Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 6.

Война и катастрофа

Вторая мировая война

Итак, моя карьера государственного служащего, продолжавшаяся на протяжении 37 лет, подошла к концу. Я чувствовал и облегчение, и озлобление одновременно: облегчение от того, что моя связь с правительством, которая стала мне отвратительна, была, наконец, разорвана, а озлобление и горечь — от того, что со мной так обошлись. Я решил ныне и впредь воздерживаться от какого-либо общения с германскими властями и вернуться в деревню. Соответственно, в столице я бывал два-три раза в год, проводя в Берлине по несколько дней. Я даже избегал встреч со своими старыми коллегами из МИДа. Единственным другом, с которым я поддерживал отношения, чтобы обмениваться мыслями и информацией, был Мольтке, но и он вскоре был назначен послом в Мадрид, где спустя несколько месяцев скончался от аппендицита.

С другой стороны, я был счастлив вернуться в Гродицберг навсегда и посвятить себя управлению имением — давно пренебрегаемой мной задаче, хотя общее состояние дел в имении было теперь весьма удовлетворительным, чему способствовали меры, принятые мною вскоре после смерти отца. Закладные были выкуплены полностью, хотя при этом пришлось пожертвовать почти половиной первоначального количества земли. Большая часть из оставшихся 1100 гектаров была занята лесом, однако 300 гектаров пахотной земли обрабатывались столь эффективно — 46% их них засевались сахарной свеклой и картофелем, — что можно было содержать 120 голов крупного рогатого скота и 200 свиней. В Гродицберге применялись интенсивные методы ведения сельского хозяйства, а дальнейшее повышение его эффективности [344] достигалось путем достаточного снабжения имения сельскохозяйственными машинами, работой винокуренного завода и выращиванием овощей. Рыночное садоводство было также расширено и давало 33% продукции имения.

Я мог полностью положиться на своих работников. Почти все они в течение нескольких десятилетий служили у моего отца, а теперь стали работать у меня. Два сторожа, 40 и 30 лет, и сельскохозяйственные рабочие — дед, отец и сын из одной семьи, работали вместе все эти годы на обработке земли. Даже с польскими сельскохозяйственными рабочими у меня повсеместно наладились удовлетворительные отношения, поскольку поляки были вольнонаемными работниками, нанятыми мастером, а не мобилизованными. В течение десяти лет я доверял управление имением надежному и квалифицированному человеку, который распределял работу и контролировал ее исполнение — моему бывшему управляющему и другу герру Гронемейеру.

Так что в том, что касается моей роли в управлении Гродицбергом, ятчог ограничиться контролем и наблюдением. У меня не было желания по-любительски вмешиваться в повседневную работу людей, поскольку я с детства усвоил, что сельское хозяйство — одна из самых трудных и сложных сфер человеческой деятельности, в которой успехов добивается лишь тот, кто обладает комплексом знаний, опыта и своего рода инстинкта, чтобы делать нужные вещи в нужное время. Кроме трудностей человеческого аспекта сельского хозяйства, процесс сельскохозяйственного производства по сравнению с промышленным подвержен двойному риску: риску, вызванному производством скоропортящегося товара, и риску расстройства планов превратностями погоды.

Хотя я и воздерживался от непрофессионального вмешательства, я тем не менее придерживался стойкого убеждения, что мои присутствие и контроль были совершенно необходимы. Я чувствовал верность старой пословицы: «Das Auge des Herrn schafft doppelte Ernten» ( «Глаз владельца создает второй урожай»). Прежде всего, на мне лежала главнейшая обязанность — защищать мои интересы и интересы имения в постоянных столкновениях с правительством, политика которого была нацелена [345] на все прогрессирующее урезание прав землевладельцев. В этом отношении характерным представляется эпизод, который едва не привел к экспроприации Гродицберга и изгнанию меня из родного дома.

В попытках достичь политической автаркии была поставлена задача добиться предельного использования производительных мощностей Германии. Такова же была и цель пятилетнего плана Геринга. Поиск всех видов минеральных богатств страны находился в самом разгаре. Близ Гродицберга геологи открыли месторождение меди, и хотя эта руда была низкого качества, с содержанием меди не более двух процентов, было сочтено целесообразным начать разработку и построить медную шахту, литейный завод и обогатительную фабрику. В качестве места для строительства домов для рабочих и их семей был выбран Гродицберг. В лесу, среди холмов, должен был быть построен современный город на десять тысяч жителей. План был готов, была даже сделана миниатюрная копия, которую намеревались выставить в Герлице, городе в Нижней Силезии, куда должен был приехать Гитлер по случаю партийного слета. Будь этот проект реализован, от моего имения остались бы две сравнительно небольшие полоски земли к востоку и западу от «Йозеф Вагнерштадта», как должны были окрестить этот город, увековечив таким образом имя гауляйтера Силезии.

Дело зашло уже очень далеко, когда весной 1938 года, я прослышал о нем, находясь в Лондоне. Стало ясно, что в течение нескольких месяцев изыскатели бродили по моему имению в поисках меди и подходящего места для города. При этом ни мой представитель в Германии во время моего отсутствия в Японии, герр Гронемейер, ни кто-либо другой не были даже предупреждены об этом.

Приехав в отпуск из Лондона летом 1938 года я нанес визиты соответствующим властям и прежде всего президенту округа, а также честолюбивому «отцу» этого плана, президенту Торговой палаты в Бреслау. Я был довольно откровенен и осудил методы, использованные в данном случае, квалифицировав их как «удар в спину», нанесенный мне во время моего отсутствия по долгу службы. К счастью, сюрприз, главной целью которого [346] было получить благословение Гитлера, провалился, поскольку у фюрера не нашлось времени, чтобы посетить выставку с миниатюрной копией «Медного города». Таким образом, я выиграл время для подготовки к контрнападению, демонстрируя заинтересованным властям, что план расположения города был полностью непригодным по разным причинам, таким, как например, большое расстояние между шахтами и сталелитейным заводом, поэтому можно подыскать другие, намного более подходящие места. Когда более тщательная проверка предполагаемого месторождения меди обнаружила, что главная жила идет в сторону от Гродицберга, победа осталась за мной — город должны были построить где-то в другом месте. Миллионы марок были потрачены на этот «гигантский» проект без каких-либо реальных результатов. Шахты были залиты водой, сооружение завода пришлось отложить из-за недостатка материалов и сырья, а медь осталась неиспользованной. Этот эпизод был не только жизненно важным для меня, он также весьма показателен в отношении методов, применявшихся в годы правления национал-социалистов, и их абсолютного неуважения прав отдельных граждан.

Преодолев этот кризис, я сумел избежать в дальнейшем каких-либо серьезных столкновений с партией и государством. В своей частной жизни я придерживался курса, которому следовал и в годы службы. Будучи членом партии и посещая официальные мероприятия и праздники, я не давал поводов для скрытого или явного нападения на меня. Напротив, власти, похоже, были довольны тем, что один из самых влиятельных землевладельцев округа не был открыто враждебен по отношению к партии.

Враждебное отношение к системе превалировало в среде представителей высших классов города и деревни. В противоположность этому отношению бывшего «правящего класса», подавляющее большинство сельского населения Силезии (и других восточных провинций), также, как и небольших городков, оставалось лояльным к главной идее национал-социализма до самого его горького конца. Характерный эпизод проиллюстрирует это утверждение. Граф Йорк фон Вартенбург, брат фрау [347] фон Мольтке, жены моего друга и коллеги, был вовлечен в заговор 20 июля 1944 года и казнен. Ненависть к нему за его поступок среди окрестных жителей была так сильна, что даже в деревне, примыкавшей к имению Мольтке, где эта семья жила на протяжении десятилетий, всеми уважаемая и популярная, фрау фон Мольтке и ее детям грозила смертельная опасность.

Неограниченная любовь и верность по отношению к Гитлеру были распространены среди широких масс населения, что явилось одной из главных причин, заставлявших меня скептически относиться к попыткам освободить Германию от оков нацистского режима путем убийства Гитлера. И сейчас я придерживаюсь того же мнения, что даже если бы Гитлера и убили, последовала бы ужасная гражданская война, одновременно с нападением враждебных сил извне, что привело бы к падению фронта, который распался бы из-за внутренней смуты. Боюсь, что не будучи поддержаны западными противниками и не имея возможности пообещать более или менее приемлемые условия мира в случае свержения нацизма, еще большее число мужественных людей пожертвовали бы своими жизнями зря, если бы их заговор против Гитлера увенчался успехом.

