Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 1.

Потенциальные враги: Лондон в ссоре с Москвой

«Мировая с медведем»

С началом войны в Лондоне с тайным удовлетворением смотрели на Советский Союз и Германию как на партнеров по другую сторону баррикады. Англичане, заметил Р.А.Батлер, заместитель парламентского секретаря в Форин Оффис, «гордый народ и словно радуются, когда весь мир идет на них войной»{46}. Сбывающееся пророчество, что Германия и Советский Союз объединятся в войне против Англии, основывалось на существовании двух скорее потенциальных, чем реальных, опасностей. Первая — вред, наносимый советским военным экспортом в Германию английской тактике ведения войны, заключавшейся в установлении эффективной экономической блокады. Однако, невзирая на действительный объем подобной торговли (историки все еще ведут дебаты по этому поводу), стоит отметить, что Уайтхолл не склонен был преувеличивать ее значение{47}. Министерство военной экономики также прекрасно отдавало себе отчет в том, что, объявив экономический бойкот Советскому Союзу, Англия лишит его свободы маневра и повысит его зависимость от торговли с Германией. В конечном итоге Форин Оффис соглашался, что, даже если русские захотят пожертвовать партнерством с Германией, Англия не в состоянии предоставить им адекватную экономическую компенсацию{48}.

Другая опасность грозила далеко идущими последствиями в будущем. В обстоятельствах «странной войны», когда непосредственная угроза, казалось, была далека от Британских островов, на первый план выдвигалось влияние советских отношений с Германией на британские имперские и стратегические позиции на Ближнем и Среднем Востоке. Традиционные империалистические интересы подкреплялись сильными идеологическими предубеждениями Чемберлена и его кабинета. В день подписания пакта Молотова — Риббентропа Невил Хендерсон, британский посол в Берлине, откровенно высказал это в частном письме:

«Теперь Правительство Его Величества на распутье. Мы должны помочь Польше и не допустить ее гибели, потому что мы ненавидим и боимся наци. Кроме того, мы должны подумать и о Британской Империи... это важнее наци и зыбучих песков Восточной Европы. Бандиты в конце концов сами передерутся между собой»{49}.

Точно так же и Генеральный штаб продолжал настаивать на защите тех областей, «которые могут быть заражены вирусом большевистской доктрины»{50}. В какой-то степени взгляды англичан объясняются и жесткой позицией французского правительства. В разгар острого внутреннего кризиса французы страстно желали какой-нибудь эффектной победы, предпочтительно за пределами их собственных границ. [25]

Их поведение по отношению к Советскому Союзу стало к началу 1940 г. откровенно агрессивным, и советский посол даже был объявлен персона нон грата. Это французы заставили британскую делегацию неохотно согласиться с исключением Советского Союза из Лиги Наций 14 декабря 1939 г. и приступить к планированию воздушного налета на кавказские нефтепромыслы{51}.

Неверная оценка намерений Советов явилась результатом не только нехватки информации, но и усиления глубоко укоренившихся предубеждений{52}. Пакт был воспринят как воскрешение «общности судеб», в русле традиций Брест-Литовска и Рапалльского договора. Интересно отметить, что граф Вернер фон Шуленбург, германский посол в Москве, сделал совершенно другой вывод, сообщив на Вильгельмштрассе в начале 1940 г., что Советский Союз на самом деле решил «соблюдать нейтралитет... и, насколько возможно, избегать всего, что может втянуть его в конфликт с западными державами»{53}.

Предубеждение вызывалось традиционной русофобией и отвращением к коммунизму как в Форин Оффис, так и в армии. С середины XIX в., когда соперничество в Средней Азии и Афганистане стало доминантой англо-российских отношений, образ России как свирепого медведя глубоко запечатлелся в сознании англичан. Неудивительно поэтому, что, когда Форин Оффис рассматривал возможность начала переговоров с русскими во время битвы за Францию, генерал Айзмэй, начальник секретариата Военного кабинета, впоследствии военный советник Черчилля, напомнил своему близкому другу сэру Орму Сардженту, помощнику заместителя министра и «идеологу» Форин Оффис, стихотворение Киплинга «Мировая с медведем», в котором рассказ ведется от лица старого слепого нищего, покалеченного медведем:

Беззубый, безгубый, безносый, с разбитой речью, без глаз,
Прося у ворот подаянье, бормочет он свой рассказ —
Снова и снова все то же с утра до глубокой тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы».

