Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 5.

На Балканах падает занавес

Английская перспектива: сотрудничество или конфликт

Попытки англичан оживить торговые переговоры после прибытия Криппса в Москву, явно нацеленные на подрыв германской военной экономики, были, кроме того, связаны с балканскими делами. Криппс, не теряя времени, предупредил Молотова об опасности, надвигающейся на Балканы. «...Пожар распространится на весь полуостров», — говорил он ему летом, — как только Югославия и Турция окажутся втянуты в войну. С самого начала в Москве воспринимали подобные предостережения как намеренную провокацию. У Молотова поэтому вошло в привычку, вплоть до начала Великой Отечественной войны, отмахиваться от германской угрозы, считая ее «блефом». Он поспешил предупредить Майского, чтобы тот не попадался на удочку англичан, уверяя, что, если ситуация круто изменится, ответные действия Советского Союза не заставят себя ждать{461}.

Тем не менее, Сталин старался держать линию на Лондон открытой, постепенно признав, что Гитлеру не удалось добиться своего с Англией ни мирными средствами, ни силой. Подобно всем иностранным наблюдателям, пережившим массированную бомбардировку, Майский, наблюдатель очень сдержанный, все же был покорен стойкостью лондонцев и часто доносил до Кремля черчиллевский дух Битвы за Англию. Он подробно описывал бесплодные попытки люфтваффе разрушить транспортную и промышленную инфраструктуру, подготовляя вторжение. «Все лондонские мосты целы. Все железнодорожные линии тоже функционируют, хотя и с известными перебоями... Каждую ночь немцы стараются бомбить важнейшие лондонские вокзалы, но пока безрезультатно. Омнибусы, трамваи, такси, подземная дорога работают в дневные часы в общем нормально. Лондонские аэродромы тоже в порядке. Несколько больше пострадала промышленность... Однако и здесь пока нет ничего особенно крупного (в особенности связанного с военной индустрией)»{462}.

Такое впечатление, очевидно, создалось в результате встречи Майского с Галифаксом в его холодной и сырой комнате в середине октября, спустя несколько часов после того, как мощная бомба взорвалась в Сент Джеймс Парке и в Форин Оффис и Бэкингемском дворце вылетели все стекла. Однако дискуссия, которую они вели, сидя у огня в пальто, убедила Майского, что Галифакс до сих пор в первую очередь заинтересован в том, чтобы привлечь Гитлера к Балканам, где, по его расчетам, всю тяжесть войны возьмет на себя Советский Союз. Ситуация не слишком отличалась от той, с которой столкнулись русские на переговорах 1939 г.{463}.

Англия выжила, и это означало, что она будет играть главную роль на мирной конференции. Поэтому последовали попытки Советов выработать [115] общую повестку дня относительно советских территориальных приобретений в Прибалтике{464}. Держать линию на Англию открытой необходимо было еще и для того, чтобы помешать Гитлеру возобновить усилия по заключению сепаратного мира. Майский узнал от лорда Бивербрука, газетного магната и министра авиационной промышленности, что по меньшей мере один раз к нему обращался посланец от Гитлера с мирными предложениями. Впрочем, Бивербрук был уверен: подобные предложения будут отвергнуты, пока Германия претендует на исключительную гегемонию в Европе{465}. Не менее велико было желание держать немцев в напряжении, как убедился, к своей досаде, их поверенный в делах, когда его встречу с Молотовым отложили на час «по причине загруженности делами»; однако, идя коридорами Кремля, германский дипломат встретил британского посла, явно выходившего от Молотова{466}.

Конечно, не случайно обращение Советов в сторону Англии совпало с обострением конфликта на Балканах, последовавшим за соглашением об арбитраже. Поэтому Криппс был совершенно прав, сообщая в отчете домой, что «сопротивление Великобритании начинает оказывать свое действие на позицию Советского правительства» и является причиной «дружелюбного и приветливого» отношения Вышинского. Вновь советской политикой управлял откровенный политический оппортунизм, лишенный сентиментов. «Мы теперь живем "в джунглях", — любил повторять Майский, — язык гостиных тут не годится». Вышинский пояснял более светским тоном: «Международные отношения по сути своей изменчивы и способны развиваться»{467}.

Тем не менее, Британское и Советское правительства, в своей традиционно враждебной ментальное™, продолжали вставлять друг другу палки в колеса. Русские желали сохранить свой нейтралитет и позаботиться о положении, которое займут в послевоенном мире, ближайшей же целью англичан по-прежнему было втравить Советский Союз в войну. Сюда относятся, например, попытки Рендела, британского посла в Софии, подстрекать к действиям своего советского коллегу Лаврищева, описанного им с чувством превосходства: «Довольно неотесанный субъект, ужасно боится себя скомпрометировать, но, как мне кажется, обладает кучей сведений о местных делах». «Дружеская» беседа «проходила в атмосфере кавказского коньяка с горы Арарат (довольно хорошего) и советских сигарет в картонных пачках (очень плохих)». Однако сомнительно, чтобы успехи Рендела в создании у Лаврищева «ощущения как можно большего дискомфорта» и поощрении его «следить за деятельностью немцев с растущим подозрением» послужили британским интересам. Скорее всего, все это было воспринято лишь как еще одно доказательство стараний англичан разжечь конфликт между Советским Союзом и Германией{468}.

Когда Шуленбург вернулся из Берлина с идеями, превратившимися впоследствии в предложения для берлинской встречи, расстроенный Криппс слал Галифаксу «ужасные» телеграммы. Ему стало ясно, что единственный шанс завязать диалог с русскими основывается на договоренностях о послевоенном устройстве и признании того факта, что война действительно явилась водоразделом в международных отношениях. Он предупреждал:

«...Невозможно вычеркнуть из истории последние двадцать лет, которые приучили Советское правительство смотреть на правительство, [116] возглавляемое теми, кто входит в нынешний кабинет, как на принципиально враждебное Советскому Союзу. Поэтому они рассматривают теперешнюю ситуацию на общем фоне продолжающейся до сих пор вражды... Они составили себе мнение — и тому достаточно подтверждений в прошлом, — что Правительство Его Величества не готово признать значение и влияние Советского Союза в той мере, в какой он того заслуживает. Их удаление из Мюнхена, их последующее исключение из всех консультаций и обмена мнениями по Дальнему Востоку — лишь два примера тому».

Поскольку война не слишком убедила русских в существенном изменении британской позиции, Криппс видел мало возможностей для перелома, если только британское правительство не готово признать присоединение Прибалтийских государств Советским Союзом{469}. Тем не менее переговоры были обречены на провал, так как Галифакс в лучшем случае способен был поднять прибалтийский вопрос как «хороший способ привлечь Молотова». Кроме того, теперь, когда лендлиз был в полном разгаре и мог еще увеличиться после переизбрания Рузвельта, Кремль понял, что «внешняя политика Лондона все больше зависит от Вашингтона» и поэтому Лондон не способен принять какое-либо решение относительно Прибалтийских государств{470}.

Тем временем британская политика по-прежнему состояла из яростных усилий пробить брешь в отношениях между Германией и Советским Союзом. Такие попытки были сделаны на «нервном заседании» Дунайской комиссии накануне отъезда Молотова в Берлин{471}. Британским миссиям на Балканах послали инструкции «действовать в расчете на разжигание ссоры между Советским и Германским правительствами из-за нового режима Дуная». Криппс слишком явно подстрекал русских захватить в одностороннем порядке контроль над устьем Дуная. Он даже надеялся, что кабинет убедит Турцию разрешить проход Королевского флота через Проливы на помощь русским. Однако известие о визите Молотова в Берлин резко положило конец различным усилиям такого рода{472}.

Визит Молотова застал Криппса и большинство иностранных наблюдателей в Москве «врасплох». Первой реакцией Уайтхолла была санкция на бомбардировку бакинских нефтепромыслов. Криппс, гораздо менее вспыльчивый, хотя и сам разочарованный, объяснял стремление Молотова к переделу сфер интересов на Балканах и контролю над Проливами «соображениями временной целесообразности» и надеялся, что со временем, возможно, в следующем году, «исконная вражда» заявит о себе. Галифакс убеждал кабинет проводить умеренную линию, особенно после того, как разведывательные источники донесли, что «дискуссии между Гитлером и Молотовым в Берлине дали не слишком много». Тем не менее сделанное Советскому Союзу предложение о торговом соглашении собирались выбросить на свалку, полагая, что русские воспользовались им как козырем на переговорах в Берлине{473}.

