Содержание
«Военная Литература»
Исследования

III. «Солдатами их не считать»

Что гитлеровское правительство является бандой убийц и поставило своей целью истребление наших граждан — это видно также из чудовищных преступлений гитлеровцев в отношении советских военнопленных.

И. Сталин, 27 апреля 1942 г.

Страшным летом сорок первого подразделения вермахта рвались на восток. Танковые корпуса разрывали линии обороны русских и уходили дальше, замыкая кольцо окружения. Эти стремительные операции — «кессельшлахт», как их именовали сами немцы — являлись визитной карточкой вермахта; их действенность была многократно доказана во время войны в Польше и Франции.

На Восточном фронте операции на окружение также продемонстрировали свою выдающуюся эффективность. Котлы под Белостоком, Киевом, Вязьмой стали для Красной Армии страшными катастрофами, поставившими нашу страну на грань выживания. Для немцев они стали доказательством непобедимости вермахта.

Впрочем, германское командование сразу отметило одну особенность, отличавшую «кессельшлахт» в России от такой же операции на Западе. Если на Западе попавшие в окружение части противника немедленно сдавались, то на Восточном фронте они продолжали упорное, хотя и зачастую бессмысленное сопротивление.

«Пленных было очень много, — вспоминал о кампаниях в Польше и Франции командир танкового подразделения лейбштандарта СС гауптштурмфюрер Авенир Беннигсен. — Отношение к ним было с нашей стороны [118] почти рыцарское. Солдат часто отпускали домой, а офицеров депортировали практически без охраны. Если с польскими офицерами отношения были почти товарищеские, то с французами и подавно. Все строили из себя джентльменов... Как, например, проходил процесс сдачи в плен французов? Это была не просто разрозненная толпа. Действие разворачивалось вроде героической постановки «Гибели богов» Вагнера. Выстроена французская рота — все небритые, поднявшие руки. Перед ней офицеры. Появляются «товарищи» немцы. Французский офицер откуда-то почти неуловимым движением достал палаш (а воевал без него), отсалютовал и протянул немцу. И вся рота дружно зашагала, правда, как пьяная, не в ногу, к сборному пункту или в лагеря. Умирать за Родину французы не хотели»{176}.

На Восточном фронте все было совсем по-другому.

«Мы не наблюдали массовой капитуляции, — писал в отчете генерал Герман Гейер, чей 9-й армейский корпус участвовал в создании и ликвидации Белостокского котла. — Однако число пленных было огромно. До 9 июля IX корпус захватил более 50 000 русских — несмотря на то, что в некоторых случаях они сражались весьма мужественно и ожесточенно...» Через несколько абзацев генерал вновь вернулся к столь поразившему его факту: «Все русские отряды от границы до Минска не капитулировали, но были рассеяны и уничтожены»{177}.

В Прибалтике советские войска также не стремились сдаваться в плен. «Пленных было мало! — восклицает летописец группы армий «Север» ВернерХаупт. — Крупные соединения в стороне от дорог отходили в полном боевом порядке»{178}.

В ОКХ шли срочные донесения: «Если на Западе и в польской кампании окруженные силы противника с окончанием боев в основном почти добровольно сдавались [119] в плен на 100%, здесь это будет происходить совершенно иначе. Очень большой процент русских укрылся в больших, частично не прочесанных районах, в лесах, полях, болотах и т.д., русские в основном уклоняются от плена»{179}.

Упорное сопротивление русских хоть и стало неприятной неожиданностью, но на исход окружения повлиять не могло. Общевойсковые армии, следовавшие за танкистами, выстраивали внутреннее кольцо и рассекали оказавшиеся в котле советские части до тех пор, пока те не теряли управление. Некогда вполне боеспособные подразделения Красной Армии распадались на мелкие группы, каждая из которых спасалась самостоятельно — и тогда захватить тысячи и десятки тысяч пленных не составляло особого труда.

Тем более что в первый месяц войны ни бойцы РККА, ни их командиры, ни даже (как мы увидим впоследствии) руководство страны не видело ничего особенно зазорного в сдаче в плен. Войны без пленных не бывает — такова жизнь!

...Жарким августом сорок первого за сотни километров к востоку от наступающих германских войск по бескрайней Волге неторопливо поднимался пароход. Знойное солнце ползло по безоблачному небу, от воды тянуло прохладой, а на верхней палубе толпилась, рассматривая окрестности, молодежь. Девчонки пересмеивались, парни рассказывали небылицы, и все до одного верили, что за этим прекрасным и солнечным днем наступит другой, такой же прекрасный и солнечный. Далеко-далеко, на западных границах страны, шла война — но все до одного были уверены в том, что она вот-вот закончится и непобедимая Красная Армия, выгнав фашистов с родной земли, пойдет дальше и дальше — до самого черного Берлина. Парни направлялись в часть, девчонки — на курсы радиотелефонистов; немногие из них дожили до победного мая сорок пятого. [120]

На стоянке в Казани борт о борт к пароходу прицепили баржу. На барже ехали они — в непривычной форме, не разумеющие по-русски. Пленные немцы.

«Пришибленные, подавленные, а рядом весело гудим мы, молодежь, уверенная, что колесо войны вот-вот повернется в другую сторону, — вспоминал о той первой встрече с врагом новобранец Юрий Глазунов. — Это позже мы их, немцев, возненавидели за все, что они сотворили на нашей земле. А тогда — делились с ними папиросами, чем-то угощали из жалости, а они приходили к нам за кипятком. Для нас пленные были выбывшими из игры»{180}.

Эта фраза — «для нас пленные были выбывшими из игры» — по-видимому, является лучшей характеристикой советского отношения к проблеме плена в первые месяцы войны. Поэтому, когда положение становилось по-настоящему безысходным, многие красноармейцы все же предпочитали плен смерти — тем более что в немцах еще видели братьев по классу, которые вот-вот обратят штыки против фашистского режима.

Бойцы Красной Армии еще не знали, что для германских войск, продвигавшихся все дальше на восток, пленные не были «вышедшими из игры», что в этой войне слова «плен» и «смерть» становятся синонимами.

Для одних — раньше, для других — позже. [121]

* * *

Исходя из общих принципов истребительной войны, нацистское командование предпочло бы вообще не брать в плен русских. То, что именно это наиболее желательно, солдатам вермахта объясняли заблаговременно.

Рядовой одной из частей наступавшей в Прибалтике 16-й армии генерала Эрнста фон Буша вспоминал о том, как их инструктировали перед боями: «Мой капитан Финзельберг за два дня до ввода нашей роты в бой прочитал доклад о Красной Армии... Потом он заявил, что пленных приказано не брать, поскольку они являются лишними ртами и вообще представителями расы, искоренение которой служит прогрессу»{181}.

В этих указаниях при всей их потрясающей жестокости не было чего-то оригинального; о том, что искоренение русских служит прогрессу, объясняли и в других соединениях. Перед отправкой в Россию 15-ю пехотную дивизию, введенную в бой в полосе группы армий «Центр», выстроили поротно. Обер-лейтенант Принц, встав перед солдатами своей роты, зачитал секретный приказ: военнопленных Красной Армии брать лишь в исключительных случаях, т.е. когда этого нельзя избежать. В остальных случаях следует всех советских солдат расстреливать{182}.

Приказ командования 60-й моторизированной пехотной дивизии, изданный уже ближе к осени, гласил: «Русские солдаты и младшие командиры очень храбры в бою, даже отдельная маленькая часть всегда принимает атаку. В связи с этим нельзя допускать человеческого отношения к пленным»{183}.