«Лапы сложив на молитву, чудовищен, страшен, космат,
Как будто меня умоляя, стоял медведь Адам-зад.
Я взглянул на тяжелое брюхо, и мне показался теперь
Каким-то ужасно жалким громадный, молящий зверь.

Чудесной жалостью тронут, не выстрелил я... С тех пор
Я не смотрел на женщин, с друзьями не вел разговор.
Подходил он все ближе и ближе, умоляющ, жалок и стар,
От лба и до подбородка распорол мне лицо удар...

(Заплатите — надену повязку.) Наступает страшный миг,
Когда на дыбы он встанет, шатаясь, словно старик,
Когда на дыбы он встанет, человек и зверь зараз,
Когда он прикроет ярость и злобу свинячьих глаз, [26]

Когда он сложит лапы, с поникшей головой.
Вот это минута смерти, минута Мировой».
Снова и снова все то же твердит он до поздней тьмы:
«Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы»{*6}{54}.

Находясь в плену предвзятых идей, британское правительство не обращало внимания на хитросплетения советской политики. Чемберлен смотрел на события фаталистически, не исключая возможности вражды с Советским Союзом. Политика колебалась между традиционной «сдерживающей» политикой — «прочно сидеть на своем месте и избегать трений, насколько возможно», — и нетерпеливым желанием схлестнуться с Советским Союзом на Балканах или на севере{55}. Предубеждение еще больше укрепила настоятельная необходимость для правительства Чемберлена, жертв «мюнхенского комплекса», искупить прежние ошибки. Действуя на основании неподтвержденных предположений, что Советский Союз полностью на стороне Германии, кабинет ухватился за возможность компенсировать примирительные уступки Германии оказанием стойкого сопротивления Советскому Союзу в Финляндии. Поэтому, когда премьер-министр благосклонно отреагировал на советскую просьбу о посредничестве в конфликте, Форин Оффис упрекал его за «новые примиренческие попытки». Неудивительно, что он осудил русских за их «подлые и коварные, как обычно», методы, «повторяющие действия Гитлера в Польше и Чехословакии»{56}. Сталину, который сам в глубине души питал подозрения в отношении Англии, не оставалось ничего другого, как предостеречь ее политиков, чтобы «не считали русских... дураками. В Западной Европе считали русских медведями, у которых плохо работает голова»{57}.

«Кто садится ужинать с дьяволом...»

Пакт Молотова — Риббентропа за одну ночь превратил Англию из потенциального союзника во врага. Открытая неприязнь Сталина к Англии, вызванная английской интервенцией в гражданскую войну, а также наследием исторического антагонизма, возросла из-за неприятия англичанами переговоров 1939 г. В 1941 г. он объяснит эту неприязнь яркими воспоминаниями «о казни англичанами 26 комиссаров в Баку, недалеко от его родины — Грузии» во времена интервенции{58}. Но мотивы поведения Сталина обусловливались в первую очередь чистой Realpolitik. Чувствуя свою уязвимость для британского флота, господствовавшего в Средиземном море, и основываясь на прошлом историческом опыте, он ожидал удара со стороны турецких Проливов. В день, когда Британия объявила войну Германии, Сталин призвал Турцию рассмотреть возможность советской помощи «в случае нападения на нее извне в районе проливов или Балкан»{59}.

Однако обеспечение строгого нейтралитета турок было жизненно важно и для немцев, с тех пор как румынская нефть, предназначенная для Германии, перевозилась кораблями в итальянские порты через [27] Проливы{60}. Немцы не щадили усилий, чтобы укрепить подозрения Сталина, что «врагом Советского Союза в Проливах была и всегда будет Англия», и предотвратить любое соглашение между Россией и Турцией, которое могло привести к советскому участию в контроле над Проливами. Саракоглу, турецкий министр иностранных дел, известный своими англофильскими настроениями, прибыл в Москву 25 сентября; но переговоры, тянувшиеся до середины октября, были сорваны вторым визитом германского министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа в советскую столицу, во время которого русские в течение десяти дней практически игнорировали турецкую делегацию.