Перестановки в кабинете Черчилля в сочельник и возвращение Энтони Идена в Форин Оффис породили новые ожидания, особенно на фоне ухудшения германо-советских отношений следом за берлинской конференцией. Вскоре после праздников Майский нанес визит в Форин Оффис и нашел Идена горящим энтузиазмом. Тень уныния, висевшая над оффисом Галифакса, сменилась бодрой деловой атмосферой. [117] Иден поддерживал образ триумфального возвращения. Он желал убедить Майского, будто большого конфликта интересов во внешней политике двух стран не существует. Майский не стал ходить вокруг да около и объяснил Идену, что признание Англией присоединения Прибалтийских государств Советским Союзом — необходимое условие существенного улучшения отношений. Как скоро выяснилось, перемена декораций не повлекла за собой перемены политики. Как и у его предшественника, интересы Идена оставались тактическими, направленными на отделение Советского Союза от Германии. Тем не менее Майский, стремясь воспользоваться шансом, отклонился от канона, признавшись Идену, что Советский Союз конечно не хочет видеть рядом с собой победоносную Германию. Он кратко очертил три принципа советской внешней политики: «СССР вел и ведет свою собственную, самостоятельную, ни от кого не зависящую политику, которая остается по-прежнему политикой мира. СССР не хочет быть втянутым в войну и постарается принять необходимые меры для сохранения и в дальнейшем своего нейтралитета. СССР не сочувствует расширению поля войны, в особенности на районы, находящиеся поблизости от его границ». «В целом советская политика не экспансионистская: у Советов достаточно территории. Их действия носят чисто предупредительный характер, чтобы закрепить в своем владении важные стратегические оборонительные позиции». Все же Майский отразил мнение Кремля, что Гитлер, «как правило, осторожный», не нанесет ущерба интересам русских на Балканах. Когда речь зашла о необходимости для Советов сохранять хорошие отношения с Балканскими государствами и Турцией, у него создалось впечатление, будто Иден, все время кивавший в знак согласия, порывался вмешаться и сказать: «Я думаю точно так же». Разумеется, Майский сделал все возможное, чтобы убедить своих хозяев, что произошли существенные перемены{474}.

Чиновники Северного департамента Форин Оффис проявляли меньше энтузиазма по поводу примирения с Советским Союзом, соглашаясь с Криппсом, что следует отозвать предложение о торговом соглашении. Идену, однако, казалось, что, если будет сделано подобное сообщение «сразу после [его] появления в Форин Оффис, русские могут прийти к выводу, будто это проявление новой политики в отношении Советского Союза, провозглашенной лично [им], как только он стал министром иностранных дел». Поэтому он настаивал, чтобы Криппс еще раз обдумал это решение{475}. Для Идена характерна наивная вера, будто одно лишь объявление о его назначении на пост министра иностранных дел способно привести к улучшению отношений. Он игнорировал предупреждение Криппса, что отсутствие «конкретных предложений» будет истолковано как — признак слабости русскими, чья политика «строится на реалиях их собственного положения, а не на сентиментах»{476}.

Как и следовало ожидать, новое, расширенное германо-советское торговое соглашение в январе и назначение Деканозова послом в Берлин{477} укрепили Форин Оффис во мнении, что визит Молотова дал больше, чем показалось вначале. Криппс продолжал оспаривать предположение, будто «исконная вражда к Германии или желание приготовиться встретить германскую угрозу ослабли». Поэтому он отстаивал необходимость «гибкой» политики, даже если советской политике [118] придется идти на поводу у Германии «еще долгое время». Его трезвую оценку положения, однако, совершенно исказил Сарджент, старавшийся убедить Идена прекратить его первоначальные попытки сближения. Опасение, что Сталин «откупится и задобрит германского людоеда», укрепляло фаталистическое предположение, будто заключение германо-советского соглашения уже не за горами. Британия могла бы переломить ход событий, только если бы «британский флот мог патрулировать Черное море, а британские бомбардировщики — летать над Кавказом». Он почти не скрывал своего удовлетворения от того, что, пока не достигнуты такие условия, Криппсу придется «трудиться в Москве впустую»{478}. Далее Идена предостерегали против «расчетливой неосторожности» Майского и его «пресловутых... друзей в прессе и парламенте»{479}. В общем и целом назначение Идена вызвало перемены в каких-то нюансах и стиле, а политическая концепция, лежащая в основе отношений с Советским Союзом, осталась прежней. Кэдоган с облегчением отметил в своем дневнике: «Рад, что Э[нтони Иден] оказался не "идеологом" и достаточно ясно понимает, насколько бесполезно ждать чего-либо от этих циничных кровавых убийц». Хорошо он относился к русским или нет, но в следующие несколько месяцев Иден полностью погрузился в бесплодные попытки воздвигнуть балканский бастион против Германии, не проявляя практически никакого интереса к советским делам{480}.

Как мы видели, Сталин, якобы соблюдая нейтралитет, тем не менее ожидал, что война возместит, как он считал, исторические обиды, нанесенные России. Для него критерием сближения с Англией служила ее позиция в отношении Прибалтийских государств и Турции. Поэтому, когда, проведя месяцы в уединении, Криппс наконец получил доступ к Молотову, но прибыл с пустыми руками, его встретили отповедью. Англия, с горечью заявил Молотов, «не считается с советскими интересами», как показал опыт, накопленный начиная с 1939 года. В таких обстоятельствах он «выказывал явную скуку и нетерпение и в конце концов объявил, что ему больше нечего сказать и что он лично не заинтересован в англо-советских отношениях», пока не устранены существующие препятствия.

Игнорируя совершенно ясный намек Москвы, Форин Оффис отказывался рассмотреть даже вопрос признания de facto советского контроля в Прибалтике, хотя, по заключению Министерства военной экономики, полученному Далтоном, такой шаг «не лишил бы нас права в конечном итоге оспорить советскую позицию в отношении Балтийских государств». Имея недостаточно средств для воплощения в жизнь своих планов, Криппс, как отмечали наблюдатели в Москве, даже перестал «искать контакты с джентльменами в Кремле; "теперь пусть они зовут меня, если им будет что-нибудь нужно"». Все еще не отдавая себе полного отчета в степени напряженности между Москвой и Берлином из-за Балкан, Криппс продолжал отстаивать «политику сдержанности», пока «ход событий на различных театрах войны или экономическое давление, которое мы можем оказать совместно с Америкой, не заставят их искать более тесных отношений с нами»{481}.

Тем временем, в начале февраля 1941 г., накануне отъезда Идена на Средний Восток, Криппс наконец получил инструкцию отозвать предложение о торговле «без промедления»{482}. За этим последовали обострение отношений с Румынией и осознание Комитетом обороны [119] кабинета того факта, что Турция не станет воюющей стороной и, следовательно, главное ее достоинство — ее нейтралитет. Но, что еще важнее, Черчилль и Иден теперь стояли за выработку общей стратегической платформы на Балканах для защиты Греции. Это повлекло за собой приостановку операций в Бенгази и переброску крупных сил из Египта в Грецию, чтобы воспрепятствовать ожидавшейся атаке немцев с территорий Болгарии{483}. Потеряв инициативу и способность дать отпор германским посягательствам на Балканы, русские внимательнее отнеслись к таким же попыткам англичан. Различные донесения увеличивали страх, испытываемый Сталиным перед горячим желанием Черчилля заставить русских действовать, что, в свою очередь, вызвало бы «столкновение интересов между Германией и Советским Союзом»{484}. Навязчивая боязнь оказаться втянутыми в войну на Балканах постоянно присутствовала в расчетах Советов, отвлекая их от настоящей опасности, которая теперь грозила им со стороны Германии.

Болгария поворачивается к Оси

Шуленбург был потрясен тем, как отразилась бесплодная берлинская встреча на балканских событиях. Понимая, куда дует ветер, он буквально землю рыл, добиваясь успешного завершения торговых переговоров. Он вернулся из Берлина вместе с Шнурре, надеясь умаслить Гитлера, положив «большой договор с Россией на 1941/1942 г. под рождественскую елку в Берлине». Личное воззвание к Риббентропу и «ключевым фигурам среди военных» расписывало значительные концессии, предложенные русскими, подчеркивая «потрясающую прибыль, которую Германия может извлечь из такого договора, обещающего по сути 2,5 млн тонн зерна»{485}.

Провал миссии Соболева{486} еще больше омрачил небо над Кремлем. Сталин по-прежнему был полон решимости «помешать проникновению немцев на Балканы, так как это может угрожать Проливам». Молотов хватался за любую возможность внушить Шуленбургу, что аннексия Бессарабии «превратила Советский Союз в Дунайскую страну и, следовательно, его суверенные права и государственные интересы нужно принимать в расчет». На одну из их встреч в начале января 1941 г. он пришел вооруженный подробной картой трех рукавов Дуная и «упорно и неотступно» требовал, чтобы Германия и Италия убедили Румынию согласиться с эксклюзивным советским контролем над навигацией в устье реки{487}. Столь же настойчиво повторялись требования концессии на финские никелевые залежи в Петсамо{488}.

