Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 3.

Посол в Москве

Россия в 1929 году

Когда мы прибыли на пограничную станцию Негорелое, где начиналась более широкая железнодорожная колея, нам пришлось пересесть в поезд, который предоставило в наше распоряжение советское правительство. Он оказался со специальным вагоном, принадлежавшим главнокомандующему российскими армиями времен Первой мировой войны великому князю Николаю Николаевичу. В гостиной вагона можно было спустить с потолка огромную карту, на которой были отмечены линии фронта обеих армий.

После прибытия в Москву я действовал быстро и в соответствии с тщательно разработанным планом. Сначала встретился с Литвиновым, а затем поехал в Кремль, чтобы вручить свои верительные грамоты Калинину — доброжелательному старику в очках и с острой бородкой, похожему на сельского школьного учителя. Протокол был довольно неформальным, несмотря на присутствие фоторепортеров, которые толпились вокруг. Вспышки их камер обстреливали нас с разных сторон, так что старик Калинин запнулся и извиняющимся голосом спросил меня: «В Германии такие же наглые газетчики?»

Когда в беседе мы коснулись стран Балтии и Ревеля, Калинин задумчиво заметил: «Да, я знаю Ревель. Я там несколько месяцев сидел в тюрьме». Калинин был очень добрым и симпатичным человеком, хотя и чисто номинальной фигурой во властной иерархии, лишенной какого-либо политического влияния. Церемония проходила без военного антуража, и генерал ГПУ Петерсон, комендант Кремля, позднее ставший жертвой чистки 1936 года, был единственным военным среди присутствовавших. [113]

Вернувшись в посольство на почти доисторическом автомобиле Narkomindel'a в сопровождении Chef de Protocole M. Флоренского, я стал готовиться к вечернему приему. Дело в том, что советское правительство устроило «Германскую инженерную неделю», для участия в которой было приглашено значительное число ведущих немецких инженеров и профессоров технических колледжей. Как всегда, когда они хотели начать что-либо важное, Narkomindel и советское посольство в Берлине с огромной скоростью и не ставя заранее в известность германский МИД, занялись тщательной разработкой плана, согласно которому они пригласили всех перспективных немецких гостей — каждого персонально, собрав довольно представительную компанию. И лишь прибыв в Москву, я понял, что «Неделя» эта задумывалось как нечто большее, нежели простой конгресс. На открытии недели присутствовала вся научная элита Советского Союза и многие известные партийные деятели. Моя речь, мастерски написанная герром Хильгером, вызвала неподдельный энтузиазм, который превзошел все наши ожидания. Прием, устроенный в германском посольстве, посетил даже Микоян, и атмосфера дружбы, уважения и энтузиазма, царившая на приеме, понравилась немецким гостям.

Постепенно стали проясняться истинные мотивы, стоявшие за этой «Германской инженерной неделей»: своим присутствием мы помогли провести торжественное представление первого пятилетнего плана и согласились с просьбой русских об участии Германии в индустриализации Советского Союза. Таким образом, благодаря столь необычному стечению обстоятельств, моя миссия в Москву совпала с новым стартом в русско-германских отношениях; Одновременно мне довелось участвовать и в открытии новой эпохи в истории большевистской революции и России.

Когда я осторожно попытался ознакомиться с обстановкой, царившей в те месяцы в русской столице,я отметил некоторые трудности, характерные для переходного периода, нечто неопределенное и неустоявшееся в функционировании государства и партийной машины. Сталин вытеснил Троцкого. Период НЭПа окончательно ушел в прошлое. Разработанный государством [114] план индустриализации России начал претворяться в жизнь. Добровольная коллективизация сельскохозяйственных ферм провалилась, и на смену ей должна была прийти коллективизация принудительная. Русский элемент внутри партии почти готов был оказать открытое сопротивление безжалостному обращению с крестьянами. Безусловная победа Сталина, похоже, пока не была гарантирована, и новые стратегические цели и методы еще не были вбиты в мозги рядового партийного чиновника.

Троцкий был отправлен в ссылку: сначала в Алма-Ату, в Центральную Азию, затем на остров Принкипо, после того как Турция согласилась предоставить убежище эмигранту, окончательно опозоренному экспатриацией. Но в те первые несколько месяцев 1929 года еще продолжалась смута в рядах партии. Распространялись листовки в поддержку Троцкого, которые контрабандой попадали даже в наше посольство; в то время как члены «группы Троцкого» — Каменев с женой, сестрой Троцкого, Зиновьев и «разносторонний» Радек — по-прежнему занимали влиятельные посты и ничего не могли сказать низам и тому сонму поклонников и последователей Троцкого, которые позднее были заклеймены ставшим со временем смертельно опасным эпитетом «троцкист». Едва ли хоть один из них был пощажен во время чисток. Лишь Радек стал приметным исключением, поскольку в долгосрочной перспективе советская пресса вряд ли могла обойтись без его блестящего пера.

Постепенно в этой сумятице идей и мнений стала проявляться твердая политическая сущность, принявшая форму сталинской доктрины «социализма в одной стране», выдвинутой в противоположность лозунгу Троцкого о перманентной мировой революции. Выводы, сделанные в мире после знакомства со сталинской доктриной, а именно, что Советский Союз решил остепениться и вернуться к разумной политике и что большевистская Россия готова к мирному сотрудничеству с капиталистическими государствами, были, возможно, несколько преждевременными. Скорее, здесь происходила лишь смена методов, когда фронтальная атака была заменена тактикой подкопа, с тем чтобы бомбы [115] могли бы взорваться под штаб-квартирами врага в тот момент, который Советы сочтут благоприятным.

Но едва ли следование этой политике было делом решенным. Необходимо было еще разбить всех ее врагов — приверженцев старомодной доктрины Троцкого, еще совсем недавно столь широко распространенной. Экономический бум, порожденный НЭПом, почти воскресил процветающее крестьянство. Наиболее трудолюбивые и усердные из них, Kulak'и, разбогатели и, соответственно, были менее склонны соглашаться с политикой коллективизации, в частности, и к тому, чтобы благословить советскую власть вообще. Партия чувствовала, что необходимо действовать. Эту потенциальную открытую оппозицию, которая могла бы добавиться к уже существующей скрытой оппозиции, следовало уничтожить, прежде чем она станет слишком могущественной.

Сам Сталин не был страстным приверженцем коллективизации лишь ради самой идеи. На него нападали за его промедление более горячие теоретики. И вот теперь он, наконец, решился на проведение принудительной коллективизации и уничтожение Kulak'a как класса. При этом были использованы насильственные методы, такие, как депортация, несмотря на катастрофические последствия для сельскохозяйственного производства и мнение 80% населения России. Именно тогда были заложены предпосылки катастрофы 1932–33 годов.

Антикулацкая кампания была несколько ослаблена знаменитой статьей Сталина в «Известиях», в которой он осудил чрезмерное усердие, выросшее на дрожжах огромных успехов. Этот избыток рвения при проведении коллективизации очень плохо сказался на настроениях в Красной Армии, которая в своем большинстве состояла из крестьянских детей. Более того, русский крестьянский элемент внутри высших эшелонов партии был еще слишком силен, чтобы Сталин опрометчиво и безрассудно решился бы вытеснить его. Главный представитель этого элемента — Рыков, который был популярен в народе, несмотря на — или, скорее, благодаря своему запойному пьянству, был все еще премьер-министром. Ему пришлось предусмотрительно перейти на запасной [116] путь в далекое от политики министерство почт и телеграфа, прежде чем его могли бы уничтожить сначала психологически, а затем и физически. (Несколько лет спустя зловещий шеф ГПУ Ягода получил свое первое memento more, когда был назначен на такой же пост.) Бухарин, интеллектуал и ученый, представитель русского элемента, все еще оказывал бесспорное влияние на умы громадного большинства населения. Молодой и симпатичный Сырцов, недавно назначенный премьер-министром РСФСР — русского федеративного государства внутри Советского Союза, был единственным, кто открыто восстал против преследования Kulak'a. Он был снят с должности и больше о нем никто и никогда не слышал. Таковы были важные причины, которые заставляли Сталина не спешить с кампанией против крестьянства.

НЭП — новая экономическая политика, в основе которой лежало поощрение частной инициативы, провалился не только по причине возросшего богатства и, соответственно, возросшей независимости и враждебности со стороны крестьян. Он также разочаровал и тех, кто надеялся провести индустриализацию страны путем предоставления концессий иностранным капиталистам. (Как уже говорилось выше, результат оказался слишком скудным.) Произошел возврат к ортодоксальному марксизму, доказавшему свою эффективность в экономической области. Государственное планирование вновь вышло на первый план, а вскоре был составлен и опубликован пятилетний план развития страны. Его основополагающим принципом была, конечно, автаркия.

Советский Союз хотел быть независимым от зарубежных стран в области тяжелого машиностроения и производства всех остальных товаров. Но главная причина, стоявшая за этим планом, — решимость создать оборонную промышленность. После окончания первой, несколько бурной фазы интервенционистских войн и лидерства Троцкого начался систематический процесс создания регулярной армии. Глубокое недоверие, которое испытывали Советы к агрессивности капиталистических стран, заставляло их стремиться к тому, чтобы [117] сделать Союз абсолютно независимым от иностранной промышленности вооружений.

Это стремление ощутили зарубежные писатели, которые восхищались коллективизацией и индустриализацией, классифицируя эти феномены как вторую фазу русской революции, как «революцию сверху». Однако, по моему мнению, эта классификация была искусственной и по сути своей — запоздавшей. И факты ее не подтверждали. Правление Сталина характеризовалось в первую очередь целесообразностью, стремлением преодолевать возникающие трудности и решать проблемы адекватными мерами, без слишком жесткой приверженности принципам. Когда НЭП пережил себя, необходимо было найти другой способ достижения цели индустриализации страны. Это было постепенное и плановое построение промышленности под руководством государства. Поскольку как следствие свободного предпринимательства во время НЭПа выросла и новая опасность в лице богатого, антибольшевистски настроенного крестьянства, эту смертельную для партии угрозу пришлось как-то устранять. Принудительная коллективизация Лучше всего служила этим целям и хорошо укладывалась в рамки ортодоксальной доктрины.

Однако вполне могло бы случиться так, что задача, поставленная пятилетним планом, оказалась на самом деле невыполнимой. Практически все условия, необходимые для претворения в жизнь этого грандиозного плана, отсутствовали. Не было наличного капитала. Квалифицированные рабочие составляли лишь ничтожный процент трудоспособного населения. Инженеры и техники были уничтожены революцией. Существующая промышленность, и так развитая незначительно, сократилась за многие годы войны и гражданской борьбы и находилась в запущенном состоянии. Иностранную помощь из Франции и Великобритании принимать было опасно, а Соединенные Штаты предпочитали другие рынки, которыми было легче управлять, чем загадочной^ революционной и далекой Россией. Вот почему взоры Людей в Кремле повернулись к Германии.

Способный и энергичный Орджоникидзе, близкий друг и земляк Сталина, был убежденным сторонником [118] этого поворота к Германии. Во-первых, она поддерживала дружественные отношения с Советским Союзом. Во-вторых, вследствие своего поражения в войне, не представляла военной опасности и, кроме того, обладала высокоразвитой промышленностью, первоклассными инженерами и квалифицированными рабочими. «Германская инженерная неделя» призвана была поощрить немецкий технический персонал и ученых принять участие в этом новом, рискованном деле — индустриализации России. В первую очередь России нужна была техническая помощь, тогда как вопрос ее финансирования должен был быть решен позднее.

Признаки переходного состояния можно было различить и во внешней политике. Чичерин в течение нескольких месяцев проходил курс лечения в германском санатории, и в дополнение к своему слабому здоровью страдал еще и от своего рода нервного срыва или глубокого внутреннего конфликта. В доходивших до нашего посольства небеспочвенных слухах утверждалось, что Чичерин хочет остаться в Германии навсегда, в то время как Кремль с растущей тревогой настаивает на его возвращении. Тогда еще только начиналась эпоха «nievozvrazhenti» — «невозвращенцев», то есть тех, кто сбегал за границу и начинал представлять опасность для Москвы, разглашая секреты узкого круга советских властителей. В конце концов, два друга Чичерина, один из которых — доктор Левин, кремлевский врач, казненный в ходе чистки 1937 года, отправились в Висбаден, чтобы уговорить комиссара по иностранным делам покориться и вернуться. Они добились успеха. Чичерин подчинился и провел оставшиеся годы, живя в небольшой квартире и размышляя о превратностях жизни.

А моим партнером стал Литвинов и оставался им на протяжении всех пяти лет моего пребывания в Москве. Он наконец достиг предела своих амбиций, выйдя из тени своего ненавистного соперника Чичерина. Литвинов сменил пост международного эмиссара на пост независимого государственного деятеля. Независимого, по крайней мере, настолько, насколько это было возможно в Москве. Но он был еще далек от достижения полного счастья, поскольку не являлся членом Политбюро, как Чичерин, и потому находился намного ниже [119] своего предшественника в системе партийной иерархии.

В те времена внешняя политика еще не стала приоритетным объектом для Политбюро, и прошло десять лет, прежде чем назначение Молотова на пост министра иностранных дел ознаменовало собой глубинные изменения в отношении Кремля к международным делам. И потому Максим Максимович Литвинов страдал от некоего комплекса неполноценности. Однако его трудолюбие было безмерным, а сам он не был приверженцем того несколько неустойчивого образа жизни, который был характерен для Чичерина, и работавшая по ночам команда Ранцау — Чичерина сменилась дневной командой Дирксена — Литвинова.

Хотя Литвинов и не обладал исключительным мастерством и блеском Чичерина в области стиля, его записки были сжатыми и ясными, с примесью наглости и дерзости. Это был действительно грозный противник, быстро соображающий и очень сведущий и опытный в делах. За годы, проведенные в решении трудных вопросов в духе примирения, наши личные отношения почти достигли уровня дружбы. Прощальное письмо, которое он написал мне спустя несколько месяцев после моего отъезда из Москвы, — Литвинов был в Турции, когда я оставил свой пост, — неопровержимо свидетельствовало об этом.

Мое официальное общение с ним оказалось несколько более трудным, нежели с его предшественником, по причине того, что Литвинов не был заядлым сторонником политики Рапалло, но всего лишь вынужденно следовал ей по долгу службы. Хотя он горячо отрицал какие-либо сомнения и колебания в отношении его веры в возможность сотрудничества с Германией, симпатии его явно были на стороне Великобритании, где он провел годы ссылки и где женился на англичанке. Его, безусловно, сурово одернули бы, продемонстрируй он какие-либо признаки отклонения при проведении внешней политики в каком-либо особом направлении. В целом, однако, он оставался лояльным к истинной вере до тех пор, пока приход национал-социалистов к власти не предоставил ему приятного предлога стать одним из первых, покинувших идущий ко дну корабль политики [120] Рапалло. Дальнейший ход его карьеры был весьма показательным, поскольку, начиная с этого времени и далее любое его появление на политической сцене было вызвано желанием Кремля продемонстрировать свою примирительную позицию по отношению к англосаксонским державам.

В подобных обстоятельствах назначение Николая Николаевича Крестинского, на протяжении девяти лет бывшего послом в Берлине, заместителем шефа в комиссариат иностранных дел продолжило приветствуемую нами консолидацию рядов тех, кто питал искренние симпатии к Германии. Что до его места в партийной иерархии, оно было значительно выше, чем у Литвинова. Крестинский принадлежал к старой гвардии и, более того, он сражался в революционной войне в России, а не сбежал в сравнительно комфортабельную ссылку в Цюрих, Берлин или Париж. Этими большевиками, которые оставались в России и страдали от тюрем и ссылок в Сибирь, такими, как Сталин, Молотов, Ворошилов, Крестинский, восхищались как солдатами с передовой, в то время как интеллектуалы, которые после короткого периода тюремного заключения в России сбежали в ссылку за рубеж, как это сделали Троцкий, Каменев, Радек и как это сделал Литвинов, так никогда и не смогли полностью избавиться от клейма людей, приятно проведших время в тылу, в то время как их товарищи рисковали своими жизнями на фронте. Ленин был единственным исключением из этого правила.

Несмотря на свои прогерманские настроения и честность натуры, Крестинский не был человеком, с которым легко было иметь дело. У него был, скорее, склад ума юриста, нежели политика, и со своей козлиной бородкой, выпуклыми стеклами очков и резким, пронзительным голосом он больше походил на провинциального адвоката, чем на государственного деятеля. Ему так никогда и не удалось избавиться от этой склонности к юридическому теоретизированию, которая неплохо послужила ему в революционный период его карьеры, давая возможность до самого конца прокладывать путь бесплодной теории, обосновывая ее истинность. Как министр финансов в первые годы революции он стал автором закона, поощрявшего [121] крах российской валюты, что, по его мнению, должно было расчистить дорогу для перехода к ортодоксальному марксистскому обмену. Его не волновало, что в истории останется память об этом его юношеском сумасбродстве и экстравагантности. Его героическое поведение во время суда, последовавшего за чисткой 1937 года, хорошо известно. После вынужденного признания всех преступлений, приписанных ему прокурором Вышинским, Крестинский на суде отказался признать себя виновным, утверждая, что признания были получены с помощью пыток и шантажа. Однако на следующий день он повторил свое первоначальное признание: его сопротивление было сломлено с помощью допросов третьей степени, которые, вероятно, включали в себя и угрозу подвергнуть пыткам его жену и любимую дочь Наташу,

Кроме Литвинова и Крестинского были еще двое, входившие в коллегию Narkomindel (все управление в Советском Союзе было организовано не на принципе единоначалия, а на базе коллегиальности — когда несколько людей действовали совместно). Этими двумя были Стомоняков и Карахан. Стомоняков, болгарин и бывший торговый представитель Союза в Берлине, был умным, лояльным и приятным человеком, чей интеллект работал более точно и аккуратно и в более западном стиле, нежели усложненный и временами извращенный ум русских.

Карахан, хитрый и коварный армянин, царствовал в отделе Дальнего Востока. Благодаря своему посольскому опыту, полученному за время работы в Китае, он хорошо разбирался в хитросплетениях восточноазиатской политики. Он мог играть в теннис, водить собственный элегантный кабриолет и ухаживать за балеринами Большого театра, не особо задумываясь, как все это соотносится с его партийным положением. Ходили слухи, что у него были близкие отношения со Сталиным через его друга Енукидзе — государственного секретаря в сталинском офисе, белокурого, голубоглазого, добродушного грузина с явными прогерманскими симпатиями. Так или иначе, но оба — и Енукидзе, и Карахан часто ходили в театр и даже заходили за кулисы. И оба встретили свою смерть от одной и той же расстрельной команды в ходе чистки 1937 года. [122]

Политическое развитие, 1929–1930 гг.

Опыт, приобретенный мною в Берлине, говорил мне, что наследство, оставленное мне графом Брокдорфом-Ранцау, было полностью заложено и в долгах и что управлять им придется с великой осторожностью. Брешь, пробитая в русско-германской дружбе политикой Локарно, не была и не могла быть заделана, поскольку в основу этой политики был положен тезис о том, что центральноевропейское положение Германии не позволяет ей хранить какую-либо исключительную верность одному партнеру. Опасность того, что отношения между двумя странами могут быть нарушены по причине их диаметрально противоположного государственного устройства и агрессивности коммунистического кредо, по-прежнему существовала, нисколько не снижаясь. Но, с другой стороны, налицо был и определенный дефицит политических соблазнов, которые могли бы заставить одного из партнеров свернуть с путей добродетели: ни Франция, ни Великобритания, ни какие-либо другие державы не делали попыток завлечь Германию или Советский Союз в свою орбиту.

