Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Петроградская повесть

Приехали

Мы приехали в Петроград поздней осенью знаменитого 1917 года. В те дни происходили великие исторические события.

Но бабушка этого не знала. Мы с Настенькой не знали тоже. Мы приехали, потому что у нас с Настенькой умерла мама. И бабушка Василиса решила отвезти нас к тёте Юле. Василиса — это сторожиха из маминой школы. Сначала мы хотели написать тёте Юле письмо, а потом подумали, подумали и отправились сами.

Поезд, на котором мы приехали, вошёл под огромный стеклянный купол Николаевского вокзала и остановился у деревянной платформы. Среди обычной сутолоки никто на нас не обращал внимания.

Василиса была в плюшевом длинном салопе, который до этой поездки надевала только по праздникам. Настенька поверх пальто была укутана тёплым платком, так туго стянутым на спине, что моя сестрёнка не могла повернуть головы и только пыхтела. Из-под пальто выглядывали голубенькие штанишки с кружевами. Увы, они были не очень-то подходящими для холодного осеннего утра.

— Стойте тут, — говорит бабушка, когда мы выбираемся на платформу. — Ты, Настенька, держи Гришутку за рукав, а то потеряешься.

Она снова спешит в вагон и сначала выносит оттуда большой узел, а потом уходит опять и выволакивает сильно потёртый кожаный саквояж.

Он очень тяжёлый. Поднять его у нас не хватает сил. В нём уложена мамина машина для вязания чулок, мотовило, складывающееся наподобие зонтика, и несколько мотков вигони. Мы не просто так едем к тёте Юле, а везём с собой эту машину, с которой всегда можно иметь «кусок хлеба».

По платформе снуют разные люди. Около нас остановился солдат-инвалид. Одна нога у него обрублена ниже колена и, обмотанная концом штанины, висит беспомощно, как неживая. Он хочет надеть на плечи котомку, но роняет костыль и невольно хватается за меня, чтобы удержаться. От его шинели пахнет махорочным дымом. Я поскорее подаю ему упавший костыль.

— Спасибо, браток. Никак не привыкну: сорок лет было две ноги, а вот осталась одна. — Он вытирает рукой внезапно вспотевший лоб, голос у него хрипловатый, но бойкий и глаза блёкло-синие, как цветы у льна. — Ничего, наше дело солдатское: терпи, не жалуйся. Правильно, ваше благородие? — внезапно оборачивается он к офицеру, который проходит мимо в сопровождении красивой сестры милосердия.

Офицер держит на чёрной элегантной повязке раненую руку и ничего не отвечает солдату.

А Настенька таращит на всех свои круглые кошачьи глаза и жадно втягивает носом холодный воздух.

Вдруг она дёргает меня за башлык:

— Гринька, гляди!

У вагона стоит мальчишка, нестриженый, большеротый, на голове у него поношенная солдатская фуражка; она велика ему и держится только на оттопыренных ушах, сизых от холода. Заметив, что на него смотрят, мальчишка корчит рожу и отворачивается.

Вслед за другими мы пробираемся к выходу. Двигаемся очень медленно, так как всё время приходится останавливаться. Настенька с баулом в руке остаётся около узла и ждёт, пока мы с бабушкой вернёмся назад и подтащим тяжёлый саквояж.

Мальчишка идёт за нами поодаль, должно быть, он хочет что-то сказать. Наконец он приближается к бабушке и, глядя вниз, бурчит с неожиданной застенчивостью:

— Давайте помогу. Я — недорого.

— Иди, иди любезный!

Василиса подозрительно подтягивает к себе узел и ощупывает сумку с калитками{1}: целы ли?

— «Любезный»! — передразнивает мальчишка и, опять скорчив рожу, исчезает в толпе.

Откуда-то появляется огромный дядище в широком потёртом армяке и останавливается перед Василисой:

— Извозчик не потребуется, госпожа-гражданка?

— Дорого ли возьмёшь до Петроградской стороны? — осторожно спрашивает Василиса.

