров сообщал, что «репрессировано более половины личного состава разведки»{106}.

Аналогичное положение сложилось и с резидентурой, курируемой Иностранным отделом НКВД (с 1940 года — НКГБ). В отчёте о работе I Управления НКГБ за период с 1939 по апрель 1941 года говорилось: «К началу 1939 года в результате разоблачения вражеского руководства в то время Иностранного отдела почти все резиденты за кордоном были отозваны и отстранены от работы. Большинство из них затем было арестовано, а остальная часть подлежала проверке. Ни о какой разведывательной работе за кордоном при этом положении не могло быть и речи. Задача состояла в том, чтобы, наряду с созданием аппарата самого Отдела, создать и аппарат резидентур за кордоном»{107}.

В 1937–1939 годах было ликвидировано всё, подготовленное в предшествующие годы в западных военных округах для развёртывания крупных операций партизанских сил. Были уничтожены скрытые базы, созданные для ведения партизанской борьбы. Из тысяч хорошо подготовленных партизанских командиров и специалистов по ведению войны в тылу врага уцелели в ходе массовых репрессий лишь единицы. В результате всего этого в первые годы войны на оккупированную территорию перебрасывались почти не подготовленные и слабо вооружённые партизанские группы, часто не обладавшие даже средствами связи. Не удивительно, что основная часть этих групп была уничтожена немцами.

Массовые репрессии, обрушившиеся на основную часть руководителей и инженерно-технических работников заводов и научно-исследовательских институтов, занимавшихся разработкой военной техники, существенно замедлили создание новых видов вооружений. Так, был расстрелян начальник реактивного института Клейменов и репрессированы многие сотрудники этого института. Среди них был С. П. Королев, приговорённый 27 сентября 1938 года к 10 годам тюремного заключения. В 1939–1940 годах Герои Советского Союза, депутаты Верховного Совета СССР В. С. Гризодубова и М. М. Громов обратились к Берии и Ульриху с ходатайствами о пересмотре дела Королева. 13 апреля 1940 года дело Королева было направлено на новое рассмотрение. 16 июня того же года Королев был приговорён к заключению в лагеря сроком на 8 лет, однако вскоре был переведён в Особое техническое бюро при НКВД для использования по специальности. За выдающиеся заслуги в создании новой техники он был досрочно освобождён со снятием судимости. Реабилитация Королева, к тому времени ставшего главным конструктором космической техники, произошла только в 1957 году{108}.

В результате фактического разрушения реактивного института немцам удалось значительно опередить Советский Союз в деле создания ракетного оружия (успешно ведущиеся в СССР научно-конструкторские разработки в этой области были прерваны в 1937–1938 годах). В 1944 году на вооружение германской армии поступили беспилотные самолёты ФАУ и баллистические ракеты ФАУ-2, тогда как аналоги этих боевых средств отсутствовали в Красной Армии вплоть до конца войны. В 1963 году Королев в беседе с корреспондентом ТАСС говорил: «Мы потеряли значительное время (а потому не успели к началу войны построить реактивный самолёт и ракеты дальнего действия) и нескольких замечательных людей по совместной работе. Это были страшные, тяжёлые годы»{109}.

Теоретические и практические работы по радиолокации были начаты в СССР раньше, чем в США и Англии. Однако в 1937 году были арестованы создатель первых радиолокационных устройств Ощепков, руководитель работ в этой области И. Смирнов и многие их сотрудники. В результате Красная Армия встретила войну без некоторых важных видов радиолокаторов, которые пришлось потом закупать в Англии и США{110}.

Многие новые руководители и командиры Красной Армии не владели основами современной военной науки и военного искусства, которые были разработаны Тухачевским и другими казнёнными военачальниками и практически опробованы в ходе воинских маневров 1935–1936 годов. Маршал Ерёменко, принимавший участие в этих маневрах в качестве слушателя военной академии, писал в своих мемуарах: «Начальный период войны показал, что если бы мы могли действовать в строгом соответствии с теми принципами, которые отрабатывались на этих маневрах, дело приняло бы совершенно иной оборот»{111}.

Если в 1935–1936 годах Красная Армия считалась сильнейшей в мире, то уже после процесса восьми высших военачальников (июнь 1937 года) зарубежные военные эксперты пришли к выводу, что массовые репрессии ведут к внутреннему разложению Красной Армии, ослаблению её ударной силы из-за отсутствия воинского опыта и знаний у новых командиров, пришедших на смену репрессированным. В секретном докладе, направленном 9 ноября заместителем начальника Генштаба чехословацкой армии Б. Фиала главе военной разведки, говорилось: «Если вначале наше Верховное командование отказалось воспринять ликвидацию Тухачевского и высшего советского командного звена как тяжёлый урон для Красной Армии и после начала чистки было убеждено, что «русская армия переживает мрачный этап, однако всё ещё имеет большую силу», то наша делегация, посланная для проверки состояния подготовки Красной Армии, возвратилась с тревожными итогами, превзошедшими самые мрачные ожидания»{112}.

Выводы о существенном ослаблении Красной Армии были сделаны и Гитлером. Ещё в июле 1936 года он указывал в меморандуме, выпущенном в связи с принятием четырёхлетнего плана: «Марксизм, победив в России, построил величайшую машину, выдвинутый вперёд ствол для своих грядущих операций... Военные ресурсы этой агрессивной воли, тем временем, быстро растут год от года. Надо только сравнить нынешнюю Красную Армию с предположениями военных специалистов, выдвинутыми 10–15 лет назад, чтобы осознать угрожающие масштабы этого развития»{113}.

После 1937 года Гитлер уже не говорил о советской военной мощи. По свидетельству Кейтеля, Гитлер исходил в своей надежде на блицкриг «из того, что Сталин уничтожил в 1937 г. весь первый эшелон высших военачальников, а способных умов среди пришедших на их место пока нет»{114}.

Разработчики плана «Барбаросса» также основывались на представлениях о резком ослаблении Красной Армии, заключающемся «в неповоротливости командиров всех степеней, привязанности к схеме, недостаточном для современных условий образовании, боязни ответственности и повседневно ощутимом недостатке организованности»{115}.

Английский историк А. Буллок в книге «Гитлер и Сталин» подчёркивает, что «Россия была гораздо слабее в военном отношении в конце 30-х годов, чем на 4–5 лет ранее». В начале 30-х годов в СССР производилось больше танков и самолётов, чем в любой другой стране. Хотя в первой пятилетке расходы на оборону резко сократились, во второй пятилетке они столь же резко возросли, поднявшись с 1 млрд. 420 млн. рублей в 1933 году до 23 млрд. 200 млн. рублей в 1938 году. В середине 30-х годов Красная Армия «была достойным противником Вермахта, её поддерживала собственная военная промышленность России, практическая самообеспечиваемость сырьём и самые большие человеческие ресурсы в мире».

Ослабление Красной Армии Буллок объясняет прежде всего сталинскими чистками, последствия которых, по его мнению, следует оценивать не только числом репрессированных опытных офицеров, но и сокрушительным ударом по качеству советского военного руководства. Первыми жертвами чистки стали командиры, которые «наиболее активно усваивали военные идеи и, тем самым, вызывали подозрение Сталина. Их исчезновение оставило армию под командованием людей, которых Пол Кеннеди назвал «политически лояльными, но умственно отсталыми».

Обобщая выводы западных историков, Буллок отмечает, что Сталин во второй половине 30-х годов продолжал перекачивать ресурсы в рост и перевооружение вооружённых сил, подняв расходы на оборону с 16,5 % государственного бюджета в 1937 году до 32,6 % в 1940 году. Но эти военные приготовления во многом были сведены на нет тем, что «дух новаторства, который воспитывался в командирах Красной Армии до чисток, был задушен и заменён слепым повиновением. За исключением Шапошникова, который был назначен начальником генштаба в мае 1937 года, всё новое командование «характеризовалось или посредственными качествами, или отсутствием опыта» (Джон Эриксон). Это хорошо видно из неверных оценок уроков, полученных в испанской гражданской войне, что привело к расформированию сети механизированных корпусов и к утере ведущей роли Советского Союза в развитии самого мощного в мире воздушного флота стратегических бомбардировщиков».

Буллок считает, что последствия подрыва Сталиным советских вооружённых сил оказали влияние на его внешнюю и внутреннюю политику. «Сталин отдавал себе отчёт — разумеется, никогда открыто в этом не признаваясь, — в том обстоятельстве, что теперь армии понадобится долгое — всё, на какое он мог рассчитывать — время и усиленные капиталовложения, чтобы восстановилась её былая мощь. Это обстоятельство сыграло важную роль... в его согласии на германо-советский пакт как на наилучший выход из положения»{116}.

Трагические последствия чистки военных кадров Сталин осознал уже на опыте локальных военных операций на озере Хасан (1938 год) и Халхин-Голе (1939 год). Но и здесь, равно как и после советско-финской войны он склонен был переносить вину с себя на своих «ближайших соратников». Беседуя с Жуковым о Халхин-Гольских событиях, он бросил раздражённую реплику о Ворошилове: «Хвастался, заверял, утверждал, что на удар ответим тройным ударом, всё хорошо, всё в порядке, всё готово, товарищ Сталин, а оказалось...»{117}.

После советско-финской войны Сталин принял решение укрепить генеральский и офицерский корпус за счёт освобождения и возвращения на прежние должности части командиров, находившихся в тюрьмах и лагерях. Но общая обстановка в стране была такова, что по отношению к таким людям сохранялось известное недоверие. Описывая в романе «Солдатами не рождаются» судьбу его главного героя — генерала Серпилина, освобождённого из лагеря и возвращённого в строй незадолго до Отечественной войны, — К. Симонов писал: «Люди радовались, что совершённая по отношению к нему ошибка исправлена, это отвечало их душевной потребности. Хотя ему случалось изредка видеть и другие лица, на которых было написано: «Вернулся — и скажи спасибо. Ты для нас единичный факт, и больше ничего. А мысли, которые возникают из-за факта твоего возвращения, так опасны, что стоит ещё подумать: был ли смысл тебя возвращать? И хотя ты не виноват, потому что иначе бы не вернулся, но с высшей точки зрения ещё вопрос, что важнее!»{118}.

В некоторых случаях пережитое после ареста ломало осуждённых командиров настолько, что они навсегда утрачивали свои былые боевые и волевые качества. В повести «Пантелеев» К. Симонова выведен образ полковника Бабурова, который после первой неудачи своего полка оказался совершенно неспособным к каким-либо разумным действиям и покончил жизнь самоубийством, оставив полк на произвол судьбы. Объясняя его поступок, Симонов писал: «Бабуров вовсе не был трусом от природы. Во время гражданской войны он участвовал в боях и даже имел почётное оружие, но в тридцать седьмом году его, военного комиссара Керчи, вдруг пришли и арестовали... Когда Бабурова арестовали и потребовали, чтобы он признал соучастие в каком-то заговоре, о котором он не имел представления, он на всю жизнь испугался. Испугался всего, в чём когда-нибудь и кому-нибудь вздумалось бы его обвинить. Испугался всякой ответственности, которую ему правильно и неправильно могли приписать. Были люди, которые выдержали и не такое и, однако, не сломались и не согнулись, но он не был сильным человеком. И когда после двух лет тюрьмы его выпустили, сказав, что он ни в чём не виноват, то он, ещё здоровый на вид мужчина, вышел оттуда больным самой страшной из человеческих болезней, — он боялся своих собственных поступков. И вдруг теперь, на четвёртом месяце войны, когда ему дали полк, фашисты в первом же бою, перебив его роту, оказались в Крыму... Он испугался этого так, что уже никакие доводы разума не могли заставить его действовать вопреки страху ответственности»{119}.

Конечно, люди такого типа среди освобождённых генералов и офицеров составляли меньшинство, большинство же продемонстрировало во время войны высокие боевые качества. Но поток реабилитированных командиров прервался уже в первые месяцы войны. В романе «Солдатами не рождаются» Симонов так описывал размышления Серпилина: «На фронте воевало в разных должностях несколько сотен таких же, как он, выпущенных на свободу незадолго или перед самой войной... Одни успели погибнуть, другие пошли в гору: четверо командовали армиями, один — фронтом. Но, очевидно, из этого никто не спешил делать выводы. За последнее время он не слышал ни одного нового имени: те, что вернулись, воевали, а те, что сидели, продолжали сидеть... Лагеря были по-прежнему полны людей, готовых каплю за каплей отдать свою кровь за Советскую власть. Это было невозможно выкинуть из памяти, но сказать об этом вслух — значило бы совершить бессмысленное самоубийство»{120}.

Среди командиров, остававшихся в лагерях, были люди незаурядного военного таланта и знаний. В книге «Непридуманное» писатель А. Разгон рассказывает о двух комкорах, с которыми ему довелось встретиться в одном лагпункте. Одним из них был С. Н. Богомягков, в 1917 году служивший подполковником царской армии и после перехода в Красную Армию закончивший гражданскую войну начдивом, с двумя орденами Красного Знамени. Окончив военную академию, Богомягков дорос до начальника штаба Особой Дальневосточной армии — второго по значению поста в одном из самых крупных и важных военных округов. Другой комкор, Н. В. Лисовский, закончил военную академию ещё до революции и вступил в Красную Армию в самом начале её организации. Долгие годы он работал начальником оперативного отдела, а затем — заместителем начальника Генштаба. «Лисовский почти всю жизнь занимался нашей западной границей и возможным противником на Западе. Всё, что происходило в 39-м и после, он воспринимал как нечто личное, происходящее с ним самим. Был непоколебимо уверен в неизбежности войны с Германией, считал наши территориальные приобретения 39-го года несчастьем с военной точки зрения. Он долго и обстоятельно объяснял Богомягкову, что на бывших польских землях хорошо продолжать бой, но очень трудно принимать его... О теории «малой кровью, на чужой земле» он отзывался изысканным матом старого гвардейца».