Все эти приказы выполнялись с немецкой добросовестностью. С первых же дней войны солдаты вермахта [122] проявляли по отношению к захваченным в плен советским солдатам и офицерам удивительную жестокость. Их расстреливали, закалывали штыками, давили для развлечения гусеницами танков{184}.

Под Великими Луками в плен к немцам попал красноармеец Д. Е. Быстряков. Вот сцена, свидетелем которой он стал:

«Нас всех вывели из амбара и построили в одну шеренгу. Затем немецкие солдаты вывели из строя капитана и двух красноармейцев. Перед строем немецкие солдаты стали стрелять в упор в капитана, прострелили ему правую, затем левую руку, затем левую ногу и правую ногу. Когда капитан упал, один из немецких солдат нагнулся и ножом отрезал у него нос, затем уши и концом ножа выколол глаза. Тело капитана судорожно содрогалось, тогда другой солдат выстрелил ему в грудь и убил его.

С двумя красноармейцами немецкие солдаты сделали то же самое. Все немцы были пьяны.

После казни нам, оставшимся в живых, приказали закопать пленных, и нас опять загнали в амбар. Три дня нам не давали ни воды, ни хлеба. Ночью мы сделали подкоп и ушли»{185}.

«Я видел, как немецкая армия приобретала зверский облик», — признается впоследствии рядовой 15-й пехотной дивизии Бруно Шнайдер{186}. Это было действительно так.

Размах убийств военнопленных непосредственно после боя превосходит всякое разумение. Уже упоминавшийся западногерманский историк Кристиан Штрайт замечает, что количество советских военнопленных, уничтоженных непосредственно после пленения частями вермахта, измеряется «пяти-, если не шестизначным [124] числом»{187}. Таким образом солдаты германской армии избавлялись от омерзительных советских недочеловеков.

25 июля 1941 года высший руководитель СС и полиции на Юге России обергруппенфюрер Фридрих Еккельн издал приказ:

«Пленных комиссаров после короткого допроса направлять мне для подробного допроса через начальника СД моего штаба. С женщинами-агентами или евреями, которые пошли на службу к Советам, обращаться надлежащим образом»{188}.

Как видим, три категории пленных подлежали уничтожению: комиссары, евреи и женщины. К этим трем категориям следует прибавить четвертую, не упомянутую обергруппенфюрером Еккельном по той причине, что входящих в нее солдаты вермахта уничтожали сразу.

Речь идет о раненых.

С ранеными все было просто; их добивали прямо на поле боя или в госпитале, если таковой удавалось захватить. Как мы помним, на то солдатам вермахта были даны специальные указания; так, например, рыцарственный генерал Гудериан в приказе по 2-й танковой группе указывал, что «с ранеными русскими нечего возиться — их надо просто приканчивать на месте»{189}. Не следует, однако, считать, что «Быстроходный Гейнц» был исключением из правил: в то время, когда в далекой Казани улыбчивые советские парни делились с пленными немцами едой и папиросами, части 112-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Фридриха Мита вошли в деревню около белорусского городка Болвы. Русские [125] войска только-только оставили деревню; в одной из изб немцы нашли пятнадцать тяжелораненых красноармейцев. Лейтенант Якоб Корцилас увидел, как раненых выбрасывают из избы; потом их раздели догола и, беспомощных, не способных передвигаться, закололи штыками. Пораженный, Корцилас спросил у лейтенанта Кирига, чьи солдаты добивали пленных, по какому указанию совершено это убийство. «Это сделано с ведома командира дивизии генерала Мита», — был ответ{190}.

Подобные преступления совершались на всем протяжении от Черного до Балтийского моря в течение всей войны. 1 августа 1942 года после боя в станице Белая Глина Краснодарского края осталось много раненых красноармейцев. По словам местной жительницы В. Иващенко, сразу же после боя немецкий офицер пристрелил всех раненых, лежащих возле ее дома. Всего в станице немцы убили около 50 раненых{191}.

С точки зрения нацистов, это было даже гуманно. В конце концов, речь шла о представителях низшей расы, заведомо потерявших трудоспособность; их уничтожение становилось почти что эвтаназией, избавлением от мучений.

В недавно опубликованных воспоминаниях режиссера Григория Чухрая есть характерный эпизод. Выбираясь из немецкого окружения, он вместе со своими товарищами стал свидетелем трагедии, обыденной, но оттого не менее ужасной.

«Часов около двенадцати мы услышали пулеметную стрельбу. Она приближалась. На дороге по ту сторону оврага появились две полуторки. Они мчались на большой скорости. На брезенте одной из них полоскались от ветра красные кресты. Вслед за ними появились несколько немецких мотоциклов. Они мчались за машинами. Недалеко от нас машины затормозили, [126] из них выскочили несколько человек и побежали в сторону оврага. Мотоциклисты открыли огонь по бегущим, и ни один из них не добежал до оврага. Затем, окружив машины, немцы стали выгонять из них раненых. Вслед за ними вытащили сестер. Потом немцы подожгли обе полуторки. Из горящих машин слышались крики. Тех, кто вышел из машин, под дулами автоматов подвели к оврагу и открыли по ним огонь. Оставшихся в живых сбрасывали в овраг. Самый, казалось, спокойный из нас, Георгий Кондрашев не выдержал.

— Варвары! Гады! — закричал он, схватил винтовку и хотел стрелять.

Что он мог сделать на таком расстоянии против автоматчиков — непонятно. Пришлось связать Жору и воспользоваться кляпом. Он только погубил бы нас: наших патронов хватило бы на один-два выстрела. Нервы начинали сдавать. Многие ребята плакали. А немцы не мстили — они просто выполняли привычную работу. Расправившись с ранеными, они посадили в коляски женщин и укатили на своих мотоциклах.

Описать этого нет ни возможности, ни сил. Вспоминая это, я и сейчас весь дрожу. Самое невыносимое было в том, что, наблюдая все это, мы ничем не могли помочь несчастным»{192}.

Каждый из наблюдавших эту трагедию солдат понимал: женщинам, которых увезли с собою немцы, уготована гораздо более горькая участь, чем раненым.

Еще перед нападением на СССР солдат вермахта инструктировали:

«Если вы по пути встретите русских комиссаров, которых можно узнать по советской звезде на рукаве, и русских женщин в форме, то их немедленно нужно расстреливать. Кто этого не сделает и не выполнит приказа, тот будет привлечен к ответственности и наказан»{193}. [127]

Таким образом, женщины-военнопленные были поставлены вне закона, по своей вредоносности приравнены к воплощению зла — комиссарам. Разве можно было этим не воспользоваться? Тем более что у каждого солдата вермахта в кармане лежало два презерватива{194}.

Для носивших военную форму советских девчонок — связисток, врачей, медсестер, телефонисток — попасть в плен к немцам было много хуже смерти.

Писательница Светлана Алексиевич многие годы собирала свидетельства прошедших войну женщин; в ее пронзительной книге — вероятно, одной из лучших в [128] жанре «устной истории» — мы найдем свидетельства и об этой по-настоящему страшной странице войны.

«В плен военных женщин немцы не брали... Сразу расстреливали. Водили перед строем своих солдат и показывали: вот, мол, не женщины, а уроды. Русские фанатички! И мы всегда последний патрон для себя держали — умереть, но не сдаться в плен, — рассказывала писательнице одна из респонденток. — У нас попала в плен медсестра. Через день, когда мы отбили ту деревню, нашли ее: глаза выколоты, грудь отрезана... Ее посадили на кол... Мороз, и она белая-белая, и волосы все седые. Ей было девятнадцать лет. Очень красивая...»{195}

«Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, — вспоминала другая, — то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом снесет, чем они нас возьмут в плен, будут издеваться. Раненые, кто мог встать, тоже встали...»{196}

Об этом впоследствии вспоминала и сержант-связист Нина Бубнова: «А девушек наших, семь или восемь человек, фашисты на колы сажали»{197}.

