Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 2.

Восточный отдел (1925–1928)

Обновленный МИД

Я был не единственным, кого отозвали с занимаемого поста для работы в МИДе. Министерство иностранных дел вновь медленно, но верно становилось центром формирования внешней политики страны. Попытка влить свежую кровь в склеротические, как утверждалось, вены министерства после 1918 года путем трансплантации людей из различных слоев общества — торговцев, армейских офицеров, управляющих — на ответственные посты с целью произвести благотворный целебный эффект, потерпела неудачу. И тогда решено было начать новый эксперимент, заключавшийся в назначении карьерных дипломатов на должности заместителей начальников отделов в качестве нянек для своих шефов-неполитиков. Это было не прямое возрождение старых политических департаментов, священных и неприкосновенных в бисмарковские времена, но шаг назад по этой дороге. Недавно назначенным «директорам» было доверено вести важные политические переговоры. Они сопровождали министра на конференции, составляли ноты, вели переговоры с посольствами и имели прямой доступ к статс-секретарю и министру иностранных дел. Они зачастую были в курсе самых секретных дел, о которых им запрещено было сообщать своим шефам. Шуберт завел так называемое «бюро при министре», в котором концентрировались эти в высшей степени конфиденциальные дела, однако не пытался сделать решительный шаг к формированию нового политического отдела.

Среди вновь пришедших в МИД были и герр фон Бюлов, занявший пост заместителя начальника отдела Лиги Наций и других международных дел, позднее ставший статс-секретарем, и граф Зех, посланник в Хельсинки, [61] зять бывшего канцлера фон Бетман-Тольвега, позднее назначенный посланником в Гаагу и погибший в русском концлагере в 1945 году. Ему было поручено ведение западно-европейских дел.

Шефом Бюлова был сердечный, дружелюбный, остроумный и интеллигентный ministerialdirektor (начальник отдела министерства. — Прим. перев.) Кенке, старый чиновник консульской службы. Соответствующий пост в англо-американском отделе, возглавляемом ministerialdirektor де Гаазом, также чиновником старой школы, был поручен герру Хорстману, человеку, умудренному опытом, с неплохим политическим чутьем и стремлением направлять ход мировой политики скорее убеждением и личным общением, нежели путем упорной, тяжелой работы. Он был женат на дочери очень известного и образованного банкира фон Швабаха. Хорстмана похитили русские, и неизвестно, жив ли он сейчас или умер.

Шеф моего Восточного отдела, герр Вальрот, бывший сотрудник Торговой палаты, превосходно разбирался в экономических вопросах, но был лишен политического дара. Он был дружелюбным, честным и прямым человеком, с которым мне было легко работать. Уставший от напряженной работы в МИДе, он ждал назначения на пост посланника — приятный и необременительный, но и ему, и мне пришлось прождать еще три года, прежде чем это желание, лелеемое в душе каждым из нас, исполнилось. Я был его заместителем по ближневосточному сектору (Россия, Польша, Балтия и Скандинавские страны), в то время как герр Траутман, позднее сменивший меня на посту в Восточном отделе и будущий посол в Нанкине, отвечал за страны Дальнего Востока.

Ключевой фигурой в иерархии МИДа был, конечно, статс-секретарь герр фон Шуберт. Посещая одну и ту же школу, обучаясь в Гейдельберге и Бонне, являясь членами одних и тех же студенческих ассоциаций, мы унаследовали дружбу, которая связывала наших сестер и родителей.

Шуберт, или Карлхен, как звали его многие, был человеком странным и очень непростым. Явный дар к внешней политике сочетался в нем с усердием, старательностью, [62] трудолюбием и добросовестностью в рутинной работе. Не очень симпатичный внешне, с брюшком и крючковатым носом, он относился к своей внешности со странным юмором — полусардонически, полуиронически, и зачастую его ирония была направлена против самого себя. Был он человеком подозрительном и скрытным и не обладал способностью легко относиться к жизни, ограничивая свои волнения лишь по-настоящему важными вопросами. Он превратил жизнь своих сотрудников в тяжкое бремя, но в еще большей степени это касалось его самого. Он был невероятно предан своему делу и был уверен, что все рассыплется в прах, если его не будет на рабочем месте. Западник по рождению и карьере, он был убежденным последователем пробританской школы в германской внешнеполитической службе, но был достаточно дальновидным и политически мыслящим, чтобы понимать, что при проведении германской внешней политики следует учитывать необходимость уравновешивать факторы западного влияния хорошими взаимоотношениями с Россией. Ничто не могло рассердить его больше и даже привести в бешенство, чем мои жалобы на то, что он занимается исключительно Западом.

Будучи женатым на grand dame, графине Харрах, и являясь владельцем огромного состояния, а также имения, расположенного на границе Саара, где делали превосходное, но очень дорогое вино, Шуберт играл видную роль в светской жизни Берлина и часто устраивал у себя щедрые приемы для дипломатического корпуса.

Другой ключевой фигурой в МИДе был доктор Гауе, шеф правового отдела. Он был — и в этом не может быть никаких сомнений — выдающимся юристом, обладателем блестящего стиля и преданным учеником, почти рабом, своего предшественника, доктора Крюге, упрямого и непокорного старого правоведа-теоретика. Он знал все ходы и выходы во всем, что касалось вопросов международного права, но у него были замашки примадонны, и его «Нет! Нет! Нет!» пугали всех, обращавшихся к нему с просьбой сформулировать политическую мысль на языке права. Кроме того, был он человеком честолюбивым и страстно стремился к политическому влиянию, а поскольку в тот период наблюдался самый настоящий бум [63] в области права, он преуспел, играя важную роль в политической жизни.

В последовавшее за конференцией в Лондоне, принявшей план Дауэса, время на политической сцене ощущалось всеобщее желание перемен и стремление вновь как-нибудь попытаться пристроить Германию в европейский оркестр в качестве одного из участников. Поскольку всеобъемлющие политические договоры казались делом несколько ненадежным, народы посчитали целесообразным ограничиться политическими заверениями, что они не станут нападать друг на друга. Это простое решение можно было сформулировать в бесконечном числе вариаций, начиная со слегка завуалированного выражения недоверия и поднимаясь до пыла военного союза. Эти «неагрессивные» договоры являлись богатыми охотничьими угодьями для специалистов по международному праву в период до и после Локарно, и Гауе просто наслаждался, играя вместе с коллегами из министерств иностранных дел других стран формулировками статей и пунктов.

Однако и ему не удалось избежать злоупотреблений, в частности, нарушений чужого права, на политической арене. Поскольку считается, что все эти правоведы якобы способны придумать формулу непромокаемую и защищенную от ударов при любом уклоне и направлении политической мысли, то они не склонны занимать определенную и жесткую политическую позицию. И таким образом в характере юриста развиваются гибкость и уступчивость, которые, как правило, делают их непригодными для политической деятельности.

Поскольку Гауе был человеком нервным и чувствительным, то все его авантюры в политике сами по себе кончались плачевно. Эти черты характера, соединенные со скрытым честолюбием и амбициями, вероятно, и были ответственны за благосклонное принятие им национал-социалистической внешней политики и самого Риббентропа, что и привело к отчуждению Гауса от большинства его бывших коллег.

Можно сказать, почти сотрудник тогдашнего германского МИДа британский посол лорд д'Абернон также может быть включен в список влиятельных людей того времени. Важная роль в мировых политических и [64] экономических делах, которую он играл в течение нескольких десятилетий, всем хорошо известна и неплохо задокументирована в воспоминаниях. И если Мальтзан потворствовал д'Абернону в приятном турнире политического фехтования, то Шуберт был более склонен сохранять бдительность и стоять на правовой точке зрения в verba magistri ( «слова учителя», слова авторитетного человека. — Прим. перев.) В 1925–1926 годах британский посол играл решающую роль на политической сцене Берлина.

Что до остальных новичков в МИДе — двух карьерных дипломатов, занявших важные посты, — герра фон Сторера, позднее ставшего посланником в Египте и послом в Испании в качестве начальника личного отдела, и Роланда Кестера, позднее посланника в Норвегии и посла во Франции в качестве Chef de Protocole, то оба они были, как и Зех, и Бюлов, моими близкими друзьями, и таким образом, наиболее важные, ключевые позиции в министерстве занимали члены практически одной команды.

Внутри узкого круга чиновников МИДа поддерживались очень тесные связи. После прочтения телеграмм и срочных материалов все собирались в половине десятого утра на совещание с участием более широкого круга второстепенных чиновников. На пресс-конференции остоумный доктор Шахт (не родственник финансового «волшебника»!) кратко излагал основные положения политически важных новостей и статей, после чего начальники отделов и их заместители уходили в кабинет Шуберта, где обсуждались уже более важные вопросы. Эти непродолжительные ежедневные совещания были зачастую весьма полезными и в высшей степени занимательными и забавными. На них рассказывались политические шутки, ходившие по Берлину, а иногда Керке пародировал старого Гинденбурга или Штреземана. После совещаний изредка следовали обсуждения в частных беседах с Шубертом и Гаусом. В Восточном отделе референты по отдельным странам — России, Польше, государствам Балтии и Дальнего Востока — собирались для краткого обзора событий и распределения наиболее срочных заданий. После чего начиналась обычная ежедневная работа. [65]

Часто эта рутинная работа в офисе прерывалась совещаниями — в самом МИДе, или с представителями других министерств, или с представителями нацменьшинств, или с промышленниками, или переговорами с представителями иностранных держав о технических вопросах, или подготовкой ответов на запросы депутатов рейхстага. А иногда мне приходилось участвовать в регулярно проводимых сессиях межминистерской экономической комиссии, где практически решались все вопросы экономической политики рейха на протяжении всего периода существования Веймарской республики.

Четверо представителей из МИДа, министерств финансов, экономики и сельского хозяйства, входившие в комиссию, были столь опытны и квалифицированны, что отдельные министры, в основном, были вынуждены соглашаться с ними и не могли игнорировать их мнение. Вероятно, лишь Шахт, сам очень сильная личность и первоклассный специалист, являлся здесь исключением. Вообще говоря, Германия времен Веймарской республики управлялась высшей министерской бюрократией, которая пользовалась доверием министров и парламента, поддерживала тесные отношения с прессой и промышленниками и очень хорошо справлялась с возложенной на нее задачей.

Мне следовало бы начать свой рассказ о МИДе времен моей работы в нем с упоминания о самой важной персоне министерства — министре иностранных дел в течение всего срока моего пребывания в Берлине, Густаве Штреземане. Но каким-то образом я упустил из виду этот вопрос, возможно, под впечатлением того, что он не был карьерным дипломатом, и роль, которую он играл, столь далеко выходила за узкие границы деятельности нашего министерства, что он просто не вписывался в рамки этого бюрократического института. С другой стороны, его связи с наиболее важными сотрудниками министерства были столь тесными, что он оказывался все более и более вовлеченным даже в обычные рутинные вопросы деятельности МИДа, а потому мне бы хотелось добавить в связи с МИДом несколько замечаний, касающихся его роли как министра иностранных дел.

Штреземан, выходец из восточных пригородов Берлина, принадлежавший к нижнему среднему классу, был [66] в тот момент, когда он принял министерство, не совсем свободен от подозрений и чувства собственной неполноценности по отношению к знати и карьерным дипломатам. Однако вскоре он убедился в лояльности и преданности персонала МИДа. Между ним и его коллегами возникло чувство взаимного доверия, доходившее временами до дружбы. Персонал МИДа и дипломатических миссий за рубежом был слишком многочисленным, а сам он был слишком поглощен бесчисленными и разнообразными обязанностями, что мешало близким контактам с большинством своих сотрудников. В чем была и его слабость, и его сила, так это в том, что он — лидер своей собственной партии, хотя работа .и в Reichstag, и в Кабинете министров поглощала большую часть его времени.

Поскольку степень влиятельности министра иностранных дел зависит, главным образом, от прочности его политического положения внутри страны, то и МИД, и наша внешняя политика извлекали огромную выгоду из того факта, что Штреземан играл ведущую роль как в рейхстаге, так и в германской общественной жизни в целом. Но кроме этого он увлекался театром и интересовался литературой. Он любил вечеринки и встречи с людьми. Рутинная работа по руководству сложной бюрократической машиной быстро надоедала ему, и он всячески старался избегать ее, даже если у него и было на нее время. Он абсолютно не был бюрократом и мог привести подчиненных в отчаяние своим нежеланием придерживаться договоренности о встрече или выдерживать до минуты продолжительность своих бесед.

