Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Приложение II. Изживая ненависть: советские люди на землях рейха

Настал день — солдаты Красной Армии вступили на землю Рейха.

Они прошли по обугленной, практически мертвой земле.

Все эти годы они дрались и выживали с одной мыслью — отомстить за погибших друзей, за обесчещенных жен, за детей, лишенных детства, за мечты, которые не сбылись, за надежды, которые были втоптаны в грязь немецкими сапогами.

Убить фашистского зверя в его собственном логове.

За годы войны слова «враги» и «немцы» стали синонимами; они — проклятое семя: людоеды, поджигатели, палачи, человеконенавистники, бешеные волки; фрицы — их самцы — ободранные шакалы; гретхен — их самки — облезшие гиены, а Германия — «гитлерия», где организовано серийное производство убийц. Эта страна с извращенной моралью узнает всю меру горя.

Это племя дикарей, которое нужно ненавидеть.

Это позор истории человечества, который необходимо уничтожить.

Такова была твердая уверенность красноармейцев.

Уверенность, для которой они имели все основания.

* * *

Ненависть к фашистам не возникла в одночасье. В начале войны в бойцах Красной Армии жило уважение к немцам — частное проявление извечного русского преклонения перед европейской культурой. Воспитанные в традициях советского интернационализма, красноармейцы [540] рассчитывали на классовую солидарность. «Нельзя только и делать, что палить по дороге... Нужно подпустить немцев поближе, попытаться объяснить им, что пора образумиться, восстать против Гитлера, и мы им в этом поможем», — говорили летом 1941 года{796}.

Однако вскоре подобным иллюзиям был положен конец. Уже в первые месяцы войны стало понятно, что нацистские войска ведут войну на истребление советского народа — отбросив все божеские и человеческие законы, не щадя ни мужчин, ни женщин, ни малолетних детей, ни стариков. И тогда на смену классовой солидарности пришла ненависть.

Вдохновенным певцом этой ненависти стал писатель Илья Эренбург; его военные статьи и сегодня нельзя читать без волнения. «Мы ничего не забудем, — писал Эренбург. — Мы идем по Померании, а перед нашими глазами разоренная, окровавленная Белоруссия. Мы и до Берлина донесем неотвязный запах гари, которым пропитались наши шинели в Смоленске и в Орле. Перед Кенигсбергом, перед Бреслау, перед Шнейдемюлле мы видим развалины Воронежа и Сталинграда. Мы много говорили о прорыве ленинградской блокады. Думали мы при этом о самой блокаде, о наших детях, о погибших детях, которые, умирая, молили мать: крошку хлеба! Солдаты, которые сейчас штурмуют немецкие города, не забудут, как матери на салазках тащили своих мертвых детей. За мужество Ленинграда Ленинград уже вознагражден. За муки Ленинграда Берлин еще ответит. ...Теперь он скоро ответит — за все. Он ответит за немца, который порол беременных женщин в Буденовке. Он ответит за немца, который подбрасывал детей и стрелял в них, хмыкая: «Новый вид спорта...» Он ответит за немца, который жег русских женщин в Ленинградской области и хвастал: «Эти русские горят, как будто они не из мяса, а из соломы». Он ответит за немца, который закапывал [541] старых евреев живьем, так, чтобы головы торчали из-под земли, и писал: «Это очень красивые клумбы». Берлин ответит за все. И Берлин теперь не за горами»{797}.