Когда в ноябре сорок первого года войска 1-й танковой армии генерала фон Клейста отступали из Ростова, их путь был усеян трупами изнасилованных и убитых женщин-военнослужащих. «На дорогах лежали русские санитарки, — вспоминал рядовой 11-й танковой дивизии Ганс Рудгоф. — Их расстреляли и бросили на дорогу. Они лежали обнаженные... На этих мертвых телах... были написаны похабные надписи»{198}.

Ту же самую картину можно было наблюдать под Москвой: в Кантемировке местные жители рассказали бойцам [129] перешедшей в контрнаступление Красной Армии, как «раненую девушку-лейтенанта голую вытащили на дорогу, порезали лицо, руки, отрезали груди...»{199}.

Если же женщины по каким-либо причинам все же оформлялись как военнопленные, то их просто расстреливали. Один из таких редких — поскольку обычно женщин насиловали и убивали прежде, чем успевали оформить, — случаев произошел под Харьковом. Захватив нескольких женщин-военнослужащих, итальянцы проявили неожиданную галантность и насиловать их не стали, но в соответствии с соглашением между вермахтом и итальянской армией передали немцам. Армейское командование приказало всех женщин расстрелять. «Женщины другого и не ожидали, — вспоминал один из итальянских солдат. — Только попросили, чтобы им разрешили [130] предварительно вымыться в бане и выстирать свое грязное белье, чтобы умереть в чистом виде, как полагается по старым русским обычаям. Немцы удовлетворили их просьбу. И вот они, вымывшись и надев чистые рубахи, пошли на расстрел...»{200}

Это один из редчайших случаев, когда мы сталкиваемся с проявленным германскими офицерами некоторым уважением к военнопленным; уважением, на которое по определению не могли рассчитывать советские недочеловеки.

Обычно все было иначе. В дневнике ефрейтора Пауля Фогта, чья 23-я танковая дивизия воевала неподалеку от Харькова, мы находим следующую запись:

«Этих девчонок мы связали, а потом их слегка поутюжили нашими гусеницами, так что любо было глядеть...»{201}

Только на третий год войны, в марте 1944 года, когда многим в командовании вермахта стало понятно, что война проиграна, а за свои преступления придется держать ответ, было издано распоряжение ОКВ, согласно которому захваченных «военнопленных русских женщин» следовало после проверки СД направлять в концлагеря. До этого наших связисток, шифровальщиц и медсестер до концлагерей практически не доводили{202}.

И когда советские войска переходили в наступление под Москвой, Сталинградом, под Курском, когда отбивали города и деревни, среди замученных военнопленных-мужчин [131] наши солдаты находили тех, кому выпала многократно более тяжелая судьба, — военных девушек. В скупых строчках докладных записок, составлявшихся нашими офицерами после освобождения оккупированных районов, звучит пронзительная, бессильная боль за тех, кого они, здоровые мужики, должны были защитить — и не смогли.

«После изгнания оккупантов в подвалах главной конторы завода № 221 обнаружено до десятка трупов зверски замученных военнослужащих Советской армии, среди них труп девушки, которой изверги выкололи глаза и отрезали правую грудь...»{203}

Беспомощных раненых и беззащитных женщин с невообразимой жестокостью убивали на месте; даже комиссарам давали пожить немного больше.

Методику уничтожения комиссаров в ОКВ и ОКХ заранее спланировали во всех возможных подробностях. Если комиссаров захватывали на фронте — их необходимо было уничтожить «не позднее чем в пересыльных лагерях», если в тылу — передать в распоряжение айнзатцкомандам. Однако прежде всего следовало установить, что человек является комиссаром{204}. В полевых условиях разбираться в том, кто комиссар, а кто нет, совершенно не было времени; захваченных в плен людей собирали в колонны и гнали в пересыльные лагеря. Определять, кто есть кто, предстояло уже там.

Правда, до лагерей доводили не всех.

Никакой помощи раненым и больным военнопленным не оказывалось; красноармейцев колоннами гнали на запад. В день их заставляли проходить 25–40 километров и так — на протяжении нескольких недель. Еды [132] выдавалось по сто граммов хлеба в день, да и той не хватало на всех{205}. Неудивительно, что при таких условиях многие погибали. Тех, кто оказывал малейшее сопротивление, расстреливали. Тех, кто не мог идти от голода или от ран, тоже расстреливали. Командир действовавшей в Белоруссии 403-й охранной дивизии фон Дитфурт с холодной иронией палача назвал эти убийства «выстрелами облегчения»{206}.

Германский хирург профессор Ханс Киллиан в своих мемуарах описал одну из маршевых колонн военнопленных следующим образом:

«То, что к нам приближается, оказывается стадом военнопленных русских. Да, именно стадом — по-другому это невозможно назвать. Поголовье насчитывает примерно двадцать тысяч. Их захватили во время последнего окружения... Они идут со скоростью не больше двух километров в час, безвольно переставляя ноги, как животные. Иногда слышатся окрики полицейских, то там, то здесь раздаются предупредительные выстрелы, чтобы внести в ряды порядок... Жуткая процессия, состоящая из привидений всех возрастов, проходит мимо нас. Некоторые обриты наголо и без шапок, у других на голове меховые шапки-ушанки... Встречаются среди них и старики с длинной бородой... Едва ли кто-то из них смотрит на нас. Мы замечаем, как какой-то изможденный человек, покачнувшись, падает на землю...»{207}

Когда профессор Киллиан возвращался обратно, его водитель ориентировался по трупам военнопленных. «Слева и справа на обочинах дороги каждую секунду на глаза попадаются обнаженные тела мертвых русских, [133] исхудавшие, с торчащими ребрами. Некоторые лежат прямо поперек дороги...» — вспоминал хирург. Свой рассказ об этом ужасном эпизоде он завершает рассуждением в типично нацистском духе: «Русский... выживет в самых примитивных условиях, в то время как мы умрем с голода или замерзнем»{208}.

Читая эти рассуждения, можно понять, насколько глубоко немецкая армия и немецкое общество оказались проникнуты нацистскими идеями расового превосходства. Высокообразованный профессор просто не видит в русских военнопленных людей; напротив, он настойчиво подчеркивает их звероподобность. Но коль скоро это животные, то в их смерти нет ничего трагичного — лишь простая обыденность. Именно это подчеркивали немецкие пропагандисты. «Славянский недочеловек, — писали они, — встречает смерть с безразличием»{209}.

Во время победной войны на Западе немцы перевозили не менее многочисленных французских и британских военнопленных исключительно на автомобильном и железнодорожном транспорте; о том, чтобы гнать их пешком, ни у кого не возникло и мысли{210}. На Востоке пешие марши служили одной цели: истреблению пленных. «Все происходило постепенно, — вспоминал ополченец Николай Обрыньба. — Теперь я понимаю, что немцы двигались постепенно, чтобы нас «переработать». Нельзя было всех расстрелять... Продержав в лагере и ослабив военнопленных, чтобы мы не могли разбежаться во время перегона, нас, обессилевших, отправляли дальше по этапу... Я с ужасом наблюдал, как доводили здоровых людей до полного бессилия и смерти. Каждый раз перед этапом выстраивались с двух сторон конвоиры с [134] палками, звучала команда: «Все бегом!» Толпа бежала, и в это время на нас обрушивались удары. Прогон один-два километра, и раздавалось: «Стой!» Задыхающиеся, разгоряченные, обливаясь потом, мы останавливались, и нас в таком состоянии держали на холодном, пронизывающем ветру по часу под дождем и снегом. Эти упражнения повторялись несколько раз, в результате на этап выходили самые выносливые, многие наши товарищи оставались лежать, звучали одиночные сухие выстрелы, это добивали тех, кто не смог подняться»{211}.