Приходилось продолжать и развивать реалистическую политику, учитывающую интересы обоих партнеров. Такая политика соответствовала и натуре тех людей, которые пришли на смену своим более обаятельным и блестящим предшественникам, — графу Ранцау и Чичерину. Хотя в то время я еще не мог разглядеть взаимосвязи между «Германской инженерной неделей» и пятилетним планом, но тем не менее был твердо убежден, что крепкие экономические отношения между нашими двумя странами будут служить на благо обеих и в то же время станут лучшим способом укрепления их политических отношений. Я уже знал достаточно, чтобы понять, что другим важным фактором здесь являлось сотрудничество между армиями двух стран, способствовавшее сохранению всего политического здания русско-германских отношений. До тех пор, пока в этом деликатном вопросе, отрицательные стороны которого граф Ранцау знал не хуже меня, будет превалировать доверие, политические бури, вызванные, например, вмешательством Коминтерна во внутренние [123] дела Германии, будут иметь не столь негативные последствия.

Я прибыл в Москву, имея в наличии несколько политических заготовок. Мы с Литвиновым подписали договор о мире и согласительной процедуре (Schlichtung-sabkommen), о котором ранее велись переговоры в Берлине и который рассматривался нами как замена обычного договора об арбитраже (третейском суде); ибо Советы были решительно против подобного метода улаживания противоречий, поскольку придерживались мнения, что трудно найти посредника, свободного от предубеждений против советской системы. Но поскольку они страстно желали продемонстрировать свою волю к сотрудничеству в этой сфере и опробовать некоторые новые формы международных отношений, мы согласились на межгосударственный договор, который предполагал создание двух согласительных комиссий, способных в дружественном духе обсудить существующие различия и прийти к какому-то решению.

Хотя мы и не питали иллюзий в отношении новой схемы, но понимали, что, будучи первым подписантом подобного договора, советское правительство будет заботиться о том, чтобы он работал, по крайней мере, какое-то время. Советы рассматривали нас как удобный, подходящий объект, пригодный для апробирования одной из новых схем международной политики, которые неустанно изобретали их плодовитые мозги. Эти ожидания исполнились, поскольку договор функционировал достаточно удовлетворительно в одном или двух случаях, когда мы оказались в политическом тупике. Однако вскоре он изжил себя и пришлось изобретать что-то другое.

Beau geste — подписание договора о согласительной комиссии — был несколько уравновешен рядом суровых упреков, которые мне пришлось высказать Литвинову. В декабре 1928 года германский МИД был проинформирован, что советское правительство предложило своим западным соседям подписать договор о ненападении. Хотя этот шаг совсем необязательно был бы направлен против Германии, а был, скорее, своего рода тестом, предназначенным для проверки того, насколько государства, которых это предложение касается, заинтересованы [124] в перспективе участвовать в осуществлении французской политики «cordon sanitaire» (санитарного кордона. — Прим. перев.); мы сочли эту одностороннюю акцию, предпринятую без предварительного уведомления, нарушением, по крайней мере, духа обоих договоров — Рапалло и Берлинского. В ответ на это Литвинов с удовольствием выразил свое неодобрение политики Локарно.

Существовали, однако, более деликатные и нерешенные вопросы, с которыми Литвинов обращался ко мне в первые месяцы моего пребывания в Москве. Например, правда ли, что германское правительство намерено дать Троцкому визу на въезд в Германию? Я был тем более поставлен в тупик этим запросом, что Троцкий уже был выслан из России и нашел идеальное убежище на прекрасных островах Принкипо. Ни его здоровье, ни его жизнь не были в опасности, и им ничто не угрожало. Но несмотря на мои настойчивые заверения, Литвинов отказался объяснить более глубокие причины своего запроса, которые, вероятно, явились результатом каких-то партийных групповых интриг в высших эшелонах власти в Кремле. Однако МИД, питая отвращение к самой мысли оказаться втянутым в нечто, что могло бы обернуться опасной ситуацией, ответил отказом на запрос Литвинова.

Первого мая, в советский национальный праздник, произошел весьма показательный инцидент. Дипломатический корпус собрался на Красной площади, чтобы присутствовать на параде Красной Армии и демонстрации, которая должна была состояться после него. Сталин и другие известные советские руководители стояли на трибуне мавзолея Ленина. Это был впечатляющий спектакль, предоставлявший нам одну из тех редких возможностей удостовериться в прогрессе, которого добилась армия в области механизированного оружия и авиации. В те дни во всей Европе царило сильное общественное напряжение в связи с приближением неминуемого экономического кризиса, и над многими странами нависла угроза всеобщих забастовок. И когда Ворошилов, восседая на великолепной лошади, пересек Красную площадь и обратился к войскам, я был ошеломлен, услышав его подстрекательскую, сугубо пропагандистскую [125] речь. Суть ее состояла в том, что Красная Армия — защитник и гарант прав угнетенного мирового пролетариата, однако заканчивалась речь открытой угрозой, что с этого самого дня трудящиеся массы начнут борьбу за улучшение своей судьбы.

И именно это они и сделали в Берлине, Вене и некоторых других столицах, где начались восстания, которые пришлось подавлять силой. Я никогда, ни на минуту не мог себе представить, что именно Ворошилова, спокойного и несамонадеянного человека, выберут для того, чтобы швырнуть подобное оскорбление в лицо собравшимся зарубежным представителям, которые были гостями советского правительства.

Но самое худшее было еще впереди. Сразу после парада последовала тщательно отрежиссированная демонстрация «ликующего» населения Москвы. Сотни тысяч человек прошли мимо своих руководителей в бесконечных колоннах, неся знамена с лозунгами, а карикатуры на «буржуйских» государственных деятелей были укреплены на украшенных машинах. Покидая Красную площадь вместе с членами дипломатического корпуса, я почти столкнулся с машиной, которая ехала в голове этой радостной демонстрации. Приглядевшись внимательнее, я обнаружил, что машина представляла собой макет учебного крейсера, укомплектованного нелепыми, смешными фигурами. Не нужно было долго всматриваться, чтобы понять, что на макете изображен один из тех германских крейсеров, вопрос о строительстве которых был темой тогдашних дебатов в Reichstag, тогда как стоявшие на нем фигуры представляли собой карикатуры на германских министров.

Я был в бешенстве от подобного оскорбления, нанесенного Германии и другим странам, поскольку Германия всегда демонстрировала лишь дружественные чувства по отношению к Советскому Союзу и готовность помочь. Я поспешил в Narkomindel, у входа в который стоял лишь один часовой. После нескольких часов ожидания мне удалось поймать Карахана и высказать ему все, что я думаю по этому поводу. Однако результат был такой же, как обычно: «К чему все эти волнения?» и несколько уклончивых сожалений. Речь Ворошилова якобы никак нельзя расценивать как вмешательство в германские [126] внутренние дела, и что, мол, невозможно контролировать праздничное веселье русских народных масс. Германский МИД, который обычно изображал гнев в связи с любым открытым проявлением деятельности Коминтерна, на этот раз не поддержал меня, как я того ожидал. Так все это дело и закончилось.

Я довольно подробно рассказал об этом инциденте потому, что он ясно иллюстрирует те методы, которыми пользовался Коминтерн, и те ситуации, с которыми нам приходилось сталкиваться в Москве. В данном случае «хэппи энд» был достигнут благодаря Крестинскому, который спустя несколько дней прибыл из Берлина. Он пригласил нас с женой в один из загородных домов, расположенный в красивых окрестностях Москвы, где отдыхала элита партии.

Здесь мы встретили Ворошилова с женой, а также других влиятельных людей, обычно недоступных для иностранных дипломатов. Ворошилов воспользовался случаем, чтобы извиниться и заявить о своих дружественных чувствах к Германии. После чего пригласил нас в Дом Красной Армии и провел по музею, показывая реликвии времен интервенционистских войн. Он также показал нам тир, где мы с ним соревновались в стрельбе из малокалиберной винтовки. Затем последовал приятный завтрак, на котором мы познакомились с несколькими известными генералами. Так начались мои личные отношениям Ворошиловым, воспоминания о которых остаются в ряду самых приятных из сохранившихся у меня о службе в Москве. Этот случай был увековечен на фотографии, которая помогла сохранить мне жизнь шестнадцать лет спустя, когда Красная Армия заняла Силезию и оказалась в Гродицберге.

К концу летая счел необходимым отправиться в Берлин для доклада Штреземану и отчета в МИДе. Последний раз я встречался с министром иностранных дел во время недолгой поездки домой, которую я предпринял на Пасху. Штреземан тогда отдыхал от переутомления в «Шлосс-отеле» в Гейдельберге.

Здоровье Штреземана заметно ухудшилось. Несмотря на живой интерес, проявляемый им к политике, было очевидно, что жить ему оставалось недолго. Он страдал от частых приступов упадка сил, которыми был обязан [127] своей изнурительной работе. Два дня, которые я провел с ним, были полны меланхолии, и ее не смог развеять даже визит к одному из наших старых Studentenkneipen (собутыльник студенческих времен, участник студенческих пирушек — Прим. перев.), хотя визит этот чрезвычайно понравился нам обоим.

И вот теперь, в сентябре, Штреземана опять не было в Берлине, и мне пришлось прождать некоторое время, прежде чем от него пришел ответ. Наконец 1 октября я получил телеграмму, в которой Штреземан приглашал меня к себе в Берлин. И тут же следом поступило известие о его смерти.

Телеграмма ко мне была последней из отправленных им — он умер от удара спустя несколько часов. Давая распоряжения своему секретарю телеграфировать мне, Штреземан добавил: «Не обязательно использовать секретный код, не страшно, если русские и дешифруют ее».

Я поспешил в Берлин, чтобы присутствовать на похоронах. Герр Куртиус был назначен преемником Штреземана. Он был членом той же партии и министром экономики. Куртиус был человеком рафинированным и талантливым, он придерживался умеренных взглядов и демонстрировал значительный интерес к развитию торговых отношений Германии с Россией. Но у него не было ни авторитета, ни веса, ни того влияния и проницательности, которые подняли Штреземана до уровня государственного деятеля европейского масштаба.

Из Берлина я отправился в \\feisser Hirsch, санаторий близ Дрездена, чтобы подлечить сердце. Но мое лечение вскоре было прервано одним из тех неожиданных инцидентов, что всегда были столь обычны для советской политики. Из Москвы было получено известие, что крестьяне-меннониты, выходцы из Германии и Дании, собрались со всех частей России близ столицы. Предков этих меннонитов Екатерина Великая уговорила эмигрировать в Россию, где благодаря своему трудолюбию и прогрессивным методам ведения сельского хозяйства они значительно разбогатели. Поскольку за эти же самые качества они стали подвергаться гонениям со стороны советских властей, меннониты организовали массовый марш на Москву и многотысячным лагерем стали в пригороде. [128]

Спустя несколько дней число их выросло с шести тысяч до тринадцати. Они требовали разрешить им эмигрировать в Германию, и советское правительство, озадаченное и пребывавшее в полной растерянности, не знало, что делать в столь неожиданной ситуации и все больше склонялось к тому, чтобы согласиться с их требованиями, поскольку протест меннонитов стал громкой сенсацией для дипломатического корпуса и представителей иностранной прессы.

Германский Кабинет, в котором большинство составляли представители левых партий, не смог прийти к какому-либо решению, и дело затянулось. Сознавая потенциальную опасность, которую таит в себе этот инцидент, задевший больной для немцев вопрос о положении немецких колонистов в России и неприятии ими коллективизации, я решил прервать лечение и вернуться на свой пост.

В Москве обстановка продолжала накаляться. Правительство, преодолев первоначальный шок и желая убрать меннонитов подальше от глаз публики как можно быстрее, принялось насильственно их высылать. Наконец и Кабинет в Берлине дал свое согласие на въезд меннонитов в рейх. Число их тем временем уменьшилось до шести тысяч человек, но даже этим оставшимся не было позволено поселиться в Германии. Из-за недостаточного понимания нужд германского сельского хозяйства и незнания всего разнообразия немецких меньшинств, проживавших за границей, левые министры германского Кабинета решили, что меннонитов следует отправить в Бразилию, где они и должны будут поселиться.

За зиму 1929–1930 годов германо-российские отношения ухудшились. Крупных конфликтов не было, но износ от ежедневного трения, вызванного «московитскими» методами, порождал все растущее раздражение в Германии. Годами, например, Москва рассматривала радио как свое любимое средство атаки на внешний мир, и ныне почти ежедневно в эфире на весь мир звучали брань и оскорбления в адрес германских государственных институтов и партий. И что меня бесило больше всего, так это тот факт, что радиостанция эта находилась в Германии. Море протестов, заявленных мною и поддержанных МИДом, не сдвинули дело с мертвой точки. Нас [129] вежливо информировали, что правительство не имеет власти над какими-либо радиостанциями, поскольку их содержат профсоюзы.

Появились и другие трудности: всеобъемлющий экономический и консульский договор, заключенный в 1925 году во время конференции в Локарно, оказался не стоящим даже бумаги, на которой он был написан. Он утратил для русских очарование новизны, и Советы теперь не очень-то заботились о том, чтобы придерживаться его положений. Жалобы германских граждан, живущих в Советском Союзе, все множились, так же, как и жалобы со стороны наших консулов. Что-то надо было делать, и мы решили, что самый эффективный способ разрядить обстановку и выпустить пар из перегретого котла — это привести в движение механизм согласительных комиссий, предусмотренный подписанным в 1929 году договором. Соответственно, в апреле 1930 года меня вызвали в Берлин, чтобы обсудить этот вопрос.

Но вскоре я понял, что в Берлине против меня плетется довольно тщательно разработанная интрига и что моя поездка инспирирована министром Куртиусом совсем не для того, чтобы обсудить московские дела. Интригу эту начал мой коллега, страстно желавший занять пост посла в Москве и пользовавшийся в этом мощным содействием со стороны своих друзей в канцелярии Reichsprasident'a и одного журналиста, с которым у него были хорошие отношения. Ряд других националистических газет также принял участие в этом деле по своей собственной инициативе. Лейтмотивом их выступлений стало утверждение, что хотя я хорошо зарекомендовал себя в качестве шефа Восточного отдела, но ныне недостаточно энергично отстаиваю германские интересы в отношениях с советским правительством. Утверждалось также, что послом в Москве должен быть более жесткий человек, с более жестким отношением к Советам. Куртиус дрогнул и, лишенный авторитета Штреземана, похоже, склонялся к тому, чтобы уступить давлению, оказываемому на него Вильгельмштрассе, 76 — а именно канцелярией рейхспрезидента.

Он осторожно поинтересовался, не готов ли я вновь [130] вернуться на пост шефа Восточного отдела, от чего я категорически отказался. Из бесед с политиками и высокопоставленными функционерами — среди которых были и депутат от социалистов Брейтшейд, и генерал фон Шлейхер — я вынес убеждение, что все они осуждают плетущиеся против меня интриги и желают, чтобы я остался на своем посту. Наконец, и Куртиус принял решение и не стал больше настаивать на моем уходе, уполномочив меня вести переговоры с советским правительством о разрешении острых вопросов средствами, предусмотренными статьями договора о согласительной процедуре. Почти в это же время Шуберт был назначен послом в Рим, и Бюлов стал его преемником на посту статс-секретаря германского МИДа.

Едва я вернулся в Москву и начал переговоры с Narkomindel, как разразилась буря в берлинской прессе. Некоторые газеты вновь обратились к своим заявлениям о моей вялости при выполнении возложенных на меня обязанностей, и все они опубликовали сообщения о том, что смена посла в Москве является делом решенным. Некоторые из демократических газет, такие как Berliner Tageblatt, разоблачили эти интриги. Однако отдел МИДа по связям с прессой по-прежнему хранил молчание. Должен сказать, я был сильно взбешен как тем, что приходится отбивать атаки с тыла в тот самый момент, когда мне приходится вести важные переговоры с Советским Союзом, так и тем, что не получил в этой ситуации никакой поддержки со стороны своего руководства. И потому был настроен добиться окончательного решения вопроса, попросив министра Куртиуса опубликовать официальное опровержение того, что в посольстве в Москве предстоят какие-либо перемены, причем сделать это в течение 48 часов. Если Куртиус откажется, я сообщу ему, что ухожу в отставку.

Опровержение было опубликовано, интригу разоблачили, и с тех пор я мог спокойно заниматься делом, причем намного более успешно, чем раньше.

Что касается плана задействования согласительной комиссии, Narcomindel с готовностью согласился, и встреча была запланирована на июнь. Руководителем германской делегации был назначен герр фон Раумер. Я уже упоминал едем в своем рассказе о конференции в

Женеве как о блестящем и остроумном человеке, ведущем промышленнике и члене Reichstag от той же партии, что и Штреземан. Другими членами делегации были мой друг герр фон Мольтке из МИДа и герр Хенке — бывший адъютант графа Ранцау. Они остановились у нас в посольстве, и мы от души наслаждались ежедневным общением с этими интеллигентными и приятными людьми.

Начавшиеся переговоры приняли неизбежный оборот, характерный для всех переговоров с советскими властями в то время, а именно: максимум ссор из-за пустяков и минимум конструктивных результатов. Однако примирительная комиссия работала в соответствии с нашими ожиданиями, ввиду того, что она служила своего рода предохранительным клапаном, позволяя в конце концов принять взвешенное решение после предварительных накаленных дискуссий.

Эксперимент был повторен на следующий год с менее удовлетворительными результатами, после чего окончательно оказался преданным забвению, выполнив свою задачу — позволив продемонстрировать всему миру «прогрессивные дипломатические методы», придуманные советским правительством, а также некоторые новые способы, которые могли быть использованы в дипломатической практике.

Несколько более долговечные результаты, чем эти чисто юридические, были достигнуты в беседах, которые состоялись у герра фон Раумера с некоторыми из ведущих советских функционеров, такими, как, например, Микоян. Раумер был слишком сообразительным человеком, чтобы не догадываться о потенциальных возможностях целого континента, приступившего к своей индустриализации, и перспектив, которые открываются здесь для германской экономики. Хотя Раумер всегда стоял за развитие торговли с Советским Союзом, он согласился с моими мыслями и предложениями, которые я изложил ему в ходе наших долгих бесед, и с тех пор стал одним из самых стойких сторонников предоставления кредитов Советскому Союзу. Его помощь была тем более ценной для меня, что он находился в дружеских отношениях с недавно назначенным канцлером — доктором Брюнингом. [132]

Германские кредиты Советскому Союзу

Пятилетний план вступил в решающую стадию. Непосредственное воздействие, оказанное им на русско-германские экономические отношения, ограничивалось главным образом растущим наплывом германских специалистов и технических работников — как результат наступления, начатого СССР «Германской инженерной неделей». По крайней мере пять тысяч из них были разбросаны по многочисленным промышленным предприятиям на всей огромной территории Советского Союза. Многие из них осели в Москве, работая в качестве экспертов в министерствах и плановых организациях, но большинство трудилось за Уралом, в бассейне Дона, на Кавказе и даже в более отдаленных областях. Среди них было много высококвалифицированных специалистов, хотя большинство из них были просто обычными людьми, потерявшими работу в Германии вследствие усиливающейся экономической депрессии и потому были рады найти работу в далекой России.

Наиболее талантливые из этих инженеров не были, конечно, уволены своими германскими работодателями. Но в России им платили не в рублях, а в иностранной валюте. Инженеры высокого класса получали «капиталистические» зарплаты от 60 до 80 тысяч золотых марок, в то время как средний инженер в Германии получал от 5 до 8 тысяч марок в год. Такой приток иностранной валюты был важным фактором для германской экономики, и он тем более приветствовался в Германии, что эти люди не только не были безработными во времена депрессии, но и имели возможность приобретать ценный опыт работы в зарубежной стране.

Что до политического аспекта вопроса, то эти германские инженеры, разбросанные по всей России, были для меня самым ценным источником информации. Поскольку те из них, кто выполнял наиболее важные задачи, поддерживали постоянную связь с посольством и с германскими консульствами в других городах, мы были всесторонне информированы не только об экономическом развитии в стране пребывания, но и по другим вопросам, таким, как, например, взгляды и настроения людей, а также процессы, происходившие внутри партии. [133]

Полагаю, что ни одна зарубежная страна ни до, ни после не имела в своем распоряжении такого количества подробной информации о Советском Союзе, сколько имела Германия в начале 30-х годов.