Проблема тайных заговоров против главы государства во время войны — одна из самых сложных проблем нравственной и духовной природы. Что бы о них ни говорили, но участники заговора были воодушевлены высочайшим патриотизмом, они демонстрировали высшее мужество вплоть до последнего момента своей жизни и стойко встретили жестокую смерть. Их прощальные письма, часть из которых была опубликована, займут свое место среди самых потрясающих человеческих документов.

Поскольку я жил далеко от Берлина и других центров Сопротивления, проблема «участвовать или нет» впрямую передо мной не стояла. Я был, как уже говорил, не склонен проявлять инициативу. Намеки этой оппозиции доходили до меня дважды. Так, весной 1943 года мой знакомый, крупный землевладелец из Верхней Силезии, бывший депутат прусского парламента, человек, хорошо известный в берлинских политических и общественных кругах, посетил меня в Гродицберге. [348]

Он сообщим мне, что его друзья в Берлине просят меня принять пост министра иностранных дел, поскольку вскоре в стране должны произойти какие-то изменения. Я ответил, что Риббентроп еще занимает эту должность, что пост не вакантен и что это похоже на своего рода революцию или заговор и, самое главное, я не верю в подобные методы улучшения положения дел. Я бы не дал другого ответа, даже если бы предложение имело более солидную основу. Я также подозревал, что мой друг был представителем «Union Club», фешенебельного клуба в Берлине, где водилось много болтающих и сплетничающих людей, занимавшихся политическими интригами. Так, генерал Хопнер, казненный после 20 июля, был завсегдатаем этого клуба даже после того, как Гитлер беспричинно и несправедливо разжаловал его.

Второй подход был еще более сомнительным, хотя и более серьезным по преследуемым целям. Мой знакомый, хорошо известный публицист и журналист, старый член партии, ныне разочаровавшийся в системе и питающий к ней отвращение, уговаривал меня приехать в Берлин и вновь выйти на политическую арену. Он навестил меня летом 1943 года в Гродицберге и объяснил, что люди моего опыта должны действовать более активно, а не отсиживаться в деревне. Он спросил меня, знаю ли я генерала Бека, и высказал предположение, что мне следовало бы встретиться с ним, поскольку генерал, по словам журналиста, был необычайно хорошо информирован обо всем. Я последовал совету и поднял этот вопрос, когда спустя несколько месяцев мы вновь встретились с этим журналистом в Берлине. Я предполагал, что он договорится о встрече с генералом Беком, но поскольку он, похоже, был не так близко знаком с генералом, чтобы пригласить нас вместе на ланч или представить меня, я воздержался от дальнейших инициатив, поскольку видел генерала Бека лишь дважды, когда наносил визит военному министру. У меня не было ни малейшего подозрения, что Бек участвует в заговоре, поскольку я не был осведомлен о том, что оппозиция уже сформировала некое ядро.

Что касается местных сановников в Силезии, я наблюдал [349] в их поведении старую тактику уклонения от личного общения, насколько это было возможно, и ограничения контактов официальными мероприятиями. Один или два раза в год, когда он приезжал в Гродицберг, я встречался с Kreisleiter — партийным боссом округа Голдберг, типичным узколобым чиновником, страдавшим в душе от тайной обиды и негодования. Более интересный тип, которого я близко изучил, — это недавно назначенный гауляйтер Силезии, Ханке. Поскольку в последнем гитлеровском завещании от 30 апреля 1945 года именно он был назначен преемником Гиммлера, несколько кратких замечаний о его личности могут быть интересны.

Когда Ханке был назначен административным и партийным главой Силезии, сосредоточив, таким образом, в своих руках высочайшие партийные и административные посты, я надеялся, что можно ожидать общего улучшения положения дел в провинции. Ханке был симпатичный внешне человек лет тридцати, прямой и открытый, без высокомерия. Будучи силезцем, он, очевидно, испытывал глубокую привязанность к своей родной провинции. Занимая пост заместителя статс-секретаря в министерстве пропаганды, он поссорился со своим шефом, Геббельсом, оставил пост и пошел в армию рядовым. Смелый в бою, он был награжден Железным Крестом I степени и получил офицерское звание. Во Франции он был ранен.

Когда я встретился с ним на одном из официальных мероприятий, он сказал мне, что желал бы наладить контакт с крупными землевладельцами. Его взгляды были умеренными и разумными, его манера держаться — прилична. Он был корректным и симпатизировал гражданским служащим старой школы. Но вскоре Ханке стал скатываться в сторону радикализма и роскошной жизни. На многолюдном собрании он без каких-либо оснований оскорбил одного из старых служащих, а в делах все больше и больше полагался на партийную бюрократию. Он приказал начать строительство дорогостоящих зданий, и среди них — ночного клуба, и сам имел шесть или семь домов. Чем дольше шла война, тем больше власти становилось у гауляйтеров. В 1944 году им было поручено строительство совершенно бесполезных [350] защитных сооружений на восточных границах рейха. Они были назначены комиссарами обороны с практически неограниченными правами распоряжаться жизнью и смертью людей. Ханке постепенно превратился в восточного деспота, который произвольно и беспричинно приговорил к смерти нескольких высокопоставленных чиновников, среди которых был и бургомистр Бреслау. Он расстрелял их рядом с памятником Фридриху Великому. Незадолго до того, как после героической осады, выдержанной, несмотря на то, что город был отделен от рейха сотнями километров, Бреслау был сдан русским, Ханке покинул город на самолете, вылетев в сторону Чехословакии. С тех пор о нем ничего не было слышно.

Часто я размышлял над почти необъяснимой психологической переменой, которая произошла с Ханке, когда за несколько лет он из порядочного и мужественного человека превратился в кровожадного и развращенного деспота. Я согласен с объяснением, предложенным мне, что он стал жертвой абсолютной власти, которой обладал. Не привыкший к власти и ответственности, налагаемой ею на человека, он принял этот сильнодействующий наркотик и стал преступником. Здесь можно повторить сентенцию лорда Эктона: «Любая власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно».

Я также познакомился с другим типом наци. Это был герр Стрекорус, шеф NSKK — нацистского автомобильного батальона, расквартированного в Силезии. Но не это было его постоянным занятием. Кроме этого он был еще и владельцем огромной фабрики, которой нацисты наградили его за заслуги. Поскольку он был назначен японским почетным консулом в Силезии, а я был президентом германо-японского общества, нам приходилось тесно сотрудничать. Он был внушающим доверие человеком, преуспевшим экономически и социально и наслаждавшимся приятностями жизни. Он информировал меня о намерениях и надеждах, лелеемых в высших партийных кругах.

Другим типом наци был Landrat (начальник окружной администрации в нацистской Германии. — Прим. перев.) округа Голдберг, к которому относился и Гродицберг, [351] герр Дел юге, брат пресловутого полицейского генерала и «протектора» Богемии. Он был старым партийцем и прошел путь от ортодоксального последователя Гитлера до ярого противника режима. Он предавался неограниченной критике людей и методов, распространенных в те дни, и был впоследствии смещен на куда менее приятный пост, а на его место пришел чиновник старой школы. Однако влияние кадровых государственных чиновников падало все больше и больше, и партийная бюрократия превратилась в абсолютного диктатора не только в низовых административных единицах, но и в Берлине.

Я был слишком увлечен политикой, чтобы испытывать полное удовлетворение от управления имением. События огромной важности происходили в мире, не нарушая моей полной изоляции. Хотя я твердо решил не играть больше активной роли, я все-таки намерен был поддерживать связь с внешним миром и оставаться в курсе событий, происходивших как внутри Германии, так и за ее пределами. Проблема состояла в том, как добиться этого без того, чтобы оказаться в центре внимания и лишнего паблисити. Как и всегда в своей жизни, я ждал случая и пользовался им, не форсируя событий.

Исходной точкой стало участие моей жены в работе Красного Креста. По просьбе окружной организации Красного Креста мы объездили почти все небольшие городки и деревни округа Голдберг, читая лекции о зарубежных странах, в которых нам довелось побывать. Моя жена демонстрировала свои фильмы, а я добавлял к ним несколько сопутствующих замечаний. Плата за входные билеты шла в фонд Красного Креста. Одно из наших первых представлений в Голдберге имело большой успех, особенно несколько цветных фильмов, показывающих жизнь Великобритании — выставки крупного рогатого скота, уик-энды и Лондон. Kreisleiter сиял от радости и настоял на том, чтобы мы повсюду повторили это представление, однако спустя несколько дней он позвонил мне и мягко сказал, что некоторые партийные товарищи возражают против показа фильмов о британской жизни, поскольку они-де дают слишком благоприятное [352] представление о нашем враге. Я успокоил крейсляйтера и отправился показывать фильм.