Наиболее выдающейся и характерной чертой личности Штреземана была его граничащая с гениальностью способность подхватывать политические идеи и развивать их с учетом внутренних и внешних проблем в любой отдельно взятой ситуации. Возможно, он не был творческим гением в разработке политических планов, но обладал изумительным чутьем, берущим начало больше от вдохновения, нежели от интеллекта, и умением трансформировать идеи, представленные ему, в нечто поразительное, но убедительное и вполне приемлемое. Так, в ходе сессий Совета Лиги Наций он поражал своих коллег, которые тщательно готовили комментарии к повестке [67] дня, тем остроумием и изобретательностью, с которыми он игнорировал тенденцию политической мысли, представленную ему, и решал вопрос совершенно другим, неортодоксальным образом. И его метод почти всегда успешно срабатывал. В этой тактике ему здорово помогало его огромное ораторское мастерство.

Успехи Штреземана на трибуне Reichstag были тем более поразительны, что ему не хватало личного обаяния и располагающего, почти музыкального голоса Бриана. Но неподдельная страстность и очевидная искренность, звучавшие в его речи, всегда вызывали энтузиазм или, по крайней мере, восхищение слушателей. На протяжении почти четырех лет моей работы в Восточном отделе я пользовался доверием Штреземана, которое за пределами официального общения перешло в более близкие человеческие отношения. Именно Штреземан доверил мне ответственный и трудный пост посла в Москве. Его политическая смелость и идеализм, которыми нельзя было не восхищаться, даже если это впечатление было обманчиво, оставили в моей душе и памяти глубочайшее и самое яркое впечатление из всех воспоминаний, связанных с ним.

Отношения с Россией

С тех пор как Мальтзан возглавил Восточный отдел, отдел этот стал занимать в МИДе особое положение. Он находился несколько в стороне и был почти автономным, и облако секретности, почти мистической, окутывало его деятельность. Чиновники МИДа с облегчением поняли, что отныне их не касаются тайны восточного мира и его политики, поскольку есть, слава Богу, люди, готовые взвалить на себя эту работу, и что не стоит им мешать. Подобный образ мыслей до некоторой степени проистекает из того факта, что западные политики казались чиновникам МИДа намного более понятными и по языку, и по традициям, и по образу мышления и, последнее, но немаловажное: дипломатические и консульские посты в дипломатических миссиях на Западе считались куда более перспективными и комфортабельными, чем таковые в странах Востока. Среди чиновников также [68] было распространено некое смутное чувство, что дипломату придется неопределенно долго оставаться с царстве Востока, если он будет эффективно и плодотворно работать в Восточном отделе.

Но кроме этой карьерной тактики была и другая причина прохладного отношения к восточным делам, заключавшаяся в том, что в отношениях Германии с восточно-европейскими народами не было ни симпатии, ни понимания, которые являются необходимым предварительным условием для заинтересованной и успешной работы дипломата. Так, все, касавшееся Польши, было несимпатично с самого начала. Отношения с этой страной были омрачены проблемами дискриминации немецкого меньшинства, а столица государства и места расположения германских консульств — просто омерзительны.

Наша политика по отношению к Советскому Союзу также не вызывала больших симпатий у сотрудников германской внешнеполитической службы. Способствовать поддержанию дружественных отношений с правительством, чьи методы были столь отвратительны и связаны с поощрением подпольной деятельности Коминтерна, казалось нам почти извращением. Последователи большевистской веры в Германии также не вызывали симпатий. Лучше держаться от всего этого подальше — такова была простая формула, к которой сводилось общее чувство по отношению к Восточному отделу. Но эта всеобщая сдержанность по принципу «не было бы счастья — да несчастье помогло» обернулась большим плюсом для тех, кому приходилось заниматься неприятными восточными делами, поскольку дала им реальную возможность действовать по-настоящему независимо в пределах своей компетенции.

Главной проблемой Восточного отдела был, конечно же, Советский Союз. Однако центром, где творилась политика по отношению к России, был не МИД, а германское посольство в Москве, возглавляемое графом Брокдорф-Ранцау, а после ухода Мальтзана в МИДе не было никого, кто поддерживал бы тесный контакт с послом.

Мне не потребовалось много времени, чтобы уяснить для себя три факта: во-первых, русская политика [69] очень долго оставалась вне сферы моих интересов и знакомство с нею ограничивалось поверхностным взглядом из Киева или Польши, во-вторых, у меня не было никаких личных контактов с советскими государственными деятелями и, в-третьих, самое скверное, у меня почти не было контакта с графом Ранцау.

Проблема моих отношений с послом была быстро разрешена по его инициативе. Он дал мне знать, что вполне доверяет мне и намерен тесно со мной сотрудничать. Таким образом, я имел возможность познакомиться с одной из главных черт характера этой выдающейся и удивительной личности: его отношение к людям можно было охарактеризовать либо как безграничное доверие, либо как столь же безграничное недоверие. В распределении своей благосклонности или неприязни он меньше всего руководствовался разумом, а больше эмоциями и чувствами, что странно контрастировало с его острым, аналитическим и едким интеллектом. Перейти из разряда тех, кому он доверял, в разряд недостойных этого доверия, и наоборот, было практически невозможно. Человека, отнесенного им к категории ненадежных, граф Ранцау не уставал преследовать своей ненавистью и язвительной иронией до тех пор, пока человек этот не выходил за пределы сферы его влияния, становясь недосягаемым для графа.

Но столь же прочным было положение тех, кого граф относил к разряду людей надежных, ибо даже если они и совершали промах или ошибку, его вера в них оставалась непоколебимой. Таким образом, сотрудничество, установившееся между нами, стало наиболее приятным аспектом этого периода моей карьеры.

Отпрыск древнего и знатного рода из Шлезвиг-Гольштейна, одним из предков которого был маршал Франции, граф Ранцау и внешне, и по своему интеллекту был воплощением истинного аристократа. И он действительно часто напоминал мне одинокий утес, оставшийся с доисторических времен среди чрезвычайно изменившегося мира. Гордый и величественный, полный достоинства, он, тем не менее, был наделен даром устанавливать контакт с представителями самых разных слоев общества — рабочими, социалистами, промышленниками. Если человек нравился ему лично и если он был полезен [70] для его целей, то не имело значения, был ли этот человек знатного происхождения или же родом из низов. Однако в глубине души лишь тех он считал равными себе, у кого в роду было не менее шестнадцати или тридцати двух знатных предков.

И практикуемая им техника дипломатии также принадлежала к ушедшей эпохе. Ранцау часто критиковали за то, что он «ставит все деньги на одну лошадь» и концентрирует всю энергию и внимание на одном человеке — в основном, на министре иностранных дел — как, например, на Скавениуса в Копенгагене или на Чичерина в Москве, пренебрегая другими важными элементами, формирующими основу современного государства.

И тем не менее, граф был удачлив, ему везло, и своими устаревшими методами он достигал желаемых результатов; Из старой школы он вынес ненависть к большим сборищам и длинным речам и действовал с наибольшим блеском в частных переговорах, поскольку был скор на остроумный ответ и не лез за словом в карман. Свои донесения он писал в самых осторожных формулировках, классическим стилем, и терялся в ходе публичных дискуссий и выступлений. Слабость эту усиливал и его образ жизни. Граф любил уединение, а для работы предпочитал ночные часы. Он вставал около полудня, завтракал в обществе нескольких гостей, затем работал в своих личных апартаментах, за все шесть лет ни разу не ступив ногой на территорию официальной резиденции посольства, а в десять часов вечера приступал к настоящей работе и серьезным разговорам, работая, беседуя и попивая бренди до двух-трех часов ночи. Я часто говорил, что избавиться от Ранцау было бы не так уж сложно: необходимо лишь назначить заседание Кабинета на десять часов утра и попросить графа сделать обзор политической обстановки в Советском Союзе — и он бы позорно провалился. Однако в небольшой компании или с тщательно составленным загодя меморандумом граф был непобедим.

Ранцау был большой мастер создавать атмосферу, напоминавшую атмосферу королевского двора. Он очень тщательно подбирал свое окружение и заботился о том, чтобы ни одна деталь протокола не была упущена. Бели он хотел передать по-настоящему важное письмо или [71] меморандум, он представлял документ, прекрасным почерком написанным от руки, — работа, которую выполнял один старый клерк, состоявший у него в штате. Он давал понять, хотя никогда этого не подчеркивал, что его единственным начальником был президент рейха и что, если он и посылает один экземпляр своих отчетов в МИД, то делает это исключительно из вежливости.

Ранцау очень заботился о том, чтобы не утратить связи с Берлином. И связь эта была тщательно организована, В Берлине жил его брат-близнец, придворный времен императора Вильгельма II, очень ему преданный, с усами а-ля Наполеон до подбородка, по прозвищу Пиковый валет. Лишенный блеска, присущего брату, он знал его недостатки, но любил рассуждать о его достоинствах. Он-то и выступал в качестве посла брата в Берлине, информируя графа обо всем происходящем в столице, особенно об интригах, направленных против него лично. Когда Брокдорф-Ранцау приезжал в Берлин, он останавливался в комфортабельной квартире брата на Викторияштрассе. Наличие превосходного повара давало возможность устраивать en petit comite (вечеринки в тесном кругу. — Прим. перев.), на которые собирались важные и очень интересные, но непонятно по какому принципу подобранные гости, такие, как, например, посланник Святого престола (ныне папа Пий XII) и Чичерин.

Вояжи Ранцау в Берлин были проблемой для Штреземана, МИДа и всех остальных, имевших отношение к делу. День его прибытия был известен, но день отъезда — никогда. Он настаивал на том, чтобы время отъезда до самого конца оставалось неопределенным, чтобы усилить в столице свое положение и политическое влияние, а главное — задушить в зародыше все возможные интриги, которые плелись против него. Самые сложные схемы и уловки были направлены на то, чтобы заставить графа убраться из столицы, поскольку ни у кого не хватало смелости открыто сказать ему, что официальные обязанности требуют его присутствия на посту в Москве.

Пиком его дипломатической карьеры и жизни стал Версаль и переговоры, а точнее, навязанный мир, во время заключения которого он был министром иностранных дел. Страстный патриот, очень гордый человек, Ранцау так никогда и не смог ни забыть, ни простить [72] унижение, которое он испытал в Версале и как дворянин, и как гражданин своей страны. Он принял последствия и ушел в отставку, когда Кабинет отверг его предложение не подписывать проект договора, навязанного Германии силой. Он жил и работал лишь для того, чтобы покончить с позором Версаля.

Похоже, что Рапалльский договор предоставил ему возможность реализовать эту идею, и потому граф Ранцау согласился занять пост германского посла в Москве, предложенный ему Мальтзаном и канцлером. Полностью одобряя принципы бисмарковской политики дружбы с Россией, он создал миф о Рапалло, который нашел свое выражение в двух слоганах: «дух Рапалло» и «общая судьба двух великих, но побежденных наций». На протяжении довольно долгого времени многие люди в Германии неискренне клялись в верности этой формуле. Я убежден, что и многие русские, одним из которых был Чичерин, с одобрением воспринимали подобные лозунги, поскольку они отвечали их собственным склонностям, хотя многие превратили частое употребление этих фраз в средство для достижения своих собственных политических целей. Русские жестко и злобно упрекали Германию за каждую оговорку в германской прессе и в Reichstag, хотя сами присуждали высшие награды своего государства немецкому бандиту Максу Хольтцу или же провоцировали восстания в Саксонии и Тюрингии.

Несмотря на «дух Рапалло» и тому подобные клише, графу Ранцау приходилось вести тяжелую борьбу в защиту своей политики. Да я и сам вскоре понял, сколь тонок был в Германии лед, по которому катилась телега русско-германской дружбы, когда искал основу для сотрудничества с Россией. И чем дольше я находился в Берлине, тем сильнее становилось это впечатление.

