Содержание
«Военная Литература»
Исследования

Глава 8.

Восточно-азиатская подсистема после распада СССР

Ситуация, складывающаяся в регионе, достаточно многолика и противоречива, чтобы сказанное выше не казалось дискуссионным — слишком уж много специфических черт открывается в ней. Из них со структурной точки зрения одна интересуют нас более других. Состоит она в том, что Восточная Азия сегодня остается единственным регионом мира, в котором продолжает явно преобладать экономический тип регулирования международных отношений, тогда как на глобальном уровне, так же как на уровне европейской и центрально-евразийской подсистем международных отношений, наблюдаются все признаки кризиса миросистемного регулирования{381}, важнейшими проявлениями которого являются, во-первых, массированный рост региональной конфликтности, во-вторых, неэффективность имеющихся механизмов мирного урегулирования и, в-третьих, своеобразный «обратный рост» значения военно-силовых воздействий как нежелательного, но часто единственно возможного средства сдерживания «рассеянной» нестабильности. Именно эта черта — сохранение экономической доминанты региональных отношений и отсутствие зримого возрастания военного фактора, как представляется, во многом предопределяет успех перерождения восточно-азиатской структуры отношений из лидерской в пространственную.

1. Региональные последствия трансформации мировой структуры

Американский китаевед Т. Робинсон в своей новой работе предложил выделить четыре основополагающие черты регионального развития в последние десятилетия: отсутствие активной вовлеченности сверхдержав в региональные конфликты за исключением ситуаций во Вьетнаме и Афганистане; избежание прямого столкновения между ними в Азии; возникновение при поддержке великих держав «подсистем региональных равновесий» в Северо-Восточной, Юго-Восточной и Южной Азии; расслоение (бифуркация) Азии в экономическом отношении на островную и континентальную, каждая из которых обладает ярко выраженной спецификой и первая из которых явно лидирует{382}. Не относясь к вопросу об экономической доминанте восточно-азиатской подсистемы, достаточно точные наблюдения Т. Робинсона косвенно дают аргументы в пользу ее существования, поскольку в целом они указывают на относительное падение роли военно-силовых факторов в региональной подсистеме.

В самом деле, если в Европе, на Ближнем Востоке и южной периферии России военные методы, угрозы и озабоченности стали все более явно определять логику межгосударственного взаимодействия, то в Восточной Азии — просто ли по инерции или в силу сложившейся здесь более гибкой, подвижной и устойчивой перед колебаниями структуры обеспечения стабильности — продолжает доминировать тенденция экономизации региональной жизни, сохраняющаяся еще со второй половины 70-х годов, когда центральной проблемой биполярной конфронтации была межблоковая конкуренция за экономическое превосходство, окончившаяся экономическим истощением СССР и прорывом западных стран к новым научно-техническим рубежам и постиндустриальному обществу.

Политико-экономический фон региона к моменту распада СССР

Именно на фоне ослабления «военной тревоги» происходило ускоренное экономическое развитие АТР. В 1989-1993 гг. Япония, например, опережала все развитые страны мира по темпам прироста ВНП — 2,7%. ВНП США в эти же годы увеличивался на 1,7% (для сравнения: средний показатель для Франции за тот же период составил 1,5%, а для Великобритании — всего 0,3%; экономика Германии после объединения росла еще медленнее). В это же время ВНП Китая увеличивался в среднем на 8,6%, Южной Кореи — на 7,1, Тайваня — 6,5, стран АСЕАН — 6,7%{383}.

В 1992 г. на долю только двух стран региона (США и Японии) приходилось 40% мирового ВНП{384}, 20,9% мирового экспорта и столько же мирового импорта{385}. Торговля Соединенных Штатов со странами АТР более чем на одну треть превышает торговлю с Европой. Товары, причем далеко не только сырьевые, японского, южнокорейского, китайского, тайваньского, гонконгского и асеановского производства превратились в стабильный компонент внутреннего рынка США. Американские компании импортируют из Восточной Азии больше, чем из любого другого района мира. Причем все страны региона за исключением Австралии и Брунея имеют в торговле с США положительное сальдо, во многом благодаря которому некоторые из них — прежде всего Япония и Тайвань — накопили огромные валютные резервы и превратились в ведущих мировых инвесторов и доноров для развивающихся стран{386}.

Как очевидно, опираясь на опережающие по отношению к другим странам темпы экономического роста, в хозяйственных процессах все более видную роль стали играть развивающиеся государства (четверка НИС — Южная Корея, Тайвань, Гонконг и Сингапур, — а затем и другие, кроме последнего, государства АСЕАН), заметно укрепившие свои позиции в экономической жизни Восточной Азии и мировой экономике в целом. По мере успехов в развитии молодые государства стали существенно иначе воспринимать как общую расстановку сил в региональной ситуации, так и свою собственную роль в ней.

Главный психологический итог 80-х годов в этом смысле состоял в том, что развивающиеся страны убедились в своей способности, не вступая в конфликт с лидерами, заставить их, включая США и Японию, считаться с мнениями и интересами малых государств при помощи методов «пассивного сопротивления» и не прибегая к резким дипломатическим или политическим шагам. Иными словами, малые и средние страны, тон среди которых задавали государства АСЕАН, не противопоставляя себя более сильным игрокам, одновременно посредством многократных, но деликатных по форме отказов строить региональное экономическое и политическое сотрудничество на американских или японских условиях в конце концов навязали лидерам свою логику консенсусного взаимодействия, которая при объективом неравенстве возможностей лидеров и «стран пространства» фактически означала уступки первых в пользу вторых. По сути дела, Соединенные Штаты впервые в послевоенные годы попытались «вписаться» в логику и структуру чисто «пространственных» отношений, фактически возникших и утвердившихся без участия и отчасти вопреки мнению Вашингтона.

На структурном уровне это был значимый сдвиг. К началу 90-х годов в АТР фактически существовали два взаимодействующих, но в значительной степени автономных комплекса межгосударственных отношений, основанных на принципе динамической стабильности. Первый представляло собой японо-американское партнерство. Вторым было сотрудничество стран АСЕАН. Причем отношения между двумя комплексами строились по логике существенно иной, чем отношения внутри каждого из них. Все сильнее завися друг от друга, США и Япония стремились найти путь к взаимным уступкам ради ускоренного соразвития. Аналогично, и государства АСЕАН, сознавая хрупкость позиций каждого из них в отдельности, пытались преодолевать свои нескончаемые споры и противоречия в рамках установки на сохранение солидарности и единства, даже если при этом ближайшие интересы отдельных стран не были реализованы в полной мере.

Однако отношения между обоими «очагами» динамической стабильности в регионе развивались все же по логике традиционного балансирования в духе «реальполитик» — тот, кто чувствовал себя сильнее, стремился навязать свое видение (пусть и не обязательно в грубой форме) тому, кто слабее. То, что Вашингтон, условно говоря, позволял делать Японии, от которой он в экономическом смысле сильно зависел, казалось непозволительным для восточно-азиатских НИС, роль которых для США не была столь значимой. Такая фактическая дискриминация была достаточно серьезным политико-психологическим препятствием для развития тихоокеанского сотрудничества. Согласившись с правилами игры, исходившими от развивающихся стран в 90-х годах, лидеры фактически открыли путь к соединению двух очагов динамической стабильности в более обширное пространственное поле, в рамках которого логика взаимодействия уже не могла оставаться чисто лидерской, поскольку своим существованием это новое интегрирующееся пространство было обязано вынужденному согласию США и Японии «преодолеть в себе» логику лидерского поведения.

Разумеется, процесс реорганизации региональной структуры по «пространственному» типу не однолинеен и не прост. Хотя бы потому, что как ни автономна восточно-азиатская подсистема международных отношений от европейской и центрально-евразийской, распространения дестабилизирующих тенденций на АТР, раз уже они стали нарастать во всем мире, исключать нельзя. В этом смысле, если и есть основания для сдержанного оптимизма, то их стоит связывать не с возможностью Восточной Азии изолироваться от деструктивных явлений, а, скорее, с ее способностью лучше к ним адаптироваться — в том числе и благодаря присущей ей гибкой, динамической структуре. Но в оценке региональных перспектив приходится исходить из многослойности и противоречивости региональной ситуации в том виде, как она складывается на фоне распада биполярности и кризиса миросистемного регулирования.

Экономизация международных отношений на глобальном и региональных уровнях в 70-х и 80-х годах была возможна сама по себе лишь на фоне высокого уровня международной стабильности, достигнутого и закрепленного благодаря биполярной конфронтации СССР и США. Хотя, как отмечалось в предыдущих главах, структура региона в 60-80-х годах во многом утратила черты биполярной в том, что касалось появления нового мощнейшего экономического центра в лице Японии и нарастания плюрализма политических ориентаций малых и средних стран, в военно-силовом отношении мир в целом оставался, безусловно, биполярным. Глобальная военно-силовая биполярность проецировалась на регион, обеспечивая ему, по выражению министра обороны Австралии Роберта Рэя, «некую данность» в виде общей рамки стабильности, внутри которой азиатско-тихоокеанские страны могли переориентировать свои ресурсы на экономическое развитие{387}, имея фактические (но не формальные) гарантии против возникновения общерегиональной войны, хотя и не будучи застрахованными от ограниченных локальных конфликтов.

Однако такая ситуация, в целом благоприятная для экономического развития региона, во многом должна была зависеть от сохранности опорной структуры стабильности, которой оставалась биполярность. Но это так же должно было означать, что разрушение биполярных опор могло закономерно результироваться в падение уровня региональной стабильности, рост конфликтности отношений между местными странами и своего рода де-экономизацию региональной политики в форме обратного переключения внимания стран АТР на вопросы обеспечения безопасности под влиянием растущих опасений внешних угроз. Однако этого не произошло. Ломка биполярной структуры мира не имела для АТР таких негативных последствий, как для Европы.

Думается, для этого было, как минимум, две основные причины. Первая связана с окраинным, периферийным положением Советского Союза и России в АТР. Будучи центральным элементом конфронтационной стабильности в Европе, СССР играл гораздо менее важную структурную роль в Восточной Азии. Сообразно тому и его разрушение, резко дестабилизировавшее обстановку на западе Евразийского массива, не оказало аналогичного воздействия на востоке. Второй причиной представляется устойчивость, которую обнаруживает пока Китай по отношению к идущей с запада волне национального самоопределения. Эта устойчивость во многом связана, конечно, с жестким авторитарным характером политической системы КНР, но одновременно и с продолжающимся в Китае экономическим подъемом, позволяющим государству сдерживать центробежные тенденции в своей стране еще и экономическими методами.

Более того, распад биполярности кое в чем был Восточной Азии даже полезен: с точки зрения долгосрочных перспектив произошло относительное упрочение конкурентных позиций АТР по отношению, например, к Западной Европе. Практически не ослабла тенденция к перемещению центра мировой экономической динамики из Атлантики в Пасифику. Скорее наоборот, объединение Германии, образование на востоке Европы конгломерата относительно слабых и неустойчивых государств, новый виток войн на Балканах возложили на западноевропейский центр дополнительное бремя экономической, политической и военно-стратегической адаптации к происходящему на востоке Европы. И хотя есть основания полагать, что в отдаленной перспективе освоение восточноевропейского хозяйственного пространства западноевропейскими державами принесет «Европе Сообществ» крупные выигрыши, в среднесрочном плане текущие затруднения, усугубленные как имеющимися очагами нестабильности, так и относительно малой предсказуемостью положения в европейских пост-советских государствах, могут существенно ограничивать конкурентоспособность Европы и евро-атлантических связей по отношению к Восточной Азии и транс-тихоокеанским отношениям.

Не менее важно и то, что самосознание и политическая философия правящих элит стран восточно-азиатского ареала (включая Японию, Китай, страны АСЕАН), современный политический облик которого в основных чертах сформировался в ходе третьей, предшествовавшей нынешней, волны национального самоопределения, к настоящему времени достигли уровня «зрелого», «насытившегося» национализма, тяготеющего к самореализации в относительно умеренных, реформистских формах. Эта черта восточно-азиатского культурного и политико-психологического ландшафта резко контрастирует с повсеместным подъемом «молодого» и радикального национализма в Восточной и Юго-Восточной Европе, с которым, в первую очередь, и связан столь заметный упадок региональной стабильности в западных районах Евразии. Соответственно, при всем имеющемся потенциале непредсказуемости, тихоокеанская Азия сегодня является более стабильной зоной, чем Восточная Европа, а также Ближний и Средний Восток, и имеет относительно лучшие шансы оставаться таковой в ближайшее десятилетие.

В пользу такого вектора развития будет работать устойчивая тенденция ускоренного экономического развития региона, распространившаяся в последние годы и на Китай. По некоторым оценкам Мирового Банка, приводимым в западной печати, именно Китай может обладать к 2010 г. крупнейшей экономикой в мире, хотя в отношении перспектив хозяйственного роста последнего в новейшей литературе высказываются и достаточно скептические мнения, некоторые из которых кажутся достаточно убедительными с экономической точки зрения{388}. Таким образом, в целом предпосылки для стабильного развития ситуации в АТР достаточно весомы. Вместе с тем, эта констатация не снимает вопроса о слабостях восточно-азиатской структуры и ее уязвимых звеньях.

Специфика региональной структуры на современном этапе

Во-первых, трудный и малоуспешный ход экономической реформы в России на фоне крупномасштабных сокращений численности российских вооруженных сил и вооружений на Дальнем Востоке сделал российское присутствие в регионе сугубо пассивным. С одной стороны, это ослабило опасения восточно-азиатских стран по поводу реальных и гипотетических устремлений Москвы. С другой — привнесло в регион неопределенность, поскольку проблематичной стала способность России выступать сдерживающим фактором по отношению к КНР. Одновременно сам Китай, опираясь на возросшие экономические возможности, стал проявлять признаки поворота к более напористой внешней политике — пока что прежде всего в южном направлении, — что вызвало рост никогда в сущности не исчезавших опасений стран региона в отношении китайских явных и потенциальных амбиций. Американский исследователь Майкл Антолик осторожно, но недвусмысленно замечает по этому поводу: «Пока Китай остается загадкой, кое-кто начинает подумывать о том, что ответ на нее отчасти может быть связан с Россией»{389}.

Во-вторых, Соединенные Штаты не проявляют стремления увеличивать или даже оставлять без изменения лежащее на них бремя военного присутствия в регионе. Вопрос о его сокращении и переоценке американских стратегических обязательств перед тихоокеанскими странами по-прежнему не снимается с повестки дня, хотя Вашингтон не обнаруживает признаков настроенности на резкие изменения в этой области. Сингапурские обозреватели, например, в этой связи более, чем откровенно, замечают: «Надежность американского сдерживания в АТР и обязательства США перед регионом несколько размываются и будут размываться в дальнейшем»{390}.

С ними согласуется и мнение британского исследователя Лоренса Мартина, который полагает, что в будущем Соединенные Штаты будут следовать логике только «избирательной вовлеченности» в дела тех или иных регионов, отказавшись от глобального интервенционизма. Лишь возрождение в какой-либо форме «агрессивного СССР» могло бы вынудить США «вернуться к более знакомой им роли в мировой политике», — пишет он{391}.

Как бы то ни было, ослабление активности «старых» региональных лидеров в принципе может привести не только к закреплению «пространственной» организации региональной среды, что было бы оптимально. Но одновременно оно может спровоцировать и активизацию попыток отдельных стран региона — прежде всего Китая, при определенных условиях, возможно, Японии или Индии — противопоставить качественно новой, «пространственной» организации региона традиционную лидерскую модель взаимоотношений, просто модернизированную с учетом изменения соотношения сил, например, между КНР и ее потенциальными стратегическими конкурентами — Россией, Японией, Индией и Соединенными Штатами, не говоря уже о средних странах региона (Вьетнам и Индонезия).

В связи с этим рассуждением, пожалуй, показательными могут считаться выводы, которые из констатации падения роли «старых» лидеров делают китайские ученые. Сотрудник исследовательского Центра мира и развития при Китайской Ассоциации международных дружественных контактов (КНР) Цин Юнчжун (Qin Yongchun), например, пишет: «Япония начала превращаться из экономической державы в политическую, Китай вступил в пору всеобщего экономического развития, Корейский полуостров все быстрее продвигается к объединению. А в это время США и Россия в силу продолжающегося упадка их мощи и нарастания внутренних проблем уделяют в своей политике все меньше и меньше внимания Северо-Восточной Азии. Баланс сил ... сдвигается в пользу азиатских стран»{392}.