В более крупных городах Силезии некоторые организации просили меня прочитать лекции — в основ-ном о России, Японии и Великобритании. Я предпочел Gesellschaft fur Wehrwissenschaft und Wehr Politik — ведущее общество по изучению военной науки, исповедующее идеи самых знаменитых германских стратегов — генералов Клаузевица, Мольтке и Шлиффена. Круг людей, входивших в это общество, привлек меня своей влиятельностью и непартийностью. Я также случайно прочел несколько лекций и для Volksbildungs Werk — организации, созданной партией для распространения знаний о зарубежных странах и содействия образованию.

Это была, в общем, полезная и ценная организация, преследующая в своей деятельности не только узкие партийные цели. На лекциях, наряду со стойкими нацистами, присутствовали ученые, инженеры и техники, а также представители самых разных слоев общества. Самой ценной чертой этой организации был ее добровольный характер. Посетителям приходилось платить входную плату, и аудитория состояла из усталых домохозяек, которые приходили со своими хозяйственными сумками, а также рабочих, ремесленников и интеллектуалов. Я гордился тем, что на моих лекциях всегда толпился народ, несмотря на тот факт, что я лишен ораторского мастерства и блеска, хотя и способен говорить по делу и без бумажки. Когда я спрашивал, почему эти люди пришли на мои лекции, мне отвечали, что их тошнит от партийных ораторов и что они хотят, чтобы их учили люди объективные.

Начиная с 1942 года и далее, когда были созданы провинциальные организации германо-японского общества, меня просили выступать с лекциями и для этого общества, для чего мне приходилось разъезжать по всему великому германскому рейху.

В своих лекциях я старался не касаться спорных проблем, поскольку критика режима не дозволялась, а я не был склонен выражать мнение, которое не разделяю. И потому я предпочитал темы Дальнего Востока, [353] где вероятность нанесения вреда была минимальной. Читая лекции об отношении России, Великобритании и Японии к проблемам воинской повинности, например, и к другим военным проблемам, я неизменно столь сильно подчеркивал готовность России и ее решимость защищать свою землю, что некоторые из офицеров в аудитории — а я выступал в 1941 году перед вторжением в Россию для собрания офицеров — выражали свое неодобрение моей переоценкой мощи Советского Союза. В своих лекциях я поднимал лишь одну тему политического характера, поскольку в этом отношении мои взгляды совпадали с официальными. Я говорил о «неизбежности русско-германской войны». В этом я был убежден.

Я знал по своему собственному опыту, что Россия всегда была очень трудным партнером и что, ликвидировав польскую «подушку», мы еще натрем себе плечи с этим неудобным соседом. У меня не было сомнений, что Россия, консолидировавшись и создав тяжелую индустрию, будет давить на запад и юго-запад. Мне было ясно, что при заключении Пакта Гитлера — Сталина в воздухе постоянно витала своего рода психологическая оговорка: «Кто кого обманет первым». У меня не было сомнений в том, что Сталин ожидал истощения обоих противников, и в первую очередь Германии, чтобы пожать богатый урожай. И потому мне представлялось совершенно логичным то, что он захватил все доступные территории — страны Балтии, Буковину и Бессарабию, когда столкнулся с неожиданной перспективой германской победы после драматического падения Франции (и с поражением Британии, которого следовало ожидать). Но даже в куда более благоприятных обстоятельствах я не сомневался, что Россия в долгосрочной перспективе никогда не допустит расширения германской сферы влияния на Юго-Восточную Европу. Поэтому для меня русско-германская схватка была лишь вопросом времени, как бы ни сложились обстоятельства. Вооруженного конфликта удалось бы избежать, будь в Германии другое правительство. Но из пунктуального выполнения Россией своих экономических обязательств, согласованных в Пакте Сталина — Гитлера, делать вывод, что Советский [354] Союз настроен миролюбиво, было, по моему мнению, ошибкой. Если Россия соблюдает свои договорные обязательства, значит, у нее есть какая-то задняя мысль. Если ей это выгодно и ничем не грозит, она и не нарушает их.

Я, естественно, сосредоточил свою главную деятельность в Силезии. Вряд ли остался хоть один город — большой или маленький, в котором я не прочел бы одной или нескольких лекций. Постепенно я расширил сферу своей деятельности и на другие провинции. Я посетил Кенигсберг, Данциг, Штеттин, Росток, Гамбург, Кельн, Эссен, Штутгарт, Мюнхен, Лейпциг, Бамберг, Байрейт, Нюрнберг, Гейдельберг, Франкфурт. Я также несколько раз объявился в Берлине. Я выступал с лекциями в Вене и Линце. Иногда у меня оставалось достаточно времени, чтобы проехаться с лекционным турне по оккупированным странам. Дважды я посетил Польшу, съездив из Брест-Литовска в Варшаву, Лодзь, Люблин и Краков. Я наслаждался поездкой во Францию, хотя это происходило зимой, в феврале 1942 года, и восхищался красотами замков Луары и старыми городами — Туром, Ангулемом и Коньяком. Я был удивлен уровнем благосостояния жителей этих мест. Магазины здесь снабжались намного лучше, чем в Германии, вино и спиртное продавались повсюду и по сравнительно низким ценам.

Отношения между оккупационной армией и населением, отличавшиеся до последнего времени совершенной гармонией, становились все более натянутыми, поскольку после начала войны с Россией коммунисты организовали движение Сопротивления. Двое немецких часовых были застрелены за несколько дней до моего приезда в Тур, и генерал Штульпнагель, командующий оккупационными войсками во Франции, был едва не уволен по требованию Гитлера из-за расстрела заложников. Он был заменен своим кузеном, позднее казненным в числе жертв 20 июля 1944 года.

Я мог удвоить или утроить количество своих лекций и объездить с ними всю Европу, от Финляндии до Румынии, однако напряжение таких поездок было слишком велико, а мое время слишком забито другими обязанностями. [355]

Самым главным плюсом всех этих поездок были не мои лекции сами по себе, а возможность до или после лекции пообщаться с местным населением за едой или стаканом пива. Это давало мне возможность для обмена мыслями и получения информации от людей самых разных профессий. Я предпочитал компанию представителей армии, с которыми у меня взгляды полностью совпадали. Я встречался со многими генералами и штабными офицерами, причем не только в оккупированных странах, но и в Германии. Особенно в год, предшествующий нападению на Советский Союз, когда многочисленные армии были сконцентрированы вдоль восточной границы и требовали как можно больше информации о России.

В Гродицберге меня навещали видные армейские руководители. Я находился в дружеских отношениях с фельдмаршалом Манштейном и его женой. Ставка фельдмаршала и дом находились в Лигнице, близ Гродицберга, и они с женой навещали нас всякий раз, когда маршал бывал в отпуске дома. Мы достигли полной гармонии во взглядах, хотя и беседовали в осторожных, сдержанных выражениях, что было обычным делом в Третьем рейхе. Более откровенные вещи, которые он хотел сообщить мне, передавались его адъютантом, который разъяснял мне стратегическую ситуацию по карте, роняя при этом ценные намеки. В период после 20 июля террор достиг такого размаха, что необходима была особая осторожность. Даже самых скрытных и сдержанных людей могли пытками заставить выдать любые секреты.

Менее осторожным был мой старый друг, генерал фон Нидермайер, бывший неофициальный военный атташе в Москве, с которым я встретился в Силезии в 1943 году, где он командовал дивизией, состоявшей из легионов, сформированных из российских военнопленных разных национальностей. Там были азербайджанцы, узбеки, кавказцы и несколько других легионов — всего 25 тысяч человек. Он обучал их в тренировочном лагере Наухаммер, в 30 километрах от Гродицберга, и несколько раз приезжал повидаться с нами, а я ездил к нему, чтобы прочитать лекции его офицерам. Я также [356] посетил полковые маневры и нашел, что подопечные Нидермайра — довольно умелые солдаты.