В основании политики, приведшей к заключению Рапалльского договора, лежали чувства, распространенные как в Германии, так и в России и сводившиеся к тому, что обе страны постигла одна судьба: и та и другая потерпели поражение в войне, и союзные державы обращались с ними, как с отверженными, и обе испытывали чувства обиды и негодования, если не вражды, к своей новой соседке Польше, которую французские политики использовали для того, чтобы держать и Россию, и Германию [73] на коротком поводке. Обе страны были убеждены, что торговля была бы делом взаимовыгодным. Общее настроение среднего немца по отношению к России можно было выразить простой фразой: если бы мы были с Россией добрыми друзьями, то это было бы хорошо для обеих наших стран, поскольку мы вместе страдаем от враждебности остального мира.

В этой фразе — вновь ожившая память и о политике Бисмарка, и о тесных родственных узах, связывавших династии Гогенцоллернов и Романовых. Особо сентиментальные вспоминали несколько апокрифические слова, якобы сказанные императором Вильгельмом I на смертном одре: «Не разрывайте связи с Россией!» Так или иначе, но подобные мысли и чувства и привели к договору Рапалло и его самой важной статье, согласно которой стороны отказывались от выплаты и требований репараций, открывая таким образом путь к свободному, ничем не скованному экономическому сотрудничеству.

Степень сердечности политической дружбы, существующей между двумя народами, всегда будет подвержена изменениям в зависимости от происходящих событий и силы давления извне. Новорожденная русско-германская дружба была тем более чувствительна к подобным колебаниям политического климата, поскольку одним из партнеров было совершенно новое и неизвестное революционное государство, а другим — государство с хрупкой и слабой структурой в результате происшедших социальных сдвигов, сокрушительного поражения в конце опустошительной войны и подконтрольного союзным державам положения. Доктрина, согласно которой отношения с Советским Союзом должны строиться строго на двусторонней основе, медленно пробивала себе дорогу: с одной стороны, поощрялись политическая дружба и экономический обмен, а с другой — шла борьба не на жизнь, а на смерть против смуты и беспорядков, направленная на то, чтобы воспрепятствовать экспорту хаоса в Германию, опираясь при этом на конструктивные силы страны, выступающие против разрушительной деятельности Советов со всей силой и энергией.

Разобраться в подобных фактах было делом трудным [74] даже для политически мыслящих немцев и невозможным — для человека с улицы. Поэтому взаимные русско-германские отношения были подвержены резким, крутым переменам: буквально за одну ночь температура этих отношений могла упасть от теплой дружбы до холодного отвращения.

Советский Союз, со своей стороны, досаждал нам своим стойким недоверием. Сознавая центральное положение Германии на Европейском континенте, он зачастую был подвержен страхам, что Германию могли посулами или угрозами перетащить в западный лагерь, после чего она превратится в потенциального врага Советского Союза в будущей агрессивной войне капиталистического Запада против родины мирового пролетариата. Следуя тактике, ставшей с тех пор всемирно известной, эти страхи и озабоченность дополнялись наглой, клеветнической кампанией, развернутой в прессе и на радио. Таким образом, на МИД легла огромная и трудная задача — поддерживать огонь в очаге русско-германской дружбы несмотря на все эти препятствия.

Существовало сравнительно немного опор, на которых можно было возвести здание стабильных и добрых отношений. «Дух Рапалло» был активом несколько сомнительного свойства, как уже было сказано выше. Военные отношения носили более постоянный характер, поскольку доверие к партнеру здесь демонстрировалось на деликатном поле, где не было реальных опасностей и резких изменений политики. И этот аргумент был и остался одним из самых убедительных. Кроме того, с германской стороны генерал фон Сект в частности и Reichswehr вообще были самыми стойкими и надежными приверженцами дружбы с Россией.

Экономические отношения никогда не достигали такого размаха, чтобы считаться надежной опорой, по крайней мере до того, как России были выделены огромные кредиты и бизнес с ней достиг крупных и стабильных размеров. Наша промышленность все еще с трудом оправлялась от послевоенной разрухи, и банки, предпочитавшие привычные игры без риска, холодно относились к России.

Из политических партий лишь Deutsche Volkspartei (немецкая народная партия. — Прим. перев.) - правое крыло либералов, демонстрировала понимание важности роли России в громадном пасьянсе международной политики. Один из самых блестящих депутатов, герр фон Раумер оказывал МИДу огромную помощь в этом вопросе. Правые, Deutsche Nationale (немецкая национальная народная партия. — Прим. перев.), с неодобрением относились к установлению тесных экономических связей с Советским Союзом, поскольку боялись возможной конкуренции из-за поставок российской пшеницы на германский рынок.

Партия католического центра ненавидела большевиков за преследование ими церкви, в то время как социал-демократы боялись коммунистической конкуренции в идейной области. А германские коммунисты своей неуклюжей тактикой и подстрекательством к забастовкам и бунтам приносили родственной партии больше вреда, чем пользы. Таким образом, в рейхстаге были лишь отдельные депутаты, такие, как профессор Хотзих из Deutsche Nationale, фон Лаумер и барон Рейнбаден из Deutsche Volkspartei, а также Вирт из партии Центра, на которых можно было положиться как на людей, поддерживающих политику взаимопонимания с Россией.

То же относится и к прессе. Здесь все зависело от отдельных редакторов газет и их московских корреспондентов — как долго и будут ли вообще отдельные частные газеты поддерживать политику Рапалло или, по крайней мере, идею экономического сотрудничества с Советским Союзом. Поскольку, например, Пауль Шеффер доминировал среди корреспондентов в Москве и был в хороших отношениях с сотрудниками Narkomindel (министерство иностранных дел), то влиятельная «Berliner Tageblatt» оказывала нам огромную помощь. Однако когда дипломатические отношения между двумя странами были разорваны, то из-за того, что Шефферу отказали в визе на новое посещение России, газета также перешла в оппозицию политике сотрудничества с Советским Союзом.

К моменту моего появления на берлинской сцене идеология Рапалло уже довольно поизносилась. Медовый месяц первого года преждевременно закончился из-за коммунистических восстаний в Саксонии и Тюрингии в 1923 году. Если раньше Коминтерн в основном старался [76] соблюдать внешние приличия, то теперь эти восстания полностью сорвали с него маску. Наряду с гитлеровским путчем в Мюнхене, совпавшим с пиком инфляции и крахом пассивного сопротивления вторжению французских войск в Рур, возможность начать революцию и сбросить буржуазные и мелкобуржуазные элементы в Германии представлялась слишком хорошей, чтобы можно было упустить ее. Радек сам позднее говорил мне в Москве о том, как в ходе восстания ему случилось остановиться (по фальшивому паспорту, разумеется) в отеле «Europaischer Hof» в Дрездене, где генерал, командующий Reichswehr, который должен был подавить восстание, устроил свою штаб-квартиру. Один из самых опасных террористов, которому помогало советское посольство в Берлине (я забыл его фамилию — что-то типа Павловский) был схвачен полицией и оказался в тюремной камере в ожидании суда. (Позднее мы обменяли его на нескольких немцев, содержавшихся в советских тюрьмах — это была одна из тех неприятных сделок, которых не избежать дипломатам, имеющим дело с Москвой).

Экономические отношения Советского Союза и Германии разочаровывали. Экономический медовый месяц в них был торжественно открыт ленинским НЭПом — Новой Экономической Политикой, которую он провозгласил, когда в результате жесткого применения своих теорий довел русское сельское хозяйство, промышленность и торговлю до состояния разрухи, после чего как умный тактик, каковым он, несомненно, являлся, Ленин сделал крутой разворот, отказавшись на некоторое время от своих принципов. Он снова ввел свободную торговлю и поощрял приток иностранного капитала обещанием предоставления концессий и особых режимов для уже существующих предприятий.

И жадные до прибылей капиталисты прибыли даже из Германии, не говоря уже о других странах. Поскольку в Германии капитала было недостаточно, то немецкие промышленники рассчитывали получить огромные прибыли, не инвестируя крупных сумм в производство, тогда как у Советов были как раз противоположные намерения, и таким образом, сделка с самого начала оказалась весьма разочаровывающей.

Планируя получить концессию, авиационная корпорация [77] «Юнкерс» построила огромный авиазавод в Филях, под Москвой. Фирме из Фрейбурга, торгующей лесоматериалами, была предоставлена лесная концессия Мологда. Крупп основал сельскохозяйственную концессию на Северном Кавказе, близ Кубани. Еще два других немецких землевладельца подали прошение, и постепенно целая серия концессий уже действовала в России — от пуговичных фабрик до меховых концессий, которые, однако, с годами становились все мизерней. (Так например, меховые концессии занялись, как тогда шутили, утилизацией мышиных шкурок).

Советское правительство, желая продемонстрировать свою респектабельность, предложило Германии заключить всеобъемлющий экономический договор, который мог бы разрешить не только проблемы торговли, но и вопросы консульские и правовые. Мы согласились.

В Москву отправилась комиссия, возглавляемая одним из наших самых упорных переговорщиков, герром фон Кернером в качестве председателя. Возможность была соблазнительной, но чем дальше, тем больше возникало все новых трудностей. И конца им не предвиделось. К моменту моего прихода в Восточный отдел шел уже шестой месяц споров и торгов.

Русско-германские отношения должны были пройти испытание на прочность новым поворотом в наших отношениях с западными державами: на пороге стояла политика Локарно, призванная покончить с политикой Рапалло.

На пути к Локарно

После конференции в Лондоне, принявшей план Дауэса, в МИДе превалировало чувство, что необходимо что-то делать, чтобы вернуть Германию в сообщество наций. На смену диктату Версаля должны были прийти или дополнить его по-настоящему взаимные отношения. Почти невозможно сейчас определить, в чьей голове впервые возникла эта идея. Вероятно, у Гауса или Шуберта, возможно, с подачи лорда д'Абернона, изобретшего ее. Роль Штреземана здесь, скорее, ограничивалась ролью няньки, заботившейся о дитяти, нежели ролью родителя. Быстро схватывающий суть политических [78] идей, Штреземан мгновенно осознал важность нормализации отношений Германии с внешним миром. Дальновидный и мужественный, он был готов пойти на риск тактических потерь, равно как и на риск возможной внутриполитической борьбы, с тем, чтобы достигнуть стратегической цели — возрождения Германии как великой державы.

Именно отсюда берет свое начало нота, которую в феврале 1925 года Штреземан направил правительствам Франции и Великобритании, предлагая обеспечить гарантии безопасности западных границ Германии путем заключения всеобъемлющего договора между соседними странами. Главенствующим принципом его предложения был отказ Германии от Эльзаса и Лотарингии, но при этом проблему восточных границ предполагалось оставить открытой. Однако даже с учетом этих ограничений предложение Штреземана означало огромную уступку авансом, в то время как вопрос о компенсации, под которой подразумевался вывод оккупационных армий союзников из западных районов Германии — оставался нерешенным. Лишь будучи достаточно осведомленным о накале страстей, бушевавших в Германии в отношении диктата Версальского договора и уступок территорий, считавшихся исконно немецкими, можно было оценить и понять смелость предложения Штреземана.

Сам факт существования ноты, равно как и ее содержание, держались в строгом секрете, и потому за ней должны были последовать неофициальные предварительные переговоры и дальнейшие обмены нотами. Переговоры тянулись несколько месяцев, с долгими перерывами и вновь возобновлялись по инициативе Германии. Британское правительство осознало важность вопроса и готово было сотрудничать, тогда как в Париже превалировали сомнения, подозрения и процветал юридический формализм, столь характерный для Кэ д'Орсе. К началу осени вопрос настолько прояснился, что был, наконец, согласован план конференции в Локарно. Мне нет необходимости входить в подробности данного вопроса, поскольку все обстоятельства этих переговоров ныне общеизвестны, тем более что мне была отведена, скорее, роль наблюдателя, нежели непосредственного участника. [79]

Когда в конце февраля я занял свой новый пост в МИДе, Гауе и Шуберт посвятили меня в секрет ведущихся переговоров, а также выразили свою озабоченность относительно возможной реакции русских.

Реакция русских, которых держали в неведении начиная с момента первых контактов с западными державами и по сию пору, становилась все энергичнее. Их извечная недоверчивость выросла до невероятных размеров. Они не доверяли Штреземану, которого подозревали в прозападных настроениях. Но независимо от личных разногласий их врожденную подозрительность возбуждал сам факт переговоров между Германией и западными державами, тем более, что начались они по германской инициативе, а не под давлением союзников. И в основе этой инициативы лежало не что иное, как намерение германского правительства отказаться от продолжения политики Рапалло и повернуться лицом на Запад.