Когда Саракоглу наконец встретился со Сталиным, в ходе «горячей дискуссии» выяснилось: тогда как турки стремились к соглашению, которое помогло бы им справиться с германской угрозой, Сталин видел опасность со стороны Великобритании. Тут ярко проявился расчетливый характер политики Сталина. Он яростно оспаривал претензии Турции на острова Додеканес, так как понимал, что осуществить их можно лишь в сотрудничестве с Англией и Францией. Но тщетно он старался убедить Саракоглу, будто Советский Союз станет для Турции опорой на Балканах, где «Турция в состоянии помочь англичанам и французам, а не наоборот». «События, — объяснял он, обнаруживая прагматичность своих взглядов, — следуют собственной логике: мы говорим одно, а события развиваются по-другому. Мы разделили Польщу с Германией, и Англия и Франция не начали войну против нас, хотя это еще может случиться. У нас нет соглашения о взаимной помощи с немцами, но если англичане и французы начнут с нами войну, то нам придется сражаться с ними... Кто виноват, что обстоятельства сложились неблагоприятно для заключения пакта с Турцией? Случайное развитие событий. Этому способствовала акция в Польше. Французы, и особенно англичане, не хотели заключать соглашение с нами, считая, что могут воевать без нас. Если нас можно в чем-то обвинить, то лишь в неспособности предвидеть все».

Сталина явно одолевал страх перед Англией, а не перед Германией. Стремясь отговорить турок от заключения соглашения о взаимной помощи с Британией, он заклинал Саракоглу «помнить, что это люди, выполняющие свои обязательства только тогда, когда им это выгодно, и не выполняющие обязательства, когда им это не выгодно». Мюнхен и гарантии Польше должны были послужить предостережением. Сталин требовал от турок четкого подтверждения, что «обязательства Турции перед Англией и Францией немедленно теряют свою силу в случае выступления Англии и Франции против СССР», и допуска Советского Союза к непосредственному контролю за проходом военных кораблей и перевозкой военных грузов через Проливы. Саракоглу, однако, придерживался нейтралитета. В конечном итоге он с помпой был отправлен домой на борту советского военного корабля — попытка демонстрации советского господства на Черном море{61}. Отношения с Турцией ухудшились еще больше, когда по возвращении в Анкару Саракоглу в конце концов подписал договор о взаимной помощи с Англией и Францией{62}.

Вопрос о Проливах стал для Советов наваждением, от которого не так легко было избавиться. Вслед за унизительным Парижским соглашением 1856 г. соглашение в Монтре 1923 г. разрешало свободный [28] проход торговых и военных судов и возлагало контроль над Проливами на международную комиссию. Такая система давала явное преимущество Англии и потому оспаривалась как Турцией, потерявшей суверенитет над Проливами, так и Россией, чувствовавшей прямую угрозу для себя. Нацистская угроза привела к модификации соглашения в 1936 г. Хотя проход для торговых и военных кораблей в мирное время оставался свободным, для военных кораблей воюющих стран Проливы закрывались, пока Турция сохраняла нейтралитет. Как только Турция вступала в войну, контроль над Проливами полностью переходил к ней. С точки зрения русских, новые обязательства Турции перед Англией делали турецкий нейтралитет явной стратегической угрозой. В новых обстоятельствах планы Союзников, развернутые адмиралом Дрэксом и другими членами англо-французской миссии в Кремле в августе, получали зловещую окраску. Планы эти были направлены на то, чтобы упредить немцев, закрыв турецкие Проливы и захватив контроль над устьем Дуная и румынским побережьем Черного моря. Теперь в Кремле боялись, как бы англо-французские военно-морские силы в самом деле не привели их в исполнение, но с существенным дополнением вражды к Советскому Союзу{63}.

Советские опасения были небеспочвенны. Патовая ситуация на Западном фронте во время «странной войны» заставила генерала Эдмунда Айронсайда, начальника британского Генерального штаба, настаивать на вторжении в Румынию, с тем чтобы захватить нефтепромыслы, повернуть Германию на Балканы и сорвать поставку товаров из Советского Союза в Германию. Необходимым условием успеха этого плана было открытие турецких Проливов для британского флота, делающее Турцию воюющей стороной. С точки зрения турок, однако, главной угрозой являлась возможность распространения германо-советского сговора на Балканы. Поэтому президент Исмет Иноню продолжал соблюдать доброжелательный нейтралитет по отношению к Англии, которую он считал «надежнейшей страховой компанией в мире»{64}.