Будучи баварцем и, соответственно, очень откровенным, Нидермайер не стеснялся в выражениях, говоря о криминальной преступной глупости гитлеровской политики и стратегии. Его раздражали преступления, совершенные СС и партией в России. В одинаково сильных выражениях он осуждал и отсутствие продуманной политики в отношении будущего России. Не уточняя, что мы имеем в виду — объединенную ли небольшевистскую Российскую империю или расплывчатую, свободную федерацию национальных государств, как он говорил, мы не в состоянии воздействовать на ум и души солдат русских армий, сражающихся под командованием генерала Власова, и потому они не могут с искренним энтузиазмом сражаться за заветные идеалы. Тем не менее, его люди воевали смело и, подобно русским из армии Власова, стояли до конца. Тот факт, что они это делали и что один миллион русских солдат добровольно записался в германскую армию, пусть послужит утешением для тех, кого волновала большевистская пропаганда о «монолитном» Советском Союзе. Когда попытка вторгнуться в Англию, предпринятая в начале осени 1940 года, провалилась, и когда Роммель не сумел пробиться к Каиру у Эль-Аламейна, я уже знал, что германская победа невозможна. Катастрофа Сталинграда потрясла немцев до глубины души и заставила их осознать неизбежность грядущего поражения. Но до 1944 года я не мог отказаться от надежды, что Германии по крайней мере удастся избежать тотальной катастрофы. У меня было так много точной информации о новом оружии, о реактивных самолетах и больших подводных лодках, что я упорно, до последнего цеплялся за надежду, что мы сможем избежать полного поражения.

Однако я потерпел полный провал в попытках найти ответ на вопрос, каким может быть исход нацистской диктатуры. Беспричинное гитлеровское вторжение в Польшу, вина за вторжение в Россию и растущий терроризм убедили меня в том, что национал-социалистическая революция не могла вернуться к нормальному курсу. [357]

Ликвидация одной шайки бандитов во время чистки 30 июля 1934 года не способствовала приходу к власти более умереных людей. Наоборот, не оставалось сомнений, что Гитлер сбросил маску и, сам находясь на грани помешательства, вел страну к катастрофе. Люди, назначенные и терпимые им, и прежде всего Борман, погрузились в явную уголовщину.

Обдумывая события предыдущих лет, я пришел к выводу, что насильственное прерывание революционного процесса в Германии средствами убийства или контрреволюции, особенно во время войны, не смогло бы восстановить мир в стране. Я чувствовал, что эту болезнь придется лечить органическими, а не насильственными мерами. И связывал свои надежды с возвращением наших солдат после войны. Я знал, что они ненавидели режим партийных боссов, и ожидал, что они покончат с ним. Но смогут ли они это сделать после победоносной войны? С другой стороны, можно ли было сомневаться в том, что нацисты, воодушевленные победой, будут пользоваться полной поддержкой народа? И я почувствовал глубокую депрессию, придя к выводу, что лишь поражение было бы эффективным лекарством против этого зла. Но что могло означать поражение для Германии в целом — в отношении этого вопроса я не питал иллюзий, хотя реальность далеко превзошла мои ожидания.

Я находил убежище в размышлениях исторического и психологического характера. Каждый народ, спорил я сам с собой, проходит через детство и возмужание к старости, пока не приходит время уступать ведущую роль более молодым конкурентам. Германия, вошедшая последней в число великих европейских наций, только что достигла зрелости, обретя свое национальное единство всего лишь 70 лет назад. Можно ли сослаться на вечные законы Провидения, чтобы приговорить немецкий народ столь преждевременно к смерти и уничтожению? Неужели мы уже выродились и созрели для могилы? Национал-социалистическая революция была, в конце концов, лишь эпизодом, хотя и ужасным, в жизни народа, точно таким же, как французская и русская революции, обе запятнавшие себя преступлениями и террором, [358] были лишь эпизодами в жизни обоих народов. Я не мог найти симптомов смертельной болезни на теле немецкого народа. На всех театрах военных действий немецкий солдат сражался со своей традиционной доблестью, хотя и лишенный энтузиазма, равно как и гражданское население в тылу работало непрерывно и героически, несмотря на лишения и воздушные налеты. Единственными, кто исключил себя из этой жертвенной общины, были бандиты наверху и сравнительно небольшая часть их приверженцев. Был ли немецкий народ в целом обречен на уничтожение из-за глупости и преступлений фанатичных революционеров?

Больше всего меня занимал вопрос: какие духовные импульсы и порывы позволили Германии выдерживать эту борьбу до самого ее горького конца? Только террор — это не объяснение. Население, доведенное до отчаяния, нашло бы средства прекратить террор всеобщими забастовками, массовыми демонстрациями домохозяек или подобными вспышками сопротивления. Но даже под угрозой воздушных налетов, с вынужденными перерывами в транспортном сообщении, после тяжелейших бомбардировок, подавляющее большинство рабочих спустя час или два шли на свои заводы. Планомерное разрушение их домов не смогло сокрушить дух немцев. Им пришлось капитулировать, когда враги захватили их страну, которую они не могли и дальше защищать из-за недостатка оружия, боеприпасов и самолетов. На протяжении последних лет армия на поле боя и население в тылу отражали натиск современной войны, не имея минимума необходимых средств обороны.

Какова же была тогда нравственная основа проявленной народом воли стоять до конца? В начале войны настроение немцев по всей стране можно было точно описать как смесь уныния, отчаяния, апатии и фатализма. Поражение Польши приветствовалось населением восточных провинций, которые таким образом были вновь воссоединены с территориями, отданными Польше по Версальскому договору. С особенной радостью приветствовались ликвидация «коридора», возвращение германского Данцига рейху и установление прямой [359] связи с «Островом Восточная Пруссия». Однако даже тогда отсутствовал энтузиазм, сравнимый с чувствами, царившими в стране после первых побед 1914 года. Нечто похожее испытала вся Германия лишь после победы над Францией и подписания перемирия в Компьене в том же железнодорожном вагоне, что и в 1918 году, после поражения Германии. Удовлетворение от осознания того факта, что позор, пережитый Германией, наконец искуплен, было усилено убеждением, что примирение с западным соседом было теперь у немцев в руках. На это указывали встреча Гитлера с Петеном, отражение нападения британцев на Дакар соединениями французского ВМФ и слухи о заключении франко-германского альянса, равно как и дружественные отношения, установившиеся между германскими войсками и французским населением, которые, похоже, опровергали старую сказку о врожденной ненависти между двумя народами.

Глубокая тревога и беспокойство, доходившие порой до боли, вот наиболее распространенные чувства, которые вызвало нападение Гитлера на Советский Союз. Их не смогли подавить даже германские победы 1941–1942 годов, и они погасили последние тлеющие огоньки оптимизма. С этого времени настроение подавляющего большинства немцев колебалось от тревоги и отчаяния до полного пессимизма. После Сталинграда предчувствие неизбежной катастрофы охватило всех. То, что немцы, тем не менее, смогли продолжать упорную борьбу в течение более двух лет, хотя недостаток необходимого оружия и демонстрировал безнадежность их борьбы, можно, по моему мнению, объяснить тем, что люди были убеждены, — капитуляция означала бы окончательный разгром, тогда как продолжение борьбы оставляло шанс добиться более благоприятного результата. Это убеждение еще более усилилось, когда немцев заставили поверить, что союзники стремятся не только к разгрому национал-социализма, но и к уничтожению Германии.

Эту убежденность внушило им требование союзников о безоговорочной капитуляции, а позднее план Моргентау. Поначалу осмеянное здравомыслящими [360] немцами как глупая геббельсовская пропаганда, это убеждение дошло до них, когда «пропаганда» была подтверждена фактами и стало ясно, что ничего не остается, как сражаться до самого горького конца, пребывая в смутной надежде, что что-то должно произойти, что спасет Германию, или, по крайней мере, пощадит ее от вторжения большевиков.

В эти годы психологическое напряжение и мучительное личное горе обрушилось на меня. Моя жена, всегда хрупкая здоровьем, вынуждена была в декабре 1941 года подвергнуться операции, которая показала, что она страдает раком, однако врачи были уверены, что операция в зародыше ликвидирует все причины коварной болезни. И действительно, весь следующий год моя жена чувствовала себя лучше, чем когда-либо прежде. Но потом наступил финальный этап болезни, от которой она и скончалась после долгих мучений 12 сентября 1943 года. Все, что я мог сделать, чтобы помочь ей, это держать ее в Гродицберге до самого конца, что давало ей чувство комфорта своего дома и возможность немного развлечься визитами родственников и друзей. Похоронный обряд был совершен в нашей старой церкви, живописно расположенной у подножия горы, после чего жена была похоронена на прилегающем к церкви кладбище. Но ее покой, должно быть, нарушен сейчас русскими и поляками.