Более уместным и лучше обоснованным было беспокойство русских в отношении другой проблемы: они предчувствовали, что переговоры между Германией и западным союзным альянсом закончатся тем, что так или иначе, но Германия станет членом Лиги Наций, что порождало для русских проблему первостепенной важности, а именно: проблему, вытекающую из статьи 16 Договора Лиги, согласно которой на членов Лиги накладывалось обязательство присоединяться к санкциям, которые могли быть введены против непокорных членов Лиги или не в меру агрессивного нечлена. В крайнем случае, членам Лиги придется допускать проход воинских контингентов, осуществляющих санкции, через свои территории. Здесь-то и оживали вновь кошмарные видения нового нападения на защитника пролетариата, постоянно преследовавшие русских. Если такое нападение было бы задумано и исполнено, Германия была бы вынуждена волей-неволей принять в нем участие или, по крайней мере, не препятствовать проходу сил, действующих от имени Лиги Наций, через свою территорию. Этот leitmotiv оставался неизменным на протяжении нескольких месяцев и звучал со все возрастающей силой и в самых разных вариациях.

Торжественные отречения даже от каких-либо намеков на желание отойти от духа Рапалло, высказываемые и повторяемые всеми министрами и официальными лицами, близкими к германскому Кабинету, продемонстрировали свою полную неэффективность в попытках успокоить тревогу русских. Напрасно разъяснялось, что Германия, в конце концов, не может и не будет оставаться изгоем Европы, что рано или поздно она должна попытаться найти modus vivendi с Западом, учитывая свое географическое положение в центре Европы, но что это ни в коем случае не будет означать, что Германия непременно однозначно встанет на чью-то сторону; что все вопросы, касающиеся проблем Восточной Европы, остаются открытыми и должны будут решаться лишь в согласии с Советским Союзом. Камень преткновения — статья 16 — возник на более поздних стадиях этих бесед с русскими, поскольку связь между договором, готовым к подписанию в Локарно, и членством в Лиге Наций была условием, поставленным западными державами.

Первые беседы с русскими убедили нас в том, что Советскому Союзу следовало бы предложить некий политический эквивалент Локарнскому договору с тем, чтобы восстановить равновесие между Востоком и Западом. Идея выродилась в проект, завершившийся подписанием политического договора, в котором вновь провозглашались неизменными дружественные отношения двух держав, и Кремль получал своего рода гарантии против потенциальной опасности, проистекающей из статьи 16. Одним словом, Рапалльский договор следовало омолодить, и это направление мысли привело к подписанию так называемого Берлинского договора.

Долог и труден был путь к этой цели. Нелегко было погасить недоверчивость Кремля. Дело усложнял тот факт, что граф Ранцау разделял тревоги русских и яростно сопротивлялся инициативе Штреземана. Граф питал уважение и некоторую симпатию к министру иностранных дел, но не доверял силе его характера и способности сопротивляться уговорам, соблазнам и посулам западных держав. И он не любил Шуберта, который отвечал ему тем же. Германский посол спорил, скорее, как представитель русских, а не как один из тех, кто должен разъяснять германскую точку зрения русскому правительству. [81]

В ходе одного из продолжительных визитов графа Ранцау в Берлин объединенными усилиями Штреземана, Шуберта, Гауса и моими удалось уговорить его, что следует по крайней мере предпринять попытку убедить советское правительство согласиться с нашей точкой зрения, а также с проектом обсуждаемого договора. Гауе предложил другую формулу, которая, по его мнению, должна была произвести магическое воздействие на умы русских. Я был посвящен в глубочайшие секреты каждого слова, поскольку ум посла Ранцау, питавшего отвращение к самому замыслу, не реагировал на такие тонкости. И наконец план выкристаллизовался. Я должен был сопровождать графа Ранцау в Москву и попытаться все объяснить Чичерину. Ранцау охотно согласился и отложил свою угрозу уйти в отставку.

Была еще и другая сложность, связанная с моей несколько случайной и рискованной миссией в Москву. Переговоры о заключении экономического, консульского и юридического договоров были приостановлены. Руководитель нашей делегации Его Превосходительство фон Кернер, которому тогда было 72 года, настоял на том, чтобы прервать переговоры раньше намеченной даты. Его решение повергло нас, находившихся в Берлине, в бездну отчаяния, поскольку мы рассматривали эти переговоры как наиболее эффективное средство для того, чтобы заполнить брешь, образовавшуюся в наших отношениях с Россией. По крайней мере до тех пор, пока не будет подписан политический договор. В конце концов мне удалось понять мотив, ставший причиной упрямства Кернера: его жена заказала номер в Бад Гастейне и приказала мужу ехать домой. Лишь оплатив стоимость заказанного номера, МИД сумел уговорить фрау Кернер отложить на несколько недель намеченный вояж на курорт.

Третья цель моего визита в Москву состояла в том, что графа Ранцау давно уже следовало уговорить вернуться на свой пост в российскую столицу. На протяжении нескольких недель он не оправдывал надежды всех заинтересованных лиц, ожидавших, что он освободит, наконец, берлинские министерства от давления, которое он оказывал на них.

И вот, наконец, мы выехали. Но отправились в Москву не по прямой, через Варшаву, которую граф Ранцау [83] по некоторым причинам не выносил, а через Ригу, где нас ожидал специальный автомобиль. На протяжении всего путешествия я старался, в свете грядущих сражений с Чичериным, вновь и вновь разъяснить графу магическую формулу Гауса. Но тщетно. Ранцау попросил меня вести переговоры, тогда как сам граф станет моей надежной опорой во всем и, в частности, будет подводить политическую основу под обсуждаемые вопросы технического характера.

Атмосфера, царившая в Москве, едва ли могла быть более неблагоприятной для нас и цели нашего визита. Подозрения русских относительно двойного тупика переговоров, ведущихся между нашими странами, нисколько не уменьшились, в то время как наш гнев дошел до точки кипения из-за очередного пропагандистского спектакля, поставленного Коминтерном для нас и за наш счет. А именно — одного из первых фальсифицированных судебных процессов, ставших со временем столь характерной чертой советской политики.

На сей раз жертвами оказались два немца — Вольхт и Киндерман, которые из чистого интереса и любопытства отправились в поездку по Советскому Союзу, но были арестованы ГПУ и судимы по обычному обвинению в государственной измене, шпионаже и тому подобным измышлениям. Абсолютно безвредные ребята, какими они и были в действительности, они не сочли нужным побеспокоиться о том, как избежать провокаций со стороны ГПУ, и попались в ловушку. Но хуже всего было то, что Коминтерн счел выгодным для себя втянуть в этот якобы заговор и сотрудников германского посольства. Последовали намеки, что герр Хильгер, один из надежнейших сотрудников посольства и, возможно, самый лучший специалист по всем вопросам, касающимся русских дел, давал студентам советы и стоял во главе заговора.

Так или иначе, но мы были в ярости от того, что нас использовали как подопытных кроликов в большевистских экспериментах с показательными судами. А мысль, что они осмелились атаковать посольство, бывшее с тех пор, как граф Ранцау занял свой пост, самым красноречивым их защитником и толкователем советского отношения к Германии, приводила нас в бешенство.

Вскоре после приезда состоялась наша первая встреча с Чичериным. Прием, оказанный нам комиссаром по иностранным делам, был, без сомнения, дружественным. Чичерин внимательно выслушал мои объяснения и задал своим пронзительным голосом несколько уточняющих вопросов, после чего последовала продолжительная беседа с графом Ранцау, вставившим несколько политических замечаний, выдержанных в «духе Рапалло». Чичерин, конечно, не мог ничего сделать, кроме как пообещать обсудить вопрос, что означало, что он должен будет доложить его на Политбюро. Однако, по крайней мере, лед был сломан, и беседы возобновились. Граф Ранцау был так добр, что отправил в Берлин телеграмму, в которой с похвалой отозвался о моих усилиях.

Затем я переключился на экономическую сторону своей миссии. В германскую делегацию входило несколько членов, большинство из которых — представители заинтересованных министерств, и среди них самая важная персона — генеральный консул Шлезингер. Хотя он не был кадровым чиновником, тем не менее МИД пользовался его услугами из-за обширных познаний Шлезингера в области менталитета народов как Запада, так и Востока, и даже даровал ему титул генерального консула, что было чрезвычайно удобно для Шлезингера, поскольку освобождало его от бюрократических пут, позволяя подключаться к работе МИДа, когда это было необходимо. Его могучий интеллект и богатое воображение выдавали решения в условиях, казалось, самых безнадежных тупиков. Кроме того, это был не эгоист, а необычайно остроумный человек и преданный друг. Мы несколько лет понаслышке знали друг о друге, но впоследствии поддерживали самые сердечные отношения и успешно сотрудничали долгие годы.

В те годы я также подружился с другим моим ближайшим коллегой по, русским делам — Хильгером. Это был человек верный и надежный, а его знание Советского Союза имело огромную ценность для меня и моих преемников на посту германского посла в Москве.

Вскоре я познакомился с моим коллегой на переговорах с русской стороны — Фюрстенбергом-Ганецким, сотрудником комиссариата торговли, не пролетарием, а [84] отпрыском богатой семьи. Тот факт, что лично он был вежлив и хорошо образован, никак не сказывался на наших беседах, поскольку он должен был лишь выполнять спущенные ему сверху указания. Именно это обстоятельство и делает переговоры с советскими представителями столь неблагодарным делом: они мчатся на всех парах по намеченному пути словно паровоз, и ничто не может отклонить их с курса. И при этом никогда не бывает возможности обсудить вопрос с по-настоящему важными персонами. Причем ваш визави, как правило, стремится к стопроцентной победе, потому что от этого могут зависеть его карьера, а, возможно даже, свобода и жизнь. «Post equitemsedet atra cura».

Мои переговоры с Чичериным и Фюрстенбергом-Ганецким тянулись почти шесть недель. Нет никакой необходимости вдаваться в подробности, тем более что я их уже не помню. Русские боролись за заключение максимально всеохватывающего договора, который должен был стать образцом для переговоров с другими правительствами. Мы все еще пребывали в иллюзии, что окажемся в победителях, стоит лишь тщательно подготовить компромиссную статью или пункт. И потому нас ожидало горькое, но неизбежное разочарование, когда Мы обнаружили, что действенность такого договора зависит не столько от сжато сформулированных пунктов, сколько от политической обстановки, царившей изданный момент. Если отношения между нашими странами были дружественными, германскому консулу могли позволить посетить немецких граждан, заключенных в тюрьму ГПУ, а если нет, то бесполезны были самые энергичные протесты и ссылки на статьи договоров. То есть выполнение обязательств, взятых на себя согласно договору, было для Советского Союза — диктатуры в своей основе — лишь вопросом целесообразности.

Наши с Ранцау политические беседы с Чичериным были также отложены. Комиссар по иностранным делам не клюнул на приманку формулы Гауса, а продолжительный обмен телеграммами с МИДом не привел к удовлетворительным результатам. Что мне оставалось делать? Продолжать переговоры или вернуться в Берлин с пустыми руками? Серьезно поразмыслив, я выбрал второе. Неприятное, каковым оно было в тот момент для [85] меня решение, оказалось, тем не менее, верным с тактической точки зрения. Слишком упорное стремление к переговорам может быть расценено советскими представителями, отличавшимися своеобразным менталитетом, как признак слабости. И правильно было бы также придерживаться своего решения, коль скоро я его принял, и не поддаваться на призывы русских продолжить переговоры, сопровождавшиеся туманными обещаниями, что в процессе их выход может быть найден. Никогда не следует отменять поездку, если заказан спальный вагон на обратную дорогу. Таков один из важнейших принципов в переговорах с Советами. Так что я покинул Москву, не добившись каких-либо положительных результатов.

Тем не менее я с удовольствием и благодарностью вспоминаю об этих неделях, проведенных в Москве. Я очень хорошо ознакомился с русскими делами. Я также получил возможность окунуться в странную, необычную атмосферу русской столицы. И, самое главное, частые беседы с графом Ранцау способствовали возникновению между нами чувств симпатии и доверия, сохранившихся до самой его смерти. В ходе своих бесед с Хильгером, Шлезингером и многими другими важными и интересными людьми, посещавшими Москву, я расширил свои познания о России. Одним из таких людей был Фритьоф Нансен, которого сопровождал Квислинг, прославившийся в годы Второй мировой войны.