Сталина соответственно информировали о предположениях турок, что «превосходство французского и английского флотов» — самый надежный щит для них. Советский посол в Анкаре предупреждал Москву как о fait accompli{*7}, что «англичане могут не спросить турок, пускаясь в ту или иную авантюру, распространяя пожар войны на Балканы и в районе Черного моря». Он яркими красками описывал поспешное укрепление и милитаризацию Проливов{65}. Поток донесений из разных балканских столиц приносил Москве мало радости. Были подозрения, будто Британия «предполагала в Солуне [Салоники] высадить десант, якобы для противодействия итальянской агрессии»{66}. Иван Майский, с давних пор советский посол в Лондоне, подлил масла в огонь, открыв, что англичане заплатили огромные суммы за пакт с Турцией, который был их «козырем против СССР». Он предупреждал: это «открывает перед Англией различные политические и военные возможности на Балканах и в районе Черного моря, возможности, которые при известных условиях она может использовать против нас»{67}. [29]

Неспособность Чемберлена четко сформулировать план ведения войны вкупе с меняющимися политическими реалиями внесли свой вклад в ухудшение отношений во время советской войны с Финляндией зимой 1939 г. Политические предубеждения, помешавшие соглашению с Россией летом 1938 г., продолжали управлять внешней политикой. Александр Кэдоган, постоянный заместитель министра в Форин Оффис, признавался в своем дневнике, что в последнее время он «все чаще и чаще спрашивал себя, неужели мы должны воздерживаться от любых действий, могущих принести нам выгоду, лишь из страха оказаться в состоянии войны с Россией»{68}. Разработчики Генерального штаба не желали вступать в открытый вооруженный конфликт, который, «с чисто военной точки зрения, затруднил бы достижение нашей главной цели, победы над Германией»{69}. Им, однако, резко возражал Северный департамент Форин Оффис, ведавший русскими делами, там серьезно сомневались, что Красная Армия «даст какой-либо отпор военным действиям Германии», и считали это прекрасной возможностью «полностью уничтожить советскую военную мощь»{70}.

Косвенная поддержка, оказанная Британией Финляндии во время Зимней войны, не на шутку встревожила Кремль. Как предупреждал Сталина Майский, и бывшие примиренцы, и Черчилль «глубоко убеждены, что уже сейчас между СССР и Германией имеется тайный военный союз... вылитое из железа соглашение, которое фактически превращает оба государства в единый неразрывный блок». Примирительные шаги Черчилля показывали, по его мнению, что тот «маневрирует и выжидает. Таким образом, тенденция развития в настоящий момент, видимо, идет к окончательной победе линии на расширение войны, на вовлечение в войну СССР»{71}. Существовало опасение, как бы уверенность в неминуемом союзе между Советским Союзом и Германией не побудила англичан либо воевать с Советским Союзом, либо втянуть его в войну с Германией. Майский уже открыл Галифаксу, что «стремительность» германских завоеваний явилась «большим сюрпризом» для русских, которым «вовсе не улыбалось в будущем иметь своим ближайшим соседом мощную и победоносную Германию»{72}. Теперь Молотов требовал объявить «смешным и оскорбительным» предположение, будто Советский Союз добивается военного союза с Германией; «даже простачки в политике, — подчеркивал он, — не вступают так просто в военный союз с воюющей державой, понимая всю сложность и риск подобного союза». Далее Майский получил проект условий мира с Финляндией, разрабатывавшийся советскими военными как «единственная реальная минимальная гарантия безопасности Ленинграда». Майский должен был подтвердить намерение Советского Союза оставаться нейтральным до тех пор, пока Англия и Франция «не нападут на СССР и не заставят взяться за оружие»{73}. Просьба о посредничестве в диалоге с Финляндией сэра Стаффорда Криппса, воинствующего левого члена парламента, специально прилетевшего из Китая, который он посетил в ходе кругосветного турне, лишний раз свидетельствовала о затруднительном положении русских{74}. Коминтерн также был мобилизован на службу советской дипломатии, выступая с обвинениями Англии и Франции в том, что они «развязали войну с Германией и стараются расширить военный фронт [30] с тем, чтобы превратить начатую ими войну в антисоветскую войну»{75}.