Моя приемная дочь, графиня Пуклер, которая бежала от бомбежек из Берлина, год назад переехала в Гродицберг со своими четырьмя детьми и стала помогать мне в моих новых обязанностях по ведению домашнего хозяйства. Умелые и преданные слуги выполняли свои обязанности сравнительно легко.

Рассказ о годах, проведенных в Гродицберге во время войны, был бы неполным без упоминания о моих усилиях опубликовать книгу. В 1940 году я написал книгу о своей миссии в Москве, однако МИД возражал против ее публикации. Столь негативное отношение было совершенно оправданным, поскольку книга не отличалась достаточно пылким энтузиазмом в отношении к русскому союзнику в 1940 году и не демонстрировала достаточно ледяную ненависть к заклятому русскому врагу в [361] 1941-м. Два экземпляра рукописи, которые у меня были, пришлось сжечь, когда русские захватили Силезию.

По просьбе берлинского издательства я также написал книгу о Японии. Будучи уже напечатанной и готовой к распространению, она пала жертвой воздушных бомбардировок Лейпцига. Из пяти тысяч экземпляров осталось всего два, и один из них находился у переплетчика, который должен был красиво его переплести для подарка японскому послу Осиме. Русские захватили этот экземпляр, когда пришли. Другой экземпляр обретается где-то в Берлине.

Я также внес определенный вклад в создание книги, которая должна была состоять из четырех эссе ведущих специалистов по политическим и военным вопросам Японии, но эта книга также погибла под бомбами, а когда была заново напечатана — вновь разбомблена. Другое эссе, которое я написал, не смогло выйти в свет, поскольку Геббельс остановил публикацию почти всей ненацистской литературы из-за якобы нехватки бумаги. Habent Sua Fata Libelli!

В последние месяцы 1944 года нам пришлось столкнуться с неизбежной бедой. До этого времени Силезия была тихой гаванью в сравнении с другими районами Германии. Ее пощадили воздушные налеты союзников, затронувшие Бреслау, и еще более страшные бомбардировки заводов в Верхней Силезии. Провинция превратилась в убежище от воздушных налетов для всей Германии. Многочисленные сокровища были переправлены сюда из Берлина. Огромный зал в развалинах старого замка был забит 232 огромными ящиками с драгоценными манускриптами и книгами из Берлинской государственной библиотеки. Библиотека Восточно-Европейского института при университете Бреслау с 50 тысячами томов, была укрыта в моем доме и находилась под надзором нескольких библиотекарей. Беженцы из западных районов Германии, спасавшиеся от бомбежек, забили деревни и дома, принадлежавшие моему имению.

После падения Варшавы и вторжения русских в Восточную Пруссию угроза русского «парового катка» реально замаячила на горизонте, хотя мы по-прежнему надеялись, [362] что враг может быть остановлен с помощью укреплений, построенных вдоль границы. Реальные масштабы необходимых предупредительных мер не обсуждались — это было бы заклеймено как пораженчество и каралось казнью. Мне, однако, удалось, получить аккредитив на значительную сумму из Deutsche Bank. Я всегда носил его с собой, и он спас меня, когда мне пришлось покинуть свой дом. Более того, я распорядился, чтобы мои акции и деловые обязательства вывезли вместе с другими депозитами этого банка в его филиал в Эрфурте, городе, расположенном в центре Германии и, конечно, находившимся вне досягаемости русских. После чего мы стали ждать, что приготовил для нас Новый, 1945, год.

Русское вторжение

Ждать нам пришлось недолго. Поскольку уже в первых числах января мы узнали, что грандиозное русское наступление стало неизбежным. Сталин пригрозил по радио, что прорвет германский фронт и вторгнется в Германию для того, чтобы нанести ей смертельный удар. В Берлине, где я читал лекции, 9 января даже в высших партийных кругах, как мне сообщили, царила сильная тревога. Я уже собрался возвращаться домой, когда 12 января в армейском бюллетене появилось сообщение о начале наступления и первых важных успехах врага. Спустя несколько дней, 18 января, появились первые беженцы с восточной границы Верхней Силезии, которой в первую очередь угрожал русский удар с Барановского плацдарма. Это была хорошо организованная колонна, с лошадиными упряжками, тащившими фуры с багажом, тракторами, рабочими. Все они пришли из имения моего старого друга фон Рейнерсдорфа, с которым я несколько месяцев назад обсуждал опасность русского прорыва. Их было тридцать или сорок человек. На следующий день явилась жена генерала с детьми и родственниками — друзья моей племянницы. Им пришлось бросить дом в Ольсе, в 30 километрах к юго-востоку от Бреслау, когда на сборы у них оставалось час времени. Так что русское наступление [363] оказалось чрезвычайно стремительным. Затем прибыл сам Рейнерсдорф со своей семьей и слугами — десять человек и шесть лошадей.

С этого момента мне пришлось пребывать в бедственном положении управляющего переполненного отеля. Отъезды и прибытия чередовались друг с другом. Требовались комнаты и еще раз комнаты. Огромный дом, казалось, расширился сверх всяких ожиданий. Среди наших гостей нашлись помощники. Продуктов у нас было очень немного. Мои слуги работали с замечательной преданностью. Конюшня и комнаты на ферме были также переполнены. Беженцы были на высоте: никаких слез, никаких жалоб. Власти организовали некое подобие эвакуации из более опасных районов в менее опасные. Население округа Гухрау было перемещено в наш округ Голдберг. Жители одной деревни из этого округа должны были быть размещены в Гродицберге, а это увеличило население моего дома еще на двадцать человек. Обслуживали, правда, они себя сами.

Мы готовили на сорок персон в двух комнатах. Примерно такое же количество слуг располагалось в кухне, а огромное количество беженцев — в имении. Среди моих гостей преобладали люди старшего возраста. На большую часть из этих трех недель у меня нашли убежище три пожилых леди в возрасте 90, 88 и 73 лет.

Линия Одера, похоже, оказалась не столь уж непреодолимой преградой для русских. Они форсировали реку в 150 километрах северо-западнее Бреслау, рядом со Стейнау, что в 60 километрах к северо-востоку от Гродицберга. Им удалось также пересечь ее близ Брига, в 30 километрах юго-восточнее Бреслау, то есть в 130 километрах от моего дома. Несколько дней на левом берегу Одера шли упорные бои. Ежедневно мы с тревогой ожидали прибытия подкреплений. Однако управляющий, которому приходилось почти ежедневно ездить на машине в столицу нашей провинции, всякий раз возвращался с неутешительными новостями: никаких передвижений наших войск на восток не наблюдается.

Ландрат, которому я звонил почти ежедневно, сообщал мне о слухах, согласно которым в моем доме должно [364] быть расквартировано германское высшее командование. Но ничего из этого не вышло. Моим самым надежным источником информации, похоже, был заместитель президента полиции. Он просто излучал уверенность и оптимизм. По его словам, Гродицберг был самым безопасным местом на востоке, настоящим санаторием, навсегда застрахованный от русского нападения со стороны Стейнау. Битва-де на левом берегу Одера развивается благоприятно для нас. А что до новой эвакуации округов, все более близких к Гродицбергу, так это-де особенно хорошее предзнаменование, поскольку ее можно счесть за подготовительные меры по расквартированию здесь германских войск. Постепенно до меня стало доходить, что шеф полиции следует строгим указаниям, согласно которым он должен распространять ложный оптимизм. Спустя несколько месяцев я узнал, что этот метод практиковался повсюду. Любой, кто не доверял этой лжи и пускался в «трек» по своей собственной инициативе, подлежал аресту и расстрелу.

«Трек» — это зловещее слово из бурского языка, означавшее массовое переселение на фургонах, запряженных волами, распространилось с быстротой молнии, и его можно было услышать во всех беседах, оно стало частью немецкого языка. Паковать ли вещи и грузить машины немногим личным багажом и едой, запрягать ли лошадей, заводить ли трактора — вопросы, ставшие вопросами жизни и смерти. Решить, пускаться ли в «трек» в одиночку, рассчитывая только на себя, или вместе с крестьянами, также было трудной проблемой. В некоторых округах приказ оставаться или уходить отдавался лично крейсляйтером и в основном тогда, когда было уже слишком поздно. В других округах отдельные крестьяне вольны были поступать по собственному разумению. В моем округе никаких приказов или директив не давалось — оставаться или уходить. Однако у меня было конфисковано восемнадцать лошадей для целей, до сих пор мне неизвестных, и я не мог воспользоваться ими. Кроме того, было очевидно, что грузовики нагружены сверх всякой меры и что вес груза превышал их возможности. Крестьяне постоянно просили меня позволить им воспользоваться [365] моими повозками, поскольку у них не было достаточно лошадей.