Эта информация подкреплялось еще и компетентностью сотрудников германского посольства и консульств в разных частях СССР. Как только германские специалисты покинули страну и политические отношения между двумя странами ухудшились, следом за ними опустился «железный занавес», изолировав нас столь же надежно, как и остальной мир, от событий, происходивших внутри Советского Союза.

Если исключить наплыв инженеров и техников, то можно сделать вывод, что русско-германские отношения оказались не очень сильно затронуты пятилетним планом. Кредит, предоставленный Советскому Союзу где-то в 1928 году, до сих пор не поступил. Он не был увеличен, как не было и каких-либо переговоров об этом, ведущихся или планируемых.

Чем больше я знакомился с развитием событий в Советском Союзе, и особенно с пятилетним планом, тем сильнее становилось мое убеждение, что у Германии есть уникальная возможность значительно увеличить свой экспорт и утвердиться в стране с, похоже, практически неограниченными потенциальными промышленными возможностями.

У меня не было иллюзий относительно долговечности подобного состояния дел, поскольку я отчетливо сознавал, что Советы обратились к Германии за помощью и сотрудничеством в индустриализации своей страны не просто из чистой симпатии. Я достаточно хорошо был осведомлен о том факте, что истинной целью, стоявшей за пятилетним планом, была автаркия, столь полная, насколько это возможно. Идеальным для Советов было бы вообще ничего не импортировать. Более того, я принял во внимание и тот факт, что в тоталитарном государстве любая покупка и продажа — вопрос в высшей степени политический. Если бы Советский Союз начал проводить политику установления близких отношений с Соединенными Штатами или Великобританией, заказы на оборудование и другие товары были бы сразу переключены на нового друга и мы остались бы не у дел. [134]

Но несмотря на эти соображения, а возможно, именно благодаря им, мое позитивное отношение к сотрудничеству с Россией не претерпело изменений. Даже если первый пятилетний план был для Германии не более чем преходящей возможностью наладить торговлю с Советским Союзом в большем масштабе, за нее все равно следовало ухватиться. Игра стоила свеч, поскольку открывала новый рынок для германского экспорта, пусть даже всего на несколько лет, и давала шанс продажи товаров на сотни или тысячи миллионов марок в момент острого кризиса мировой экономики. Но я был не очень уверен, что русские смогут обойтись без иностранных товаров и после завершения своей индустриализации. Они и дальше будут зависеть от Германии в вопросе снабжения запасными частями, и в любом случае существовала вероятность того, что многие предприятия предпочтут оборудование, которое они знают и к которому привыкли, тому, что произведено неопытными рабочими на новых русских предприятиях.

Но самое главное, я, как немец, очень гордился качеством германских товаров и высокой квалификацией рабочих и потому был достаточно уверен, что Германия с ее изобретательностью и техническим мастерством всегда будет далеко впереди русских, которым так или иначе придется прибегать к нашей помощи, если они собираются достичь вершин в технической сфере и эффективности производства. У меня не было сомнений в том, что Советы захотят приобрести самое новейшее оборудование, поскольку мне была знакома эта черта русских и, особенно, советских русских — они всегда стараются заполучить самые современные технические разработки, даже если эти разработки и не подходят к их сравнительно отсталой экономической системе.

Проблему конкуренции всегда должно пристально исследовать. У Германии был определенный приоритет на русском рынке как благодаря дружественным политическим отношениям, которые установились между двумя странами, так и благодаря тому, что она сама была высокоиндустриальной страной с первоклассными, техническим; и промышленными мозгами, но не имеющей в своем распоряжении военной или политической мощи, чтоб какой-то момент могд$ стать

ным. Но главное — не было в то время у Германии серьезных конкурентов и в области использования богатств Советского Союза. Так, дипломатические отношения между Союзом и Великобританией были разорваны, и последняя полностью вышла из игры; Соединенные Штаты также не проявляли какого-либо особенного интереса к России, хотя компании «Дженерал Электрик» и «Форд» уже занимались или планировали заняться бизнесом в Союзе, а полковник Купер проектировал Днепрогэс в соперничестве с концерном Сименса. Но, похоже, у Соединенных Штатов не было очень сильного желания выходить на российский рынок. Кроме того, условия такого выхода были довольно суровы: требовались наличные деньги и никаких кредитов не предоставлялось.

Германская монополия на сомнительном и революционном русском рынке была обречена стать временной и очень быстро могла подойти к концу. Как только обстановка в России успокоится или депрессия в Америке достигнет столь катастрофического уровня, что новые рынки придется искать любой ценой, англо-саксонские державы могут явиться на русский рынок уже в качестве серьезных конкурентов. Советский русский питал определенные симпатии ко многим аспектам американского образа жизни. Обширность американского континента была привлекательна для него и вызывала родственные чувства, в то время как грандиозное промышленное развитие Америки было мечтой, которую он желал бы увидеть воплощенной в жизнь в своей собственной стране. Америка, думал советский русский — единственная страна, равная России.

Однако Германия никогда и не стремилась обрести монополию на российском рынке, поскольку он слишком велик, чтобы его могла заполнить одна страна. Да и риск при этом считался весьма серьезным. И потому мы старались привлечь интерес к русскому рынку, особенно в Америке и Франции, равно как стремились способствовать установлению политических контактов Советской России с внешним миром. В основе этого стремления лежало убеждение, что риск участия в долгосрочных кредитах следует делить с другими странами. Наш генеральный консул в России герр Шлезингер был убежденным [136] сторонником подобных планов и обсуждал их в Париже и в Соединенных Штатах. Однако идеи эти получили развитие лишь позднее, где-то в 1932 году, и прежде чем за них ухватились капиталисты, всегда медлившие заняться чем-то новым, если они с куда меньшими затратами могут делать деньги другими способами, национал-социализм уже пришел к власти и покончил как с этими планами, так и со многими другими.

Конечно, идея разделенного общего риска и совместного бизнеса могла созреть лишь после того, как Германия сумеет прочно утвердиться на российском рынке. Чтобы достичь этого, нам пришлось дать русским некоторые стимулы, чтобы побудить их предоставить Германии приоритет перед другими конкурентами. Если бы они могли платить наличными, они, вероятно, приобретали бы оборудование в Америке. Но у русских не было золота или других активов, по крайней мере в каких-то значительных количествах и потому они стремились платить излишками своего зерна или другими товарами, которые еще только собирались производить.

Мы могли бы сохранить их заказы, если бы согласились предоставить им долгосрочные кредиты. И это не явилось бы для нас чем-то новым, поскольку на протяжении последних нескольких лет экономические отношения между Германией и Советским Союзом развивались именно таким образом. Проблема, которую теперь следовало бы решить, состояла в том, должны ли эти кредиты быть множественными или нет. Именно здесь и встал важный вопрос, на который требовался прямой ответ: можно ли доверять Советскому Союзу как должнику?

После долгих и серьезных размышлений и всесторонней оценки ситуации я собрал все свое мужество и решил, что Советам должно доверять и что нам следует сделать первый шаг к реализации наших торговых планов. Главной причиной, побудившей меня занять эту позицию, было осознание с моей стороны того факта, что русская экономическая система была на деле тождественна советскому государству. Кредиты, предоставленные некоему тресту, лишь номинально могли считаться сделкой, заключенной с частным концерном. На [137] самом деле возвращало бы эти кредиты советское государство. Если советское государство будет платежеспособным, то и возврат кредитов будет гарантирован.

Все эти размышления свелись к вопросу: собирается ли Советский Союз оставаться платежеспособным предприятием, и я был уверен, что да. Безграничная энергия и целеустремленность советских руководителей произвели на меня глубокое впечатление. Хотя им еще предстояло пережить немало экономических трудностей, но многие тяжелейшие препятствия они уже преодолели и теперь более уверенно стояли на ногах. Я был убежден, что они сделают все от них зависящее, чтобы оплатить свои обязательства, поскольку каждый неоплаченный вексель означал бы банкротство государства.

Подобные мысли кажутся логичными и довольно простыми, однако они стоили мне многих бессонных ночей. Ведь все это происходило в то самое время, а именно — в 1930–1932 годах, когда Советский Союз, казалось, делал все возможное, чтобы подорвать собственную платежеспособность. Путем форсированной коллективизации он разрушал само основание оставшихся у него активов — свое сельское хозяйство. Он проводил безумную политику по отношению к своим человеческим ресурсам — крестьянам и промышленным рабочим. Вместо смягчения своего языка и методов, с тем, чтобы хоть в какой-то степени снискать расположение и заслужить доверие капиталистического мира, он продолжал враждовать с этим миром. Стало окончательно ясно, что надежды многих наивных людей во всем мире на возможное превращение Советского Союза в нормальное государство не оправдались.

Последнее, что я мог возразить всем тем, кто не верил в платежеспособность Советского Союза, это то, что если Союз станет неплатежеспособным, кредиты, вложенные в него, можно будет, по крайней мере, рассматривать как достаточно эффективный способ облегчить бремя безработицы. Мне казалось, что этот довод неоспорим, поскольку базировался на катастрофическом экономическом кризисе, охватившем Германию в 1930–1932 годах. При шести миллионах безработных и миллиардных суммах, выплачиваемых в качестве пособия по безработице, нельзя было совершить большей глупости, [138] чем отказаться от возможности занять сотни тысяч германских рабочих и инженеров полезным трудом.

И наконец, мне могли возразить, что, помогая России, мы тем самым как бы поощряем потенциального преступника. Могли ли мы взять на себя ответственность за помощь в приумножении ресурсов страны, которая может стать опасным соперником и целью которой было добиться автаркии и создать собственную промышленность? Мой ответ на этот вопрос был таков, что Россия в любом случае станет индустриальной страной и что, отказываясь сотрудничать с ней, мы можем лишь замедлить или отложить этот процесс, но никак не предотвратить его. Однако подобный отказ может быть сделан лишь ценой отказа от широких возможностей, которые открывала торговля с Россией для германского экспорта. Промышленники из стран-конкурентов ухватятся за такую возможность, и русский рынок будет потерян для Германии. Возможно, навсегда.

Таковы были вкратце размышления, которые побудили меня с растущей энергией защищать идею о необходимости для Германии более настойчиво проявлять инициативу в ее экономической политике по отношению к России. Я обратился к представителям германских промышленников и произнес перед ними соответствующие речи, договоренность о чем была достигнута во время моего пребывания в Берлине. В том же духе я набросал отчет в МИД и обсудил этот вопрос с моими коллегами в Берлине — как в беседах, так и в частных письмах. Чем более смутными становились перспективы у промышленности во всем мире, тем больше энтузиазма проявляли представители федеральной германской промышленности. Многие ведущие фирмы направили руководителей своих Восточных отделов в Москву, чтобы на месте изучить ситуацию в России. Однако «ключевые» люди германской индустрии были все еще слишком горды, чтобы самим отправиться в Москву, что русские — всегда очень чувствительные в подобных вещах, — воспринимали как снобизм и оскорбление.

Таким образом, вскоре германские промышленники оказались достаточно подготовленными, чтобы взяться за получение огромных прибылей, которые ожидали их в России, тем более что это не влекло за собой никакого [139] риска, поскольку финансировать это предприятие должны были другие. Именно на данном этапе вступали в игру министерства финансов как рейха, так и отдельных федеральных земель. Крупные германские банки — D-Banks, например, отказались, конечно же, финансировать эти кредиты. Они оживленно занимались предоставлением долгосрочных кредитов на довольно фантастические проекты из денег по тем краткосрочным кредитам, что были получены от Соединенных Штатов. Что и стало одной из причин их краха в 1931 году.

Метод делания денег путем крупных банковских операций всегда и везде один и тот же: когда банки занимают, они платят 2%, а когда ссужают — то просят 8%. Банковские магнаты приобретают психологические привычки функционеров, и они верно служат им в те эпохи, когда государство приходит, чтобы поглотить их путем проведения национализации. Однако в случае с русскими кредитами D-Banks снизошел до того, чтобы образовать группу, которая должна была ссужать России суммы, занятые им самим у государства и следить за их использованием. Один из членов такой группы, Якоб Голденшмидт из Darmstadter Bank, был так горд, что отказывался даже говорить на эту тему. Постепенно, после долгих и сложных дискуссий и переговоров с министрами и банкирами рейха и федеральных земель, был выработан план, создавший основу для проведения крупномасштабных кредитных операций.

Таким образом, общая ситуация, наряду с приобретенным к этому времени опытом в технике долгосрочного кредитования, а также сравнительно спокойная политическая атмосфера благоприятствовали дальнейшему расширению нашей торговли с Россией. Определенная инициатива была предпринята и Советским Союзом и, в частности, творцом пятилетнего плана Орджоникидзе. Он пригласил ведущих германских промышленников посетить Советский Союз для ознакомительного путешествия. Как всегда, подготовка плана такой поездки, которой советское правительство придавало огромное значение, была проведена с крайней тщательностью и эффективностью. Некоторые из ведущих советских экономистов — среди них Пятаков, если не ошибаюсь, — были направлены в Германию, чтобы вручить [140] приглашения лично и оказать на предполагаемых гостей мягкое давление, с целью побудить их ответить согласием. При этом русские обошли германский МИД, который лишь нехотя бросил беглый взгляд на то, что происходит. На этот раз советские инициативы ожидал полный успех, поскольку все важнейшие германские фирмы приняли приглашения и направили своих представителей в поездку по России.

Это была действительно весьма представительная делегация германской промышленности, которая прибыла в Москву в марте 1931 года. В нее входили люди из концернов Круппа, AEG, Симменса, Демана, Клекнера, Борзига. Ведущие фирмы в металлургии, электро — и станкостроительной промышленности направили своих самых известных людей. Петер Клекнер, владелец литейных заводов, угольных шахт и различных других предприятий в Руре, был избран главой делегации.

Клекнер был, что называется, «сам себя сделавшим» человеком. Привлекательной внешности, очень искусный в переговорах и в общении с людьми. После завтрака в посольстве я произнес перед членами делегации длинную речь с тем, чтобы кратко познакомить их с царившей в Москве атмосферой. Делегаты последовали моему совету не спешить в ходе коммерческих и деловых бесед, а соблюдать приличия, предписываемые ознакомительным характером путешествия, ради которого, в конце концов, они и были приглашены.

После роскошного обеда, данного в их честь Орджоникидзе, на котором присутствовали многие руководящие деятели Советского Союза, наш хозяин разочарованно сказал мне: «Твои люди, похоже, не очень интересуются делом». Он явно воображал, что буржуи-капиталисты окажутся жадными дельцами, которых интересует только бизнес и больше ничего.

В течение нескольких последующих дней казалось, что дело зашло в тупик, поскольку каждая из сторон ждала от другой, что та проявит инициативу. Гости в сопровождении хозяев ездили по Москве, прилежно осматривали достопримечательности и дружно ходили на экскурсии на предприятия.

На приеме а-ля фуршет, как называли его русские, устроенном в посольстве, мне удалось, наконец, начать [141] серьезный разговор с помощью намеренной оговорки, сделанной в ходе беседы с Орджоникидзе и Клекнером. В результате была назначена встреча, и начался тяжелый торг. Русские почти завалили наших людей заказами на общую сумму более чем миллиард марок, но породили в своих собеседниках немалый скепсис и недоверчивость продолжительностью кредитных сроков, которые они потребовали. Однако немецкие промышленники не имели полномочий заключать сделку или уступать в вопросах кредитных сроков. Собственно, члены делегации были использованы лишь как наконечник копья, движущая сила, направленная на то, чтобы сокрушить стены бюрократии и инерции.

И здесь русские добились полного успеха. На германских представителей произвели впечатление уже достигнутые результаты в создании тяжелой промышленности как в самой Москве и близ нее, так и в Ленинграде, а также перспективы, открывавшиеся здесь для германской промышленности. Но более всего их поразили энергия и неукротимый дух советских руководителей. Соответственно они были совершенно готовы хоть сейчас взять на себя смелость пойти на ограниченный риск, главное бремя которого должно было лечь на плечи правительства. Привыкшие действовать решительно и прямо, они не желали ждать проведения бюрократических совещаний за закрытыми дверями, прежде чем высказать свои взгляды, и потому еще до того, как поезд, доставивший их из России, остановился на Schleischer Bahnhof в Берлине, члены делегации уже начали давать свои первые интервью прессе, а именно «В. Z. am Mittag» — крупной берлинской дневной газете.

Промышленники в эмоциональных выражениях описывали возможности, открывавшиеся для германской экспортной торговли в России. Те, чьей функцией было скорее сдерживать, чем форсировать движущие силы германского экспорта, были совершенно ошеломлены подобными заявлениями. Но никакое эффективное сопротивление аккумулированной энергии тяжелой индустрии на фоне надвигающейся экономической катастрофы, как и уже проделанной подготовительной работе, было уже невозможно. Новый кредит в 300 миллионов марок был предоставлен Reichstag'ом и в дальнейшем [142] был еще увеличен. А уже предоставленные кредиты были трансформированы в возвратные.

Что особенно запомнилось в этом лабиринте технических деталей, так это сложный управленческий аппарат, который был создан тогда и благодаря которому в течение двух или трех лет германские товары стоимостью почти два миллиарда марок были отправлены в Россию. В тот период Германия возглавила список импортеров «из» и экспортеров «в» Советский Союз — на ее долю пришлось почти 50% сумм экспорта и импорта; при этом мы не потеряли ни пфеннига на этих сделках, и долго еще после того, как русско-германская торговля была прервана вступлением на престол национал-социалистов, «золото из России» продолжало течь в сундуки Reichsbank'a.

В ходе визита германской промышленной делегации я подружился с некоторыми из ее членов. Когда мы с женой были в отпуске в Германии, мы посетили герра и фрау Клекнер в их гостеприимном доме, расположенном близ Дуйсбурга. Нас также пригласил к себе Geheimrat Reuter (тайный советник. — Прим. перев.) Демаг, работающий поблизости. Это стало для меня источником радости — посещать многочисленные промышленные предприятия Рура и повсюду видеть огромные ящики и упаковочные клети, предназначенные для отправки в Москву, Ленинград и другие города России. Эти заказы позволяли загрузить мощности значительной части промышленности Рура. Сотни тысяч немецких рабочих и инженеров смогли устроить свою жизнь и таким образом избежать лишений и нужды, неизбежно сопутствующих безработице во время самого страшного экономического кризиса, который в течение десяти лет терзал мир.

Попытка покушения

Период, последовавший за предоставлением СССР долгосрочного кредита и визита делегации германских промышленников в Москву, был одним из самых спокойных и самых приятных из пяти лет, проведенных мной в русской столице. Моя уверенность в том, что тесные экономические отношения будут способствовать [143] созданию гармоничных политических отношений между Германией и Россией, подтвердилась. Однако эта атмосфера спокойствия была вскоре нарушена драматическим инцидентом.

В полдень, в субботу 5 марта 1932 года мне позвонили и сбивчивым голосом проинформировали, что в советника нашего посольства герра фон Твардовски было произведено несколько выстрелов и что он серьезно ранен. Я немедленно отправился в госпиталь, чтобы увидеться с Твардовски которому только что сделали рентгеновский снимок руки. Две кости левой руки были раздроблены пулей, и необходима была операция. Хотя он сильно страдал от боли и шока, но тем не менее продемонстрировал огромное мужество и присутствие духа.

Вскоре появились Крестинский и начальник германского отдела Narkomindel Штерн и принесли извинения от имени советского правительства за покушение на жизнь Твардовски и мою, поскольку уже было установлено, что убийца намеревался выстрелить в меня и что Твардовски стал жертвой ошибки преступника, который был схвачен ГПУ сразу же после покушения. Вот как это произошло.