В Берлине были не слишком разочарованы отсутствием положительных результатов, ибо внимание всех было приковано к переговорам с западными державами. Кроме того, русские, крепкие задним умом, решили все-таки возобновить переговоры, значительно смягчив свои позиции в политической и экономической областях. Возможно, к подобному шагу их побудило растущее беспокойство в отношении того, что Германия может навсегда повернуться на Запад.

Сразу, как только большинство опасных камней преткновения в отношениях между Германией и западными державами были преодолены и было достигнуто согласие назначить день и место для конференции — а именно, начало октября, в Локарно, — советское правительство предприняло решительное наступление [86] на Вильгельмштрассе. Последовала отчаянная попытка заставить Германию свернуть с дороги, которая непременно — согласно убеждениям Кремля — привела бы ее к беде и разрыву отношений с партнером по Рапалло.

Чичерин отправился в Берлин с визитом, который он увязал с напоминающим шантаж жестом, остановившись по пути на несколько дней в Варшаве и заявив о своем намерении посетить Париж после окончания визита в германскую столицу. Предполагалось, что мы должны были испугаться перспективы, что у Советского Союза могут появиться и другие возможности.

В ходе вечерних бесед, состоявшихся незадолго до отъезда германской делегации в Локарно, Чичерин оказывал на нас сильнейшее давление. Он пугал Штреземана якобы существующими секретными обязательствами, согласованными с прежним германским правительством — точка зрения, оказавшаяся крайне необоснованной, после того как критическому анализу были подвергнуты архивные материалы и показания имевших отношение к делу сотрудников МИДа. Чичерину пришлось довольствоваться заверениями канцлера Лютера и Штреземана в том, что германское правительство не намерено менять политику в отношении Советского Союза, и что пакт, который должен быть заключен в Локарно, ни в коем случае не противоречит духу и букве Рапалльского договора, и что германские государственные деятели будут стоять на страже общих интересов в отношении Статьи 16 Договора Лиги Наций в случае, если Германия вступит в Лигу.

В день своего отъезда в Локарно Лютер пригласил Чичерина, сотрудников советского посольства и многих ведущих германских министров и депутатов на официальный завтрак в канцелярию Бисмарка. Даже моя скромная персона была удостоена такой чести с тем, чтобы упрочить равновесие между Востоком и Западом в Локарно. В последний день перед отъездом было решено, что мне следует присоединиться к делегации, чтобы уменьшить подозрения Ранцау и Советов относительно того, что конференции в Локарно уготована участь стать исключительно западным мероприятием. [87]

Локарно

Во время переговоров в Локарно мне было суждено играть роль тени на пиру. Лютер, так же как и Штреземан, полностью сознавал свою обязанность действовать с учетом пока ненадежного, но центрального положения Германии в Европе. Общая ситуация была слишком драматичной и непредсказуемой, чтобы пойти на риск вызвать кризис желанием связать нашу судьбу с Западом, невзирая на цену.

Редко когда государственный деятель испытывает такое сильное напряжение и многостороннее давление, какие довелось испытать членам германской делегации в Локарно. Предложение, сделанное Штреземаном, само по себе было весьма рискованным и способным взорвать ситуацию внутри Германии. Предложить гарантии нерушимости западных границ — означало Добровольно признать диктат Версаля или, по крайней мере, большую часть его. Эльзас и Лотарингия были не столь близки сердцу немцев, как «Данцигский коридор», и их отрыв от тела матери-родины не наносил столь роковой раны, какую нанесла потеря земель на востоке, однако существовали тесные связи между, например, южногерманскими землями и Эльзасом.

Трудно было переоценить и значение Лотарингии для нашей тяжелой промышленности. Но самое главное: разделяемое большинством немцев чувство, что Версальский договор был подписан по принуждению и, следовательно, мог рассматриваться как ни к чему не обязывающий, восстанавливало до некоторой степени самоуважение Германии, и ощущение несправедливости Версаля вряд ли было бы серьезно поколеблено обещанием гарантий западных границ. Кроме того, поскольку Польша и Чехословакия также получили приглашение на конференцию в Локарно для участия в переговорах о заключении пакта о ненападении, но без гарантий их границ, в общественном мнении Германии росло подозрение, что ее восточные границы также могут стать предметом торга. И человеку с улицы почти невозможно было разъяснить все хитросплетения и сложность формул, придуманных юристами. Даже мне, человеку, слегка обученному этой премудрости, приходилось [90] снова и снова обращаться к Гаусу за разъяснениями, чтобы быть уверенным в том, что предлагаемые им формулы обеспечивают наши интересы на Востоке.

Эти соображения, и без того тягостные для Штреземана и Лютера, усугублялись тем фактом, что в результате победы на выборах в Reichstag в декабре 1924 года правые партии вышли на авансцену внутриполитической жизни Германии. В Кабинет наравне с представителями Deutsche Volkspartei вошли и члены правого крыла, хотя и без социал-демократов. После безвременной кончины президента Эберта рейхспрезидентом был избран маршал фон Гинденбург, что также способствовало усилению позиций правых партий, хотя старый фельдмаршал никогда открыто не выражал каких-либо партийных пристрастий.

В Локарно я часто задавал себе вопрос: как Штреземану удалось получить согласие своих коллег по Кабинету на начало и продолжение переговоров с Великобританией и Францией? Я могу объяснить это лишь тем фактом, что члены Кабинета просто не сразу ухватили суть предложения Штреземана, который представил им свою идею, использовав при этом как свое красноречие, так и педантичную юридическую изощренность Гауса. Но так или иначе, а по мере продолжения переговоров правое крыло Кабинета проявляло все большее и большее беспокойство и в результате почти довело дело до серьезного кризиса.

Давление на Штреземана и Лютера ощущалось как со стороны других участников конференции, так и со стороны мирового общественного мнения. В конце концов германская делегация отправилась на конференцию в Локарно как блудный сын, вернувшийся в отцовский дом, чтобы получить прощение. Да и мир в целом желал установления прочного мира. Здравомыслящие люди во всех странах приветствовали германскую инициативу и с нетерпением ожидали результатов мирной конференции в Локарно. Участвующие в ней государственные деятели находились в лучах прожекторов мировой прессы и пропаганды. За каждым их шагом следили и каждое их слово комментировалось; когда, например, Бриан имел беседу со Штреземаном или когда они вместе с Чемберленом [89] отправлялись на катере на прогулку по озеру. Так что решение прервать конференцию и отвергнуть неудовлетворительный компромисс вряд ли стало бы легким. Немцам было бы трудно еще раз сыграть роль злодея и вернуться домой с пустыми руками, быть встреченными насмешками коллег, неизбежной бранью и обличительными речами со стороны всех тех, кто не осмелился взять ответственность на себя.

Но существовала и третья, самая серьезная угроза — это тень русского гиганта, нависшая над солнечными пляжами Лаго ди Маджоре. Вот почему две недели переговоров обречены были стать временем, насыщенным волнениями, драматическими поворотами и напряжением.

Место действия хорошо соответствовало разыгрываемой на нем пьесе: конференц-зал городской ратуши с его круглым столом, делегаты со своими экспертами, никаких толп зрителей, чтобы не нарушать спокойного течения сессий. Роли для главных актеров Локарно были распределены спонтанно, но с предельной ясностью выражали их характер и черты личности.

С самого начала на сцене доминировали Бриан со Штреземаном. Сэр Остин Чемберлен как из-за своей натуры, так и благодаря позиции, приписываемой Великобритании, ограничил себя ролью pere noble (благородного отца. — Прим. перев.) из драмы Шиллера «Вильгельм Телль» с его увещеванием: «Seid einig, einig, einig!» ( «Будьте едины!» — Прим. перев.). Недавно появившийся Муссолини был молчалив, и ему пришлось довольствоваться полученным паблисити.

Быть свидетелем публичной дуэли двух таких великих ораторов, как Штреземан и Бриан, — это незабываемо. Никогда раньше не слышал я Штреземана, защищавшегося и оправдывавшегося, выступавшего в защиту своих идей и интересов своей страны с большей смелостью, ораторским искусством и блеском, чем во время дебатов в Локарно. Сама суть его речей сводилась к обоснованию необходимости для Германии получить гарантии в отношении потенциальных последствий Статьи 16, то есть санкций, которые могли втянуть рейх в войну или, по крайней мере, превратить в поле битвы в конфликте между Востоком и Западом. [90]

Роль Бриана, которому приходилось заявлять о мирных намерениях своей страны и уговаривать своего германского оппонента присоединиться к сообществу миролюбивых наций, была менее благодарной и более трудной. Прекрасно сформулированные фразы можно было отнести как за счет несомненного ораторского дарования Бриана, так и за счет возможностей французского языка.

Штреземану приходилось преодолевать последствия того невыгодного впечатления, который производил его несколько сиплый, почти хриплый голос и не вызывающая симпатии с первого взгляда внешность. Но когда он воодушевлялся и искренний пафос этого мощного и идеалистического ума становился очевидным для всех, Штреземан был равен Бриану и становился таким же влиятельным и убедительным, как и французский государственный деятель. Лично мне приходилось следить за дебатами самым внимательным образом, поскольку на мою долю выпала обязанность вести протокол.

После многих драматических дебатов и личных бесед, самая важная из которых состоялась во время экскурсии на катере «Апельсиновый цветок», было достигнуто соглашение, которое вполне удовлетворяло нашим требованиям и представляло собой компромисс между нашей поддержкой, в принципе, Статьи 16 и оговорками, оставлявшими нам достаточную лазейку, позволявшую избежать последствий, которые могли бы поставить под угрозу наши отношения с Советским Союзом.

Таким образом, главное препятствие было преодолено, и дальше переговорный процесс пошел более гладко. Заключение договоров о ненападении с Польшей и Чехословакией было увязано с условием несколько своеобразного понимания прошлого, с чем германской делегации было трудно согласиться, хотя наше право требовать ревизии пунктов, касающихся восточных границ Германии, оставалось в силе. Но внешний вид этих договоров был слишком скверным, чтобы можно было безболезненно проглотить их. Разочарование оказалось Ьще более глубоким, когда стало известно, что западные державы предоставили Польше [91] место в Совете Лиги Наций. В конце концов, германское правительство предприняло инициативу, направленную на заключение пакта Локарно вовсе не для того, чтобы помочь Польше занять место в ряду великих держав в женевской иерархии! Кроме того, обязательство Германии согласиться с членством в Лиге Наций было — с точки зрения внутригерманских проблем — скорее минусом, нежели плюсом.

Еще большая опасность для членов германской делегации проистекала из того факта, что главная проблема их страны оставалась нерешенной, и их надежды оказались обманутыми, по крайней мере, на какое-то время. Это была известная проблема Версаля, доминировавшая на германской внутриполитической сцене все последующие годы. Штреземан не обещал идеологической капитуляции Германии в обмен на то, чтобы западные державы снисходительно похлопали бы его по плечу и поприветствовали в качестве члена, вернувшегося в клуб после десяти лет изгнания. Германская делегация отправилась в Локарно с твердой уверенностью, что за психологическим примирением последует истинная разрядка напряженности и что Германия будет признана в качестве полноправного члена европейского сообщества наций путем освобождения ее от гнета наиболее обременительных и позорных статей Версальского договора, касавшихся оккупации ее западных территорий войсками союзников.

Равенство в правах в отношении разоружения было и сентиментальной надеждой, и практическим требованием Германии. Но ни Бриан, ни сэр Остен Чемберлен оказались не готовы дать ясные и четкие заверения относительно вывода вооруженных сил своих стран из Рейнланда и в еще меньшей степени зафиксировать такого рода обязательство путем обмена нотами или включением соответствующего пункта в договор. Вместо этого западные державы ограничились туманными заверениями о готовности содействовать доброй воле народов Европы и уменьшению напряженности, что и должно якобы в ближайшем будущем привести к выполнению германских требований.