...Красноармейцы шли по улицам германских городов и деревень. Все было чужим, ненавистным: аккуратные каменные дома, цветные мостовые, богатые квартиры с пылесосами и стиральными машинами{798}. Аза спиной у советских солдат была выжженная выходцами из этих вот чистых городков родная земля, где пепелища встречались чаще, чем жилые дома, а мертвых было больше, чем живых. Неудивительно, что окружающее благополучие вызывало ненависть, боль и обиду. «Войны-то у них еще не было! У них все сохранилось! — много десятилетий спустя кричал воевавший в Австрии офицер-десантник Василий Тюхтяев. — А у нас — война все взяла! Надо же представить положение нашей армии, нашего народа. Представляете: территории до Москвы, Украина, Белоруссия были заняты. До Волги дошли! Все это было разорено! Все это было нарушено! И как — прошли мы по этой территории, освободили: надо все было восстанавливать! А у них что же: они воевали, на их территории войны еще не было!»{799}

Не в силах сдержаться, солдаты крушили дома и мебель. Василий Тюхтяев вспоминал: «В один населенный пункт мы вошли на танке. Со мной был покойный Вася Напасников. Мы — десантники. У нас были кинжалы, ножи десантные. Он финку вытащил и в доме стал резать, рубить пианино! Я говорю: «Что ты?!» — «Вот у меня уничтожили, вот семья у меня погибла, а тут — пианино и шкаф хороший!» Вот такое вот было!»{800}

В городишке Растенбурге в Восточной Пруссии красноармеец яростно колол штыком манекен из папье-маше, [542] стоявший в витрине разгромленного магазина. «Кукла кокетливо улыбалась, а он колол, колол. Я сказал: «Брось! Немцы смотрят...» Он ответил: «Гады! Жену замучили...» — он был белорусом»{801}.

В целом настроения советских солдат можно понять по одной-единственной записи из дневника медсестры Веры Вяткиной: «Как теперь трудно воевать. Все чужое, враждебное, все подстерегает. Если бы ненависть убивала, то ее бы у каждого из нас хватило бы на тысячи этих зверей»{802}.

Население Рейха не имело исчерпывающих сведений о том, что в течение долгих трех лет творили войска вермахта и СС на советской земле. Однако и то немногое, что было известно, не позволяло надеяться на пощаду. Этот момент четко осознавался очень многими. В дневнике одного немецкого парня есть характерная запись. «В полдень мы отъехали в совершенно переполненном поезде городской электрички с Анхтальского вокзала. С нами в поезде было много женщин — беженцев из занятых русскими восточных районов Берлина. Они тащили с собой все свое имущество: набитый рюкзак. Ничего больше. Ужас застыл на их лицах, злость и отчаяние наполняли людей! Еще никогда я не слышал таких ругательств... Тут кто-то заорал, перекрывая шум: «Тихо!» Мы увидели невзрачного грязного солдата, на форме два железных креста и золотой Немецкий крест. На рукаве у него была нашивка с четырьмя маленькими металлическими танками, что означало, что он подбил четыре танка в ближнем бою. «Я хочу вам кое-что сказать, — кричал он, и в вагоне электрички наступила тишина. — Даже если вы не хотите слушать! Прекратите нытье! Мы должны выиграть эту войну, мы не должны терять мужества. Если победят другие — русские, поляки, [543] французы, чехи и хоть на один процент сделают с нашим народом то, что мы шесть лет подряд творили с ними, то через несколько недель не останется в живых ни одного немца. Это говорит вам тот, кто шесть лет сам был в оккупированных странах!» В поезде стало так тихо, что было бы слышно, как упала шпилька»{803}.

Этот крик отчаяния — «мы не должны проиграть войну» — был прекрасно понятен каждому немцу. Министерство пропаганды Геббельса делало все, чтобы внушить населению Рейха: сдаваться нельзя. С театральных афиш в городах смотрели плакаты, на которых бородатый звероподобный русский мужик с автоматом за спиной рвал на куски немецкого младенца{804}, страна была завалена книгами, повествующими о зверствах восточных недочеловеков{805}.