После 22 июня 1941 года Лисовский «за какие-то считанные дни почернел... Несмотря на всю свою сдержанность и выдержку, он предсказывал колоссальные военные неудачи нашей армии! Когда, через месяц полной изоляции, у нас снова появились радио и газеты, мы могли судить, что все предсказания Лисовского оправдываются со страшной последовательностью. Он довольно точно предсказал направления главных немецких ударов. Весной 1942 года, с почти абсолютной точностью, начертил мне направление будущего удара немецких армий на юг и юго-восток... Было что-то чудовищное в том, что высокопрофессиональный работник, всю жизнь готовившийся к этой войне, сидит на зачуханном лагпункте и нормирует туфту в нарядах. А ведь в Генштабе сидел его бывший ученик и подчинённый Василевский! И Лисовский, кроме своих многочисленных заявлений с просьбой о посылке на фронт в любом качестве, писал одно за другим письма Василевскому и Шапошникову, перепуливал их мимо цензуры, через вольняшек... Не может быть, чтобы ни одно из его писем не дошло до адресата! Но Лисовский продолжал отбывать свой срок. Он его отбыл полностью, от звонка до звонка»{121}.

Новое военное руководство, пришедшее на смену жертвам репрессий, было на несколько голов ниже своих предшественников. Поскольку в 1937–1939 годах погибли трое маршалов, в мае 1940 года были произведены в маршалы Тимошенко, Шапошников и Кулик. Из них отвечали этому званию только Шапошников и в меньшей мере Тимошенко, с 1942 года отодвинутый на второстепенные должности в военном руководстве. Кулик, проявивший в годы войны крайнюю военную бездарность и к тому же отличавшийся болтливостью и фрондёрством, в 1942 году был выведен из состава ЦК, в 1945 году исключён из партии, в 1947 году арестован и в 1950 году расстрелян{122}.

Из-за своей амбициозности, взаимной неприязни и вражды новое военное руководство не могло наладить согласованную деятельность. «Когда трудились Гамарник, Тухачевский и другие, которые по-настоящему ведали политической работой, экономикой, боевой техникой армии, дело двигалось и без Ворошилова, — отмечал в своих мемуарах Хрущёв. — Когда же они были уничтожены и пришли на их место такие лица, как Мехлис, Щаденко и Кулик, недостойные своих постов, Наркомат обороны превратился, честное слово, в дом сумасшедших не то в собачник какой-то, если иметь в виду его руководителей. Однажды... меня буквально затащил за рукав Тимошенко на заседание Главного военного совета РККА... Он, видимо, хотел, чтобы я как член Военного Совета КОВО (Киевского Особого военного округа) посмотрел на этот собачник, как они друг другу впивались в горло, рвали друг друга по пустякам, но не занимались настоящим делом... Но, может быть, Сталина именно устраивала их междоусобная грызня?»{123}.

Чувствуя слабую управляемость войсками, руководство наркомата обороны практиковало частую переброску командных кадров. Даже после окончания массовых репрессий 1937–1938 годов и вплоть до июня 1941 года в некоторых военных округах было сменено до пяти-семи командующих{124}.

После великой чистки резко упал моральный уровень командного состава. Как указывалось в докладной записке начальника Политуправления РККА Мехлиса, направленной секретарю ЦК Жданову, в 1938 году армейскими парторганизациями и партийными комиссиями было привлечено к партийной ответственности 19794 человека, в 1939 году — 10814 человек. При этом резко изменилась структура преступлений и проступков, за которые налагались партийные наказания. Если в 1938 году к партийной ответственности люди привлекались в основном по политическим обвинениям, то в 1939 году на первый план выдвинулись служебные преступления (привлечено к ответственности 4261 человек) и морально-бытовое разложение (привлечено 3138 человек). Большинство привлечённых к ответственности по этим статьям составляли представители начсостава{125}.

В то же время сохранившаяся со времени большого террора установка на «разоблачение» подчинёнными своих командиров как «врагов народа» порождала склонность объяснять все упущения и недостатки вредительством. На этой почве возникали, как указывалось в том же документе, «дикие случаи». Так, парторганизация одной транспортной роты, обсудив вопрос о состоянии лошадей, вынесла следующую резолюцию: «Лошади находятся у нас в плохом состоянии, конюшни не покрыты, овёс ссыпается на землю, у лошадей появляются заболевания и зачесы, нет ли здесь со стороны командного состава роты у нас врагов народа?»{126}.

Наряду с массовыми репрессиями дезорганизации армии способствовали проведённые в предвоенные годы «реформы», прежде всего восстановление в 1937 году института военных комиссаров. «Институт комиссаров, введённый впервые, в период строительства Красной Армии из ничего, — писал по этому поводу Троцкий, — означал, по необходимости, режим двойного командования. Неудобства и опасности такого порядка были совершенно очевидны и тогда, но они рассматривались как меньшее и притом временное зло... Командиры, выходившие в большинстве своём из рядов старого офицерства или унтер-офицерства, плохо разбирались в новых условиях и в лице лучших своих представителей сами искали совета и поддержки комиссаров. Не без трений и конфликтов, двоеначалие привело в тот период к дружному сотрудничеству».

Совершенно иные последствия вызвало вторичное введение двоевластия в период, когда .большинство командиров выросло из рядов Красной Армии и имело завоёванный годами авторитет. В этих условиях комиссары новой формации оказались «призваны командовать только потому, что они олицетворяют «бдительность», т. е. полицейский надзор над армией. Командиры относятся к ним с заслуженной ненавистью. Режим двоеначалия превращается в борьбу политической полиции с армией, причём на стороне полиции стоит центральная власть»{127}.

Правоту этих слов Троцкого подтверждают лучшие произведения советской литературы о войне, например роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба», где ярко представлен конфликт между командиром танковой дивизии Новиковым и строчащим на него доносы комиссаром дивизии Гетмановым.

Второй «военной реформой» явилось существенное повышение заработной платы командному составу, что, по замыслу Сталина, должно было служить обеспечению послушания и преданности власти. На XVIII съезде ВКП(б) Ворошилов в качестве свидетельства «заботы партии» об армии привёл таблицу, показывавшую, что средняя заработная плата офицеров и генералов возросла с 1934 по 1939 год на 286 %. При этом прирост заработной платы увеличивался пропорционально иерархии должностей.

Таблица 4 {128}

1934 г.1939 г.Рост зарплаты за этот период в процентах
Командир взвода260 руб.625 руб.240 %
Командир роты285 руб.750 руб.263 %
Командир батальона335 руб.850 руб.254 %
Командир полка400 руб.1200 руб.300 %
Командир дивизии475 руб.1600 руб.337 %
Командир корпуса550 руб.2000 руб.364 %

Такого рода «реформы» коренным образом изменили социальный характер Красной Армии. Раскрывая эти изменения, Троцкий писал, что после Октябрьской революции большевики предполагали: вооружённые силы будут построены по принципу народной милиции. «Только такая организация армии, делающая народ вооружённым хозяином своей судьбы, соответствует природе социалистического общества. Переход от казарменной армии к милиционной систематически подготовлялся в течение первого десятилетия (Советской власти — В. Р.). Но с того момента, как бюрократия окончательно подавила всякое проявление самостоятельности рабочего класса, она открыто превратила армию в орудие своего господства. Милиционная система упразднена полностью. Двухмиллионная армия имеет сейчас чисто казарменный характер. Восстановлена офицерская каста с генералами и маршалами. Из орудия социалистической обороны армия стала инструментом защиты привилегий бюрократии»{129}.

Указывая, что «рост страны немыслим дальше без общего роста культуры, т. е. без самостоятельности каждого и всех, без свободной критики и свободного исследования», Троцкий писал: «Эти элементарные условия прогресса необходимы армии ещё в большей мере, чем хозяйству, ибо в армии реальность или фиктивность статистических данных проверяется кровью. Между тем политический режим социалистической страны окончательно приблизился к режиму штрафного батальона»{130}.

XI. Террор после «ежовщины»

К концу 1938 года масштабы великой чистки стали столь ощутимы, что даже некоторые руководители, выдвинувшиеся на гребне этой чистки, стали обращаться к Сталину с жалобами на произвол, царящий в органах НКВД. Так, 23 октября 1938 года секретарь Сталинградского обкома Чуянов направил Сталину письмо, в котором сообщалось, что начальник одного из райотделов НКВД области Евдушенко сфабриковал дело о контрреволюционной деятельности районного партийного и советского руководства. При разборе этого вопроса на бюро обкома было установлено и признано самим Евдушенко, что все обвинения в адрес партийных и советских работников были клеветническими и добытыми с помощью физических мер воздействия. Правда, подчиняясь установленным Сталиным правилам игры, Чуянов связывал эти бесчинства с тем, что во главе областного управления НКВД стоял «разоблачённый и арестованный в конце сентября враг Шаров, прикрывавший врагов в старом составе бюро обкома ВКП(б), Сталинградского горкома и Астраханского окружкома и горкома... которые были разоблачены и изъяты в процессе хода партийной конференции»{131}.

17 ноября 1938 года было принято секретное постановление ЦК и СНК «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», в котором говорилось о «крупнейших недостатках и извращениях в работе органов НКВД и прокуратуры». Спустя три недели было опубликовано сообщение: «Тов. Ежов Н. И. освобождён, согласно его просьбе, от обязанностей Наркома внутренних дел с оставлением его Народным комиссаром водного транспорта. Народным комиссаром внутренних дел СССР утверждён тов. Л. П. Берия»{132}.

Хотя Берия не был даже кандидатом в члены Политбюро, с его появлением в Москве, как вспоминал Хрущёв, «жизнь Сталина и коллектива, который сложился вокруг него, приобрели совершенно иной характер... Я видел, что Сталин и Берия очень дружны между собой... Я замечал, что окружающие Сталина люди, занимавшие более высокие посты и в партии, и в государстве по сравнению с Берией, вынуждены были считаться с ним и даже заискивать, лебезить, подхалимничать перед ним, особенно Каганович. Я не видел такого нехорошего, подлого подлизывания только со стороны Молотова»{133}.

Замена Ежова Берией была воспринята в народе как прекращение массового террора, тем более что в ближайшие месяцы после этого события число арестов резко уменьшилось, а десятки тысяч человек были выпущены из лагерей и следственных тюрем. В начале 1939 года Берия подписал ряд приказов об аресте и предании суду работников НКВД на местах за производство необоснованных арестов и применение незаконных, извращённых методов следствия.

В конце 1938 года произошли некоторые изменения и по линии ЦК. Несколько секретарей обкомов были сняты со своих постов за «избиение честных работников». Было принято решение об обязательном согласовании органами НКВД репрессий против членов партии с партийными комитетами.

Несколько изменилось отношение и к членам семей репрессированных. 23 января 1939 года первый секретарь ЦК ВЛКСМ Михайлов направил Сталину письмо, в котором называл «практику огульного отказа в приёме в ВЛКСМ» тем юношам и девушкам, у которых репрессированы родители, «крайне вредной и способной вызвать озлобление той части молодёжи, которая хочет честно работать для народа». На этот документ Сталин наложил резолюцию «Правильно!»{134}.

На XVIII съезде ВКП(б) вопрос о массовых репрессиях был поднят в докладе Жданова об изменениях в Уставе партии — вне всякой связи с темой доклада. Жданов приводил многочисленные примеры, свидетельствующие о том, какая страшная атмосфера массового психоза охватила в годы великой чистки партию и страну. Однако, как ни удивительно, эти примеры подавались таким образом, чтобы вызвать веселье зала. Так, Жданов под «общий смех» рассказывал о том, что в одном из районов Красноярского края действовал клеветник, который «завел себе список со специальными графами: «большой враг», «малый враг», «вражёк», «вражёнок». «Громкий смех» вызвало и сообщение Жданова о клеветнике, который в одном из своих «разоблачительных» заявлений в обком партии включил просьбу: «Я выбился из сил в борьбе с врагами, а потому прошу путевку на курорт».

Как о забавном курьезе Жданов говорил и о том, что некоторые члены партии «для того, чтобы перестраховаться, прибегали к помощи лечебных учреждений». В подтверждение этого он зачитал «справку, выданную одному гражданину»: «Тов. (имя рек) по состоянию своего здоровья и сознания не может быть использован никаким классовым врагом для своих целей. Райпсих Октябрьского района г. Клева (подпись)»{135}.

В прениях по докладу Жданова приводились многочисленные примеры «избиения честных большевистских кадров». Так, рассказывалось о том, что уполномоченный ЦК КП Белоруссии Земцев выехал в один из районов республики, где приказал арестовать секретаря райкома, а остальным членам райкома передал составленный им список коммунистов, подлежащих исключению из партии. К вечеру этого дня было исключено 17 человек, у которых Земцев отобрал партбилеты. В одной из парторганизаций не исключённым остался только один человек, которому Земцев заявил, что его исключат позже, так как сейчас некому голосовать за исключение. Затем он отобрал у членов райкома ключи и печати, сдал их в районное отделение НКВД и, опечатав здание райкома, уехал, ликвидировав, таким образом, районный комитет партии{136}.

В одном из райкомов Киева создавались специальные комиссии по сбору компрометирующих материалов на членов и кандидатов в члены партии. Этими комиссиями было собрано 1014 клеветнических заявлений. В другом районе были поданы компрометирующие заявления на 63 % членов районной парторганизации, а в парторганизации Академии наук, где состояло на учёте 130 коммунистов, были поданы клеветнические заявления на 111 человек{137}.

В выступлениях делегатов приводились вопиющие примеры иррационального поведения людей, увлёкшихся поиском «врагов народа». Так, сообщалось о заявлении в обком партии, подписанном фамилией «Збрежевский» и содержавшем обвинения против группы работников партийного аппарата. При проверке заявления обнаружилось, что человека с такой фамилией в этой области вообще не существует, а заявление было написано неким Семида, работавшим завотделом одного из сельских райкомов партии. Когда этот «сигнализатор» был пойман с поличным, выяснилось, что он не был даже уверен в существовании некоторых названных им в заявлении людей{138}.

На одном из ленинградских заводов один человек подал большое количество заявлений на коммунистов, в каждом из которых обвинялось по 20 и более человек — тех, кто работал вместе с ним, и тех, кто жил с ним в одной квартире. Писал он даже о том, что его соседи разговаривают между собой шепотом, а это означает, что они утаивают что-то от партии.

Ещё более поразительным был приведённый на съезде факт, когда в Ленинградском индустриальном институте один член партии подал 19 заявлений и «сигналов», а двадцатое заявление написал на себя. В этом заявлении он писал, что его дядя оказался врагом народа и репрессирован органами НКВД. «При проверке заявления на месте оказалось, что этот дядя вовсе не враг и не был репрессирован органами НКВД, а просто заболел и умер (Смех{139}.