Но, к досаде Сталина, не добившись ожидаемых переговоров, он стремительно проигрывал битву в Болгарии без единого выстрела. В результате в Берлин на смену Шкварцеву был спешно отправлен Деканозов, не только как блестящий дипломат, но и в особом качестве, сохраняя свою должность заместителя министра иностранных дел. Деканозов, бывший на самом деле армянином, всегда выдавал себя за грузина, чтобы подольститься к Сталину и Берии{489}. Как доверенное лицо Сталина, он присутствовал при встречах Молотова с Гитлером, тогда как Шкварцева демонстративно выставляли. По слухам, изгнание Шкварцева стало результатом того, что ему не удалось своевременно осведомить Кремль о Венском арбитраже{490}. Тем не менее, хотя [120] немцам сообщили о назначении Деканозова, он не встретил радушного приема, и его заставили ждать не только вручения верительных грамот, но даже короткого интервью с Риббентропом{491}.

Лишь спустя неделю пребывания в Берлине он стал с тревогой настаивать, чтобы Молотов передал немцам, что он занимает особый пост, и добился для него приема{492}. Тревога Деканозова была не напрасной. Ирония судьбы заключалась в том, что как раз в то время, когда 12 декабря его, наконец, допустили к Риббентропу, которому он преподнес обещанную во время визита в Москву фотографию Сталина с автографом, добавлялись последние штрихи к директиве «Барбаросса». Хотя Риббентроп восхищался портретом, обещал поставить его на свой стол в память о знаменательном визите и в надежде, что это «принесет такие же успехи и в будущем», он явно избегал скользких тем. С учетом обращения Сталина к дипломатическим мерам как последнему средству предотвратить войну следует обратить внимание на заверения Риббентропа, будто Германия надеется завершить войну «в течение будущего года... с возможно малыми жертвами». Затем Риббентроп объявил о намерении Гитлера заняться внутренней реконструкцией. Несмотря на обещание переговоров в будущем, Деканозов чувствовал, что Риббентроп стремится побыстрее свернуть беседу{493}.

Через день после подписания директивы «Барбаросса» Гитлер наконец позволил Деканозову вручить верительные грамоты в Рейхсканцелярии. По завершении формальностей он увлек посла на софу и небрежно извинился за проволочки, объяснив их тем, что «теперь время чрезвычайно напряженное». Усилия Деканозова развернуть политическую дискуссию Гитлер просто проигнорировал, он «это выслушал молча и только кивнул головой», в конце концов предложив обсудить все вопросы «в служебном порядке». Уверения Деканозова, что его присутствие на берлинской встрече и знакомство со взглядами Молотова могут ускорить темп переговоров, не встретили отклика. Гитлера, казалось, заинтересовали лишь общее этническое происхождение Сталина и Деканозова да чрезвычайная молодость последнего: в 41 год, отметил Гитлер, Деканозов был самым молодым послом в Берлине, где такой пост занимали лишь лет в 65. Риббентропу оставалось только предложить Деканозову, когда тот прощался, продолжить переговоры с ним{494}.

В качестве последнего средства Молотов попытался увязать заключение торгового соглашения с прогрессом в политической сфере{495}. Отсутствие Гитлера в Берлине во время рождественских праздников не позволяло принять какое-либо решение немедленно. Шнурре велели оставаться в Москве и сгладить последние препятствия, однако не советовали вступать ни в какой политический диалог. Сторонники Континентального блока в Министерстве иностранных дел все еще не теряли надежды заключить одновременно два соглашения{496}. Они рассчитывали, что выгодное торговое соглашение смажет колеса переговоров. Потому и Вайцзеккер препятствовал новому созыву Дунайской конференции, стремясь избежать «зрелища серьезного спора между немцами и русскими перед международной аудиторией»{497}. Однако отсрочка даже сделала Сталина более податливым по отношению к требованиям немцев, и торговое соглашение было в конце концов подписано 10 января{498}. [121]

Косвенным образом это соглашение внесло свой вклад в кампанию дезинформации, как раз начатую немцами. Оно подробно расписывало механизм поставок вплоть до августа 1942 г., создавая у Кремля ложное ощущение мирной передышки. Вдобавок, чтобы утихомирить стремление Советов приступить к политическим переговорам, соглашение сопровождалось секретным протоколом, регулирующим советские претензии на пограничную территорию от реки Игорка до Балтийского моря, включая спор из-за Литовской косы{499}.

Вернувшись домой, Шнурре выполнил свое обещание Шуленбургу и представил Гитлеру доводы в пользу будущего сотрудничества с Советским Союзом. Гитлер внимательно выслушал его, но, как оказалось, Балканы не могли больше служить предметом переговоров, хотя он предпочел создать ложное впечатление, будто многое «еще не решено». Он готов был принять Шуленбурга в Берлине для консультаций, но дата намеренно оставлялась открытой и постоянно откладывалась. В начале марта Шуленбург жаловался, что Риббентроп снова отложил в долгий ящик его просьбу об отпуске{500}. Постепенно до него дошло, что отсутствие инструкций по будущим переговорам означает одно: Гитлер сосредоточился на войне{501}.

Между тем столкновение из-за Балкан принимало неприятный оборот. Болгарскому правительству казались невыносимыми тиски двух великих держав. Отклоняя советские предложения, оно в середине декабря умоляло Кремль понять «не только логически, но и душевно», как такое соглашение о взаимной помощи могло бы нарушить хрупкий баланс сил, установившийся на Балканах{502}. Сталин эмоциям не поддавался. Несколько раз Лунин, резидент ГРУ в Бухаресте, предостерегал своего болгарского коллегу, что Советский Союз не может игнорировать присутствие 13 германских дивизий на южной границе Румынии, «нацеленных за пределы границы, в направлении Болгарии и Балкан и, возможно, даже против Советского Союза». Он и не старался скрывать, как было заведено у советских дипломатов, что «отношения между Советским Союзом и Германией далеки от нормальных», но по понятным причинам хотел создать впечатление, будто они «складываются печально для Германии». Советский Союз, уверял он, не может больше оставаться равнодушным к германскому проникновению на Балканы. Оно представляет угрозу для Черного моря, а это «русское море, имеющее лишь один естественный выход — Босфор и Дарданеллы, — который должен оставаться под контролем русских». Царь Борис, внимательно прочитав донесение, подчеркнул последние слова Лунина о том, что Болгария — «страна, в которой Советский Союз наиболее заинтересован. Мы не хотим контроля над ней, как заявляют наши враги, ссылаясь на Прибалтийские страны. Там ситуация иная, так как те территории принадлежали Российскому государству, а нынче служат нам жизненным пространством, дающим выход в Балтийское море». Интересы русских, таким образом, ограничивались болгарским черноморским побережьем вдоль линии Варна — Бургас — Мраморное море. Перевод самого Лунина из Бухареста в Варну зловеще напомнил царю о том, какую ставку делала Москва на черноморские порты{503}.

Неудивительно поэтому, что постоянный страх перед Советским Союзом заставил Филова, болгарского премьер-министра, стоять на своем, когда он оправился от своих дипломатических болезней и совершил [122] паломничество в Берхтесгаден в начале января 1941 г. Повторяя принципиальное согласие Болгарии присоединиться к Оси, он все же хотел оттянуть решение, чтобы не провоцировать русских. Тщетно он пытался внушить Гитлеру, что никакой спешки нет, так как болгарское правительство приняло меры предосторожности, предупреждая советскую аннексию болгарского черноморского побережья. Как обычно, Гитлер запугивал Филова, играя на идеологической опасности коммунизма для Болгарии. «Русский медведь, — зловеще вставил Риббентроп, — старается, так сказать, запустить свои когти во весь остальной мир через Дарданеллы». Поэтому необходимо остановить русских, четко разграничив сферы интересов. Но Гитлер пошел еще дальше: если Сталин не перестанет добиваться своей цели, он «сокрушит его» с помощью своих войск. И слова о турецкой угрозе не выдерживают критики. Пусть только попробуют поднять голос, сказал Гитлер, он «пошлет своего министра иностранных дел в Москву или вызовет Молотова в Берлин, и тогда Турции настанет конец»{504}.

Нажим на болгарское правительство, отчаянно цеплявшееся за принцип невмешательства, вызвал противоречивые заявления. Филова послали в Русе на Дунае, где он произнес «поразительно сильную речь», отметая предположения, будто Болгария становится «страной-легионером»: прямой ответ на обвинения Соболева. В то же самое время Габровски, министр внутренних дел, сделал заявление, также ставшее достоянием широкой гласности, в котором утверждал, что «Болгария не желает разделить судьбу Прибалтийских стран»{505}. Но жребий в самом деле был брошен после визита Филова к Гитлеру. Вернувшись в Софию, Филов посоветовал царю Борису уступить. Борис, по сообщению самого Филова, «был очень раздражен и удручен и проявил необычную твердость. Сначала он сказал, что скорее отречется от престола или нам придется броситься в объятия русских, пусть даже нас большевизируют». Однако после долгой эмоциональной речи «царь постепенно успокоился и начал признавать верность соображений [Филова]»{506}.

В последней попытке оттянуть неизбежное Драганов, повинуясь специальной инструкции царя Бориса, тщетно старался отыграть назад, утверждая, что по всем своим установкам Болгария «уже член Оси и даже вела себя как молчаливый союзник во всем, что касалось германских военных нужд». Но на деле он уже капитулировал и теперь пытался выторговать плату за этот шаг: выход к Эгейскому морю в турецком Адрианополе (не вступая в бой с Турцией) и в конечном счете Салоники и греческую Македонию{507}.