В ход пошли и пропагандистские штампы прошлого века: ведомство Геббельса напоминало, что Германии, как и встарь, угрожают дикие и жестокие казаки. Псевдоисторические теории, согласно которым казаки — потомки готов и практически арийцы, были благополучно забыты. Теперь казаки изображались как худшие из недочеловеков, настоящие исчадия ада. «Казаки! Казаки! Казаки!» — геббельсовская пропаганда была, что у нас и рога тут и черт его знает!» — вспоминал много позже рядовой гвардейского кавалерийского полка Иван Мельников{806}. И вообще, напоминали пропагандисты, русских в Красной Армии уже почти нет: на Запад, как сотни лет назад, идут орды калмыков и китайцев, которые зальют кровью всю Европу, будут убивать и насиловать. «Если вы попадете к ним — живы не будете»{807}. [544]

«Большевистские планы ненависти и уничтожения в отношении Германии известны с давних пор, — писала газета «Дер Зиг». — Задолго до этой войны кремлевские евреи выработали свои планы нападения на национал-социалистическую Германию и на всех немцев. Большевистская агитационная машина вбила планомерно в мозги и сердца своей солдатчины то, что тогда уже было подготовлено с садистским предвкушением удовольствия еврейскими мозгами. Кровожадность, жажда мести, похотливость — вот движущие пружины, при помощи которых направляют против нас солдат советской армии и ускоряют их марш по немецкой земле.

Еврей Эренбург обострил все низменные инстинкты в такой мере, как это только возможно у этой расы. Отвратительные безобразия, совершенные советскими армейцами во многих городах и деревнях немецкого востока, так ужасны, что можно только с содроганием констатировать, насколько еврейский дух может убить все человеческие чувства»{808}.

Нацистские пропагандисты приписывали советским солдатам и советскому командованию тот образ мысли, который был характерен для солдат и генералов нацистского вермахта; казалось логичным, что разгневанные русские сделают с немецким народом то же, что так упорно хотели сделать с ними, — уничтожат до последнего человека.

Наиболее четко эта позиция была сформулирована в последнем обращении фюрера германской нации. «Солдаты на Восточном фронте! — призывал Гитлер. — В последний раз смертельный враг в лице большевиков и евреев переходит в наступление. Он пытается разгромить Германию и уничтожить наш народ. Вы, солдаты на Восточном фронте, знаете большей частью уже сами, [545] какая судьба уготована прежде всего немецким женщинам, девушкам и детям. В то время как старики и дети будут убиты, женщины и девушки будут низведены до казарменных проституток. Остальные попадут в Сибирь»{809}.

Солдаты Восточного фронта действительно знали: все это они сами делали на оккупированных советских землях. Убивали детей и стариков, загоняли в армейские бордели женщин, вспарывали изнасилованным девушкам животы. Именно поэтому слова фюрера и пропаганда ведомства Геббельса звучали более чем убедительно.

От такого ужаса немцы пытались бежать куда подальше, бросая свои дома. Когда солдаты Красной Армии вступали в очередной германский городок, его улицы поначалу казались вымершими. Те, кто не успел убежать, затаились, ожидая неминуемой смерти.

Немцы ожидали нашествия варваров; советские солдаты шли в логово зверя.

Казалось, что земли Рейха вот-вот захлебнутся в крови.

* * *

Сегодня, размышляя над событиями шестидесятилетней давности, нельзя отделаться от впечатления, что весной 1945 года произошло чудо. Несмотря на пропагандистские вопли сегодняшних ревизионистов, несомненным остается один факт: немцы не испытали и сотой доли того ужаса, который их солдаты устроили на Востоке. Несмотря на отдельные эксцессы, жестко пресекавшиеся командованием, в целом Красная Армия относилась к населению Рейха на удивление лояльно. Советский солдат со спасенной немецкой девчушкой в [546] Трептов-парке — не пропагандистское преувеличение; это запечатленная в камне правда.