Переговоры шли к концу, и трудное решение — подписывать ли проект договора — уже нельзя было откладывать, [92] настаивая на необходимости дальнейшего улучшения, например, пункта о выводе войск, или утверждая о необходимости проконсультироваться с членами Кабинета в Берлине. Все более явственно слышался в Женеве шум недовольства и сомнений, доносившийся из Берлина и предостерегавший Лютера и Штреземана о том, что растущая осведомленность общественного мнения о скрытых целях готовящегося пакта развязывала руки группе твердолобых в Берлине. Росла опасность того, что одновременно с успешным завершением переговоров может прийти вето из Берлина. С другой стороны, понимание того, что обмен мнениями с Берлином и формальное одобрение проекта договоров Кабинетом уменьшило бы ответственность членов делегации, могло стать немалым искушением для людей менее мужественных и смелых, чем германские делегаты. В то же время такой шаг мог бы оказать воздействие на делегатов западных держав, которые также стремились к скорейшему завершению переговоров, и побудить их к дальнейшим уступкам.

Давление, оказываемое на Штреземана и Лютера, все усиливалось. Непреклонное стремление мира, которое ясно выражала нетерпеливая пресса, — получить убедительную демонстрацию мирных намерений — давило на них все сильнее, а также делало все более настойчивыми вопросы их западных коллег. Задействованы были даже соображения сентиментального свойства, например прямо высказанный намек на то, что близится день рождения Чемберлена, 16 октября, и что подписание пакта стало бы для него лучшим подарком из всех, какие только можно было придумать.

Бесполезно сейчас размышлять над проблемой, могла бы подобная тактика промедления привести к более благоприятному для Германии проекту договора. Историю вершат факты, и Штреземан с Лютером чувствовали более важным для Германии не обмануть надежд, порожденных ее инициативой, и сохранить выгоды и преимущества проявленной доброй воли, которых следовало ожидать от добровольного примирения с Западом и всем остальным миром. Штреземан счел возможным положиться на заверения, данные ему относительно последствий договора Локарно. Он выполнил взятые на [93] себя обязательства и был уверен, что позднее ему ответят тем же. В этом случае он был бы полностью оправдан и сохранил бы свои внутриполитические позиции. И хотя в данный момент ему пришлось столкнуться с противодействием, сомнениями и нападками, он верил в свою способность благополучно выдержать шторм, пока не подойдет подкрепление со стороны союзников, и потому подписал договор.

Первые последствия заключения пакта Локарно оказались такими, каких он и ожидал. Вздох облегчения прошелестел по всему миру. Миротворцы из Локарно расхваливались на все лады за проявленную гуманность. Штреземана приветствовали как одного из величайших европейских государственных деятелей. И этот престиж помог ему выдержать бурю, разразившуюся в Германии. Это был час триумфа для него лично и пик его политической карьеры. Но в то же время и начало трагедии всей остальной его жизни и смерти. Час триумфа стал тем моментом, когда трагический конфликт в третьем акте классической драмы наконец обретает форму, приводя с непреклонной, безжалостной логичностью к смерти героя.

Дальнейшую аналогию с классической драмой можно обнаружить даже в том факте, что последние годы жизни Штреземана характеризовались громкими успехами на международной арене, в то время как внутри Германии его политические достижения упорно сводились на нет. Штреземан в Женеве, принятие Германии в Лигу Наций, его дружба с Брианом, конференция в Туа-ри, его ораторский триумф в ходе заседаний Совета Лиги — все это было неслыханным, беспримерным успехом для германского государственного деятеля спустя всего шесть лет после Версаля. Но в то время как пресса и общественное мнение Европы расточали ему похвалы, самому Штреземану приходилось сражаться на двух фронтах при все убывающих физических силах. Громкие фразы о духе Локарно были слишком пустыми, чтобы поддержать голодный организм Германии. Парламентская оппозиция с растущей силой настаивала на обещанных «результатах» Локарно, и с еще большей настойчивостью Штреземан напоминал своим партнерам по Локарно о необходимости выполнять принятые на себя обязательства. [94]

Политическая атмосфера неуклонно ухудшалась. После ухода Бриана в отставку из Парижа задул обычный холодный ветер. И когда наконец Штреземану удалось добиться успеха в вымогательстве «beau geste» (красивый жест. — Прим. перев.) со стороны западных держав — даже столь незначительного, как вывод войск из первой зоны оккупации, — психологический момент был упущен и уступка не была оценена по достоинству и не смогла укрепить его положения.

Таким образом, последний акт трагедии Штреземана был торжественно открыт его собственным признанием на сессии Reichstag в ноябре 1928 года: «Права Германии нарушаются, поскольку ее требование о выводе войск до сих пор не выполнено». Лидер правой оппозиции граф Вестарп ответил: «Эпизод с так называемой «политикой Локарно» закончен. Франция угрожает безопасности Германии. Она продолжает держать свои войска на границах Рейна и вместе с Великобританией организует гигантские маневры на германской земле». Бесспорное утверждение. Генералы, командовавшие оккупационными войсками, начали маневры, отрабатывая стратегию нападения на Восток.

Непрекращающаяся и бесполезная борьба на два фронта подорвала физические силы министра иностранных дел, страдавшего смертельной почечной болезнью. Он мог бы продлить свою жизнь, бросив министерство и отправившись в Египет. Однако Штреземан предпочел сражаться до последнего. Благодаря высоким идеалам, за которые он боролся, благодаря тому безграничному доверию, с которым он верил, что его жертва не напрасна и рано или поздно будет вознаграждена, благодаря банкротству его политики и личному мужеству, с которым он работал до самой смерти, в памяти он останется как фигура великая и трагическая.

Еще одна политическая репутация была почти загублена, хотя и не столь драматическим образом, как у Штреземана, — это репутация графа Ранцау. Верно, что Штреземан добился сохранения удовлетворительной формулы договора, чтобы успокоить тревогу Москвы. Граф Ранцау мог даже похвастать неким маленьким контр-Локарно. Переговоры о заключении торгового договора с Советами шли к успешному завершению, [95] поскольку русские наконец отказались от своей тактики проволочек по причинам политического характера. 12 октября договор с большой помпой был подписан в Москве на фоне все усиливающейся путаницы в Локарно. По-видимому, в зачахший было организм русско-германской дружбы были сделаны бодрящие вливания, и дела здесь пошли более гладко и спокойно, но, тем не менее, политическая атмосфера в отношениях между Москвой и Берлином изменилась кардинально.

Романтизм духа Рапалло, казалось, испарился. На смену лозунгу об общности судеб двух великих, униженных, побежденных народов со стороны Германии пришла многовекторная, тщательно сбалансированная политика многосторонних отношений. Все это было крайне непривычно и отвратительно для графа Ранцау{1}: Локарно привело к тому, что политика графа в отношении Москвы дала трещину. Он предвидел это, но тем не менее уступил. Его уговорили остаться в Москве, и теперь он сожалел об этом. Он продолжал работать, но хребет его политики был сломан. Друзья графа согласились, что ему с его характером лучше было бы уйти в отставку, однако судьба была к нему благосклонна, и графу не пришлось долго жить в совершенно изменившейся атмосфере. Спустя несколько лет он умер. Его трагедия не столь бросалась в глаза, как трагедия Штреземана, но все равно это была трагедия.

Оправдала ли себя политика Локарно в дальнейшем? Принесла ли она политические дивиденды? В течение нескольких лет размышлял я над этим вопросом, особенно над тем, что касалось русско-германских отношений. [96]

Из убежденного сторонника Локарно я превратился в скептика. Споря с русскими официальными лицами, так же как и с русофильски настроенными американцами, о достоинствах и заслугах политики Штреземана, я обычно напирал на то, что Германия просто не могла оставаться за бортом мировой политики, но была обречена искать modus vivendi в отношениях с западными державами, чтобы вновь занять свое место в качестве центральноевропейской державы. Мне возражали, что для достижения этой цели не было необходимости в Локарно и что решение проблемы репараций на конференции в Лондоне в 1924 году или, скорее, возвращение США на арену европейской политики, имели бы тот же результат, что и Локарно: восстановление позиций Германии в Европе. Будь мы более терпеливыми, мы могли бы избежать политических потерь, понесенных в Локарно и Женеве.

Оглядываясь назад, я склонен согласиться с этим утверждением. Провал Локарно — поскольку в дальней перспективе это оказалось именно провалом — повлек за собой самые тяжелые последствия, ибо означал, что западноевропейские государства потерпели неудачу в примирении с Германией и в привлечении ее к искреннему сотрудничеству в реконструкции Европы. Германия испытывала чувство неизбежного разочарования: снова ее одурачили, поскольку она не получила никакой награды за взятые на себя обязательства.

Здесь следует иметь в виду, что германских государственных деятелей времен Веймарского периода нельзя назвать «юнкерами», «фашистами», «реакционерами», «плутами», «обманщиками» или «идиотами». Нет, это были честные, способные, здравомыслящие люди, побуждаемые одним желанием — в сотрудничестве с другими европейскими народами восстановить свою страну, вернуть ей почетное место на европейском континенте. И Локарно представляется наиболее серьезной попыткой добиться этого, предпринятой самым способным из них. Наряду с Версалем, невыполненными Четырнадцатью пунктами президента Вильсона и неудачей идеи разоружения, провал Локарно стал одним из тех корней, из которых и вырос впоследствии национал-социализм. [97]

Балансируя между Рапалло и Локарно

Период подготовки и подписания договора в Локарно стал одной из самых важных эпох в истории Веймарской республики. Постепенно, по прошествии времени стали все более проясняться последствия этого договора. Немедленная же реакция нашей внешней политики на Локарно, коснувшаяся даже Восточного отдела МИДа, состояла в том, что Советский Союз прекратил играть первостепенную роль в моей работе. Как только Германия вступила в Лигу Наций, проблема немецких меньшинств, проживавших на восточной границе, вышла для нас на передний план, поскольку мы, как члены Совета Лиги, имели теперь трибуну, с которой могли выступать в защиту немцев, оставленных на отданных Польше территориях.

Первое, что следовало сделать сразу после Локарно, — это постараться побороть остатки недоверия, которые немецкая эскапада 1914 года на Восток посеяла в умах наших подозрительных восточных соседей. Похваляясь формулой статьи 16, которую Германии удалось отстоять в Локарно, мы приготовились к возобновлению летних переговоров с русскими, чтобы поднять наши отношения с уровня пост-Рапалло на новый уровень — пост-Локарно и пост-Женевы. Наши надежды, что Советский Союз разделяет нашу трактовку формулы Локарно, касающуюся статьи 16, и потому откажется от своих подозрений, сменились глубоким разочарованием. На протяжении всей зимы 1925–26 годов тянулись переговоры, пока наконец не были согласованы пункты договора и последовал обмен нотами о гарантиях против угрозы применения санкций. Несотрудническое отношение графа Ранцау к переговорам с русскими еще более усложнило задачу МИДа.

Непреодолимое отвращение Ранцау к политике Локарно основывалось более на чувствах, нежели на интеллекте, и убеждение, что удар, нанесенный духу Рапалло, был непоправим, не позволило послу искренне сотрудничать с нами, хотя он и пытался заставить себя быть полезным. Он даже отклонил предложение, сделанное мной, что русско-германский договор следует подписать в Москве. Ранцау не хотел связывать свое имя с этим [98] документом. На этот раз ему не хватило обычного чутья в отношении возможных последствий договора. Договор пришлось подписывать в Берлине, и дата подписания была назначена на 16 апреля. Советское правительство сумело очень эффективно обыграть сей факт, объявив о нем непосредственно в вечер подписания на сессии так называемого парламента в Москве, чем обеспечило себе аплодисменты послушных депутатов.

В намерения же Штреземана и Шуберта совсем не входило желание сопровождать подписание пакта всякими протокольными мелочами и прочими вещичками, подчеркивающими пылкую любовь и взаимную дружбу. Оба они рассматривали этот договор скорее как откуп, жертвуемый с целью замять неприятное семейное дело, а потому акт подписания был сведен к минимуму приличествующих делу mise-en-scene. После чего последовал ни к чему не обязывающий завтрак с несколькими поздравительными фразами, которые пробормотал Штреземан.

Мы так и не научились ковать московскую политику пока она горяча, и русские легко обошли нас в этом. После завершения периода Мальтзана — Ранцау и с провозглашением политики Локарно в нашим флирте с русскими всегда как бы присутствовал некий душок нечистой совести. Мы всегда чувствовали себя как мальчик, застигнутый родителями за любовным делом. Русских же совершенно не сдерживали эмоции подобного рода, они были неплохо осведомлены о нашем смущении и не упускали случая злопамятно напомнить о своих обидах, выжимая всю, до последней капли, пропагандистскую ценность из этой ситуации.