Смехом делегаты встречали и сообщения о том, по каким поводам коммунисты исключались из партии. Так, Бойцов рассказал, что в одной из парторганизаций был исключён член партии Пирогов за то, что он на занятии политкружка сказал, что Иван Грозный был умным царём. «В организации стали рассуждать: как это так, Иван Грозный — царь, и вдруг умный; все цари — дураки и Иван Грозный в том числе, а раз Пирогов его хвалит, то исключить его из партии (Смех{140}. Такое же веселье зала вызвало сообщение о том, что кандидата партии Могильнера исключили за совершение над родившимся ребенком религиозного обряда (обрезания); «однако непредвиденным обстоятельством для клеветников оказалось то, что у т. Могильнера родился не мальчик, а девочка»{141}.

Разумеется, подобные разоблачения «перегибов» отнюдь не означали прекращения изуверской практики органов НКВД. Напротив, в январе 1939 года, когда руководители местных партийных организаций начали ставить в вину работникам НКВД применение истязаний к арестованным, Сталин направил секретарям республиканских и областных партийных комитетов, наркомам и начальникам областных управлений НКВД письмо, в котором «разъяснял», что использование методов физического воздействия допущено с разрешения ЦК и эти методы должны «обязательно применяться и впредь»{142}. Данная директива вплоть до смерти Сталина служила документом, на котором основывалась практика «органов». 17 июня 1947 года министр госбезопасности Абакумов в докладной записке, адресованной Сталину, сообщал: «В отношении изобличённых следствием шпионов, диверсантов, террористов и других активных врагов советского народа, которые нагло отказываются выдать своих сообщников и не дают показаний о своей преступной деятельности, органы МГБ, в соответствии с указанием ЦК ВКП(б) от 10 января 1939 года, применяют меры физического воздействия»{143}.

Этим «указанием» руководствовались и местные партийные работники, осуществлявшие «контроль» за деятельностью НКВД. Бывший заместитель начальника Ивановского УНКВД по милиции Шрейдер в своих воспоминаниях рассказывал, как в 1939 году секретарь Ивановского обкома Седин, недавно назначенный на этот пост, принимал участие в допросах бывших руководящих работников обкома, на которых они отказались от выбитых у них показаний. Однако после этого Седин завизировал «расстрельные» и иные приговоры, вынесенные этим людям. О том, как реагировал Седин на сообщения заключённых о зверствах их тюремщиков, Шрейдер рассказывал на собственном примере. Однажды в кабинет, где происходил его допрос, вошел «человек лет под сорок, плотного телосложения, свежевыбритый, пышущий здоровьем и благополучием... На груди у Седина красовался орден Ленина». Шрейдер, уверенный в том, что новый секретарь обкома наведет справедливость в его деле, показал Седину раны от пыток. «Что вы мне демонстрируете свои раны, — с гримасой неудовольствия сказал Седин. — Ведь Алексей Максимович Горький сказал: «Если враг не сдается, его уничтожают!»{144}.

После устранения Ежова продолжались, хотя и с меньшей интенсивностью, аресты, в том числе выдающихся деятелей советской культуры. Так, был арестован Михаил Кольцов, бывший одним из самых преданных Сталину людей. В книге «Гибель всерьёз» Луи Арагон привёл фразу, сказанную ему Кольцовым перед отъездом из Парижа: «Запомните последние слова, которые вы слышали от меня. Запомните, что Сталин всегда прав»{145}.

По-видимому, арест Кольцова, действовавшего в Испании в качестве сталинского эмиссара, объяснялся тем, что он слишком много знал о преступлениях, чинимых там сталинской агентурой. Послушно выполняя в Испании все указания Сталина, Кольцов проявлял временами собственную инициативу и даже посетил однажды под видом латиноамериканского корреспондента штаб-квартиру ПОУМа (см. гл. XXIV). Хотя Кольцов сообщил о своём визите только близким товарищам, не переставая при этом «яростно громить поумовцев»{146}, сам факт его непосредственного контакта с деятелями ПОУМа не мог не вызвать у Сталина самой недоброжелательной реакции. Как можно судить по некоторым архивным документам, с самого начала пребывания Кольцова в Испании за ним велась неусыпная слежка. Так, в начале 1937 года секретные агенты Коминтерна сообщали, что некий Рудольф Зелке, вышедший из КПГ в 1928 году и «выступающий как яростный враг советской власти и Коммунистического Интернационала», получил пост в министерстве пропаганды провинции Валенсия «благодаря посредничеству тов. Кольцова... Данные относительно связей Рудольфа Зелке и Кольцова подтверждены представителем ТАСС и тов. Канторовичем — редактором газеты «Le Volontaire de la Liberte»{147}.

Арест Кольцова явился полной неожиданностью как для него самого, так и для писательской общественности. Писатель А. Авдеенко вспоминает, как 12 декабря 1938 года Кольцов выступал в клубе писателей с докладом о «Кратком курсе истории ВКП(б)». В этом докладе Кольцов рассказывал, «как в будущем страна будет постепенно переходить от социализма к коммунизму. Сначала отменят плату за проезд в общественном транспорте. Потом хлеб станет бесплатным. Потом и продукты будут выдаваться по потребности, в обмен на добросовестный труд, а не за деньги».

После выступления Кольцов устроил застолье для своих друзей. «Я видел его в тот час, — писал Авдеенко. — Он был весел, шутил, смеялся, рассказывал об Испании то, о чём не писал в газетах. Застолье закончилось в полночь, если не позже. Мы гурьбой провожали Кольцова к машине. На другой день, придя в редакцию, я узнал, что Кольцов арестован»{148}.

Дело Кольцова было каким-то образом связано с делом Мейерхольда, хотя арест последнего произошёл через полгода после ареста Кольцова. Об этом свидетельствует рассказ А. Фадеева, переданный его другом, литературным критиком К. Зелинским.

В начале 1939 года Фадеев на одном из литературных собраний в Киеве произнёс несколько положительных слов о тогда уже опальном Мейерхольде. После возвращения в Москву он был вызван к Сталину, который дал ему прочесть показания Кольцова и генерала Белова, расстрелянного в 1938 году (как вспоминал И. Эренбург, Белов был близким другом Мейерхольда). В показаниях и того, и другого говорилось о Мейерхольде как участнике заговорщической группы и резиденте иностранной разведки. После того, как Фадеев прочёл эти показания, Сталин сказал: «Теперь вы, надеюсь, понимаете, кого вы поддерживали своим выступлением. А вот Мейерхольда, с вашего позволения, мы намерены арестовать».

«Каково мне было всё это слушать? — говорил Фадеев Зелинскому. — Но каково мне было потом встречаться с Мейерхольдом! Его арестовали только через пять месяцев после этого случая. Он приходил в Союз (писателей), здоровался со мной, лез целоваться, а я знал про него такое, что не мог уже и смотреть на него»{149}.

Мейерхольд был арестован в июне 1939 года. Причиной его ареста могла быть застарелая ненависть к нему Сталина из-за того, что Мейерхольд был в дружеских отношениях с Троцким и даже посвятил ему в 1923 году один из своих спектаклей. Главной задачей дела Мейерхольда был поиск троцкистского влияния в советском искусстве. В его деле «троцкистами» значатся Эренбург, Пастернак, Шостакович, Охлопков, Шебалин и многие другие. Примерно тот же круг лиц фигурировал и в деле Бабеля.

Судя по письмам Мейерхольда в различные инстанции, во время следствия он подвергался особенно зверским пыткам. 3 декабря 1939 года он писал Берии, что арест и допросы повергли его «в величайшую депрессию вплоть до полной потери власти над собою, депрессию, вызвавшую чудовищную притупленность сознания... Я клеветал на себя (я давал самооговоры сверхнеественные, которые не могут не броситься в глаза Вам, когда Вы будете, на что я надеюсь, знакомиться с содержанием моего дела), я оговаривал людей, ни в чём не повинных... Я не выдерживал ни болей физических, ни тем более оскорблений моральных, направленных на меня следователями... Я бился, как в горячке, и подписывал приговоры вслепую».

13 декабря Мейерхольд обратился с заявлением к Прокурору СССР, в котором отказывался от своих вынужденно-ложных показаний, явившихся «следствием того, что ко мне, 65-летнему старику (и нервному, и больному), на протяжении всего следствия применялись такие меры физического и морального воздействия, каких я не мог выдержать, и я стал наводнять свои ответы на вопросы следователя чудовищными вымыслами. Я лгал, следователь записывал, вымыслы эти ещё и заострял, иные ответы за меня диктовал стенографистке сам следователь, и я всё это подписывал... Надо мной всё время висела угроза возможного повторения вышеуказанных мер воздействия ( «будешь лгать, будем бить в три раза сильнее»)».

Поскольку эти заявления не вызвали никакого отклика, Мейерхольд обратился 2 и 13 января 1940 года с письмами к Молотову. Письма эти особенно страшно читать. В них рукой великого художника описаны обычные в практике НКВД истязания, испытанные им на себе. «Нервные ткани мои, — писал Мейерхольд, — оказались расположенными совсем близко к телесному покрову, а кожа оказалась нежной и чувствительной, как у ребенка; глаза оказались способными (при нестерпимой для меня боли физической и боли моральной) лить слезы потоками. Лежа на полу лицом вниз, я обнаруживал способность извиваться и корчиться, и визжать, как собака, которую плетью бьет её хозяин... Меня здесь били — больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (сверху, с большой силой), по местам от колен до верхних частей ног. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-жёлтым кровоподтёкам снова били этим жгутом и боль была такая, что казалось на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Меня били по спине этой резиной, руками меня били по лицу размахами с высоты... Я от голода (я ничего не мог есть), от бессонниц (в течение трёх месяцев) и от сердечных припадков по ночам и от истерических припадков (лил потоки слез, дрожал, как дрожат при горячке) поник, осевши, осунувшись, на 10 лет постарев... Надо мной навис дамоклов меч: следователь всё время твердил, угрожая: «не будешь писать (то есть — сочинять значит!?), будем бить опять, оставим не тронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного искромсанного тела».

Стремясь вызвать доверие Молотова, измученный Мейерхольд выбирал самые грубые слова для выражения своей ненависти к Троцкому. «Я вместе с партией проклинаю Иуду Троцкого!... Говорить о троцкизме в искусстве просто смешно. Отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов, человек, как Троцкий, способный лишь на подлые диверсии и убийства из-за угла, не имеющий никакой политической программы, кретин не может дать программы художникам»{150}.

Излишне говорить о том, что это письмо не возымело и не могло возыметь никакого действия. Мейерхольд и Кольцов были расстреляны 2 февраля 1940 года. За неделю до этого был расстрелян Бабель.

Многие люди, освобождённые в период бериевской «оттепели», через некоторое время арестовывались вновь. Так, бывший секретарь ЦК Венгерской компартии Кюршнер после 26-месячного пребывания в тюрьме был в марте 1940 года выпущен на свободу, и дело его было прекращено. Однако спустя три месяца он был вновь арестован и решением Особого совещания от 10 сентября того же года осуждён на 8 лет лагерей за «участие в право-троцкистской организации, возглавляемой членом ИККИ, академиком Варгой»{151}. Между тем Варга никогда не подвергался аресту и продолжал работать на своих постах в Коминтерне и в Академии наук.

Вопреки бытующим представлениям о всеобщем страхе, побуждавшем обходить членов семей репрессированных, как прокажённых, и не обмениваться даже с близкими людьми разговорами, в которых бы осуждались массовые репрессии, в стране были частыми случаи проявления сочувствия к жертвам сталинского террора. 10 сентября 1940 года академик Вернадский оставил следующую запись в своём дневнике: «Сейчас слышны такие рассуждения публики, которые ещё недавно были невозможны, хотя опаска доносов ещё сильна. В Малом Ярославце на днях покончила самоубийством врач-хирург, отдававшаяся вся своему делу. Её муж, комсомолец, был сперва сослан, а потом расстрелян. Она оставила записку, в которой говорит, что после гибели мужа — тоска одиночества и отсутствие выхода в лучшее. Кончалась записка обращением к Сталину: «Благодарю тов. Сталина за счастливую жизнь». Когда эту записку прочли, то запретили всему персоналу провожать её, скомкали похороны. Но пациенты её осыпали цветами гроб и проводили до могилы»{152}.

При освобождении и реабилитации либо после отбытия своего срока человек должен был давать письменное обязательство не разглашать того, что происходило с ним самим и что он наблюдал в тюрьмах и лагерях. Однако вести о судьбах миллионов репрессированных не только широко распространялись по стране, но и просачивались за границу. 20 марта 1937 года Виктор Серж писал Троцкому о судьбах советских троцкистов: «Совершенно ясно, что ссылки больше нет. Все — под замком (и если и осталась кое-какая ссылка для троцкистов, то в самых гиблых местах вроде Туруханска). Ясно тоже, что в концлагерях и изоляторах происходят отчаянные бои, смертельные голодовки и всевозможные истязания. Ясно, что никогда ещё не было, никогда такого ужаса в русских тюрьмах!»{153}.

Сведения о расстрелах и положении советских политзаключённых умело использовались фашистской пропагандой. Уже в 1938 году усилиями Германии и Италии были организованы в различных странах «антикоминтерновские выставки», на которых экспонировались документы о сталинском терроре в СССР и Испании{154}.

Бывший работник наркомата лесной промышленности Альбрехт, немец по национальности, арестованный в 1937 году, в 1939 году был освобождён. Во время пребывания Риббентропа в Москве он сумел проникнуть в германское посольство и обратился с просьбой о политическом убежище. Сталин в знак новоявленной советско-германской «дружбы» разрешил Риббентропу увезти Альбрехта в Германию. Здесь Альбрехт написал книги «Бутырская тюрьма. Камера 99» и «Революция, которую предали». Эти книги широко распространялись нацистскими пропагандистскими органами в немецких частях, воевавших на территории СССР{155}.

