Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Интерлюдия (1): Какими цветами встречали оккупантов

Существует ложь настолько дикая, настолько не вяжущаяся с реальностью, что на нее и возразить что-то сложно. Попробуй докажи, что ты не верблюд! — принеси справку, результаты медицинской и психологической экспертизы, заверенные показания свидетелей того, что ты человек, причем не самый худший. И все равно найдутся те, кто тебе не поверит, кто будет упрямо твердить: «Верблюд он, верблюд! Говорящий».

Именно такой прием был использован Солженицыным, который в своем «Архипелаге» не мог не пройтись по событиям Великой войны.

«Навалилось еще не виданное на русской памяти поражение, и огромные деревенские пространства от обеих столиц и до Волги и многие мужицкие миллионы мгновенно выпали из-под колхозной власти, и — довольно же лгать и подмазывать историю! — оказалось, что республики хотят только независимости! деревня — только свободы от колхозов! рабочие — свободы от крепостных Указов! <....> Единственным движением народа было — вздохнуть и освободиться, естественным чувством — отвращение к своей власти. И не «застиг врасплох», и не «численное превосходство авиации и танков» так легко замыкало катастрофические котлы — по 300 тысяч (Белосток, Смоленск) и по 650 тысяч вооруженных мужчин (Брянск, Киев), разваливало целые фронты и гнало в такой стремительный и глубокий откат армий, какого не знала Россия за все 1000 лет, да и, наверно, ни одна страна ни в одной войне, — а мгновенный паралич ничтожной власти, от которой отшатнулись подданные как от виснущего трупа»{155}.

Право, вызывает сомнение — а русский ли человек писал подобное? Если русский — то как не может он не знать о героизме сражавшихся до последнего защитников [104] Брестской крепости, о четырех миллионах добровольцев, вступивших в народное ополчение, о том, наконец, как впервые вермахт наткнулся на ожесточенное сопротивление, какого не встречал ни в Польше, ни в Скандинавии, ни во Франции? Да и иностранные историки прекрасно знают, как обстояло дело — потому что германские генералы и офицеры оставили достаточно воспоминаний о войне на Восточном фронте.

«Русские с самого начала показали себя как первоклассные воины, и наши успехи в первые месяцы войны объяснялись просто лучшей подготовкой, — рассказывал после войны генерал-полковник фон Клейст, чья 1-я танковая группа летом сорок первого наступала на Украине. — Обретя боевой опыт, они стали первоклассными солдатами. Они сражались с исключительным упорством, имели поразительную выносливость и могли выстоять в самых напряженных боях»{156}.

«Уже сражения июня 1941 г. показали нам, что представляет собой новая советская армия, — вспоминал генерал Блюментрит, начальник штаба 4-й армии, наступавшей в Белоруссии. — Мы теряли в боях до пятидесяти процентов личного состава. Пограничники и женщины защищали старую крепость в Бресте свыше недели, сражаясь до последнего предела, несмотря на обстрел наших самых тяжелых орудий и бомбежек с воздуха. Наши войска скоро узнали, что значит сражаться против русских...»{157}

На самом деле Брестская крепость держалась не «свыше недели», как пишет Блюментрит, а без малого месяц — до 20 июля, когда последний из ее защитников нацарапал на стене слова, ставшие символом героизма [105] советских солдат летом сорок первого: «Погибаю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!»

«Часто случалось, — рассказывал генерал фон Манштейн, командующий 56-м танковым корпусом, — что советские солдаты поднимали руки, чтобы показать, что они сдаются нам в плен, а после того как наши пехотинцы подходили к ним, они вновь прибегали к оружию; или раненый симулировал смерть, а потом с тыла стрелял в наших солдат»{158}.

«Следует отметить упорство отдельных русских соединений в бою, — не без удивления писал 24 июня в дневнике начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер. — Имели место случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен»{159} Через пять дней Гальдер поправляет сам себя: это не отдельные случаи. «Сведения с фронта подтверждают, что русские всюду сражаются до последнего человека... Бросается в глаза, что при захвате артиллерийских батарей и т.п. в плен сдаются немногие. Часть русских сражается, пока их не убьют, другие бегут, сбрасывают с себя форменное обмундирование и пытаются выйти из окружения под видом крестьян»{160}.

4 июля новая запись: «Бои с русскими носят исключительно упорный характер. Захвачено лишь незначительное количество пленных»{161}.