Что эти «треки» были наказанием господним, стало ясно очень скоро. До нас дошли слухи, что другие «треки», которых мы ожидали с востока, были вынуждены остановиться на несколько дней из-за того, что дороги оказались забиты беженцами. Жестокий холод усиливал нужду и лишения. Еды было мало, старики и дети умирали. Когда жесткая партийная дисциплина ослабла, мы заметили, как восточный «трек» повернул навстречу русским.

Что оставалось делать мне? Из своего опыта Первой мировой войны я знал, что присутствие владельца было гарантией сохранности его собственности. Поскольку я немного говорил по-русски и привык иметь дело с русскими, у меня был шанс выдержать первый опасный удар врага, пока не будет установлен нормальный оккупационный режим, и германские власти вновь не приступят к выполнению своих обязанностей под контролем оккупационных держав.

Еще одна причина перевесила чашу весов в пользу того, чтобы остаться. Выяснилось, что кузина моей жены, фрау фон Охеймб, смертельно больна. Невозможно было транспортировать ее в госпиталь и позволить попасть в руки русских. В моем доме за ней могла ухаживать бывшая сиделка моей жены, которая нашла убежище в Гродицберге. К счастью, мой друг, герр Кронмейер, прибыл в тот момент, когда я мучился этими сомнениями. Он решительно посоветовал мне оставаться, и я решил так и поступить, оставив все же лазейку открытой, чтобы можно было в последний момент уехать на грузовиках Стрекорусса вместе со слугами.

Тем временем, чем ближе подходили русские, тем яснее становилось многое. Обитатели «отеля для беженцев» начали уезжать. До начала февраля мы поддерживали общение, по крайней мере, по вечерам, после обеда. В такие моменты мы собирались в гостиной за стаканом хорошего вина — теперь бесполезно было быть скупым — и болтали о прошлых временах, тщательно избегая жалоб на то, что случилось и что может еще произойти. Я не мог удержаться от сравнения себя и своих гостей [366] с представителями старого режима во времена французской революции, которые тщательно соблюдали правила этикета даже в Бастилии и в повозках, на которых их везли на гильотину. На следующее утро некоторые и? наших гостей отправились на своих лошадях в путь — в неуверенность и нищету.

Я сумел найти родственников двух старых леди и переправить их на одной из моих машин в более безопасное место. Я также доставил племянницу с детьми в Эссен, где теперь жила моя сестра после смерти своего мужа. Крестьяне, искавшие убежища в моем доме, собирались и уходили в «трек». В доме становилось все более пусто и одиноко.

Вечером, числа 1 февраля, меня позвали к телефону. Дочь нашего бывшего священника сообщила новость, полученную ею от матери, жившей в деревне, в 20 километрах к северо-западу, близ железной дороги, ведущей от Бреслау на Берлин, о том, что русские танки прорвались через железнодорожную линию. И теперь лишь вопрос времени, когда они будут в Гродицберге. Уже слышны были ружейные выстрелы в 20 километрах по направлению к городу Хайнау. Отблески пожаров освещали ночное небо. Отставшие немецкие солдаты пробирались вдоль проселочных дорог. Огромный «трек» беженцев из соседней деревни прошел мимо нашего дома, усилив мое чувство одиночества. Наш округ индивидуально ответил на вопрос: «идти в «трек» или нет». Пять деревень, включая Гродицберг, остались. Остальные ушли.

С воскресенья, 4 февраля, связь с внешним миром прервалась: ни телефона, ни электричества, ни воды.

После полудня появился немецкий патруль — офицер и восемь солдат, симпатичные ребята из так называемой Panzer-Vernichtungstrupp — подразделения, вооруженного противотанковыми гранатами. Офицер приказал очистить дом, поскольку он останется в нем со своими людьми и будет сражаться. Но это не мой идеал — видеть свой дом и имущество разрушенными ради какой-то бесполезной стрельбы в проигранном деле! Я спорил с офицером. Но тщетно. Так что лошади были впряжены в перегруженные повозки, и мы медленно потянулись [367] вдоль дороги к лесу. Я полагал, что солдаты скоро уйдут, и мы сможем вернуться. Так оно и случилось. Поздно вечером мы вернулись обратно.

Началась наша жизнь в Безлюдной Стране. Ни немцев, ни русских. Нет продовольствия, нет молока с фермы, нет муки, никакой связи с внешним миром, кроме смелых экспедиций отдельных людей в соседние деревни, располагавшиеся в радиусе трех километров от дома. Но, с другой стороны, больше никаких проверок и никакого контроля. И потому свиней резали свободно, масло делали сами владельцы скота. Все делали то, что им нравилось. И все были очень заняты. Вино из моих подвалов было упрятано в защищенном от бомб месте. Серебро закопано где-то в парке. Провизия, бекон и колбасы, и другие необходимые вещи были укрыты в более подходящих местах. Ружья и винтовки также исчезли. Все это должно было быть спрятано и храниться до лучших времен, но, наверное, русские нашли все наши тайники.

Тем временем польские и украинские рабочие в деревне испытывали все большее беспокойство. Хотя поляки, работавшие в моем имении, вели себя хорошо и продолжали работать. Появлялись отдельные русские солдаты. Они заигрывали с польскими девушками и совершили несколько грабежей и избиений. Каждый день я ходил по деревне, подбадривая людей. На домах были вывешены белые флаги. Из соседней деревни просочилась новость, что русские застрелили человека, который пытался защитить девушку от насилия. Девушке удалось бежать. Я говорил с ней, и она подтвердила сказанное.

Здоровье старой фрау фон Охеймб неуклонно ухудшалось, и вскоре она умерла. Пока еще была возможность совершить похоронный обряд в нашей церкви, поскольку священник из числа беженцев остался в Гродицберге. С ним и с некоторыми из моих слуг мы отправились в церковь. На дорогу, ведущую к церкви, выскочили трое русских солдат и остановили машину. Я объяснил им на русском языке, что мы направляемся в церковь. Один из них заглянул в экипаж и довольно объяснил: «Vot Popochka!» и позволил нам проехать. Вернувшись [368] обратно домой, мы нашли здесь все изменившимся. Полчища русских вошли в имение и теперь бродили по комнатам в поисках добычи. С невероятной быстротой они взламывали замки закрытых сундуков и мгновенно находили то, что им нужно: часы, сигареты, шерстяное нижнее белье, ножи и ботинки. Они были превосходные мастера по поиску спрятанных предметов и обыску сундуков. Когда я прибыл, русские были заняты взламыванием шкафов и выдвижных ящиков и разбрасыванием их содержимого. Некоторые из солдат, большинство из которых — молодые парни, были пьяны. Некоторые махали револьверами перед моим носом. Вскоре все они ушли.

С этого момента в Гродицберге не иссякал поток посетителей. Имение удачно расположено в отдаленном углу, и потому арьергардные бои, шедшие на главной дороге, его пощадили. Так или иначе, но за немногим исключением, у русских не было намерения оставаться надолго, и через час-другой они торопились уйти. Русские солдаты приходили без офицеров. Офицеры появлялись редко, по двое, по трое, но без рядовых. Форма и вооружение их казались очень подходящими: меховые шапки, прикрывающие уши, отделанные мехом куртки и толстые брюки. Это была смешанная масса, но большинство из них были молодыми парнями. Часто встречались крепкие сибиряки, которые казались людьми жестокими и неприятными. Но в основном — русские крестьянские парни и заводские рабочие. Часто попадались монголы и другие азиаты. Один из них зашел в мою комнату, явно пьяный, довольно крича что-то вроде «Okolo!» Наконец, я догадался, чего он хочет — одеколон, но не для запаха, а в качестве крепкого спиртного.