XII. Национальная политика

Характеризуя разительные различия между национальной политикой большевизма и сталинизма, Троцкий писал в 1938 году: «Октябрьская революция провозгласила право каждой нации не только на самостоятельное культурное развитие, но и на государственное отделение. На деле бюрократия превратила Советский Союз в новую тюрьму народов. Правда, национальный язык и национальная школа продолжают существовать: в этой области самый могущественный деспотизм не может уже повернуть колесо развития назад. Но язык разных национальностей является не органом их самостоятельного развития, а органом бюрократического командования над ними. Правительства национальных республик назначаются, разумеется, Москвой, точнее сказать, Сталиным. Но поразительное дело: три десятка этих правительств (союзных и автономных республик — В. Р.) оказываются внезапно состоящими из «врагов народа» и агентов иностранного государства. За этим обвинением, которое звучит слишком грубо и нелепо даже в устах Сталина и Вышинского, скрывается на самом деле тот факт, что чиновники, хотя бы и назначенные Кремлем, попадают в национальных республиках в зависимость от местных условий и настроений и постепенно заражаются оппозиционным духом против удушающего централизма Москвы. Они начинают мечтать или разговаривать о том, чтоб сместить «любимого вождя» и ослабить тиски. Такова действительная причина недавнего обезглавления всех национальных республик СССР»{156}.

В 30-е годы среди коммунистов и беспартийной интеллигенции союзных и автономных республик были широко распространены оппозиционные антирусификаторские настроения. Этот протест против сверхцентрализма и великодержавного шовинизма был переквалифицирован Сталиным в «буржуазный национализм», ставший дополнительным обвинением в адрес коммунистов коренной национальности этих республик. В каждой из них были искусственно сфабрикованы, помимо «правотроцкистских», ещё и буржуазно-националистические организации, якобы стремившиеся к отделению своей республики от СССР. Во всех национальных республиках была истреблена значительная часть творческой интеллигенции. Такой социально-этнический геноцид распространялся и на те народы, у которых своя интеллигенция появилась только при Советской власти.

Для национальной политики сталинизма характерно то, что в сталинское Политбюро никогда не входил ни один из руководителей союзных республик, за исключением Украины. Трое из украинских партийных деятелей (Косиор, Чубарь и Постышев) были в середине 30-х годов отозваны из Украины и спустя некоторое время арестованы и расстреляны. Уцелеть удалось одному Петровскому, лишённому всех своих постов.

Расправе над партийно-советскими работниками и деятелями культуры национальных республик сопутствовало уничтожение элементов культурно-национальной автономии, возникшей после Октябрьской революции. 17 декабря 1937 года были приняты три постановления ЦК об упразднении соответствующих органов и учреждений, появившихся в первые годы Советской власти. В постановлении «О ликвидации национальных районов и сельсоветов», существовавших на территориях с компактно проживающим национальным меньшинством, указывалось, что многие из этих районов (немецкие, финские, корейские, болгарские и т. д.) «были созданы врагами народа во вредительских целях»{157}. Постановление «О русских газетах на Украине» предписывало резко поднять удельный вес русской прессы и одновременно закрыть издающиеся в Киеве газеты на немецком и болгарском языках{158}. В постановлении «О национальных школах» объявлялось вредным «существование особых национальных школ (финские, эстонские, немецкие, английские, греческие и др.)». Одновременно со школами подлежали закрытию национальные педагогические техникумы, дома просвещения и другие культурно-просветительные учреждения{159}.

13 марта 1938 года было принято постановление ЦК и СНК о введении обязательного обучения русскому языку в школах национальных республик. Возражая против грубо-ассимиляторских методов, с помощью которых предполагалось вести это обучение, Н. К. Крупская писала Сталину: «Я считаю вредным введение преподавания письма и чтения на первом году обучения не только на материнском, но и на русском языке, считаю вредным введение единого букваря для всех народностей, букваря, переведённого с русского». В том же письме Крупская обращала внимание Сталина на возрождение бытового антисемитизма и других проявлений недоброжелательного отношения к представителям малых национальностей, значительно ослабившегося в первые годы Советской власти. Она писала, что в повседневной жизни «начинает показывать немного рожки великодержавный шовинизм... Среди ребят появилось ругательное слово «жид», малышка говорит: «Дедушка, я не хочу быть латышкой»{160}. Все эти тревожные замечания Крупской были оставлены Сталиным без ответа.

С особой настойчивостью тенденции великодержавного шовинизма внедрялись во второй половине 30-х годов в идеологию. Это нашло выражение, в частности, в возвеличивании русских князей, царей и генералов, одерживавших победы в войнах, направленных на расширение границ российского государства. Среди царей особое внимание было уделено Ивану Грозному и Петру Первому, служившими для Сталина образцами «необходимой» жестокости по отношению к «изменникам».

Говоря об открытом возрождении великорусского национализма в советской печати, Троцкий отмечал: «Официальная идеология нынешнего Кремля апеллирует к подвигам князя Александра Невского, героизму армии Суворова-Рымникского или Кутузова-Смоленского, закрывая глаза на то, что этот «героизм» опирался на рабство и тьму народных масс и что именно по этой причине старая русская армия оказывалась победоносной только в борьбе против ещё более отсталых азиатских народов или слабых и разлагающихся пограничных государств на Западе. При столкновении же с передовыми странами Европы доблестное царское воинство всегда оказывалось несостоятельным... Что до всего этого термидорианцам и бонапартистам? Им необходимы национальные фетиши»{161}.

Эта же мысль звучала в «Открытом письме Сталину» Ф. Раскольникова, который упрекал кремлёвского диктатора в насаждении «культа исторических русских героев Александра Невского и Дмитрия Донского, Суворова и Кутузова, надеясь, что в будущей войне они помогут вам больше, чем казнённые маршалы и генералы»{162}.

В пропаганде надсоциальных, надклассовых ценностей важная роль принадлежала официальной историографии. Характеризуя её эволюцию в предвоенные годы, Троцкий писал: «Пересмотр прошлого совершался столь лихорадочными темпами, что разрушались вчерашние авторитеты. Официальнейший историк Покровский был после смерти объявлен врагом народа, так как недостаточно почтительно относился к прошлой истории России. Началась реабилитация не только старого национального патриотизма, но и военной традиции. Начались исследования русской военной доктрины, реабилитация русских стратегов, включая и 1914 год»{163}.

Аналогичные тенденции описывал и один из наиболее честных и проницательных эмигрантских публицистов Г. Федотов, характеризовавший «сталинскую генеральную линию» как «линию национализации революции, т. е. линию национал-социализма». «По этой линии, — писал он, — стоит вся внутренняя политика, поскольку она свидетельствует о какой-либо идеологии. Продолжается реабилитация русской истории, преимущественно военной. Газеты полны описаний военных музеев. Выставка Ледового побоища, выставка Кутузова... Сильный удар наносится окраинным сепаратизмам реставрацией русского языка как языка государственного»{164}.

«Реабилитация» русского военного прошлого насаждалась и в советском искусстве. При этом сам Сталин нередко подчёркнуто демонстрировал преемственность своих «державно-государственнических» устремлений с традициями царской России. Так, он устроил эксцентричное шоу, своего рода «спектакль в спектакле» на премьере оперы «Иван Сусанин» в Большом театре 2 апреля 1939 года. Это событие описано в дневнике Е. С. Булгаковой со слов её мужа, находившегося в зрительном зале во время премьеры. М. Булгаков увидел своего рода знамение времени в том, что «перед эпилогом Правительство перешло из обычной правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать, и аплодисмент продолжался во всё время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского — верхами. Это всё усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причём Правительство аплодировало сцене, сцена — по адресу Правительства, а публика — и туда, и сюда»{165}.

Сталинский шовинизм не остался без внимания со стороны нацистских вождей. Описывая в 1940 году в своём дневнике беседу Гитлера с неким Колином Россом, побывавшим в СССР, и суммируя свои впечатления от этой беседы, Геббельс объединял воедино национализм, антисемитизм и террор Сталина, усматривая в этих чертах сталинской политики резон для сохранения советско-германского политического союза. «Россию Росс рисует как просто безотрадную страну, — писал он. — Нигде ни улыбки, ни радости. Несмотря на это, Сталин пользуется популярностью. Ведь он — единственная надежда. Наследник Петра Великого. Представитель панславизма. Вероятно мы, германцы, никогда не поймем этих славян! Сталин для русских — папаша... Он, как заботливый садовник, отрезает слишком разросшиеся ветки, то есть ликвидирует генералов и журналистов... Не ликвидирует ли Сталин постепенно и евреев? Вероятно, он только для того, чтобы ввести в заблуждение весь мир, называет их троцкистами. Кто знает? Во всяком случае, мы с Россией — союзники. До сих пор мы имели от этого только выгоды. Фюрер увидел Сталина в одном кинофильме, и тот сразу стал ему симпатичен. Тогда, собственно, и началась германо-русская коалиция»{166}.

Гитлеровские дипломаты не скрывали перед своими советскими коллегами, что новые тенденции в советской национальной политике и идеологии являются одним из мотивов, способствующих советско-германскому сближению. В зондажной беседе с временным поверенным в делах СССР Астаховым, состоявшейся 26 июля 1939 года, чиновник германского МИДа Шнурре, говоря о смягчении идеологических противоречий между СССР и Германией, связывал это с изменениями, произошедшими за последние годы в политике и идеологии советского руководства. «Значение Коминтерна, — утверждал он, — оказалось перекрыто Политбюро, которое теперь проводит совершенно новую политику, чем в то время, когда доминировал Коминтерн. Слияние большевизма с национальной историей России, которое выразилось в прославлении великих действий и деятелей России (празднование битвы под Полтавой, чествование Петра Первого, битвы на Чудском озере Александра Невского) действительно изменило международное лицо большевизма, как мы это видим, особенно когда Сталин отложил мировую революцию на неопределённый срок. При таком состоянии дел мы увидели теперь возможности (улучшения советско-германских отношений — В. Р.), которых не видели раньше»{167}. Воспевание побед русского оружия над иноземцами (в том числе над тевтонскими «псами-рыцарями») представлялось нацистам безобидным делом в условиях, когда Сталин отказался от революционной интернационалистской политики и идеологии большевизма.

Шовинистические настроения в СССР заметно усилились в 40-е годы, особенно после того, как Сталин в 1945 году назвал русскую нацию «руководящей нацией» Советского Союза. Хотя эти настроения претерпели некоторый спад после смерти Сталина, они вплоть до распада СССР продолжали оказывать влияние на кадровую политику и психологию «кадров». Такого рода тенденции вызывали ответную реакцию среди коренного населения союзных и автономных республик: накопление антирусских и сепаратистских настроений. Все эти национальные противоречия, вырвавшиеся наружу в период «перестройки», сыграли немалую роль в разрушении Советского Союза.

В плену националистических настроений оказались нынешние правители республик, образовавшихся на развалинах СССР, в большинстве своём — бывшие партократы, у которых, как оказалось, интернационалистские коммунистические убеждения держались не дальше кончика языка. В свою очередь, в России произошло оживление идей «державности», «государственничества» и «национал-патриотизма», приобретших ведущую роль не только в открыто черносотенных организациях, но и в некоторых партиях, именующих себя коммунистическими. Эта тенденция закономерно сочетается с «ренессансом сталинизма» в работах как некоторых русских эмигрантов (например А. Зиновьева), так и бывших идеологических партаппаратчиков типа Р. Косолапова.

XIII. Сталин и сталинизм глазами белой эмиграции

Идеология и даже терминология современных «национал-патриотов» не является их собственным изобретением; она заимствована из работ деятелей наиболее реакционного крыла русской эмиграции 30-х годов. Именно эта часть эмигрантов точно ухватила шовинистические тенденции сталинской политики тех лет, которые вызывали её явное, нескрываемое одобрение. Восторженные панегирики Сталину, превращающему «социалистическое отечество в Россию, а социалистическое строительство в борьбу за русскую мощь»{168}, публиковались на страницах газеты «Бодрость» и других органов младороссов — русских фашистов. «Сталин, стремясь удержать в своих руках власть, — констатировалось в одной из передовых газеты, — стал открытым и вполне явным предателем и вредителем марксизма, искусно приспосабливаясь к требованиям нации и жизни. Из лидера компартии Сталин стремится стать народным, национальным вождём. Именно в этом сейчас весь смысл происходящего в России»{169}.

К аналогичным выводам приходили и другие публицисты националистического толка, которые анализировали сдвиги в советской политике и идеологии в свете противопоставления Сталина и Троцкого, сталинизма и троцкизма. «Если, как справедливо указывают троцкисты, — писал журнал «Современные записки», — Сталин социализма в России не построил, то с другой стороны несомненно, что, спустившись с планеты на русскую землю, политика Сталина приобрела более реальный и менее авантюристический характер, чем политика Троцкого с его идеей перманентной революции в планетарном масштабе»{170}.

Более подробно эта тема разрабатывалась в другом праворадикальном эмигрантском журнале «Третья Россия», где ей была посвящена обширная статья Баранецкого «Сталин и оппозиция». В ней автор выражал сожаление по поводу того, что сталинцы «не пытаются идеологически осмыслить совершаемый ими сверху переворот, имеющий... решающее значение для всей Русской Революции». Суть данного переворота усматривалась в утверждении у власти «группы государственников ( «сталинской бюрократии», как бранятся троцкисты)». С этой точки зрения Баранецкий расценивал «поединок между Троцким, выражающим собой как бы объект переворота, и Сталиным, являющимся его носителем». Этот поединок, по его словам, имел огромное значение «для судеб и самой революции, и России, и в известном смысле, всего современного человечества вообще»{171}.

Давая свою оценку принципиальных различий между Сталиным и Троцким, Баранецкий разражался ожесточёнными филиппиками против Троцкого — «неисправимого марксистского начётчика и заклятого врага России и русского народа», который «одно время чуть было не стал знаменем некоторых русских национально-народных освободительных сил»{172}. Главную «вину» Троцкого автор усматривал в том, что он выступает «за «перманентное» продолжение того состояния, которое он вместе с Лениным воплощал и которое должно быть неукоснительным выполнением рецептов Маркса и Энгельса»{173}.

Далее автор высказывал любопытные суждения, выражающие, говоря словами Ленина, «классовую правду врага»: «Собственно, каждый коммунист есть потенциальный троцкист. И действительное (а не только видимое) завершение борьбы с троцкизмом может быть достигнуто лишь вместе с преодолением компартии, как таковой. У Сталина и его группы государственников всё меньше и меньше врагов за пределами компартии и всё больше и больше их, притом самых опасных, внутри её... С другой стороны, Сталин и сталинцы — и в этом мы вполне согласны с троцкистами — действительно, коммунисты плохие, «сомнительные»{174}.