Решающий натиск немцев на Болгарию совпал с заключением торгового соглашения, что объясняет слабую реакцию на него Москвы. Через два дня после его заключения, не имея больше карт на руках, Сталин выпустил коммюнике, вновь подтверждавшее его твердую решимость оберегать советские интересы в Болгарии, не допуская распространения войны дальше на Балканы. Оно опровергало инспирированные Берлином слухи, будто вступление германских войск в Болгарию совершалось «при полном признании и одобрении СССР». Фактически это коммюнике являлось призывом к народу через голову болгарского правительства «разоблачать» политику своих лидеров, «старательно избегая видимости провокации» или впечатления, будто коммунистическая партия действует «по указке Советского Союза, а [123] не по собственной инициативе»{508}. Болгарского посла даже вызвали к Вышинскому в два часа ночи с требованием опубликовать коммюнике в болгарских газетах; если его не опубликуют, сказали ему, болгарам придется «плохо». «Я спросил его, что значит "плохо"? Он ответил, что мы скоро это узнаем»{509}. Коммюнике, как заверил Берлин Шуленбург, отчаянно пытаясь предотвратить дальнейшее ухудшение отношений, не было направлено против Германии и не имело формы ультиматума, так как не определяло точно меры, которые может принять Советское правительство, если германские войска двинутся в Болгарию{510}.

Спровоцировав русских, Гитлер продолжал разработку военных планов. Приказав навести мост через Дунай, он хотел, чтобы войска были готовы переправиться через реку в конце января. Два дня спустя после протеста русских болгарам пообещали выход к Эгейскому морю, а в Софии были начаты военные переговоры{511}. Их версия урегулирования имела столь вопиющие недостатки, что, как признался Шуленбург Молотову, «может быть, удовлетворит их представительства в Бразилии и в Мексике, но для германского же посольства в Москве, как выразился Шуленбург, несколько худосочна». Он посоветовал Молотову дать инструкцию Деканозову еще раз нажать на Риббентропа{512}. Следуя совету Шуленбурга, Деканозов в самом деле предупредил Вайцзеккера, что Советское правительство «сочтет появление любых иностранных вооруженных сил на территории Болгарии и Проливов нарушением интересов безопасности СССР»{513}. Но русских не стоило отталкивать. Продвижение в Болгарию, как и ожидалось, было представлено как неизбежный шаг, чтобы помешать англичанам. Сталина еще раз попытались убаюкать обещанием добиться пересмотра конвенции по Проливам «в надлежащий момент» и возобновить политические дискуссии «в ближайшем будущем»{514}. 23 января Филов наконец дал официальный положительный ответ Гитлеру. Из своих источников при болгарском дворе русские получили подтверждение, что, как только германские войска переправятся в Болгарию, они не встретят никакого вооруженного отпора{515}.

К концу месяца были синхронизированы военные и дипломатические меры и приняты предосторожности против возможной реакции Советов. Гитлер распорядился об интенсивном укреплении Констанцы, чтобы защитить нефтяные резервуары «от бомбардировки неназываемого противника с моря». Позднее он приказал германским войскам в Северной Добрудже первыми войти в Болгарию для защиты болгарского побережья. Болгары приняли такие же меры в Варне и Бургасе. Дополнительными дипломатическими шагами, сделанными под германским руководством, являлись болгаро-турецкая декларация о ненападении{516} и гарантирование невмешательства Югославии{517}. Сопротивление этим действиям оказывалось лишь спорадически. Молчилов, болгарский посол в Лондоне, умолял Сталина вмешаться. В конце концов он оставил свой пост в знак протеста против «превращения Болгарии из потенциальной жертвы английского или германского насилия в сообщника»{518}. Царь Борис недолго еще правил своим царством. До последней минуты он надеялся избежать ситуации, в которой Болгария «станет яблоком раздора между Германией и СССР». Тем не менее, ему даже не дали «хоть немного подсластить горькую пилюлю», заранее сообщив русским точную дату присоединения Болгарии [124] к Оси{519}. Англичане были так же беспомощны, как и русские. Черчилль мог только пригрозить, что, «попустительствуя германскому произволу, Болгария обречена разделить кару, которая в конце концов постигнет Германию»{520}.

По всем признакам, события в Болгарии достигли своего пика, когда Драганов стал избегать встреч с Деканозовым. Когда же они, наконец, встретились, русских, казалось, больше всего заботила реакция Турции на присоединение Болгарии к Тройственному союзу. Однако они не могли не видеть опасности, которая теперь грозила им со стороны Германии. В ответ на предположение Драганова, будто Россия пользовалась народными симпатиями болгар, чтобы распространить свой контроль на их страну, Деканозов указал, что Советский Союз «не преследует империалистических целей, а во главу угла ставит вопрос о своей безопасности»: «...мы в Советском Союзе часто обращаемся к истории, особенно для того, чтобы проследить, где Россия в прошлом подвергалась нападению и откуда появилась угроза ее самостоятельности. Однако следует иногда обращаться и к более близким примерам. Если мы обратимся к тому, о чем в настоящее время много говорят и о чем упомянул посланник, а именно к "новому порядку" в Европе, то мы увидим на примере некоторых стран, что он из себя представляет. По высказываниям, которые встречаются в прессе, можно сделать заключение, что малые страны будут в экономическом отношении являться как бы придатком этой одной господствующей страны в Европе. Мало того, "новый порядок", судя по той же прессе, предусматривает также и в политическом отношении полное подчинение малых стран — этой державе, а в военном отношении тем более, вплоть до гарнизонов этой державы в малых странах».

Между прочим, историческое наследие заставляло русских смотреть на английскую интервенцию в Грецию и на Балканы с такими же подозрениями{521}.

Как только был установлен график переброски германских войск в Болгарию, ее премьер-министру и министру иностранных дел предписали прибыть в Вену на церемонию в честь вступления Болгарии в число стран Оси. Попов «чувствовал себя как на кресте и категорически отказался ехать в Вену», отметил в своем дневнике Филов, правда, привел кучу оправданий, чтобы остаться дома. Царь Борис так никогда и не смирился с собственным решением. Он обвинял в нем Драганова и хотел отозвать его, после того как тот подпишет соглашение, «не предлагая никакого другого назначения»{522}. В отчаянии русские не жалели усилий, пугая болгар, но тщетно. Вышинский сыпал «резкими и аргументированными обвинениями, не давая [болгарскому послу] вставить слова». Цитируя болгарские газеты, лежавшие на его столе, он находил перемену их тона шокирующей. Жуков даже делал слабые попытки расшевелить болгарскую армию через голову правительства{523}.

Наконец, 26 февраля Молотов получил полную и точную информацию о вступлении немцев в Болгарию{524}. Два дня спустя, как и следовало ожидать, Шуленбургу были даны инструкции представить его в Москве как временную меру с целью остановить англичан в Греции. И снова краткий отчет домой об «озабоченности Молотова» действиями Германии не отражал желчного характера обмена мнениями. Молотов [125] отказался принять за чистую монету доводы, приводимые Шу-ленбургом, тщетно старавшимся внушить Молотову, что противодействие англичанам в Греции совпадает с целями Советского Союза. Тот факт, что Советский Союз не проинформировали заранее, явно был еще одним дурным знаком{525}. Смущал также поток абсурдных оправданий соглашения болгарами, называвшими его «инструментом мира», который «не помешает... поддерживать и развивать хорошие отношения с СССР»{526}.

Чтобы затушевать значение своего хода, немцы спешно созвали Международный консультативный комитет по Дунаю, ведавший рекой к северу от Браилы. Они старательно развлекали русских роскошными обедами, экскурсиями и «блестящим оперным представлением» вагнеровского «Тангейзера». Всякое обсуждение спорных вопросов, однако, откладывалось до 30 июня, когда, как было прекрасно известно германской стороне, советские претензии уже устареют{527}. После того как 1 марта Шуленбург официально известил русских о присоединении Болгарии к Тройственному союзу, в арсенале Молотова мало что осталось кроме бесплодных предупреждений, что Советский Союз «не может воспринимать нейтрально» германские действия, подрывающие советские «интересы безопасности»{528}.

Гитлер вновь выиграл партию. Поздно вечером 1 марта Стаменова вызвали к Вышинскому, обвинившему Болгарию в распространении войны на Балканы. Недавний ультиматум свелся к вялому предупреждению, что Советский Союз, «верный своей политике мира, не может оказывать какую-либо поддержку Болгарскому правительству в проведении его нынешней политики». У Молотова даже не было никаких рычагов для борьбы с кампанией в болгарской прессе, на которую он возлагал ответственность за распространение ложных слухов о якобы преследуемых Советским Союзом целях{529}. В известной степени тяжелые и далеко идущие последствия падения Болгарии и Румынии осознавались медленно. В конце концов, как выразился Майский, ни Румыния, ни Югославия «не представляют "жизненного интереса"» для Советского Союза. Они были лишь инструментом для сбережения истинной стратегической цели русских — турецких Проливов. Проливы, признавался в своем дневнике Майский, — «совсем иное дело. Вы их не можете уступить!.. Впрочем, немцы это прекрасно понимают. Я думаю, они из-за этого не рискнут посягнуть на проливы. Германия не может себе позволить ссоры с СССР»{530}.