Вскоре я выработал определенную процедуру обращения с этими нежелательными гостями. Я не ждал их в холле, но оставался в кабинете, предоставляя своему старому слуге вводить их в дом. И потому ко мне в кабинет они входили уже довольно покорными и смирными. Затем я обращался к ним на русском языке, спрашивая, чего они хотят, и упоминая, между прочим, что я пять лет жил в России в качестве германского посла [369] и показывая им фотографию, которая была снята, когда Ворошилов пригласил нас с женой посетить Дом Красной Армии. На ней были изображены мы с Ворошиловым и еще несколько высокопоставленных генералов, а также Литвинов и Крестинский. Эта фотография производила магическое действие на моих посетителей. Они пристально вглядывались в нее, называя военного комиссара по имени, в то время как на других, казненных во время чистки, указывали, зло бормоча при этом: «Это — враг государства». Так, беседуя с ними, я предлагал провести их по дому. Когда мы проходили через огромный зал, где теперь были сложены на полках книги библиотеки Восточно-Европейского института, я указывал на труды русских классиков и Ленина. Я нашел русских довольно культурными людьми, способными оценить книгу. Затем я вел их вниз по узкой лестнице, открывал дверь, ведущую во двор, и они оказывались на улице. Некоторые молча соглашались со столь резким окончанием визита, иные возвращались через другие двери.

Чем дальше, тем более частыми становились эти визиты, совпадая с наступлением главных частей Красной Армии. Надежда, что русские могут быть отброшены, окончательно исчезла. Даже я, хотя и был настроен в основном скептически, питал одно время такие надежды.

Однажды вечером, после того, как на протяжении многих дней бои шли довольно далеко от нас, фронт подошел совсем близко к Гродицбергу. Стучали пулеметы, стреляли ружья, время от времени появлялись самолеты и сбрасывали бомбы. Но вскоре шум стих, и с тех пор тишина уже не нарушалась. Спустя несколько дней русские стали наступать с новой силой. Они двигались по второстепенной дороге, которая шла через деревню. Несколько часов моторизованные колонны проходили в идеальном порядке: тяжелые орудия, гаубицы, грузовики с боеприпасами, машины Красного Креста. Из прифронтового места Гродицберг опустился до статуса оккупированной территории.

С этого момента я оказался привязанным к дому. Я не осмеливался ходить по имению или в конюшни, и [370] мой управляющий приходил и докладывал мне обо всем. Нам приходилось день и ночь быть настороже, поскольку присутствие владельца было самым важным фактором безопасности имения. «Вы хозяин?» — был, как правило, первый вопрос русских. Выпадало несколько часов отдыха и покоя, но потом несколько групп русских могло подойти одновременно. Число их все росло. Русские приезжали на грузовиках, а не на машинах или мотоциклах, но не оставались на ночь, или же становились лагерем на улице. Беззакония и оскорбления стали довольно распространенными явлениями. В соседней деревне застрелили нескольких мужчин. Были изнасилованы многие женщины и совершены другие тяжкие преступления. Но русские пощадили меня благодаря моему способу обращения с ними. Однако моя машина и лошади были украдены. Один из моих визитеров, которого я удовлетворил старыми часами (он был, очевидно, офицером из Сибири, в огромной серой меховой шапке и с гигантскими усами), предупредил меня из лучших побуждений, что те, кто придет следом за ним, будут сильно пьяны. Жители деревни пришли в ужас и к вечеру набились в мой дом, надеясь обрести здесь защиту.

Отставшие немецкие солдаты усугубили и без того опасную ситуацию. Однажды вечером они постучали в дверь, совершенно изможденные и обессилевшие, и попросили еды и убежища. Я приютил их на несколько часов, но потом им пришлось уйти в темную ночь. Если бы их нашли русские, и мы, и они были бы расстреляны.

Во вторник, 21 февраля, я чувствовал себя очень плохо из-за острого расстройства желудка, и мне пришлось лечь. Несколько русских вошли в мою комнату, один из них — офицер. Он производил впечатление интеллигентного и утонченного человека, много выше среднего уровня. Он бойко начал беседу, описывая свои приключения и обращаясь ко мне вежливо «господин посол». Затем он попросил ручку и чернила и выписал мне охранный пропуск. Я поинтересовался, был ли он из верховного командования или из ГПУ, и тут услышал, как другой офицер зашел на кухню и разговаривал с моими [371] слугами. Он выписал мне потом точно такой же документ, добавив в нем, что я был послом в Москве до 1933 года и что я старался установить дружественные отношения с Советским Союзом, но что был снят со своего поста пришедшими к власти национал-социалистами. Я почувствовал облегчение и подумал, что опасность миновала и что впереди меня ждут более спокойные времена. Однако вечером дела приняли драматический и неожиданный оборот.

Похищение

В 11 часов вечера старый слуга вошел ко мне в комнату и доложил, что какие-то немецкие офицеры настоятельно желают видеть меня. Предположив, что это отбившиеся от своих солдаты, пробирающиеся к германской линии фронта, я распорядился, чтобы их накормили, но что потом будет лучше для всех нас, если они уйдут. Однако слуга ответил, что они настаивают на том, чтобы видеть меня лично, и я велел привести их ко мне.

Симпатичный молодой человек, бедно одетый, в гражданском платье вошел ко мне в кабинет и сказал, что он послан Германским верховным командованием пробраться через русскую линию фронта в Гродицберг, чтобы передать мне приказ. После чего он зачитал текст этого приказа, из которого следовало, что я должен немедленно отправиться с этими офицерами в расположение германских войск, а если откажусь подчиниться, я должен быть расстрелян на месте.

Я сердито ответил, что германские власти, по-видимому, желают, чтобы я вернулся на германскую оккупированную территорию. Я, конечно, подчинюсь приказу, поскольку остаюсь на своем посту не ради собственного удовольствия, а потому, что считаю это своим долгом. Единственный вопрос: пригоден ли я физически для такого путешествия? Как далеко нам придется идти? «Двадцать три километра», — ответил ординарец.

Я оделся при свете свечи, положил свой ингалятор от астмы в ягдташ и попрощался со слугой. Так я покинул свой дом. Еще два офицера в штатском, которые стояли [372] как часовые, присоединились к нам. Была холодная ночь, поля покрыты снегом, луна ярко светила.

Когда мы почти были готовы перейти через главную дорогу, мимо пронесся русский мотоциклист. Нам пришлось укрыться за живой изгородью. Мы сошли с дороги и двинулись полями. После часа ходьбы мы достигли соседней деревни и пробрались в крестьянский дом, чтобы немного передохнуть и изучить карту. Затем продолжили путь в неспешной манере, поскольку луна по-прежнему ярко светила, а мы намеревались пересечь русские линии в темноте. Кроме того, трудно было идти по вспаханным полям.

Мои попутчики оказались приятными, тактичными и толковыми молодыми солдатами. Пользуясь компасом и картой, они безошибочно находили дорогу. Два главных препятствия — автомобильная и железная дороги — были успешно преодолены. Как я позднее узнал, спустя всего несколько часов по этой дороге уже наступали русские войска. Через три часа мы подошли близко к русским линиям обороны. Участки леса сменялись открытыми полями; мягкие изгибы холмов закрывали темный горизонт. Нам приходилось продвигаться очень осторожно. Стали встречаться силуэты русских часовых, четко вырисовывавшиеся на фоне темного неба. Слышны были пароли, которые они кричали друг другу. Неожиданно мои попутчики остановились и принюхались. Воздух был насыщен запахом бензина. Где-то поблизости паркуются машины или находится гараж? Но никаких ключей к разгадке найти не удалось, и мы вновь отправились в путь. Окна крестьянских домов на миг осветились и снова погасли. Еще один критический момент ждал нас впереди, когда нам пришлось миновать деревню, занятую русскими днем раньше. Была ли она еще свободна от постоя солдат, как это было несколько часов назад, когда три моих компаньона шли за мной? Мне пришлось перелезть через несколько изгородей и проволочных заграждений, а затем прыгать через канавы. Через одну из них я прыгнул неудачно и повредил колено. Вскоре опасная деревня осталась позади.

Мы находились недалеко от германских позиций, и [373] нам снова пришлось быть очень осторожными, чтобы не быть застреленными немецкими часовыми, которые могли принять нас за врагов. Наш старший офицер воспользовался самым эффективным способом: услышав приближающиеся шаги часового, он начинал ругаться и браниться в столь недвусмысленных армейских выражениях, что часовой разрешал нам пройти, услышав пароль того дня «Потсдам». Спустя час мы достигли первого аванпоста, располагавшегося в доме на ферме. Деревня, в которую мы пришли и которая и была целью нашего путешествия, носила очень подходящее название: «Armenruh», что означает «Отдых бедняка».