«Мы бились за каждый коридор, за каждую комнату, — вспоминал участвовавший в штурме Берлина И. Д. Перфильев. — Гитлеровцы превращали обычно дом в крепость, которую приходилось штурмовать. И помню, во время одного из таких штурмов, когда бой грохотал вверху, на этажах, мне и еще нескольким солдатам из нашего батальона пришлось в кромешной тьме, почти вплавь, вытаскивать немецких детишек, женщин, стариков из затопленного фашистами подвального помещения. Не могли мы, советские люди, смотреть на гибель детей...»{810}

Для того чтобы понять, как подобное могло случиться, как люди, долгие годы жившие ненавистью, удержались от мести, следует возвратиться в начало сорок пятого, когда советские войска только-только вступили на вражескую землю.

В воспоминаниях старшего сержанта артиллерии Всеволода Олимпиева есть интересный эпизод. «Хмурым февральским утром полк пересекал границу Рейха. Стоявший на обочине шоссе генерал, командир кавалерийской дивизии, приветствовал проходящую колонну и призывал отомстить за наши разрушенные города и села, за страдания народа. Мы уже три года готовились мстить фашистам. Теперь возник вопрос: конкретно кому и как?»{811}

Вопрос этот и впрямь не мог не волновать советских солдат. Пока война шла на собственной территории, все было понятно: любой немец — неважно, одетый в [547] фельдграу или гражданское, — был безусловным врагом. Но вот наконец под ногами ненавистная германская земля. Кому мстить? Всем подряд? Только некоторым?

«Ненависть была живой, не успевшей притихнуть. Бог ты мой, если бы перед нами оказались Гитлер или Гиммлер, министры, гестаповцы, палачи! — писал в послевоенных воспоминаниях Илья Эренбург. — Но на дорогах жалобно скрипели телеги, метались без толку старые немки, плакали дети, потерявшие матерей, и в сердце подымалась жалость. Я помнил, конечно, что немцы не жалели наших, все помнил — но одно дело фашизм, Рейх, Германия, другое — старик в нелепой тирольской шляпе с перышком, который бежит по развороченной улице и машет клочком простыни»{812}.

Вместо привычно-ненавистного солдата вермахта или эсэсовца, вместо абстрактного «фрица» советские солдаты видели обычных людей. Чужих, порою непонятных, но — людей.

«Я помню, в Пруссии, в одном городке, со мной произошел такой случай. Я подъезжаю на своей летучке к какому-то дому, чтобы заправиться водой. У входа в подвал стоит часовой. Из подвала доносятся какие-то голоса. Я у часового спрашиваю: «Кто там такие?» — «Да фрицы. Не успели сбежать. Семьи там. Бабы, мужики, дети. Мы их всех сюда заперли». — «Для чего они тут содержатся?» — «А кто знает, кто они такие, разбредутся, потом ищи. Хочешь, пойди посмотри». Я спускаюсь в подвал. Сначала темно, ничего не вижу. Когда глаза немного привыкли, увидел, что в огромном помещении сидят эти немцы, гул идет, детишки плачут. Увидев меня, все затихли и с ужасом смотрят — пришел большевистский зверь, сейчас он будет насиловать, стрелять, убивать. [548] Я чувствую, что обстановка напряженная, обращаясь к ним по-немецки, сказал пару фраз. Как они обрадовались! Потянулись ко мне, часы какие-то протягивают, подарки. Думаю: «Несчастные люди, до чего вы себя довели. Гордая немецкая нация, которая говорила о своем превосходстве, а тут вдруг такое раболепство». Появилось смешанное чувство жалости и неприязни»{813}.

Это воспоминание младший лейтенант Петр Кириченко пронес через всю жизнь. Побежденные немцы вызывали уже не ненависть, а жалость.

«Вопрос о мести фашистам как-то отпал сам собой, — подводит итог Всеволод Олимпиев. — Не в традициях нашего народа отыгрываться на женщинах и детях, стариках и старухах. А невооруженных немцев-мужчин, пригодных для службы в армии, мне не приходилось встречать ни в городах Силезии, ни позже, в апреле, в Саксонии. Отношение советских солдат к немецкому населению там, где оно оставалось, можно назвать равнодушно-нейтральным. Никто, по крайней мере из нашего полка, их не преследовал и не трогал. Более того, когда мы встречали явно голодную многодетную немецкую семью, то без лишних слов делились с ней едой»{814}.