Жизненная необходимость Проливов

Неудача, постигшая Молотова в Берлине, тот факт, что Болгария стремительно шла в сети немцев, и все большее вмешательство англичан в события в Греции, естественно, перенесли внимание на Турцию. Подобно болгарам и румынам, турецкое правительство искало пути, чтобы помешать какой-либо великой державе укрепиться на Балканах и при этом остаться в стороне от войны. Вначале провал берлинской встречи принес туркам явное облегчение, так как любое соглашение там было бы достигнуто за их счет. Особенно не нравилась им идея разделить контроль над Проливами с русскими. «Дайте русским палец, — сетовал турецкий посол в Москве, — и они скоро откусят всю руку и захватят над Проливами полный контроль»{531}. [126]

Через месяц после своего визита в Берлин Молотов узнал, что Гитлер действительно твердо решил не дать Советскому Союзу получить точку опоры в Турции. Папен, по-видимому, разъяснил Саракоглу, какое значение Гитлер придает сохранению Турцией независимости как ключу к поддержанию баланса сил. Гитлер рассчитывал, что советские интересы будут подчинены интересам Германии и обеспечены под ее патронажем{532}. Успокаивающее сообщение Актая, будто Папен действовал как посредник ради невмешательства Турции, Молотов встретил «кривой усмешкой». Он хотел, чтобы турки объявили немцам, что не предпримут никаких действий в Черноморском регионе, не проконсультировавшись с Советским правительством{533}. Еще больше Молотова беспокоило, как бы заявленные им в Берлине требования относительно Проливов не стали известны туркам, и поэтому он предпочел примириться. Проблема была в том, что проявленная слабость могла побудить турок перейти в германский или английский лагерь.

Немцы, болгары и англичане, однако, постарались, чтобы советская повестка дня в Берлине стала достоянием гласности{534}. Столь же безуспешны оказались попытки Молотова представить в другом свете миссию Соболева, объясняя ее опасениями, порожденными итальянской кампанией в Греции. Англичане снабдили Саракоглу достаточными доказательствами того, что Молотов намеревался «использовать Болгарию как кулак против Турции», а Советский Союз «отнюдь не отказался от своих амбиций в отношении Проливов»{535}. Саракоглу поспешил заявить протест по поводу предлагаемого русско-болгарского соглашения о взаимопомощи, утверждая, будто оно грубо нарушает соглашение 1929 года о предварительных консультациях между Турцией и Болгарией. Тем не менее, первейшая необходимость оставаться в стороне от конфликта заставила его, проводя осторожную политику, ограничиться официальным заявлением с отрицанием каких-либо воинственных намерений и обещанием консультироваться с русскими по спорным вопросам, касающимся Болгарии или Черного моря. Однако подозрения укоренились слишком глубоко, чтобы позволить какие-либо меры по укреплению доверия. «Мир, — саркастически заметил Молотов, — всего лишь предмет слухов и переговоров, а вот что касается войны, то она, к несчастью, является реальностью»{536}.

В тот самый момент, когда переговоры немцев с русскими зашли в тупик, новую инициативу относительно Проливов выдвинули итальянцы. Однако это, скорее, показное поигрывание мускулами Муссолини, в то время как его кампания в Греции захлебывалась, лишь продемонстрировало русским непрочность их собственного положения. Муссолини с растущей тревогой наблюдал за назревающим кризисом в отношениях Советского Союза и Германии, улучшавшим позиции последней на Черном и Средиземном морях{537}. Для Москвы в самом деле явилось сюрпризом, когда Муссолини выразил желание не только вновь начать переговоры, но и быстро перевести их в политическую сферу; он готов был признать новые границы Советов, их «права на Черном море, в Азии, [их] интересы на Балканах». Взамен итальянцы добивались признания их прав в Средиземноморье. Они даже настаивали на немедленном начале переговоров или в Москве, или в Риме, на уровне посольств или министерств иностранных дел{538}. [127]

Молотов сразу дал добро, однако настаивал, чтобы переговоры происходили в Москве, подальше от недреманного ока немцев{539}. Через несколько дней Россо подтвердил готовность своего правительства принять предложения, сделанные в июне 1940 г.{540}. Итальянцы даже были готовы дать Болгарии выход к Эгейскому морю, хотя и выговорив для Италии и Германии румынскую нефть и экономические ресурсы. Молотов, в свою очередь, выдвинул претензию на контроль над устьем Дуная. Но главным призом для Советов конечно были турецкие Проливы. Как ни странно, диалог с итальянцами, так же как впоследствии обращение к туркам, мотивировались боязнью возобновления действий англичан в регионе, если Германия окажет Италии помощь в войне. Проливы, уверял Молотов по своему обыкновению, связаны «с вопросом о безопасности черноморских границ Союза. Россия не раз подвергалась нападению со стороны Проливов. Во время Крымской войны 1854 — 1855 гг. война пришла в Россию через Проливы. В 1918 г. Англия через Проливы осуществила свою интервенцию против России. В 1919 г. через Проливы пришли в Россию французы». Легко можно предвидеть, что распространение войны на Болгарию заставит англичан, ранее державшихся в стороне, вмешаться. Молотов объяснял Россо за обедом:

«Положение тогда обострится и вопрос о безопасности СССР станет более серьезным. Турция вряд ли останется в стороне от конфликта, т.к. она имеет пакт с Англией. Кроме того, Англия уже имеет базу для самолетов и подводных лодок на острове у входа в Проливы. Война будет перенесена на Черное море, а это, естественно, отразится на позиции Турции в вопросе о Проливах. Такое развитие событий не исключено ввиду связей между Турцией и Англией». Но он не оставил у Россо сомнений в намерении Советского Союза реализовать свои интересы относительно Проливов «не мытьем, так катаньем»{541}.

Поскольку Гитлер скрывал от Муссолини свое решение напасть на Советский Союз, последний чувствовал себя вправе сделать Москве примирительное предложение. Гитлер действительно заверил его в конце декабря, что отношения с Советами «очень хорошие» и они вряд ли предпримут «какие-либо шаги во вред нам, пока жив Сталин». Муссолини предпочел проигнорировать предупреждение Гитлера, что не в интересах Германии «уступить большевизму Болгарию и сами Проливы». Однако Россо, вначале не одобрявший политику Чиано, постарался, чтобы содержание предложений было досконально передано Шуленбургу{542}.

Риббентроп с изумлением обнаружил, как далеко зашли переговоры. С обычной своей грубостью он высмеял итальянскую сторону, размахивающую своим правом выхода в Черное море и поощряющую русские военные корабли плавать в Средиземном. «Балканскую политику, — поучал он Альфиери, итальянского посла в Берлине, — не следует сковывать чересчур поспешным соглашением с русскими»,. Как пришлось признать Альфиери, он «прекрасно понял, что Германия не хочет, так сказать, пускать Советский Союз на Балканы через окно, окольным путем соглашения с Италией, после того как его выкинули за дверь». Риббентроп, на случай, если он выразился недостаточно ясно, воспользовался моментом, чтобы раскрыть попытки Советов исключить итальянцев из Дунайской комиссии{543}. [128]

Гитлер в конце концов пригласил Муссолини в Берхтесгаден в конце января, где окончательно разбил его робкие надежды на независимость. Русские, предупредил он, весьма гибко подходят к своим договорам; «подобно еврейским законникам, они предпочитают туманные формулировки и... двусмысленные определения», позволяющие им потом выдвигать новые претензии. Продолжая скрывать от союзника свой план нападения на Советский Союз, он оправдывал германское присутствие в Румынии необходимостью дать отпор возможной советской атаке на нефтепромыслы или румынские порты. Еще больше унизили Муссолини письменные инструкции от германского Министерства иностранных дел, ожидавшие его в Риме и запрещавшие ему «окончательно формулировать политику и связывать себя какими-либо обязательствами» с русскими без предварительных консультаций{544}. Даже с изрядно ощипанными перьями Муссолини продолжал жалкие потуги отвоевать свободу маневра, предлагая Молотову пересмотр конвенции в Монтре. Однако это предложение, в котором Молотов находил «нечто неясное», совпало с попытками Криппса в конце февраля выступить посредником между русскими и турками и было пропущено мимо ушей{545}. Итальянцы сохранили мяч в игре, но ограничили переговоры торговыми вопросами{546}.