В течение долгих шести часов нашего похода я не переставал напряженно обдумывать сложившуюся ситуацию. У меня не было иллюзий, что этот подвиг в стиле Дикого Запада был совершен, чтобы спасти для Германии мою драгоценную жизнь. Я догадывался, что военные власти каким-то образом были информированы о моем пребывании в Гродицберге и не сочли разумным оставлять меня в руках у русских, поскольку те могли принудить меня служить их целям с помощью пыток или иного давления. Но с другой стороны, я узнал, что «фельдмаршал» Шернер был командующим армейской группировкой, куда я был доставлен. Это был фанатичный приверженец Гитлера, и его безжалостной тактике мы обязаны потерей десятков тысяч жизней немецких солдат. И я полностью отдавал себе отчет в том, что казнь ныне — довольно обычная процедура. Мне сразу же пришлось предпринять одну меру предосторожности: в туалете в Арменрухе я уничтожил сердечное и признательное письмо, которое Литвинов написал мне, когда я уезжал из Москвы. С начала русского вторжения я носил его с собой на случай крайней необходимости. Теперь оно казалось мне пассивом. Два года спустя, во время денацификации, оно стало бы активом. Но многосторонние письменные показания под присягой еще не были изобретены, и ни один из нас не мог быть готовым во всеоружии встретить любую чрезвычайную ситуацию, столь характерную для наших дней.

Лишь спустя год загадка моего похищения была разрешена. Предысторию этого «вестерна» я услышал от [374] одного из моих коллег, занимавшего ответственный пост в МИДе на протяжении всех этих месяцев, пока война шла к концу. Когда Риббентроп узнал, что я нахожусь на оккупированной русскими территории, с ним случился один из его припадков подозрительности, и он решил, что я начну интриговать и ввяжусь в какие-нибудь сепаратные мирные переговоры. Он решил судить меня особым судом и приказал Верховному командованию любой ценой доставить меня в Берлин. Услышав это, я понял, что Риббентроп так и не отказался от мысли покончить со мной. Я попросил коллегу написать об этом случае письменное показание под присягой, и документ этот сыграл решающую роль на суде по денацификации.

Мои опасения, что меня ожидают некие драматические события, оказались напрасными, когда я добрался до штаба армейского корпуса. Генерал, командующий армейскими соединениями, принял меня радушно, полностью сознавая трудности моего положения. Три моих попутчика, сопровождавшие меня, распрощались со мной, сияя от радости, поскольку за свой «подвиг» были награждены Железными крестами I степени. Однако теперь, когда напряжение спало, моя болезнь вновь обострилась. И хотя врач старался отговорить меня, я настоял на том, чтобы меня перевезли в А. О. К. (ставку Верховного командования). И здесь меня ждал очень теплый прием, поскольку фельдмаршал фон Манштейн был по-прежнему командующим, и офицеры знали, что я нахожусь с ним в дружеских отношениях. Здоровье мое окончательно расстроилось, и я перенес серьезный сердечный приступ. Меня лечил очень хороший врач, и за время болезни у меня было достаточно времени, чтобы обдумать ситуацию.

Первой, и главной, проблемой было достать самое необходимое для жизни: мыло, рубашку и т. д. Второй вопрос — что делать дальше? Имения моих родственников, все расположенные на восточных территориях, были или уже оккупированы русскими, или же находились под угрозой этого. В нескольких километрах от Эссена, где жила моя сестра, проходила линия фронта. Отправиться в путешествие к моим родственникам в Западной [375] Германии было все равно невозможно, учитывая состояние моего здоровья и дезорганизованное воздушными налетами транспортное сообщение. Я решил направиться в Верхнюю Баварию, чтобы там найти приют у друзей.

Вскоре в армейском корпусе появился офицер связи из МИДа, который пожелал встретиться со мной. Он очень внимательно выслушал отчет о моих приключениях, не проронив при этом ни слова о том, что я находился под подозрением у министра. Возможно, он и сам ничего не знал. Он остался доволен услышанным и обещал все передать в Берлине — и это все, что мне известно.

У меня было, однако, несколько беспокойных моментов, когда спустя пять дней после выздоровления я отправился к своему следующему месту назначения — в ставку Верховного командования. Мне сказали, что я могу отправиться туда, а ставка находилась в двухстах километрах, на машине вместе с офицером, который получил назначение в ставку. Как оказалось, офицер этот был главный военный судья армии. Это был недобрый знак! Я стал подозревать, что трибунала мне все равно не избежать.

Сидя в машине, я ждал своего попутчика, но он не показывался. После нескольких запросов я выяснил, что он еще не протрезвел после прощального обеда, устроенного накануне вечером, и был не в состоянии передвигаться.

Так что 200 километров через Богемию в ставку Верховного командования центральной армейской группировки я проехал один. Небольшие группы военных были заняты строительством дорожных заграждений, призванных остановить русские танки. Колонны машин и грузовиков с беженцами медленно двигались вдоль дорог. Страна же в целом казалась мирной и спокойной. Обитатели небольших городков в своих лучших воскресных нарядах — это было воскресенье — вышли на прогулку. Все вежливо отвечали на вопросы, заданные по-немецки.

Был уже вечер, когда я прибыл в Колин. В ресторане отеля, где я остановился, пила и пела веселая толпа. [376] И здесь вновь я встретил радушный прием со стороны нескольких офицеров армейской группировки, которые служили под командованием Манштейна. Они снабдили меня рюкзаком, несколькими солдатскими рубашками, нижним бельем и другими необходимыми вещами.

Спустя несколько дней я отправился в Прагу, где встретил своего коллегу, герра фон Лаквальда — представителя МИДа в протекторате. Он также мне очень помог, и я смог купить несколько полезных вещей, хотя и не без трудностей, поскольку все было строго нормировано, а мои средства — весьма ограниченными.

Прага поразила меня. Война почти не коснулась ее, улицы были забиты веселыми молодыми людьми обоего пола: чехов не призывали на военную службу. Правда, существовала небольшая опасность воздушных налетов, и ежедневные тревоги по утрам вынуждали нас спускаться в убежище. Город, эта жемчужина архитектуры барокко, очаровал меня.

Как объяснил мне Лаквальд, Богемия была государством, которым эффективно и умело управляла вездесущая тайная полиция под командованием пресловутого помощника «протектора» Карла Хейнмана Франка, и потому Лаквальд счел разумным доложить о моем прибытии в Бург, где находилось правительство, поскольку там все равно узнают об этом и могут возникнуть подозрения.

На следующее утро меня попросили явиться в Бург для встречи с Франком. Он произвел на меня более благоприятное впечатление, чем я ожидал, хотя за вежливыми манерами и приятной внешностью безошибочно угадывался жесткий и грубый шеф полиции.

Франк расспросил меня о моих впечатлениях о Силезии и о планах на будущее. Услышав, что у меня проблемы с сердцем, он приказал специалисту из местного университета обследовать меня и пообещал дать машину до Баварии. И сдержал слово. Профессор согласился позволить мне ехать. Владелец машины, собиравшийся в Линц, Австрия, известил меня, что заедет за мной в условленный день.

Вечером перед отъездом Франк прислал мне в отель [377] пакет с бутербродами и бутылку бренди со стаканом. Так что лично я не могу пожаловаться на Франка!

Когда я отправился на встречу с командующим корпусом, до меня дошло трагическое известие. Оба брата моей жены умерли в один день. Старший, к которому я был очень привязан, был убит в своем доме бродячим югославским военнопленным, а младший, чье имение находилось в нескольких милях, его жена и три молодых сына совершили самоубийство, когда русские танки вошли в их имение. Сестра моей жены потеряла троих из семерых своих детей — два мальчика были убиты на войне, а дочь погибла во время воздушного налета — и двоих зятьев, мало кто остался от семьи моей жены.

Я уехал из Праги в машине австрийского архитектора в сопровождении подрядчика из Богемии. Мы вырвались из города во время воздушного налета, пересекли границу и в сумерках достигли Линца.

В Линце друзья помогли мне продолжить путешествие до Тегенрзее, Верхняя Бавария. Сильный снегопад на целый день задержал мою поездку на санях к отдаленной горной деревне и летнему курорту Бад Крент, где жил со своей семьей герр Нобель, мой коллега по работе в Токио, а также дочери фрау Охеймб, умершей в Гродицберге на положении беженки. К счастью, в доме герра Нобеля нашлась свободная комната, и он предложил мне свое гостеприимство. Так я вновь нашел убежище, где мог подготовиться к встрече с грядущими бедами и, возможно, к тому, чтобы начать жизнь заново в оставшиеся мне годы.

Дальше