Страх перед войной с Англией заставлял русских стремиться к быстрому завершению войны с Финляндией и подписанию мира, желательно при английском посредничестве. Едва высохли чернила на соглашении, как внимание было привлечено к Турции и Балканам. «Странная война», по-видимому, давала Лондону возможность усилить тайный контроль и «нажим в той части света, которая в настоящее время закрыта для нас»{76}. Британский главнокомандующий уверял турок, что из-за германской угрозы Румынии и советской — Турции «жизненно важно, чтобы флот Его Величества мог беспрепятственно пройти в Черное море». Стамбул, напомнили им, всего в 300 милях от советской военно-морской базы в Севастополе, тогда как ближайшая британская база почти на 850 миль дальше. В тот момент турецкое правительство воспротивилось нажиму англичан, хорошо понимая, что заблаговременные обязательства могут стать нарушением конвенции в Монтре и сделать их воюющей стороной{77}.

Тем временем Кремль получал из разных балканских столиц донесения, описывающие возросшие усилия англичан направить Малую Антанту против Советского Союза, а не Центральных держав, как задумывалось первоначально. Постоянным мотивом стала роль Турции в облегчении переброски войск из Сирии и Египта «через Дарданеллы» при подготовке «новой Крымской войны»{78}. Подозрения настолько усилились, что Молотов запросил Актая, давнего и авторитетного турецкого посла в Москве, как интерпретировать «многочисленные поездки Вейгана в Турцию и путешествия членов турецкого правительства к советской границе, где они рассматривают стратегические районы». Как он может объяснить загадочное замечание своего премьер-министра, отрицавшего ухудшение отношений с Советским Союзом, что «мы живем в эпоху, когда все скрывают свои намерения»? Прежде чем Актай смог ответить, его вызвали для консультаций в Анкару, как раз когда были отозваны из Москвы английский и французский послы в знак протеста против финской войны{79}. Вскоре после этого просьба англичан о проходе флота через Дарданеллы попала в печать и этот вопрос был поднят в парламенте{80}. Би-Би-Си, весьма преувеличивая, сообщало о переговорах по созданию в Анкаре объединенного штаба для выработки пакта о взаимопомощи{81}. В Берлине немцы также продолжали играть на советских опасениях, рисуя мрачными красками воинственные замыслы англичан в отношении данного региона{82}.

Эти опасения усиливались с ростом слухов о намерениях Союзников разбомбить нефтяные промыслы Баку, которые давали 80% авиационной нефти, 90% керосина и 96% бензина, производимых в СССР{83}. Еще раньше Шуленбург открыл Молотову, что французские войска в Сирии на деле предназначены для операций в Баку и были попытки договориться с шахом о перелете самолетов Союзников через иранское воздушное пространство{84}. В Лондоне на самом деле были приведены в готовность самолеты для совместного англо-французского рейда на бакинские нефтепромыслы{85}. Ожидалось, что их разрушение «окажет решающее воздействие на боеспособность советской армии и жизнь населения». [31]

Возможный ответ Советского Союза на подобную операцию и тот факт, что она «неизбежно приведет к союзу между Германией и СССР», в расчет не брались. Фактически даже с явным сожалением отмечалось: «Чтобы предпринять прямую атаку на Кавказ, нам необходима причина для ссоры с Советским правительством, если только они не будут настолько глупы, чтобы дать нам реальный повод для военных действий против них»{86}. Главная сложность заключалась в отношениях с Турцией. Тогда как французы хотели заставить турецкое правительство пропустить бомбардировщики Союзников к Баку через свое воздушное пространство, англичане считали, что Турция «словно "чека в колесе" этой части света и было бы рискованно "грубить" ей, как другим нейтралам». Рено, французского премьер-министра, подобные соображения мало трогали. Он настаивал на своем требовании «перейти к действиям на Черном море» и даже полагал, что существенным фактором сдерживания против турецкого сговора с Советским Союзом была бы оккупация Бессарабии{87}.