— Ладно, чего там, сторгуемся. — Он берёт наш тяжёлый саквояж и легко вскидывает себе на плечо.

— Гляди, я лишнего не дам. Сама цены знаю. Жила тут до замужества в господском доме.

— И-и, вспомнила! — смеётся извозчик. — Твои, что ли, ребятишки?

— И не спрашивай. — Голос Василисы внезапно меняется, становится тонким и как бы дрожит. — Сироты круглые: отец на поле брани голову положил и мать ноне призвал господь. Учительницей была в нашем селе, царство ей небесное!

— Куда же теперь с детишками?

— А куда ж будешь девать? Не котята, чай. Вот везу: тётка у них тут — материна сестра.

— Ай! — внезапно вскрикивает Настенька и взмахивает руками.

Оказывается, пока Василиса разговаривала с извозчиком, тот самый беспризорный мальчишка подкрался к Настеньке, выхватил у неё из рук баул и помчался к выходу.

— Ишь ты, нечистая сила, держите его, держите! — кричит Василиса.

— Возьми его попробуй, — смеётся извозчик без всякого сочувствия. — Зевайте больше!

Но бабушка уже успокоилась.

— Ладно, не реви, чего уж теперь, — утешает она Настеньку. — А ты, Гришутка, узел-то крепче держи, не упускай.

— Я держу, бабушка Василиса.

— Вот и держи, коли так. Баул-то старый был, не жалко его, да и еды в нём полпирога с кашей всего и осталось. Благо самих-то вас не украли ещё.

Василиса неожиданно смеётся.

— У нас тут гляди в оба, — подхватывает извозчик. — Куда ехать к тёте-то вашей? Улицу знаете?

— Знаем, знаем. На Петроградской стороне. У меня и грамота есть с адресом.

Василиса начинает шарить в карманах своего салопа.

— Где же она, святые угодники? Помню, в платочек завернула, чтобы под рукой был. Куда же сунула? Неужели в баул? Украл, сорванец, с баулом вместе! Чтоб ему подавиться, антихристу!

Настенька выпятила нижнюю губу, собираясь опять зареветь, и лицо её расползлось и стало похоже на яичницу.

— Поедемте лучше обратно в деревню! — просит она.

— Чтоб его на том свете в горячую смолу бросили! — не унимается Василиса.

Извозчик внезапно снимает с плеч саквояж и грохает его наземь.

— Ладно, мне с вами валандаться некогда. Я пошёл.

Василиса меряет его с ног до головы грозным взглядом:

— Иди, креста на тебе нет!

— Так что же мне, торчать тут с вами до вечера? С меня хозяин выручку требует. На своей бы ездил, другой разговор.

— Хозяин-то кто у вас? Не Филаретов ли? — спрашивает вдруг Василиса.

— Он и есть. А ты откуда его знаешь?

— Слышала. У меня племяш наниматься уехал к Филаретову, весной ещё. Из нашей деревни и все-то сюда в извоз нанимаются. Слыхал, может, — Кременцов Митрий?

Извозчик чешет под шапкой.

— Это который на Скорпионе ездил? Или, постой, на Вороне? — вслух размышляет он. — Кременцов, говоришь? Нет, то Лепёхин Митрий. Погоди, на Лысом-то кто у нас? А, погодь, погодь, Кременцов — это не в лаптях ли? Ядрёный такой, молодой?

— Поди, он самый, — подтверждает Василиса. — Неужели всё в лаптях? На сапоги-то не заработал?

— Он с хозяином не поладил, ушёл. Не доверил ему хозяин лошадь. Говорит, молод ещё, пообвыкни.

— Да куда же он от хозяина денется? — пугается Василиса.

— Говорят, в Красную гвардию подался. Там ему и сапоги выдали и ружьё.

— Ружьё? — Василиса задохнулась от неожиданности. — Да я ему покажу ружьё! Давно ли у себя под носом вытирать научился! Давай вези нас к нему. Уж там поглядим, чего дальше делать.