В-третьих, выпадение тезиса о «советской» («российской») угрозе, которое стало следствием очевидной военной слабости Москвы, во многом разрушило тщательно оберегавшуюся, но довольно хрупкую политико-психологическую основу американского военного присутствия в регионе в тех масштабах и формах, в каких оно сохранялось после вьетнамской войны. Соответственно, новый стимул получили если не центробежные, то явно ревизионистские тенденции в рамках американской системы региональной безопасности.

В первую очередь это коснулось американо-японского союза, в рамках которого систематически подогревавшиеся, преувеличивавшиеся обеими сторонами мотивы «опасности с севера» и, как следствие, важности военного партнерства США и Японии против Москвы служили, по сути дела, основным противовесом нараставшим между обеими странами экономическим трениям, которые в силу гипертрофированного восприятия их американским общественным мнением и конгрессом стали потенциальным источником деструктивных тенденций в системе сотрудничества Вашингтона и Токио. Острая потребность нового, адекватного изменившимся международным реалиям теоретического обоснования важности американо-японского союза, переформулирования его логики и целей, хотя она и осознается правящими элитами США и Японии, все еще не реализована в новую концепцию их партнерства в регионе с учетом существенно меняющихся ролей Китая и России и их устремлений в отношении Вашингтона и Токио.

В-четвертых, не однозначными для региональной стабильности оказались последствия нового курса России на Корейском полуострове. С одной стороны, нормализация отношений с Республикой Кореей и заключение российско-южнокорейского договора (ноябрь 1992 г.) стало крупным успехом молодой российской дипломатии и означало косвенное, опосредованное подключение Российской Федерации к американской стратегической системе в АТР. С другой — идеологически мотивированный и неоправданно резкий отказ от попыток сохранить потенциал для влияния на внешнюю политику КНДР, несмотря на тоталитарный, репрессивный характер северокорейского режима, в целом оказал дестабилизирующее воздействие на ситуацию.

Лишившись даже и символической поддержки Москвы и столкнувшись с нарастающим стремлением Пекина отказаться от односторонней поддержки КНДР в пользу равноудаленных отношений с обоими корейскими государствами, Пхеньян продемонстрировал в 1993-1994 гг. весь набор холерических защитных реакций (синдром «мыши в углу»), наиболее опасной из которых было приостановление членства КНДР в Договоре о нераспространении ядерного оружия и форсирование разработок собственной атомной бомбы. Международное сообщество в целом, так же как и новое руководство КНДР, принявшее власть летом 1994 г. после смерти Ким Ир Сена, дипломатически оказались в крайне сложном положении во многом вследствие той изоляции, в которой оказался Пхеньян не в последнюю очередь из-за недооценки Москвой важности российско-северокорейских отношений.

В-пятых, промедление России с формулированием ее национальных целей в отношении Казахстана и новых государств Средней Азии внесло элементы неопределенности в отношения между Китаем, Казахстаном и Россией. Несмотря на попытки Алма-Аты сохранить «особые» отношения с Москвой, российское руководство упустило возможность сформировать союз с Казахстаном по модели американо-японского, то есть на базе предоставления ему ядерных и иных гарантий в обмен на делегирование Казахстаном России ряда привилегий и полномочий, связанных с выполнением РФ делегируемых ей казахстанской стороной функций.

Кроме того, подъем этнического национализма в Казахстане, и, в еще большей степени, в Узбекистане, Таджикистане и Киргизии не мог не стимулировать однородные тенденции в китайском Синьцзяне, населенном неханьскими народами. Хотя ядром антикитайских и сепаратистских настроений в Синьцзяне являются прежде всего уйгуры, их националистические устремления встречают отклик и понимание в других неханьских этнических сообществах Синьцзяна — казахском, киргизском, узбекском. Разумеется, эти устремления могут рассчитывать на сочувственное отношение со стороны части правящих элит пограничных с Китаем новых государств Средней Азии, а в меньшей степени и Казахстана. Очередная вспышка волнений мусульман в Синьцзяне в феврале 1997 г. только подтвердила серьезность опасений по поводу синьцзянского сепаратизма{393}.

Обрамляющей рамкой всех этих дестабилизирующих тенденций в центрально-азиатском субрегионе выступает исламизм, значение которого сегодня вряд ли стоит драматизировать в силу столь очевидной его раздробленности на уровне международно-политической практики, хотя и не приходится игнорировать принципиальную возможность использования ислама националистическими течениями Средней Азии в качестве символического маркера, противопоставляющего постулируемое единение относительно слабых, разрозненных и внутренне конфликтных неханьских групп в Синьцзяне наступающей мощи демографического давления этнических китайцев.

В-шестых, в АТР происходят постоянное наращивание оборонных усилий отдельных государств и рост их военных расходов — при том, что во всем мире оборонные затраты сокращаются. Правда, в оценках этой тенденции нет единства мнений. Ряд экспертов настаивает, что восточно-азиатские страны не наращивают вооружения, а только заботятся о модернизации своих давно устаревших оборонных потенциалов в качестве реакции на ослабление стабилизирующей роли советско-американской конфронтации. По их мнению, этот процесс нельзя охарактеризовать как гонку вооружений, так как военные бюджеты стран региона растут не быстрее, чем их ВВП (GDP){394}. Вместе с тем, многие специалисты оспаривают этот взгляд, подчеркивая, что наряду с собственно модернизацией некоторые тихоокеанские страны стремятся приобрести новые возможности «для проецирования мощи», то есть возможности чисто наступательные — такие как современная авиация и военно-морские силы.

В качестве потенциальных центров «субрегиональной милитаризации» называются Корея, Тайвань, а также Япония. В этом ряду часто называют и Китай, который быстро увеличивает свои военные расходы начиная с 1985 г. {395} Особо обозреватели указывают на повышение роли военно-морских вооружений КНР и Японии, рост значения которых оттеняется резко свернувшейся активностью Тихоокеанского флота России, корабли которого большую часть года проводят в своих портах{396}.

Проблема обеспечения стабильности в регионе приобрела новую актуальность как минимум в том смысле, что для широкого круга местных стран стала очевидна необходимость каких-то новых гарантий и механизмов, которые были бы способны компенсировать быстрое вымывание из региональных отношений фактора российского присутствия, объективно ограничивавшего пределы односторонних действий других региональных лидеров — США, КНР и Японии. Как отмечают американские исследователи Дэвид Йотц и Пол Милфорд, в регионе существуют «усиливающиеся настроения в пользу создания какого-то режима, способного заменить структуры безопасности эпохи холодной войны таким образом, чтобы можно было предупредить новую гонку вооружений и воспрепятствовать быстрому возвышению региональных военных держав, в особенности, Японии»{397}.

Проблема, однако, оказалась в том, что долгие годы американская политическая мысль, так же как и советская/российская, главным образом концентрировала усилия на попытках приложить европейские схемы стабилизации обстановки к восточно-азиатскому региону. Вера во всесилие и универсальную значимость европейского опыта и его превосходство была настолько сильна, что способность местной среды породить собственные ответы на, казалось бы, всеобщие и хорошо понятные вызовы даже не обсуждалась. Только кризис дерегулирования, обнаживший все слабости и пороки стабилизации международных отношений «по-европейски», заставил задуматься о том, что могут и должны существовать варианты обеспечения ее «по-азиатски».

Поиск этих гарантий и механизмов идет не по пути создания системы коллективной безопасности, как в Европе, а, скорее, по линии «мягкого», неинституционного сотрудничества на двусторонней, а в последнее время и многосторонней основах. Разница между европейскими и тихоокеанскими концепциями обеспечения стабильности заключается прежде всего в том, что первые тяготеют к логике сдерживания, жестко структурированных обязательств и отношений, союзов, массированному военному присутствию с ярко выраженной направленностью против того или иного потенциального противника. В АТР логика стратегов определяется, скорее, стремлением избежать конфликта при помощи диалога и укрепления доверия. Такой подход налагает гораздо меньше обязательств на военную политику стран-партнеров. Для восточно-азиатских стран стабильность подразумевала прежде всего упорядочение перемен, а не просто поддержание статус-кво.

Именно таким образом предлагает интерпретировать ситуацию уже упоминавшийся американский эксперт Томас Уилборн, который в своих рекомендациях по поводу политики администрации Б. Клинтона в АТР отметил: «С учетом динамичности азиатско-тихоокеанского района Соединенным Штатам необходимо утверждать видение стабильности, которое бы акцентировало инициируемые изнутри региона мирные перемены. Более того, такое понимание стоило бы применять на практике посредством оказания поддержки тем из региональных структур, которые как раз и пригодны для управления процессами этих региональных перемен при сохранении стабильности в АТР»{398}. Под таковыми автор подразумевает в первую очередь организации малых и средних стран — АСЕАН и Форум южной части Тихого океана. Логика Т. Уилборна тяготеет, разумеется, не к тому, чтобы возложить на эти группировки основную ответственность за поддержание региональной стабильности — для этого они слишком маломощны.

По его мысли, организации малых стран заслуживают поддержки, а их опыт — освоения Соединенными Штатами по нескольким причинам. Во-первых, потому, что в отличие от лидеров, опирающихся преимущественно на двусторонние связи, малые страны уже практически создали и теперь отлаживают механизм более или менее широкого диалога по вопросам безопасности. Следовательно, если принять за данность, что многосторонний подход вообще имеет в Восточной Азии перспективы, то политико-дипломатическое преимущество уже сегодня — за малыми странами. Во-вторых, местные государства смогли выработать и доказать жизнеспособность переговорной манеры, построенной на «мягких согласованиях» и консенсусах как формах дипломатического взаимодействия, в наиболее приемлемой для восточно-азиатской традиции манере; принятие такой формы диалога лидерами региона могло бы снять или существенно смягчить остроту проблемы «психологического отторжения» и почти естественной подозрительности, с которой малые государства, как правило, относятся к инициативам более сильных держав — будь то США, Япония или КНР. В-третьих, и эта мысль Т. Уилборну особенно дорога, организации малых стран свободны от «системного порока», присущего комплексу американских стратегических партнерств в АТР (от союзов с Японией и Южной Кореей до АНЗЮС), поскольку первые рассчитаны на достижение управляемости региональных сдвигов, а второй — главным образом на их предотвращение.

В современной литературе вопрос о будущем восточно-азиатской структуры стабильности является предметом достаточно оживленной полемики. В основном, как это было типично для предшествовавших двух десятилетий, противоположные мнения высказываются в рамках двух подходов — реалистического и моралистского{399}. Первые полагают, что в условиях падения роли старых лидеров (США и России) происходит быстрое движение региона в направлении «обычной» многополярности и что, следовательно, стабильность будет регулироваться в этой части мира, как и положено в схеме классического «баланса сил», через противостояние, взаимное сравнивание и конкуренцию новых и старых лидеров друг с другом и между собой. «Равновесие» региональной подсистемы может быть достигнуто в процессе такого взаимодействия, которое, по определению, окажется более или менее стихийным.

Моралисты, «как и положено», упрекая реалистов в абсолютизации национально-государственных устремлений отдельных государств и их конкуренции, предполагают, что стихийность в межгосударственном взаимодействии будет ограничена сознанием возрастающей «взаимозависимости» (прежде всего экономической) стран региона. Имеется в виду, что восточно-азиатские государства, по-видимому, включая КНР и Россию, исходя из важности своих торгово-хозяйственных отношений с США, Японией и между собой, станут стремиться избежать крупных конфликтов и в силу этого будут тяготеть во внешней политике к разумному самоограничению.

Думается, однако, что примирение между крайностями обеих точек зрения в конкретной ситуации Тихоокеанской Азии сегодня в принципе возможно в рамках структуралистского подхода. Смысл его в данном случае может состоять в допущении, согласно которому осознание взаимозависимости и важности интеграции само по себе вряд ли сможет ограничивать пробудившиеся (или просто проступившие на поверхность, «обнажившиеся», если воспользоваться геологическим термином) мотивации отдельных государств, если оно (осознание) не будет закреплено структурно.

При такой постановке вопроса важно различать его собственно структурный и организационный аспекты. Под структурным закреплением в этом случае понимается придание тем или иным составляющим внутрирегиональных межгосударственных связей (или всему их комплексу) характера устойчивой воспроизводимости. Если таковая присутствует — в организационно оформленном (японо-американский союз) или неформализованном (США-Тайвань) виде, — то и можно говорить о структурированности отношений. Причем, сама эта структурированность в оценочном смысле нейтральна — она может быть позитивной (отношения стран АСЕАН или российско-монгольские связи) или негативной (советско-китайские отношений в 70-х годах). Главный ее признак — устойчивая воспроизводимость. При таком понимании очевидно, что стабильность азиатско-тихоокеанской подсистемы будет зависеть от того, в какой мере устойчиво в региональных связях будут воспроизводиться отношения, основанные на стремлении практически сотрудничать в области экономики и избегать военных противостояний.

Роль ограничителя стихийности, таким образом, отводится не политической психологии как таковой, то есть пониманию важности интеграции и взаимозависимости (которая может быть различной не только у разных стран, но даже у разных правительств в рамках одной страны), но, скорее, определенным качественным сдвигам во внешнеполитических философиях отдельных государств, закрепленным многократно, устойчиво и органично воспроизводимой практикой кооперационного взаимодействия, преодоления «избыточного» национального самоутверждения, примата односторонних действий.

Специфика АТР в том, что организационное оформление тех или иных региональных связей в этой части мира, как правило, следовало за процессом практической структуризации отношений, а не опережало его — как это во многом происходило в 40-х и 50-х годах в Европе, где НАТО и ЕЭС складывались изначально, скорее, как своего рода развернутые планы западноевропейского сотрудничества, формальные институты, лишенные реальной наполненности. Попытка приложить такой «опережающий» проект к АТР (превратить Манильский пакт в эффективную структуру сдерживания) явно не удалась. Хотя элемент «опережающей оформленности» изначально присутствовал и в АСЕАН, в целом организационное оформление тех или иных отношений между странами региона происходило после того, как сами отношения достигали уже довольно высокого уровня структурированности.

Тот факт, что сегодня общерегиональной организации в АТР нет, — это, пожалуй, показатель незавершенности структурирования региональной подсистемы в целом. Но эта незавершенность не исключает наличия в ее рамках достаточно хорошо структурированных комплексов отношений — как оформленных, так и не оформленных (отношения КНР — АСЕАН, Россия — Тайвань) или оформленных частично (АСЕАН — страны Индокитая). Между этими комплексами как раз и структурируются сегодня общерегиональные отношения. Еще раз стоит подчеркнуть: они структурируются в том или ином виде во многом независимо или, во всяком случае, автономно по отношению к процессам создания тех или иных региональных организаций. Последние упрощают, конечно, процесс этого структурирования, снабжая его механизмами сопоставления и корректировки взглядов на проблемы регионального развития, но не заменяют его. В отличие от Европы, в региональных отношениях неформальное структурное начало сосуществует наравне с формализованным, не уступая ему по значимости. Потому и слабо оформленные отношения АСЕАН с КНР представляют собой сегодня ключевой элемент стабильности в восточно-азиатской подсистеме.

2. Отношения малых и средних стран региона с КНР

Этот блок отношений представляется для региональной стабильности ключевым в том смысле, что от его устойчивости и поступательного развития зависит общерегиональная обстановка.

Во-первых, географически отношения Китая с новыми индустриальными и индустриализирующимися странами занимают в Восточной Азии центральное положение, тогда как, например, мощные блоки политических отношений США с Японией и Южной Кореей сконцентрированы прежде всего в северной части региона (Северо-Восточная Азия).

Во-вторых, в силу опережающих темпов роста экономик КНР и малых государств, именно с их хозяйственным взаимодействием как между собой, так и с региональными экономическими гигантами — Японией и США — связываются перспективы дальнейшего повышения роли АТР в международных экономических отношениях.