В апреле 1932 года, в десятилетний юбилей подписания Рапалльского договора, Литвинов и русская делегация, оставшаяся в Женеве на конференцию по разоружению, встретились с канцлером Брюнингом. Литвинов предложил Брюнингу в ознаменование юбилея обменяться речами за завтраком. Брюнинг согласился на завтрак, но отклонил речи, поскольку боялся, что это могло бы произвести неблагоприятное впечатление на представителей западного мира.

Начался нелегкий завтрак. Брюнинг и Литвинов подняли бокалы и выпили за здоровье друг друга. На этом официальная часть закончилась. [99]

Романтический медовый месяц «духа Рапалло» постепенно сменился основанными на реалиях рассуждениями о развитии торговли между двумя странами. Германская экономика, выздоравливая после периода разрушительной инфляции и все прочнее становясь на ноги благодаря плану Дауэса и американским кредитам, искала возможности для экспорта. Советский Союз продолжал свой эксперимент по восстановлению экономики России. Поразительный ленинский поворот от жесткой большевистской доктрины к свободному предпринимательству времен НЭПа казался слишком хорошим, чтобы в него было легко поверить.

Но тем не менее политика невмешательства в хозяйственную жизнь привела к восстановлению свободного потока товаров внутри страны и несколько подняла благосостояние народа. Тот факт, что крестьяне, прирожденные враги большевизма, получили выгоду от НЭПа, стал причиной некоторого беспокойства для советского правительства, однако никаких решительных контрмер принято не было.

А вот внешняя экономическая политика русских полностью провалилась. Попытка привлечь иностранный капитал путем раздачи концессий не встретила отклика в западном мире. Германские промышленники продемонстрировали готовность делать бизнес в России, но — с пустым карманом. Германские концессии в России стали чахнуть, как только советское правительство осознало, что этот план не оправдал всех ожиданий. Верный своей обычной тактике, Советский Союз сумел превратить жизнь концессионеров в тяжкое бремя, с тем, чтобы избавиться от них и своих обязательств перед ними. Одна за другой возникали и множились неожиданные трудности, мешая успешной работе концессий. Рабочие требовали повышения оплаты труда, власти приказывали выделять чрезмерные суммы на обеспечение общественного благосостояния, сырье поступало не вовремя или не поступало вообще. Для любого, знакомого с советской тактикой, стало очевидным, что концессии никогда не станут процветающими предприятиями. Пришлось искать новые пути и использовать новые методы.

Русские желали покупать, но не платить наличными, [100] и потому просили предоставить им долгосрочные кредиты. Немцы желали продавать, но вынуждены были настаивать на немедленной оплате, поскольку война и инфляция лишили их финансовой основы, необходимой для торговли в кредит. Кроме того, поскольку экономическое процветание Советского Союза никоим образом не было гарантировано, немецкие фирмы считали выдачу кредитов России слишком большим риском. Более того, для экономического менталитета страны становилось характерным не мышление индивидуалиста или банкира, обладавшего смелостью рискнуть всем ради перспективного дела, а менталитет «менеджера», чей образ мышления и желание избегать рисков делали его похожим на обычного государственного служащего. «Управленческая» революция, описанная мистером Бернхэмом, была уже тогда в Германии в полном разгаре. Не то чтобы эти промышленники и банкиры были застенчивы и робки в получении огромных прибылей — нет, они, скорее, предпочитали перекладывать свой риск на плечи государства. Государство, конечно, могло бы пожелать пойти на риск по причинам общей экономической политики, но ценой, которую пришлось бы уплатить за это, стал бы жесточайший контроль над частным бизнесом. Эта мысль дошла до немецких бизнесменов лишь после того, как они были наполовину проглочены государственным Левиафаном: «Qui Mange de 1'etat en meurt!»

Поначалу кредитный бизнес развивался по традиционным схемам. Кредит в сто или сто пятьдесят миллионов марок наличными был предоставлен Советскому Союзу четырьмя крупными немецкими банками с тем, чтобы получить его обратно в течение сравнительно короткого времени — шести месяцев или около того. А банкам кредит предоставил рейх. Потребовались бесконечные усилия, чтобы уговорить всех, имевших отношение к делу, отнестись благосклонно к новому рискованному предприятию. Мне лично пришлось уговаривать лидеров партий и представителей Reichstag дать свое благословение.

Результат был плачевным, поскольку большинство из этих людей слушали меня угрюмо и были полны недоверия к Советскому Союзу вообще и его экономической доброй воле в частности. [101] Этот краткосрочный кредит наличными никому не принес удовлетворения. Главное, русские стали возражать. Они приняли кредит лишь для того, чтобы позволить немцам совершить первородный грех предоставления кредитов. Чего они хотели на самом деле — это долгосрочных кредитов, с тем, чтобы вложенный капитал мог вернуться кредитору в виде продукции, произведенной заводами, построенными с помощью кредитов. Последовал долгий торг, пока не была, наконец, выработана новая форма — так называемый Kredit Ausfall-Garantie, что означало следующее: русские получали в кредит машины, заказанные в Германии, с тем чтобы расплатиться за них в течение двух лет или около того. Такая форма финансирования была оговорена между отдельными промышленниками-экспортерами и германскими банками, и было решено, что в случае неплатежеспособности Советского Союза вмешаются рейх или земли и оплатят германским промышленникам 70–80% вложенного капитала. Таким образом, отдельные немцы рисковали лишь своими прибылями, тем более что цены, назначенные нами, были несколько завышенными, на что русские отвечали тем, что выискивали дефекты в поставляемых товарах и снижали цену, после чего раздраженные промышленники или теряли терпение, или не могли долее выдерживать финансового бремени кредитования Советов.

Весь этот план в целом представлял поле для споров, поскольку взаимоотношения между промышленниками и банкирами, между ними и представителями рейха и министерств федеральных земель, и между всеми ними и Советским Союзом мало чем отличались от торговли лошадьми, где каждый готов надуть другого. Бесконечным вариациям не было конца. Если русские заказывали оборудование, продаже которого мы придавали огромное значение, они настаивали на более длительном сроке кредита. Федеральная земля, где расположен был завод, производящий оборудование, усиливала давление на рейх, так что власти рейха, как правило, уступали, попав в такие клещи. Первая попытка финансирования по системе Ausfall-Garantie была предпринята в отношении кредита в 500 миллионов марок. Она прошла успешно и стала моделью для дальнейших сделок такого рода. Было это в 1927 году. [102]

В то время как трудная, но конструктивная работа с кредитами заинтересовала меня и приносила удовлетворение, моя обычная деятельность по руководству русскими делами состояла из нескончаемой череды неприятных и тревожных инцидентов, которые пагубно влияли на политическую атмосферу и которые приходилось срочно как-то улаживать и утрясать. Большая часть из них не представляла особого интереса и вскоре счастливо предавалась забвению — способность забыть многое из прошлого я считаю одним из самых милостивых подарков судьбы; но я отчетливо помню два-три инцидента из тех лет и расскажу здесь о них, чтобы дать представление о том, как складывались в те годы отношения между двумя правительствами.

Так, однажды командование Красной Армии решило дать высокую награду — что-то «красное» — орден Красного Знамени, насколько я помню, бывшему главарю германских бандитов Максу Хольтцу, который во время восстания 1921 года в Саксонии занимался грабежами и убийствами, хотя и делал это неким романтическим и джентльменским образом. Это сильно разгневало наших военных, хотя они и доверяли тогда своим советским товарищам.

Другим случаем, имевшим куда более серьезные последствия, стало второе судебное шоу, начатое советским правительством весной 1928 года. И вновь «германский друг» был выбран в качестве козла отпущения, в частности, одна из крупнейших фирм, проявлявшая огромный интерес к реконструкции русской промышленности — Allgemeine Elektrizitatsgesellschaft (А. Е. G.). Цель судебного шоу состояла в том, чтобы обратить внимание общественности Советского Союза на неверное управление угольными шахтами. Поскольку угольное производство отставало в своем развитии от потребности в угле, а вызванные нехваткой угля и широкораспространившиеся недовольство и озлобление грозили обернуться против правительства, советские власти прибегли к своему старому трюку — отвлечь внимание общественного мнения от реальных причин: засилья бюрократии и волокиты — и возложить ответственность на некоторых индивидуумов, заклеймив их как вредителей и саботажников. Среди обвиняемых, большинство из которых [103] были русские инженеры и чиновники, находились и некоторые работники А. Е. G. — инженеры и мастера, которые действовали как специалисты и советники. Их обвинили в соучастии в саботаже и причастности к тому, что оборудование, поставляемое А. Е. G., было устаревшим и ненужным.

На этот раз тактика Советов обернулась против них самих. Волна негодования захлестнула Германию, вызвав всеобщий всплеск презрения и критику в адрес фальсифицированных судебных процессов в частности и советских методов вообще. Пресса, промышленность, профсоюзы, Reichstag — все присоединились к жесткой кампании обличения большевистского режима, в то время как Советы нагло возражали и продолжали настаивать на своих обвинениях. В Москву были направлены официальные ноты протеста. Я воспользовался случаем и посоветовал прервать переговоры с советской делегацией, которые тянулись в Берлине и касались некоторых второстепенных вопросов.

В соответствии с моими рекомендациями переговоры были прерваны, что принесло желаемый результат, породив значительные трудности для Москвы. Суд закончился обычным смертным приговором, один из немцев был оправдан, а двое других приговорены к тюремному заключению. Однако все они через несколько недель были освобождены. Постепенно волнение улеглось и дела вновь наладились. Но продолжительный сбой сказался на экономических отношениях между двумя странами, и желанию германской промышленности сотрудничать с русскими был нанесен существенный удар. Твердый отпор со стороны Германии, возможно, помог заставить Советский Союз впредь выбирать представителей других народов в качестве объектов для своих судебных фарсов.

Пакт Келлога, переговоры о заключении которого велись в Женеве на протяжении лета 1928 года, дал МИДу другую возможность продемонстрировать — хотя и не публично — один из своих главных принципов в отношениях с Советским Союзом. Мы никогда не боролись за монополию на дружбу с Советским Союзом, а напротив, усердно старались привести нашего русского друга обратно в сообщество наций и восстановить те [104] связи с другими народами, которые были большевистской революцией, войной и инт. Нами руководило убеждение, что Россия, кот станет полноправным партнером великих де$ иметь больший вес и как союзник Германии, распространенное во всем мире подозрение о но тайного русско-германского заговора ут собой. У нас также была надежда, что когда революция захиреет, что откроет путь нормальным отношениям с Россией без Коминтерна и мировой революции. Сначала мы надеялись на восстановлен ли. Эти надежды постигло жестокое разочарование, поскольку НЭП был задушен по внутренним и последующие годы наши надежды были стойкими, как и надежды остального мира, но мы можем попробовать еще раз.

Мы помогли преодолеть еще одно препя1 удалось добиться успеха в том, чтобы склон! сторону Советский Союз в вопросе подпие Келлога. Нам удалось развеять подозрения и последняя помеха была преодолена. Между Союзом и Швейцарией не существовало ни дипломатических отношений, поскольку в ЛозЈ торане, швейцарский гражданин, ярый анти убил русского дипломата. Пауль Шеффер, журналист, который в то время еще пользова ем Советов, действовал как посреди Narkomindel и швейцарским правительство!1* несколько запоздало, Советский Союз поставил подпись на этом важном документе, которь дои приветствовали народы мира.

Более яркая и разнообразная часть моей два года постлокарновского периода проходила на международном форуме в Женеве. Вступив в JIi-качестве постоянного члена Совета Лиги, лице ее правительства по-прежнему защища мецких меньшинств на территориях, отошедших к Польше, причем более эффективным способом было возможно раньше. Штреземан назначил меня постоянным членом германской делегации, и я качестве эксперта по этим проблемам. Так! значительную часть года я проводил в Шве [105] скольку Совет ежегодно проводил четыре сессии — в марте, июне, сентябре и декабре, и каждая сессия продолжалась по крайней мере две недели. Так как делегация состояла из одних и тех же чиновников, из этого «цирка на колесах», как мы называли его, образовался довольно однородный коллектив, и мы работали в абсолютной гармонии. Штреземан и Шуберт с Гаусом и Геппертом из правового отдела, Бюлов — специалист по общим вопросам политики Лиги и я, как ответственный за восточные дела, составили основу делегации. Герр Редлхаммер выступал в качестве Chef de Protocole; repp Бернгардт — как личный секретарь Штреземана, герр Стром и герр Труттер — как секретари Шуберта. В случае крайней необходимости на время сессии к делегации прикомандировывались несколько дополнительных чиновников.