Твардовски возвращался домой из посольства, и когда он оказался у оживленного перекрестка, где его машина была задержана плотным потоком транспорта, какой-то молодой человек выстрелил через заднее стекло его машины, целясь Твардовски в голову, но, к счастью, пуля лишь слегка задела его. Твардовски инстинктивно поднял руку, которая и была прострелена второй пулей. Быстро наклонив голову, Твардовски, избежал трех последующих пуль, выпущенных хладнокровно и точно. Они лишь прошили окно в нескольких дюймах от головы советника. После чего убийца бросился к машине и попытался убить Твардовски последней пулей, однако его револьвер дал осечку, и нападавший был арестован на месте преступления несколькими сотрудниками ГПУ, которые, к еще большему счастью, случайно проезжали на своей машине мимо. Задержанный оказался молодым студентом по фамилии Штерн.

До позднего вечера я был занят обычной рутинной работой, которую повлек за собой этот инцидент. К счастью, Твардовски сравнительно быстро оправился [144] от своих ран, хотя потребовалось еще несколько операций, и прошли годы, прежде чем его рука полностью зажила.

У меня состоялась серьезная беседа с Крестинским, и я настоятельно просил его обязательно провести расследование этого инцидента и информировать меня о дальнейшем развитии событий. У меня не было сомнений, что советское правительство выполнит свою обязанность задержать и наказать преступника. Я чувствовал, что власти сделают это не столько из уважения к дружественной державе, сколько из-за того, что Штерн совершил преступление против Советского Союза, поскольку было очевидно, что предпринятая им попытка убийства имела политический характер, а не личный. Я сделал все возможное в данной ситуации, настоятельно убеждая Крестинского немедленно уладить некоторые острые вопросы, чтобы успокоить германское правительство. Я также телеграфировал в МИД, посоветовав спокойно дождаться конца расследования, прежде чем предпринимать какие-либо решительные шаги. Поздно вечером я побывал на собрании членов германской колонии. Жившие в Москве немцы, узнав об этом инциденте, готовы были удариться в панику и боялись, как бы не начались массовые немецкие погромы.

Однако по-настоящему важным и интересным аспектом данного инцидента стали, скорее, вызванные им сложности политического характера. Политические убийства в России — дела запутанные и сложные, они превратились здесь в почти освященный веками институт. Эти убийства лучше, чем что-либо другое, отражают извилистый, запутанный процесс мышления, столь характерный для славянского ума. Наиболее распространенная ошибка, которую обычно совершают западные наблюдатели, — предположение, что подобные убийства совершаются для того, чтобы уничтожить человека, которого убийца рассматривает как врага или помеху. На самом деле зачастую бывает как раз наоборот. Заговорщик и его шайка часто рассчитывают, что убийство, которое они совершат, вызовет некую реакцию, ожидаемые последствия которой и есть их настоящая цель.

Когда Столыпин был убит в киевской опере, он был убит не революционером-одиночкой, желавшим освободить [145] Россию от преступника, но тайным агентом полиции, который хотел спровоцировать правительство на принятие определенных репрессивных мер в отношении революционного движения. Когда один из моих предшественников в Москве граф Мирбах был убит в 1918 году, сей акт был совершен отнюдь не твердокаменным большевиком, ненавидевшим представителя реакционной милитаристской Германии, но злейшим врагом большевистского правительства, социал-революционером, чьей целью было свержение советского строя, поскольку он рассчитывал, что на убийство своего представителя германское правительство отреагирует объявлением войны Москве.

Сама идея заговора против моей жизни не была для меня новостью, поскольку я часто получал письма с угрозами, особенно, что казалось довольно странным, после заключения кредитного соглашения. Анонимный автор писал, что за машины, покупаемые в Германии, будет заплачено русским зерном и что в результате в России появится еще больше голодающих. Таким образом, когда этот человек, Штерн, предпринял свою попытку убрать Твардовски, моей первой мыслью было, что какой-то недовольный гражданин намерен поставить свое правительство в трудное положение. Я еще сильнее убедился в этом, когда стало известно, что Штерн был исключен из Komsomol'a — коммунистической молодежной организации, и что это была озлобленная личность, которой с самого начала было трудно управлять.

ГПУ в своем расследовании исходило из этих фактов, однако был в этом деле еще один — и довольно важный — запасной путь, по которому пошли компетентные органы. Они обнаружили, что в этом заговоре участвовал второй человек, по фамилии Васильев. И Штерн, и Васильев тщательно подготовились к своей акции и в течение нескольких недель следили за всеми посетителями посольства из окна здания, расположенного как раз напротив нашего посольства в Леонтьевском переулке. И особенно внимательно изучали они мои Привычки, и в частности время моего прибытия в офис и отъезда с работы. И лишь благодаря тому, что в ту роковую субботу я уехал из посольства на десять минут раньше, чем обычно, я остался жив. [146]

Однако ГПУ считало, что здесь замешано еще и польское посольство. Факт этот был якобы установлен, и потому мне сообщили, что и Штерн, и Васильев поддерживали связь с польским посольством и антигерманскими кругами Польши.

В дальнейшем было заявлено, что в качестве посредника выступал шофер, возивший Твардовски, поляк, работавший в посольстве на протяжении десяти лет. Таким образом, мотив, которым руководствовались оба преступника, был ясен: путем убийства посла они хотели втянуть Советский Союз в конфликт с Германией и были поддержаны в своих действиях антигерманским подпольным движением в Польше.

Я энергично протестовал против попытки втянуть нашего шофера-поляка в это явно состряпанное дело, поскольку знал, что он был надежным и порядочным парнем. И я проследил, чтобы подобные утверждения были отброшены. Более того, я не поверил и в историю о польском заговоре и сразу нанес ответный визит своему польскому коллеге Патеку, который посетил меня в этой связи.

Совершенно по-иному о подоплеке этого покушения было рассказано в книге германского коммуниста по фамилии Альбрехт, идеалиста, много лет проведшего в России. Он служил Советскому Союзу на неполитическом посту — в качестве инспектора лесного хозяйства. Лишившись иллюзий и почувствовав отвращение, он, подобно многим другим немецким коммунистам, вернулся в свой старый фатерланд и написал интересную и разоблачительную книгу размером около 600 страниц под названием «Предательство социализма».

Альбрехт утверждает, что он получил из первых рук информацию, касающуюся заговора Штерна — Васильева от сидевшего с ними в тюрьме приятеля. Согласно этой версии, Коминтерн считал, что ситуация в Германии созрела для революционного переворота, и рассматривал убийство германского посланника в Москве в качестве лучшего способа вызвать в стране кризис. Переоценивая важность, придаваемую в Германии фигуре посла, коммунисты решили, что на это преступление германское правительство немедленно ответит разрывом дипломатических отношений, с Советским Союзом. Они были уверены, что германский пролетариат, разгневанный подобным оскорблением, поднимется, как один человек, и освободит себя от оков Веймарской республики.

И хотя подобная версия звучит довольно фантастически, она, конечно, характерна для извилистого мышления этих людей. Мой коллега, неплохо знакомый с практикой ГПУ, заподозрил неладное, когда я сказал ему, что машина ГПУ случайно оказалась на месте происшествия, поскольку не был уверен, не является ли подобное совпадение частью заговора.

Кульминация события, а именно — суд над Штерном и Васильевым, также поставила несколько трудных вопросов. Narkomindel очень желал, чтобы я побывал на суде. Но я не был готов легализовать этот процесс своим присутствием. Хотя в то же время чувствовал своим долгом подчеркнуть значение, которое германское правительство придавало должному ведению судебного процесса, и потому не мог его совсем проигнорировать. Я решил посетить ту часть его, где в заключительном судебном заседании должен был рассматриваться иностранный аспект дела.

Шоу — ибо только так я смог бы охарактеризовать это — отличалось идеальной постановкой. Председателем суда был Ульрих, тогда как пресловутый Крыленко выступал в роли прокурора. Вышинский на этот раз занимал скромное место наблюдателя.

Все шло по плану — по советскому плану. На вопросы давались ответы — без запинки и колебаний, и было очевидно, что каждый знал свою роль наизусть. Но один сбой все же произошел, когда Штерну был задан некий вопрос, на который он ответил слегка запинаясь. После чего замолчал и сболтнул, не подумав, следующую фразу: «Я должен сказать здесь, что во время предварительного следствия со мной обращались совсем не на европейский манер». Он имел в виду пытки, которым был подвергнут.

Судьи и прокурор были ошарашены, и Ульрих объявил перерыв на 20 минут. Когда Штерн вернулся на скамью подсудимых, он отвечал на все адресованные ему вопросы без каких-либо задержек и строго согласно плану. Во время перерыва удалось уладить возникшую проблему. [148] Оба обвиняемых были приговорены к смерти и, как пишет Альбрехт в своей книге, казнены.

Но даже после суда количество поступающих мне писем с угрозами не уменьшилось. Спустя несколько дней я получил одно, в котором неизвестный, очевидно из добрых побуждений, предупреждал, что против меня замышляется новый заговор. Поскольку попытка убить меня с помощью оружия не удалась, автор намекал, что на следующий раз заговорщики воспользуются бомбой. Но все обошлось.

Дело это оказало заметное воздействие на нашу повседневную жизнь, а именно: ГПУ стало еще более строго и внимательно следить за каждым моим шагом. Тайная полиция с радостью ухватилась за представившуюся ей возможность отказаться от тайной слежки за передвижениями дипломатических представителей и теперь даже не делала попыток скрыть свою деятельность. Под предлогом того, что после покушения на жизнь Твардовски сотрудникам посольства необходима более эффективная защита, послов стали сопровождать одетые в штатское агенты полиции в «форде». Стоило мне, отправившись на прогулку, остановиться, как пассажиры «форда» делали то же самое и окружали меня более или менее незаметно. Они сопровождали меня в моих поездках, а когда я охотился на Северном Кавказе, настояли на том, чтобы быть рядом. Когда мне удавалось убить зайца, они восторженно восклицали: «Isklyuchitelno udachno!» ( «Исключительно удачно!») И когда в 1933 году русско-германские отношения стали напряженными, ГПУ, ссылаясь на якобы враждебное отношение к немцам со стороны общественного мнения, стало использовать для слежки за мной уже два «форда», набитых людьми в штатском.

Второй период в Москве

Второй период моей миссии в Москве продолжался с осени 1930 года по 30 января 1933 года. Он начался с переговоров о создании согласительной комиссии, которая должна была бы улучшить удручающе скверные отношения между двумя странами, и достиг кульминации [149] в ходе визита германских промышленников в Советский Союз, и политического и экономического успеха этого визита. Несмотря на то, что последствия этого визита еще сказывались, политическая обстановка в стране являла первые признаки коллапса. Трудно было бы назвать точную дату или определенную причину возникновения этой напряженности.

В высших сферах Германии произошли важные перемены. Министр иностранных дел Куртиус стал жертвой попытки заключить таможенный союз с Австрией, хотя и он, и австрийский канцлер Шобер действовали совершенно искренне и открыто, но последовала незамедлительная и острая реакция со стороны французского правительства. И потому пост министра иностранных дел оставался вакантным до 1932 года, когда герр фон Нейрат стал членом кабинета фон Папена. До его назначения в роли министра иностранных дел выступал сам канцлер Брюнинг. Он приобрел славу и известность во всем мире за свою политическую прозорливость, смелость, верность принципам и, главное, за свой гуманизм и глубокую религиозность, которые и руководили всеми его поступками. Но времена были слишком тревожными, политическая ситуация дома слишком запутанной, а его собственная умеренность слишком ярко выраженной, чтобы он мог уделять иностранным делам нечто большее, чем поверхностное внимание.

Таким образом, доминирующей фигурой во всем, что касалось формирования германской внешней политики, был в те годы статс-секретарь, который плодотворно сотрудничал с канцлером. Был, однако, один аспект в отношениях с Советским Союзом, по которому Брюнинг имел свое определенное мнение. Его религиозные убеждения слишком много значили для него, чтобы он мог питать какие-либо другие чувства, кроме отвращения, к этому антирелигиозному государству и его методам. Брюнинг был всегда готов выслушать аргументы, высказанные в поддержку политики сотрудничества с Советским Союзом, если это сулило экономические выгоды его стране, которая в результате ужасного кризиса была истощена и доведена до отчаяния. Но он избегал любой инициативы в этом направлении, сводя к минимуму [150] поддержку, которую он оказывал развитию такого сотрудничества.

Таким образом, на протяжении этого периода я в основном обращался к Бюлову. Хотя мы и были с ним добрыми друзьями, но, занимаясь вместе рутинной работой и решением вопросов политического характера, мы оба поняли, сколь фундаментально отличаются наши характеры. Его личность была талантливо и очень симпатично описана в книге бывшего французского посла в Берлине М. Франсуа-Понсе. Высокий интеллектуальный уровень Бюлова, его политическое чутье и обширные познания в международных делах, в их самых разных аспектах, были, отчасти, помехой его критическому и аналитическому уму, мешая позитивному и творческому подходу к политическим проблемам. Его анализ любой ситуации был столь исчерпывающим, что он всегда находил весомые причины для проведения политики «ждать и наблюдать». Более того, все связанное с советскими делами вызывало у него почти физическое отвращение. Таким образом, можно сказать, что в русско-германских делах события тащили его за собой, тогда как в других случаях он не упускал возможности отстаивать свои воззрения и быть напористым.

Для меня это стало источником искреннего сожаления, но произошли также некоторые радикальные перемены и среди высшего руководства Восточного отдела. Мой преемник Траутман был назначен послом в Нанкин, а мой друг Мольтке — в Варшаву. Главой отдела стал герр Рихард Майер, чья буйная и динамичная личность снискала ему прозвище «Рихард-ракета». Он вел русские дела скорее с учетом колебаний в настроениях, превалирующих в Берлине, нежели придерживаясь какой-либо твердой долгосрочной политики. Мне часто приходилось напоминать ему о политике, которую должно проводить.

Следующий пример может помочь почувствовать царившую тогда в германо-русских делах атмосферу. В 1931 году, до истечения срока, был продлен на тот же период Берлинский договор 1926 года. Чтобы отметить это событие, Крестцнский пригласил меня и руководящих работников посольства на завтрак, на котором, как нам сказали, в роли хозяина будет выступать Молотов, к тому времени сменивший Рыкова на посту премьер-министра. Событие совершенно исключительное, поскольку Молотов вообще-то терпеть не мог общаться с иностранцами. Но поскольку мы довольно бегло говорили по-русски, а Хильгер говорил как настоящий русский, у нас состоялся приятный завтрак с интересной беседой.

В середине завтрака меня пригласили к телефону, чтобы поговорить с Майером, который раздраженно спросил, была ли информирована пресса о пролонгации договора. Когда я ответил, что весьма вероятно, что да, он настойчиво попросил меня сделать все возможное, чтобы остановить публикацию.

Я вернулся к завтракающей компании с неспокойным чувством, поскольку было очевидно, что происходит нечто неблаговидное. Когда спустя несколько часов я ответил Майеру, что пресс-бюро Narkomindel проинформировало прессу, Майер пришел почти в отчаяние и вновь настоятельно потребовал сделать все, что в моих силах, чтобы воспрепятствовать публикации этого сообщения. Майер настаивал, что канцлер придает огромное значение этому запрету.

Сделать это было, конечно, совершенно невозможно — отменить сообщение, которое уже пошло в прессу для публикации, и конечный результат бурной деятельности «Рихарда-ракеты» неизбежно оказался таким, какого и следовало ожидать: мы спровоцировали вспышку глубокого недоверия и раздражения со стороны советских властей, которые, конечно же, перехватили наш телефонный разговор, и таким образом благотворный эффект самого факта пролонгации договора был сведен к нулю, а у договора оказалась плохая судьба. В результате потрясений, невероятной путаницы внутри Германии, порожденной кабинетной чехардой и разногласиями между тридцатью двумя или более того партиями, ратификация договора тянулась почти два года. И он так и не был ратифицирован до тех пор, пока нацисты не пришли к власти.

Подобные случаи были характерными для всей тогдашней атмосферы, царившей в Берлине, и поведения всех персон, руководивших МИДом в то время. Канцлер Брюнинг пожелал утаить информацию о подписании [152] договора, поскольку германское правительство намеревалось предпринять demarche в Париже по поводу настоятельных и крайне важных экономических вопросов, давно ожидавших своего решения. И канцлер боялся, что, услышав сообщение о некоем русско-германском соглашении, французское правительство будет не склонно благоприятно рассмотреть те предложения, которые мы намеревались ему представить. Да, никогда ранее правительствам союзных держав не приходилось иметь дело со столь честными германскими правительствами, открыто стремившимися доставить им удовольствие, как правительства времен Веймарской республики, и никогда больше у них уже не будет стольких возможностей воздействия на Германию, которые они у пустили самым непостижимым образом.

Однако и люди в Кремле были достаточно твердыми и закаленными политиками, чтобы не обращать внимания на подобные незначительные инциденты. Их куда больше беспокоило развитие общей ситуации в Германии. Крах банковской системы, за которым последовали мораторий на платежи и разрушительный экономический кризис с шестью миллионами безработных, привели к тому, что политический вес Германии в мире опустился до нуля. Предпринятые в 20-е годы попытки восстановить экономику и политический престиж оказались тщетными. Социальные волнения поставили страну на грань революции. Размах левого и правого радикализма давал основания говорить о возможности развязывания гражданской войны. Едва ли хоть один день проходил без каких-либо актов насилия, совершенных друг против друга противниками-антагонистами. Коммунисты захватили власть в Лейпциге и удерживали ее в течение нескольких дней, пока не вмешался Reichswehr и не восстановил порядок. В Берлине нападали на офицеров полиции и убивали их среди белого дня, а в ноябре 1932 года коммунисты и национал-социалисты объединились в призывах ко всеобщей стачке.

Кабинет фон Папена, одобренный рейхспрезидентом, пользовался поддержкой лишь со стороны Reichswehr'a и полиции, в то время как в Reichstag'e его поддерживали только умеренные правые, число последователей которых катастрофически сокращалось с каждыми [153] последующими выборами. Советское правительство могло злорадствовать и внутренне ликовать, видя этот рост левого радикализма. Однако чаша весов, очевидно, склонялась в сторону правых. Советы относились к Кабинету фон Папена не очень благожелательно, поскольку по своим убеждениям фон Папен был ярый антибольшевик. Тот факт, что генерал Шлейхер, который был популярен у русских, также входил в состав Кабинета в качестве министра обороны, служил для них слабым утешением.

Гитлер в то время покалишь неясно маячил где-то на заднем плане, но Narkomindel едва не ударился в панику, когда в августе стали ходить слухи о переговорах, якобы состоявшихся между маршалом фон Гинденбургом и Гитлером. На сей раз опасность миновала, и перестановки в правительстве, в результате которых фон Папен был вытеснен и заменен Шлейхером, дали русским некоторую передышку, хотя она обречена была стать весьма недолговечной.

Пока Советский Союз, с некоторым сомнением, недоверчивостью и дурными предчувствиями следил за развитием ситуации в Германии, на нее было оказано давление с другой стороны, с тем, чтобы побудить Германию разорвать узы, связывавшие ее с партнером по Рапалло. Политика Франции по отношению к России стала более позитивной, чем была на протяжении последних нескольких лет. Открытая враждебность, столь характерная для отношений между двумя странами после революции 1917 года, сменилась со стороны Кэ д'Орсе попыткой подружиться с Советским Союзом и примирить его со своей союзницей Польшей. Период франко-германского примирения, защищаемый Брианом и отмеченный переговорами в Локарно, Женеве и Труа, подошел к концу с уходом в отставку этого государственного деятеля. Его преемники, и в особенности Барту, с подозрением взирали на растущую волну национализма, поднимавшуюся в Германии, и в конце концов решили усилить коалицию союзников, целью которых было держать Германию как можно дальше от ее восточных границ.