Чтобы преодолеть сопротивление турок, Черчилль, как Первый Лорд Адмиралтейства, всячески поощрял Галифакса посетить этот регион. Он надеялся также, что Галифакс убедит турок разрешить британским субмаринам действовать в Черном море против германских и советских подлодок; он настаивал на необходимости таких действий с октября{88}. Перед отъездом Галифакс вызвал в Лондон для консультаций глав дипломатических миссий в Юго-Восточной Европе, прекрасно понимая, что подобное сборище невозможно скрыть и оно «даст конкретное доказательство нашего активного интереса к Балканам»{89}. Во время подготовки к консультациям германское вторжение в Данию и Норвегию привело к перестановкам в кабинете, усилив позиции Черчилля, который был движущей силой балканских планов{90}. На первый взгляд, Союзники стремились к консолидации «благожелательного нейтрального блока, чтобы предотвратить распространение войны на Балканы». Однако они понимали, что их преобладание па Балканах поведет к вражде с Советским Союзом, и выражали надежду, что Турция «поможет возможной интервенции Союзников, ради своего же блага», предоставив контроль над Проливами и разрешив свободный проход войск{91}. Забывая об опасности, надвигавшейся на Европу, Генеральный штаб отмечал «не слишком впечатляющие» \спехи вермахта. Турции предназначалась роль важнейшего стратегического плацдарма Англии, без ее «активного сотрудничества будет трудно в случае необходимости предпринять активные враждебные действия против России, атаковать жизненно важные нефтяные месторождения на Кавказе»{92}.

Никто из послов не проявил энтузиазма по поводу бакинского проекта. Они не рассчитывали, что турки одобрят подобные планы, если только русские не двинутся за Дунай. Новые советские мирные предложения совершенно правильно объяснялись боязнью английских акций на Черном море. Поэтому, по инструкции Галифакса, переговоры о торговле, предложенные русскими, должны были вестись «сквозь зубы», таким образом, чтобы «не помешать нам позднее провести акцию на Кавказе, если турки согласятся сотрудничать с нами в этом». Значение лондонской встречи заключается не в ее практических результатах, мгновенно устаревших вследствие действий вермахта на западе. Тем не менее, один лишь получивший широкую [32] известность факт созыва данного собрания укрепил подозрения Сталина и ускорил его собственную интервенцию на Балканы{93}. Черчилль еще больше утвердился в своем неприятии любых примирительных мер; «кто садится ужинать с дьяволом, — предостерегал он Высший союзный совет, — должен запастись длинной ложкой». Рено продолжал настаивать на бомбардировке кавказских нефтепромыслов, которая «может вызвать хаос в России», вплоть до германского вторжения во Францию. Однако зависимость от отношений с Турцией, чье воздушное пространство пришлось бы нарушить, защищала Советский Союз{94}.

Миссия Криппса в Москве

Глубоко укоренившиеся предрассудки не давали Черчиллю сколько-нибудь существенно изменить политику в отношении Советского Союза, после того как он занял пост премьера в мае 1940 г.{95}. Единственным явным исключением было назначение сэра Стаффорда Криппса послом в Москву. Задним числом Черчилль сумел записать себе в кредит и это назначение. Однако идея исходила от Галифакса, бывшего движущей силой прежних инициатив Криппса, и всячески поощрялась русскими. Это становится ясно из различных записей в неопубликованном дневнике Галифакса. 17 мая он писал: «После заседания кабинета я говорил [с Черчиллем] несколько минут в саду, частью о моей идее послать Криппса с исследовательской миссией в Москву, а частью о перспективах войны», — и три дня спустя добавил: «У меня были разные дела в офисе, в конце я повидался с Майским и попросил его выяснить, согласятся ли Советы с моей идеей послать Стаффорда Криппса с исследовательской миссией по вопросам торговли в Москву. Я был бы удивлен, если бы не согласились, и вполне может быть, при сложившемся положении вещей, что русские захотят поставить вопрос немного шире». Наконец, 26-го: «В 6 часов виделся с Майским. Советское правительство согласно на Криппса, но они хотят, чтобы он был послом. Я сказал Майскому, что мы собирались назначить посла, но не предполагали, что Советское правительство выберет его за нас». Но, как оказалось, так оно и сделало{96}. В свете своего последующего соперничества с Криппсом Черчилль оправдывал это назначение тем, что «не представлял достаточно ясно, что советские коммунисты особенно ненавидят левых политиков, больше даже, чем тори и либералов». Он цинично пояснял: «Московское посольство у нас самое дорогое. Криппс единственный подходящий левый, который купается в деньгах»{97}.