Через месяц боев Гальдер записывает окончательный и крайне неприятный для германского командования вывод, сделанный фельдмаршалом Браухичем: «Своеобразие страны и своеобразие характера русских придает кампании особую специфику. Первый серьезный противник»{162}. [106]

К тому же выводу приходит и командование группы армий «Юг»: «Силы, которые нам противостоят, являются по большей части решительной массой, которая в упорстве ведения войны представляет собой нечто совершенно новое по сравнению с нашими бывшими противниками. Мы вынуждены признать, что Красная Армия является очень серьезным противником... Русская пехота проявила неслыханное упорство прежде всего в обороне стационарных укрепленных сооружений. Даже в случае падения всех соседних сооружений некоторые доты, призываемые сдаться, держались до последнего человека»{163}.

Министр пропаганды Геббельс, перед началом вторжения считавший, что «большевизм рухнет как карточный домик», уже 2 июля записывает в дневнике: «На Восточном фронте: боевые действия продолжаются. Усиленное и отчаянное сопротивление противника... У противника много убитых, мало раненых и пленных... В общем, происходят очень тяжелые бои. О «прогулке» не может быть и речи. Красный режим мобилизовал народ. К этому прибавляется еще и баснословное упрямство русских. Наши солдаты еле справляются. Но до сих пор все идет по плану. Положение не критическое, но серьезное и требует всех усилий»{164}.

«Красная Армия 1941–1945 гг. была гораздо более сильным противником, чем царская армия, ибо она самоотверженно сражалась за идею, — подытоживал Блюментрит. — Это усиливало стойкость советских солдат. Дисциплина в Красной Армии также соблюдалась [107] более четко, чем в царской армии. Они умеют защищаться и стоять насмерть. Попытки их одолеть стоят много крови»{165}.

А в речах Гитлера для узкого круга соратников уже в конце сентября начали звучать буквально-таки пораженческие нотки: «Мы должны преследовать две цели. Первое — любой ценой удержать наши позиции на Восточном фронте. Второе — удерживать войну максимально вдалеке от наших границ»{166}. Вот о чем начали задумываться в Берлине еще задолго до нашего наступления под Москвой! Вот как нацисты зауважали Красную Армию, которая, если верить Солженицыну со товарищи, разбегалась перед немецкими танками и сотнями тысяч сдавалась в плен!

Правда о том, как сражаются русские, постепенно доходила и в Рейх, заставляя немцев задуматься.

«До сегодняшнего дня упорство в бою объяснялось страхом перед пистолетом комиссара и политрука, — писали в служебной записке аналитики СД. — Иногда полное безразличие к жизни истолковывалось исходя из животных черт, присущих людям на Востоке. Однако снова и снова возникало подозрение, что голого насилия недостаточно, чтобы вызвать доходящие до пренебрежения жизнью действия в бою... Большевизм... вселил в большую часть русского населения непреклонную решимость»{167}.

Труднее всего доходило до начальника ОКВ фельдмаршала Кейтеля. В мае сорок второго года начальник ОКВ, в угоду фюреру, все еще говорил о том, что русские слишком тупы, чтобы «защищаться и стоять насмерть»{168}. Однако к тому времени было уже ясно, что [108] речь идет о непроходимой тупости не советских солдат, а конкретного немецкого фельдмаршала.

Итак, даже германские генералы (за исключением Кейтеля) в один голос говорят о стойкости бойцов РККА тем страшным и жарким летом — а Солженицын (вот уж поистине говорящая фамилия) твердит совсем другое. Буйной фантазии «живого классика» можно и позавидовать, однако в данном конкретном случае она, судя по всему, ни при чем: Александр Исаевич просто излагает тезисы гитлеровской пропаганды, сбрасывавшиеся на нашу территорию миллионами листовок и озвучивавшиеся в радиопередачах. Именно эти «источники» говорили о том, что советские солдаты и командиры сдаются в плен сотнями тысяч, потому что не желают поддерживать кровавый жидобольшевистский режим; и надо сказать, что в те дни, когда противник захватывал один город за другим, это могло показаться правдоподобным.

Однако уже к концу сорок первого немцы были вынуждены скорректировать свою пропаганду и признать, что Красная Армия вовсе не собирается ни сдаваться, ни поворачивать штыки против советского строя. И лишь один-единственный человек и десятилетия спустя твердит о массовой измене наших солдат упорнее, чем сам доктор Геббельс, — и зовется при этом живым классиком русской литературы.