Уменьшить трения с Кремлем оказалось для Парижа сравнительно несложной, задачей. Влияние западников [154] в Москве, которое никогда не сбрасывали со счетов в Берлине, росло пропорционально чувству беспокойства в отношении Германии. Литвинову не составило особого труда убедить членов Политбюро в том, что предложение Франции заключить пакт о ненападении не содержит никакого риска и может быть полезным в любом случае. Никаких возражений со стороны Берлина не ожидалось, хотя подобный пакт мог вызвать у немцев чувство ревности, сравнимое с соответствующим настроением в Москве во время переговоров, которые привели к заключению пакта Локарно. Считалось, что подобные дурные предчувствия могли быть даже несколько полезны тем германским политикам, которые отличались устоявшимися прозападными взглядами. Таким образом, начались франко-русские переговоры, и вскоре договор был подписан.

Однако достичь тайной цели, столь желанной для Франции, а именно польско-русского примирения, оказалось для французов значительно более сложной задачей, поскольку Польша и Россия никогда не были по-настоящему дружественными по отношению друг к другу. Советский Союз все еще таил обиду и негодование на поляков из-за нападения Пилсудского и стойких антирусских настроений его последователей. Русские с опасением и недоверием наблюдали за новорожденной Польшей, считая ее сторожевым псом Франции в Восточной Европе и силой, направленной как против России, так и против Германии.

Подобное отношение к Польше, разделяемое как Россией, так и Германией, было важной связующей нитью в дружбе двух стран. Москва была прекрасно осведомлена о чувствительности Германии ко всему, что может легализовать обладание Польшей восточно-германскими территориями, отошедшими к полякам под диктатом Версаля. Статья 19 Договора Лиги Наций, предусматривавшая возможность пересмотра границ, которая, между прочим, оказалась совершенно неработающей, стала для германского правительства одним из сильнейших стимулов для положительного решения вопроса о вступлении в Лигу.

МИД был глубоко встревожен известием о русско-французском договоре. Но самое интересное, что особенно [155] беспокоились те, кто никогда не проявлял какого-либо интереса к поддержанию температуры наших отношений с Россией на уровне выше точки замерзания, а именно — Бюлов и, даже более того, Майер, бурно негодовавший на неверность «наших русских друзей». Меня несколько раз вызывали в Берлин, чтобы я разъяснил намерения Narkomindel. Но я был спокоен, поскольку чувствовал глубокую уверенность, что русские не намерены каким-то драматическим образом менять политику, при условии, что им не придется сталкиваться с неискренностью и нерешительностью со стороны Германии. Заключение русско-польского договора представлялось мне политически опасным, поскольку это означало бы, что был бы построен мост, по которому русские смогут перейти к другой политической комбинации, если почувствуют себя вынужденными разорвать узы, связывавшие их с Германией. И в этом мне удалось убедить МИД, особенно когда я привлек внимание министерства к интервью, которое Сталин дал Эмилю Людвигу. Это было совершенно необычно для действующего правителя России — выйти из привычного состояния анонимности и в столь определенной манере утверждать, что переговоры с Польшей никоим образом не направлены на подрыв отношений с Германией. Но даже такое сильное лекарство не смогло оказать какого-либо успокоительного эффекта на МИД.

Когда летом 1932 года Литвинов, направляясь в Женеву, остановился в Берлине, его с пристрастием пытали относительно скрытых мотивов, стоящих за переговорами, которые вел Советский Союз с Польшей. Литвинов заверил в неизменной верности Союза его отношениям с Германией. Вернувшись в Москву из отпуска, который мне пришлось прервать, чтобы уладить вопрос с забастовкой экипажей германских судов в русских портах, я на протяжении всех последующих месяцев осени этого года продолжал поддерживать тесный контакт с Литвиновым. Он держал меня в курсе событий и доверительно информировал о ходе переговоров и даже как-то раз показал мне наброски статей договора, находившихся в стадии рассмотрения. Таким образом, я мог высказывать возражения и выдвигать контрпредложения, которые в итоге до некоторой степени были учтены. [156]

Конечно, экстравагантные требования, которыми Рихард Майер бомбардировал меня из Берлина, не могли быть полностью удовлетворены, поскольку, в конце концов, это был польско-русский договор, по которому еще велись переговоры, но никак не русско-германский. Однако наше главное требование было недвусмысленно удовлетворено, а именно, что Советский Союз воздержится от гарантий, даже в самой косвенной форме, в отношении ныне существующих границ между Германией и Польшей.

А затем случилось неизбежное — договор был подписан. Событие это прошло, не породив каких-либо великих волнений в германском общественном мнении, которое было поглощено кризисами, следовавшими один за другим на протяжении нескольких месяцев, и которые в конце концов и привели к 30 января 1933 года.

Что касается договора, я был склонен поверить заверениям Литвинова, что его подписание не означает изменений в сути наших отношений и что советское правительство по очевидным политическим причинам не может уклониться от заключения договора, который декларирует столь мирные намерения. Однако все пакты о ненападении можно сравнить с чашей, которая может быть наполнена не только молоком мирных намерений, но и ядовитым напитком угрозы. Первостепенную важность имел здесь тот факт, что русско-германские отношения, без сомнения, пошатнулись. По крайней мере в том, что касается Москвы. Любой сделал бы такой вывод из высказывания маршала Егорова, начальника штаба Красной Армии и одного из вернейших сторонников русско-германской дружбы. Егоров, высокопоставленный офицер, который позднее был казнен в ходе чисток 1937 года, настоятельно просил нашего военного атташе генерала Кестринга убедить германское правительство в том, что Германии следует решить, желает ли она ориентироваться в своей политике на Запад или на Восток. Если же она предпочтет колебаться между ними или однозначно принять сторону Запада, то фундаментальные изменения в советской политике будут неизбежны.

Таким образом, приход к власти национал-социалистов совпал с кризисом в русско-германских отношениях, но не он породил его. Конец позитивной политики сотрудничества, проводившейся обеими странами, наступивший в 1934 году, в правление Гитлера, не был неизбежным. По крайней мере, он мог быть отложен.

Именно в такой, в высшей степени сложной ситуации, взорвалась страшная, хотя и давно ожидавшаяся бомба: во время приема в японском посольстве в Москве поступило сообщение, что Кабинет Шлейхера ушел в отставку и что президент фон Гинденбург поручил Гитлеру сформировать новый Кабинет. Национал-социалисты пришли к власти.

Столь важное событие, как начало эпохи национал-социализма, обречено, было оставить свой след в жизни каждого человека. Конечно, профилактика лучше, чем лечение, и легко после катастрофы выносить приговор тем, кто был уверен, что сотрудничество умеренных и разумных людей с этим новым массовым движением сможет направить силы, востребованные Гитлером, в русло нормальной и продуктивной деятельности. Мы, кадровые чиновники, вынесли пятнадцать лет кризиса, сдвигов и переворотов, граничивших с революцией, частые смены Кабинетов и экономическую катастрофу. Для нас было очевидно, что рушатся основы парламентского режима Веймарской республики и что Германия оказалась перед альтернативой: правление коммунистов или национал-социалистов. Мы все ненавидели коммунизм, но и национал-социалисты не казались нам лучше, и мы были весьма скептически настроены в отношении их лидеров. Сам Гитлер был, похоже, удачливым и очень способным демагогом, его доктрина, как она изложена в «Mem Kampf», опасна и неоригинальна, тогда как программа партии представляла собой набор туманных разглагольствований.

И тем не менее в нашей среде превалировало мнение, что это движение высвободило огромную энергию, накопленную в народе, что появился энтузиазм и это давало надежду, что новое, состояние ргюв сможет способствовать наступлению творческого периода, который [158] придет на смену пятнадцати годам тревоги, неуверенности и усиливающегося экономического и социального хаоса. В конце концов история научила нас, что первые лидеры революции бывают избраны судьбой не за свои консервативные или конструктивные качества, но за присущее им искусство демагогии и неутомимую энергию. Таково было всеобщее убеждение, и мы надеялись, что патологические революционеры в свое время сойдут со сцены, а их преемники, испробовав вкуса вина власти и тех удобств, которые она приносит, вернутся к продуктивной, производительной работе и более консервативному мышлению.

И потому мы чувствовали, что наш долг — участвовать в этом процессе нормализации жизни страны. Мы утешали себя тем, что попытаемся научить недавно пришедших к политическому руководству новичков вести государственный корабль прямым курсом, несмотря на штормы, с которыми ему приходится встречаться на пути. Таким образом, почти все карьерные дипломаты, так же, как и другие кадровые чиновники, остались на своих рабочих местах. Лишь годы спустя я узнал, что этому содействовали и серьезные, искренние, настойчивые просьбы канцлера Брюнинга, обращенные к Бюлову. Что до конституционных и юридических сложностей, вызванных новой ситуацией, то кадровые чиновники были совершенно правы, предоставляя свои услуги в распоряжение партии, которая получила власть путем конституционных и демократических выборов.

МИД в особенности остался безучастным к смене власти в Германии. Нацисты не настаивали на занятии в нем ключевых должностей, как они это делали в других министерствах, и все руководящие чиновники МИДа остались на своих постах, включая одного еврея и немца, женатого на еврейке. Хотя нацисты и посадили своего довольно, впрочем, безвредного человека в личный отдел, у него не было никаких распорядительных функций и он погряз в изучении папок с личными делами, не получая при этом никакой информации, а спустя несколько месяцев канул в Лету.

Вскоре в МИД на второстепенную должность был посажен Риббентроп. Но его безграничное честолюбие и непомерные амбиции не были удовлетворены [159] этим. Он лишь посещал светские приемы, устраиваемые МИДом, однако вскоре было найдено средство окончательно поставить его на место. Одним из поводов для этого стал завтрак, устроенный в честь м-ра Идена. Вместо того чтобы занять место рядом с британским государственным деятелем, Риббентроп вынужден был довольствоваться местом среди младших сотрудников, после чего ему ничего не оставалось делать, как продемонстрировать свой гнев, оставив МИД и открыв собственное предприятие, конкурирующее со старым министерством.

Вряд ли столь провокационное и явно негативное отношение со стороны Бюлова и Нейрата можно было назвать мудрым. Возможно, более примирительное отношение предотвратило бы контрманевры Гитлера — Риббентропа, направленные на то, чтобы при ведении дел с другими странами полностью игнорировать официальные каналы МИДа, в результате чего по-настоящему важные проблемы решались исключительно Риббентропом и его любительской конторой, а не МИДом. Однако сейчас, оглядываясь на это событие, осознаешь, что конечный результат все равно был бы тот же, поскольку рано или поздно Риббентроп все равно возглавил бы МИД в качестве министра иностранных дел.

Из стран, наиболее обеспокоенных внешней политикой нацистов, Россия, вероятно, была самой первой. В своей книге «Mein Kampf» Гитлер, который и сам был ярым антибольшевиком, изложил свое намерение расчленить Россию и аннексировать Украину.

Самым важным вопросом и для нашей политики вообще, и для меня лично был следующий: будет ли Гитлер как ответственный лидер Германии выполнять это намерение или же его книга была просто бессознательной и необдуманной вспышкой юношеской горячности, и с тех пор он отказался от таких принципов ради более взвешенного подхода к государственным делам?

Если Гитлер намеренно планировал вызвать враждебность со стороны Советского Союза, то мою работу в Москве следовало заканчивать. Если же, с другой стороны, он ограничится лишь подавлением германских коммунистов, то в этом случае я считал возможным поддерживать [160] взаимные отношения с Россией на удовлетворительном уровне.

Мы на протяжении столь многих лет подвергались провокациям и терпели трудности, налаживая отношения с Советами, что теперь была их очередь принять наши заверения, что подавление германских коммунистов не является проявлением каких-либо враждебных чувств по отношению к Советскому Союзу и должно рассматриваться им как исключительно внутреннее дело Германии. Политика двусторонних отношений, столь характерная для наших стран, которая так долго работала на пользу одной стороне, должна была стать более сбалансированной,

В моем нетерпеливом желании прояснить фундаментальный вопрос отношения Гитлера к России мне несколько препятствовали Нейрат и Бюлов. Они советовали отложить намеченный визит в Берлин, пока здесь все не наладится. Поэтому мне пришлось ждать.

С советской стороны в течение этих первых нескольких месяцев превалировала тактика глухого молчания. Пресса воздерживалась от обличительных речей и уничтожающей критики и ограничивалась простым сообщением фактов. Однако тревога и скептицизм, царившие в руководящих кругах России, сквозили во всех беседах, которые мне довелось вести с ведущими советскими политиками. Они с готовностью признавали тезис, что меры, предпринимаемые Гитлером в отношении германских коммунистов, не скажутся на наших отношениях. Но при этом демонстрировали крайний скептицизм относительно гитлеровских намерений вообще и нетерпеливо ждали первой официальной речи нового диктатора. Гитлер, однако, откладывал ее на протяжении почти двух месяцев.

Тем временем появились первые серьезные помехи в проведении дружественной политики по отношению к России, с тех пор уже не исчезавшие. Они приняли форму длинной серии инцидентов, спровоцированных шумными, гангстерскими методами, применяемыми отдельными людьми из СА и второстепенными партийными чиновниками, которые в своей решимости извести коммунистов допускали оскорбления советских граждан. Так, они избили в поезде еврея, который оказался [101] важным представителем какого-то треста. Они по собственной инициативе напали на советское консульство и арестовали сотрудников советского торгового представительства. Растущее раздражение, которое все это вызывало в Москве, было очевидным, и стало ясно, что взрыв может последовать в любую минуту.

Постепенно в Берлине выкристаллизовалась более ясная политическая линия в отношении России. 23 марта Гитлер произнес свою знаменитую речь о внешней политике Третьего рейха, которая оказалась сравнительно умеренной потону, а в том, что касалось России, даже позитивной. Он желает, сказал Гитлер, установления дружественных отношений с великим восточным соседом при условии, что не будет вмешательства с этой стороны во внутренние дела Германии. И Гитлер даже представил доказательства искренности своих намерений, пойдя на шаг, который хотя и держался в строгом секрете, но оказал важную услугу Советскому Союзу в деликатном вопросе платежей по долгосрочному кредитному соглашению, переговоры о котором велись два года назад. До сих пор Советский Союз всегда очень аккуратно выполнял свои обязательства. Но вот впервые нам конфиденциально сообщили из Москвы, что отсрочка платежей за март и апрель была бы крайне желательна.

Банки и заинтересованные министры готовы были пойти на это, однако вопрос, конечно же, необходимо было доложить Гитлеру — для окончательного решения. Вопреки нашим ожиданиям, Гитлер объявил о своем согласии.

Вот теперь, наконец, Нейрат и Бюлов сочли момент благоприятным для моей поездки в Берлин и встречи с Гитлером. Мне не пришлось долго ждать дня приема, но когда я прибыл в назначенное время, мне пришлось просидеть в приемной почти час. Точность и пунктуальность нельзя было отнести к числу выдающихся качеств Гитлерам его окружения. В то время как маршал Гинденбург принимал посетителей строго в назначенный час, и канцлер изо всех сил старался поступать так же, встреча с Гитлером и другими руководящими нацистами была обычно чем-то вроде рискованного предприятия. Существовала большая вероятность того, что [162] встреча в последний момент будет отложена или перенесена на другой день, или же вас заставят ждать до бесконечности. И наконец, эти неприятности могли закончиться тем, что вас вообще откажутся принять, как это случилось со мной после моего назначения послом в Великобританию.

Ни один вопрос не задавали мне так часто, как вопрос о моих впечатлениях от встреч с Гитлером и бесед с ним. Должен признать откровенно, что Гитлеру вообще не удалось произвести на меня никакого впечатления, а что касается моих бесед с ним, то лишь немногие факты остались в моей памяти и они не подтверждены записями или дневниками. Я был прекрасно осведомлен о демоническом обаянии Гитлера и о том мощном воздействии, которое он мог оказывать на своих слушателей благодаря дарованному ему ораторскому искусству, когда, например, он обращался к собравшимся в Нюрнберге или в Reichstag, но ему не удавалось проявить этот гипнотизм в приватной беседе, по крайней мере, со мной. Ему недоставало самоуверенности и достоинства по-настоящему сильного характера — качеств, совершенно не зависящих от социального положения человека. Эберт произвел на меня впечатление своим скромным достоинством; Отто Браун, прусский премьер-министр, — своим сильным, волевым характером; Носке — своей грубоватой откровенностью, а Брюнинг — скромностью благородного ума. Но, встречая меня с преувеличенной любезностью и обращаясь ко мне «Ваше Превосходительство», Гитлер не смог загипнотизировать меня, и его холодные голубые глаза избегали моего взгляда.

Наша беседа, однако, приняла благоприятный оборот. Гитлер выслушал мой отчет, задал мне несколько вопросов и вновь подтвердил свое желание, выраженное им в речи в Reichstag'e: поддерживать дружественные отношения с Советским Союзом при условии, что тот не будет вмешиваться во внутренние дела Германии.

После чего случился эпизод, который я никогда не смогу забыть. Гитлер встал, подошел к окну, уставился немигающим взглядом в парк, окружавший рейхсканцелярию, и мечтательно заметил: «Если бы только мы могли договориться с Польшей! Но Пилсудский — единственный [163] человек, с которым это было бы возможно». Я ответил, что это было бы возможно только в том случае, если бы Германия отказалась от своих требований в отношении «Данцигского коридора» и что эти требования, поддержанные всем народом, объединили немцев в годы внутренней борьбы и смуты. Однако Гитлер уклонился от дальнейшего обсуждения этой темы.

В то время у меня появилась также возможность познакомиться и с умонастроениями президента Гинденбурга. Когда он принял меня для обычной беседы, я обратился к нему с личным вопросом, поскольку он всегда был добр ко мне. Я справился о его здоровье. Он ответил, вздохнув: «Все это очень трудно. Взгляните сюда» — и указал на кипу бумаг на своем столе. «Это дело еврейского адвоката, достойного, уважаемого человека, который всегда пунктуально платил налоги, а теперь совершил самоубийство». Президент рейха требовал, чтобы с евреями обращались приличным образом. Он получил обещание Гитлера, что евреям, которые служили в действующей армии в Первую мировую войну, будет позволено сохранить посты чиновников и адвокатов. Но Гитлер, конечно же, очень скоро нарушил это обещание.

После встреч с Герингом, Геббельсом и Фриком, которым я повторил свои увещевания и предостережения относительно Советского Союза и возможных последствий, которые может вызвать продолжение оскорблений со стороны отдельных людей из СА, я покинул столицу, вполне удовлетворенный результатами своих бесед. У меня сложилось впечатление, что власти лишь утверждали себя в глазах неуправляемых элементов партии и что в конце концов механизм русско-германских отношений вновь будет приведен в рабочее состояние.

Однако время, когда еще возможно было успокоить и умиротворить СССР, ушло. Литвинов внимательно, но недоверчиво выслушал мой отчет о визите в Берлин. Инциденты по-прежнему не прекращались, и однажды в апреле советская пресса взорвалась серией гневных статей, после которых последовала резкая нота Narkomindel. Выжидательное отношение кончилось. Последовало наступление. Наиболее благоприятный момент для [164] восстановления нормальных отношений с Россией был упущен.

Но даже тогда еще оставалась возможность поправить положение. Мы послали сравнительно любезный ответ на советскую ноту, признав большую часть актов произвола и дав заверения, что будут приняты меры для пресечения подобных беззаконий, а решение о ратификации соглашения о пролонгации Берлинского договора дало новый импульс примирительной тенденции.

Как я уже упоминал в предыдущих главах, соглашение о пролонгации договора было подготовлено еще в 1931 году, но германское правительство не смогло обеспечить его ратификацию компетентными властями и Reichstag'ом из-за непрерывной череды правительственных кризисов и новых выборов. Ничто не могло бы лучше проиллюстрировать степень упадка в последние годы Веймарского периода, чем неспособность государства выполнить чисто рутинную функцию ратификации незначительного соглашения, по которому не существовало каких-либо существенных возражений со стороны политических партий и правительства. Русские, которые на протяжении этих двух лет так и не смогли уяснить тот факт, что все эти отсрочки были вызваны лишь несовершенством германского конституционного аппарата, с трудом воспринимали успокоительные заверения и продолжали питать подозрения, что существует какой-то тайный заговор, направленный против них. Теперь же ратификация была завершена в течение нескольких дней, и в мае 1933 года состоялся обмен ратификационными грамотами.