Если миссия Криппса и имела какой-нибудь шанс на успех, он зависел от кардинального пересмотра и определения политики кабинета. Майский с самого начала говорил ему, что положение у посла как у купца: «если он продает хороший товар, успех ему обеспечен даже и при скромных личных качествах; если же он продает плохой товар, провал его неизбежен даже при самых лучших личных качествах». Впоследствии он сочувствовал провалу Криппса, относя его на счет того, что у последнего не было «хорошего товара», а его покупатель не захотел брать «гнилья». Майский не знал о схожей метафоре, употребленной Ормом Сарджентом, помощником заместителя министра: тот не ждал, что Сталин ответит Криппсу, который «стоял просителем [33] у его дверей с жестяной бляхой своих патетических мирных предложеньиц в одной руке и тряпочкой, чтобы начищать ее, в другой»{98}.

К моменту назначения Криппс, изгнанный из своего лейбористского правительства за отстаивание антифашистского фронта с коммунистами в 1939 г., был полностью поглощен «формированием послевоенного мира». Он предвидел, что Советский Союз и Соединенные Штаты станут великими державами, оттеснив Британию на позицию «форпоста» в Европе{99}. По этому поводу он встречался с глазу на глаз со Сталиным, никогда не упускавшим случая изложить свое видение послевоенного устройства. Как предполагал Криппс, питавший мало иллюзий относительно идейных убеждений Сталина, единственная возможность оторвать Советский Союз от Германии основана «на предложении длительной дружбы и сотрудничества в послевоенной реконструкции»{100}. Черчилль, однако, избегал всякого обсуждения кабинетом целей войны. Он все еще, как жаловался Криппс, «пребывал в эпохе до 1914 года и отчаянно старался задержаться там». У него не было свежего, провидческого взгляда на послевоенную Европу. Не стоит отвлекаться на упрощенное представление в его мемуарах целей войны как уничтожения нацизма и возвращения к status quo ante bellum{*8}. Оно маскирует присущие ему империалистические воззрения и надежду на предоставленную войной возможность укрепить пошатнувшееся международное положение Британии.

В отличие от Черчилля, Криппс рассматривал войну как катализатор социальных и политических перемен у себя дома. Он упрекал Черчилля за отсутствие предвидения и подчинение всех разногласий задаче выиграть войну. По Криппсу, Черчилль «пребывал в эпохе до 1914 года и отчаянно старался задержаться там, ошибочно полагая, будто можно все время смотреть назад и постоянно находиться в положении предохранительного клапана!»{101} Принципиальный политический спор между Криппсом и Черчиллем, затушевываемый последним в своих мемуарах, имеет важнейшее значение для понимания событий, сопровождавших германское вторжение и возникновение Большого Альянса.

Криппс был не одинок в пропаганде своих идей. Его политический вес вырос после возвращения в Англию в 1942 г. не только из-за его солидарности с героическим сопротивлением Красной Армии, как уверяет нас Черчилль{102}, но и в результате опыта и репутации, приобретенных во время его миссии в Москве. Отстаивание Криппсом своего взгляда на послевоенную реконструкцию создало базу для объединения усилий не только лейбористских политиков, но и появившейся сильной группы «прогрессивных консерваторов». Сэр Уолтер Монктон, Генеральный директор Министерства информации, впоследствии министр обороны, явно поощрял конфронтацию Криппса с Черчиллем, давая ему советы с политической точки зрения:

«Я боюсь, что слишком долгое пребывание в столь неудовлетворительном положении вредно отразится на ваших перспективах возглавить всех нас чуть позже. Дело в том, что нет удовлетворительного преемника или альтернативы Уинстону. Мне совершенно ясно теперь, что Эрни Бевин не годится. Энтони [Иден] слишком известен как [34] мыслитель, чтобы стать великим лидером, и бесполезно искать среди оставшихся нужные качества ума и характера... Я говорил о вас как о лидере с самыми разными людьми, начиная с Нэнси Астор. Я обнаружил, что все они склоняются к этой возможности»{103}.

В самом деле, когда Криппс был вызван в Англию для консультаций в начале июня 1941 г., передовица «Тайме» настаивала на использовании его «выдающихся способностей ближе к дому... для улучшения качества представительства Лейбористской партии в высших органах страны». Черчилль был вынужден пообещать ему место в Военном кабинете по завершении его миссии в Москве.