Осознание того факта, что они могут стать следующей жертвой немцев, заставило турок в течение января месяца пересмотреть свое отношение к Москве. Их зарубежные посольства предоставили Москве подробную информацию о наращивании Германией сил в Румынии, казалось, свидетельствовавшем о планах немцев переправиться через Дунай в Болгарию и совместно с ней атаковать Турцию. Резкий поворот на 180 градусов, как и следовало ожидать, в Москве встретили с недоверием, особенно поскольку захват Проливов изображался как часть общего плана нападения на Советский Союз. Немцы, по словам турок, «намерены помешать англичанам прийти на помощь Советскому Союзу». Сталин теперь разрывался между страхом перед продвижением немцев на юг и застарелым предубеждением относительно закулисных стараний Британии втянуть Советский Союз в войну с Германией{547}. Поэтому советский посол в Бухаресте, подлаживаясь к своему хозяину, просеивал подробную информацию сквозь фильтры предположения, будто оккупация Проливов скорее возможна как прелюдия к штурму Египта и Сирии. Сходные интерпретации сопровождали донесения Деканозова из Берлина о том, что Турцию используют как плацдарм для взятия Баку{548}.

Тем не менее Кремль, несомненно, панически боялся, как бы немцы не поддались искушению продолжить свой марш к Проливам, как в зеркале отражая намерения самих русских. Майский в Лондоне заявил, что «его правительство, разумеется, не хочет видеть какую-либо из великих держав утвердившейся на Балканах», но, как показалось Идену, он был «вовсе не так уверен, как раньше, что это нежелательное событие не произойдет»{549}. Шуленбург напрасно старался убедить Молотова, будто этого не случится, если только турки не вступят в войну. Последнего гораздо больше беспокоило, что советские контрпредложения по урегулированию, переданные после берлинской конференции, остаются без ответа свыше двух месяцев{550}.

Не имея возможности прибегнуть к военной силе, в чем Сталин убедился во время учений, проведенных советской армией в январе [129] 1941 г.{551}, он обратился к своим излюбленным дипломатическим играм. Тут по крайней мере ему не мешали, как он считал, некомпетентные и не заслуживающие доверия генералы, и он держал все нити в своих руках. Майского уже в начале января срочно проинструктировали, чтобы он в Лондоне, вдали от света рампы, пустил пробный шар через Араса, турецкого посла. Приманкой служило заключение пакта о взаимопомощи. Угроза казалась столь близкой, что Майский уговаривал Араса связаться с Анкарой по телефону, но посол вел себя уклончиво и предложил послать курьера. Майский справедливо заключил, что эта попытка «несерьезна» и напоминает неудачную военную миссию адмирала Дрэкса, прибывшую морем в Москву в августе 1939 г. Месяц спустя пришел давно ожидавшийся отрицательный ответ Саракоглу, оправдывавшийся боязнью сделать непродуманный шаг{552}.

Вторжение немцев в Болгарию грозило тем, что они, а не русские займут Адрианополь, совсем рядом с Проливами. Турки отчаянно цеплялись за принцип невмешательства. Их совместная с Болгарией декларация о ненападении явно была вызвана конкретной германской угрозой и должна была не дать Болгарии сделаться германской пешкой{553}. Она также служила «удобным оружием» против попыток англичан вовлечь Турцию в войну и таким образом открыть Проливы для британского флота{554}. Турки, однако, предпочитали представлять ее как гарантию против Советского Союза. По словам Актая, Болгария хотела избежать каких-либо конфликтов с Турцией, «а главное... окончательно поняла, к чему ведет дружба с Советским Союзом»{555}. Но русские на этот счет не обманывались. Они прекрасно знали, как объяснял Деканозов Драганову в Берлине, что декларация вызвана «германской угрозой Проливам, ставящей под удар и советские интересы». Однако в то же самое время продолжали, по крайней мере внешне, «категорически исключать возможность конфликта между Германией и Советской Россией». По всем признакам смирившись с судьбой Болгарии, они «поставили себе новую цель — вовлечь Турцию в войну». Согласно пересмотренной в 1936 г. конвенции в Монтре, турки, вступив в войну, могли открыть Проливы военному флоту той страны, какой сочтут нужным{556}.

Перспектива присоединения Болгарии к Оси в конце января ускорила достижение взаимопонимания между Англией, Советским Союзом и Турцией относительно необходимости остановить продвижение немцев к Проливам. Несмотря на неизбежные перепады в настроении, отражающие суровые условия дипломатической жизни в Москве, Криппс сохранял непоколебимое убеждение, что благожелательный нейтралитет Советского Союза по отношению к Германии вызван необходимостью повысить боевую готовность до столкновения, которое он считал неизбежным{557}. Он не ждал, что русские помешают немцам выйти к Дарданеллам силой, но, по его мнению, их можно побудить сделать это с помощью дипломатических средств{558}. Он легко склонил «клуб», основанный им вместе с Актаем и греческим, югославским и афганским послами для ежедневного обсуждения текущих дел, к своей точке зрения. По совету Криппса Актай действительно сделал такое предложение Молотову, который согласился, что ситуация «тяжелая и запутанная», и проворчал: «Аппетит приходит во [130] время еды — германские войска уже на болгарской границе». В первый раз он открыто поощрял турок сопротивляться давлению.

Закинули удочку и к англичанам, с заявлением, что «не в интересах Советского Союза, чтобы германское влияние распространилось на Балканы», и что политика не есть «нечто вечное и неизменное»{559}. Однако Форин Оффис отнесся к этому с прежними скепсисом и подозрительностью. Там, как и в разведке{560}, отмахивались от предположений, будто взаимная неприязнь и различные интересы могут привести к лобовому столкновению между Советским Союзом и Германией. В выражениях, ясно показывающих идеологическую предубежденность и привычку принимать желаемое за действительное, там повторяли известную доктрину о том, что Советский Союз и Германию связывает общий взгляд на Англию как на своего главного врага. Фактически не исключалась даже возможность «некой сделки между Сталиным и Гитлером, по которой Сталин отказывался в пользу Германии от советских интересов на Балканах и в Болгарии, а Гитлер взамен полностью поддерживал старания Сталина вырвать Проливы у Турции»{561}.

Легко представить, какая тревога охватила Сталина и Молотова, когда в конце февраля состоялось вступление Болгарии в Тройственный союз. Ревностно наблюдавший за настроениями в Кремле Криппс счел обстоятельства весьма благоприятными для новых шагов по привлечению русских в стан Союзников. Присутствие Идена в Турции, где он делал последние попытки собрать осколки рассыпавшегося Балканского блока, могло облегчить тайную встречу с Молотовым в Крыму. Криппс внушал Идену, как важен подобный визит. Если русских «не слишком испугает просьба о встрече», они будут «польщены», и это может «подбодрить наших друзей в Юго-Восточной Европе». Форин Оффис, однако, упорствовал в своем мнении, будто Сталин фактически на пороге заключения нового соглашения с Германией. Там не только возмущались инициативой Криппса, но даже собирались немедленно вызвать его в Лондон для консультаций{562}. Черчилль и слышать не хотел о таком визите, так как не мог доверить русским «личную безопасность и свободу» Идена{563}.

Иден, впоследствии даже бывший заодно с Криппсом в попытке перехватить лидерство у Черчилля{564}, внимательнее отнесся к предложениям последнего, так как они прекрасно подходили для его собственных планов. Подобно Сталину, Иден, вступив на свой пост, убедился, что «Drang nach Osten» вполне может в конце концов осуществиться через Балканы и Анатолию, угрожая Египту. Поэтому казалось, немцы добивались контроля над Румынией «не только для защиты нефтепромыслов от возможной воздушной атаки с нашей стороны, но и чтобы обеспечить плацдарм для нападения на Проливы». Какое-то время кабинет молчанием отвечал на предложения, чтобы Иден посетил Анкару и создал Балканский блок с участием Турции и Советского Союза. Но вскоре после своего вступления в должность Иден сообщил Натчболл-Хьюджсену, британскому послу в Турции, что, по его расчетам, позиция турок будет зависеть «от их оценки вероятной позиции Советского правительства». «Прошедшая история, — заключал он, — ясно показала: они сделают все возможное, чтобы избежать конфликта с Россией, и ключ к разрешению ситуации, вероятно, [131] в том, в какой степени русские соглашаются или активно поддерживают германские планы»{565}.

По своему обыкновению Криппс начал действовать на свой страх и риск, но его первые неформальные попытки натолкнулись на негативный «официальный» ответ Кремля, воспользовавшегося предлогом, что «сейчас еще не настало время для решения больших вопросов путем встречи... тем более, что такая встреча политически не подготовлена». Когда он осведомился, не означают ли слова «сейчас еще не настало время», что «такое время может в будущем наступить», ему дали понять: «наступление такого времени когда-либо в будущем не исключено, но в будущее заглядывать трудно». Криппс, тем не менее, пошел дальше, попросив русских устроить ему полет в Стамбул, чтобы встретиться с Иденом и добиться турецко-советского взаимопонимания. Русские с энтузиазмом взялись помочь его миссии. Они явно надеялись скрепить новый Балканский блок, возможно, не дать болгарам поставить последнюю подпись под соглашением с Германией и в конечном итоге предотвратить более тесное англо-турецкое сотрудничество без их участия. На тот момент в Лондоне очень немногие сторонники Советского Союза в Форин Оффис восприняли этот жест как прорыв в англо-советских отношениях, так что Майский назвал их «наивными». «Неужели они рассчитывают на то, — писал он в своем дневнике, — что мы станем проявлять особый интерес к разговорам Криппса с Иденом в Ангоре при нынешнем состоянии англо-советских отношений?» Тем не менее вряд ли можно отрицать, что горячий интерес, проявленный к этой поездке, убедительнее, чем когда-либо прежде, доказывал осознание опасности со стороны Германии{566}.