Понять — значит простить, гласит народная мудрость. Солдаты Красной Армии еще не были готовы прощать, но и мстить беззащитным людям не могли.

Разумеется, не все. Слишком многие за войну лишились всего: дома, жены и детей, родителей, друзей. И они, жившие только одной местью, не могли отказаться от нее в одночасье.

«Те, кто пострадал от немцев, у кого родные были расстреляны, угнаны, а их дома разрушены, они в первое время считали себя вправе и к немцам относиться [549] также: «Как?! Мой дом разрушили, родных убили! Я этих сволочей буду крошить!» — вспоминал Петр Кириченко{815}.

Однако подобные настроения были жестко пресечены военным командованием. Ответ на вопрос «кому мстить?» советское руководство сформулировало еще в далеком феврале 1942 года. Тогда в праздничной речи, посвященной очередной годовщине РККА, Сталин заявил: «Иногда болтают в иностранной печати, что Красная Армия имеет своей целью истребить немецкий народ и уничтожить германское государство. Это, конечно, глупая брехня и неумная клевета на Красную Армию. У Красной Армии нет и не может быть таких идиотских целей... Опыт истории говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское — остаются»{816}.

Эти слова остались актуальными и три года спустя; как только Красная Армия вступила на вражью землю, был отдан приказ о строгом наказании за преступления против мирного населения. В сорок четвертом представителей комсомольских организаций армий вызвали в Москву, и «всесоюзный староста» Калинин предупредил: «Вести себя так нужно, чтобы сохранить, уберечь честь Советского Союза — первого государства рабочих и крестьян. Ведите себя культурно, вежливо с населением. Действительно покажите, что мы не захватчики»{817}.

Кавалерист Николай Коваленко рассказывал:

« — И вот в это время, еще когда переходили границу, говорили: «Ну, тут мы будем делать все, что нам хочется!» Когда мы вступили, мы ж, я ж говорю, что мы, когда эту австрийскую границу переехали: «Тут мы будем делать, [550] что хочешь!» Да, все наше, наше начальство: «Да тут! (машет кулаком) Да, да, будем!»

— И так и было?

— Нет, пресекли сразу. Сразу пресекли: ни в коем случае нельзя»{818}.

Командование действовало решительно. «Вскоре после вступления в Восточную Пруссию нас ознакомили с приказом, осуждавшим насилие в отношении гражданского населения, особенно женщин, и мародерство. В приказе говорилось о строгих наказаниях (кажется, вплоть до расстрела), которым будут подвергнуты нарушители», — вспоминал гвардии лейтенант Исаак Кобылянский{819}, а Анатолий Мужиков рассказывал: «На подступах к Берлину были спущены директивы и приказы вышестоящего командования войскам. В них было требование лояльно относиться к мирному немецкому населению, строго пресекались грабежи и изнасилования. Эти требования в войсках выполнялись»{820}.

Предпринятые меры были столь круты, что и спустя полвека солдаты вспоминали о них не без страха. «Попробуй их чего-нибудь там возьми без спросу, — рассказывал танкист Владимир Даудов, — то хана! Страх!»{821}

Нарушителей не только расстреливали или отправляли в штрафные части; зная сформированное войной отношение к жизни, смерти и солдатской чести: «двум смертям не бывать, а одной не миновать», — военно-полевые суды выбирали самое тяжелое для оступившегося бойца наказание. Наказание, которое он запомнит на всю оставшуюся жизнь. Наказание, которое перечеркнет его славное прошлое.