Сторонники русско-германского взаимопонимания, такие, как Крестинский, откровенно радовались, тогда как Литвинов не мог скрыть досады и недоверия. Он, очевидно, порвал с Рапалло раз и навсегда.

Хотя дела несколько наладились и выпады со стороны прессы поутихли, ограничившись спазматическими одиночными снайперскими выстрелами, ситуация по-прежнему оставалась далекой от нормальной. Процесс разрушения здания, которое сооружалось на протяжении многих лет и с определенными усилиями, был теперь продолжен с обеих сторон и более научным способом. В Германии была обыскана и разгромлена штаб-квартира [165] «Derop» — могущественной советской организации по продаже советской нефти по всему региону, которая также, без сомнения, использовалась для распространения советской пропаганды (или, по крайней мере, для обеспечения хорошо оплачиваемой работой сочувствующих коммунистов и их попутчиков). Сделано это было частично для того, чтобы искоренить коммунистические ячейки, частично — чтобы заменить советских фаворитов в составе персонала нацистскими. Советское правительство в свою очередь уведомило о своем намерении ликвидировать так называемый Drusag — громадную сельскохозяйственную концессию, которую рейх унаследовал от частных владельцев на Северном Кавказе почти десять лет назад. Целью концессии было пропагандировать и распространять германские методы ведения сельского хозяйства, породы скота, семена и сельскохозяйственные машины. Под умелым и энергичным руководством д-ра Дщлоффа, которому помогали шестьдесят квалифицированных германских специалистов по сельскому хозяйству и простых рабочих, за эти годы была проделана серьезная работа. Но, следуя недвусмысленному совету, высказанному Narkomindel, мы предпочли закрыть концессию и передать ее советским властям, нежели ждать принудительной ликвидации.

По инициативе Советского Союза отношения ^ военной области были теперь также прекращены. Они довольно успешно пережили первый шторм, и я воспользовался представившимся случаем, пригласив Ворошилова, Буденного и других ведущих генералов на обед в посольство. После некоторых колебаний они согласились.

Когда обед закончился, мы показали им фильм, в котором было и несколько сцен из русской жизни, снятых моей женой, а также кадры, посвященные проведению так называемых «дней Потсдама», на которых Гинденбург и Гитлер отдавали дань уважения Фридриху Великому и традициям Потсдама.

Однако в мае или июне нашим военным дали понять, что Красная Армия желала бы разорвать связи с рейхсвером. Делегация рейхсвера, возглавляемая генералом фон Бокельбергом, прибыла в Москву, и все удалось уладить в дружественном духе. Военные представители [166] обеих стран попрощались друг с другом в несколько меланхолической манере, скорее как добрые друзья, которые расстаются не по своей воле, но под давлением неблагоприятных, даже враждебных обстоятельств.

Начал созревать другой негативный фактор, берущий начало еще из донацистских дней, вносивший свой вклад в общее ухудшение германо-русских отношений. Первый пятилетний план подходил к концу. Его результаты впечатляли и были должным образом преувеличены советской пропагандой. Как и ожидалось, триумф с выполнением плана значительно увеличил самоуверенность коммунистов. Общей характерной чертой отсталых наций, зависящих от иностранной помощи для своего развития, является стремление изгнать иностранцев сразу, как только они сослужили свою службу, и именно эта черта и проявилась сейчас в полной мере в России. Русские хотели избавиться от немецких инженеров и техников. И в 1932 году это желание стало очевидным благодаря тому безошибочному признаку, что неожиданно у немцев стали повсеместно возникать трудности. Компетенция некоторых германских специалистов стала подвергаться сомнению, и контракты разрывались под тем или иным надуманным предлогом.

Затем русские произвольно стали платить немцам в рублях, вместо того, чтобы платить в твердой валюте, в то время как многие из них были вообще уволены по непонятным причинам. Эта тактика в еще большем масштабе продолжалась ив 1933 году, порождая чувства обиды и негодования в среде германских инженеров, которые тысячами возвращались в родную страну. Публикуя в прессе свои воспоминания о том, что довелось им пережить, они способствовали возникновению в Германии недобрых чувств по отношению к Советскому Союзу.

Подобный эффект производила и общая экономическая ситуация, сложившаяся в Советском Союзе. Процесс насильственной коллективизации, начатый Сталиным в 1928–1929 годах, вошел в заключительную фазу. Советы намеревались любой ценой сломить пассивное сопротивление крестьян. Те, кто не желал отказаться от своей частной собственности и вступить в Kolkhoz, были депортированы или умерли от голода.

По самым сдержанным оценкам, от шести до семи [167] миллионов человек умерли от голода. В то время как в самой Москве внешние признаки этой трагедии были не столь очевидны, ситуация в провинциальных городах, где мертвых приходилось собирать на улицах и грузить на телеги, была столь ужасающей, что семьям наших консулов пришлось покинуть Россию. Голодающие люди собирались толпами и преодолевали многие сотни миль с тем, чтобы добраться до немецкой сельскохозяйственной концессии, известной как Drusag, о которой я уже упоминал, в надежде получить там немного еды. Сотни их них были найдены мертвыми неподалеку от концессии.

Несмотря на все принятые секретные контрмеры, невозможно было скрыть эту катастрофу от Германии, поскольку связи, установленные между двумя странами как с помощью жителей старых немецких colonies, так и тысячами инженеров и техников, были слишком глубоко укоренившимися. Германская публика была искренне шокирована этими сообщениями, и были немедленно предприняты шаги для облегчения положения немецких поселенцев. На Украину и в колонии на Волге отправились стандартные посылки. Однако советские власти стали возражать и принялись саботировать это мероприятие, что дало толчок началу кампании критики и негодования в германской прессе. Советы, будучи выставлены на осуждение мирового общественного мнения за свои истребительные методы, пришли в бешенство.

К тому времени еще один урожай трудностей созрел на другом поле. Призыв национал-социалистов был направлен в значительной степени к крайне левым, и многие бывшие коммунисты стали вступать в ряды партии Гитлера. Среди них было множество стойких членов партии и честных германских коммунистов, которые эмигрировали в Россию во времена Веймарской республики с тем, чтобы принять участие в строительстве «рая для рабочих». Большинство из них были глубоко разочарованы и утратили иллюзии, пережив многие тяжкие испытания на своей новой родине, и теперь они хотели вернуться в Германию. Для тех из них, кто принял советское гражданство, надежд никаких не было. Если же они оставались немецкими гражданами, германское правительство [168] давало им разрешение на возвращение, но приходилось долго и упорно бороться, прежде чем удавалось заставить советские власти ослабить хватку.

Лекции о пережитых в Советской России испытаниях, с которыми выступали эти репатрианты, отнюдь не способствовали восстановлению взаимных дружественных отношений между двумя странами. Книга Альбрехта «Предательство социализма», о которой я уже упоминал и которая представляла собой произведение в 600 страниц, произвела сенсацию. Около 60 тысяч экземпляров было продано до того момента, как она была запрещена после заключения Пакта Гитлера-Сталина в 1939 году. Но она вновь появилась на прилавках книжных магазинов после нападения Гитлера на Россию в июне 1941 года.

Самым замечательным и трогательным примером несостоявшегося репатрианта стал пресловутый главарь бандитов Макс Хольтц. Как-то вечером ему удалось установить контакт с сотрудником германского посольства и он попросил выдать ему разрешение на въезд в Германию. Хольтц предложил прочитать публичные лекции о пережитом у большевиков. Он также опасался, что его товарищи планируют избавиться от него и что так или иначе, но он будет ликвидирован. Несмотря на пропагандистскую ценность, каковую представлял из себя один из перестроившихся лидеров большевиков и «герой Красного Знамени», произносящий антибольшевистские речи, посольство не имело полномочий решить этот вопрос, поскольку Хольтц был советским гражданином. Однако дурное предчувствие не обмануло его, поскольку вскоре он утонул в Волге близ Нижнего Новгорода во время лодочной прогулки. По крайней мере, так утверждали упорные слухи, и это подтверждает и Альбрехт в своей книге.

В то время как все эти действия подрывали русско-германские отношения, которые и так уже находились в состоянии ухудшения, сокрушительный удар был нанесен с совершенно неожиданной стороны. И нанес его лидер консервативной партии Хугенберг, который увенчал свою карьеру политического головотяпства колоссальным промахом, допущенным им, когда он напал на Россию в своем выступлении на Всемирной экономической [169] конференции в Лондоне в 1933 году. Удачливый бизнесмен и хитрый политик, Хугенберг нес ответственность за провал надежд представителей умеренного правого крыла времен Веймарского периода на то, что сильное правое движение под руководством прогрессивного лидера может помешать росту влияния радикальной ультранационалистической партии нацистов. Но из-за своего реакционного упрямства он едва не привел к расколу правых на выборах 1931 года, после которых повернулся к Гитлеру и основал так называемый Harzburger Front, названный так в честь крупного слета нацистов и националистов, проведенного на этом очаровательном курорте, расположенном в горах Гарца.

Этот альянс был далек от искренности, поскольку оба партнера при случае намеревались обмануть друг друга. Самоуверенный и тщеславный Хугенберг так и не понял, что в лице Гитлера он встретил равного себе мастера подобной практики. К великому облегчению президента Гинденбурга, Хугенберг и некоторые из его последователей стали членами первого Кабинета, сформированного Гитлером. Они послужили новому диктатору в качестве голубей-манков на протяжении того недолгого срока, пока Гитлер желал сотрудничества с промышленниками и старыми консерваторами. Потом, в июне 1933 года, Хугенберг как министр экономики был направлен в Лондон в качестве представителя Германии на Всемирной экономической конференции. По какой-то неизвестной причине Хугенберг счел возможным представить Конференции меморандум, даже не спросив на это согласия Гитлера. Я не помню в деталях подробностей этих предложений, но главным блюдом стала обличительная речь, в которой он подверг уничтожающей критике Советский Союз, ударив эту страну в наиболее уязвимое место, а именно — затронув проблему расчленения Союза и должной эксплуатации богатств Украины, чего он, возможно, и не хотел говорить, но, безусловно, постоянно имел в виду.

Это, конечно, стало последней каплей для Москвы и дало мощный стимул всем тем, кто до сих пор занимал взвешенную позицию, отказаться от своей прогерманской политики и ступить на более безопасную почву англо-французского сотрудничества. Теперь мне кажется, [170] что опасения русских, вызванные гитлеровскими намерениями, как они заявлены в его книге, были справедливы. Русские расценили выступление Хугенберга как акт недружественный и вдвойне недоброжелательный и враждебный, поскольку нацисты выбрали трибуну всемирной конференции капиталистов, чтобы именно с нее сделать подобные официальные заявления. Ведь никто не поверил бы, что в авторитарном государстве действующий министр осмелился бы представить подобный меморандум без одобрения своего руководителя.

В московской прессе поднялся вой негодования. Ра-дек, который до сих пор был ярым врагом Версаля, теперь выступил в поддержку Diktat'a. Литвинов, глава советской делегации на конференции в Лондоне, не теряя времени, начал переговоры, в первую очередь с Францией, и вскоре была достигнута договоренность о том, что Хэрриот и Пьер Кот нанесут официальные визиты в Москву. Тот факт, что Хугенберг ушел в отставку, не помог разрядить ситуацию, поскольку буря продолжала бушевать еще какое-то время, пока постепенно все не улеглось. Но последствия ее продолжали ощущаться.

Несмотря ни на что я по-прежнему надеялся, что мне удастся поправить положение. Я понял, что в. СССР почти сформировались две фракции: с одной стороны были те, кто отвергал любую политику, которая могла бы привести к дружественным отношениям с Германией, тогда как с другой собрались те, кто, возможно, и готов был предпринять еще одну попытку примирения.

Два представителя последней группы, несмотря на правление национал-социалистов, провели свой отпуск в Германии, а именно — Крестинский, лечившийся, как обычно, в Бад Киссингене, и Енукидзе, пробывший несколько недель в Кенигштейне, в горах Таурус, Из этой поездки Енукидзе, по-видимому, вынес явно благоприятное впечатление о Германии. Он наблюдал новый дух активности и энергии на фоне отсутствия инцидентов, которые омрачили бы его пребывание в стране. Енукидзе пригласил нас с женой и чету Твардовски на datcha под Москвой, где к нам присоединился и Крестинский. Я обсудил с ними вопрос и попытался убедить их, что с новым режимом Германии вполне возможно найти modus vivendi. Я предложил, чтобы влиятельный представитель [171] Советского Союза встретился для беседы с Гитлером. Казалось, они в принципе согласились, и вскоре выкристаллизовался план, согласно которому после лечения в Киссингене Крестинскому следовало добиться встречи с Гитлером.

Я не придерживался правила, согласно которому Твардовски работал, когда я покидал Москву на летние каникулы. Я сам сформулировал идею, что в случае, если беседа Гитлера — Крестинского будет успешной, можно будет приступать к выработке новой политической и экономической основы и политического протокола, регулирующих отношения двух стран. В таком случае стало бы возможным договориться и о новом долгосрочном кредите на восстановление системы русских железных дорог, которые испытывали сильную нужду в паровозах и вагонах. Поскольку германская промышленность в то время только оправлялась от мук экономического кризиса и пока не работала на полную мощность на перевооружение армии, любой мог бы оценить справедливость утверждения, что эта сделка могла бы обеспечить также выгоду и Германии. После моего отъезда из Москвы Твардовски был проинформирован, что Гитлер готов принять Крестинского.

По прибытии в Берлин я получил подтверждение уже ходивших некоторое время слухов относительно моего будущего. Друзья сообщили мне, что я, вероятно, буду назначен на другой пост. Это освященная веками традиция нашей внешнеполитической службы, что извещение о подобных переходах никогда не достигают чиновника, которого они касаются, прямым путем, в виде личного письма от министра иностранных дел или с помощью официального Ukase, но всегда путем кружным и неофициальным. Намек на предстоящий переезд в основном дается в виде появления подрядчика, предлагающего перевезти вашу обстановку со старого места на новое.

Эта практика легко объяснима тем фактом, что большинство этих подрядчиков пользуется услугами одного из второстепенных чиновников МИДа, который с помощью контактов со своими бывшими коллегами в личном отделе оказывается немедленно информирован о любых изменениях в министерстве еще до того, как такие изменения произойдут. [172]

Когда я получил подобное подтверждение ходивших обо мне слухов, я спросил герра фон Нейрата, есть ли для них какие-то основания. Министр иностранных дел подтвердил слухи и добавил, что моим новым местом пребывания будет Токио, при условии, что японское правительство не будет возражать.

Мне так никогда и не удалось выяснить истинные причины этого перевода. Если смотреть с объективной точки зрения, вряд ли было мудро менять германского представителя в Москве в столь критический момент. Предположение, что намечается изменение политики, не имело под собой почвы, поскольку Мой предполагаемый преемник был еще более откровенным сторонником примирения с Москвой, чем я, и жаждал этого поста в течение нескольких лет. Нейрат, которому я задал вопрос на эту тему, объяснил, что после пяти лет пребывания в одной стране перемена необходима и что после напряжения, которого потребовала от меня работа в Москве, мне следует дать более приятный пост. Бюлов подтвердил эту версию, сказав, что моя жизнь так долго подвергалась опасности, что теперь настала очередь другого рисковать. Представляется вполне вероятным, что с точки зрения партийцев это означало повышение, поскольку они считали Москву таким ужасным местом для жизни, что любой другой город казался им более предпочтительным. Обдумав проблему, я пришел к выводу, что перевод был вопросом чисто рутинным, не связанным с соображениями политического характера,

Я не стал уговаривать Нейрата позволить мне остаться в Москве. Вопрос, добился ли я успеха в своих усилиях и Попытках восстановить приемлемые отношения между двумя странами, должен был в любом случае решиться еще до моего отъезда в Японию. Более того, это было моим принципом: никогда не вмешиваться в вопросы, связанные с моей карьерой. Япония казалась нам с женой очень привлекательным местом, и мне было все равно, что эта страна имела для Германии меньшее политическое и экономическое значение, нежели Россия. Не волновал меня и тот факт, что в штате посольства в Токио числились лишь советник, четыре секретаря и две машинистки, в то время как в Москве работал один из самых крупных аппаратов среди всех наших посольств. [173]

Наиболее привлекательными чертами нового поста были, во-первых, отдаленность Токио от Берлина (и долгое путешествие в прекрасную и интересную страну) и во-вторых, возможность, вновь посетить Дальний Восток, который произвел на меня глубокое впечатление во время моего первого визита туда, состоявшегося четверть века назад, и в-третьих, то, что в Японии я смогу удовлетворить свою страсть к коллекционированию и изучению восточного искусства и керамики.

Я вернулся в Берлин в октябре, чтобы приготовиться к заключительному акту моего срока службы в Москве, а именно к визиту Крестинского к Гитлеру. Но этот план был сорван: от Твардовски была получена телеграмма, в которой говорилось, что Литвинов сообщил ему, что Крестинский возвращается в Москву через Вену. Я был рассержен и разочарован тем, что план примирения, казавшийся столь удачным и обещавший хороший результат, был, скорее всего, сорван из-за какой-то московской интриги. Я сразу же решил указать Литвинову на политические последствия этого отказа, в то время как сам я холодно отнесся к тому, что Москва фактически дезавуировала меня.

Итак, я немедленно телеграфировал Твардовски, велев ему сообщить Литвинову о моем разочаровании, и что я вернусь в Москву лишь на несколько дней, без жены, только чтобы нанести официальные прощальные визиты. Литвинов ответил в оправдательном тоне, утверждая, что изменение маршрута возвращения Крестинского основано не на каких-то политических соображениях, но что он был срочно необходим в Москве, поскольку сам Литвинов вместе с маршалом Ворошиловым собирался отбыть с государственным визитом в Турцию.

Позднее я узнал, что отмена визита Крестинского в Берлин была подстроена самим Литвиновым в ходе личной интриги против своего коллеги. Литвинов был довольно ревнив к другим сотрудникам Narkomindel, привлекавшим всеобщее внимание. Он мог также с неодобрением воспринять любую попытку помешать его усилиям выстроить советскую внешнюю политику в одну линию с внешней политикой западных держав.

У меня состоялись встречи и с маршалом Гинденбургом, [174] и Гитлером. Последний в ходе разговора ограничился несколькими общими фразами, не открыв своих пожеланий, касающихся политики в отношении Японии. Встреча же с Гинденбургом стала моей последней встречей со старым президентом.

Несколько дней, проведенные мною в Москве, были заняты обедами, приемами и тяжелой работой. Я испытал удовлетворение, узнав, что русские, как и немцы, выразили искреннее сожаление по поводу моего отъезда, а также и свою благодарность за те усилия, что я предпринимал на протяжении пяти лет моего пребывания в Москве. Советское правительство устроило в мою честь большой прощальный обед, на котором присутствовали многие из сановников, обычно избегавших каких-либо контактов с иностранцами. В качестве прощального подарка мне преподнесли прекрасную чашу из оникса. Ворошилов приказал одному из своих генералов передать мне его личный подарок — письменный прибор, украшенный лаковой миниатюрой, с современным дизайном, но выполненном в знаменитой старой технике.

Спустя несколько месяцев я узнал, что Narkomindel намерен был даровать мне высочайший из всех знаков внимания — встречу со Сталиным. Но так как я покинул Россию до того, как диктатор вернулся в Москву с летнего курорта Сочи, то этот план не был исполнен. Поскольку Сталин в то время формально не имел никаких официальных полномочий и был совершенно недоступен для иностранцев, это стало бы самым большим исключением из правил, если бы мне позволили встретиться с ним.

Литвинов написал мне очень теплое и дружеское письмо, в котором с похвалой отозвался о моей лояльности по отношению к России и постоянных усилиях, направленных на установление дружественных отношений между нашими двумя странами.