Необычная создалась ситуация, когда Криппс, член фракции левого меньшинства в парламенте, оказался в исключительно важной роли британского посла в единственной великой державе на Континенте, еще не сокрушенной Германией, но при этом остающейся в открытой оппозиции к его собственному правительству. Назначение мотивировалось также внутренними соображениями. Батлер, заместитель парламентского секретаря, предупреждал Галифакса о «настоятельных требованиях сближения в этом новом правительстве, и справа, и слева, на вас просто будут давить, если Криппс не поедет»{104}. Назначение Криппса, хотя и санкционированное изначально русскими, рассматривалось обанкротившимся правительством как последняя попытка вбить клин между Советским Союзом и Германией после сокрушительного поражения Франции. Решительные попытки втянуть Советский Союз в войну были краеугольным камнем британской политики.

По существу, Криппс послушно следовал черчиллевской политике отдаления Советского Союза от Германии. Однако, в отличие от Черчилля и Форин Оффис, он предполагал, что Сталин сознает непрочность пакта и отчаянно старается отсрочить неизбежное столкновение с Германией. С самого начала своей миссии Криппс не питал иллюзий в отношении Сталина: для него «Ленин был великим мировым реформатором, чьи благородные помыслы извратил Сталин». Как он признавался шведскому послу в Москве, Сталин — «хитрый грузин, для которого власть — это все и который мало заботится о миллионах людей, правя ими железной рукой, без всякого намека на сколько-нибудь заметное улушение условий жизни масс до сих пор. Власть для него — все, и, чтобы остаться у власти, он заключил бы соглашение с самим папой римским, если бы это служило его интересам». Следовательно, Криппс не исключал возможности, что в определенных обстоятельствах Сталин может поддаться Гитлеру и пойти на большие уступки, чтобы отсрочить войну, которую он рассматривал как угрозу своему режиму{105}.

В конечном итоге падение Франции и назначение Криппса скорее поддерживали господствующее в Англии отношение к Советскому Союзу, чем изменяли его. Правда, потеря союзников на континенте на какой-то момент побудила англичан сблизиться с русскими. Но принятые меры были явно недостаточны и слишком запоздали. Форин Оффис особенно отрицательно относился к назначению Криппса, все еще члена парламента, представляющего воинственное левое крыло, утверждая, что «большой кулак» встретил бы в Москве лучший прием. [35]

В середине июля Орм Сарджент представил на рассмотрение в Форин Оффис важный меморандум, опровергавший распространенное мнение, будто Германия и Советский Союз непременно поссорятся. Советский Союз сможет решительно повлиять на ход событий, только если непосредственно вмешается в войну на стороне Британии: «Что касается каких-либо решительных шагов к превентивной войне против Германии, на данном этапе Сталина, возможно, удерживают от них страх перед германской военной мощью, желание избежать войны с великой державой, которое, в значительной степени по внутренним причинам, долго было ведущим принципом советской внешней политики, а также то соображение, что Германия вряд ли выйдет из схватки с Великобританией совершенно невредимой и, возможно, не решится напасть на Советский Союз в этом году, особенно если Советское правительство окажется достаточно покладистым». Чтобы задержать триумфальное шествие Гитлера, лучшим курсом для Сталина было «продолжать сотрудничать с ним и поддерживать хорошие отношения, насколько возможно».

Этот реалистичный и точный анализ далее в меморандуме был испорчен детерминистским и идеологическим взглядом Форин Оффис на Советский Союз. Все попытки подорвать пакт Молотова — Риббентропа были признаны пустой тратой времени, так как «ни один диктатор не осмелится отвернуться от другого, боясь получить нож в спину». Поскольку и Сталин, и Гитлер рассматривались как «главные враги» Британской империи, можно было с уверенностью предположить, что «аппетит придет к ним во время еды». Следовательно, нет смысла пытаться отделить Советский Союз от Германии. Два диктатора, говорилось в заключение в этом документе, «в конечном счете поссорятся из-за добычи, но этого не случится, пока идет война, и нам не стоит учитывать такую ссору при оценке трудностей и опасностей, которые могут встретиться Германии в ближайшем будущем». В отсутствие цельной политики этот меморандум, высоко оцененный Галифаксом, был представлен Черчиллю и различным разведывательным службам. Его выводы постепенно стали руководящей концепцией в отношениях с Москвой до нападения Германии на Советский Союз{106}.

Дальше