«Ничего не помню, доченька, ничего», — повторял [551] мне дед... Он дошел до Берлина. Военный трибунал долго рассматривал его дело: разрядил обойму в пленного немца. Вину солдат признал, но с решением суда не согласился: «Лучше расстреляйте, только не забирайте награды!» Медали и ордена отняли. С тех пор о войне дед и «не помнит». 9 Мая закрывается дома и один поминает друзей. Награды ему возвратили, но он их не надевает. О войне не говорит никогда», — пишет Индира Квятковская, внучка ветерана войны{822}.

Разумеется, кроме репрессий было и воспитание: на политзанятиях солдатам вполне доступно объясняли, почему не нужно трогать мирных жителей. «Подполковник Нефедов нас предупреждал: «В этой войне пролито много крови. Но мы вступаем на территорию Германии не для того, чтобы мстить немецкому народу, а чтобы уничтожить фашизм и его армию», — вспоминал Владимир Вишневский{823}.

Со страниц армейских газет Илья Эренбург призвал к благородному милосердию:

«Есть люди, и есть людоеды. Немцы брали детей и ударяли ими об дерево. Для воина Красной Армии ребенок — это ребенок. Я видел, как русские солдаты спасали немецких детей, и мы не стыдимся этого, мы этим гордимся.

Немцы жгли избы с людьми, привязывали к конским хвостам старух, бесчинствовали, терзали беззащитных, насиловали. Нет, мы не будем платить им той же монетой! Наша ненависть — высокое чувство, она требует суда, а не расправы, кары, а не насилия. Воин Красной Армии — рыцарь. Он освобождает украинских девушек и французских пленных. Он освобождает поляков и сербов. Он убивает солдат Гитлера, но не глумится над немецкими [552] старухами. Он не палач и не насильник. На немецкой земле мы остались советскими людьми»{824}.

Это не просто красивые слова; по большому счету, так все и было. Ненависть к нацистам не исчезала; однако менее всего она была направлена на гражданских лиц. «В Растенбурге комендантом города назначили майора Розенфельда. Гитлеровцы убили его семью. А он делал все, чтобы оградить население немецкого города... При мне к коменданту привели маленькую девочку — родители погибли. Майор ласково и печально глядел на нее, может быть, вспоминал свою дочку. Сколько раз он, наверное, повторял про себя слова о «священной мести», а в Растенбурге понял, что это была абстракция и что рана в его сердце не заживет»{825}.

* * *

Немцам увидеть в советских солдатах людей было не менее трудно, чем тем — отрешиться от ненависти. Четыре года германский Рейх вел войну с омерзительными недочеловеками, ведомыми опьяненными кровью большевиками; образ врага был слишком привычен, чтобы сразу отказаться от него.

«Уже прошло полдня, как пришли русские, а я еще жива»{826}. Эта фраза, с нескрываемым изумлением произнесенная немецкой старухой, была квинтэссенцией немецких страхов. Пропагандисты доктора Геббельса добились серьезных успехов: прихода русских население боялось порою даже больше, чем смерти. [553]

Офицеры вермахта и полиции, знавшие достаточно о преступлениях, совершенных нацистами на Востоке, стрелялись сами и убивали свои семьи. В воспоминаниях советских солдат есть масса свидетельств о подобных трагедиях.

«Мы забежали в дом. Это оказался почтамт. Там мужик пожилой лет 60 с лишним, в форме почтовика. «Что здесь такое?» Пока разговаривали, слышу выстрелы в доме, внутри в дальнем углу... Оказывается, поселился в почтамте со своей семьей немец, офицер-полицейский. Мы туда с автоматами. Дверь открыли, ворвались, смотрим, немец в кресле сидит, раскинул руки, кровь из виска. А на кровати женщина и два ребенка, он их застрелил, сам сел в кресло и застрелился, тут мы нагрянули. Пистолет рядом валяется»{827}.

На войне быстро привыкали к смерти; однако к смерти невинных детишек привыкнуть нельзя. И советские солдаты делали все возможное, чтобы предотвратить подобные трагедии.