В-третьих, с точки зрения реальности региональных угроз, отношения континентального Китая с его малыми южными и юго-восточными соседями наименее «зарегулированы» юридически и политически; имеющиеся в этой части взаимно налагающиеся территориальные притязания (на о-ва Спратли, включающие в себя группу Парасельских о-вов, например, одновременно претендуют КНР, Тайвань, Вьетнам, Малайзия, Филиппины и Бруней; из них на Парасельские острова, в частности, реально контролируемые КНР, претендует Вьетнам{400}) остаются вне рамок переговорных процессов и являются потенциально более дестабилизирующими, чем «устойчиво неподатливые» территориальные споры КНР с Японией (из-за архипелага Сэнкаку), Японии с Россией (Южные Курилы){401}, Южной Кореи и Японии (о-ва Такэсима / Токто){402} или даже пограничные разногласия Китая с Вьетнамом, а также с Россией и центрально-азиатскими странами СНГ{403}.

Новая роль Китая в региональном контексте

Важно, что, будучи «ядром» стабильности в регионе, отношения по линии КНР — малые и средние страны практически не обладают потенциалом саморегулирования, самогашения, самостабилизации. Иначе говоря, стабильность внутри «ядра», то есть непосредственно между Китаем и его более слабыми соседями, основывается, по существу, только на «доброй воле» сторон или, возможно, точнее было бы сказать, на отсутствии готовности каждой из сторон проводить более напористый курс в территориальном споре; причем сдержанность малых стран определяется осознанием их слабости по отношению к КНР, а осторожность Китая — необходимостью учета позиций и возможных реакций не столько его непосредственных оппонентов в споре, сколько внешних держав — США, Японии, а также России.

При такой структуре взаимных отношений оказывается, что хотя «ядром» стабильности в Восточной Азии являются отношения КНР с АСЕАН и НИС, сама эта стабильность во многом гарантируется наличием «внешней оболочки» ядра, под которой понимается система американского стратегического присутствия в АТР в ее взаимодействии как непосредственно с КНР, так и с Россией, которая в структурном смысле способна быть едва ли не единственным серьезным противовесом Китаю с севера.

При таком понимании региональной структуры, центральное место в которой постепенно переходит к местным странам (из них наиболее сильной и влиятельной может оказаться КНР), легко объяснимым становится возросший в 90-х годах интерес малых и средних стран к отношениям с Москвой и их беспрецедентное для последних двух-трех десятилетий стремление сохранить российское участие (если не присутствие) в качестве стабильного компонента региональных политических, стратегических и даже экономических отношений.

Усиление позиций Китая в международных отношениях в Восточной Азии не имеет аналогов для всего послевоенного периода. Некоторая категоричность такого заключения — впрочем, почти всеобщего как в российской науке, так и в зарубежной — в какой-то мере, возможно, связана с подсознательным соотнесением КНР с ее историческими соперниками в регионе, главный из которых, Россия, сегодня переживает один из наиболее сложных этапов своей истории, сопряженный с явным ослаблением российских позиций по отношению к Китаю.

Однако прежде всего, разумеется, возрастание значения китайского фактора определялось превращением Китая в один из наиболее динамичных, и в этом смысле перспективных, центров экономического развития в азиатско-тихоокеанском районе, а также, сообразно тому, существенным возрастанием материального и политико-психологического потенциала КНР для проведения энергичной внешней политики с ориентацией на расширение сферы китайского влияния и присутствия в зоне его исторического, культурного, демографического, хозяйственного и политического преобладания.

Анализ обширной литературы по современному положению Китая в мире убеждает, что среди основных мотивов, определяющих отношение к Китайской Народной Республике, ее политике, к оценке перспектив и возможных пределов колебаний ее международного курса в ближайшие годы, преобладают следующие.

Во-первых, учет растущего экономического влияния КНР, желание обеспечить доступность ее рынка для зарубежных промышленных изделий, экспортные возможности, надежность иностранных инвестиций при сохранении их высокой рентабельности.

Во-вторых, желание удержать КНР на позиции относительной открытости внешнему миру, нацеленности на торгово-хозяйственное сотрудничество как с сопредельными странами, так и с ведущими центрами международного развития — Соединенными Штатами и Западной Европой.

В-третьих, стремление оказать влияние на социальную политику Китайской Народной Республики, связанную с демографическим ростом, политику в области эмиграции и сделать более предсказуемым и менее деструктивным демографическое влияние Китая в целом, вызывающее опасения как индустриально развитых стран Запада (из-за нелегальной китайской эмиграции в Калифорнию и другие тихоокеанские штаты США, например) так и сопредельных с Китаем азиатских государств — от России до Малайзии.

В-четвертых, необходимость сохранить и расширить диалог с КНР по вопросам военной политики с тем, чтобы помимо прочего влиять на масштабы модернизации военного потенциала Китая или, как минимум, своевременно уловить его способность представлять реальную угрозу для безопасности стран-соседей, и существенно изменить поведение китайской стороны в региональных территориальных спорах — прежде всего в отношении о-вов Спратли в Южно-Китайском море, вопрос о принадлежности которых является частью гораздо более обширной региональной проблемы освоения нефтяных месторождений континентального шельфа и морского дна районов акватории Тихого океана, прилежащих к Восточной Азии.

В-пятых, естественное желание сохранить конструктивные отношения с Китаем и избежать неблагоприятных для КНР изменений внешней среды в период возможной внутриполитической неустойчивости, связанной с соперничеством реформистской и консервативной линий в руководстве КНР после смерти Дэн Сяопина в 1997 г.

В целом, таким образом, международное сообщество настроено на продолжение мирной политической и экономической интеграции КНР, рассчитывая, что уже существующие отношения взаимозависимости Китайской Народной Республики, с одной стороны, и США, Японии, стран АСЕАН, с другой, рано или поздно приведут к размыванию потенциала ре-радикализации китайской внешней политики таким образом, что прогнозируемое резкое усиление региональных экономических, политических, а при некоторых обстоятельствах и геостратегических позиций Китая не даст пропорционального приращения агрессивности его внешнеполитического поведения.

Вместе с тем, сомнения в отношении Китая — наиболее общая черта внешнеполитической философии как региональных стран, так и зарубежного общественно-политического мнения в целом. Регулярно проводимые американскими исследовательскими центрами в последние 3-5 лет исследования представлений восточно-азиатских стран о потенциальных источниках внешней угрозы практически неизменно так или иначе связывают наиболее вероятные вызовы своей безопасности с растущим экономическим и военно-экономическим потенциалом КНР, что в сочетании с заметным повышением самооценки на уровне китайского массового сознания и отмечаемым рядом обозревателей нарастанием элементов великодержавного мировидения на уровне официальной политики расценивается извне как знак растущей готовности Пекина прибегать к вооруженной силе в ситуациях, сопряженных с отстаиванием как широко трактуемых национальных интересов КНР, так и ее национального престижа.

Даже чисто экономический аспект «китайского вызова» остается предметом дискуссий среди экспертов{404}. Ряд исследователей полагает, например, что внешний мир до сих пор не имеет реального представления о масштабах экономических возможностей КНР. По их подсчетам, учитывающим реальную покупательную способность китайского юаня и колебания валютных курсов, сегодня доход на душу населения в КНР фактически составляет 1500-3000 долл. США (официальная цифра — 458 долл. {405}), а по размерам совокупного внутреннего продукта Китай выходит на второе место в мире, уступая только Соединенным Штатам, но превосходя Японию, которая долгое время считалась по этому показателю второй державой мира{406}. Отмечается, что с 1978 г. размеры китайской экономики и подушного дохода и средние показатели уровня жизни населения каждые семь лет возрастали вдвое. При сохранении таких тенденций, полагают сторонники подобных взглядов, после 2000 г. по некоторым абсолютным показателям экономического развития КНР может сравниться с США, хотя в целом Китай будет уступать Соединенным Штатам по уровню жизни и технологической оснащенности производства{407}.

Правда, в литературе, как уже отмечалось выше, высказываются и менее оптимистические прогнозы развития китайской экономики. Профессор Стэнфордского университета Пол Кругман, в частности, полагает, что в настоящее время размеры экономики КНР составляют не более 40% экономики США, а к 2010 г. даже при благоприятном для Китая ходе развития, китайская экономика будет составлять около 82% американской{408}. Главный же постулат ученого состоит в указании на имманентную ограниченность «мобилизационного типа» экономического роста, который, по его мнению, демонстрирует КНР, так же как и большинство других восточно-азиатских стран за исключением Японии. Именно в готовности местных государств отказаться от быстрого улучшения условий жизни ради экономических выигрышей в будущем видит П. Кругман специфику развития стран АТР, но в этом же он усматривает и возможный источник его замедления — по мере того, как население КНР и других стран будет испытывать нарастающее недовольство по поводу «отложенного» удовлетворения его потребностей.

Среди причин возможного замедления роста экономики КНР различные исследователи называют также последствия кадровых перестановок и потенциальной борьбы за власть в «последэновский» период; нарастание противоречий между прибрежными и глубинно материковыми районами страны в связи с резким ростом разрыва в уровнях доходов населения первых и последних; тенденции к усилению центробежно-сепаратистских настроений в регионах{409} и обострению межэтнических противоречий в Китае (прежде всего между ханьцами и исламскими меньшинствами Синьцзян-Уйгурского автономного района, а в меньшей мере и между ханьцами и монголами во Внутренней Монголии); возможность экологической катастрофы в КНР в связи с гигантскими перегрузками, вызванными ускоренным экономическим развитием, демографическим прессингом и глобальным потеплением, ударившим, по мнению специалистов, особенно сильно по китайскому сельскому хозяйству{410}; наконец, возможные общекитайские социальные потрясения, связанные с эрозией коммунистической системы и ростом скептицизма молодого поколения к таким атрибутам коммунистического правления, как фактическая однопартийность, отсутствие демократических институтов, продолжающийся гнет официальной коммунистической идеологии.

При этом в целом и пессимисты, и «романтики» так или иначе высказывают в связи с Китаем прежде всего существенную озабоченность возможной конкуренцией со стороны китайских товаров для производителей других стран, ростом деструктивных последствий китайской модернизации для региональной природной среды, перенаселенностью КНР, проблема которой только обостряется в условиях улучшения экономического положения населения, возникновением, как отмечают авторы, «экономической платформы для военных амбиций». С политической точки зрения особенно много внимание уделяется последним двум проблемам.

Весной 1994 г., например, анализу положения КНР в современной международной системе был посвящен специальный доклад Трехсторонней комиссии, вобравший в себя оценки и заключения крупнейших зарубежных экспертов как по Китаю, так и по общим международным проблемам. В нем отмечалось: «Огромное население Китая представляет собой серьезный вызов внутренней стабильности Китая и благополучию его соседей... Эмиграция из Китая вызывает озабоченность в регионе и во всем мире, в особенности нелегальная эмиграция китайских граждан в другие страны. В долгосрочной перспективе оказывать содействие экономическому росту Китая — лучший способ избежать массового исхода китайцев, который, конечно же, мог бы захлестнуть мир. При сложившемся положении, если бы десятая часть процента населения КНР решила эмигрировать, это добавило бы к уже имеющемуся числу мигрантов в мире еще 1 млн. 200 тыс. чел.»{411}.

Правда, вопрос о нелегальной китайской эмиграции в первую очередь беспокоил авторов доклада в том, что касалось попыток незаконного проникновения в США. По явно неполным официальным данным, приводимым исследователями, в 1992 г. число нелегальных китайских эмигрантов в США составило 200 тыс. чел., в Таиланд — 100, в Испанию — 50, в Гонконг — 35, Японию — 25, Тайвань — 20, Чехию — 20{412}. На фоне сравнительно сдержанных оценок опасности «исхода китайцев» в докладе Трехсторонней комиссии выделяются гораздо более эмоциональные заключения японских авторов. Известный ученый Сэйдзабуро Сато, например, говорит о «кошмаре», которым китайская эмиграция может оказаться для соседей КНР в случае дестабилизации внутреннего положения в этой стране. При этом очевидно, что С. Сато прежде всего имеет в виду государства Юго-Восточной Азии и Россию{413}. Но, например, британские специалисты полагают, что опасность «массовой эмиграции из Китая» вполне реальна и для самой Японии{414}. Что же касается России, то проблема китайского демографического давления имеет еще более тревожные очертания и политико-стратегические измерения (см. гл. 8).

Хотя экономическое влияние и демографический пресс сегодня являются наиболее зримыми показателями возросших возможностей КНР, западные и японские эксперты единодушны в необходимости постоянного слежения за возрастанием военного потенциала Китая. С 1992 по 1994 г. военный бюджет КНР увеличился на 25%, составив 6 млрд. долл. Однако, по данным британской печати, реальная величина оборонного бюджета может быть в три-пять раз больше, поскольку официальные показатели не учитывают затрат КНР на проведение военно-технических исследований и т. п. {415} При таком уровне военных расходов Пекин может позволить себе не только модернизацию оборонного потенциала, но и разработку новых для КНР видов вооружений, способных перевести военные возможности страны на новый уровень. В то время как Соединенные Штаты и Россия сокращают ядерные арсеналы и свертывают программы военного профиля, китайская сторона не скрывает, что в КНР ведутся работы по разработке нового поколения ядерных вооружений — что, собственно, и является одной из основных причин отказа Китая прекратить проведение испытательных ядерных взрывов{416}. В целом среди западных экспертов преобладает мнение, что военный потенциал КНР, вооружение и боеспособность НОАК все еще остаются существенно ниже уровня современных требований, однако, по всеобщему признанию, к началу следующего столетия Китай будет в состоянии полностью ликвидировать это отставание{417}.

Разумеется, само по себе наращивание оборонного потенциала еще не свидетельствует о пропорциональном усилении китайской агрессивности. Речь идет лишь о том, насколько таковая, при неблагоприятном развитии внутрикитайской политической ситуации, может быть подкреплена военно-техническими возможностями КНР. Стоит задуматься над тем обстоятельством, что внешнеполитическое мышление китайских руководителей довольно консервативно и тяготеет к восприятию международных реалий в традиции классической «реальполитик» — с типичным для нее акцентом на силе, соотношении сил, логике «игр с нулевой суммой», с обостренным чувством «силовых вакуумов», с подозрениями к долговременным союзам (в духе философии Британии образца ХIХ в.) и т. п. Изучавший современное внешнеполитическое восприятие КНР специально Д. Шамбо отмечает, что китайское руководство пессимистически оценивает мировую ситуацию в том виде, как она сложилась после окончания советско-американской конфронтации. В Пекине считают международное положение в целом менее благоприятным для КНР и более неустойчивым, а новые конфликты — более вероятными{418}. Показательно, что, фиксируя такое видение, общественная мысль Китая одновременно признает, что на региональном уровне ситуация складывается для КНР удачно — во многом в результате ослабления (но не окончательного устранения) опасности со стороны России{419}.

Практически значимым представляется и вывод Д. Шамбо о том, что при подобном отношении к мировым тенденциям для Китая будет оставаться характерным стремление обеспечить себе в региональной политике максимальную свободу рук, уклониться от участия в любых союзах, соглашениях и многосторонних режимах и организациях, способных сколько-нибудь серьезно сковать или просто дисциплинировать внешнеполитическое поведение КНР. Такой тип поведения, как полагает исследователь, определяется отношением современной китайской политологии к силе как понятию в высшей степени относительному, к соотношению сил — как к явлению временному и неустойчивому, а к конфигурации мировых отношений — как к эфемерной и преходящей. Сдерживающая логика идей взаимозависимости и интеграции, полагает Д. Шамбо, не имеет серьезной поддержки в политических и интеллектуальных кругах Китая{420}. Отсюда следует не только тяготение КНР к действиям в духе приоритетности сугубо односторонних (то есть не согласованных с международным сообществом) акций, но и возможное желание Китая сыграть на неустойчивости (мнимой или реальной) переходного для региональной структуры момента для усиления своих позиций — по отношению как к странам «зоны среды», так и к основным региональным лидерам — Японии, России, США.

Сказанное, конечно, не должно вести к абсолютизации роли фактора самодостаточности во внешнеполитическом мышлении КНР или упрощающему заключению о «возвращении» Китая к логике китаецентризма, национального высокомерия или революционной тактике игры на «межимпериалистических противоречиях», хотя следы влияния всех этих архетипов в китайской внешней политике увидеть не трудно.