Таким образом, я покинул Москву вполне удовлетворенный, по крайней мере тем, что касалось меня лично. То, что моя работа осталась, так сказать, «незаконченной симфонией» — так это обычный жребий тех, кого должность обязывает содействовать установлению дружественных отношений между народами. [175]

Рассказ о моей жизни в России был бы в высшей степени неполным без кратких замечаний о моей частной жизни в Москве. Россия, и особенно Советская Россия, слишком выразительная и волнующая страна, чтобы не поставить каждого временного гостя, а к этой категории относятся и дипломаты — перед альтернативой: чувствовать себя здесь крайне несчастным или быть ею странно увлеченным. Мы с женой принадлежали к последней категории. Все это время мы очень старались установить тесный контакт с русскими людьми, ближе познакомиться с русским искусством и музыкой, с ландшафтом и архитектурой страны. Поскольку русские очень чувствительны к самым тонким нюансам поведения своих гостей, они быстро прознали о нашем, пусть и не выраженном явно, желании узнать и понять их без предубеждения и вознаградили нас, оказывая нам доверие и знакомя с духовной жизнью своей страны. В целом в Советской России очень трудно установить человеческие контакты. Но дружественная атмосфера, которая тогда царила в отношениях между двумя правительствами, облегчала нам эту задачу. Таким образом, мы с женой обогатились впечатлениями и опытом, которые не могли не оставить свой след в нашей жизни.

К нашему великому сожалению, у нас были ограниченные возможности для удовлетворения нашей страсти к путешествиям и осмотру достопримечательностей. И не только потому, что мы были привязаны к Москве рутинной работой, которую должны были выполнять, но каждый раз, когда мы отправлялись в поездку, скажем, в Киев или Ленинград, случалось нечто такое, что мешало нам ехать: политический инцидент, важный гость или какое-то другое неожиданное событие. Я сейчас не могу вспомнить, сколько раз мне приходилось откладывать такие поездки или отъезд на выходные, но даже будучи в отпуске, я едва ли был в состоянии спокойно наслаждаться отдыхом. Не однажды мне приходилось прерывать поездку, чтобы мчаться в Берлин на совещание или спешить обратно в Москву.

Но, конечно же, главным препятствием для путешествий, знакомства со страной и просто отдыха была работа. [176] Никогда ранее в своей жизни я не работал так напряженно, как в те годы в Москве. Нет нужды говорить, что очень много времени и сил требовали мои официальные обязанности. Штат посольства был самым большим или, по крайней мере, вторым по величине среди всех германских представительств за границей — и это было самым убедительным доказательством важности и масштабности выполняемой нами работы.

Кроме выполнения официальных обязанностей мне приходилось вести и свои личные дела, связанные с выполнением воли моего отца, согласно которой на меня легло бремя управления наследством. Эта задача была тяжела для моей нервной системы, поскольку работа по управлению имением была не созидательной, а состояла, в основном, в уплате долгов.

Кроме официальных обязанностей и личных забот было у меня еще одно занятие, которое забирало много свободного времени, но которое, скорее, можно было назвать почти удовольствием — это изучение русского языка. Когда я был назначен на свой пост в Москву, я твердо решил сделать все, что в моих силах, чтобы овладеть по крайней мере деловым русским языком. У меня было желание читать газеты, понимать беседы и театральные представления и уметь пользоваться по крайней мере несколькими элементарными фразами разговорного языка. Поскольку представители политически влиятельных кругов в России практически не владели никакими другими языками, кроме родного (и довольно посредственно, если они были родом, скажем, из Грузии или Армении), и поскольку люди в массе своей, как правило, очень чувствительны к попыткам иностранцев выучить их язык и признательны им за это, я полагал, что стоит тратить на подобное занятие время и силы. Таким образом, три раза в неделю в посольство приходил маленький профессор, человек образованный и культурный, которого звали совершенно по-русски — Александр Карлович Шнейдер, чтобы познакомить меня с хитросплетениями прекрасного, но крайне трудного русского языка. Три других рабочих дня в неделю были посвящены вбиванию новых слов и грамматических правил в мои усталые и озабоченные мозги.

Постепенно я достиг успехов на пути к цели, однако [177] высшая точка была достигнута, когда я смог, наконец, беседовать с ответственными лицами России на русском языке. Как правило, утром я репетировал свои исходные высказывания с учителем. Произнося их, я внимательно слушал ответ партнера и затем продолжал беседу, стараясь изо всех сил и пользуясь фразами, которыми уже владел, и новыми словами, усвоенными во время урока.

Мы с женой чувствовали себя в Москве как дома, главным образом благодаря тому, что и окружение, и вся атмосфера повседневной жизни отвечали нашим вкусам. Сразу после прибытия в Россию мы решили снять дом, который до этого занимал граф Ранцау, и отклонили предложение Narkomindel предоставить в наше распоряжение один из великолепных дворцов бывшего московского сахарного магната. Скромная одноэтажная вилла в тихом переулке удовлетворяла нашим требованиям: пять гостиных, большинство из которых небольшие по размерам, но хорошо обставленные (частично нашей собственной мебелью), столовая, способная вместить 25 человек, несколько крошечных комнат для переговоров, а на верхнем этаже наша спальня и гардеробная, внизу — превосходная кухня, гараж и помещение для слуг. В Москве не было необходимости в устройстве многолюдных официальных обедов, а тех гостей, что собирались на обычный вечерний прием, не составляло труда разместить в имеющихся комнатах, расположение которых позволяло присутствующим легко передвигаться из одной комнаты в другую. Сад, примыкавший к дому, был достаточно просторен для устройства в нем теннисного корта. Распоряжение об этом стало одним из первых Ukases, которые я издал в Москве.

Одной из главных причин, почему наша жизнь в Москве была столь гармоничной и приятной, было то, что мои коллеги и их жены составили довольно однородный коллектив. На протяжении всех этих пяти лет герр фон Твардовски выступал как советник посольства, и я вполне мог положиться на его квалификацию и прилежание, политический такт и искусство управлять людьми и делами. Его жена, обладавшая превосходным чувством юмора и наделенная замечательным поэтическим даром, отличалась в организации новогодних вечеринок и любительских спектаклей, в которых играли более молодые [178] члены дипломатического корпуса. Герр Хильгер, советник по торговле, заслужил международную известность как один из выдающихся специалистов по России, так что нет нужды подробно описывать его способности. Собственные таланты Хильгера, а также доброта и отзывчивость его жены, намного облегчали жизнь тех, кто был менее знаком с российскими условиями, чем эта пара. Узы дружбы, связывавшие меня с Твардовски и Хильгером, сохранились и после окончания нашего совместного периода службы в Москве.

Очень ценным сотрудником нашего посольства был атташе по сельскому хозяйству. После того, как занимавший этот пост профессор Аухаген, превосходный человек, был отозван по требованию советского правительства, которое обиделось на смелую поддержку, оказанную им германским колонистам-меннонитам, я воспользовался услугами молодого ученого и практического специалиста по сельскому хозяйству доктора Шиллера, который некоторое время провел на одной из германских сельскохозяйственных концессий на Северном Кавказе. Он стал выдающимся специалистом в области русского сельского хозяйства. Его ежегодный отчет, публикуемый в одном из технических периодических изданий, стал своего рода библией для сельскохозяйственников всех наций, интересующихся российским делами. Прекрасно владея русским языком и проезжая по стране по пять-шесть тысяч миль ежегодно, Шиллер приобрел непревзойденные познания в области очень сложных проблем России.

Репутация доктора Шиллера как специалиста по сельскому хозяйству была сравнима лишь с репутацией генерала Кестринга как военного эксперта. Родившийся от родителей-немцев, владевших имением в России, он провел юность в этой стране и приобрел кроме совершенного знания языка глубокое и почти инстинктивное понимание русского менталитета.

Поскольку русские — самые трудные для управления люди, понимание их психологии — намного более великий плюс, нежели острый интеллект .или хитрая тактика. Генерал Кестринг, образец прусского кавалерийского офицера старой закалки, честный, интеллигентный и мужественный, пользовался безграничным доверием [179] как со стороны командования Красной Армии, так и своих коллег.

Его неофициальному предшественнику, герру фон Нидермайеру, нравилось иметь прозвище «немецкий Лоуренс». Во время Первой мировой войны, выполняя военную миссию в Афганистане, он прошел в одиночку через персидскую пустыню и под видом персидского пилигрима пересек русские и британские линии фронта. По возвращении в Москву он вновь служил в германской армии, а позднее стал профессором географии в Берлинском университете. В годы Второй мировой войны он командовал дивизией, составленной из русских военнопленных и солдат из Грузии, Азербайджана и Туркестана, добровольно перешедших на службу в германскую армию. После 20 июля 1944 года Нидермайер был осужден за критику нацистов и в конце концов приговорен к смертной казни. Его казни помешала капитуляция. Он попал в руки русских и ныне находится в Москве. Нидермайер был одной из самых ярких и энергичных личностей, с которыми я когда-либо встречался. Чистокровный баварец, несколько, впрочем, смягченный благодаря общению с иностранцами, он имел аскетический и упрямый ум. Он был интеллигентным, остроумным человеком и хорошим спортсменом. Играя на порядок лучше меня, Нидермайер, тем не менее, часто снисходил до игры в теннис со мной.

Герр Баум был очень опытным и компетентным пресс-атташе. Херрен Пфейфер, Браутингам, Пфлейдере, Брунхоф и Херварт — способные и надежные молодые сотрудники посольства, и неутомимый Chef de Bureau (начальник отдела. — Прим. перев.) герр Ламла — таков полный список наиболее значительных сотрудников посольства, работавших со мной в Москве. Их число замыкали наши консулы и генеральные консулы, которые были разбросаны по всей обширной российской территории. Они оказывали самые ценные услуги в чрезвычайно тяжелых условиях. Так, например, жизнь, которую в течение почти десяти лет вели в Новосибирске консул Гросскопф и его жена, можно было назвать почти героической. Гигант шести футов роста, сильный, способный много выпить, любитель медвежьей охоты, в совершенстве владеющий русским языком, Гросскопф [180] мог, вероятно, выдержать подобное напряжение. Он стал ведущим специалистом по Сибири. Его коллеги — Цехлин в Ленинграде, Динстман в Тифлисе, Зоммер и Хенке в Киеве, Бальдер во Владивостоке оказывали столь же ценные услуги, но при этом находясь в куда более приятных условиях жизни.

Еще с тех пор, как я был назначен в Восточный отдел, я старался создать в МИДе квалифицированную русскую службу. Я не большой сторонник систем обучения, практикуемых в различных школах, готовящих чиновников внешнеполитической службы для различных регионов, таких, как Европа, Средний Восток и Дальний Восток. Но эта система, конечно, оказывалась крайне полезна, когда требовался специальный опыт и долгий период обучения. Способный молодой человек, переведенный в Москву или Нанкин без какой-либо подготовки, особенно в области языка страны пребывания, не годился для эффективной работы. Он мог лишь затеряться в числе других иностранцев и писать отчеты из переведенных для него другими людьми отрывков из местных газет. На протяжении девяти лет моей работы, посвященной русским делам, а позднее и в Японии, я предпринимал систематические усилия, чтобы обучить чиновников посольства специальным знаниям, касающимся страны пребывания, и привить им особую гордость своей работой. Думаю, мне это удалось. Без преувеличения могу сказать, что узы дружбы продолжали связывать нас даже после постигшей Германию катастрофы.

Тем, что в те годы германское посольство было полностью в курсе всего, что происходило в политическом развитии России, оно было обязано не только эффективной работе своего персонала, но и царившей тогда атмосфере экономического и политического сотрудничества между Германией и Россией, столь характерной для периода пост-Рапалло. Как я уже упоминал, тысячи германских специалистов и техников были заняты на строительстве новых российских заводов, и отношения между двумя армиями также были весьма дружественными. Круг хорошо информированных людей был расширен замечательными германскими журналистами, жившими в Москве, — Паулем Шеффером и Артуром [181] Джастом. Да и случайные посетители посольства, такие, как исследователи или ученые, направлявшиеся со специальными миссиями в университеты или исследовательские институты куда-то в провинцию, во многом дополняли наши знания о положении дел в России.

Работники посольства сформировали ядро немецкой общины в Москве, число членов которой значительно выросло из-за наплыва германских специалистов. Это была несколько разношерстная толпа, которая раз в месяц собиралась на танцы и светские вечеринки в «Гранд-отеле»: известные интеллектуалы, несколько мастеров и инженеров и довольно много молодых искателей приключений. Из когда-то богатой и многочисленной довоенной германской колонии никто не выжил, за исключением нескольких старых, обнищавших супружеских пар.

Гости и посетители постоянно прибывали в Москву из Германии или останавливались здесь на обратном пути домой. Промышленники, которым приходилось вести переговоры по каким-то важным делам, ученые, приглашенные прочитать курс лекций, артисты, инженеры, чиновники — словом, люди из всех слоев общества и разных профессий — собирались два-три раза в неделю в посольстве на завтрак, и они также связывали нас с внешним миром. Все они были вынуждены входить в контакт с посольством, В то время как в других странах иностранцы стремятся встретиться со своими дипломатическими представителями только в случае беды, всем немцам, прибывавшим в Москву, приходилось во всем полагаться на отзывчивость сотрудников посольства.

Нам приходилось обеспечивать транспорт для них самих и их багажа, чтобы довезти их от вокзала до отеля, где мы заказывали им номера. Нам приходилось давать советы, с какими из многочисленных чиновников им следует связаться, и мы же договаривались об обратном билете для них. Таким образом мы познакомились со всеми нашими земляками, посещавшими Россию, и имели превосходную возможность собирать информацию об условиях в России, впрочем, так же, как и в Германии. Кроме того, это давало нам еще и привилегию заводить друзей среди самых интересных людей и очень важных персон. [182] Часто нас навещали друзья и родственники; иногда они по нескольку недель были нашими гостями.

Светской жизни приходилось приспосабливаться к особенностям советской столицы. Резкие различия, которые делались между русскими и иностранцами, не могли не оказать воздействия на светское общение. В результате члены дипломатического корпуса скоро составили одну большую семью. Близость наших отношений еще более подчеркивал тот факт, что в Москве было сравнительно немного дипломатических представителей. Дипломатические отношения между Соединенными Штатами и Советским Союзом еще не были установлены. Тем не менее многие американские граждане приезжали в Москву и довольно многие из них навещали меня. Великобритания разорвала дипломатические отношения с Советским Союзом из-за инцидента с «Аркос» и знаменитым письмом Зиновьева и не появлялась на сцене до осени 1929 или начала 1930 года. Южно-Американские государства и многочисленные мелкие европейские страны, такие, как Швейцария, Бельгия и Нидерланды, вообще не были представлены в Москве. Не все миссии постоянно находились в Москве. Мои коллеги из восточных государств — сателлитов Союза, такие, как Танну-Тува или Внешняя Монголия, приезжали только по великим советским праздникам, одетые в свои живописные национальные костюмы.

Таким образом, оставшиеся посольства и дипломатические миссии составляли своего рода общину, члены которой поддерживали близкое светское общение, особенно если они были сильны в игре в бридж или теннис. Мы регулярно проводили теннисные турниры по очереди в итальянском, британском и германском посольствах, но главным событием сезона был турнир в июле. Вручение призов всегда происходило в нашем посольстве, после чего, как правило, следовали танцы. Другая группа энтузиастов предавалась бриджу — или в небольших компаниях, собиравшихся для этой цели, или после официальных обедов, к ужасу неучаствующих — некоторых женатых пар, например, или других, равнодушных к игре, которые были обречены ждать, пока не кончится последний роббер. Подобная участь часто выпадала моей жене.

183–185

ческого корпуса все, как один, поднимаются до высот истинной страсти и красноречия — таков, по крайней мере, мой опыт.

Постоянные трудности, которые преследовали нас в Москве, были связаны с валютой. Золотое обеспечение бумажного рубля было мифом, за который с великим упрямством цеплялось советское правительство. Теоретически обменный курс был рубль за две марки и два рубля за доллар. Таким образом, фунт масла, продаваемый за 10 рублей, стоил бы 5 долларов. Ясно, что на таких условиях прилично жить в Москве невозможно. Открытие специальных магазинов для дипломатов не могло решить проблему. Сейчас я не могу вспомнить все детали, но в любом случае, многие другие покушения на то, что мы уверенно считали своими дипломатическим привилегиями, стали однажды той соломинкой, что переломила спину верблюда. Волна негодования захлестнула дипломатический корпус. Звучали пылкие горячие призывы к общему demarche, и было решено обсудить вопрос на встрече Chefs de mission (глав дипломатических представительств. — Прим. перев.).

Собрание состоялось, и я старался как мог, чтобы остудить бушующие страсти. Я был убежден, что легальная ситуация — с неизбежной покупкой рублей на одном из европейских черных рынков — даст Narkomindel сильное оружие, достаточное, чтобы разбить даже объединенный фронт представителей дипломатического корпуса в Москве.

С другой стороны, я знал, что советские власти обижались, когда слышали в свой адрес фразы типа «восточные методы», «нарушение правил международной учтивости» и т. д., и потому сопротивлялся любым попыткам решить вопрос путем официальных протестов или общего demarche, а настаивал на необходимости постепенно уладить вопрос в личных разговорах с Литвиновым. Когда я писал эти строки, меня очень позабавила прочитанная мной заметка о подобном инциденте, случившимся в Москве совсем недавно: вновь нарушение дипломатических привилегий (на этот раз в связи с денежной реформой), снова волна раздражения и опять совещание Chefs de mission, на котором, однако, югославский посланник расстроил единый фронт. Plus ca change, [186] plus c'est la meme chose... (Чем больше перемен, тем больше все остается по-старому. — Прим. перев.).

Брешь, образовавшуюся в отношениях между дипломатами и русскими, закрывали собой несколько сотрудников Narkomindel, которым была дарована privilegium odiosum общения с иностранцами и ношения вечерних платьев. Но они посещали лишь те дипломатические обеды, которые устраивались странами, приписанными к их отделам. Общее разрешение было дано лишь двум персонам: одной из них был М. Флоринский, Chef de Protocole, бывший сотрудник царской внешнеполитической службы, хитрая и коварная личность по натуре и воспитанию, успешно уклонявшаяся от всех наших попыток побудить его изложить пожелания и просьбы дипломатического корпуса своему начальству. Однако он замечательно играл в бридж.

Другим был его коллега Борис Сергеевич Штейнгер, бывший офицер, который устраивал для дипломатов посещения театров и был полезен в решении общих вопросов. Люди посвященные понимали, что он был шеф-агентом ГПУ, внедренным для наблюдения за иностранными представителями. Но этот факт, будучи известным, мог быть полезным для нас: связи Штейнгера можно было использовать для передачи замечаний или предупреждений тем людям, которые были определенно более влиятельны, нежели министр иностранных дел. И, vice versa, его мнения и высказывания были иногда инспирированы взглядами по-настоящему важных персон. После моего отъезда из Советского Союза и Флоринский, и Штейнгер вдруг исчезли со сцены в Москве. Флоринский был сослан в Сибирь, а драматический арест Щтейнгера во время обеда в одном из двух «элегантных» отелей был описан бывшим послом Соединенных Штатов Дэвисом в его книге «Миссия в Москву». Позднее было публично заявлено, что Штейнгер принадлежал к группе из восьми человек, которые были расстреляны в ходе чистки. Другими, разделившими его судьбу, были такие выдающиеся и влиятельные люди, как Енукидзе и Карахан.

Легко можно было понять, что хождение по лезвию ножа, чем, собственно, и занимался Штейнгер, рано или поздно должно было привести к внезапному и трагическому [187] концу, но я так никогда и не смог выяснить, что могло вызвать подозрения диктатора в отношении двух других жертв. Енукидзе, земляк Сталина и один из его самых верных и преданных приверженцев, конечно же, не принадлежал ни к какой оппозиционной группе. Карахан, который плыл в кильватере Енукидзе и, как армянин, так или иначе принадлежал к грузинскому клану, тоже казался мне неуязвимым, хотя его мирская жизнь была, конечно, подходящей для того, чтобы возбудить зависть и поощрить интриги.