— Вези, вези, а платить кто будет? — ворчит извозчик, однако опять берёт наш саквояж.

И вот наконец мы выбираемся на улицу, усаживаемся в рессорную пролётку и едем.

Пролётка долго катится мимо больших каменных домов, кажущихся одним сплошным зданием.

Здесь всё не так, как у нас в Перевозе. Не видно ни леса, ни огородов, ни пашни, ни галок, сидящих на изгородях, нет травы, земля скрыта под булыжником и плитами панелей. И всюду люди. Их не меньше, чем на вокзале. Даже больше. И все они куда-то спешат.

Мы с Настенькой никогда ещё не были в таком большом городе. Мы жили в Перевозе в школьном доме на пригорке, рядом со старой деревянной часовней.

Около школы есть огромный, как утёс, камень-валун, поросший мхом. Если залезть на валун, то с него далеко видны поле, идущее под уклон, и река, скрывающаяся за синим лесом.

Нынче осенью мама ходила на ту сторону реки в земство за жалованьем, промочила ноги, озябла и заболела воспалением лёгких. На телеге, в которую постелили свежего сена, маму увезли в больницу. Снег ещё не выпал, но стояли холода, и колёса телеги гремели по смёрзшейся колее. Занятия в школе были прерваны. Ждали, когда мама поправится. Но она не поправилась...

Пролётка всё катится вдоль городских улиц. Почти повсюду на перекрёстках стоят солдаты с винтовками. На домах и на заборах наклеены плакаты, воззвания. Издали видно слово «Д О Л О Й». Оно напечатано очень большими буквами. Но что именно долой — разобрать нельзя. И ещё большое слово: «Т Р Е Б У Е М». Потом тоже очень крупно: «Х Л Е Б, М И Р, С В О Б О Д А».

Вот улицы кончились. Мы едем по длинному мосту через широкую реку. Бабушка всё время молчит. Раньше, в вагоне, она то и дело повторяла: «Тётя Юля обрадуется, тётя Юля удивится, тётя Юля скажет». Всё «тётя Юля» и «тётя Юля». А теперь бабушка молчит. Пролётка останавливается у кирпичных ворот. Под деревянным грибом стоит часовой с винтовкой. Он кажется очень суровым. Но он добрый. Он помогает сложить наши вещи под грибом: сам покараулит, никуда не денутся. Он показывает в глубину двора, где у казённого здания толпятся солдаты.

— Там у них митинг. Идите!

На нас и здесь никто не обращает внимания. Все слушают человека в кожаной куртке. Он возвышается надо всеми, и похоже, что просто-напросто ругает стоящих перед ним солдат, как школьников:

— Вы что же думаете, прогнали царя и теперь можно спокойно хлебать щи и чувствовать себя героями? Думаете, всё теперь устроится само собой, по щучьему велению? Помещики и буржуи сами принесут вам на блюде и землю, и мир, и власть? Как же, держите карман шире! Они только и глядят, как бы погнать вас снова в окопы, на фронт!..

Он продолжает говорить, и солдаты в ответ поднимают над головой стиснутые в руках винтовки.

Широкоскулый молодой парень в солдатской шинели забрался на кирпичную ограду.

— Правильно! — кричит он, махая шапкой.

Бабушка подходит к нему и тянет за полу:

— Митрий! Ты, что ли, это?

Здоровое, сияющее лицо солдата сначала выражает досаду: кто это мешает ему? Но в следующее мгновение он спрыгивает на землю:

— Тётушка Василиса! Да как вы сюда попали?

Бабушка только хмурится:

— Не молод ли ты ещё — за ружьё-то схватился?

— Все схватились, не один я. Без этого теперь не обойдёшься!

— Времени терять нельзя! — гремит на весь двор голос человека в кожаной куртке. — С нами Обуховский завод, Трубный, Патронный, Путиловский, солдаты Волынского полка, Гренадерского, Семёновского, матросы из Кронштадта, Гельсингфорса! Пора! Пусть штык решит судьбу революции!