Речь идет, скорее, о том, что воздействие на Китай философии интернационализации в ее «капиталистической» форме, заполняющей большую часть интеллектуально-политического пространства современного мира, будет достаточно существенно ограничено выраженным тяготением КНР к мышлению в духе рафинированного «национально-государственного интереса». Довольно парадоксальным образом это тяготение усиливается фактическим отказом Китая от «социалистического», «пролетарского» интернационализма, идеи которого теряют смысл в ситуации, когда КНР осталась едва ли не единственным бастионом коммунизма в мире; не говоря уже о том, что поворот Китая от «пролетарского интернационализма» к национализму тем легче, что он происходит не по произволу самой КНР, а в силу объективных внешних обстоятельств, и потому на уровне массы идеологизированного китайского населения не несет того «десакрализующего» (или просто разочаровывающего, «деморализующего») эффекта, который, например, в советском обществе вызвал ревизионизм «перестройки».

С иных позиций и руководствуясь другой логикой, к сходному выводу приходит и ведущий аналитик Брукингского института Х. Хардинг, едва ли не самый яркий американский синолог среднего поколения. Касаясь соотношения «интернационализирующего» и национально-специфического начала в китайской внешней политике, он замечает, что в ретроспективе союзнические отношения КНР с Советским Союзом и «квази-союзнические» — с Соединенными Штатами оказались для Китая неприемлемыми фактически по одной и той же причине — они были для КНР слишком уж «всеохватными по своей сути, влекущими пересадку в Китай иноземных политических и экономических институтов, подразумевавшими форсированное развитие взаимопроникающих отношений в широчайшем спектре областей»{421}. Это проникновение иностранного влияния внутрь китайской духовной и культурной среды и породило реакцию отторжения (отчасти, вероятно, усиленную не изгладившимися историческими воспоминаниями о бесправии Китая по отношению к иностранцам на своей собственной территории, продолжавшемся десятилетия). Как полагает Х. Хардинг, в будущем Китай будет готов сотрудничать с внешним миром на базе выявления общих или параллельных интересов с другими странами, но только в тех пределах, пока взаимодействие с окружающей средой не будет затрагивать его внутреннюю эволюцию.

Глубокая, как представляется, и академически выверенная оценка Х. Хардинга, впрочем, вряд ли может быть исчерпывающей для сколько-нибудь конкретного понимания перспектив китайской политики — хотя бы потому, что политический и внешнеполитический процесс в КНР во многом остается таким же «черным ящиком», каким он был в СССР и остается в России. Поэтому трудно предвидеть, какой шаг внешнего мира будет или может быть расценен в Пекине как затрагивающий внутреннюю гармонию Китая в той или иной ее интерпретации.

В связи с этим, не отвергая мнение Х. Хардинга, стоит учитывать и иные — менее академичные, но и менее романтические — предположения, такие, скажем, как точка зрения другого американского исследователя Д. Вортцеля, который замечает: «Китай, как кажется, нацелился на новый 'великий поход', задача которого в том, чтобы сделать КНР первой среди примерно равных держав; страной, которая могла бы обеспечить себе свободу действий в духе неоимпериализма — посредством мощного военного присутствия и приобретения сильных позиций»{422}. По-видимому, желая смягчить эффект от несколько шокирующего упоминания о «неоимпериализме», автор, впрочем, поясняет, что не считает Китай органически склонным к экспансии и агрессивности. Напротив, он полагает, что политическая философия китайского руководства тяготеет, скорее, к своеобразной «оборонительности», которая, однако, прочно ассоциируется с необходимостью создания вокруг Китая буферных зон. Как полагает Д. Вортцель, цель КНР — не столько доминирование, сколько свобода действий и международное влияние через энергичное участие в международной политике.

Как бы то ни было, многое из практических действий Китая, как минимум, не противоречит анализу Д. Вортцеля. Разумеется, у КНР есть собственные озабоченности в связи с региональной ситуацией. Хотя угроза с севера перестала рассматриваться как реальная в свете слабости России и улучшения российско-китайских отношений, Китай озабочен безопасностью своих прибрежных провинций, дающих около 70% ВНП страны. Актуальной, с точки зрения китайских экспертов, может оказаться и задача защиты районов морских акваторий в зоне о. Хайнань и провинции Гуандун, где сосредоточены нефтеперерабатывающие предприятия КНР. Отсюда — усиление внимания китайских стратегов к возрастанию военно-морских возможностей Японии, а также Индии, боевые корабли которой, между делом, уже демонстрировали флаг в Южно-Китайском море.

Предположительно из предубеждений против предполагаемых намерений Индии, КНР по согласованию с правительством Мьянмы (Бирмы) участвует в проектах модернизации портов и военно-морских баз на бирманском побережье Бенгальского залива и Андаманского моря, которые в будущем он, возможно, сможет арендовать, получив таким образом шанс проводить океаническую стратегию (стратегию «голубой воды») непосредственно на просторах Индийского океана{423}. С этим стратегическим интересом «уравновешивания» потенциального индийского присутствия у тихоокеанского побережья КНР сопрягаются чисто экономические потребности Китая. Напряженные отношения с Вьетнамом уже более 10 лет лишают южные провинции КНР возможности пользоваться, как это было до того, вьетнамскими портами на коммерческой основе. Поэтому в настоящее время китайское правительство тратит большие средства на модернизацию коммуникаций с Мьянмой (строительство шоссе и железнодорожных веток). Осуществление этих планов позволит осуществлять сухопутную транспортировку китайских грузов из провинции Юньнань в КНР к столице Мьянмы, Рангуну, и далее к портам Бенгальского залива{424}.

В совокупности меры по модернизации портов в Мьянме и коммуникаций через ее территорию в юго-западном направлении объективно представляют собой важнейший комплекс стратегических мероприятий, реализация которых позволит Китаю при необходимости достаточно эффективно проецировать свое присутствие в зоне, непосредственно приближенной к южным и юго-восточным районам индийского побережья.

Наконец, КНР вовлечена в территориальные споры со своими южными соседями. Речь прежде всего идет о конфликте вокруг островов Спратли. Этот архипелаг (230 мелких островов и рифов общей площадью 250 тыс. кв. км) расположен в Южно-Китайском море между Вьетнамом, Филиппинами и Малайзией. В годы второй мировой войны он был захвачен Японией, которая отказалась от него по Сан-Францисскому миру в 1951 г., но в тексте договора ничего не было сказано о том, к кому переходят права на острова. Парасельские острова, как уже говорилось, являются частью архипелага Спратли.

Долгие годы вопрос о принадлежности островов не вызывал существенных разногласий, будучи затененным более актуальными региональными проблемами. Однако по мере развития технических средств освоения ресурсов (нефтяных и иных) морского дна и шельфов страны региона стали проявлять все больший интерес к правам на обладание той или иной частью архипелага. Выявилось и стратегическое значение данных территорий — так как по оценкам специалистов на этих островах возможно создание баз ВВС, позволяющих контролировать ситуацию в зоне важнейших морских путей, связывающих регион с Ближним Востоком.

В 1974 г., пользуясь военной несостоятельностью Южного Вьетнама, под управлением которого тогда находились Парасельские острова, КНР оккупировала практически всю их группу. Северный Вьетнам (ДРВ) рассматривал действия Китая как посягательство на свои законные права, поскольку, в соответствии с договорно оформленным в ХIХ в. размежеванием владений Китая и Французского Индокитая, территория Парасельских островов была включена в индокитайскую зону, так же как и весь Вьетнам. Но тогда северовьетнамское руководство не решилось открыто конфликтовать с КНР из-за островов, так как все силы ДРВ были направлены на политическое поглощение Южного Вьетнама. Ханой ограничился тем, что также высадил свои войска на одном (14-ом) из Парасельских островов, на котором еще не были размещены китайские части, и закрепился там. В 1988 г. из-за неурегулированности вопроса в районе островов возникло кратковременное вооруженное столкновение КНР с Вьетнамом.

Ситуация в связи с островами Спратли приобрела особую остроту в 1992 г., когда, в соответствии с новым законом о морских владениях, КНР провозгласила свой суверенитет над всей акваторией Южно-Китайского моря. Проблема в том, что в основу нового закона Китай официально положил принцип «естественного продолжения суши», в соответствии с которым суверенитет КНР был в одностороннем порядке распространен на обширные районы континентального шельфа Южно-Китайского моря, которые рассматриваются китайской стороной как естественное продолжение материка под морскими водами. Таким образом, фактически КНР стала претендовать на участки, удаленные от континента в ряде случаев на расстояние 800 морских миль{425}. Общая площадь акваторий, на которые претендует КНР, составляет 3 млн. кв. км, из них, по мнению Пекина, около 1 млн. незаконно эксплуатируются другими странами{426}.

КНР подкрепила свои претензии практическими действиями, приступив в 1992 г. в сотрудничестве с американской нефтяной корпорацией «Крестон» к подводной разведке на нефть в зоне островов Спратли, в том числе в районе Тонкинского залива — всего в 70 милях от побережья Вьетнама, что вызвало новые энергичные протесты последнего{427} и вспышку подозрений в сопредельных странах в отношении намерений КНР.

Сложность конфликта вокруг Спратли усугубляется тем, что все претендующие на острова государства, за исключением Брунея, имеют в той или иной зоне архипелага свои вооруженные силы. Наиболее крупными при этом, конечно, являются военные гарнизоны КНР и Вьетнама. Но их примеру стремятся следовать и другие страны.

Так, свои войска на некоторых из 60 островов и рифов архипелага (группа островов Калаяан) держат Филиппины. Манила считает население этих островов своими гражданами и предоставила ему право голоса при проведении парламентских и президентских выборов. На восемь островов и рифов претендует Малайзия, которая также разместила на трех из них свои войска{428}.

До сих пор военно-морская активность КНР в основном направлена на сдерживание Вьетнама и стран Юго-Восточной Азии. Но вполне очевидно, что Китай склонен защищать свои интересы далеко за пределами 200-мильной зоны территориальных вод. КНР обладает подводными лодками со стратегическими ядерными ракетами на борту. Они могут оперировать в Индийском океане и водах морей, омывающих страны ЮВА. Но эти лодки не представляют угрозы для США и России, так как в силу технического несовершенства за их передвижением легко наблюдать средствами разведки{429}. Поэтому потенциальная угроза со стороны КНР в краткосрочной перспективе адресована, скорее, малым и средним странам региона, а не лидерам — что и теми, и другими хорошо осознается.

Причем беспокойство малых государств связано не столько с мнением о реальности попыток КНР силовым путем утвердить свое доминирование в зоне Южно-Китайского моря, сколько с упорным нежеланием Китая всерьез рассмотреть требование стран региона провести справедливое размежевание спорных районов. Одновременно, в принципе не отвергая выдвинутую малыми странами компромиссную идею совместной разработки ресурсов зоны островов Спратли, Пекин выражает готовность начать ее лишь при условии, что другие государства формально признают суверенитет КНР над разрабатываемыми участками. Параллельно Китай также предлагает приступить к совместному освоению некоторых секторов, лежащих в глубине шельфовых зон своих соседей, при этом отказываясь предоставить для совместного использования какой-либо из секторов, подконтрольных ему{430}.

Как справедливо отмечает немецкий исследователь Йоахим Глаубитц, «Китай последовательно отказывается обсуждать вопрос о суверенитете над морскими пространствами и отвергает идею создания международного органа для урегулирования территориальных конфликтов в этом районе. КНР настаивает, что такие споры должны быть урегулированы непосредственно между заинтересованными сторонами, то есть на двусторонней основе, — при такой процедуре преимущество всегда будет на китайской стороне»{431}.

К вопросу о территориальных спорах Китая так или иначе примыкает проблема присоединения Тайваня. Остров фактически является независимым государством с 1950 г., и его отношения с материковым Китаем большую часть этого времени отличались острой взаимной враждебностью. Однако после смерти Чан Кайши, а затем и его сына, Цзян Цзинго, сменившего его на посту президента, новое руководство Тайваня стало проводить в отношение КНР более прагматичный курс. Со своей стороны и Пекин скорректировал тайваньскую политику.

Сложность проблемы состоит в том, что и КНР, и Тайвань в принципе продолжают выступать за единство Китая и не отказываются вести речь об объединении. Но одновременно Тайвань настаивает на легитимности своей власти, ссылаясь на то, что он является прямым правопреемником Китайской Республики как участницы антитоталитарного блока в годы второй мировой войны и одной из учредительниц ООН. КНР считает эти претензии Тайваня незаконными и безосновательными, рассматривая материковый Китай единственным легитимным представителем китайского народа на международном уровне. Экономические, культурные связи, а также политические контакты между островом и материком развиваются в последние годы достаточно успешно. Тайвань превратился в одного из главных зарубежных инвесторов в китайскую экономику. И в политике КНР нет черт былой нетерпимости в отношении Тайбэя. Однако Пекин все эти годы не желает дать какие-либо гарантии в отношении принципиального отказа от применения силы в целях объединения Тайваня с КНР, стремясь таким образом осуществлять сдерживающее влияние на тайваньскую политику и предупредить развитие ситуации по неблагоприятному для себя сценарию.

Опасения КНР в первую очередь связаны с ростом сепаратистских настроений на Тайване. Вопрос состоит в том, что «старая гвардия» тайваньских политиков — деятели времен существования Китайской Республики как единого государства и их прямые потомки — достаточно сильно привержены идее единого Китая. Для них Тайвань является одной из важных, но все-таки провинцией «Великого Китая», воссоздание целостности которого видится эпохальной национальной задачей.

Для молодого поколения тайваньцев, представленного людьми, родившимися на острове и знающими «большой Китай» по литературе и рассказам, вопрос об объединении с материком лишен сакральности. Им такой вариант развития кажется только одним из возможных — и не обязательно самым лучшим. Политики нового поколения предпочли бы видеть остров «нормальным», то есть полностью независимым и международно признанным, государством, таким, как, например, Южная Корея, представленным, как и она, в ООН. Такие настроения на острове достаточно распространены и оказывают влияние на результаты парламентских и президентских выборов. Поэтому не исключено, что при определенном стечении обстоятельств сторонники формального провозглашения независимости Тайваня, то есть отказа от претензий представлять «прежнюю», гоминьдановскую, давно не существующую Китайскую Республику, и объявления острова новым государством, могут прийти к власти в Тайбэе законным путем и попытаться осуществить свои планы. В этом случае, как можно полагать, материковый Китай и имеет в виду прибегнуть к угрозе силой с целью не допустить последнего, решающего шага тайваньской стороны к полной независимости.

Но пока что можно констатировать, что сепаратистские установки в основном характерны для политических программ тайваньской оппозиции. Правящая элита острова тяготеет к компромиссу с КНР. Объединение в принципе является так или иначе общим моментом в политических программах как китайского, так и тайваньского руководств. Недоверие и разногласия связаны с условиями, формой и сроками объединения, сомнениями тайваньской стороны в возможности сохранить нынешнюю динамику развития экономики острова, высокий уровень жизни населения и устоявшиеся стандарты более либерального, чем на материке, уклада быта и политической жизни.

В этом смысле ключевое различие между Пекином и Тайбэем состоит в том, что КНР предлагает объединение на принципе «одна страна — две системы», в соответствии с которым Тайвань может быть уже немедленно включен в состав КНР на правах одной из ее составных частей при гарантиях сохранения его политической и экономической систем, а тайваньская сторона видит объединение как весьма протяженный во времени, постепенный, стадиальный и демократический процесс слияния равноправных политических единиц; соответственно, первым этапом такого процесса Тайбэй считает признание Пекином Тайваня в качестве своего равного политического партнера{432} — в то время как китайское руководство готово признать равенство тайваньской стороны едва ли не во всех областях за исключением политической.

Тайвань де-факто является полноценным, в высшей степени жизнеспособным процветающим государством, не только имеющим все материальные основания для независимого существования, но практически являющимся таковым на протяжении 45 лет. Процесс либерализации политической жизни острова объективно может быть сопряжен с ростом вероятности формального самоотделения «Тайваня от Китая». При таком сценарии угрозы КНР применить силу перестанут быть чисто гипотетическим и маловероятным вариантом, а международное сообщество окажется в ситуации неподготовленности — психологической и политической — к необходимости адекватно реагировать на очередной конфликт принципа национального самоопределения (среди коренных жителей Тайваня постепенно приобретает сторонников мнение о том, что тайваньцы представляют собой особую этническую общность, отличную от материковых ханьцев) с интересами региональной стабильности. Во многом именно с возможностью неблагоприятного развития тайваньской ситуации Б. Бузан и Дж. Сигал справедливо связывают предположение о том, что в случае неуспеха регионального многостороннего диалога по вопросам безопасности в АТР этот «регион может стать самой важной конфликтной зоной ХХI века»{433}.