Часть захваченных под Вязьмой военнопленных погнали к Днепру. Там длинную колонну военнопленных выстроили на берегу и приказали встать на колени.

«Мы недоумевающе опустились, — вспоминал один из красноармейцев. — Я стоял четвертым от воды, но, [135] когда мы опустились, почувствовал, как промокли брюки на коленях. Немец закричал:

— Шлафен!

По колонне пронеслось: спать. А как спать? Песок был мокрый и оседал под тяжестью людей, выступала ледяная вода.

К ночи ударил мороз, и наши колени примерзли.

Так, на коленях, в этом ледяном крошеве из снега, песка и воды, мы простояли всю ночь. Кто вставал или ложился — пристреливали.

К утру многие замерзли насмерть, другие не смогли подняться, разогнуть колени, их добивали из автоматов»{212}.

Когда захваченных под Вязьмой военнопленных прогоняли через Смоленск, многие из них от побоев и истощения не в состоянии были держаться на ногах. «Их лица были настолько черны, что сына родного не узнала бы», — рассказывала впоследствии одна из местных жительниц{213}. При попытке дать кому-либо из пленных кусок хлеба немецкие солдаты отгоняли людей, били их палками, прикладами и расстреливали. На Большой Советской улице, Рославльском и Киевском шоссе фашисты открыли беспорядочную стрельбу по колонне военнопленных. Трупы расстрелянных несколько дней валялись на улицах{214}.

Это было только начало; в середине октября на участке дороги Ярцево — Смоленск произошло одно из самых массовых убийств военнопленных во время этапа. Немецкие конвоиры без всякого повода расстреливали, сжигали военнопленных, загоняя их в стоящие у дороги разбитые советские танки, которые поливались горючим. Пытавшихся выскочить из горящих танков тут же добивали. Ряды и фланги колонны «ровнялись» автоматными [136] и пулеметными очередями. Немецкие танки давили пленных гусеницами. На повороте с автомагистрали Москва — Минск на Смоленск скопилось несколько больших колонн военнопленных, по которым немцы открыл огонь из винтовок и автоматов. Когда уцелевшие двинулись по шоссе на Смоленск, то «идти по нему 12 км было невозможно, не спотыкаясь на каждом шагу о трупы»{215}.

Через несколько дней комендант смоленского лагеря доносил окружному коменданту лагерей военнопленных: «В ночь с 19 на 20 октября 30 тыс. русских военнопленных прибыло в Северный лагерь. На следующее утро 20 октября на улице от вокзала до лагеря было обнаружено 125 трупов военнопленных. Все они были убиты выстрелом в голову. Характер ранений не позволяет судить о том, что со стороны пленных были попытки побега или сопротивления»{216}.

Под Новгород-Северским при конвоировании колонны военнопленных в лагерь немцы отобрали около 1000 человек больных и истощенных, которые не могли идти пешком, поместили всех в сарай и заживо сожгли{217}.

Такое же душераздирающее зрелище представало перед жителями всех оккупированных советских территорий. После освобождения жительница Керчи с ужасом вспоминала об увиденном ей зрелище: «Я была свидетельницей того, как неоднократно гнали наших военнопленных красноармейцев и офицеров, а тех, которые из-за ранений и общего ослабления отставали от колонны, немцы расстреливали прямо на улице. Я несколько раз видела эту страшную картину. Однажды в морозную погоду гнали группу измученных, оборванных, босых людей. Тех, кто пытался поднять куски хлеба, брошенные проходящими по улице людьми, немцы избивали [137] резиновыми плетками и прикладами. Тех, кто под этими ударами падал, расстреливали»{218}.

Германский унтер-офицер Гельмут Пабст зафиксировал в дневнике реакцию жителей Смоленска на эти столь хладнокровные, сколь и бессмысленные зверства: «По другой стороне улицы стояли и плакали женщины. Не так часто видишь слезы: как правило, они не являются частью русского характера»{219}.

Другой немецкий офицер, заместитель начальника диверсионного отдела «Абвер-II» при группе армий «Юг» обер-лейтенант Теодор Оберлендер — тот самый, под чьим чутким руководством украинские националисты из «Нахтигаля» устроили резню во Львове, — так описывал реакцию населения на «марши смерти»:

«Настроение населения в большинстве случаев уже через несколько недель после оккупации территории нашими войсками значительно ухудшалось... Расстрелы в деревнях и крупных населенных пунктах выбившихся из сил пленных и оставление их трупов на дороге — этих фактов население понять не может»{220}. [138]

Оберлендер совершенно точно оценивал настроения украинских крестьян. Когда через село Глубокая Долина погнали первую колонну пленных красноармейцев, местные жители пришли в ужас. «Из хаты выскочили ребятишки, появились женщины, в основном пожилые. При виде колонны живых мертвецов бабы взвыли, дети испуганно прижались к взрослым, — вспоминал один из очевидцев. — Потом, как по команде, все кинулись к избам, и через мгновение в колонну полетели откуда хлеб, откуда сало, вареная картошка, даже кульки с махоркой. Одна из женщин хотела сама передать что-то пленным, но охранник выстрелил в воздух, и толпа отхлынула. Пленные старались поймать хоть что-то из того, что им бросали. То, что не смог поймать идущий впереди, подхватывал идущий сзади, а поднять упавшее зачастую у измученных людей не было сил. Поэтому ребятишки подбирали, догоняли колонну и вновь забрасывали что-нибудь пленным»{221}.

Пленных гнали из-под Умани. Части 1-й танковой группы фон Клейста и 17-й армии фон Штюльпнагеля замкнули там кольцо окружения вокруг не успевших пробиться к Днепру советских войск; в котле оказались остатки 6-й и 12-й армий. Это была первая действительно значительная победа на юге; 8 августа немецкое командование объявило о том, что под Уманью в плен попало более 100 тысяч русских. Однако немцы поторопились: окруженные советские части продолжали сопротивление. Лишь через две недели окончились отчаянные и безнадежные бои. Измученных и истощенных пленных было очень много; через спешно созданный пересыльный пункт Гайсин ежечасно прогоняли на запад тысячи пленных. К вечеру 27 августа на пересыльном пункте скопилось около восьми тысяч человек.

Они были согнаны на участке, на котором нормально могло разместиться в лучшем случае восемь сотен; без еды и воды. [139]

Ночью обер-фельдфебель 101-го пехотного полка Лео Мелларт проснулся от криков и стрельбы. «Я вышел наружу и увидел, как стоящие недалеко две или три зенитные батареи ведут огонь прямой наводкой по находившимся в накопителе пленным, — вспоминал он увиденную им ужасную картину. — Ответственность за эту подлость, как мне тогда сказали, несет комендант города Гайсин. Как я узнал позднее от караульных, в результате было убито или тяжело ранено около 1000–1500 человек»{222}.

Это была настоящая бойня.

Оставшихся в живых погнали в созданный неподалеку лагерь для военнопленных. На территории бывшего кирпичного завода не было ничего, кроме навесов для сушки кирпича. В нормальных условиях на этой территории могло содержаться шесть-семь тысяч человек; на деле туда набили 74 тысячи. Большая часть пленных ночевала под открытым небом, на голой земле.