На ассамблее, собиравшей всю Лигу в сентябре, к нашей делегации присоединялись пять членов Reichstag, представлявшие все политические партии, кроме коммунистической. Это были герр Хойетч и герр фон Рейнбаден из правых партий, герр Каас из центристской партии, фрау Баумер от демократов и герр Брейтхейд от социал-демократов.

Наш последний вояж в Женеву в сентябре 1926 года навсегда остался в моей памяти. Наконец-то все камни преткновения были убраны и Германия должна была быть принята в качестве члена Лиги. Церемония этой знаменательной сессии, торжественный вход германской делегации, впечатляющая речь Бриана: «Pas de canons...», красноречивый ответ Штреземана. Все это не раз описано. Превалировала общая атмосфера дружбы и примирения, усиливая желание всех присутствующих немцев добросовестно сотрудничать с этой всемирной организацией и делать это как можно успешнее. Я убежден, что большинство немцев разделяло это твердое и искреннее желание.

Женева на время ассамблеи была настоящим местом сбора для политиков и важных персон — и тех, кто считал себя таковыми, — со всех континентов. В делегации, представлявшие 52 нации, входили влиятельные и известные политики, а мировая пресса направляла своих самых выдающихся представителей. Толпы международных любителей достопримечательностей, мнивших себя [106] политиками, и элегантных леди добавляли некий колорит скучному однообразию сессий и кальвинистской простоте Женевы. Переходя улицу, куря сигарету в вестибюле ассамблеи, посещая небольшие прокуренные гостиницы, можно было встретить интересных людей и начать беседу о международной политике. Для нас, немцев, находившихся более десяти лет в изоляции, этот ослепительный новый мир оказался полным откровением.

Первые заседания сессии Лиги исправно посещались и все речи выслушивались внимательно, но по мере того, как шло время, дебаты эти постепенно отступали на второй план и верх брали удовольствия мирской жизни. Делегации устраивали приемы, обеды и завтраки для журналистов, для делегаций дружественных стран и «выдающихся иностранцев». Гостеприимные швейцарские власти устраивали приемы для своих зарубежных гостей.

Следовала непрерывная череда светских мероприятий, конференций, заседаний делегаций, экскурсий. Мы, эксперты, мелкая сошка, не принимали участия в большинстве этих торжеств, поскольку множество постоянных делегатов уже заполонило все залы и комнаты до отказа. Но мы участвовали во всех светских мероприятиях нашей делегации и назначали встречи с друзьями в одном из многочисленных маленьких ресторанчиков Женевы. Вскоре мы обнаружили из практического опыта, что Швейцария производит замечательные вина, являясь, кроме того, одной из крупнейших винопроизводящих стран Европы. Воскресенья посвящались экскурсиям, в основном во Францию или в какое-нибудь место, которое соблазняло нас изысканной кухней, поскольку и Штреземан, и Шуберт были, к счастью, также неравнодушны к хорошей еде, как и я.

Однако эти недели, проведенные в Женеве, не были заполнены исключительно удовольствиями земной жизни. Трудная и хлопотная работа постоянно маячила на горизонте и держала нас занятыми до позднего вечера и даже ночи. Жалобы немецких меньшинств были многочисленны, трудно решаемы и находились в центре внимания европейского общественного мнения, особенно общественного мнения Германии. Столь важными их делал тот факт, что решение этих проблем могло рассматриваться [107] средним немцем в качестве пробного камня, на котором можно было проверить, является ли Лига по-настоящему серьезным институтом и годится ли для восстановления справедливости, беспристрастности и доверия в отношениях с внешним миром — чувств, сильно поколебленных в Германии невыполнением западными державами Четырнадцати пунктов президента Вильсона.

Другим мерилом действенности Лиги стала проблема разоружения, которая, однако, сыграла свою решающую роль позднее, на специальной конференции в Женеве.

Не могу утверждать, что я был популярен у членов германской делегации и не доставлял хлопот секретариату Лиги. Напротив, мне приходилось наводнять обе эти занятые организации запутанными и очень спорными вопросами, лишенными политического очарования, но полными ловушек как международного, так и чисто внутриполитического характера. Меньшинства нелегко было удовлетворить, и оппозиционная пресса нетерпеливо выжидала момента, чтобы нащупать слабое место и начать атаку на правительство. Нападая на деятельность Лиги, эта пресса убивала двух зайцев: ослабляла позиции Штреземана и могла открыто не одобрять вступление Германии в Лигу наций ввиду неэффективности последней.

Пройти столь серьезные испытания без ошибок означало приобрести очень большой опыт в дипломатии. Таков был урок, который я извлек из своего женевского опыта, и я был очень удовлетворен этим результатом, как и тем, что получил возможность увидеть изнутри, как работает дипломатическая машина. Постепенно нас затягивала определенная рутина, которая начиналась сразу после прибытия делегации беседой с нашим генеральным консулом, очень толковым герром Ашманом и сотрудниками германского секретариата, которым приходилось знакомить нас с «климатом», царившим на тот момент в секретариате. Им приходилось выслушивать различные вопросы, которые следовало бы обсудить во время сессии, советуя по ходу дела, как нам лучше их решить. Потом следовало собрание германской делегации и беседы с представителями меньшинств, лоббирующими [108] в Женеве, чтобы привлечь внимание членов Совета Лиги к своим требованиям и склонить их на свою сторону.

Мои попытки убедить представителей меньшинств, что сокращение количества их жалоб означало бы усиление воздействия оставшихся, в основном оставались бесплодными. Представитель Данцига, дружелюбный человек, как правило, оставался непоколебим, и на одной из сессий Совета Лиги Данциг выступил с семью жалобами, начиная с жалоб на бедственное положение нескольких школ, которым угрожало польское вмешательство, и кончая серьезным конфликтом из-за польского склада вооружений на Вестерплатте. Неудивительно, что любой участник сессии, заслышав слово «Данциг», начинал злиться.

Германские представители из Познани и Верхней Силезии начали судебный процесс против польских властей, обвиняя их — и справедливо — в дискриминационном налогообложении немцев с целью уничтожить их экономически и выдавить из страны. Иногда и из Мемеля поступало несколько жалоб на Литву. Но в остальном мы довольно удовлетворительно сотрудничали с литовским делегатом в Женеве — хитрым М. Сидрикаускасом, посланником в Берлине, и с премьером литовского правительства Вольдемарасом, человеком упрямым, как мул. Нас с литовцами больше объединял общий антагонизм к Польше, чем желание сражаться друг с другом на глазах международной аудитории.

Таким образом, предварительная подготовка заканчивалась и следующим шагом была беседа с чиновником секретариата Лиги. Шефом отдела меньшинств Лиги был норвежец М. Кольбан, позднее в качестве норвежского посланника ставший моим коллегой в Лондоне, и датский юрист М. Ростинг. Оба умные, интересные и здравомыслящие люди, но, конечно, находившиеся под постоянным напряжением из-за своего нелегкого положения между молотом и наковальней. Впоследствии была выработана некая формула, которая могла стать приемлемой для обеих заинтересованных сторон.

Полный надежд, я присоединился к германской делегации и постарался объяснить все запутанные сложности возможного компромисса. Было трудно поймать [109] Штреземана, который любил исчезать из резиденции, отправляясь гулять пешком или на машине, или встречался с друзьями и журналистами. В основном он сам знакомился с деталями перед заседанием Совета.

Само заседание всегда было рискованным предприятием, во многом сродни азартной игре. Все шло не так, как это предусматривалось подготовленной и согласованной повесткой дня. Или у секретариата возникали трудности с другими отделами, или же поляки предпринимали совершенно неожиданные демарши, или сам Штреземан, отложив в сторону приготовленные для него заметки, начинал со свойственной ему способностью к импровизации говорить на совершенно постороннюю тему. Ребенок, рожденный от этих многократных усилий, как правило далеко не всегда устраивал даже своих родителей. Но приходилось нянчиться с ним так же прилежно и старательно, как и с любимым дитятей.

После заседания я бросался к телефону для доверительного разговора со своими коллегами из МИДа. Мне приходилось информировать их, успокаивать, утешать и наставлять на путь истинный, поскольку они, как правило, были далеко не удовлетворены результатами, полученными в Женеве. Делал я это потому, что когда они были в курсе дел, они могли дать свое толкование событий для прессы и депутатов и всех остальных берлинских любителей вмешиваться в чужие дела. Сделав это, я старался «держать за пуговицу» германских журналистов, присутствоваших в Женеве. Следовала та же процедура уговаривания и разъяснения, после чего даже те из них, кто стремился облить грязью Штреземана и правительство, в любом случае давали в своей газете нашу версию положения дел, довольные, что кто-то другой поразмышлял за них.

Это была живая и интересная работа для человека, чьей страстью является внешняя политика, но она разочаровывала и угнетала тех, кто вкладывал душу в работу и пытался уничтожить или, по крайней мере, сделать терпимым зло, причиненное миллионам немцев.

Когда я ближе познакомился с менталитетом женевских обитателей и с мотивами, лежавшими в основе выбора тех или иных решений, я еще больше осознал [110] тот факт, что стремление к справедливости не было фундаментальным мотивом, лежавшим в основе деятельности этого международного института. Скорее, здесь всячески стремились замять все волнующие и беспокоящие противоречия и прийти к компромиссу любой ценой, чтобы в результате бросить униженным и отверженным меньшинствам не более чем кость, которая заставит их воздерживаться от лая, пока они находятся в Женеве.

Обозревая положительные результаты, полученные в области защиты прав меньшинств за эти два года моих близких отношений с Лигой, я вынужден признать, что они были незначительны. Впоследствии я понял, что Совет Лиги не был судом справедливости с судьями, высоко стоящими над партийной политикой и твердо намеренными выяснить истину и вынести приговор, а представлял собой всего лишь политическую группу, которая, сообразуясь с силой каждого из своих членов, старалась придать любому вопросу форму компромисса, подслащенного высокопарными фразами для общественного потребления.

В Лиге Наций доминировали Франция и Великобритания, и вопрос меньшинств не интересовал ни ту, ни другую страну. Их интересовал баланс сил, а также то, сколько можно уступить Германии, чтобы удержать ее от попыток возмутить приятную сонную атмосферу Женевы. Те немцы, которые еще верили в справедливость и беспристрастность международных организаций, утратили остатки своего идеализма, когда несколько лет спустя международный суд в Гааге в конфликте, вызванным заключением австро-германского таможенного союза, предложенного в 1931 году германским министром иностранных дел Куртиниусом и австрийским канцлером Шобером, вынес приговор, обусловленный политическими причинами.

В основе этой отчужденности, царившей в отношениях между Германией и другими странами, лежала дефектная государственная политика западных держав, проводившаяся ими на протяжении всего периода между двумя мировыми войнами. А разочарование, вызванное Лигой Наций, усилило чувство крушения планов и надежд, символом которого стала трагедия Штреземана. [111] И это также способствовало росту влияния национал-социализма.

Я уже готовился в июне покинуть Берлин и отправиться на обычную сессию Совета Лиги Наций, когда получил известие, что мой отец смертельно болен. Я поспешил в Гродитцберг, однако отец уже был без сознания и через сутки скончался. Он завещал мне имение Гродитцберг и назначил меня своим душеприказчиком. Таким образом, на долгие последующие годы дополнительное бремя легло на мои плечи.

Вернувшись в Берлин, я возобновил свою официальную работу. В августе граф Ранцау приехал в отпуск. Он неважно себя чувствовал и спустя несколько недель, 8 сентября 1928 года, скончался от ангины. Потребовалось несколько месяцев, чтобы назначить его преемника, поскольку президент Гинденбург отклонил кандидата, представленного ему Штреземаном, а тот отклонил кандидатуру Гинденбурга. Наконец обе стороны, истощенные борьбой, просеяли всех кандидатов в поисках компромисса. Компромиссом стало согласие сторон назначить на вакантный пост меня, и в последний день ноября 1928 года я был направлен послом в Москву.

После нескольких многотрудных недель, прощальных обедов и устройства личных и официальных дел, 6 января 1929 года мы с женой отправились к новому месту моей службы.

Дальше