Подход малых стран к региональной стабильности

Опасения в отношении Китая и потребности ускоренного экономического соразвития — главные системообразующие компоненты подхода малых и средних стран к обеспечению стабильности в регионе. Китайский вызов в его угрожающем стратегическом и, одновременно, привлекающем экономическом измерениях налагается на систему отношений стран АСЕАН и НИС между собой, подталкивая их к модификации старых и поиску новых формул регионального взаимодействия. Как удачно заметил американский исследователь Майкл Антолик, «подобно тому, как создание АСЕАН имело целью взаимную аккомодацию доминирующей региональной страны, Индонезии, и остальных государств этого региона, сегодня регион должен включить в себя Китай»{434}. При этом, однако, малые страны стремятся, с одной стороны, избежать жесткой договорной привязки к США или другому региональному лидеру, а с другой — исключить ситуацию, при которой в регионе вообще не будет никаких практически значимых и эффективных международных гарантий для малых стран на случай разрастания их нынешних и возможных противоречий с КНР.

Потребность корректировки подходов к стабильности была связана во многом с невозможностью сохранять в 90-х годах платформу «чистого регионализма» в том виде, как она складывалась в 70-х и 80-х. «Равноудаленное» отстояние от СССР, США и КНР в предшествовавшие десятилетия было по-своему эффективным для малых стран, поскольку в условиях конфронтации интересы лидеров были в первую очередь замкнуты друг на друга, благодаря чему второстепенные региональные игроки имели сравнительно высокую меру свободы в практических вопросах внешней политики, обеспечения безопасности и экономического развития. В частности, и стратегические устремления КНР были гораздо больше увязаны с состоянием советско-китайских отношений, чем с поддержкой продвижения китайских экономических интересов в зону Юго-Восточной Азии. В этом смысле отказ Москвы от противостояния с обоими своими главными региональными соперниками в известном смысле обеспечил Китаю гораздо большую свободу в на южном и юго-западном направлениях.

Сложилась несколько необычная ситуация, в которой среди более или менее широкого круга малых и средних стран Восточной Азии — от Тайваня до Малайзии и Таиланда — впервые за весь послевоенный период стало возникать нечто, напоминающее общее представление о внешней угрозе — во всяком случае, угрозе потенциальной. Это представление вряд ли можно считать окончательно устоявшимся и однозначным. Но оно кажется достаточно значимым, чтобы подвигнуть малые тихоокеанские страны к открытию диалога по стратегическим вопросам с ведущими военными державами региона — то есть к тому самому шагу, от которого государства АСЕАН, например, последовательно уклонялись на протяжении большей части послевоенного периода. Иными словами, конкретизация опасности стимулировала и изменение подхода малых стран к обеспечению региональной стабильности. Можно только удивиться тому, насколько же, по-видимому, мало были местные страны озабочены, в отличие от США, коммунистической угрозой на протяжении всего исторического периода, когда о ней вообще можно было говорить, если все это время они, по сути дела, саботировали усилия Вашингтона сделать их составляющей глобальной антикоммунистической стратегии США.

Уместным кажется вспомнить рассуждение Т. Уилборна, который, сравнив бесславную судьбу блока с жизнеспособностью АСЕАН, заключил, что первый не состоялся, поскольку он опирался на абстрактный для тихоокеанских стран принцип противодействия коммунизму, а второй выжил, так как он не только ориентировался на защиту конкретных интересов своих членов, но и позволял каждому из них сообразно национальной специфике гибко приспосабливаться к меняющимся условиям стратегической среды{435}.

Стоит добавить, что этот автор рассматривает АСЕАН, так же, как и, например, Южно-Тихоокеанский Форум (объединяющий Австралию, Новую Зеландию и 13 островных государств Океании) не как просто политические объединения для диалога об экономическом и политическом сотрудничестве — как, собственно, эти организации себя сами и конституируют, — но как своеобразные «сообщества безопасности» (security community), следуя в этом определении за уже упоминавшимся американским политологом К. Дойтчем, предложившим такой термин еще в 1954 г. применительно к европейской ситуации, в частности, в связи с выдвинутым в 1952 г. планом (никогда не осуществленным) формирования так называемого Европейского оборонительного сообщества в составе Франции, Западной Германии, Италии и стран Бенилюкса{436}.

Как поясняет Т. Уилборн, такие сообщества возникают на основе не столько представлений об общности внешних угроз, сколько в результате единства участников группы в устремлении к миру — независимо от возможных источников его нарушения. Конкретизируя определение, ученый замечает, что АСЕАН, с его точки зрения, представляет собой частный вид «сообщества безопасности», который он называет «сообществом взаимоотклика» (community of mutual responsiveness), где под «взаимным откликом» понимается не жесткое обязательство о взаимопомощи, но подразумеваемый долг проявить, сообразно обстоятельствам, сочувственную реакцию по отношению к оказавшемуся в беде члену группы.

Справедливости ради совершенно необходимо обратить внимание на то обстоятельство, что от начала до конца нетривиальное рассуждение Т. Уилборна нацелено на то, чтобы подчеркнуть «объективно стратегическую» роль АСЕАН, как бы несмотря на стремление ее членов отрицать нацеленность своей организации на военно-политические задачи. Иными словами, главная мысль ученого в том, что даже и в отсутствии представления об общей угрозе возможно многостороннее сотрудничество стран региона в стратегической области — хотя, и в этом пафос концепции автора, формы этого сотрудничества будут и должны сильно отличаться от тех, что сложились в Европе, где представления противостоящих сил об общих угрозах были четкими и устойчивыми. Но как раз такая, на наш взгляд, безупречная, констатация, и противоречит высказанной в этой работе двумя страницами выше мысли о том, что малые и средние страны, возможно, двинулись в направлении «традиционного» (с позиций классической военно-политической науки) взаимодействия в сторону безопасности, руководствуясь подозрениями по поводу Китая. Есть ли здесь противоречие?

Думается, что нет. Концепция Т. Уилборна, сложившаяся в основном до 1993 г., вобрала в себя обобщения и опыт тенденций предшествовавшего десятилетия. Нынешний этап регионального развития во многом является переходным, и в силу этого уместно предположить, что уловленные ее автором закономерности будут как минимум какое-то время (а возможно, и достаточно долго) сосуществовать с той, вопрос о возникновении которой сформулирован в нашем разделе и устойчивость которой может быть подтверждена, а может быть и оспорена временем. Во всяком случае, очевидно, что в силу тех или иных причин малые и средние страны ощутили падение доверия к имевшемуся механизму обеспечения региональной стабильности и, соответственно, потребность в каких-то компенсирующих механизмах.

При этом характерно, что они по-прежнему уклоняются от принятия на себя сколько-нибудь определенных военно-политических обязательств. Но одновременно они стремятся содействовать США в сохранении их военного присутствия в регионе. Так, например, государства региона, как и раньше, не хотят теоретически возможной реанимации Манильского пакта и противятся преобразованию АСЕАН в блок оборонной направленности. Они не высказывают энтузиазма по поводу предоставления Соединенным Штатам баз на своей территории на условиях формальной аренды, как это бывало в прошлом. Более того, в 1991 г. в результате отказа сената Филиппин ратифицировать договор с США о базах, Вашингтон был вынужден дать твердое обещание вывести свои базы с филиппинской территории (военно-морскую из Субик-Бэй и военно-воздушную из Кларк Филд). Реализация этого обязательства в 1992 г. была внезапно ускорена мощным землетрясением, сделавшим базы непригодными для использования.

Но в то же время, страны АСЕАН позаботились о том, чтобы уход США с территории Филиппин не разрушил условий для американского военно-морского присутствия в регионе — в том числе в зоне неспокойного Южно-Китайского моря. По-видимому, не без учета китайского фактора правительство Сингапура (еще в 1990 г.) предложило разместить на своей территории службу снабжения ВМС США, располагавшуюся ранее в Субик-Бэй и, в соответствии со специальным соглашением, обязалось обеспечивать техническое обслуживание военных кораблей и самолетов США{437}.

Малайзия и даже Индонезия предоставили Соединенным Штатам необходимые условия для ремонта американских военных кораблей в своих портах. В июле 1993 г. аналогичные услуги обязался предоставить США и Бруней, заключив соответствующее соглашение с Вашингтоном{438}. Да и филиппинское правительство не возражает против использования американскими военными кораблями ремонтных доков в Субик-Бэй на обычной коммерческой основе. (Показательно, что страны региона уже давно перестали протестовать против весьма ограниченного, но все же сохраняющегося присутствия России на вьетнамской военно-морской базе в Камрани, эвакуировать которую, в соответствии с договоренностью с Вьетнамом, обязался в свое время Советский Союз{439}).

Однако все эти факты в целом, как представляется, указывают не столько на стремление малых и средних государств сохранить стратегический статус-кво в регионе, сколько на их желание добиться этого, не активизируя своего участия в региональном стратегическом взаимодействии. В этом смысле перечисленные изменения, строго говоря, новациями не являются, а представляют собой меры, консервирующие уже достигнутое. Подлинно новое в военно-политических подходах малых стран может ассоциироваться лишь с созданием общерегионального механизма пока еще только консультаций по вопросам безопасности.

Движение в этом направлении было длительным и не прямолинейным. Поиск оптимальных форм сотрудничества на региональной основе шел в АТР с 60-х годов. Он развивался по принципу «параллельного продвижения»: к многосторонним обсуждениям привлекались, с одной стороны, представители тех или иных правительств, выступавшие в качестве частных лиц; с другой — деятели неправительственных элит (бизнесмены, ученые, отставные военные). Таким образом, подавляющее большинство обсуждений проходило на неофициальной или, в крайнем случае, на полуофициальной основе. Причем в 60-х и 70-х годах на таких встречах обсуждались почти исключительно экономические вопросы, и только в 80-х дискуссии стали распространяться на сферу безопасности.

Масштаб представительства на сессиях этих довольно многочисленных консультативных групп был разнообразен, они проводили как небольшие семинары представителей избранных стран Восточной Азии, так и крупные конференции с участием представителей региона в самом его широком понимании (включая Северную Америку и Австралию). Иногда на подобных обсуждения присутствовали делегаты из Южной Азии и Латинской Америки. К началу 90-х годов сеть регулярных региональных консультативных совещаний по разветвленности, разнообразию и интенсивности своей работы сравнялась в той, что существует в Европе{440}.

Наиболее важные из них в экономической области — это Тихоокеанская конференция по торговле и экономическому развитию (PAFTAD — Сonference on Pacific Trade and Economic Development), Экономический совет тихоокеанского бассейна (PBEC — Pacific Basin Economic Council), а также Совет тихоокеанского экономического сотрудничества (PECC — Pacific Economic Cooperation Council). Россия является членом двух последних организаций{441}.

Сходным образом, по принципу «параллельных шагов», формировались и форумы для обсуждения политических вопросов. В этом смысле наиболее заметными начинаниями были Азиатско-тихоокеанский «круглый стол» (Asia-Pacific Roundtable), проведение которого выливалось в конференции с несколькими сотнями участников, включая как частных экспертов, так и некоторых официальных лиц; Совет по безопасности и сотрудничеству в Азии и на Тихом океане (Council for Security and Cooperation in the Asia-Pacific — CSCAP), объединивший представителей разного рода неправительственных учреждений и исследовательских центров тихоокеанских стран. К началу 1994 г., по неполным подсчетам, в АТР существовало 15 программ многосторонних общерегиональных форумов, в рамках которых в той или иной форме обсуждались вопросы безопасности{442}. На фоне таких тенденций страны АСЕАН и решились, наконец, в начале 90-х годов перевести дискуссии по политико-военным вопросам в официальное русло.

В этом смысле начало было положено решением государств АСЕАН открыть диалог без его формализации в рамках ежегодных пост-министерских конференций стран АСЕАН. Имеется в виду традиция, в соответствии с которой на следующий день после каждой очередной официальной встречи министров иностранных дел «шестерки» с 1979 г. руководители делегаций АСЕАН проводят совместное заседание с представителями избранных стран, которые имеют статус так называемых партнеров по диалогу (Dialogue Partenrs) с АСЕАН. В их число исторически входили шесть государств (США, Япония, Австралия, Новая Зеландия, Канада, Южная Корея) и одна организация (ЕС). Формально пост-министерские конференции проходят вне официальной повестки дня конференции министров стран АСЕАН, фактически же они являются их продолжением в более широком составе. Россия, КНР и, соответственно, Тайвань на эти конференции не приглашались. Вместе с тем, для России и Китая был учрежден институт «официальных гостей» АСЕАН, который не позволял российским и китайским делегатам присутствовать на пленарных заседаниях, но давал им возможность участвовать в некоторых других обсуждениях. С ограниченными правами присутствуют и делегаты Лаоса, Камбоджи, Папуа — Новой Гвинеи и (с 1996 г.) Мьянмы, которые имеют статус официальных наблюдателей. С июля 1996 г. Россия, КНР и Индия получили статус официальных партнеров АСЕАН по диалогу. Повестка дня и состав приглашенных участников практически полностью зависит от мнения «шестерки» стран АСЕАН, которая стала «семеркой» после того, как в 1996 г. в организацию был принят Вьетнам.

Официально вопросы безопасности до начала 90-х годов на пост-министерские конференции (ПМК) не выносились ни разу, они обсуждались только в узком кругу самих асеановских государств. Но в 1991 г. эксперты стран АСЕАН, проанализировав тенденции стратегической ситуации в связи с планировавшимся уже тогда уходом США с баз на Филиппинах, сочли необходимым рекомендовать своим правительствам расширить круг участников диалога по безопасности. В 1992 г. на очередной ПМК обсуждался вопрос о ситуации в районе архипелага Спратли и о политике КНР в этой связи{443}. Эта практика прижилась. Интерес к многосторонним обсуждениям политической ситуации в регионе был столь очевидным и всеобщим, что страны АСЕАН решили укрупнить и расширить диалог, включив в него страны, остававшиеся за рамками формального партнерства с «шестеркой».

В июле 1994 г. на очередном совещании министров АСЕАН в Бангкоке был создан так называемый Асеановский региональный форум (АРФ) как организационная структура для постоянного многостороннего диалога по проблемам безопасности в азиатско-тихоокеанском районе в составе шести членов АСЕАН, их официальных партнеров, России, КНР, Вьетнама, Лаоса и ряда других стран (всего 21 участник){444}. В 1995 г. после очередной встречи министров стран АСЕАН и пост-министерской конференции состоялось его первое заседание.

Создание нового механизма встретило разноречивые отклики в академических и политических кругах. Преобладающим мотивом оценок пока что остается сдержанный скептицизм, связанный с чисто консультационными функциями нового органа и отказом от принятия на нем сколько-нибудь обязывающих рекомендаций. По мнению Роберта Маннинга и Паулы Стерн (скорее, остроумному, чем пока что обоснованному), Асеановский региональный форум сегодня напоминает собой своего рода «Совет опасности» (по контрасту с Советом Безопасности ООН), поскольку он способен обсуждать озабоченности входящих в него стран, но не в состоянии реально повлиять на ситуацию{445}. Думается, однако, что роль АРФ может оказаться существеннее, чем это кажется обоим авторам.

По-видимому, есть основания полагать, что регулярный диалог по военно-стратегическим вопросам — это на сегодняшний день идеальная форма регионального взаимодействия для стран зоны среды. Именно такая форма отношений позволяет малым странам, с одной стороны, получить канал прямого влияния на военную политику государств-лидеров. Конечно, действенность такого влияния не приходится переоценивать: диалог не вполне равнозначен официальным конференциям, а результаты дискуссий не выливаются в резолюции и договоренности обязательного характера. На практике США и другие сильные игроки руководствуются и будут руководствоваться в проведении региональной политики прежде всего и в основном собственными интересами, учитывая пожелания более слабых стран тогда и в той мере, когда и в которой последние совпадают с первыми.