Внутри лагеря имелись две так называемые «кухни»: установленные на камнях железные бочки, в которых готовилась пища для военнопленных. При круглосуточной работе в этих бочках можно было приготовить баланды примерно на две тысячи человек; неудивительно, что пленные голодали. Дневная норма составляла буханку хлеба на шесть человек; впрочем, как впоследствии рассказывал один из немецких охранников, «это нельзя было назвать хлебом». При раздаче горячей пищи часто возникали беспорядки. Тогда охрана пускала в ход дубинки и оружие. Ежедневно в лагере погибало 60–70 человек.

«До того, как разразились эпидемии, речь шла в большинстве случаев об убитых людях, — показал впоследствии рядовой охранник Бингель. — Убитых как во время раздачи пищи, так и в рабочее время. И вообще людей убивали в течение всего дня»{223}. [140]

Эта фраза — «людей убивали в течение всего дня» — с ужасающей постоянностью повторится в описании всех пересыльных лагерей. Речь идет не только о развлечениях охранников; именно в пересыльных лагерях айнзатцкомандами СД проводился так называемый «отбор военнопленных». Суть его была проста: все подозрительные либо непокорные военнопленные подвергались «экзекуциям», а в переводе на человеческий язык — расстрелам. В этой деятельности айнзатцкоманды руководствовались инструкцией от 17 июля 1941 г. Родившаяся в результате нежного взаимопонимания армейского командования и ведомства Гиммлера, инструкция гласила:

«Начальники оперативных групп под свою ответственность решают вопросы об экзекуции, дают соответствующие указания зондеркомандам. Для проведения установленных данными директивами мер командам надлежит требовать от руководства лагерей выдачи им пленных. Верховным командованием армии дано указание командирам об удовлетворении подобных требований.

Экзекуции должны проводиться незаметно, в удобных местах и, во всяком случае, не в самом лагере или в непосредственной близости от него. Необходимо следить за немедленным и правильным погребением трупов»{224}.

Первой жертвой «отбора» становились, естественно, комиссары.

Первой, но не единственной.

Один из высокопоставленных офицеров абвера впоследствии следующим образом охарактеризовал методику этих мероприятий:

«Отбор военнопленных производили специально предназначенные для этого особые команды СД, причем по совершенно своеобразному и производному принципу. Некоторые [141] руководители этих айнзатцкоманд придерживались расового принципа, то есть если практически какой-либо из военнопленных не имел определенных расовых признаков или безусловно был евреем или еврейским типом или если он являлся представителем какой-либо низшей расы, над ним производилась экзекуция. Иные руководители этих айнзатцкоманд производили отбор по принципу интеллекта военнопленных. Другие руководители таких айнзатцкоманд тоже имели свои принципы отбора. Обычно это были очень своеобразные принципы»{225}.

Иными словами, кроме комиссаров и коммунистов айнзатцгруппы расстреливали в лагерях кого попало. Расстреливались евреи — потому что еврей и комиссар, по сути дела, синонимы. Долгое время расстреливались все мусульмане — поскольку обрезание неоспоримо свидетельствовало о принадлежности к еврейской нации. Уничтожались люди с высшим образованием; в конце концов, это было совершенно возмутительным, что какие-то русско-еврейские недочеловеки имеют образование. Уничтожались офицеры: во-первых, потому что советский офицер, по сути дела, тот же комиссар, а во-вторых, эти вырожденцы наотрез отказываются сотрудничать.

...Когда в лагере под украинским городком Александрия офицер абвера потребовал от пленного старшего лейтенанта данные о советских частях, сдерживавших натиск немецких войск у Днепра, тот ответил: «Большевики Родиной не торгуют, и никаких сведений от меня не добьетесь». Как можно было стерпеть такую наглость от недочеловека? Перед тем как застрелить, лейтенанту отрезали нос, выкололи глаза и на спине вырезали звезду{226}.

Под Владимиром-Волынским к расстрелу приговорили [142] семерых высших офицеров РККА. Они не шли на сотрудничество и даже пытались бежать; их участь была ясна. Расстрельная команда стояла в ожидании; штатный фотограф приготовился снимать экзекуцию. На стоявших у стены советских офицеров было страшно смотреть. «Раненые, жутко избитые, они стояли, поддерживая друг друга, — вспоминал один из очевидцев событий. — Унтер пытался завязать им глаза, но они срывали черные повязки. Тогда им было приказано повернуться лицом к стене, но опять ничего не вышло. Офицер крикнул солдатам: «На колени их!» Но, цепляясь за стену, они поднимались опять и опять. И тогда присутствовавший генерал почти крикнул в лицо унтеру: «Я хотел бы, чтобы так встречали смерть наши солдаты». И пошел к выходу вместе с другими офицерами»{227}.

Подлежащих ликвидации было так много, что сотрудники айнзатцгрупп и охрана лагерей не справлялись; к экзекуциям привлекали солдат из дислоцировавшихся [143] поблизости частей. Те с огромным удовольствием принимали участие в убийствах.

Для немецких солдат, стоявших в украинском Вознесенске, убийства военнопленных превратились в праздничное развлечение. Каждое воскресенье по местному радио объявляли: «Немецкие солдаты! Желающих принять участие в экзекуции русских военнопленных просим прибыть в лагерь к 12.00». «Пленных выстраивают в коробочку, окружают полицейскими, военной охраной с овчарками, и начинается избиение, а их там около десяти тысяч ни в чем не повинных людей, — с ужасом вспоминали местные жители. — Вой стоял жуткий»{228}.

Вот типичные показания одного из палачей, обер-ефрейтора Ле-Курта:

«До пленения меня войсками Красной Армии... служил я в 1-й самокатной роте 2-го авиапехотного полка 4-й авиапехотной дивизии при комендатуре аэродромного обслуживания «E 33/XI» лаборантом. Кроме фотоснимков я выполнял и другие работы в свободное время, то есть я вместе с солдатами занимался в свободное от работы время ради своего интереса расстрелом бойцов Красной Армии и мирных граждан. Мной делались отметки в отдельной книге, сколько я расстрелял военнопленных и мирных граждан...

Германское командование всячески поощряло расстрелы и убийства советских граждан. За хорошую работу и службу в немецкой армии... мне досрочно, 1 ноября 1941 г., присвоили звание обер-ефрейтора, которое мне должны были присвоить 1 ноября 1942 г., наградили «Восточной медалью»{229}.

Как видим, работа карателей не только позволяла развлечься убийством недочеловеков, но и хорошо оплачивалась. Благодаря этому недостатка в добровольцах не было; особенно легко было вербовать палачей [144] среди тыловиков. Впрочем, максимум, на что они могли рассчитывать, — это внеочередное звание и «Восточная медаль». Кадровые каратели получали гораздо больше. 14 ноября 1941 года инспектор концлагерей обратился к комендантам лагерей с просьбой «по возможности быстро сообщить обо всех членах СС, участвовавших в экзекуциях, для награждения их крестом заслуг II класса с мечами». Подобное намерение вызвало недоумение даже у некоторых комендантов лагерей: давать боевые награды за работу палача! Однако вскоре отличившихся палачей стали награждать не только боевыми наградами, но и предоставлением отпуска и поездкой домой за государственный счет{230}. Большая роскошь по военным временам!

Не всех подлежащих экзекуции пленных уничтожали на пересыльных пунктах; некоторых вывозили в Рейх. Там, в стационарных концлагерях на них испытывались новые методы массового уничтожения.