Митрий нетерпеливо переминается с ноги на ногу.

— Не вовремя вы приехали, тётушка Василиса.

— Не в гости к тебе явилась: видишь, ребятишки при мне.

Тут только Митрий замечает меня и Настеньку.

— Чьи это?

— Елены Владиславовны, учительницы, помнишь её? В покров схоронили...

Бабушка отворачивается и концом головного платка незаметно вытирает слёзы.

Племянник её озадаченно трёт себе шею.

В это время откуда-то из-за кирпичной ограды казарменного двора раздаётся грохот множества колёс по булыжнику, и встрёпанный часовой выскакивает на середину двора.

— Брательники! — вопит он, словно ошпаренный, срывающимся до хрипа голосом. — Брательники, братцы! Глядите, что делается: юнкера пушки поволокли! Не иначе к Зимнему: Керенского выручать! Сейчас мимо нас пойдут...

Дальше ничего уже нельзя разобрать. И Митрий, и все, кто был во дворе, разом срываются со своих мест и, размахивая винтовками, с криками несутся к воротам. До нас доносятся какие-то команды. Ещё минута, другая, и плац перед казармой совершенно пустеет.

— Вещички-то, вещички-то наши, — бормочет бабушка Василиса, и вслед за ней мы тоже торопимся к воротам.

Но вот они, наши вещички. И узел, и саквояж, и Настенькина муфта, которую она тоже зачем-то оставила тут. Всё это лежит под деревянным грибом, как и раньше. Никому до них нет дела. А часовой из-за будки, уже успокоившийся, деловитый, делает нам предостерегающие знаки и хитровато подмигивает:

— Давай в сторонку, не высовываться! Ещё подайтеся за ворота, слышите, что ли? Вон Малинин идёт — командир.

Наступая друг другу на ноги, мы пятимся за ограду, но и отсюда нам видно, как по опустевшей улице неторопливо шагает рабочего вида человек в зимней ушанке: он только что подавал команды во дворе. Теперь он молча поглядывает по сторонам. Это Малинин. А у домов вдоль стен и в подворотнях прячутся красногвардейцы.

— Без команды не выскакивать! — предупреждает Малинин. — Все чтобы разом!

— Едут! — приглушённо кричит кто-то.

Из-за угла разворачиваются и выезжают на середину улицы запряжённые попарно лошади. Все одномастные, невысокие, каурые, со стрижеными гривами. Они тянут за собой пушки. Две не очень большие пушки, но, должно быть, тяжёлые: в каждое орудие впряжено по шесть лошадей.

Вся улица наполняется тревожным грохотом. На лафетах, на стволах пушек и на зарядных ящиках сидят молодые офицеры в новеньких шинелях с золотыми каёмками на красных погонах. Это, должно быть, и есть юнкера.

Позади всех на рослых, гарцующих конях двое верховых: маленький желтолицый поручик в кавалерийской куртке и щеголеватый высокий юнкер с усиками на красивом смугло-румяном лице.

Внезапно раздаётся пронзительный свист. Это свистит сам Малинин. Он засунул два пальца в рот, и его серьёзное и уже немолодое лицо приняло вдруг озорное выражение.

И тотчас со всех сторон понеслись нестройные и неразборчивые крики. От домов и из подворотен дружно, с какой-то стремительной яростью выскакивают солдаты-красногвардейцы и бросаются на юнкеров, стаскивают их с лафетов и с орудийных стволов прямо на мостовую, ловко хватают под уздцы испуганных лошадей.

Я вижу, как Митрий берёт за повод рослого коня, на котором сидит поручик.

— А ну слезай, ваше бывшее благородие! Наездился небось! — добродушно говорит он.

Рядом оглушительно хохочут красногвардейцы: один из удирающих юнкеров подлез, оказывается, под железные ворота, но зацепился хлястиком шинели и теперь смешно болтает ногами, стараясь отцепиться.