При заданной малыми странами форме организации диалога они получают возможность излагать более сильным государствам свои общие политико-военные озабоченности в увязке с экономическими проблемами региона, оставаясь одновременно не связанными жесткими военно-политическими обязательствами перед США, как если бы они были членами некоего формального блока типа НАТО в Европе. Страны «среды», таким образом, избавляют себя от необходимости непосредственно апеллировать к помощи или вмешательству сильных держав. Однако при этом последние остаются постоянно приобщенными к обсуждению тревог малых стран, которые так или иначе плотно (контрастно) проецируются на собственные озабоченности и сомнения стран-лидеров и тем самым способствуют корректировке политики последних.

Новый форум может утвердиться в качестве своего рода «совета раннего предупреждения» о региональных опасностях и, почти несомненно, имеет шанс достаточно существенно влиять на средне- и долгосрочное стратегическое планирование стран-лидеров. Если сколько-нибудь устойчивое общерегиональное представление об угрозе (угрозах) стабильности вообще когда-либо способно возникнуть среди стран АТР, в рамках Асеановского регионального форума оно сложится скорее, чем где-либо еще. Это замечание, как представляется, имеет смысл не только применительно к проблемам безопасности малых стран. Значение «китайского вопроса», по сути дела, хотя и не формально, остающегося едва ли не главным предметом формальных и неформальных обсуждений в столицах региона, выходит далеко за рамки озабоченностей государств АСЕАН или оттесненного от регионального политического диалога Тайваня. С точки зрения долгосрочных интересов России и достаточно проблематичного будущего ее отношений с КНР, участие в АРФ может оказаться важнейшим дипломатическим резервом и почти уникальной возможностью для поиска точек соприкосновения с тихоокеанскими странами в отношении к перспективам эволюции внешней политики Китая.

Достаточно значимо появление АРФ и в общеполитическом смысле. Во-первых, впервые за послевоенные годы военно-стратегическая среда в АТР приобрела черты цельности: в диалоге участвуют как традиционно взаимно противостоявшие друг другу лидеры, так и малые государства — присоединившиеся и неприсоединившиеся. Во-вторых, эта среда стала более проницаемой — за исключением КНР (и КНДР) страны региона в целом снижают уровень секретности в вопросах военного строительства и постепенно развивают двусторонний и многосторонний диалог по вопросам национальных военных доктрин, оценки представлений об источниках реальных и потенциальных угроз и т. д.

При этом фактически происходит «легализация» практикуемого странами АСЕАН с начала 70-х годов принципа мягкой выработки регионального консенсуса — сближение взглядов через постепенные, многократные обсуждения, в ходе которых если и не преодолеваются принципиальные разногласия, по крайней мере, возникает реальное представление о контурах зоны несовместимости интересов, если таковая возникает. Иначе можно сказать, что малые и средние страны убедили лидеров в приемлемости для них, если не всего набора конкретных условий регионального взаимодействия в вопросах безопасности, то, по крайней мере, его формы. И хотя, разумеется, стабильность отношений в Восточной Азии по-прежнему в основном зависит от взаимоотношений между крупными державами, малые государства, по сути дела, добились перехода в их руки инициативы в региональном диалоге по вопросам безопасности и тем самым сделали непропорционально большой (если оперировать традиционными критериями) шаг к повышению своей роли в региональном механизме политического и экономического регулирования — в той мере, конечно, как таковой вообще сложился на сегодняшний день в регионе.

В том, что касается процедур обсуждений, способа и характера принимаемых в рамках АРФ решений, остается много неясностей. Для многих его участников непривычен и стиль работы форума — многократно апробированный странами АСЕАН, но чуждый дипломатии США, России, Китая, Австралии, Канады и даже, насколько можно судить, Вьетнама. Тем не менее, АРФ — это на сегодняшний день единственное учреждение в тихоокеанской Азии, которое имеет сколько-нибудь серьезные шансы вырасти в нечто вроде общерегиональной постоянно действующей конференции по вопросам безопасности; во всяком случае, это единственный политический диалог, участие в котором не вызывает автоматической реакции отторжения у явного большинства стран региона, сколь бы различны не были их устремления. Вероятно, во многом это связано с тем обстоятельством, что инициатива в проведении форума в самом деле исходила «снизу», со стороны стран «среды», которые таким образом зарезервировали за собой ряд потенциально ценных организационных преимуществ, но одновременно и нейтрализовали свои же комплексы и подозрения в отношении потенциальных поползновений более сильных держав навязать малым странам свою повестку дня и условия диалога.

Если АРФ окажется жизнеспособным начинанием, может решиться и занимающий многих экспертов вопрос о соотношении двустороннего и многостороннего начал в региональной политике обеспечения стабильности: АРФ со временем получит шанс перерасти в аналог ОБСЕ — то есть организации преимущественно политического диалога и сотрудничества. А функции силовых опор этого диалога, по-видимому, будут сохранять имеющиеся и, не исключено, новые двусторонние союзы и военно-политические партнерства, которые, однако, вряд ли будут тяготеть к слиянию в единую организационно-силовую структуру (многосторонний блок).

Уступая малым и средним странам инициативу в организации политико-военного диалога в регионе, США как один из основных лидеров региона одновременно стремятся, где это только возможно, ограничивать амбиции своих более слабых партнеров и не позволить им распространить своеобразное «право вето», которым фактически пользуются государства АСЕАН в вопросах установления процедур и повестки дня переговоров по вопросам безопасности, на другие аспекты регионального сотрудничества. На практике речь идет о стремлении американской дипломатии уравновесить потенциально многообещающую роль АРФ как органа политического взаимодействия опережающим развитием тихоокеанского экономического сотрудничества по линии АПЕК — Азиатско-тихоокеанского экономического совета (Asia-Pacific Economic Conference).

Инициатором создания этой организации в 1989 г. выступила Австралия, которая с самого начала настойчиво заявляла, что новая организация должна быть построена так, чтобы в ней были надежно защищены интересы малых стран. Япония, которая первоначально выступила соавтором проекта вместе с Австралией, в дальнейшем перестала проявлять сколько-нибудь заметную активность в его пропаганде, по-видимому, как полагает исследовавший этот вопрос И. С. Целищев, опасаясь спровоцировать страхи АСЕАН в отношении ее и США «гегемонистских планов»{446}.

Повышенный интерес Вашингтона к АПЕК связан прежде всего с тем, что в этой организации страны АСЕАН лишены той массы явных преимуществ, которые они отстаивают в рамках АРФ, а Соединенные Штаты, соответственно, имеют лучшие шансы реализовать возможности, предоставляемые их экономическим могуществом. Понимая логику США, малые страны отнеслись в идеи АПЕК настороженно, опасаясь, что новая организация может стать конкурентом АСЕАН и ослабит их позиции в региональных делах, а принятие решений в АПЕК будет зависеть от старых индустриальных стран больше, чем от новых.

Идя навстречу последним, США, Япония и Австралия согласились предоставить государствам АСЕАН ряд привилегий. Было решено, что при рассмотрении спорных вопросов наряду с шестью представителями от каждой из стран АСЕАН будет участвовать еще один представитель от АСЕАН в целом. Кроме того, было установлено, что каждая вторая конференция АПЕК будет проводиться в одной из асеановских столиц.

Изначально в состав АПЕК, официально учрежденной в 1989 г., вошли 12 из 13 постоянных участников асеановских пост-министерских конференций («шестерка» АСЕАН, США, Канада, Япония, Южная Корея, Австралия, Новая Зеландия; не входит представитель ЕС), а также КНР, Гонконг и Тайвань (представители последнего не допускаются на совещания глав правительств).

Россия и Индия членами АПЕК не являются, хотя эти две страны высказали желание к ней присоединиться. Решение вопроса о членстве России отчасти затруднено тем обстоятельством, что на участие в АПЕК помимо нее и Индии претендовало еще 10 государств, в том числе пять латиноамериканских. И хотя большинство членов АПЕК благожелательно отнеслось к инициативе Москвы, они стремились уклониться от выражения явного предпочтения просьбе России по сравнению с заявками других стран — тем более, что ряд стран АСЕАН, например, полагал, что участие Мексики в экономическом смысле важнее и перспективнее российского. Как бы то ни было, в 1993-1994 гг. в АПЕК были приняты Мексика, Папуа — Новая Гвинея и Чили, после чего было решено ввести на три года мораторий на вступление новых членов{447}.

Как организация АПЕК нацелена прежде всего на решение экономических вопросов (главным образом — либерализация торговли и устранение экономического протекционизма, поощрение взаимных инвестиций, научно-техническое сотрудничество, сотрудничество в сфере подготовки специалистов). Но ее работа так или иначе связана с проблемами обеспечения стабильности — такими, как зависимость экономического роста от уровня военных расходов и военно-технического прогресса, экология, транспортные сети и коммуникации, рационализация оборонной промышленности, размещение опасных материалов, борьба с пиратством и т. д. {448}

На сегодняшний день АПЕК является, по почти всеобщему признанию, самой эффективной региональной организацией в Восточной Азии, с дальнейшим повышением роли которой Соединенные Штаты и другие страны региона в первую очередь и связывают перспективу региональной экономической интеграции. Свидетельством резкого повышения ее роли в системе внешнеполитических приоритетов государств АТР стало проведение в ноябре 1993 г. в Сиэттле (США) первой ее конференции на высшем уровне, которая, к удивлению многих, постановила проводить ежегодно и встречи глав правительств стран-участниц- что является практикой, беспрецедентной в АТР. Некоторые наиболее оптимистичные обозреватели допускают, что в скором будущем АПЕК сможет задавать тон процессам либерализации торговли не только в региональном, но и в общемировом масштабе{449}. Такие прогнозы во многом обусловлены эффективностью принципа «открытого регионализма», положенного в основу деятельности АПЕК, в соответствии с которым меры по либерализации внутрирегиональных экономических связей (например, снижение таможенных тарифов) распространяются и на государства, не входящие в объединение{450}.

Возможно, показательно, что администрация президента США Б. Клинтона, по мнению экспертов, с конца 1993 г. стала делать все более явный акцент на идее формирования «ведомого Америкой тихоокеанского сообщества, построенного на свободе торговли и политическом сотрудничестве». Как отмечали обозреватели, глава Белого Дома «рассматривает регион не только как ключ к внешней политике, основанной на геоэкономике, но и с точки зрения возможности использовать рынки в интересах внутриполитической программы президента по оздоровлению американской экономики»{451}.

Насколько можно судить, АПЕК частично или полностью вберет в себя функции многих из 15 ныне действующих формальных и неформальных организаций регионального сотрудничества, некоторые из которых существуют еще с 60-х годов. В частности, по всей видимости, одной из подгрупп азиатских членов АПЕК станет предлагавшийся ранее (в 1990 г.) Малайзией в качестве самостоятельной организации Восточно-азиатский экономический совет (East Asian Economic Caucus){452}, в который бы вошли шесть стан АСЕАН, Япония, Южная Корея, КНР, Тайвань, Гонконг, но не вошли бы США, Австралия и Канада — не говоря уже о России{453}.

3. Современное состояние американских позиций в регионе

Как отмечалось, середина 90-х годов характеризуется в регионе сочетанием двух тенденций: высокой динамикой стратегической ситуации и устойчивой «инерцией экономизма», под которой понимается сохранение приоритетности задач экономического развития перед наращиванием прочности военных позиций. Говоря иначе, с одной стороны, происходит быстрое изменение конфигурации региональных политико-военных вызовов, которое выражается в ослаблении страхов перед Россией в сочетании с сомнениями в намерениях КНР. С другой — малые и средние страны, по-прежнему настроенные на опережающее экономическое саморазвитие и хозяйственное сотрудничество, воспринимают меры по наращиванию оборонных усилий как сугубо вынужденные.

В этих условиях старая, сложившаяся в годы советско-американской, американо-китайской и советско-китайской конфронтаций система связей, обеспечивающая военное присутствие США в регионе, остается едва ли не основным консервирующим элементом региональной структуры. Ее основными элементами по-прежнему являются двусторонние союзы США с Японией, Южной Кореей и Филиппинами, стратегическое партнерство с Таиландом на базе известного коммюнике 1962 г., закон США 1979 г. об отношениях с Тайванем (Taiwan Relations Act), а также американо-австралийское военно-политическое партнерство, изначально основанное на договоре об образовании АНЗЮС, в рамках которого не преодолен кризис трехстороннего сотрудничества (США-Австралия-Новая Зеландия). Теоретически резервом стратегического сотрудничества может являться, как говорилось ранее, и Манильский пакт, если, конечно, когда-нибудь будет принято решение о возобновлении его деятельности.

Явных признаков эрозии этой основы нет. Но нет и ясности в том, насколько эффективной может быть система американского присутствия в Восточной Азии в обстановке, когда стратегическая ситуация в регионе действительно изменилась, а структурные основы американской политики в основном остались прежними.

Гипотеза «необиполярности» и американские интересы

Как представляется, задачи американской политики в том, что касается защиты интересов безопасности в АТР, сводятся к сдерживанию в этой части мира экспансии любой державы, будь то Китай, Россия — в случае восстановления ее возможностей — или Япония, окажись она вне рамок союза с Вашингтоном. США заинтересованы в консервировании нынешнего регионального статус-кво, поскольку он является для них исключительно благоприятным: впервые за долгие десятилетия в этой части мира нет военно-политических соперников, способных реально угрожать или даже всерьез конкурировать с американским преобладанием.

Множество более или менее алармистских публикаций о «китайском вызове» или возможности поворота Японии к самостоятельной силовой игре не могут заслонить того обстоятельства, что за первую половину 90-х годов Соединенные Штаты фактически стали «невольным гегемоном» азиатско-тихоокеанского района в военно-политическом отношении. Своеобразие ситуации при этом состояло в том, что господствующее положение оказалось не столько результатом наращивания военно-политических усилий, сколько следствием неспособности (возможно, временной) потенциальных соперников Вашингтона реально уравновесить американское могущество.

Очевидно при этом, что «невольный гегемонизм» США отличается от, так сказать, классического, как минимум, в том, что они — по контрасту с Россией после Венского конгресса или Францией при Наполеоне III — не озабочены расширением сферы своего прямого контроля в регионе под влиянием «комплекса реванша» за потери прежних лет. Скорее, напротив, экономя на военных расходах, Вашингтон стремится избежать необходимости проводить энергичный военно-политический курс, пытаясь закрепить позиции в регионе через дипломатическую активность, распределение среди партнеров части своих прежних стратегических обязательств, а также использование регионального экономического сотрудничества для нейтрализации или сдерживания потенциальных антиамериканских устремлений местных стран — прежде всего КНР.

Ничто из сказанного не означает, что Соединенные Штаты согласились или обнаруживают признаки готовности в обозримой перспективе согласиться с отказом от принципа обеспечения своего силового превосходства в азиатско-тихоокеанском районе. Этот принцип, насколько можно судить, остается для американской политики основополагающим. Однако он, по-видимому, перестал быть самодостаточным. Силовое преобладание начинает рассматриваться Вашингтоном в более обширном контексте — как одно из важнейших, но не самое главное и не самое рациональное средство обеспечения американских интересов.

Как показывает многолетняя практика, резко возросшие за 80-е и 90-е годы экономические интересы США в Восточной Азии достаточно надежно обеспечиваются в целом высокой конкурентоспособностью американского бизнеса по отношению к японскому, южнокорейскому, тайваньскому и западноевропейскому. Военная сила в этих условиях необходима, скорее, как гарантия против гипотетических угроз со стороны региональных «дебютантов» — КНР, а может быть, в перспективе и России — для выгодной Соединенным Штатам системы свободной экономической конкуренции, медленно, но неуклонно развивающейся в мощный азиатско-тихоокеанский интеграционный комплекс.

«Макро-смысл», который угадывается в региональной политике США, по сути дела, состоит в стремлении активизировать тихоокеанский театр своей экономической активности таким образом, чтобы сомкнуть, если удастся, североамериканскую и азиатско-тихоокеанскую сферы хозяйственного сотрудничества в сквозную гигантскую оболочку повышенной экономической проницаемости для американских интересов. Такая оболочка была бы способна стать «тыловой» опорной структурой для США в конкуренции с западноевропейским интеграционным центром, который с неменьшим старанием, но с меньшим успехом пытается выстроить для себя аналогичную «тыловую» конструкцию для более успешного экономического противостояния США посредством «втягивания» в себя стран Центральной и Восточной Европы. На руинах прежней, военно-силовой, биполярности в международной системе, возможно, начинают формироваться предпосылки биполярности новой — на этот раз складывающейся по геоэкономическому принципу. Эта новая структура, однако, если ей суждено будет возникнуть, точнее, ее формирование может быть связано с дестабилизацией региональных отношений.