Я вспоминаю эпизод с Караханом, характеризующий некоторые стороны московской жизни. Как правило, Карахан обычно приходил в германское посольство играть в теннис, при молчаливом соглашении, что никаких других иностранцев в это время здесь не должно было быть. Когда он узнал, что я увлекаюсь верховой ездой, он пригласил меня отправиться с ним на прогулку верхом. Он заехал за мной в своем элегантном кабриолете и привез в комфортабельный дом отдыха, расположенный на окраине Москвы. Очень хорошая лошадь, типа ирландского охотника, из конюшен Красной Армии, и капитан Красной Армии ждали нас. Мы прекрасно покатались в уединенном лесу и по лугам, еще не тронутым индустриализацией. По нашему возвращению нас ждал a dejeuner a la fourchette (плотный завтрак с мясным блюдом. — Прим. перев.). Никого из обитателей дома не было видно, кроме Орджоникидзе, которого я наблюдал гуляющим по саду. Возвращаясь на машине домой, мы подвезли супружескую пару: тучный дородный мужчина показался мне похожим на Бела Куна, высокопоставленного большевистского лидера времен кровопролитного периода большевистского правления в Венгрии, случившегося после Первой мировой войны. Вскоре после этой поездки Карахан осторожно спросил меня, не мог бы я выдать визу жене Бела Куна, которая хотела пройти курс лечения в Германии. Поскольку Бела Кун был a bete noir (предмет особой ненависти. — Прим. перев.) в Германии, мне пришлось дать уклончивый ответ. Это была моя первая и последняя верховая прогулка с Караханом.

Из приглашения сходить на охоту на медведя ничего не вышло. Однажды, когда мы обсуждали нашу общую [188] страсть к охоте, маршал Егоров, начальник штаба Красной Армии, пригласил меня принять участие в медвежьей охоте. Он прямо спросил Крестинского, сидевшего за тем же столом, есть ли какие-либо возражения против моего приглашения на такую охоту. Крестинский принялся размышлять вслух: «Британский посол не увлекается охотой, как и французский, и итальянский послы — так что вот вам мое благословение». Но подобного прецедента не было создано. И хоть мое присутствие на охоте не принесло бы никому никакого вреда, но ничего подобного не произошло. Очевидно, мои хозяева остыли и по здравому размышлению решили, что лучше не следует позволять мне слишком близко знакомиться с их личной жизнью.

Этот эпизод до некоторой степени отвечает на вопрос, который мне задавали столь же часто, как и вопрос «Встречался ли я когда-нибудь со Сталиным лично?», а именно: на что было похоже наше светское общение с русскими? Ответ таков: все зависело от двух условий — политической ситуации и личных качеств дипломата. Если между некоей страной и СССР возникали длительные трения, светское общение с представителями этой отдельной страны постепенно сходило на нет, и ни одному русскому не позволялось больше посещать ее дипломатическую миссию. Если же, с другой стороны, взаимоотношения были дружественными, то приемы, концерты и другие светские мероприятия посольства, о которых идет речь, посещались многочисленными русскими интеллектуалами, которые приходили не по отдельности, а группами, специально подобранными для этой цели. Таким образом, на приеме, устроенном в честь некоторых немецких ученых, с русской стороны появлялись их коллеги, а делегацию германских экономистов встречали известные представители экономической науки Советской России. Но если бы вы попытались пригласить одного из ваших гостей лично на ланч, он, конечно, начал бы заикаться, запинаться, и с крайним смущением пробормотал бы, что он, вероятно, в этот день будет болен. На партийных шишек, конечно, эти ограничения. Не распространялись, они сами, в основном, чувствовали себя неуютно в компании иностранцев. Однако посещали посольства и приглашали послов, если [189] они нравились им лично, а также если ценили атмосферу, царившую в данной миссии.

Обычной формой подобных светских мероприятий был вечерний прием с buffet (стойка с закусками. — Прим. перев.). Это больше отвечало вкусу русских, которые питали отвращение к строгим формальностям официальных обедов с вечерними платьями и предпочитали появляться и уходить, когда захотят, выбирать из набора еды и напитков и, главное, курить и разговаривать. Кроме этих организованных групп людей — партийных деятелей и интеллигенции, появлявшихся по особым случаям, было довольно много других русских, с которыми мы познакомились и даже подружились — художники, ученые, певцы, актеры, которые шли на риск прийти и повидаться с нами, или просто не боялись делать это.

Некоторые молодые сотрудники нашего посольства успешно вели своего рода богемную жизнь на квартирах, где собирались актеры и художники, демонстрировавшие свои таланты.

Посещения наших консульств, а также промышленных предприятий, таких, как автомобильный завод в Нижнем Новгороде, тракторное производство в Харькове или Dniepostroi, способствовали углублению моего знания не только самой страны и ее возможностей, но также и ее человеческого элемента.

В Ленинграде, Харькове, Киеве и Тифлисе ограничения на общение были не столь строгими, как в столице. Руководители в провинциальных городах не могли удержаться от встречи, когда представитель дружественной державы наносил им визит. Мое владение русским языком, хотя и достаточно скромное, необычайно облегчало эти контакты. Беседы с рабочими и чиновниками открывали значительно больше, чем чтение заметок в «Izvestia» или «Pravda».

Оглядываясь назад на те пять лет в Москве, которые дали мне возможность встречаться с людьми практически из всех слоев общества и разных профессий, я могу сказать без какого-либо предубеждения, что неплохо узнал русских людей вообще и советских русских в частности. Я быстро находил с ними общий язык и сохранил к ним определенную симпатию благодаря их человеческой доброте, их близости к природе, их простоте, бережливости [190] и терпению. На меня произвела глубокое впечатление их способность страдать и приносить жертвы, делая тяжелую работу и проявляя при этом энтузиазм.

На меня также произвел глубокое впечатление страстный фанатизм рядовых членов партии, стремившихся поднять свою отсталую страну, чтобы она могла занять место в ряду самых развитых наций, — попытка трогательная и патетическая. Я близко наблюдал разные типы партийцев — от низших рангов и до самого высокого уровня — и не могу удержаться от вопроса: где истоки той грандиозной яркости их планов и безжалостной мощи их решений, которые требовали жертвовать не только благосостоянием, но даже самой жизнью миллионов людей ради цели, маячившей, как они знали, где-то далеко на горизонте, и которую большинство иностранцев считали абсолютно недостижимой?

Внешне эти члены партии были простыми и скромными людьми, которые не производил и впечатления сильных, волевых, подавляющих собою личностей. Среди них были блестящие умы, большей частью еврейского происхождения, с которыми, как, например, с Радеком, беседовать было истинным удовольствием.

Но за этой кажущейся простотой ума была сокрыта горячая и непоколебимая, почти религиозная, вера в их учение, которая заранее делала любые глубокие дискуссии совершенно бессмысленными. Я помню беседу с Ворошиловым в 1932 году, в ходе которой я выразил серьезное сомнение относительно того, не окажется ли принудительная коллективизация опасной или даже разрушительной мерой для сельского хозяйства России, составлявшего основу ее экономики, и не уменьшится ли до нуля экспорт зерна и, соответственно, средства для оплаты наших кредитов? Ворошилов внимательно выслушал и постарался развеять мои сомнения, однако позднее он, глубоко разочарованный и безутешный, сказал одному из сотрудников нашего посольства: «Посол не верит в нас». Он просто не мог понять, что друг его страны может таить хоть тень сомнения в отношении принципов и планов советского правительства.

Восхищаясь решимостью, с которой была завершена индустриализация, я все же не могу удержаться от вывода, что минимальный нетто-эффект был достигнут с [191] максимальными затратами и человеческими страданиями.

Но больше всего среди советских представителей меня интересовали офицеры Красной Армии. Фактически был создан новый класс, уровень подготовки и развития которого соответствовал — по крайней мере в том, что касалось генералов и старших офицеров, — приблизительно тому же стандарту, который существовал для руководителей в старой германской армии. Эти офицеры Красной Армии были всецело преданными своей стране, людьми убежденными, сдержанными и умелыми. Образовательная работа среди личного состава, проведенная Красной Армией в ходе сражения с неграмотностью и отсталостью, должна быть признана наиболее выдающимся достижением советской системы.

Генералы, такие, как Уборевич, Егоров, Корк, Хейдеман, Путна, Алкснис могли быть отнесены к тому же уровню, что и лучшие представители германского генералитета. Этих людей можно смело хвалить, поскольку все они стали жертвами чистки наряду с такими сомнительными, авантюрного склада типами, как Тухачевский. Создание нового поколения руководителей, способных вести такие кампании, какие они проводили в войне против Германии, следует признать выдающимся подвигом, который Красная Армия совершила всего за два года. Учитывая тот факт, что около 70–80% офицеров Красной Армии, начиная с ранга полковника и выше, были ликвидированы, этот результат можно считать почти необъяснимым.

Выражение «необъяснимый» приложимо и к русскому уму, и к менталитету вообще. Под поверхностью доброты, доброжелательности, искренности, понимания и огромной готовности помочь, скрывался пласт, который оказывал непреодолимое сопротивление любым попыткам исследовать его, предпринимаемым мыслящими по-западному европейцами. Это выходит за рамки данной главы — дать анализ русской души во всех ее проявлениях. Мне необходимо лишь упомянуть имя Достоевского, чтобы указать направление своих мыслей. Смиренное утверждение Киплинга относительно пропасти, разделяющей западный менталитет от дальневосточного, — «и вместе им не сойтись» — может быть в еще большей [192] степени приложимо к пропасти, разделяющей западный ум от русского. Даже внешне эта пропасть выражается шрифтом «кириллицей». А большевистское кредо сделало ее вообще непреодолимой.

Есть много других точек зрения, с которых можно рассматривать эту проблему. Я столкнулся с ней, когда посещал театральные представления, слушал русскую музыку, восхищался старой русской архитектурой или даже когда наслаждался необозримостью русских ландшафтов. Представление исторических персонажей, таких как Петр Великий или Распутин, бесконечные духовные поиски, дискуссии о сценическом воплощении толстовских романов классическим театром Станиславского, психологические лабиринты современных пьес, особое, странное исполнение «Бориса Годунова» — все эти вещи открывали мне новые подходы к тайне русского менталитета, который оказывался точно так же необъясним, как фанатизм самобичевания и самообвинения, идущий по восходящей от Достоевского к показательным процессам большевистской эры.

Возвращаясь из Днепропетровска и ожидая поезд-экспресс в середине ночи на вокзале, наш харьковский консул Вальтер, который досконально знал российский образ жизни, поинтересовался относительно железнодорожного расписания и получил следующую информацию от начальника вокзала: «Nikto nichevo ne snaet!» Генеральный консул заметил: «Как абсолютно по-русски — тройное отрицание!» Но потом, совершенно неожиданно, поезд прибыл, несмотря на расписание, спальные места имелись в наличии, и путешествие обратно в Москву было довольно комфортабельным. Такова Россия в двух словах.

На ранних стадиях моей миссии в Москву мы находились под обаянием новых впечатлений, предоставленных нам русской сценой и советским строем, который тогда был не более, чем экспериментом, с тех пор ставший, однако, достаточно распространенным явлением, ныне копируемым многими другими странами. Но постепенно жизнь в Москве становилась для нас все более тяжким бременем, поскольку по мере того, как шло время, становилось все более ясно, что Москва никогда не была приятным для жизни местом, даже когда не было [193] советского правления. Мрачная помпезность Кремля и грациозная элегантность, которую итальянские архитекторы сумели пересадить на российскую почву при строительстве Новодевичьего монастыря в стиле барокко, не могли поднять нам настроение на фоне серого однообразия ветхих домов, тусклых, скверно одетых толп на улицах и торжественной, пугающей пустоты магазинных витрин, украшенных лишь бюстами Ленина или Сталина. Не было парков, способных оживить эту однообразную каменную пустыню, чем, собственно, и была Москва. Чтобы прогуляться или подышать свежим воздухом, вам приходилось ехать в какое-нибудь место в окрестностях города и там прогуливаться вокруг скромных лесов и холмов, любуясь их тихим очарованием и яркими красками, приобретенными за короткие недели трансконтинентального лета.

Во время зимнего сезона я делал несколько попыток покататься на лыжах по холмам и косогорам, куда меня тянул сын Твардовски.

Когда волнение, вызванное новым окружением, начало спадать, старожилы, принадлежавшие к иностранным общинам в Москве, становились все более подвержены депрессиям, особенно после того, как взгляд, брошенный за кулисы, открывал им многочисленные личные трагедии, происходившие на фоне всевластия государственной полиции. Некоторые из наших знакомых исчезли, тогда как их жены кончали жизнь самоубийством. До нас доходили слухи о пытках в Бутырках и других тюрьмах.

Наша жизнь в России предлагала два вида развлечений: музыку и театр и путешествия. Русская музыка стала для нас с женой откровением. Разница между представлением «Пиковой дамы» Чайковского или «Бориса Годунова» Мусоргского в Западной Европе и представлением тех же опер в Москве была примерно та же, как между стаканом воды и бокалом бургундского. Русский балет можно было сравнить лишь с бокалом шампанского. Что касается балета, то мы не были ни столь помешаны на нем, ни столь большими знатоками, как московские и ленинградские поклонники, которые мгновенно воспламенялись и вели жаркие споры о том, московская или ленинградская техника движения рук более [194] грациозна, оставляя в покое пируэты и па, и споры эти порой обретали форму научных трактатов.

Кроме вышеупомянутых «стандартных» опер мы познакомились со многими чисто русскими шедеврами, которые мало известны на европейских сценах, такими, как «Псковитянка» и «Хованщина». В то время как тщательно сделанное искусство классического театра Станиславского способно было удовлетворить старомодные вкусы, Вахтангов ставил «Гамлета» в форме почти кощунственного эксперимента, а Таиров погружался в крайний сюрреализм.

Конечно, текущие события и достижения, гражданская война с ее партизанской деятельностью и пятилетний план со смелым инженером-комсомольцем и плохим старым вредителем (который, к счастью, нашел свою судьбу в 4-м акте) были основой для сюжетов бесчисленных пьес, выдержанных в духе партийной линии. Возбуждать патриотические чувства не дозволялось, однако слегка благосклонное чувство к Петру Великому было ясно различимо.

Даже в театрах аудитория не могла избежать партийной пропаганды. Помню, однажды я смотрел пьесу О'Нила, в которой одним из героев был негр. Во время антракта к зрителям обратился человек, упомянувший о предстоящей казни двух американских негров, приговоренных к смерти, и этот человек настоял на единогласном голосовании в защиту осужденных. Мы с Твардовски проголосовали «против».

На концертах превалировала ортодоксальная манера исполнения, эксперимент с оркестром без дирижера был отвергнут. В репертуаре классические симфонии занимали первое место, и никаких Шостаковичей не было повода порицать за пристрастие к западной музыке.

Нас особенно интересовали многочисленные образцы классической русской архитектуры, начиная от старых церквей периода великих князей XII или XIII веков, до зданий, построенных в стиле русского ампира, представленного дворцом князя Юсупова в Архангельском, включая русские вариации архитектуры Ренессанса и барокко, а также прекрасные архитектурные достижения периода правления Александра I.

Мы ходили на экскурсии по осмотру достопримечательностей, [195] ради которых иногда приходилось уезжать на расстояние более чем 125 миль от Москвы, иногда проводя ночь в маленьком провинциальном городке, который, однако, был единственно возможным местом, выбранным после тщательных приготовлений, проведенных германским отделом Narkomindel. Поездка в прекрасный старинный Владимир, с его золотыми куполами и красивыми шпилями стоящих далеко в лугах церквей, оставила незабываемые впечатления.

Столь же впечатляющим оказался и похожий на крепость монастырь — Сергиевская лавра и собор в Иерусалимском. Параллельно с этим восхищением старыми русскими церквами я стал все больше разбираться в иконах и даже почувствовал легкое стремление коллекционировать их.

В качестве желанного отдыха от трудностей повседневной жизни в Москве мы использовали частые поездки в Ленинград. «Окно на Запад», прорубленное Петром Великим, сохранило немногое из присущей ему ранее европейской атмосферы. Гостеприимство, которое генеральный консул Цехлин оказывал нам, принимая нас в здании бывшего германского посольства, в огромной степени способствовало тому, что эти дни отдыха были по-настоящему спокойными и комфортабельными.

Сокровища Эрмитажа казались несметными. Нам особенно нравилась уникальная коллекция скифских золотых монет и безделушек. Экскурсии в царские дворцы, расположенные поблизости от Ленинграда, — в Гатчину, Павловск, Царское село — были всегда интересным развлечением.

Я также продолжил свое знакомство с Украиной, нанеся несколько визитов в Киев и Харьков.

Однажды нам удалось совершить туристическую поездку с осмотром достопримечательностей в Одессу, куда нас пригласила приморская молодежная организация. Поездка эта включала в себя и круиз вдоль побережья Крыма на прекрасной яхте, которую мы потом поменяли на комфортабельный пассажирский пароход. Мы проплыли вдоль восточного побережья Черного моря вниз до полутропического Батума.

Нам очень понравились Тифлис и грузины, сочетавшие в себе манеры джентльменов с питейными привычками [196] гейдельбергских студентов. Мы также проехали на машине по знаменитой горной дороге до Владикавказа, проложенной среди покрытых снегами гор.

Направляясь в Баку, мы обнаружили, что за ночь сцена изменилась. Баку был типично азиатским городом, со своими засушливыми песчаными равнинами, караванами верблюдов, своей верностью персидским обрядам солнцепоклонников и, самое главное, со своими колодцами и хрупкими растениями. Обед на продуваемой ветром крыше в саду нашего отеля с величественным видом на Каспийское море, мерцающие огни города и оркестр, играющий русские и азиатские народные песни, — все это соединилось в единое целое, оставив у нас незабываемое впечатление.

Однако, что нам нравилось больше всего — это наше ежегодное путешествие в германскую сельскохозяйственную концессию Drusag, расположенную близ станицы Кавказской, в богатом сельскохозяйственном районе Северного Кавказа, куда мы ездили на охоту. С доктором Дитлоффом за рулем мы скользили вниз по покатому склону к берегу реки Кубань, чтобы, в течение нескольких дней наслаждаться атмосферой немецкой деревенской жизни вместе с герром и фрау Дитлоффом и его коллегами.

Спортивная сторона нашего визита — охота — была представлена в соответствии со старыми добрыми немецкими традициями. Там не было ни медведей, ни волков (я видел лишь одного, и то издалека), но были зайцы, фазаны и кролики, изредка — лисы и бекасы, и лишь сами охотники придавали сцене экзотический штрих: большинство из них были жителями одной из соседних Stanitsas — так называемые гордые кубанские казаки, носившие меховые шапки и цветные шелковые кушаки. На меня произвело огромное впечатление, когда в мой первый визит, летом, д-р Дитлофф привез меня на холм, который был окружен настоящим океаном пшеницы, покрывающей пространство в радиусе около 2,5 миль. Подобные картины, вероятно, достаточно обычны для Соединенных Штатов и Аргентины, но для немецкого глаза это было нечто изумительное.

В последние дни октября я навсегда уехал из Москвы. Я поехал через Вену в Рим, где встретил жену и несколько [197] дней отдохнул на вилле Бонапарта у своей сестры и зятя — германского посла в Ватикане, герра фон Бергена. Я также захватил с собой свою племянницу Элку Ведель, которая сопровождала нас в Японию. В Неаполе мы сели на борт японского корабля «Хакусан Мару». Мы сделали выбор в пользу морского путешествия, поскольку по пути к новому месту службы я хотел познакомиться с проблемами Дальнего Востока, делая хоть краткие остановки в некоторых важных городах, — таких, как Сингапур, Гонконг и Шанхай. Лишь за несколько дней до Рождества «Хакусан Мару» пришвартовалась к причалу в Кобе. И отныне евроазиатский кризис сменился для меня кризисом дальневосточным.

Дальше