«Вдруг совсем рядом — выстрел из дома, у которого остановилась наша первая машина. ...Немецкий офицер застрелился из парабеллума, а в соседней комнате лежат женщина и двое малышей, изо рта идет пена. В дом бросился военфельдшер Королев. Велел нести из коровника молоко. Через 2 дня детишки стали поправляться. Женщина рассказала, что ее муж еще вчера вечером сказал: «Все кончено. Тебе и детям нельзя попасть в их руки». Когда услышал звук приближающихся машин, стал торопливо поить сына и дочку из стакана. Под дулом пистолета выпила отраву и жена, после чего потеряла сознание»{828}.

Для немцев подобное становилось шоком и откровением: [554] вместо того чтобы разрывать детей на куски, восточные недочеловеки спасали их от неминуемой гибели.

Страшные русские солдаты улыбались точь-в-точь как настоящие люди; они даже знали немецких композиторов — кто бы мог подумать, что такое возможно! История, словно сошедшая с пропагандистского плаката, но совершенно подлинная: в только-только освобожденной Вене остановившиеся на привал советские солдаты увидели в одном из домов пианино. «Неравнодушный к музыке, я предложил своему сержанту, Анатолию Шацу, пианисту по профессии, испытать на инструменте, не разучился ли он играть, — вспоминал Борис Гаврилов. — Перебрав нежно клавиши, он вдруг без разминки в сильном темпе начал играть. Солдаты примолкли. Это было давно забытое мирное время, которое лишь изредка напоминало о себе во снах. Из окрестных домов стали подходить местные жители. Вальс за вальсом — это был Штраус! — притягивали людей, открывая души для улыбок, для жизни. Улыбались солдаты, улыбались венцы...»{829}

Реальность быстро разрушала созданные нацистской пропагандой стереотипы — и как только жители Рейха начинали осознавать, что их жизни ничего не угрожает, они возвращались в свои дома. Когда красноармейцы утром 2 января заняли село Ильнау, то нашли в нем лишь двух стариков и старуху; на следующий день к вечеру в селе уже было больше 200 человек. В местечке Клестерфельд к приходу советских войск осталось 10 человек; к вечеру из леса вернулось 2638 человек. На следующий день в городе начала налаживаться мирная жизнь. Местные жители с удивлением говорили друг другу: «Русские не только не делают нам зла, но и заботятся о том, чтобы мы не голодали»{830}.

Когда в сорок первом германские солдаты входили в [555] советские города, в них вскоре начинался голод: продовольствие использовалось для нужд вермахта и увозилось в Рейх, а горожане переходили на подножный корм. В сорок пятом все было с точностью до наоборот: как только в занятых советскими городах начинала функционировать оккупационная администрация, местные жители начинали получать продовольственные пайки — причем даже большие, чем выдавали прежде.

Изумление, которое испытали осознавшие этот факт немцы, ясно звучит в словах берлинки Элизабет Шмеер: «Нам говорили нацисты, что если придут сюда русские, то они не будут нас «обливать розовым маслом». Получилось совершенно иначе: побежденному народу, армия которого так много причинила несчастий России, победители дают продовольствия больше, чем нам давало прежнее правительство. Нам это трудно понять. На такой гуманизм, видимо, способны только русские»{831}.

Действия советских оккупационных властей, разумеется, были обусловлены не только гуманизмом, но и прагматическими соображениями. Однако то, что красноармейцы по собственной воле делились едой с местными жителями, никакой прагматикой объяснить нельзя; это было движение души.

«И вот сели мы под гусеницы нашей самоходки прямо на асфальт с пятнами крови. Первую стопку — за тех, кто не дожил. Вдруг появились, как грибы, маленькие детишки. Мы поманили их руками и улыбками, накормили и еще кое-чего с собой дали»{832}.