В самом деле, движущей силой реструктуризации, по-видимому, выступают и будут выступать экономико-политические мотивации — стремление к хозяйственной интеграции, интеграционные тенденции. Очевидно, новыми глобальными полюсами могут быть два крупных ареала — европейский, расширенный, возможно, до границ бывшего СССР, с одной стороны, и тихоокеанский, с другой. Однако, оба эти ареала не смогут вместить в себя все страны мира и даже все государства Евразии. Внешние контуры обеих зон будут, скорее всего, определяться тем, какие именно территории окажутся способными включиться в одну из них. Но может оказаться, что какие-то части мира не войдут ни в одну.

Судя по тому, как волны интеграции распространяются сегодня — а в Восточной Азии они ограничены только прибрежно-островным поясом — можно предположить, что огромное континентальное пространство Восточной Евразии, обрамленное материковым Китаем, Россией, Индией и странами Среднего Востока может оказаться «невостребованным», то есть неспособным интегрироваться ни в один из геоэкономических полюсов. Дело усугубляется тем, что границы геоэкономических полюсов не обязательно будут совпадать с государственными границами. Естественные геоэкономические тяготения, вступая в противоречие с территориальной целостностью государств, могут повлечь серьезные испытания на выживаемость.

В Северной Америке «микро-срез» этой потенциально серьезнейшей с позиций государственного суверенитета проблемы представляет собой экономически заданный сепаратизм западных канадских провинций, отражавший их «вертикальные» экономические тяготения к северо-западным штатам США в ущерб «горизонтальным» связям с восточными частями самой Канады{454}. Применительно к Восточной Азии проблематика естественных экономических зон в последние годы разрабатывалась целым рядом специалистов, тон среди которых, кажется, и на этот раз задал Р. Скалапино{455}.

Вопрос о трансграничных геоэкономических тяготениях в Восточной Азии затрагивает ряд стран — в том числе Россию, Китай, Вьетнам и др. По-видимому, во всех случаях он сопряжен с потенциальным напряжением как на национально-государственном, так и на межгосударственном уровнях. Однако общерегиональные последствия такого рода напряженности, как и вероятность самого ее роста до неприемлемого уровня в отдельных странах, могут быть не одинаковыми.

Скажем, очевидно, что неустойчивость России может иметь для региональной стабильности фатальные последствия, как минимум, по двум причинам. Во-первых, в свете необходимости сохранять эффективный контроль над стратегическим ядерным оружием дислоцированных на Тихом океане российских подводных лодок. Во-вторых, с учетом того обстоятельства, что разрушение России почти автоматически дало бы колоссальное приращение возможностей Китая, который оказался бы в наилучшем по сравнению с любой другой страной мира положении для того, чтобы подчинить своему влиянию заведомо слабое государственное образование, которое могло бы возникнуть на российской дальневосточной периферии.

Представляется, что серьезным источником напряженности может оказаться и сопряженная с региональной интеграцией внутренняя межрайонная экономическая и связанная с ней политико-психологическая дифференциация в Китае, способная стать дестабилизирующей силой, возможно, более опасной, чем даже гипотетическое нарастание наступательности во внешней политике КНР в результате неблагоприятного развития кадровой ситуации в китайском руководстве в период «после Дэна». Этот процесс будет, по-видимому, и наиболее сложным для регулирования, поскольку разнонаправленность тяготений будет обостряться по мере интенсификации экономического развития прибрежной зоны страны, а само развитие этой зоны остается локомотивом экономического роста и в этом смысле — национальным приоритетом КНР.

Сложность выбора оптимальной линии для США определяется тем обстоятельством, что американская стратегия исходит из наличия в регионе потенциально сильных соперников, которых необходимо сдерживать, в то время как источником дестабилизации в среднесрочной перспективе может оказаться их «обвальное ослабление». Препятствование усилению Китая и даже его ослабление отвечает интересам США в такой же мере, как им отвечает нынешние отступление России от активной региональной роли, на которую претендовал Советский Союз. Однако Соединенные Штаты желали бы медленного, так сказать, контролируемого вымывания факторов российского и китайского вызовов из региональной структуры; ослабления или хотя бы видоизменения лидерских амбиций Китая и России, аналогичного тому, что претерпели японские; мирной и необратимой эволюции российской и китайской политических систем в сторону либерализации, протекающей параллельно с «увязанием» КНР и Российской Федерации в выгодном им обеим региональном экономическом сотрудничестве; превращения Китая и России, наряду с Японией, а также взаимно скоординированной подгруппой малых стран, в неотъемлемые компоненты региональной среды, роль «демократического» (то есть разумно самоограничивающегося или ограниченного необходимостью считаться с другими странами) лидера которой Соединенные Штаты, несомненно, хотели бы оставить все-таки за собой.

Сообразно тому, и практическая политика США в существенной мере ориентирована, во-первых, на сохранение возможности, в том числе контр-силовой, предупредить развитие Китая и/или России в направлении, противоположном желанному — то есть в сторону приобретения способности к традиционному лидерскому соперничеству с США с позиции равных или примерно равных; во-вторых, на разработку новой концепции лидерства таким образом, чтобы не ставя под вопрос свое преобладание в регионе, обеспечить ему максимальную политическую, психологическую и иную совместимость с возрастающими самооценками Японии и малых и средних стран региона, равно как и с собственным стремлением к рационализации военных затрат.

Пределы модернизации партнерства с Японией и Южной Кореей

К модернизации отношений с Токио американскую администрацию понуждает ряд обстоятельств. Прежде всего — не ослабевающее с конца 80-х годов давление со стороны конгресса и общественного мнения США, требующих возложить на Японию гораздо более значительную, чем сегодня, долю финансового бремени по обеспечению американского военного присутствия в АТР и выполнению в рамках стратегической системы США тех, в основном вспомогательных, функций, которые ей делегируются или могут быть делегированы в будущем. Экономическим основанием для таких требований служит ссылка на огромные возможности Японии как второй экономической державы мира, психологическим — убежденность (далеко не всегда обоснованная{456}) в том, что Япония несправедливо пользуется имеющейся у нее благодаря американским гарантиям возможностью экономить на военных расходах в ущерб американским экономическим интересам в то время, как США из-за непомерного военного бремени вынуждены перенапрягать свое национальное хозяйство. Особенно сильно эмоциональный фон японо-американских отношений «перегревают» экономические успехи Токио на фоне менее впечатляющих темпов роста экономического могущества США.

Американцев раздражает ставшее заметным японское экономическое присутствие в Соединенных Штатах, бьющее в глаза расточительство японских «нуворишей», скупающих недвижимость в крупных американских городах (Нью-Йорке, Сан-Франциско) и на престижных курортах (Гавайи). Газеты не устают напоминать читателям о том, что токийская фондовая биржа перехватила первенство у нью-йоркской. Постоянным рефреном публикаций остается указание на то, что Япония слишком много продает и слишком мало покупает (в самом деле, ежегодно японские фирмы покупают за рубежом товаров на сумму, составляющую 3,1% ВНП страны, в то время как средний показатель для государств «группы семи» — 7,4%). В результате Япония постоянно имеет огромное положительное сальдо внешней торговли, составившее в 1993 г. 130 млрд. долл., из которых 50 млрд. пришлось на торговлю с США. Не прекращаются упреки в закрытости японского рынка и скрытом протекционизме внешнеторговой политики Токио. Возмущаются и невероятной сложностью проникновения в японскую экономическую сферу иностранных инвесторов: до сих пор иностранные инвестиции в Японии остаются на уровне 0,7% при показателе 28,6% для США и 38,5% для стран Западной Европы{457}.

Вместе с тем, понуждая Токио к принятию большей доли ответственности, США считаются с реальностью: Япония, которую американские средства массовой информации упрекают в «безбилетном проезде» за счет американских стратегических гарантий, на самом деле тратит около 5 млрд. долл. ежегодно только для оплаты содержания американских баз на своей территории{458}. Не так удивительно, что японская сторона считает американские упреки несправедливыми и возрастающая часть японского истеблишмента начинает полагать, что, став крупнейшим финансовым спонсором американской стратегической системы в АТР, Япония не может до бесконечности оставаться «политическим карликом», лишенным права голоса в ключевых военно-политических вопросах региональной обстановки. И хотя мало кто в Японии решается открыто называть анахронизмом японскую конституцию, зафиксировавшую отказ Токио от силы как средства решения международных споров, вопрос о пересмотре подходов к обеспечению национальной безопасности страны, что так или иначе неизбежно подразумевает ревизию договора безопасности с США, в 90-х годах звучит в публикациях и политических дебатах несравненно чаще, чем даже в 80-х.

Настроения в пользу пересмотра отношений во многом связаны и с изменением роли России в региональной политике. Исторически японо-американский союз складывался как рассчитанный одновременно на противодействие Советскому Союзу и Китаю, сплоченным, как считалось, в единый фронт на базе советско-китайского союзного договора 1950 г., а также любой иной потенциальной угрозе для Японии, которая могла бы исходить, как имелось в виду, со стороны одного из коммунистических государств региона — например, со стороны КНДР в случае развязывания нового конфликта в Корее.

В дальнейшем направленность союза менялась. Антикитайский его компонент стал вымываться по мере американо-китайской и японо-китайской нормализаций в 70-х годах. В итоге к середине 80-х годов главными гипотетическими противниками США и Японии остались, по сути дела, СССР и КНДР. Затем улучшение советско-американских отношений в годы «перестройки» и, в особенности, распад Советского Союза нанесли еще более основательный удар по союзу Вашингтона и Токио, поскольку устранение советской угрозы подорвало прежнюю психологическую основу американо-японского стратегического партнерства. Потребовалось найти новое обоснование необходимости его сохранения — если не в принципе, то во всяком случае в той форме, в какой оно существовало в последние десятилетия.

Сколько бы американские и японские политики не говорили о своем позитивном отношении к изменениям в России, исчезновение «опасности с севера» во многом лишило убедительности устойчивую систему негласных политических и экономических увязок, которые существовали в американо-японских двусторонних отношениях{459}. Американская сторона стала обвинять Токио в экономической экспансии на рынки США еще с 70-х годов, эта критика достигла пика в конце 80-х и 90-х годах. Как отмечалось, упреки в адрес Японии обычно идут со стороны конгресса и средств массовой информации, в то время как администрация, особенно министерство обороны и государственный департамент, стремятся приглушить их и не допустить осложнения межгосударственных отношений. При этом сторонники примирительного подхода к Токио привыкли ссылаться на необходимость проявлять терпимость к Японии как к важнейшему стратегическому партнеру США в противостоянии с Советским Союзом.

Для японской стороны, которая тоже обычно стремилась подчеркнуть свои опасения в отношении СССР и размеры «опасности с севера» с целью оттенить собственное значение для американской конфронтационной стратегии, это тезис был одним из наиболее удобных средств убедить американских партнеров быть снисходительнее к деятельности японских компаний в США, тем более что, строго говоря, Соединенные Штаты в конечном счете от нее выигрывали. Как бы то ни было, «советская угроза» служила средством частично отвлечь внимание американского общественного мнения от критики тех проявлений экономической активности Японии, которые оно находило несправедливыми.

Сегодня на фоне слабости России увязка стратегической значимости партнерства с Японией с необходимой терпимостью к японскому экономическому проникновению перестала казаться убедительной в глазах американского истеблишмента, значительная часть которого стремится сосредоточиться на внутренних проблемах США, прежде всего экономических, скептически относится к сохранению американских обязательств за рубежом в прежнем объеме. Соответственно давление на Токио возрастает, шансы японской стороны убедить Вашингтон быть терпимее к внешнеторговой практике Японии сокращаются.

Пожалуй, любопытно в этой связи мнение китайского исследователя Ли Цзинцзы, который, конечно, несколько сгущая краски, пишет: «Япония вступила в соперничество с США за лидерство в АТР. В каком-то смысле Япония после холодной войны переняла у Советского Союза ту роль, которую во время холодной войны играл он сам. На место прежних советско-американских отношений пришли отношения японо-американские. Несомненно, характер тех и других не одинаков. Советско-американские были отношениями между врагами, японо-американские — одновременно отношения и противников-конкурентов, и сотрудников-партнеров»{460}.

Видя бессмысленность попыток реанимировать старую формулу взаимоотношений, представители японской элиты, в свою очередь, тоже начинают испытывать скептицизм в отношении преимуществ сохранения стратегических отношений с США в неизменном виде. В рассуждениях японской стороны появляются новые акценты: конечно, когда-то практика партнерства позволяла Японии экономить на военных расходах и высвобождать средства, остро необходимые для экономической поддержки японской промышленности и прорыва на преимущественные позиции в международном разделении труда; вместе с тем, полная зависимость от американских стратегических гарантий в какой-то мере травмировала японское национальное сознание. Сегодня Япония стала богатой страной, роль экономии на оборонных затратах стала для нее меньше, зато существенно выросла самооценка, сознание своей готовности к выполнению более заметной и менее зависимой от США международной роли. Соответственно, возросли сомнения в оправданности отказа от военной силы, хотя бы как атрибута международного статуса великой державы, добиваться которого у Японии есть основания. Возникает ситуация, когда по обе стороны океана нарастает неудовлетворенность, которая может быть предпосылкой более или менее серьезной модернизации системы партнерства.

Сложность, однако, состоит в том, что ни США, ни большая часть стран региона не хотели бы ее проведения в слишком радикальной форме. Как отмечают Алан Ромберг и Вильям Кроу, «хотя торговля с Японией и, особенно, японские инвестиции всюду желанны, многих смущает вероятность установления в регионе японского преобладания. Даже японское экономическое присутствие может стать поводом для подозрений, если будет складываться впечатление, что США решили предоставить Японии свободу рук в экономической сфере»{461}.

Практически все государства Восточной Азии — от России и Китая до Южной Кореи и Брунея — рассматривают японо-американский союз как средство предотвращения развития Японии по пути трансформации в мощную военную державу. При этом многие зарубежные обозреватели полагают, что даже имеющиеся формы американского контроля над военной политикой Токио не достаточно надежны, чтобы в полной мере исключить появление не связанной в военном отношении Японии{462}.

Японские военные расходы остаются на довольно низком уровне относительно размеров ВНП страны, не превышая с 1991 г. 0,95% его величины{463}. Однако по абсолютным размерам военных затрат — 35,94 млрд. долл. (на 1992 г.) — Япония входила в шестерку стран мира с самым большим оборонным бюджетом, уступая только США, Франции, Германии, Великобритании и России (39,68 млрд. долл.){464}. Американские эксперты признают, что «японская угроза» объективно выступает фактором нестабильности в азиатско-тихоокеанском районе уже только потому, что независимо от реальной мощи японских «сил самообороны» и их приспособленности для наступательных боевых действий «все соседи Японии, к сожалению, в той или иной степени озабочены потенциалом военной опасности со стороны Токио»{465}.

При этом большинство специалистов избегает безосновательно обвинять Японию в экспансионистских амбициях. В расчет принимаются ее собственные естественные озабоченности, среди которых, например, британский ученый Р. Купер в первую очередь называет связанную с возможностью «движения событий в Китае в неблагоприятном направлении». Если бы такой сценарий в самом деле стал осуществляться, полагает автор, японскому правительству просто пришлось бы «прибегнуть к защитной модернизации» своей военной политики{466}.

Возможно, нет ничего удивительного в том, что несколько ободряюще звучащий для поборников «сильной Японии» вывод, приведенный выше, сошел с экрана компьютера, принадлежащего именно британскому эксперту. Судя по доступным нам публикациям, американские коллеги Р. Купера предпочитают выражаться по поводу перспектив наращивания японской военной мощи осторожнее.

Но в самом деле необычно, что ее благожелательные оценки могут звучать и со стороны Австралии — страны, подобно США, познавшей на практике ударную силу японской военной машины в годы второй мировой войны. И все же факт: Джеймс Ричардсон, профессор Австралийского национального университета, анализируя в одной из своих работ тему военных озабоченностей Токио в контексте необходимости укреплять международный режим нераспространения ядерного оружия, продвинулся к почти революционному для западной стратегической мысли выводу. Он заключил, что с учетом прочности демократической традиции в японской политике, даже если бы Япония в самом деле стала ядерной державой, «считать это подрывом режима нераспространения не было бы необходимости»{467}.