Но может, скажут мне, Солженицын прав, когда пишет об антисоветских настроениях советского населения? Армия была опорой режима, но все рабочие и колхозники были едины в своем неприятии антинародного большевистского строя. Вот об этом пишет и Борис Соколов: «Значительная часть населения, причем не только на недавно аннексированных территориях, приветствовала германские войска как своих освободителей от коммунистического гнета». А Соколов этот хоть и не живой классик, а все-таки доктор филологических наук, ставший кандидатом наук исторических, он даже на документы иногда ссылается. [109]

Что можно возразить на это? Только то, что перековавшийся филолог, как и его духовный учитель, лжет — но, будучи несколько умнее, делает это осторожнее. В качестве доказательства своих слов он, например, цитирует руководителя подпольной организации в Могилеве Казимира Мэттэ, который в апреле 1943 года писал:

«Количество населения в городе уменьшилось до 47 тысяч (до войны было более 100 тысяч). Значительная часть советски настроенного населения ушла с Красной Армией или же вынуждена молчать и маскироваться. Основной тон в настроении населения давали контрреволюционные элементы (имеющие судимость, всякие «бывшие люди» и т.д.) и широкие обывательские слои, которые очень приветливо встретили немцев, спешили занять лучшие места по службе и оказать им всевозможную помощь. В том числе оказалась и значительная часть интеллигенции, в частности много учителей, врачей, бухгалтеров, инженеров и др. Очень многие молодые женщины и девушки начали усиленно знакомиться с немецкими офицерами и солдатами, приглашать их на свои квартиры, гулять с ними и т.д. Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения»{169}.

Итак: в качестве доказательства, что немцев в сорок первом году «приветствовали как освободителей, приводится документ, повествующий о событиях конца сорок второго — начала сорок третьего. Какая научная нечистоплотность! И что же мы видим? После без малого двух лет оккупации, массированной антисоветской агитации и уничтожения всех подозрительных часть горожан поддерживает немцев, а большинство «вынуждено молчать и маскироваться», чтобы выжить. На основе чего можно сделать вывод, что «значительная часть» могилевцев [110] летом сорок первого высыпала на улицы и забрасывала цветами немецкие танки?

Коммунисту Казимиру Мэттэ в 1943 году, конечно, было непонятно, «почему немцы имеют так много сторонников среди населения»; однако сегодня мы прекрасно знаем, что массированное информационное давление (особенно соединенное с прямым насилием для одних и материальными подачками для других) способно и на большее, чем просто обеспечить поддержку среди определенных слоев населения.

Кроме того, не совсем ясен критерий, по которому Мэттэ отличал сторонников оккупантов от их противников: ведь для того, чтобы выжить, люди должны были скрывать свои симпатии к советской власти и делать это максимально убедительно. Сомнительно, что, например, сам подпольщик ходил по городу с красной ленточкой на шапке или же прилюдно костерил нацистов вообще и фюрера германской нации в частности. Скорее всего, он старался выглядеть как лояльный оккупационным властям человек. Но тот, кто принял его за коллаборациониста, принципиально бы ошибся.

Мэттэ стал жертвой известной психологической ловушки: в условиях работы в подполье — постоянного, нечеловеческого напряжения полутора лет — ему стало казаться, что верить можно только тем, кого испытал в деле, что кругом одни враги и предатели, — и в докладе своем он отразил не реальность оккупированного Могилева, а свое субъективное восприятие ее. Понятная и простительная ошибка, воспользовавшись которой Соколов принялся доказывать, что граждане СССР встречали немцев как освободителей.

Доклад Мэттэ — единственный серьезный документ, на который может в обоснование своих тезисов сослаться Соколов; в остальном ему приходится перепевать высказывания бежавших на Запад власовцев, цена которым — ломаный грош, да и тот фальшивый.

Как свидетельство Соколов приводит слова некоего [111] «антикоммуниста» П. Ильинского о настроениях крестьян «в окрестностях Полоцка»:

«Убеждение в том, что колхозы будут ликвидированы немедленно, а военнопленным дадут возможность принять участие в освобождении России, было в первое время всеобщим и абсолютно непоколебимым. Ближайшее будущее никто иначе просто не мог себе представить. Все ждали также с полной готовностью мобилизации мужского населения в армию (большевики не успели провести мобилизацию полностью); сотни заявлений о приеме добровольцев посылались в ортскомендатуру, которая не успела даже хорошенько осмотреться на месте»{170}.

Право, я не удивлюсь, если это «свидетельство» было напечатано в какой-нибудь из выпускавшихся оккупантами газет. Вообще-то в многочисленных документах германских разведывательных и полицейских органов с самого начала войны четко говорилось: население настроено к оккупантам враждебно. Эти документы мы еще будем цитировать; но даже если бы их не существовало, поверить в тезисы Ильинского — Соколова весьма затруднительно.