Переходя на открыто классовый язык, Баранецкий заявлял, что «начинает революцию чернь — в духовном и социальном смысле... завершает же её новая «аристократия» (у нас «знатные люди»)». Вождём «новой аристократии» и является «Сталин — государственник прежде всего». В этом «основная его характеристика»{175}.

«Общая квалификация личности и роли Сталина», по словам Баранецкого, сводится к тому, что он — «революционер сверху, реформатор большого масштаба, каким был у нас Иоанн Грозный, истребивший старый правящий слой бояр и создавший новый, Петр Великий, Александр II, а в других странах: Наполеон, Кромвель, в древности Юлий Цезарь»{176}. Но даже эти аналогии казались Баранецкому недостаточными для характеристики исторического облика Сталина, если он будет продолжать двигаться по избранному им пути — «национального возрождения России» в противовес мировой революции. «Сталин мог бы стать народным героем в истинном и высшем смысле этого слова, подлинным спасителем России в этот наиболее критический момент в её истории, если б нашёл мужество в себе донести до конца ту великую миссию, которая возложена на него Историей... Но и того уже, что им сделано в плане патриотического Дела народов России, — Россия, несмотря ни на что, не забудет ему никогда»{177}.

Утверждая, что белоэмигранты «должны решительно и безоговорочно отдать предпочтение Сталину, а не Троцкому», Баранецкий усматривал «стратегическую разницу» между Сталиным и Троцким в том, что «марксистский Дон-Кихот, Троцкий, продолжает, вопреки очевидности и здравому смыслу, верить в «международную пролетарскую революцию», а реалист Сталин пытается — пока непоследовательно и нерешительно — найти мост в будущее через национальное самоутверждение русского народа»{178}.

Любой непредвзятый читатель, очевидно, согласится с тем, что, не зная имени автора статьи и времени её появления, большинство её пассажей можно счесть извлечёнными со страниц нынешних «национал-патриотических» изданий, в том числе и тех, которые сегодня именуют себя коммунистическими.

XIV. Антисемитизм

В первые годы революции большевикам казалось, что в России, славившейся в недалёком прошлом еврейскими погромами и открытой деятельностью многочисленных черносотенных организаций, еврейский вопрос навсегда и безраздельно решён. Им представлялась абсурдной сама мысль о том, что при выдвижении людей на руководящие посты следует обращать внимание на их национальность и устанавливать в этой связи какие-то «процентные нормы». Ленин считал «пунктиком» Троцкого мнение последнего о том, что в первом правительстве молодой Советской республики не должно быть ни одного еврея{179}.

Белогвардейская пропаганда усиленно играла на том обстоятельстве, что на руководящих постах в администрации, хозяйстве и армии оказалось немало евреев, как, впрочем, и других «инородцев» — представителей малых национальностей, угнетавшихся при царизме и поэтому принимавших активное участие в революционной борьбе. Этому противостояла большевистская пропаганда, убеждавшая трудящихся, что им следует видеть врагов не в других нациях, а в других, угнетательских классах, которые натравливают русский народ на евреев и иных «инородцев».

Среди большевистских руководителей, пожалуй, только Троцкий считал, что микробы антисемитизма, как и вообще глубоко укоренившиеся в массах национальные предрассудки и предубеждения, не могут быстро и бесследно исчезнуть со сменой общественного и государственного строя, что они будут на протяжении длительного времени сохраняться в сознании отсталой части населения. Это подтвердилось в период легальной борьбы с оппозицией, когда Сталин и его приспешники стали эксплуатировать антисемитизм для дискредитации Троцкого, Зиновьева, Каменева, равно как и рядовых оппозиционеров-евреев. Если официальные агитаторы проводили эту линию в закамуфлированной форме, то на массовых собраниях, где шли дискуссии с оппозицией, зачастую прорывались откровенно антисемитские настроения. В Бюллетенях, нелегально издаваемых левой оппозицией в 1927–1928 годах — своего рода тогдашнем Самиздате, — можно найти десятки упоминаний об антисемитских выходках по отношению к оппозиционерам.

В своих воспоминаниях С. Аллилуева чётко указывала на связь, существовавшую между борьбой с левой оппозицией и возрождением антисемитизма. «В Советском Союзе лишь в первое десятилетие после революции антисемитизм был забыт, — писала она. — Но с высылкой Троцкого, с уничтожением в годы «чисток» старых партийцев, многие из которых были евреями, антисемитизм возродился «на новой основе», прежде всего в партии. Отец во многом не только поддерживал его, но и насаждал сам. В Советской России, где антисемитизм имел давние корни в мещанстве и бюрократии, он распространялся вширь и вглубь с быстротой чумы»{180}. Возвращаясь к этой теме, Аллилуева писала, что после ознакомления с «Политической биографией Сталина», написанной Дойчером, для неё «стала очевидной огромная роль, которую играл Троцкий в партии и в революции; а так как я хорошо знала характер отца, мне стал, наконец, ясен источник его антисемитизма. Безусловно, он был вызван долголетней борьбой с Троцким и его сторонниками, и превратился постепенно из политической ненависти в расовое чувство ко всем евреям без исключения»{181}.

В 1938 году Троцкий писал: «Трудно найти в истории пример реакции, которая не была бы окрашена антисемитизмом. Этот своеобразный исторический закон полностью подтверждается ныне в Советском Союзе... Да и может ли быть иначе? Бюрократический централизм немыслим без шовинизма, а антисемитизм всегда являлся для шовинизма линией наименьшего сопротивления». В этой связи Троцкий ссылался на американского журналиста Юджина Лайонса, проведшего долгие годы в Москве, в книге которого показывалось, «как бюрократия систематически, хотя и в прикрытой форме, эксплуатировала антисемитские предрассудки для упрочения своего господства»{182}.

Конечно, очищающее влияние идей Октябрьской революции было настолько велико, что подспудно внедряемый антисемитизм долгие годы не находил прибежища в массах. Н. Я. Мандельштам вспоминала, что в конце 30-х годов, когда ей приходилось работать на фабрике и снимать комнаты у «простых людей», она не встречала в рабочей среде и тени антисемитских настроений. «Я никогда не скрывала того, что я еврейка, — рассказывала она, — а во всех этих семьях — рабочих, колхозников, мельчайших служащих, — ко мне относились, как к родной, и я не слышала ничего похожего на то, чем запахло в высших учебных заведениях в послевоенный период, а, кстати, пахнет и сейчас. Самое страшное — это полуобразование, и в полуобразованной среде всегда найдется почва для фашизации, для низших форм национализма и вообще для ненависти ко всякой интеллигенции»{183}.

В 30-е годы не действовали, как в 40-е и последующие годы, ограничения в отношении приёма евреев в вузы, в научные и художественные учреждения и т. д. Однако среди выдвинувшихся в 1937–1938 годах новых партийно-советских кадров число евреев исчислялось единицами, в лучшем случае десятками (неизвестно, имелись ли тогда на этот счёт какие-либо специальные инструкции, но общее недоверие к «инородцам», возникшее в годы великой чистки, оказывало несомненное влияние на этот процесс). Вместе с тем среди «новобранцев 1937 года» превалировали представители «полуобразованной среды» — носители антисемитских настроений.

О том, как в конце 30-х годов антисемитизм насаждался сверху, существует немало мемуарных свидетельств. Так, литературный критик Б. Рунин вспоминал, что в 1939 году он обратил внимание на «любопытную метаморфозу», произошедшую в редакции «Правды». В середине 30-х годов «бросалось в глаза обилие еврейских фамилий на дверях правдинских кабинетов. Теперь их было куда меньше, и новые таблички красноречиво возвещали либо о произошедших за это время людских заменах, либо о том, что тот или иной обитатель правдинской кельи почёл за благо взять себе псевдоним. Это было знамение времени»{184}.

Эту же тенденцию, усилившуюся «во время нашего кратковременного романа с гитлеровской Германией», описывала и журналистка Р. Лерт. «Именно тогда, — вспоминала она, — из «Правды» и «Известий» стали исчезать фамилии известных международников-журналистов, иностранных корреспондентов Иерухимовича, Гутнера и других — и вместо них появились псевдонимы И. Ермашов, Б. Гутнов и прочие».

Лерт рассказывала и о более серьёзных проявлениях антисемитизма, наблюдавшихся в кадровой политике. Так, во время обсуждения кандидатуры девушки с еврейской фамилией, выдвигаемой на пост секретаря МК ВЛКСМ, «некто» поморщился и сказал: «Неужели в Москве нельзя найти подходящую русскую комсомолку?»{185}.

О том, что подобные тенденции получили более широкое распространение во время войны, свидетельствуют яркие страницы романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба», а также обнародованные ныне секретные документы из архива ЦК КПСС. Так, в самые тяжёлые дни отступления советских войск летом 1942 года начальник Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Александров направил секретарям ЦК докладную записку, в которой писал, что «в течение ряда лет во всех отраслях искусства извращалась национальная политика партии». Эти «.извращения» Александров усматривал в том, что «в управлении Комитета по делам искусств и во главе учреждений русского искусства оказались нерусские люди (преимущественно евреи)». В подтверждение этого в записке приводились еврейские фамилии лиц, находящихся «на руководящей административной и творческой работе» в Комитете по делам искусств, Большом театре, Московской консерватории, говорилось о «засилье евреев» в музыкальной критике и в отделах литературы и искусства центральных газет. Александров предлагал «провести уже сейчас частичное обновление руководящих кадров в ряде учреждений искусства»{186}. В июле 1943 года Александров обратился к секретарям ЦК с новой докладной запиской, в которой старательно перечислял еврейские фамилии «руководящего состава» в Большом театре и называл кандидатуры лиц русской национальности, которыми, по его мнению, следовало заменить евреев{187}. А несколько ранее председатель Комитета по делам кинематографии Большаков в письме Щербакову предлагал заменить Раневскую, выдвинутую Эйзенштейном на роль «русской княгини Ефросиньи» в фильме «Иван Грозный», на том основании, что «семитские черты у Раневской очень ярко выступают, особенно на крупных планах»{188}.

Осенью 1944 года в Кремле было созвано совещание, на котором присутствовали члены Политбюро и секретариата ЦК, первые секретари республиканских и областных комитетов партии, руководящие работники оборонной промышленности, армии и МГБ. На этом совещании Сталин выступил со вступительным словом, в котором высказался за «осторожное» назначение евреев на руководящие посты в партийных и государственных органах. Более определённым было выступление Маленкова, который ратовал за «повышение бдительности» по отношению к еврейским кадрам. Вскоре после этого совещания партийные комитеты получили директивное письмо, подписанное Маленковым, в котором перечислялись должности, на которые назначение евреев считалось нежелательным{189}.

Следует подчеркнуть, что даже в послевоенные годы, когда антисемитизм стал в СССР государственной политикой, это не выражалось в открытых формах, как в фашистской Германии, а маскировалось ярлыками «сионизма», «космополитизма» и т. д. Понадобились долгие годы государственного антисемитизма, сохранявшегося в несколько ослабленном виде и после смерти Сталина, чтобы бытовой антисемитизм проник в самые разные слои советского общества, а специфическая «гласность» и «свобода» времён «перестройки» и «реформ» выразились, в частности, в появлении откровенно черносотенных, фашистских или полуфашистских организаций и изданий с их привычным образом врага.

XV. Два типа социального сознания

Важнейший аспект изменений в официальной идеологии второй половины 30-х годов был связан с отказом Сталина от концепции мировой революции. Правда, сам Сталин время от времени выступал с заявлениями о своей верности интернационалистской доктрине большевизма. В феврале 1938 года он изложил свои взгляды на этот счёт в письме комсомольцу Иванову. Это письмо явилось ответом на письмо Иванова, в котором излагались беды автора, возникшие в связи с освещением им на политзанятиях вопроса о победе социализма в одной стране. Хотя Иванов в своём выступлении исходил из положений Сталина, он был обвинён в «троцкизме» за изложение этой схоластической «теории» сталинизма.

В ответе Иванову Сталин писал: «Вы, конечно, правы, т. Иванов, а Ваши идейные противники (этими словами именовались комсомольские аппаратчики, исключившие Иванова из комсомола за его «троцкистские» взгляды — В. Р.) не правы». Эти слова являлись зачином для очередного изложения Сталиным своих казуистических взглядов по данному вопросу.

Не заботясь об элементарной грамотности своего языка, Сталин писал, что «вопрос этот содержит две различные проблемы». Первая из них — «проблема внутренних отношений нашей страны», которая уже «разрешена нами», так как социализм «уже построен в основном». «Построение полного социализма» следует отличать от второй проблемы — «проблемы внешних отношений нашей страны, т. е. проблемы полного обеспечения нашей страны от опасности военной интервенции и реставрации». Решение данной проблемы, которое будет означать «окончательную» (в отличие от «полной») победу социализма, может быть достигнуто «лишь в порядке соединения серьёзных усилий международного пролетариата с ещё более серьёзными усилиями нашего народа». Пути такого «соединения» Сталин определял в весьма абстрактных выражениях: «нужно усилить и укрепить интернациональные пролетарские связи рабочего класса СССР с рабочим классом буржуазных стран; нужно организовать политическую помощь рабочего класса буржуазных стран рабочему классу нашей страны на случай военного нападения на нашу страну». Как именно мыслится такая «организация», Сталин не объяснял, но зато он приводил цитаты из своих выступлений 20-х годов, согласно которым «необходимым условием окончательной победы социализма» является «поддержка нашей революции со стороны рабочих всех стран, а тем более победа этих рабочих хотя бы в нескольких странах»{190}.

Эта малограмотная и схоластическая статья была истолкована частью зарубежной прессы как выражение возврата Сталина к идее мировой революции. В некоторых нацистских изданиях даже появились суждения типа: «Сталин сбросил маску. Сталин показал, что не отличается от Троцкого по своим целям».