По всей видимости, радикализм австралийского коллеги пока не типичен. Но он отражает широту разброса мнений, которые существуют в мире по поводу будущего военной политики Токио и японо-американского стратегического партнерства. Расходясь в оценках и выводах, политологи многих стран в целом так или иначе фиксируют то, что, рискнув, можно было бы назвать моральным устареванием союза Японии и США в той форме, как он развивался в первые сорок пять лет своего существования. Нравится это или нет, есть основания ожидать, что ревизия двусторонних военно-политических отношений последует, и, избегая опасной поспешности в практических действиях, надо все же обдумывать возможности для канализации процесса модернизации в русло умеренных изменений, которые позволили бы Японии играть искомую ей более заметную мирополитическую роль, оставаясь одновременно «плотно» включенной в систему достаточно конкретных и прочных международных обязательств. Стоит согласиться с мнением Т. Уилборна: «Соединенным Штатам важно поддерживать любые предложения, которые, хочется верить, могут последовать от стран Северо-Восточной Азии для создания региональных структур, в рамках которых стратегические функции Японии удалось бы легализовать и одновременно ограничить»{468}.

Появление китайского вызова, потенциально тревожное для Японии так же, как и для США, по всей видимости, может отчасти обеспечить обеим державам тот синтезирующий стратегический интерес, вымывание которого вслед за распадом СССР подорвало моральную готовность Токио и Вашингтона крепить их стратегическое партнерство, не взирая на экономические трения. Во всяком случае, по мнению весьма квалифицированных обозревателей из Японского общества в Нью-Йорке, способность КНР подорвать устойчивость восточно-азиатской структуры «столь очевидна, что на практике для США и Японии вопрос состоит только в том, примут ли они этот вызов вместе или порознь»{469}.

Подобно тому как Китай способен оказаться фактором, облегчающим приспособление японо-американского союза к новым международным условиям после исчезновения советской угрозы, внешнеполитический курс КНДР и ее стремление к обладанию ядерным оружием являются силой, придающей устойчивость стратегическому партнерству Вашингтона с Южной Кореей.

На протяжении пяти десятилетий США заботились о повышении способности Сеула вооруженным путем противостоять преобладающему в количественном выражении давлению сухопутных сил и обычных вооружений КНДР. Параллельно США пытались воздействовать на авторитарные правительства страны с целью убедить их провести экономические преобразования и умеренные либеральные реформы для создания в стране гражданского общества и перехода к демократической системе управления.

В результате этих усилий в Южной Корее к 90-м годам было создано более или менее устойчивое гражданское правительство, а также механизм легитимной передачи власти на основе результатов демократических выборов. Обществу удается предохранять себя от крупных социальных взрывов и поддерживать приемлемый баланс в отношениях между политически активной частью гражданского населения и сохраняющими достаточно большое влияние военными. Главный итог прошедших десятилетий видится в возникновении в стране стабильной социально-политической структуры, отсутствие которой было одним из основных источников потрясений на полуострове в 40-е — 70-е годы.

В настоящее время нестабильность в Корее в основном связана с положением в КНДР. Смерть 8 июля 1994 г. Ким Ир Сена, почти 50 лет железной рукой сдерживавшего естественные устремления северокорейцев к более благополучной и свободной жизни, и переход власти к его сыну Ким Чен Иру, как представляется, могут стать предпосылкой достаточно серьезных изменений на Севере. Начавшаяся смена поколений в высшем руководстве партии и государства неизбежно будет сопряжена с разработкой более или менее консервативной программы преобразований северокорейского общества ради преодоления тяжелого экономического кризиса, в котором оно находится. От темпов, направленности и успеха этих преобразований может в решающей степени зависеть то, удастся ли в ближайшие годы сохранить на полуострове де факто существующую «конфронтационную стабильность в миниатюре».

Ключевыми для анализа ситуации являются вопросы о том, устоит ли режим КНДР (под руководством Ким Чен Ира или другого партийного руководителя) или он падет, открыв путь к стихийному объединению обеих частей страны. Сообразно тому, внешним державам, включая США, Китай и Россию, предстоит решить: к чему стремиться, в каком случае региональная стабильность пострадает больше — при резком скачке к объединению или же в случае сохранения нынешнего режима на Севере при условии его постепенной эволюции по пути умеренно-консервативного самореформирования, например, в духе начального этапа китайских реформ.

В последние десятилетия политика США и правительств Южной Кореи, вопреки мнению южнокорейских прагматиков и либералов, была направлена на дестабилизацию КНДР. Конечно, северокорейская сторона давала основания для недоверия к ее политике. Но постоянное давление на Пхеньян при помощи систематического военного устрашения, изоляции КНДР в международных отношениях, нагнетания страхов вокруг возможной ядерной угрозы со стороны Северной Кореи было контрпродуктивным. При дряхлости Ким Ир Сена и его возрастной интеллектуальной ригидности оно только повышало вероятность непредсказуемого. Психология «осажденной крепости», развившаяся в КНДР, имела своей оборотной стороной «синдром вылазки» — желание упреждающим ударом устранить угрозу постоянно ожидаемого нападения с юга. Вряд ли конфликт 1993-1994 гг. вокруг ядерной программы КНДР можно корректно проанализировать в отрыве от этого политико-психологического фона и специфики личных мотиваций северокорейского вождя, лучший анализ которых дан в новейшей публикации в США молодого российского специалиста Александра Мансурова, выделяющейся среди десятков статей о северокорейской внешней политике свежестью интерпретаций и реализмом суждений{470}.

По данным южнокорейских экспертов, КНДР намеревалась приступить к разработке атомной бомбы еще в июне 1955 г. и обращалась с соответствующей просьбой о содействии к СССР{471}. Соглашение о сотрудничестве в мирном использовании атомной энергии между Москвой и Пхеньяном было подписано в том же году. В 1959 г. в его развитие была достигнута договоренность о поставке в КНДР первого экспериментального реактора мощностью 2-4 МВт, который в самом деле был смонтирован в 1965 г. и еще через год приступил к работе, сразу же будучи поставленным под контроль МАГАТЭ. В 1974 г. КНДР официально вступила в эту организацию, но не заключила с ней соглашения о проведении регулярных инспекций.

Одновременно северокорейские специалисты, подготовленные в советских вузах, вернулись на родину, где их силами стала осуществляться отдельная программа создания собственного северокорейского реактора, а затем и предприятия для проведения полного цикла переработки атомного топлива (завод по обогащению, центр по переработке отработанного топлива с целью извлечения из него плутония). В 1985 г. КНДР присоединилась в Договору о нераспространении ядерного оружия, а через год, в 1986 г., в строй был сдан первый собственный северокорейский реактор, оказавшийся вне контроля МАГАТЭ ввиду того, что соглашение с этой организацией все еще не было заключено Пхеньяном. Из переработанного этим реактором топлива, по мнению экспертов, между 1989 и 1991 г. и было извлечено некоторое количество плутония, который КНДР могла использовать в военных целях. С середины 80-х годов в стране началось строительство двух новых, более мощных реакторов — на 150 и на 200 МВт.

Стратегически с 50-х годов Пхеньян сделал ставку на создание мощных обычных вооруженных сил, по основным вооружениям соотношение на полуострове оставалось на протяжении многих лет в пользу Севера. Однако с годами положение стало меняться. Экономический расцвет Южной Кореи позволил ей стабильно наращивать военный бюджет и повышать боеготовность своей армии. В КНДР кризисное состояние хозяйства парализовало способность Пхеньяна обеспечивать соответствующий прирост своих силовых возможностей. Теперь уже Север сосредоточился на ядерной программе, пытаясь компенсировать свое отставание от Юга по обычным вооружениям{472}.

Вместе с тем, правительство КНДР было в курсе того, что Южная Корея в 70-х годах весьма активно работала над программой создания собственного ядерного оружия, которое, как, по мнению А. Мансурова, полагал Ким Ир Сен, до того было, так сказать, по негласному взаимопониманию противостоящих сторон исключено из конфронтации между Севером и Югом. К тому времени Пхеньян уже имел основания сомневаться в действенности ядерных гарантий СССР, который, по крайней мере, дважды — во время Тайваньского кризиса 1958 г. и Карибского кризиса 1962 г. — демонстрировал свое нежелание вступать в общий конфликт с США из-за своих периферийных союзников. В этой ситуации и было принято политическое решение о форсировании ядерной программы северян.

Ситуация не стала лучше после того, как в самом конце 70-х годов США вынудили южнокорейское правительство Пак Чжон Хи отказаться от программы создания собственной атомной бомбы, взамен разместив на территории Южной Кореи американское ядерное оружие. В дополнение для устрашения КНДР было также решено с 1977 г. ежегодно проводить крупномасштабные американо-южнокорейские учения «Тим спирит», которые были сразу же расценены северокорейскими специалистами как наступательные по своему характеру, что только усилило подозрения Пхеньяна.

Пытаясь предупредить встречную эскалацию гонки вооружений, в сентябре 1991 г. президент США Джордж Буш заявил о намерении вывести с территории Южной Кореи все американское ядерное оружие наземного базирования. Через несколько месяцев после этого, 13 декабря 1991 г., КНДР и Республика Корея подписали Соглашение о примирении, ненападении, обмене и сотрудничестве, в соответствии с которым они обязались уважать политические системы друг друга и открыть постоянно действующие миссии связи в обеих столицах. Соединенные Штаты приветствовали этот шаг, но выразили свою обеспокоенность по поводу отсутствия в соглашении указания на конкретные меры для предупреждения ядерной гонки на Корейском полуострове. С учетом мнения Вашингтона 30 декабря 1991 г. КНДР и Южная Корея подписали специальную Декларацию о безъядерной зоне в Корее и договорились о проведении взаимных инспекций ядерных объектов в обеих ее частях. В январе 1992 г. КНДР также подписала соглашение о гарантиях с МАГАТЭ, в соответствии с которым на ее территории была проведена первая международная инспекция.

Однако в ходе этой инспекции был получен материал, который дал основания для сомнений в мирном характере северокорейской ядерной программы. Международные эксперты попытались провести дополнительные исследования и проверки на ряде других северокорейских объектов. В этом им было отказано. Вслед за тем Пхеньян отказался разрешить и инспекцию южнокорейской стороны, запрос о проведении которой Сеул сделал в соответствии с Декларацией о создании безъядерной зоны. В результате, к июню 1992 г. возник тупик: международная общественность широко обсуждала вопрос о стремлении КНДР к обладанию ядерным оружием, а Пхеньян упорно отказывался допустить в страну инспекторов, чтобы развеять подозрения. Одновременно США и Южная Корея пытались продолжить тактику военного устрашения Севера. В частности, были возобновлены традиционно сильно беспокоящие КНДР американо-южнокорейские военные маневры «Тим спирит». Реагируя на их проведение, в апреле 1993 г. Пхеньян заявил о своем выходе из Договора о нераспространении ядерного оружия.

В июне 1993 г. в Женеве США и КНДР впервые приступили к обсуждению ядерного вопроса. Им удалось достигнуть договоренности, в соответствии с которой Северная Корея заявила о замораживании своего решения о выходе из Договора о нераспространении, в ответ администрация США обязалась не применять против КНДР ядерного оружия и не угрожать его применением.

В феврале 1994 г. Пхеньян разрешил провести на своей территории еще одну инспекцию МАГАТЭ. Но эта инспекция была сочтена экспертами недостаточной, а разрешить провести дополнительные северокорейская сторона снова отказалась. Весной 1994 г. вопреки крайне бурным протестам Пхеньяна вновь были проведены маневры «Тим спирит». В ответ КНДР прервала американо-северокорейский диалог в Женеве.

Дело дошло до того, что весной и летом 1994 г. в печать стали поступать сообщения о том, что администрация Б. Клинтона рассматривает вопрос о нанесении упреждающих ударов по ядерным объектам КНДР. Параллельно весной 1994 г. США поставили Южной Корее ракеты «Пэтриот», предназначенные для отражения возможных атак со стороны Севера. В Сеуле жители раскупали лапшу и консервы и делали запасы в бомбоубежищах. По мнению экспертов, события приобретали драматический оборот, когда бывший президент США Джимми Картер по согласованию с администрацией отправился в КНДР, где он в течение трех дней вел напряженные переговоры непосредственно с Ким Ир Сеном, убедив его в конце концов продолжить официальные обсуждения с США. Опасный момент был пройден, напряженность перестала возрастать, а затем смерть Ким Ир Сена даже разрядила обстановку.

После двух туров возобновившихся американо-северокорейских переговоров в Женеве в августе и октябре 1994 г. был достигнут компромисс, в соответствии с которым КНДР обязалась заморозить строительство двух почти готовых графитовых реакторов с тем, чтобы в дальнейшем их демонтировать и воздержаться от переработки 8 тыс. т отработанного топлива, из которого может быть извлечен оружейный плутоний, а Соединенные Штаты обещали оказать Пхеньяну содействие в сооружении двух легководных реакторов, работающих на топливе с коэффициентом обогащения ниже того, что необходим для производства ядерного оружия. Фактически США окажут КНДР содействие в получении помощи на сумму около 8 млрд. долл., бoльшая часть которой поступит из Японии и Южной Кореи. Одновременно США обязались не применять против КНДР ядерного оружия и согласились на открытие в Вашингтоне и Пхеньяне миссий связи{473}.

Новая ситуация на Севере, повышающая вероятность объединения обеих частей страны, вынуждает США во многом по-новому оценивать перспективы своего присутствия в Корее. В случае лавинообразного развития событий объединительная волна может полностью разрушить структуру внешних отношений обоих корейских государств и поставит под сомнение будущее американо-южнокорейского альянса. Какой станет внешняя политика единой Кореи, в которой относительно благополучное, образованное и привыкшее к зависимости от США население будет составлять только половину общего числа избирателей?

Сегодня большинство южнокорейских аналитиков сходится на том, что идеологией будущего единого корейского государства будет национализм. Типично в этом смысле рассуждение молодого южнокорейского аналитика: «Несмотря на тенденции к интернационализации, современная эпоха может быть определена как эпоха национализма. Следовательно, необходимо, чтобы объединенное государство строилось на национализме». По мысли автора, это должен быть «открытый национализм», то есть национализм, совместимый с взаимозависимостью мира, региональной интеграцией и интернационализацией под эгидой международного сотрудничества и всеобщего мира{474}. Такая картина кажется слишком гармоничной, чтобы быть убедительной. На практике будет не так-то просто обеспечить преобладание в единой Корее умеренно-либеральной идеологии хотя бы потому, что средние слои, тяготеющие к ней, не смогут образовать сколько-нибудь устойчивого большинства. В той же мере, как корейский национализм может развиться в радикальной форме — в которой он 50 лет культивируется на Севере, — единая Корея может оказаться гораздо более антиамериканской, чем Южная, хотя, вероятно, и не столь антиамериканской, как КНДР.

Не ясно, какими могут оказаться отношения объединенной Кореи с другим союзником США — Японией. Токио и Сеул последние тридцать лет, конечно, соединяло американское влияние и общая неприязнь к коммунизму. Но в случае объединения японской стороне, возможно, во многом придется заново проходить трудный путь преодоления исторических предубеждений, подогреваемых не решенным территориальным спором и вопросом о негласном ущемлении прав полумиллионного корейского меньшинства в Японии.

Наконец, нет определенности и в вопросе о корейской атомной бомбе. По мнению многих западных обозревателей, южнокорейская сторона, испытывая серьезные опасения в отношении появления ядерного оружия у северян, была бы не против того, чтобы оно было в распоряжении единой Кореи. Хотя южнокорейские политики хранят по этому поводу молчание, американские эксперты склонны рассматривать такую перспективу как достаточно реалистичную{475}.

В такой ситуации интересам США отвечало бы эволюционное развитие корейской ситуации, исключающее внезапное нарушение статус-кво между двумя корейскими государствами. Стабилизацию положения на полуострове стоит связывать прежде всего с преодолением изоляции Пхеньяна и поиском возможностей убедить его приступить к самореформированию при поддержке внешнего мира.

Дальше