Как только немцы начинали понимать, что пришедшие русские не так уж и страшны, они сами с удовольствием шли на контакт. И. Н. Мельников вспоминал: «Я еду по улицам. Выходит один, старичок: «Gutten Tag», — говорит. Ну это я знал еще по школе, я говорю: «Gutten Tag». Я слез с лошади, зашел к нему: старуха и девушка. [556]

Что-то они там сказали. И на стол сразу. На стол. Как-то они сказали: «Ну, пожалуйста, кушайте». И садятся они. Я с ними кушал, все нормально. И вообще они нас принимали очень хорошо»{833}.

Советские солдаты тоже не оставались в долгу; их доброту и доброжелательность местные жители запомнили очень хорошо.

«Его звали Николай Семенович Силнев, — рассказывала десятилетия спустя Ирмгард Диц. — Мы познакомились в Берлине в мае 1945 года, мне было 20 лет, и я жила с мамой, сестрой и подругой. Наш поселок граничил с буковым лесом, где стояла часть Николая. Контактов с русскими у нас было мало, ведь только что кончилась война.

Однажды Николай с «гуляш-пушкой» — так мы называли полевую кухню — приехал в поселок, он искал кого-нибудь, кто бы почистил котел. А мы были в саду, и он заговорил с нами. Было страшно, но мы помогли ему и еще напоили лошадей. В знак благодарности получили суп. Он пытался по-приятельски поговорить с нами, но наш испуг не проходил.

Потом он приезжал каждый день — сидел с нами в саду и просто радовался. Я нравилась ему, но он никогда не приближался ко мне, только здоровались за руку. Он проводил со мной все свое свободное время, когда я болела воспалением легких. Он много смеялся, его смех освобождал нас от страха. Его открытость, человечность привели к тому, что, несмотря на языковой барьер, тяжелые условия жизни, разное происхождение, мы подружились. Он сильно повлиял на мое душевное выздоровление и, несомненно, как-то повлиял на мое будущее. Он оставил адрес, но из переписки почему-то ничего не получилось.

Я много думала о нем и хотела еще раз сказать ему, [557] что навеки благодарна судьбе за нашу короткую встречу»{834}.

Уже недалек был тот долгожданный и выстраданный день, когда радостные люди обнимались на улицах, когда прошедшие пол-Европы солдаты, не скрываясь, плакали от радости, когда долгожданная Победа заставила позабыть о ненависти и страхе.

* * *

Шестьдесят лет прошло с момента взятия Берлина; нацистский Третий Рейх уничтожен, и современная Германия — один из партнеров нашей страны. Согласно социологическим исследованиям, немцы давно уже не воспринимаются как враги; ненависть и боль ушли в прошлое. И все же забывать о той войне нельзя.

Вторая мировая война принесла всем участвовавшим в ней народам слишком много страдания, чтобы память о них можно было просто предать забвению. Мы знаем, что мирные немцы сильно пострадали от развернувшихся на их земле боевых действий, и искренне сожалеем об этом. Но знаем мы и то, что стократ большие страдания пришлось перенести нашему народу, поставленному тогда на грань выживания.

И уж тем более нельзя нам забывать о том, как советские солдаты, победив врага, нашли в себе моральную силу отказаться от мести.

Когда одурманенные нацистской идеологией немцы пришли на нашу землю, их командование официально отменило наказания за преступления, совершенные на Восточном фронте: грабь, насилуй, убивай! Что они и делали.

Когда Красная Армия, налюбовавшись на свою выжженную после господства нацистов землю, вступила в [558] Германию, советское командование строго запретило насилие и мародерство, а преступников расстреливали.

Когда нацисты оккупировали наши земли, они прямо заявляли, что им безразлично, сколько миллионов советских граждан умрет от голода. Умерли миллионы.

Когда мы вошли в Германию, сразу после окончания боев мирным жителям раздавали хлеб и молоко для детей.

Пожалуй, за все три мировых войны только наша страна и наши граждане смогли сохранить человеческий облик после победы.

А это чего-то да стоит.

Дарья Горчакова [559]

Дальше