Раскрывая иллюзорный характер подобных представлений, Троцкий отмечал, что при Ленине помощь западного пролетариата Советскому Союзу понималась как международная революция; «в 1938 году она стала означать политическое и военное сотрудничество Коминтерна с теми буржуазными правительствами, которые могут оказать прямую или косвенную поддержку СССР в случае войны»{191}. За полтора десятилетия во внешней политике Советского Союза произошёл радикальный переворот. «Только по инерции или с какой-либо задней мыслью буржуазная реакция продолжает обличать Сталина как вдохновителя мировой революции. На самом деле, Кремль стал одним из устоев консервативного порядка. Период, когда московское правительство связывало судьбу советской республики с судьбой мирового пролетариата и угнетённых народов Востока, остался далеко позади»{192}.

Аналогичные мысли (разумеется, с некоторыми модификациями) высказывал наиболее проницательный аналитик русской эмиграции Г. Федотов, который расценивал сталинское письмо Иванову, как «блеф, рассчитанный на наивность европейской рабочей публики» и призванный обеспечить Сталину «сочувствие обманутого рабочего класса — самой серьёзной силы в демократическом лагере»{193}.

Федотов высмеивал тех деятелей эмиграции, которые считали, что «сущность сталинского режима в его неистребимой, нераскаянной идеологии: марксистско-ленинской. Все подозревают Сталина в расчётах на мировую революцию, в том, что он предает Россию испанцам, китайцам, не знаю кому. Какая слепота! Что может быть бесспорнее предательства Сталиным революции в Европе? Предательства республиканской Испании, предательства чешских коммунистов. Думают, что, если тиран душит Россию, то обязательно в интересах Интернационала. Думают так единственно потому, что могут представить себе радикальное зло только в образе Интернационала и не догадываются, что служение Интернационалу тоже требует самоотречения, жертвенности — тех добродетелей, на которые Сталин не способен... Сталин, как немецкие императоры в Петербурге XVIII в., прежде всего хозяин России. Но хозяин хищнический, варвар, головотяп, который ради своих капризов или своей тупости губит землю, истощает её силы. К естественному варварству прибавьте страх. Борьба за личную безопасность, за сохранение власти для тирана заслоняет всё».

Считая «единственным общенациональным лозунгом для порабощённой России» лозунг «Долой Сталина!», Федотов прибавлял: «Сказать «долой коммунизм» — бессмысленно, ибо это сейчас программа самих сталинцев»{194}.

Заменив интернационалистскую политику большевизма геополитикой, Сталин тем не менее открыто не провозглашал свой разрыв с коренными принципами большевизма; напротив, «интернационалистская» сторона официальной идеологии внешне укрепилась во время гражданской войны в Испании 1936–1939 годов. Но шовинистическая, великодержавная идеология всё более теснила на задний план прежние большевистские формулы.

В результате к концу 30-х годов не только официальная идеологическая доктрина, но и массовое сознание оказались как бы расщепленными на две части: официально не «отменённые» идеи интернационализма, с одной стороны, и всё более выдвигаемые на передний план идеи великодержавности и ксенофобии — с другой. На почве усвоения этих противоположных идеологических начал в «чистом виде» формировались полярные типы социального сознания, причудливо сосуществовавшие в советской действительности. Непримиримый конфликт между носителями этих типов сознания ярко представлен в повести К. Симонова «Левашов».

В этой повести, действие которой происходит летом 1942 года, выведены образы двух политработников — комиссара дивизии Бастрюкова и подчинённого ему комиссара полка Левашова. Бастрюков — законченный сталинист, без размышлений принимающий на веру быстро меняющиеся лозунги официальной пропаганды, до войны искренне верил в нашу быструю и лёгкую победу. Столкнувшись с картиной безудержного отступления, хаоса и неразберихи во время второго крупного отступления Красной Армии и не находя всему этому объяснения в официальных сообщениях и инструкциях, он, быть может, впервые в жизни отважился на самостоятельную мыслительную работу, впрочем, не отвергающую, а как бы развивающую постулаты сталинизма, доводящую их до логического конца. Потрясённый происходящим, он был склонен возложить вину за позорные поражения на «наше неправильное довоенное воспитание», точнее — на ту его сторону, которая была связана с неизжитыми идеями интернационализма. Эти мысли казались ему столь бесспорными, что он решился поделиться ими с Левашовым.

«Вообще-то, конечно, в гражданскую, — сказал он, — в головах было ещё молодо-зелено... Считали, что мировая революция вот-вот будет! И мадьяры, и австрийцы были в интернациональных батальонах, и финны. У нас, в запасном полку Миккелайнен начштаба был, его потом посадили — оказался шпион. Думали — Интернационал до гроба, а где теперь эти австрийцы, и мадьяры, и финны? Все против нас воюют! Вот тебе и мировая революция! Это хорошо, что в газете «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» сняли (такое произошло в начале войны во всех армейских газетах — В. Р.). «Смерть немецким оккупантам!» — и всё, и точка, и больше ничего не надо. Ясно и понятно! Я рад был, когда прочёл!»

Но Бастрюков выбрал для выражения своих сокровенных мыслей явно неподходящего собеседника. Молодой Левашов в своей наивной чистоте сохранил большевистскую идейность, верность идеалам Октябрьской революции, которые не акцентировала, но и не осмеливалась подвергнуть открытому поруганию официальная пропаганда. «Идеология», изложенная Бастрюковым, вызвала его немедленный отпор.

«-А как же вы теперь думаете насчёт мировой революции, товарищ полковой комиссар? — до крайности взволнованный собственными мыслями, спросил Левашов.

— А я об ней не думаю, — отрезал Бастрюков. — Фашисты почему сильно воюют? Они не думают, они знают одно — бей и всё! А у нас какое было воспитание? Это — можно! То — нельзя! Да как же всё так случилось? Да почему ж этому в Германии рабочий класс не помешал?... Вот и проудивлялись, пока треть России не отдали! А по-моему, будь у нас поменьше этого интернационализма раньше — позлей воевали бы теперь! Тем более, что само время показало, как иностранец — так через одного, хоть с партийным билетом, а шпион!{195}*

У Левашова даже подкатил комок к горлу от этих слов... »Нет, врёшь — подумал Левашов, задетый за то самое святое в своих чувствах, из-за чего он считал себя коммунистом и был им на самом деле. — Врёшь, меня-то правильно воспитали, хоть ты и говоришь, что я отдал треть России, а вот тебя...

— Так что же всё-таки с мировой революцией, товарищ полковой комиссар? — всё ещё борясь с собой, с угрожающим спокойствием спросил он. — Будет она когда-нибудь, по-вашему, или не будет?

— А пёс с ней, потом разберемся... — не заметив его состояния, с хмельным упорством ответил Бастрюков.

И тут же всё, о чём, с трудом сдерживая себя до сих пор, помнил Левашов и в дороге и здесь, разом выскочило у него из головы.

— Какой же вы после этого полковой комиссар? — бешено прошептал он в лицо Бастрюкову. — ...Интересно бы на вас посмотреть, если б вы в плен к фашистам попали, как бы вы там заговорили? Может, и на Россию без большевиков согласились, раз вам — пёс с ней, с мировой революцией?

— Говори, да не заговаривайся! — поднялся Бастрюков. — Встать!

Но Левашов уже стоял на ногах.

— Вы меня вне службы позвали, на откровенность? — по-прежнему не повышая голоса, сказал он. — Так вот вам, на откровенность: паникер вы и сволочь, а не комиссар. И когда-нибудь вам это в послужной список так и впишут — уволить, как сволочь!»{196}.

Этот диалог примечателен тем, что и Бастрюков и Левашов высказывают свои сокровенные мысли, не во всём совпадающие с привычными пропагандистскими штампами. Бастрюков, более информированный и опытный в жизни, выражает истинную суть сталинистской идеологии, не договариваемую до конца её официальными глашатаями. В своих суждениях он в известной степени опирается на реальную политическую практику, например, на изгнание из армии в 1938 году по секретному приказу Ворошилова всех представителей тех национальностей, которые имели свои государственные образования за пределами СССР (в том числе упоминаемых Бастрюковым финнов, австрийцев и «мадьяр»). Не способный к самостоятельному политическому мышлению, Бастрюков не может понять, что зверские репрессии против «инородцев» и сталинская аннексионистская политика 1939–1940 годов одним из своих последствий имели монолитность вражеских армий. Он видит лишь то, что не реализовались официальные прогнозы, отразившиеся, например, в фильме «Если завтра война», где живописались молниеносные победы Красной Армии в грядущей войне. Его самостоятельности в суждениях хватает лишь на то, чтобы продвинуться на шажок вперёд по сравнению с официальной доктриной: выразить свою озлобленность против интернационалистского духа и интернационалистского воспитания, равнодушие и пренебрежение к идее мировой революции, то есть открыто отвергнуть большевистскую ментальность, окончательно отброшенную сталинской пропагандой в годы войны.

Склонность таких, как Бастрюков, к бездумному исполнительству, их усердие в поисках «врагов» помогали им в годы массовых репрессий быстро подниматься по карьерной лестнице. Но и замечание Левашова о возможном предательском поведении Бастрюкова во вражеском плену тоже не лишено оснований. Известно, что, вопреки гитлеровской установке на уничтожение попавших в плен комиссаров, среди генералитета и офицерства власовской армии оказались политработники, находившиеся в прошлом в чинах не ниже Бастрюкова.

Вопреки ожиданиям Левашова, в сталинистском и постсталинистском Советском Союзе карьеру делали именно Бастрюковы. Как это ни парадоксально, в ненависти к интернационализму сомкнулась психология «кадров» и большей части диссидентов 70–80-х годов, будущих «демократов», сделавших интернационалистские идеи предметом глумления. Сегодня идеологи этого течения злостно отождествляют большевистскую ориентацию на мировую революцию с экспансионистскими геополитическими акциями Сталина и его преемников, вплоть до интервенции в Афганистане.

XVI. Духовная культура

О положении деятелей культуры в советском обществе 30-х годов ярко писал в «Открытом письме Сталину» Ф. Раскольников — единственный представитель старой ленинской гвардии, который в силу стечения ряда объективных и субъективных обстоятельств стал «невозвращенцем». Отражая, несомненно, взгляды своей социальной среды, Раскольников утверждал: «Лицемерно провозглашая интеллигенцию «солью земли»... вы зажали искусство в тиски, от которых оно задыхается, чахнет и вымирает. Неистовства запуганной вами цензуры и понятная робость редакторов, за всё отвечающих своей головой, привели к окостенению и параличу советской литературы. Писатель не может печататься, драматург не может ставить пьесы на сцене театра, критик не может высказать своё мнение, не отмеченное казённым штампом... Вы лишили советских учёных, особенно в области гуманитарных наук, минимума свободы научной мысли, без которого творческая работа становится невозможной. Самоуверенные невежды интригами, склоками и травлей не дают работать учёным в университетах, лабораториях и институтах»{197}.

Главным признаком сталинистского режима в области культуры стало господство лжи, превосходящей своими масштабами и цинизмом даже ложь фашистской пропаганды. Это объяснялось прежде всего тем, что между идеями фашистских режимов и их повседневной практикой не существовало такого разительного контраста, какой наблюдался между сталинистской идеологией и реалиями советской жизни.

Характеризуя социальную функцию лжи как идеологического орудия всякой реакции, Троцкий писал: «Ложь... отражает противоречия между людьми и классами. Она нужна там, где нужно прикрыть, смягчить, замазать противоречие. Где социальные антагонизмы имеют долгую историю, там ложь приобретает уравновешенный, традиционный, почтенный характер. В нынешнюю эпоху небывалого обострения борьбы между классами и нациями ложь приобрела, наоборот, бурный, напряжённый, взрывчатый характер. Никогда со времён Каина не лгали ещё так, как лгут в наше время». Но даже на этом историческом фоне выделялась ложь советской правящей касты, которая «вынуждена лгать более, чем какой бы то ни было из правящих классов человеческой истории»{198}. Это объяснялось тем, что социальные антагонизмы нового типа возникли на глазах одного поколения. Само существование поднявшейся над народом паразитической и насильнической касты представляло вызов тем принципам, во имя которых была совершена Октябрьская революция и которые формально продолжали «отстаиваться» официальной пропагандой.

Откликаясь на замечания Троцкого о «потоках лжи», Виктор Серж писал Троцкому: «Ведь это — система, и чудовищная. Я переживал её применение в иной обстановке. Я лежал, больным, в хирургическом госпитале Оренбурга. В зале было около 15 голодных, вечно-голодных, болеющих буквально от вечного голода рабочих и колхозников (у всех были нарывы, фурункулёз и т. д. от расслабления организма). А радио целыми днями нам передавало потоки лжи о счастливой жизни: речи и овации колхозного съезда в Москве. Трудно передать, какая была во всём этом жуть»{199}.

В середине 30-х годов в советской пропаганде сосуществовали два потока неумолчной лжи. Первый — повествующий о «счастливой жизни» народа, о том, что советским людям стало «жить лучше и веселее», и второй — о полчищах внутренних врагов, притаившихся буквально повсюду и подрывающих господствующий режим, который несёт народу счастливую жизнь. Столкновение этих потоков создавало чрезвычайно противоречивую картину советской жизни и порождало своего рода трагикомический эффект, на который не преминул обратить внимание белоэмигрантский журнал «Современные записки». Его автор П. Берлин, не скрывая иронии, писал, что существуют два советских официальных источника, в которых освещается жизнь СССР: повседневная печать и стенограммы судебных процессов над «шпионами» и «вредителями». Согласно первому источнику, Советский Союз представляет собой «счастливую страну, где всё обильем дышит, где жить стало весело и красиво, где политическая гладь и экономическая благодать». В стенограммах же московских процессов «происходит полная перемена декораций: где стол был яств, там гроб стоит». Согласно материалам процессов, «на фабриках и заводах, где не знают капиталистов, где рабочие являются радостными хозяевами, этих самых радостных хозяев отравляют газами, лишают всяких мер охраны (труда), обязательных для любой, самой маленькой капиталистической фабрики, травят, словно крыс, ядовитой пищей. Взрывают фабрики, портят машины. На железнодорожном транспорте, возглавляемом обожаемым Лазарем Моисеевичем, каждые четверть часа происходят в каком-нибудь месте крушения с человеческими жертвами и многочисленными убытками... И что всего ошеломительнее, все эти плановые злодейства производятся той самой старой гвардией большевизма, теми «профессиональными революционерами», которые вынесли на своих плечах революцию, составляя её красу и гордость, её оплот, веру, надежду, любовь»{200}.