Но что это? Лошадь, на которой сидит поручик, взметнулась на дыбы. Мелькает в воздухе обнажённая шашка. Митрий вскрикнул, выпустил повод и растерянно трогает рукой голову. Кровь тонкой струёй стекает ему на лоб из-под шапки.

— Ярославцев! За мной! — кричит поручик.

Он припал к шее лошади и, крестя шашкой по воздуху, помчался вперёд.

За ним рванулась другая лошадь. Франтоватый юнкер с побледневшим, искажённым лицом на всём скаку проносится мимо нас.

Он едва не сбил лошадью бабушку, потому что как раз в этот момент она, оставив нас, бросилась к Митрию. Но один из солдат уже достал бинт из кармана и перевязывает ему голову. Малинин тоже подошёл, и слышно, как он говорит, успокаивая:

— Ладно, Кременцов, никуда не денется твой поручик, наш будет. Зато мы теперь с артиллерией!

Молчаливый пожилой солдат без винтовки, в мятой шинели и сильно стоптанных сапогах стоит в стороне от других.

— Серафимов, — окликает его бабушкин племяш, — проводи, браток, моих к хозяйке, где мы квартировали. Я ворочусь, видно будет, что делать.

Красногвардейцы разворачивают орудия, покрикивая на лошадей, и сами вместо юнкеров садятся на стволы, на лафеты и зарядные ящики.

Митрия тоже усаживают на повозку. Он посмеивается и машет нам рукой, как будто ему совсем не больно.

Проходит ещё несколько минут, и красногвардейский отряд с песней исчезает за поворотом улицы.

— Вот и наша взяла! — весело говорит бабушке солдат Серафимов и, взяв одной рукой узел, а другой тяжёлый саквояж, командует: — За мной, ребятушки, шагом марш!

Идти нам недалеко. Сразу за забором Серафимов сворачивает в переулок, входит под низкую каменную арку подъезда. Пахнет сыростью. На тёмном потолке горит угольная лампочка в ржавой железной сетке.

Солдат толкает ещё одну дверь. Мы спускаемся на несколько ступенек и входим в тесную комнату с единственным окном, приходящимся в уровень с мостовой. По стене тянется мокрая водопроводная труба; шипя, горит примус на железной плите.

У окна за столом, покрытом клеёнкой, сидит у швейной машинки пожилая женщина с озабоченным лицом.

— Гостей привёл, — говорит солдат Серафимов и складывает у дверей принесённые вещи. — Кременцов просил: пусть, дескать, переночуют — из деревни приехали.

Женщина перестаёт шить и глядит на нас усталыми глазами.

— Только вас тут недоставало! — хмуро говорит она.

Кашевар

Скоро ночь. Мы с Настенькой лежим на матраце, который нам постелили на полу за плитой. Настенька наконец перестала вертеться и заснула. А мне не спится. Я выспался ещё днём. Хозяйка согрела на примусе чайник, и все мы пили чай и доедали оставшиеся лепёшки. От чая и от еды меня так разморило, что я задремал на лавке, прислушиваясь к тому, как бабушка рассказывает хозяйке про нашу маму, про школу и про свой дом, который «кинула без присмотра».

Настеньке дали кусок сахару, и она отгрызала от него понемножку и дула в блюдце с горячим чаем, так что щёки её делались совсем круглыми, а нос потел.

Заметив, что у меня слипаются глаза, бабушка накрыла меня курточкой, и мне стало так хорошо и уютно, что я проспал до самого вечера.

И вот теперь мне не до сна.

Хозяйка по-прежнему шьёт, бабушка же стоит на коленях в углу и молится. Она просит Николая-угодника, чтобы он не оставил рабов божиих Григория и Анастасию, потому что они маленькие, неразумные и у них нет матери и нет отца.

Бабушка крестится медленно, подолгу задерживает руку на лбу и, кланяясь, прижимается головой к полу.

На её месте я давно бы отмолился. Я тоже знаю наизусть «Отче наш, иже еси на небесех» и «Богородица, дева, радуйся» и умею читать их так быстро, что оглянуться не успеешь.