Рано утром следующего дня{567} Криппса доставили к большому двухмоторному «Дугласу», специально выделенному для его миссии, в международный аэропорт Москвы. Это ни в коем случае не был рутинный рейс, поскольку воздушное сообщение ограничивалось строгими правилами военного времени, фактически это был первый полет в Стамбул через Черное море. Не случайно в первый раз самолет сел на заправку на огромной военно-воздушной базе, где, по-видимому, демонстративно красовались около 80 бомбардировщиков, а то и больше. Страх перед возможной бомбардировкой Баку англичанами не проходил. Остаток полета на хорошей высоте, поверх облаков, идущих на Херсон и Бургас, прошел без происшествий. Перед посадкой Криппс смог различить узкий вход в Босфор, этот жизненно важный водный коридор. Пролетев низко над холмами, окружающими Стамбул, самолет наконец скользнул над Мраморным морем к Ешилькою, всего на десять минут разминувшись с жестоким штормом и грозой. Встречала его большая группа военных, представителей флота и авиации, и штатских. Промчавшись по узким улочкам старого города и переправившись в восточную часть Стамбула на борту яхты британского посла, Криппс как раз успел на ночной поезд в Анкару.

Криппс приехал в Анкару рано утром и сразу пошел совещаться с Натчболл-Хьюджсеном. Иден, развлекавшийся в кабаре до 5 часов утра, появился позже, одержимый своей излюбленной идеей создания Балканского блока с Югославией. Как показалось Криппсу, Иден, под влиянием оказанного ему щедрого гостеприимства, уверовал, будто соглашение с турками уже у него в кармане. Тем не менее переговоры [132] продвинулись не слишком далеко, так как ленч в посольстве проходил в большой компании. Вечер был занят фольклорным представлением, устроенным специально для Идена. Криппса, однако, нелегко было обескуражить. Он сел на специальный ночной поезд, на котором Иден ехал в Стамбул, в надежде поднять русский вопрос по пути.

Поездку закамуфлировали под возвращение в Египет. После «великолепных проводов с военным оркестром и приветственными кликами толпы» поезд отправился на восток по Аданской линии. Через три четверти часа он вернулся, с зашторенными окнами на полной скорости миновал анкарский вокзал и перешел на линию, идущую на запад, в Стамбул. «Чрезвычайно роскошный» поезд был «битком набит яствами, напитками и курительными принадлежностями», что помогало Криппсу убеждать Идена еще раз обдумать решение по вопросу Прибалтийских государств. Любезный и внимательный, Иден, тем не менее, не стал связывать себя никакими обязательствами, хотя обещал принять решение в течение нескольких дней по возвращении в Лондон.

Добрую часть дня в Стамбуле Криппс потратил, «встречаясь с самыми разными людьми, от эмигрантов и агентов спецслужб до наших сотрудников и журналистов»{568}, и даже посетил султанский дворец, открытый специально для него. Затем сел на ночной поезд в Анкару, где должен был встретиться с Виноградовым, советским послом. На Виноградова не слишком большое впечатление произвело краткое и формальное свидание с Иденом на балу, устроенном турками в его честь. По его мнению, Иден «сотрясал воздух», ведя беседу «в общих чертах» и полностью игнорируя балканские сложности. Кроме того, он лелеял чрезмерную «веру в лояльность Турции». Он, очевидно, не рвался обсуждать русские дела, оставляя это Криппсу{569}. Тому молодой Виноградов показался «живым и очень приятным — я бы даже сказал, интеллигентным»; их беседы вылились в совместный меморандум, представленный на рассмотрение Саракоглу. Сотрудничество Виноградова позволяло безошибочно заключить, что русские теперь стремятся восстановить более тесные контакты с Турцией и фактически хотят обсудить материальную и военную помощь ей. Криппс покинул Анкару вечером — «четвертая ночь подряд в поезде!» — убежденный, будто проделана «полезная работа», которая «по крайней мере вновь открывает шансы на улучшение турецко-русской ситуации».

Инициатива Криппса вряд ли могла быть оценена по достоинству в то время. Нежелание Идена брать на себя какие-либо реальные обязательства вкупе с его очевидным бессилием укрепили растущие подозрения Москвы, что он вместе с Черчиллем пытается спасти английскую шкуру, втянув Советский Союз в войну{570}. По крайней мере именно такое впечатление произвели на Виноградова значительные усилия, приложенные англичанами, чтобы заставить русских сделать публичное заявление о помощи Турции, которое оказалось бы неизбежно направлено против Германии и могло основываться лишь на весьма сомнительном выводе, будто визит Идена укрепил «твердость Турецкого правительства и его решимость лояльно выполнять свои обязательства». Криппс и Натчболл-Хьюджсен ждали от турок немедленного развертывания их войск во Фракии. Русские предпочитали [133] получить от них конкретные предложения и даже намекали, что Советское правительство «благосклонно отнесется» к просьбе Турции о военных поставках{571}.

Материалы российских архивов не оставляют сомнений в том, что русских, так же как англичан и Балканские страны, серьезно заботили будущие шаги Германии. Оставался и страх перед Англией, так как она теперь оказалась непосредственно замешана в балканские события, а отказ от операции «Море — Лион» возрождал перспективы сепаратного мира. Надежды турок на предотвращение германской угрозы основывались на англо-советском сотрудничестве, которое могло укрепить Югославию в ее решении сопротивляться Германии и остановить дальнейшую экспансию последней.

Добиваться сближения с Турцией при посредничестве англичан казалось Сталину сомнительным средством. С одной стороны, он хотел, чтобы англо-турецкое сотрудничество оказалось в силах остановить продвижение Гитлера за Адрианополь. С другой стороны, Англия оставалась потенциальным противником в этом регионе, и следовало помешать ей самой оккупировать Проливы. Поэтому заключение, что «Идену не удалось добиться в Ангоре прямого обещания Турции выступить на стороне Англии в случае движения Германии против Греции», было воспринято с большим облегчением. Все попытки друзей Советского Союза, таких как Батлер, внушить Сталину, что приход Германии на Средний Восток «представляет громадную опасность не только для Англии, но и для СССР», казались просто намеренной провокацией{572}.

Турки совершали сложные маневры не впрямую, а через посольство в Лондоне, туманно намекая на возможный «советско-турецкий альянс». Подобный ход на деле должен был удержать русских от односторонних военных действий и послужить фактором сдерживания для Гитлера. Перед лицом уже не теоретической угрозы Майский не попался на удочку, настаивая, что такой альянс должен вылиться в военное соглашение{573}. Вероятность заключения такого соглашения под покровительством Британии в любом случае была невелика, так как Черчилль никогда не был горячим сторонником Балканского блока{574}.

Он остудил пыл Идена, все еще мотавшегося на Среднем Востоке из одной столицы в другую, передав весьма пессимистическую оценку Комитетом обороны возможности «для Греции избежать ее судьбы, если только в дело не вступят Турция и/или Югославия, что представляется крайне невероятным». Англичане фактически смирились с «позорным изгнанием» их из Греции и с Балкан{575}.