Среди «потоков лжи» сталинистской идеологии выделялся поток, так сказать, обращённый в завтрашний день, — безудержное бахвальство неминуемыми победами в будущей войне с любой страной или же блоком любых государств. Такое бахвальство пронизывало речи всех ораторов на XVIII съезде. Но даже среди этих многочисленных хвастливых выступлений первенство принадлежало, безусловно, Кагановичу, заявившему — на радость гогочущему залу, — что всем агрессорам надлежит помнить о «самураях, имеющих опыт Хасана, про которых можно сказать старинной пословицей об одном генерале. Пословица такая: «Мальбрук в поход собрался», и дальше идёт соответствующая рифма... (Смех, громкие аплодисменты ). Чтобы не было недоразумений и кривотолков я поясню: это значит, что Мальбрук в поход собрался и умер от расстройства желудка (Смех, аплодисменты{201}.

Подобные настроения «шапкозакидательства», дорого обошедшиеся нашему народу в годы Отечественной войны, щедро пропагандировались в печати. Так, в газете «Московский большевик» был опубликован отрывок из сценария «Разгром фашистской эскадры», написанного лётчиками Байдуковым и Тарасовым. В этом сценарии комкор Иванов так рапортовал по телефону Ворошилову после первого сражения: «Здравствуйте, Климентий Ефремович! Нет... В сводках никакой фантазии... Наоборот, я сознательно преуменьшаю... Пленных? Много, очень много... Трофеи? Я боюсь, вы не поверите, Климентий Ефремович. Да мы сами себе не верим... Потери незначительные»{202}.

Более обстоятельно будущая война описывалась в книге Н. Шпанова «Первый удар», где изображалась картина восстаний против гитлеровского режима, вспыхивающих в Германии уже на второй день войны.

Если ложь фашистской пропаганды представляла собой относительно стройную и статичную систему и отражала неизменные цели её носителей, то ложь советской бюрократии носила неупорядоченный, изменчивый и динамический характер в силу того, что она отражала непрерывные зигзаги грубо эмпирической внутренней и внешней политики сталинизма. «Последовательные пласты лжи создали , чрезвычайный хаос в официальной идеологии, — писал Троцкий. — Вчера бюрократия говорила не то, что третьего дня, а сегодня говорит не то, что вчера. Советские библиотеки превратились, таким образом, в очаги страшной заразы. Студенты, учителя, профессора, наводящие справки в старых газетах и журналах, открывают на каждом шагу, что одни и те же вожди по одним и тем же вопросам высказывали на коротком промежутке времени прямо противоположные суждения, причём не только теоретического, но и фактического характера, проще сказать, лгали в зависимости от изменчивых интересов дня»{203}.

Деятели советской бюрократии и прежде всего сам Сталин не смели открыто формулировать свои цели, состоящие в сохранении и закреплении своего всевластия, и поэтому были вынуждены маскировать их, используя старую большевистскую терминологию и прикрывая ложно истолкованными обрывками ленинских цитат изменение своих идеологических формул. Чтобы «устранить» внутренние противоречия не только в теории, но и в простом описании исторических событий, Сталин оказался перед необходимостью «упорядочить ложь, согласовать фальсификации, кодифицировать подлоги»{204}. Этим объяснялось появление «Краткого курса истории ВКП(б)», названного в постановлении ЦК от 14 ноября 1938 года «официальным, проверенным ЦК ВКП(б) толкованием основных вопросов истории партии, не допускающим никаких произвольных толкований»{205}. «Никаких ссылок, цитат, доказательств в этой «Истории» нет, — отмечал Троцкий. — Она представляет собою продукт чисто бюрократического вдохновения. Чтобы опровергнуть хотя бы главные фальсификации, изложенные на 350 страницах этой книги, понадобилось бы несколько тысяч страниц»{206}.

Если бы кто-либо поставил задачей создать хрестоматию, в которой были бы собраны все работы советских историков 50–80-х годов, опровергающие фальсификации «Краткого курса», то такая хрестоматия и впрямь составила бы много томов, включающих несколько тысяч страниц. Но все эти опровержения носили неполный, половинчатый характер, поскольку цепкая цензура крепко держала за руку каждого честного историка, пытающегося выйти за пределы официально разрешённых разоблачений. В 50–80-е годы произошло крушение лишь наиболее одиозных сталинистских фальсификаций. Ложь сменилась полуправдой. На важнейшие исторические сюжеты (например, изучение истории насильственной коллективизации и советско-германских отношений конца 30-х — начала 40-х годов) вплоть до 1987 года было наложено табу. Особо жёсткий запрет был наложен на опровержение сталинистских мифов о Троцком и «троцкизме». Любое позитивное или даже нейтральное, т. е. свободное от лживых политических ярлыков, упоминание о Троцком не могло претендовать на появление в советской историографии. Поэтому мифы об Октябрьской революции были разрушены лишь наполовину.

«Сам Сталин, к октябрю почти непричастный, должен совершить чудовищную фальсификацию, чтобы изгладить из октября имя Троцкого и занять его место, — писал в 1937 году Г. Федотов. — Вот здесь-то и происходит взрыв октябрьской легенды. С Лениным и Троцким она могла бы жить в веках. С Лениным и Сталиным она столь грубо неправдоподобна, что не может пережить своего фальсификатора»{207}.

В этих словах заключено больше, чем, видимо, намеревался сказать сам автор. В русском языке понятие «легенда» употребляется в двух, прямо противоположных смыслах. 1. Поэтическое предание о каком-нибудь историческом событии. 2. Вымысел, нечто невероятное. Соответственно: «легендарный» как необыкновенный, небывалый, вызывающий восхищение и как вымышленный, неправдоподобный{208}. Если Федотов скорее всего использовал это понятие во втором значении, то при употреблении его в первом значении мысль о судьбах «октябрьской легенды» приобретает глубокий исторический смысл.

Миф о Ленине и Сталине как двух вождях Октябрьской революции и впрямь ненадолго пережил своего создателя. Уже в конце 50-х — начале 60-х годов советские историки убедительно раскрыли лживость всех аргументов и «свидетельств» о ведущей роли Сталина в Октябрьском восстании.

Однако миф о «второстепенной» или даже «предательской» роли Троцкого при подготовке и осуществлении Октябрьской революции остался почти в неприкосновенности. Поскольку в этом мифе речь шла не только о конкретных практических действиях Троцкого, но и о теоретических проблемах всемирно-исторического значения (например, вопросы о теории перманентной революции или об идейном «перевооружении» большевизма в апреле 1917 года), то правда об Октябрьской революции по-прежнему оставалась недоступной и для поколения, выросшего после смерти Сталина. Отсюда — относительная лёгкость второго «взрыва октябрьской легенды», осуществлённого в конце 80-х -начале 90-х годов российскими антикоммунистами.

Возвращаясь к событиям конца 30-х годов, отмечу, что один лишь культ Сталина, принявший в то время совершенно чудовищные формы, представлял собой жестокий удар по советской культуре. «Вы душите советское искусство, требуя от него придворного лизоблюдства, — писал Сталину Ф. Раскольников. — ...Вы насаждаете псевдоискусство, которое с надоедливым однообразием воспевает вашу пресловутую, набившую оскомину «гениальность». Бездарные графоманы славословят вас как полубога, «рождённого от луны и солнца», а вы, как восточный деспот, наслаждаетесь фимиамом грубой лести»{209}. К этому можно добавить, что славословие Сталину было уделом не одних графоманов, а обязанностью, возлагаемой на каждого деятеля культуры. Создание убогих и лживых виршей на сталинскую тему представляет собой печальные страницы в биографии лучших советских поэтов.

Характеризуя состояние советской культуры 30-х годов, Троцкий писал: «В области простой грамотности успехи несомненны. Десятки миллионов научились читать и писать. Однако параллельно с этим они лишились права выражать при помощи печатного слова свои взгляды и интересы. Печать служит только бюрократии. Так называемые «социалистические» поэты имеют право писать только гимны Сталину. Тем же правом наделены и прозаики. Население обязано читать эти гимны. Точно то же происходит с кинематографией, радио, театром и пр. Недавно в школах введён новый премированный учебник русской истории. Можно сказать без преувеличения, что этот учебник состоит из одних лишь фальсификаций, имеющих задачей оправдать деспотизм бюрократии и личное самодержавие Сталина... Десятки миллионов детских голов заражаются и отравляются этой бесчестной литературой»{210}.

Ущерб, нанесённый сталинизмом советской культуре, выходил далеко за пределы культа Сталина, вызывавшего и в те годы отвращение у каждого по-настоящему культурного и самостоятельно мыслящего человека. «Развитие культуры немыслимо без критики, без ошибок и блужданий, без самостоятельного творчества, словом, без пробуждения личности, — писал Троцкий. — Однако бюрократия не терпит независимой мысли ни в одной из областей творчества. И по-своему она права: если критика пробудится в сфере искусства или педагогики, она неизбежно направится против бюрократии, против её привилегий, её невежества и её произвола. Этим объясняется тот факт, что «чистка», начавшись с партии, проникла затем во все без исключения сферы общественной жизни. ГПУ «чистит» поэтов, астрономов, педагогов и музыкантов по признаку «троцкизма», причём лучшие головы попадают под маузер»{211}.

Этот истребительный поход против «лучших голов» советской культуры не всегда выступал следствием их близости к «троцкизму» и троцкистам, но всегда — средством подавления не только социалистических, но и общедемократических начал в духовной жизни советского общества — свободной мысли и критического отношения к существующему режиму.

Как свидетельствуют материалы следственного дела Бабеля, такого рода критические настроения были широко распространены среди деятелей советского искусства. Но, даже будучи знаком с соответствующими агентурными материалами НКВД, Сталин нередко умерял усилия своих сатрапов, направленные на уничтожение лучших мастеров советской культуры, известных во всём мире. В процентном отношении доля репрессированных в 1937–1938 годах деятелей науки и искусства была ниже, чем доля подвергнутых репрессиям партийных деятелей и военачальников.

По-видимому, уже после устранения Ежова в НКВД возник план новой широкой расправы над ведущими представителями советской интеллигенции. В делах Бабеля и Мейерхольда, разрабатывавшихся в 1939 и 1940 годах, присутствуют имена Шостаковича, Шебалина, Охлопкова, Г. В. Александрова, Михоэлса, Пастернака, Олеши, Эренбурга и других выдающихся деятелей литературы и искусства, объявленных троцкистами и членами антисоветской заговорщической организации. Однако все эти лица остались на свободе. Очевидно, Сталин принял решение «сохранить» этих талантливых художников, сделав их послушными слугами своего режима, — для создания впечатления о расцвете культурной жизни в СССР. Но все эти и многие другие литераторы, режиссеры, композиторы находились под неусыпным и плотным надзором не только со стороны НКВД, но и со стороны руководства творческих союзов, которому были вменены в обязанность доносительски-полицейские функции — сбор «компрометирующего материала» о разговорах и поступках их подопечных (например, поэты Светлов и Голодный участвовали в конце 20-х годов в концертах, средства от которых шли на помощь сосланным оппозиционерам).

О тайной слежке за писателями свидетельствуют материалы, связанные с одной из «меценатских» акций Сталина — представлением наиболее известных писателей к правительственным наградам. Весной 1939 года секретари Союза советских писателей Фадеев и Павленко направили Жданову докладную записку, в которой уведомляли: «Мы не включили в списки для награждения следующих крупных писателей, в политическом лице которых сомневаемся. Оставляем их на рассмотрение ЦК: Бабель, Пастернак, Олеша, Эренбург».

Вскоре после поступления этой записки в ЦК секретарь ЦК Андреев составил проект письма Сталину, в котором сообщалось, что список писателей, представленных к награждению, был просмотрен Берией, установившим: «в распоряжении НКВД имеются компрометирующие в той или иной степени материалы» на 31 человека из этого списка. «Посмотрев совместно с тов. Берия эти материалы, — писал Андреев, — считаю, что Инбер В. М, Исаакян А. С., Бергельсон Д. Р., Голодный М. С. и Светлов (Шейнсман) М. А. должны быть отведены из списка к награждению... Из материалов на остальных перечисленных мной писателей заслуживают внимания материалы, компрометирующие писателей Новикова-Прибоя, Панферова Ф., Толстого А., Федина К., Якуба Коласа, Янку Купала, Сейфуллину, Рыльского, Павленко. Необходимо отметить, что ничего нового, неизвестного до этого ЦК ВКП(б) эти материалы не дают. Что касается остальных кандидатур к награждению, компрометируемых в той или иной степени материалами НКВД, считаю, что они могут быть награждены, имея в виду их значение и работу в советской литературе»{212}.

Как руководителям творческих союзов, так и награждённым и премированным писателям Сталин и после этих событий давал понять, что их положение шатко и непрочно, поскольку на них имеется серьёзный «компромат». Так, уже после войны Сталин вызвал Фадеева и стал его упрекать в том, что он, руководитель Союза писателей, не хочет помогать государству в его борьбе с врагами. Конкретизируя это обвинение, Сталин заявил о нежелании Фадеева замечать, что его окружают крупные международные шпионы. Когда изумлённый Фадеев попросил назвать их имена, Сталин сказал: «Я вам подскажу, в каком направлении надо искать и в чём вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион? Почему, я вас спрашиваю, вы об этом молчали? Почему вы нам не дали ни одного сигнала? Идите, — повелительно сказал Сталин и отправился к своему столу. — У меня нет времени больше разговаривать на эту тему, вы сами должны знать, что вам следует делать»{213}.

Хотя для названных Сталиным писателей и их творческой судьбы после этой беседы не последовало никаких тягостных последствий, приведённая сцена ярко характеризует ту дикую, иррациональную атмосферу, которая царила в верхах советской литературы.

XVII. Троцкий о характере советского государства

В предыдущих главах мы имели возможность убедиться в том, сколь остро Троцкий критиковал проявления сталинистского режима в основных сферах экономической, социальной, общественно-политической и духовной жизни СССР. Не меньшую остроту содержали его обобщающие, суммарные оценки сложившейся системы абсолютного деспотизма, влияющей на все стороны образа жизни советских людей. В статье «Бонапартистская философия государства» он писал: «Рабочие прикреплены к заводам. Крестьяне прикреплены к колхозам. Введены паспорта. Свобода передвижения отменена. Не только критика Сталина, но и простое уклонение от натуральной повинности становиться перед «вождём» на четвереньки, карается, как измена. Границы государства окружены непрерывной цепью пограничных войск и полицейских собак, как нигде и никогда в мире. Практически никого не выпускают и никого не впускают»{214}.