Первые триста советских военнопленных прибыли в гигантский и уже пользовавшийся недоброй славой концлагерь Освенцим в июле сорок первого. Большинство этих пленных были одеты в кожаные куртки, и поэтому узники Освенцима приняли их за комиссаров. Однако комиссары Красной Армии давно уже не ходили в кожанках, их носили офицеры-танкисты. Это были те, [145] кто в жестокой встречной битве под Луцком, Бродами и Дубно затормозил наступление танковых частей фон Клейста{231}.

Танкисты стали первыми советскими военнопленными, уничтоженными в Освенциме; вскоре, однако, поступили новые партии. Осенью сорок первого именно на пленных солдатах и офицерах Красной Армии впервые была опробована технология убийства при помощи газа «Циклон-Б», впоследствии доведенная до настоящего совершенства{232}.

Уничтожение советских недочеловеков шло полным ходом. В августе 1941 года в концлагерь Заксенхаузен неподалеку от Берлина прибыл генерал войск СС Теодор Эйке, командир дивизии «Мертвая голова» и главный инспектор концлагерей. Дивизия «Мертвая голова» воевала на Востоке, где уже прославилась своей жестокостью. Эйке провел совещание, в котором участвовало лагерное начальство. Никто не знал, о чем шла речь на этом совещании, однако когда через несколько дней в Заксенхаузен прибыл первый транспорт с советскими военнопленными, начальник лагеря приказал роттенфюреру Густаву Зорге не вносить новоприбывших в списки узников. «Мне было дано указание уничтожить этих людей, — рассказывал Зорге. — Все советские военнопленные, поступившие в лагерь с августа по октябрь 1941 г. ...были уничтожены и сожжены в специально построенном бараке вблизи крематория на территории промышленного двора»{233}.

Это были первые опыты, оказавшиеся удачными. «С тех пор и до конца войны, — пишет историк Кристин Штрайт, — не прекращалась отправка «нетерпимых» военнопленных [146] в концлагеря для уничтожения. В Дахау их расстреливали на стрельбище, в Заксенхаузене и Бухенвальде убивали в затылок с помощью специальных замаскированных устройств...»{234}

Сколь масштабны были мероприятия по уничтожению советских пленных, стало ясно лишь летом 1942 года, когда около одного из филиалов Освенцима просела земля громадной братской могилы. Трупный запах был так силен, что выдержать его не могли даже овчарки лагерной охраны. И тогда руководство лагеря приняло решение: место захоронения раскопать, останки уничтожить. «Стало ясно, — вспоминал один из заключенных, — в могилах останки советских военнопленных. Это было потрясающее известие. Кто они? Может, те товарищи, которых привезли в лагерь до нас и которых травили газом в подвалах блока №11. Ведь в крематории их не сжигали. Сапоги, пуговицы. Ремни, пилотки, фляги, котелки бесспорно подтверждали их принадлежность к военнослужащим советской армии...»{235} Много дней уничтожали нацисты эти захоронения; дым от гигантских костров перекрывал небо. Узникам, работавшим на могилах, давали водку, но все равно люди сходили с ума. Тогда их пристреливали и приводили новых...

Никто и никогда не сможет подсчитать, сколько военнопленных стали жертвами мероприятий по «очистке» лагерей. «Складывается впечатление, — подытоживает Штрайт, — что на территории Рейха до февраля 1942 года были ликвидированы как «нетерпимые» в среднем от 10 до 20 процентов пленных. В остальных районах, на которые распространялась компетенция ОКВ, то есть в Восточной Пруссии, Польше и в рейхскомиссариатах «Остланд» и «Украина», суммарные цифры наверняка были выше»{236}. [147]

Чем значительнее были успехи немецких войск на фронте, тем более жестоким становилось обращение с военнопленными. В принципе это было совершенно логично: конец войны казался близок. Когда боевые действия закончатся, списывать массовое уничтожение военнопленных на неизбежные в войне «случайности» будет нельзя. Следовательно, надо поторопиться!

19 сентября 6-я армия форсировала Днепр по обе стороны Киева, замкнув кольцо вокруг города. Киев был взят; отступавшие советские войска — сжаты со всех сторон. По немецким данным, в плен попало 665 тысяч человек.

Вскоре один из героев Киевского сражения, командующий 6-й армией Вальтер фон Рейхенау издал приказ: «Снабжение питанием мирных граждан и военнопленных является ненужной гуманностью»{237}.

Военнопленные сразу почувствовали на себе последствия людоедского распоряжения. В Дарницком лагере на окраине Киева ежедневно от голода умирали сотни людей. «Командирам, политрукам и евреям не давали ничего. Они перепахали всю землю и съели все, что можно. На пятый-шестой день они грызли свои ремни и обувь. К восьмому-девятому дню часть их умерла, а остальные были как помешанные. Дню к двенадцатому оставались единицы, безумные с мутными глазами, они обгрызали и жевали ногти, искали в рубахах вшей и клали их в рот. Наиболее живучими оказались евреи, иные и через две недели шевелились, а командиры и политруки умирали раньше, и страшна была их смерть»{238}.

Времена, когда местные жители могли еще передавать продукты пленным, ушли в прошлое; теперь подобные попытки жестоко карались. Комендант Риги издал [148] приказ: «Население часто продает или подает хлеб проходящим по улицам Риги военнопленным. Населению указано, что продажа или передача хлеба и других предметов военнопленным и вообще любая связь с ними запрещена. Нарушители этого распоряжения будут наказаны»{239}.

В «Памятке об использовании труда советских военнопленных» подчеркивалось:

«Русские военнопленные прошли школу большевизма, их нужно рассматривать как большевиков и обращаться с ними как с большевиками... Нужно с самого начала обращаться со всеми русскими военнопленными с беспощадной строгостью, если они дают для этого хотя бы малейший повод. Полнейшая изоляция военнопленных от гражданского населения как на работе, так и во время отдыха должна соблюдаться строжайшим образом. Все гражданские лица, пытающиеся каким-либо образом сблизиться с русскими военнопленными, находящимися на работе, беседовать с ними, передавать им деньги, продукты питания и прочее, должны, безусловно, задерживаться»{240}.

Слова не расходились с делом; лишенные пропитания военнопленные ели кору деревьев и траву{241}. От голода люди теряли человеческий облик; случались даже случаи каннибализма, которые радостно использовались немецкими пропагандистами. Смертность среди пленных была крайне велика.

«Вечером, на закате, слышится какой-то жуткий непонятный шум, — вспоминал армейский хирург Ханс Киллиан. — С возвышенности нашему взору открывается долина, заполненная тысячами и тысячами русских пленных. Вид этой серо-коричневой массы людей вызывает [149] отчаянье и напоминает согнанных в кучу коров или баранов. Что станется с ними, задаю я себе немой вопрос. Наступает ночь, становится прохладно. В ужасе я возвращаюсь обратно в дом»{242}.

Венгерский офицер-танкист, впоследствии описавший английскому журналисту лагерь военнопленных, был более откровенен, чем немецкий хирург:

«Мы стояли в Ровно. Однажды утром, проснувшись, я услышал, как тысячи собак воют где-то вдалеке... Я позвал ординарца и спросил: «Шандор, что это за стоны и за вой?» Он ответил: «Неподалеку находится огромная масса русских военнопленных, которых держат под открытым небом. Их, должно быть, 80 тысяч. Они стонут потому, что умирают от голода».