Наконец бабушка ложится на лавку, где днём спал я, и, подложив под голову сумку, засыпает.

Она не слышит, как отворяется дверь и входит солдат Серафимов. Постояв немного, он садится на порог, критически оглядывая свои сапоги.

— Ишь разъехались что твоя империя — по всем швам, — ворчит он и начинает переобуваться.

— Варишь-то чего? — спрашивает хозяйка.

— Кулеш сегодня богатый. А ты всё шьёшь?

— Жить каждому надо. Зачерпнул бы немного, ребят утром накормить.

— Можно будет, — соглашается солдат.

Хозяйка подходит к плите, берёт с полки пустую кастрюлю и вытирает её передником.

— Сам, что ли, принесёшь или мне прийти?

— Да вон парнишка помоложе, сбегает со мной.

Пока солдат перематывает портянки, курит и говорит хозяйке, что тут у них в городе жизнь неправильная, ненастоящая, а правильная жизнь только в деревне, я успеваю одеться.

На улице темно.

В окнах домов горит свет.

Вслед за солдатом я с кастрюлей в руках прохожу через двор, заставленный штабелями дров, пролезаю в заборную щель и, к своему удивлению, попадаю на плац перед казармами. У ворот с деревянным грибом стоят две запряжённые в повозку лошади и, уткнув головы в торбы с овсом, мирно похрустывают. Никогда в жизни я не видел такой повозки. Вместо тарантаса или плетёнки на колёсах укреплён большой котёл с крышкой, а под ним топка, как у кухонной плиты.

Серафимов взобрался на повозку, поднял крышку и заглянул в котёл:

— Вот незадача — не кипит, и всё тут!

Спрыгнув, он подходит к топке и открывает дверцу: под котлом, шипя и выпуская слюну, коптятся сырые поленья.

Из темноты выбегает человек в распахнутой шинели без ремня.

— Не придут наши, — говорит он Серафимову. — Кухню велено туда подгонять, понял?

— Чего ж не понять? Не велика премудрость. Раз велено, то и подгоню, — спокойно отзывается кашевар.

— Только гляди не мешкай. Да коли из других частей станут приставать, не давай: своим береги.

— Ясное дело — своим. Да кулеш-то не упрел ещё.

— По дороге упреет.

Серафимов, ворча, достает из-под крыльца старую доску и, разломав, подкидывает в топку. Сухие щепки сразу же принимаются, и в котле что-то глухо булькает.

Некоторое время Серафимов ещё возится у топки, затем поворачивается ко мне:

— Ну вот, парень, незадача какая. Ехать вишь надо. А он, кулеш-то, у меня не упрел. В другой раз угощу. Иди домой: бабка тревожиться станет.

Ах, как мне не хочется уходить от кашевара!

— Нет, бабушка не станет тревожиться, она ведь спит, и Настенька тоже спит, — бормочу я. — Возьмите меня, дядя Серафимов, пожалуйста! Я баловаться не буду. Я лошадьми править могу и в топку подброшу...

— С лошадьми я и без тебя справлюсь. Да они и сами не задурят: привыкшие. Ведь долго это — пока туда доберёшься да обратно. Опять же раздать надо...

Серафимов отвязывает от оглобли торбы с овсом, кладёт их на передок и, усаживаясь, берёт в руки вожжи. Сейчас он дёрнет ими и уедет, оставив меня одного.

Но кашевар неожиданно меняет решение.

— Ладно, садись на торбу рядом со мной, — говорит он.

Гремя кастрюлей, я мигом взбираюсь на предложенное место. Оно оказывается, как я и ожидал, очень удобным.

Лошади трогаются, и походная кухня, выехав за ворота, уже стучит колёсами по булыжнику, выпуская из коленчатой трубы горьковатый, но приятный дымок.