Но ничто не могло остановить Криппса. Немедленно по возвращении в Москву, 6 марта, он был в высшей степени сердечно принят Вышинским для необычной двухчасовой беседы. Вышинский желал знать, «как долго Турция будет в состоянии противостоять этому [германскому] нажиму, как долго она сумеет защищаться, если она подвергнется нападению»; его не оставляла мысль, будто Турция тоже может присоединиться к Оси, которую Криппс горячо опроверг. Вышинский не только боялся провокации, но и был, видимо, встревожен тем фактом, что Криппс вернулся со своей встречи с Иденом практически с пустыми руками. И турки не выдвинули конкретных предложений, а Криппс в сущности пытался возродить старое предложение [134] по созданию Балканского блока, сделанное Сталину в июле 1940 г. Импульсивный по натуре, Криппс сам себе вредил, выражая уверенность, что балканский эпизод лишь прелюдия к более важному плану «нападения ^Германии на СССР». Сообщение относительно Турции следовало читать именно в этом контексте; Криппс предупреждал Вышинского: выживание Турции полностью зависит «от материальной и духовной... помощи со стороны Англии и СССР». Вряд ли ему поверили, поскольку он признался, что сделал такой вывод на основании слухов. Криппс применил обоюдоострое оружие и сделал попытку поднять в Москве еще большую тревогу, в форме предупреждения, что нападение на Советский Союз «даст Германии возможность пойти на мир с Англией на основе отказа от Бельгии, Франции и пр., за счет СССР». Не только в Кремле поставили под сомнение мотивы Криппса, но и дома на него обрушилась резкая критика. Форин Оффис предвидел, скорее всего верно, что «частью цены, которую Советское правительство запросит с Турции за любую помощь, будет концессия на Проливы»{576}. С другой стороны, Кремль получил подтверждение из собственных источников на Балканах, что хотя турки не намерены воевать за пределами своих границ, но и «не собираются уступать без боя ни пяди своей территории». В советском Наркомате обороны спросили турецкого военного атташе о возможной реакции Турции на продвижение немцев во Фракию и затем к Проливам. Его ответ был недвусмысленным: «Конечно будем защищаться!» Но снова всплыл вопрос о провокации, когда он предупредил, что если немцы дойдут до Босфора, то советские интересы «тоже окажутся под ударом... это несомненно будет лишь первый шаг в осуществлении главного плана нападения на Советский Союз, и тогда англичане не смогут вам помочь»{577}.

Сталин разрывался между желанием не пустить немцев к Проливам и боязнью, как бы англичане не спровоцировали его необдуманно вступить в войну. Ошибочный прогноз, будто немцы должны оккупировать Проливы, прежде чем приступить к атаке на Советский Союз, лишь еще больше заставлял Сталина подозревать англичан в провокации. Подпевая своему хозяину, советский посол в Софии выражал сомнение в том, чтобы Германия была способна пуститься на такую «авантюру» перед лицом могучей Красной Армии и неисчерпаемого потенциала Советского Союза{578}.

Насущная необходимость Проливов, тем не менее, перевесила все колебания. Несмотря на боязнь афронта, русские наконец сделали первый шаг. 9 марта Актаю была вручена декларация, заявлявшая, что «если Турция действительно подвергнется нападению со стороны какой-либо иностранной державы и будет вынуждена с оружием в руках защищать неприкосновенность своей территории, то Турция, опираясь на существующий между ней и СССР пакт о ненападении, может рассчитывать на полное понимание и нейтралитет Советского Союза». Эти заверения отражали желание Сталина усидеть на двух стульях. Еще недалеки были те дни, когда он надеялся добиться пересмотра режима Проливов в сотрудничестве с Германией. Тщательно придерживаясь нейтралитета, он все-таки высказал глухое предостережение Берлину. Актай встретил это с явным облегчением, так как «молчание Советского Союза давало повод для разных догадок и опасений»{579}. [135]

Криппсу сообщили о декларации спустя несколько минут после вручения ее Актаю во время «неожиданно сердечной и долгой» встречи с Вышинским. Для него это явилось «свидетельством принятого в последние несколько дней решения... усилить [советское] сопротивление германскому проникновению на Балканы, вместо соглашательской позиции Советского правительства или решения добиться нового урегулирования с Германией по данному вопросу». Не придавая декларации чрезмерного значения, он все же считал ее появление важным в стране, «где все говорится не прямо, а в виде намеков и предположений». Однако, пока баланс в отношениях склоняется не в пользу Советского Союза, он не ожидал крутых перемен: «Прекрасные дни на исходе зимы, — телеграфировал он домой, — часто словно возвещают начало весны, хотя на самом деле весна еще далеко». Но, как человек, способный предвидеть будущее, он настаивал: «Ситуация так нестабильна... что мы должны быть готовы немедленно использовать любую перемену в здешней политической атмосфере». Британскому правительству, заключал Криппс длинную и аргументированную телеграмму Идену, «придется смотреть на вещи реалистически и признать fait accompli в отношении Прибалтийских государств». В отсутствие Идена Форин Оффис воспринял декларацию лишь как знак благожелательного нейтралитета, обязательство «не воткнуть, пользуясь возможностью, [Турции] нож в спину». Истинная ее цель «вовлечь Турцию в балканскую войну»{580}.

Черчилль и слышать не хотел о том, чтобы оказать давление на Турцию. Перед обсуждением кабинетом предложений Криппса он говорил Кэдогану, что «ему это не нравится. По его мнению, эта декларация русских удобна туркам, но он сомневается, что последних следует поощрять толкать Советы дальше — в результате лишь сильнее будет отдача»{581}.

Гитлер быстро задавил новые тенденции в зародыше. Саракоглу сообщили, что присутствие германских войск в Болгарии — мера предосторожности, чтобы «уничтожить английское влияние на Европейском континенте». Как его заверили, эта мера никоим образом «не направлена против территориальной или политической целостности Турции»; Гитлер специально приказал войскам развернуться в некотором отдалении от турецкой границы и надеется, что турецкие войска сделают так же. Обмен письмами о неприменении силы между Гитлером и Иноню, президентом Турецкой республики, полностью парализовал русских, особенно когда Иноню пошел дальше, обязавшись не уступать территорий никакой иностранной державе{582}.

Подозрения Сталина привели его, когда письмо Гитлера стало достоянием общественности, к выводу, будто все это дело задумали англичане, чтобы втянуть его в войну. Кроме того, уж очень ему хотелось избежать открытого конфликта с немцами. Поэтому Виноградов, быстренько сменив тон, стал опровергать распространившиеся слухи, будто немцы планируют захватить Проливы «в расчете на конфликт с ' Советским Союзом в будущем». Словно позабыв о причинах, вызвавших советскую инициативу всего две недели назад, он высказывал убеждение, что «Германия всегда подтверждала свои добрые намерения в отношении Советского Союза», однако не преминул заметить, что Советский Союз «как известно, держит глаза открытыми»; несмотря на твердое решение сохранять нейтралитет, он «всегда сумеет [136] принять меры, если наши интересы кем-либо и в какой-либо степени будут затронуты». Вновь воскресла идея английского заговора с целью втянуть Советский Союз в войну — как альтернативы попыткам заключить мир с Германией{583}. И все же, имея в кармане обязательства Гитлера, турки несколько смягчили напряженную ситуацию, признав наконец советскую декларацию от 17 марта и .ответив таким же обязательством воздерживаться от враждебных действий, буде Советский Союз окажется вовлечен в военные действия{584}.

Новое взаимопонимание немедленно нарушил Гитлер, воспользовавшийся случаем открыть турецкому послу в Берлине во всех подробностях выдвинутые Молотовым в ноябре требования относительно баз в Дарданеллах и размещения войск в Болгарии. Конечно, в Анкаре «самое большое впечатление произвело заявление фюрера, будто Советский Союз ставил право интервенции в Проливы условием своего вступления в Тройственный союз». Победоносному Гитлеру легко удалось представить себя защитником турецких интересов, не дающим «Советскому Союзу уничтожить Балканы и Турцию»{585}.

Ситуацию еще больше усложнило осознание того факта, что в известных обстоятельствах соглашение о взаимопомощи между Турцией и Англией может быть обращено против Советского Союза в Черноморском регионе и на Кавказе. Как раз такую возможность должна была исключить декларация. Действительно, в ходе секретных переговоров с Иденом в Никозии была достигнута договоренность, согласно которой в случае вторжения немцев в Турцию Королевские военно-воздушные силы немедленно получали право пользоваться аэродромами во Фракии и Ешилькоем, главным аэропортом Стамбула, не говоря уже об Анталии{586}. Меркулов, глава НКГБ, засыпал Кремль донесениями о деятельности явно антисоветского характера, развернутой турецкой разведкой в Северной Турции и на Кавказе. В Эрзеруме организовали специальное бюро для координирования работы агентов, занимавшихся шпионажем. Бюро действительно разрабатывало планы превращения Кавказа в автономию под протекторатом Турции. Самая конкретная информация касалась инструкций турецкого Генерального штаба своему разведывательному управлению собирать материал о дислокации Красной Армии в районе Кавказа, а также о состоянии железных и автомобильных дорог и мостов, ведущих с Кавказа в Турцию. Кроме того, требовалась информация о размещении артиллерии и военно-морских сил в регионе и был проявлен особый интерес к системе пожарной безопасности на нефтепромыслах{587}.

Русские могли только заявить протест. Обмен обязательствами соблюдать пакт о ненападении между двумя странами широко освещался в советских газетах 25 марта{588}. В своих бесконечных усилиях спасти пошатнувшиеся отношения между Германией и Советским Союзом Шуленбург вовсю старался отмахнуться от декларации как от «незначительного эпизода», однако Россо, как всегда, более откровенный, не мог не увидеть в ней выражения недовольства Советского Союза позицией Германии по балканскому вопросу. Это было предупреждение Германии, касавшееся идущих переговоров с Югославией{589} и «платонической помощи Турции». Гитлер явно не разделял точки зрения Шуленбурга. Он расценил декларацию как «недружественный акт», но его ответ заключался в развертывании дивизий на границе, а не в бумажных соглашениях{590}.

Дальше