Я пошел посмотреть. За колючей проволокой находились десятки тысяч русских военнопленных. Многие были при последнем издыхании. Мало кто из них мог держаться на ногах. Лица их высохли, глаза глубоко запали. Каждый день умирали сотни, и те, у кого еще оставались силы, сваливали их в огромную яму»{243}.

Лагеря для военнопленных в полном смысле оказались лагерями смерти. «Невероятно ухудшилось бедственное положение военнопленных, — писал один из офицеров штаба группы армий «Центр». — Как привидения, бродили умиравшие с голоду, полуголые существа, часто днями не видевшие другой пищи, кроме трупов животных и древесной коры... Смерть в пересыльных лагерях, в селах, на дорогах»{244}.

Лишь осенью в лагерях военнопленных стали строить бараки; при этом, как чеканно сформулировано в одном [150] из немецких документов, «на совещании, которое состоялось 19 сентября 1941 г. у начальника снабжения и снаряжения армии, было установлено, что в бараках, рассчитанных на 150 военнопленных, можно разместить на постоянное местожительство 840 человек согласно чертежу барака для советских военнопленных»{245}. Таким образом, на ту же площадь, что и 150 англичан, следовало засовывать в пять с половиной раз больше советских людей. Это вовсе не считалось жестокостью — напротив, армейское командование нередко подчеркивало, что с большевиками обращаются слишком гуманно. Начальник управления по делам военнопленных генерал Рейнеке указывал:

«Большевистский солдат потерял всякое право требовать, чтобы к нему относились как к честному противнику. При малейшем признаке непослушания должно быть дано распоряжение о безжалостных и энергичных мерах. Непослушание, активное или пассивное сопротивление должны быть немедленно сломлены силой оружия (штык, приклад, винтовка). Всякий, кто при выполнении этого распоряжения не прибегнет к оружию или сделает это недостаточно энергично, подлежит наказанию»{246}.

Эти «Правила» узаконивали произвольное убийство советских военнопленных. Единственным возмутившимся представителем германского военного командования оказался не Гудериан или фон Манштейн, а начальник управления разведки и контрразведки адмирал Канарис. В конце сентября 1941 года на стол фельдмаршала Кейтеля лег подписанный адмиралом документ, в котором высказывалось принципиальное несогласие с «Правилами».

«Распоряжения составлены в самых общих выражениях, [151] — писал Канарис. — Но если иметь перед глазами господствующую над нами основную тенденцию, то допускаемые распоряжением мероприятия должны привести к произвольным беззакониям и убийствам»{247}.

Кроме того, саму идею о том, что советские военнопленные не защищаются международным правом, Канарис расценивал как совершенно противоречащую не только праву, но и здравому смыслу: в перспективе это вело к разложению войск.

Адмирал был совершенно прав; однако его заявление было проигнорировано.

Кейтель прочитал протест Канариса и положил его под сукно; на документе осталась резолюция фельдмаршала: «Размышления соответствуют солдатским понятиям о рыцарской войне! Здесь речь идет об уничтожении мировоззрения. Поэтому я одобряю эти мероприятия и поддерживаю их»{248}.

...Спустя четыре года, на Нюрнбергском процессе, фельдмаршал Кейтель, как и все остальные германские военачальники, начал было врать, что он-де ни сном ни духом... Но тут суду будет представлен протест Канариса и собственноручная резолюция Кейтеля на нем; поэтому уйти от виселицы фельдмаршалу не удастся.

А в лагере советских военнопленных у польского местечка Бала-Подляска после издания «Правил» появилась новая традиция. Часовой, отстоявший смену, давал очередь в толпу пленных как доказательство, что сдал исправное оружие. После этого заступавший на [152] смену лично проверял пулемет, тоже давая очередь по толпе{249}.

К осени сорок первого оккупанты уже достаточно освоили захваченную территорию, чтобы иметь возможность равномерно распределять военнопленных по лагерям, перевозить их из Украины в Польшу, из Белоруссии — в Прибалтику. И если раньше массы военнопленных гнали пешком на сотни километров, то теперь их стали перевозить в эшелонах. От этого, правда, смертность не только не уменьшилась, но и возросла. Офицер абвера граф фон Мольтке писал своей жене:

«Сообщения, поступающие с Востока, снова ужасны. Мы несем, по-видимому, большие потери. Это еще можно было бы перенести, если бы на наши плечи не легли горы трупов. То и дело слышишь сообщения, что эшелоны с пленными и евреями доставляют в живых лишь 20% отправляемых...»{250}

Столь высокой смертности способствовал ключевой принцип транспортировки, остававшийся неизменным и в сорок первом, и в сорок третьем годах. В летнюю жару пленных красноармейцев перевозили в наглухо закрытых вагонах; в зимние морозы — на открытых платформах. Их набивали туда, как сельдей в бочку: невозможно было даже сесть. Один из немногих уцелевших впоследствии вспоминал:

«Перед вечером начали загонять нас в вагоны. Говорю загонять, потому что когда в вагон входило, скажем, 50 человек, то прикладами и руганью туда вгоняли еще столько же. Не считал и не помню, сколько нас было в вагоне. Помнится только, что сначала мы не могли сидеть. Можно было только стоять. Никаких нар не было. Когда вагон набивали до отказа, закрывались [153] двери на большие засовы и на замок. Оставалось только по одному маленькому окошку с обеих сторон вагона. Жара в вагоне стала нестерпимой. Несколько человек от духоты и тесноты потеряли сознание. Начали кричать, чтобы открыли двери. Никто не внимал нашим крикам. Но если крики не прекращались, то дверь сильным рывком открывалась, и сыпались удары палок или прикладов на головы тех, кто стоял впереди. Поэтому кричать перестали... Иногда для устрашения стреляли по вагонам.

Параш в вагон не дали. Воды тоже не дали... Несколько человек совсем не могли стоять, и их положили в один угол вагона. У одного была дизентерия. Организм больше не усваивал пищи. Вонь в вагоне уже никого не трогала. Казалось, что все мы обречены на смерть»{251}.

Солдаты не ошибались: они действительно были обречены.

Много позже эшелоны смерти, в которых перевозили военнопленных, назовут «газовыми камерами без газа». Можно ли придумать более четкую характеристику? Когда конвоиры открыли вагоны прибывшего на станцию Саласпилс эшелона с советскими военнопленными, по всей округе разнесся трупный запах. Половина людей были мертвы; многие были при смерти. Те пленные, которые могли вылезти из вагонов, бросились к воде, но охрана открыла по ним огонь и расстреляла несколько десятков человек{252}. На станцию Мост в ноябре прибыл эшелон из тридцати вагонов; когда их открыли, то не обнаружили ни одного живого человека. «Не менее 1500 мертвых были выгружены из этого эшелона, — рассказывал ставший невольным свидетелем трагедии стрелочник. — Все они были в одном нижнем белье. Трупы [154] пролежали у железнодорожного полотна около недели»{253}.

Другой железнодорожник рассказывал:

«В 1941 г., примерно в ноябре — декабре, на станцию Даугавпилс-1 прибыл эшелон в составе 45–50 вагонов с советскими военнопленными. Все вагоны были наглухо закрыты. Эшелон простоял на станции более суток. Немец, проходя вдоль эшелона, постукивал палкой по вагонам. Если из вагона раздавались голоса и шум, немец шел дальше, если из вагона никто не отвечал и была тишина, он открывал дверь. Я лично убедился, что во всем вагоне не осталось ни одного в живых. Немец закрывал вагон и шел дальше. Несколько вагонов из этого эшелона были заполнены замерзшими и умершими от голода»{254}.