Раскрывая надругательство Сталина над принципами социализма, Троцкий утверждал: «Никто, включая и Гитлера, не наносил социализму таких убийственных ударов, как Сталин. Немудрено: Гитлер атаковал рабочие организации извне, Сталин — изнутри. Гитлер громит марксизм. Сталин не только громит, но и проституирует его. Не осталось ни одного непоруганного принципа, ни одной незапятнанной идеи. Самые имена социализма и коммунизма жестоко скомпрометированы с того времени, как бесконтрольные жандармы, живущие по паспорту «коммунистов», наименовали социализмом свой жандармский режим. Отвратительная профанация! Казарма ГПУ — не тот идеал, за который борется рабочий класс. Социализм означает насквозь прозрачный общественный строй, совпадающий с самоуправлением трудящихся. Режим Сталина основан на заговоре управляющих против управляемых. Социализм означает непрерывный рост общего равенства. Сталин воздвиг систему отвратительных привилегий. Социализм имеет целью всесторонний расцвет личности. Где и когда личность человека была так унижена, как в СССР? Социализм не имел бы никакой цены вне бескорыстных, честных, человечных отношений между людьми. Режим Сталина пропитал общественные и личные отношения ложью, карьеризмом и предательством».

Называя сталинизм бичом Советского Союза и проказой мирового рабочего движения, Троцкий писал: «В царстве идей сталинизм — ничто. Но зато это грандиозный аппарат, эксплуатирующий динамику величайшей революции и традицию её героизма и победоносности... Так, под старыми именами и формулами совершается работа по ликвидации Октябрьской революции»{215}.

Представляя себе лучше, чем кто-либо другой, все преступления сталинского режима, Троцкий тем не менее продолжал считать Советский Союз хотя и деформированным, переродившимся, но всё же рабочим государством. Из этих теоретических посылок вытекал его лозунг безусловной защиты СССР в грядущей войне. Ещё в 1937 году он подчёркивал, что из-за разногласий в этих вопросах он порвал «гласно и открыто... с десятками старых и сотнями молодых друзей»{216}.

В ряде случаев Троцкий указывал, что разногласия по поводу определения СССР как рабочего государства могут носить терминологический характер и не препятствовать сотрудничеству с товарищами, которые в остальных вопросах разделяют программу IV Интернационала. В письме к издателям «Бюллетеня оппозиции» он писал: «Я не думаю, чтобы вопрос об определении СССР как «рабочего» или «нерабочего» государства сам по себе мог быть непреодолимой преградой для политического сближения. У нас в рядах IV Интернационала есть немало товарищей, которые протестуют против определения СССР, как «рабочего государства». В большинстве случаев такие протесты исходят, по-моему, из недостаточно диалектического подхода к вопросу. По существу эти товарищи оценивают СССР, как и мы. Но понятие рабочего государства они склонны воспринимать как логическую, немножко даже как этическую, а не как историческую категорию, которая очень близко подошла к своему отрицанию. Для этих товарищей нужен крупный исторический факт, переворот в СССР, крушение сталинской клики, чтобы сказать себе: да, до этого момента мы имели переродившееся рабочее государство». Говоря в этой связи о парижской оппозиционерке Александровой, отвергавшей применение понятия рабочего государства к СССР, Троцкий шутливо добавлял: «Если вы отвоюете Александрову, человека несомненно способного и мыслящего, мы вам дадим какой-нибудь орден, например, Александра Невского (он теперь в моде)»{217}.

Мне представляется, что термин «рабочее государство» не вполне удачен уже потому, что в СССР того времени наблюдалась значительно большая, чем в передовых капиталистических странах, степень эксплуатации рабочего класса, который к тому же был абсолютно бесправен, или, как выражался Троцкий, политически экспроприирован бюрократией. Кроме того, сам Троцкий считал, что в политической надстройке советского общества не осталось никаких завоеваний Октябрьской революции, а сохранение таких завоеваний видел в базисной сфере (национализированная собственность и плановое хозяйство). Поэтому для характеристики проблем, затрагиваемых Троцким в дискуссии о рабочем государстве, на мой взгляд, более уместно употреблять понятие «социалистические основы» или «социальный фундамент советского общества».

Вопросу о характере советского государства Троцкий посвятил статью «Нерабочее и небуржуазное государство?». Это одна из самых глубоких и самых сложных работ Троцкого. В ней Троцкий высказал немало замечаний и суждений философского характера, касающихся диалектического соотношения нормы и факта, и в этой связи — характеристики различных типов политического мышления. Во-первых, реформистское и консервативное мышление, которое «оправдывает, по выражению Маркса, сегодняшнее свинство вчерашним свинством»; во-вторых, чисто нормативное, идеалистическое мышление, которое «хочет строить мир по своему образу и просто отворачивается от явлений, которые ему не нравятся». Для этого типа мышления характерно формальное, ультиматистское, недиалектическое противопоставление программы и действительности, нормы и факта, т. е. обобщённого выражения развития и частного проявления того же развития. Такое противопоставление «совершенно безжизненно и не открывает никаких путей для вмешательства революционной партии» в ход исторических событий{218}.

В противоположность этим типам политического мышления марксистское диалектическое мышление рассматривает явления в их объективном развитии и находит во внутренних противоречиях этого развития опору для выработки своих программных «норм». Разумеется, на осуществление этих норм можно рассчитывать только в том случае, когда они являются обобщённым выражением прогрессивных тенденций исторического процесса.

С этих теоретико-методологических позиций Троцкий подходил к понятию рабочего государства, которое он считал своего рода нормой или нормативным типом. Опыт рабочего государства встречается в истории в первый раз. «Отсюда склонность подходить к СССР исключительно под углом зрения норм революционной программы. Между тем рабочее государство есть объективный исторический факт »{219} Оно подвергается воздействию различных исторических сил и может прийти в полное противоречие с программными политическими нормами.

Троцкий указывал, что правильную социологическую оценку СССР многие товарищи не могут дать в силу того, что они подменяют объективный и диалектический подход к рабочему государству субъективным и нормативным. Он признавал бесспорность того факта, что СССР не отвечает нормам рабочего государства, которые были выдвинуты в большевистской программе. Эта программа ставила целью прогрессивное развитие рабочего государства и тем самым его постепенное отмирание, исчезновение. «История же, которая не всегда действует «по программе», преподнесла нам процесс вырождения рабочего государства»{220}.

Возможность такого вырождения в известной мере крылась в самой природе рабочего государства, которое «не создаёт в один день нового общества». Такое государство обладает как новыми, социалистическими, так и старыми, буржуазными чертами. «Маркс писал, что в рабочем государстве сохраняются ещё в первый период буржуазные нормы распределения... Надо хорошо и до конца продумать эту мысль. Само рабочее государство, как государство , нужно именно потому, что ещё остаются в силе буржуазные нормы распределения. Бюрократия является органом этого распределения. Это значит: даже самая революционная бюрократия является в известной степени буржуазным органом в рабочем государстве. Разумеется, решающее значение имеют: степень этой буржуазности и общая тенденция развития. Если рабочее государство разбюрокрачивается и постепенно сходит на нет, значит, развитие идёт в сторону социализма. Наоборот, если бюрократия становится всё более могущественной, властной, привилегированной и консервативной, значит в рабочем государстве буржуазные тенденции растут за счёт социалистических; другими словами, то внутреннее противоречие, которое в известной степени заложено в рабочем государстве с первых дней его возникновения, не уменьшается, как требует «норма», а возрастает. До тех пор, однако, пока это противоречие не перешло из области распределения в область производства и не взорвало национализированной собственности и планового хозяйства, государство остаётся рабочим».

Напоминая слова Ленина: «Наше государство рабочее, но с бюрократическим извращением», Троцкий писал: «Бюрократическое извращение представляло в тот период прямое наследие буржуазного режима и в этом смысле казалось простым пережитком. Под влиянием неблагоприятных исторических условий бюрократический «пережиток» получил, однако, новые источники питания и стал огромным историческим фактором. Именно поэтому мы говорим ныне о перерождении рабочего государства. Это перерождение, как показывает нынешняя вакханалия бонапартистского террора, приблизилось к критическому пункту. То, что было лишь «бюрократическим извращением», готовится ныне пожрать рабочее государство без остатка и на развалинах национализированной собственности выделить новый имущий класс. Такая возможность чрезвычайно приблизилась. Но это всё же только возможность, и мы не собираемся заранее склоняться перед нею»{221}.

Для того, чтобы пояснить эти сложные теоретические идеи, Троцкий обращался к аналогии из области естественных наук. «Печень, отравленная малярией, не отвечает нормальному типу печени. Но от этого она не перестает быть печенью. Для понимания её природы уже недостаточно анатомии и физиологии. Нужна ещё патология. Гораздо легче, конечно, при виде больной печени сказать: «этот предмет мне не нравится» и повернуться к нему спиной. Однако врач не может позволить себе такой роскоши. Он должен в условиях самой болезни и вызванной ею деформации органа открыть способы терапевтического лечения ( «реформы») или хирургического вмешательства ( «революция»). А для этого он должен прежде всего понять, что изуродованный орган есть печень, а не что-нибудь другое»{222}.

Для выработки правильного отношения к советскому государству необходимо понимать, что классовая природа государства определяется не его политическими формами, которые могут вступать в противоречие с его социальным содержанием, а самим этим содержанием, то есть характером форм собственности и производственных отношений, которые государство охраняет и защищает. Для доказательства этого тезиса Троцкий обращался к характеристике различных типов современных государств. Так, фашистское государство не перестало быть буржуазным, поскольку оно охраняет своими варварскими методами частную собственность на средства производства. Преимущественно буржуазный характер имеет и внутренний режим в колониальных и полуколониальных странах, хотя «давление иностранного империализма настолько изменяет и искажает экономическую и политическую структуру этих стран, что национальная буржуазия (даже в политически независимых странах Южной Америки) лишь отчасти достигает положения господствующего класса. Давление империализма на отсталые страны не меняет, правда, их основного социального характера, ибо субъект и объект давления представляют лишь разные уровни развития одного и того же буржуазного общества. Тем не менее разница между Англией и Индией, Японией и Китаем, Соединёнными Штатами и Мексикой так велика, что мы строго различаем между угнетающими и угнетаемыми буржуазными странами и считаем своим долгом поддерживать вторые против первых».

Империализм оказывает давление и на Советский Союз, но в данном случае это давление имеет целью изменить социальную природу советского общества. Борьба между империалистическими державами и Советским Союзом — «сегодня мирная, завтра военная — идёт из-за форм собственности». В этой борьбе Сталин пошёл на значительные уступки империализму во внешней политике, прежде всего в Испании, где он стремился «доказать свою контрреволюционную надёжность» (см. гл. XXIV — В. Р.). Тем не менее «мировой империализм не доверяет Сталину, не жалеет для него унизительных щелчков и готов при первом благоприятном случае свергнуть его. Гитлер — и в этом его сила — только более последовательно и откровенно выражает отношение мировой буржуазии к советской бюрократии. Буржуазии, фашистской, как и демократической, мало отдельных контрреволюционных подвигов Сталина, ей нужна законченная контрреволюция в отношениях собственности и открытие русского рынка. Пока этого нет, она считает советское государство враждебным ей. И она права»{223}.

Именно характер экономического базиса определяет различия в природе режимов Сталина и Гитлера, несмотря на то, что по политическим методам они мало чем отличаются друг от друга. Лишь за рубежом, в Испании, то есть на почве буржуазного режима, Сталин выполнил функцию, аналогичную гитлеровской, — подавил социалистическую революцию. Но в области внутренней, социально-экономической политики функции Сталина и Гитлера существенно различаются. «Гитлер защищает буржуазные формы собственности. Сталин приспособляет интересы бюрократии к пролетарским формам собственности... Сопоставление различных социальных ролей одного и того же Сталина в СССР и в Испании одинаково хорошо показывает и то, что бюрократия является не самостоятельным классом, а орудием классов; и то, что нельзя социальную природу государства определять добродетелью или подлостью бюрократии»{224}.

Сталин не может служить интересам бюрократии, не охраняя социального фундамента советского общества, который бюрократия эксплуатирует в своих интересах. Поэтому Сталин защищает национализированную собственность от империализма и от слишком нетерпеливых и жадных слоёв самой бюрократии. Эту защиту он осуществляет, однако, такими методами, которые могут привести к крушению советского общества. Именно поэтому сталинскую клику надо свергнуть. Но свергнуть её должен революционный пролетариат. Передоверять эту работу империализму, который неминуемо разрушит социальные завоевания Октябрьской революции, он не может. Поэтому пролетариат защищает СССР, несмотря на Сталина.

Если советский режим и дальше будет развиваться по пути упрочения бюрократического абсолютизма, это неизбежно приведёт к ликвидации планового хозяйства и к восстановлению капиталистической собственности. Если же советский пролетариат своевременно прогонит бюрократию, то после своей победы он ещё застанет национализированные средства производства и основные элементы планового хозяйства. «Это значит, что ему не придётся начинать сначала. Огромная выгода!... Социалистическая революция — слишком грандиозная и трудная вещь, чтоб можно было с лёгкой душой махнуть рукой на её неоценимые материальные достижения и начинать всё сначала»{225}.

Творческие возможности национализированного и планового хозяйства так велики, что производительные силы советского общества, несмотря на бюрократические тормоза, способны ещё развиваться в течение ряда лет, хотя и гораздо более медленными темпами, чем до сих пор. Не понимая этого, бюрократия, «обманутая собственными успехами, рассчитывала достигнуть всё больших и больших коэффициентов хозяйственного роста. Между тем она наскочила на общий кризис хозяйства, который явился одним из источников её нынешней паники и бешеных репрессий».

Троцкий подчёркивал, что «концентрация власти в руках бюрократии и даже задержка развития производительных сил сами по себе ещё не меняют классовой природы общества и его государства. Изменить эту природу может только вмешательство революционного или контрреволюционного насилия в отношения собственности»{226}.

Дальше