Дворцовая площадь

— Упревает, — удовлетворённо говорит кашевар, прислушиваясь к тихому клокотанию в котле. — Наши с утра не евши, небось ждут меня. Солдату, парень, без пищи да без табаку никак нельзя. Без табаку скучно ему, а без пищи солдат слабеть начнёт, и зябь его пробирать станет, и хворь прилипнет. Бывало, в окопах, ежели пищу не подвезут, ну никакой тебе жизни, горе одно!..

Серафимов шлёпает ремёнными вожжами по худым бокам лошадей и не торопясь продолжает:

— Теперь, парень, тут всё одно что на позициях. Того гляди, стрельба пойдёт.

— А вы за кого, за наших?

— Тут все свои. Чужеземных тут нет. Я, парень, за правду, вот за кого. Наша правда мужицкая — вся в земле кроется. Сколько годов по земле ходим, и пашем, и сеем, и потом её поливаем, и кровью, землю-то, а она всё не наша.

Серафимов грустно качает головой, затем мечтательно вздыхает:

— Ежели бы нам землю-то да себе взять, вот бы она, правда, и вышла!

Тут я замечаю, что лошади наши остановились.

Нарядные господа в шляпах, с зонтиками в руках заполнили всю улицу.

— Где логика? — кричит кому-то человек с холеным лицом и размахивает лайковой перчаткой. — Мы представляем городскую думу, мы власть, а не вы! Где логика?

— А ну, осади, «логика»! Вам бы нашего брата в окопы!..

Привстав на передке повозки, я вижу матроса с винтовкой. Он упёрся прикладом в бок холеного человека, и тот, пятясь, кричит ошалелым голосом:

— Па-а-азвольте, пазвольте, здесь дамы, господин матрос!..

Я почти уверен, что дальше нас не пропустят: если уж таким господам нельзя, то нам и подавно.

Но матрос, увидев повозку, дружески кивает Серафимову и, повернувшись к своим товарищам, кричит:

— Эй, расступись, путь дай!

— Проезжай, не задерживайся, — отзываются из матросской цепи, перегородившей улицу.

И наша походная кухня катится дальше, в гущу вооружённых людей, заполнивших проспект. Лёгкий дымок вьётся вслед, запах кулеша разносится вокруг. То и дело слышны добродушные возгласы:

— Пищевая артиллерия движется!

— Эй, кашевар, хорош ли навар?

— Шрапнель с говядиной, щи с топором!

Толпа расступается, втягивая в себя повозку.

— Ой, парень, не выбраться нам отсюда, — говорит Серафимов.

Впереди нас огромная красная арка, такая же высокая, как дом. В полукруглом своде ее темнеет площадь и видны освещенные окна.

— Вот он, царский дворец, гляди, парень, куда приехали, — говорит Серафимов.

Людей тут тоже много, они прижимаются к стенам и прячутся в подъездах домов. Чувствуется насторожённость. Тихо. Словно озадаченные тишиной, лошади останавливаются.

В широком квадрате неба, как бы врезанном в мощный свод арки, я вижу тонкое белое облако.

За ним в недосягаемой синеве трепещет далёкая звезда.

Сначала по одному, потом группами к нашей походной кухне подбегают люди с винтовками.

— А, Серафимов! — кричат они. — Вот удружил, браток! Что у тебя? Кулеш? Эй, братцы, Серафимов кулеш привёз!

— Ну, парень, наши тут, — обрадованно говорит кашевар.

Лошади уже схвачены под уздцы и поставлены к стене под аркой.

Подошёл командир Малинин.

— Паренька-то давай к сторонке, сюда вот, за выступ. А то юнкера начнут пулять с перепугу, как бы греха не вышло, — говорит он и спрашивает Серафимова: — Откуда он у тебя взялся?

— Кременцовский своячок это, — отвечает кашевар. — А что же самого-то не видно?

— Я его в Смольный послал, связным. Ты гляди, чтоб парнишка не высовывался.

Дворец совсем рядом. Хорошо видны его тёмно-вишнёвые стены и большие светящиеся окна. Неужели в этом дворце жил царь?