...Когда вагоны открывали, многие люди не могли даже идти. Генерал Антон Иванович Деникин уже после войны вспоминал о страшной участи своих соотечественников, о которой рассказывали ему освобожденные из немецкого плена французские военные:

«Мне рассказывал один француз, что русские военнопленные буквально закостенели, не могли двигаться. Немцы отрядили французов, которые стали переносить русских на руках и носилках. Живых клали на пол в бараках, мертвых сбрасывали в общую яму... Русских пленных, говорил другой француз, легко узнать по глазам: глаза у них особенные. Должно быть, от страдания и ненависти»{255}.

Выжить при перевозке было очень большой удачей; однако попавшие в лагеря вскоре понимали, что удача оказалась лишь злой насмешкой судьбы. [155]

В лагерях выживших ждала смерть.

Вот типичное описание лагеря для военнопленных:

«Внутренняя картина лагеря, образно выражаясь, — это ад, переполненный страданиями. Среди лагеря — виселица как страшилище: две петли качаются, готовы принять нагрузку. В мое прибытие в лагере было военнопленных до двадцати тысяч. Это на территории товарного двора — там около одного квадратного километра.

Люди, измученные, голодные, загрязненные, с открытыми ранами на теле больше лежали на земле. Среди них и трупы лежали...»{256}

Это — под Ржевом; а вот описание лагеря под Псковом, сделанное немецким обер-ефрейтором: «Условия жизни пленных в лагере были ужасными. При 40-градусном [156] морозе пленные вынуждены были жить в землянках, питаясь одной тарелкой похлебки на воде из гнилого картофеля. Хлеб вообще не выдавался. Вследствие это пленные превратились в скелеты и ежедневно умирали от голода в количестве 70–80 человек... Из 5000 пленных к началу нашей замены осталось 500–600 человек... Когда я вспоминаю сегодня об этом страшном времени, меня все еще охватывает ужас»{257}.

В лагере под Славутой у колючей проволоки лежали штабеля трупов умерших от голода. Не все пленные могли получить даже ту баланду, которой кормили, так как только немногие имели котелки, у кого их не было, получали лишь картофельные очистки{258}.

«Снабжение питанием военнопленных является ненужной гуманностью»; эту истину немецкое военное командование усвоило четко. Вот типовой приказ, изданный командованием 88-го полка 34-й пехотной дивизии:

«Конские трупы будут служить пищей для русских военнопленных. Подобные пункты (свалки конских трупов) отмечаются указателями. Они имеются вдоль шоссе в Малоярославце и в деревнях Романово и Белоусово»{259}.

Однако темпы гибели военнопленных от голода не удовлетворяли нацистов. 21 октября генерал-квартирмейстер ОКХ Эдуард Вагнер приказал снизить пищевой рацион. «Больше всего пострадали неработающие пленные, т.е. те, кто был уже слишком слаб, чтобы работать, — пишет один из немецких историков. — Они должны были теперь получать не более 1500 калорий в [157] день, что составляло менее 2/3 абсолютного минимума, необходимого для выживания»{260}.

Все это было настолько ужасно и бесчеловечно, что комендант лагеря для военнопленных под польским городом Ярославом однажды горько сказал подвизавшемуся при немецком командовании русскому белоэмигранту: «Мои возможности ограничены, чтобы помочь этим несчастным людям и сохранить им жизнь. Я состою комендантом всего два месяца, и за это короткое время мои волосы успели поседеть»{261}.

Даже евреи, которых выводили из гетто на работы с военнопленными, были поражены состоянием, до которого были доведены красноармейцы. «Я часто сталкивался с русскими военнопленными, — вспоминал Сидни Ивенс. — Выглядели они настоящими скелетами и так слабо держались на ногах, что товарищам приходилось помогать им идти»{262}. «Они имели вид, не поддающийся описанию, — рассказывал рижский еврей Моисей Раге. — Они с трудом передвигались и тут же на работе, изможденные и голодные, от побоев латышских надзирателей умирали. Я никогда не забуду той картины, как все 300 человек военнопленных буквально бросились к мусорной яме, извлекли сгнившую капусту и вместе с червями ее съели»{263}.

Плохо было в гетто, но в лагерях военнопленных — стократ хуже; евреи порою подкармливали военнопленных{264}.

«Даже погребение погибших в лагерях советских военнопленных носило издевательский характер, — замечает израильский историк Арон Шнеер. — Это было надругательство после смерти. Так, в Гомеле в тот же ров, [158] куда сбрасывались тела военнопленных, вывозились испражнения. С ноября 1941 по апрель 1942 толпы немецких офицеров и солдат собирались у рва, куда сваливались трупы военнопленных, весело смеялись и ради продления удовольствия фотографировали изуродованные побоями, истощенные голодом тела. Такие «экскурсии» немцев ко рвам с трупами были почти ежедневно, как только в город прибывали новые немецкие части»{265}.

Продолжались и экзекуции — хладнокровные убийства обессилевших от голода людей. 30 октября был издан очередной приказ о «чистке, которой подлежат советские гражданские и военнопленные, находящиеся в лагерях для военнопленных и пересыльных лагерях в тыловых армейских районах»{266}.

В лагере под Одессой военнопленных под охраной выводили к обрыву на опушке леса, ставили на колени и расстреливали. «С края обрыва убитые, а часто только раненые, падали на дно оврага, где был сложен гигантский костер... Сжигание трупов производилось круглые сутки»{267}.

В лагере под Рава-Русской узников уничтожали более изощренным способом. «Администрация лагеря выводила совершенно голых военнопленных, привязывала веревками к стенке, обнесенной колючей проволокой, и держала в декабрьские зимние морозы до тех пор, пока человек не замерзал, — вспоминал один из свидетелей. — Стоны и крики изувеченных прикладами людей наполняли территорию лагеря... Некоторых убивали прикладами на месте»{268}.

Пик массовых убийств советских военнопленных совпал по времени с разразившимися в лагерях эпидемиями [159] тифа. Условия содержания пленных — большая скученность в сочетании с голодом — создали условия для быстрого распространения болезней, а ни о какой медицинской помощи военнопленным не шло и речи: как лаконично было сказано в одном из немецких документов, «систематической санитарной обработки военнопленных и самих лагерей, по всей видимости, вообще не предусматривалось. Можно было слышать такие высказывания: «Чем больше пленных умрет, тем лучше для нас»{269}.

В Смоленском лагере было объявлено, что «больные дизентерией будут расстреляны»{270}. Когда австрийский хирург Петер Бамм осведомился у коменданта лагеря [160] военнопленных под Севастополем, чем он может помочь раненым, тот улыбнулся: «Вам нужен пулемет?»{271}

Именно пулемет был применен в качестве средства от эпидемии: заболевших в массовом количестве безжалостно расстреливали{272}. И понять, кого убила болезнь, а кого пуля, — не представляется возможным.

Известны лишь итоговые цифры.

В феврале 1942 года на совещании в управлении военной экономики ОКВ директор управления по использованию рабочей силы в своем докладе заявил следующее:

«3,9 млн русских находилось в нашем распоряжении, в настоящее время их осталось около 1,1 млн. Только в ноябре — январе 1942 г. умерло около 500 тыс. русских»{273}.

Здесь речь идет не только о красноармейцах, а обо всех советских людях, которых загоняли в лагеря для военнопленных. Однако несомненным остается одно: за восемь месяцев в этих лагерях были уничтожены около двух с половиной миллионов человек, причем в это число не входят сотни тысяч тех, кто был расстрелян сразу после боя или погиб во время перевозки.

Более страшной трагедии мир еще не знал.

Дальше