Уж коли хочется цитировать эмигрантов, то можно взять книгу Б. Л. Двинова «Власовское движение в свете документов», вышедшую в 1950 году в Нью-Йорке. «Надо раз и навсегда отказаться от кое для кого весьма удобных, но совершенно неверных настроений о том, будто Красная Армия и русский народ только и мечтали о приходе немцев, — пишет Двинов. — Это представление ни в малейшей степени не отвечает действительности. Признавая наличие элементов пораженчества в армии и народе, необходимо в оценке его строго соблюдать пропорции. К тому же пораженчество было довольно скоро изжито даже в этих скромных размерах. Этому способствовало то, что завоеватель очень скоро сбросил [112] маску «освободителя народов» и явился русскому народу во всей реальности жестокого бездушного поработителя»{171}.

А если хочется послушать не стороннего наблюдателя, как Двинов, а живого свидетеля, то вот о какой картине рассказывает Константин Симонов в своем военном дневнике:

«А с востока на запад шли гражданские парни. Они шли на свои призывные пункты, к месту сбора частей, мобилизованные, не желавшие опоздать, не хотевшие, чтобы их сочли дезертирами, и в то же время ничего толком не знавшие, не понимавшие, куда они идут. Их вели вперед чувство долга, полная неизвестность и неверие в то, что немцы могут быть здесь, так близко. Это была одна из трагедий тех дней. Этих людей расстреливали с воздуха немцы; они внезапно попадали в плен; они шли часто без документов, и их поэтому иногда расстреливали и наши»{172}.

— Это все лживая коммунистическая пропаганда! — закричат в ответ. — Как можно верить коммунисту Симонову! Только патентованные власовцы заслуживают безоговорочного доверия, — не зря же они страдали от кровавого советского режима!

Но сравните одномерную примитивность нарисованной Ильинским и Соколовым картины (все как один! никто иначе не мог себе представить! с полной готовностью!) и поистине трагическую мощь описанной Симоновым сцены.

Вот то, что невозможно ни подделать, ни исказить; это и придумать-то невозможно. Молодые деревенские парни упрямо идут в неизвестность, практически на верную смерть. Их никто не гонит; на многие километры вокруг нету ни звероподобных палачей из НКВД, ни свирепых [113] комиссаров — а они идут, потому что знают: решается судьба Родины, судьба страны, а значит — их судьба.

И потом, когда стало уже ясно, что германские войска остановить в приграничном сражении не удалось, жители районов, которые вот-вот должны были оккупировать, уходили вместе с частями РККА на восток. А те, кто не мог сражаться и не мог уйти, ждали прихода немцев как смерти.

«По дороге, устав и окончательно пропылившись, заехали в какую-то деревеньку возле дороги и заглянули в избу. Изба была оклеена старыми газетами; на стенах висели какие-то рамочки и цветные вырезки из журналов. В правом углу была божница, а на широкой лавке сидел старик, одетый во все белое — в белую рубаху и белые порты, — с седою бородою и кирпичной морщинистой шеей.

Бабка, маленькая старушка с быстрыми движениями, усадила нас рядом со стариком на лавку и стала поить молоком. Сначала достала одну крынку, потом — вторую. <....>

— Все у нас на войне, — сказала она. — Все сыны на войне и внуки на войне. А сюда скоро немец придет, а?

— Не знаем, — сказали мы, хотя чувствовали, что скоро.

— Должно, скоро, — сказала бабка. — Уже стада все погнали. Молочко последнее пьем. Корову-то с колхозным стадом тоже отдали, пусть гонят. Даст бог, когда и обратно пригонят. Народу мало в деревне. Все уходят.

— А вы? — спросил один из нас.

— А мы куда ж пойдем? Мы тут будем. И немцы придут — тут будем, и наши вспять придут — тут будем. Дождемся со стариком, коль живы будем.

Он говорила, а старик все сидел и молчал. И мне казалось, что ему было все равно. Все — все равно. Что он очень стар и если бы он мог, то он умер бы вот сейчас, глядя на нас, людей, одетых в красноармейскую форму, [114] и не дожидаясь, пока в его избу придут немцы. А что они придут сюда — мне по его лицу казалось, что он уверен»{173}.

«Было нам очень плохо в этой хате, хотелось плакать, потому что ничего мы не могли сказать этим старикам, ровно ничего утешительного», — признавался описавший ту потрясающую картину Симонов.

Это пропаганда? Тогда пропагандой являются и строки другого писателя.

«Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежит в наших отцах, мог бы предсказать то, что свершилось... Как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли все, что осталось... Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением оккупантов. Под управлением оккупантов нельзя было быть: это было хуже всего».

Кто же автор столь гнусной коммунистической лжи?

А это никогда не бывший членом ВКП(б) граф Лев Николаевич Толстой{174}.

* * *

...Впрочем, следует признать: цветами оккупантов иногда действительно встречали. Когда немцы входили в Харьков, на Клочковской улице им навстречу выбежала девушка с букетом цветов; протянула офицеру и застрелила его{175}. [115]

Дальше