Серафимов открывает котёл, достаёт свою большую поварёшку и, мешая ею, приговаривает:

— Не толкайся, ребята, по очереди!

К нему тянутся со всех сторон закопчённые солдатские котелки.

Кашевар весело покрикивает, предлагает добавки.

— Доставай-ка кастрюлю, — говорит он мне немного погодя. — А то раздам всё, и тебе не достанется.

Я протягиваю кастрюлю и получаю её назад, наполненную доверху. Котёл быстро пустеет. Слышно, как поварёшка шаркает по дну.

— Э, да тут камбуз на колесах! — слышится чей-то весёлый голос.

Два матроса — они волокут куда-то пулемёт — остановились перед нашей повозкой.

— Угощай, инфантерия: с утра из экипажа.

— Да всё уж, — вяло отзывается кашевар. — Своим велено раздавать.

— А мы что же, чужие? — Высокий моряк сердито вытер пот со лба и потянул пулемёт дальше. — Ну к дьяволу!..

У него скуластое лицо с густыми бровями. Второй, круглолицый, маленький, громко вздохнул и причмокнул губами с таким сожалением, что у меня стало нехорошо на душе.

Взглянув на кашевара, я понял, что он и сам испытывает неловкое чувство.

— Дяденька Серафимов, можно, я им нашу кастрюлю отдам? Вы не будете сердиться? — прошу я. Голос у меня срывается и дрожит от нетерпения.

— И верно, парень, отдай, — с готовностью соглашается кашевар и сам зовёт их: — Эй, моряки!

Круглолицый обернулся, и я поспешно протянул ему хозяйкину кастрюлю с кулешом.

— Панфилов, греби назад! — весело закричал матрос, принимая от меня кастрюлю.

Высокий подошёл тоже.

— Вот так-то другое дело, давай и ты с нами, — сказал он мне, улыбаясь. — Ложка есть ещё?

Но ложки, как на грех, не было. Серафимов отдал уже две запасные ложки, что у него были.

— На вот, держи мою. — Малинин вынимает из-за голенища ложку, белеющую в темноте, и даёт мне.

Такой вкусной еды, как этот солдатский кулеш, я ещё никогда в жизни не ел.

— А ты чего же, командир? Постишься, что ли? — спрашивает Панфилов.

— Перед боем воздержусь, — рассудительно отзывается Малинин.

— Боишься, что в живот ранят?

— Пуле не закажешь...

Командир всё вглядывается в темноту.

— Парламентёры наши пошли во дворец, да не возвращаются. Стало быть, министры добром власть не отдадут. Надо на приступ идти, — говорит он.

— Нет, больше не могу. — Маленький матрос отодвигает от себя кастрюлю и тяжело вздыхает: — Живот тугой стал, как барабан! Вошь можно на нём раздавить, ей-богу!

Из темноты появился молодой человек в светлой студенческой шинели. Волнистые волосы его развеваются, глаза блестят.

— Друзья! — кричит он матросам. — Вы здесь, санкюлоты? {2}

— Давай к нам! Тут кулеш больно славный, попробуй только, за уши не оттащишь, — зовёт Панфилов и приятельски обнимает студента за плечи.

— Спасибо, спасибо, братцы! Вы все такие хорошие, вы сами не знаете, какие вы хорошие! — Студент берёт протянутую ему ложку, но есть он не может и виновато улыбается: — Сейчас не до еды, право... Я счастлив, верите, счастлив! «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!..»

Ночной штурм

По ту сторону дворца, за Невой, раздаётся выстрел и гулом отзывается в стенах зданий.

— Петропавловка бьёт! — определяет Панфилов.

Оба моряка, как по команде, хватаются за дужку пулемёта и, увлекая за собой студента, скрываются в темноте.

Слева, где видны тёмные силуэты деревьев, часто щёлкают винтовочные выстрелы. Слышно, как пули стучат по поленницам, заслонившим ворота дворца.

Но перестрелка сразу смолкает.

— Чего ждём? — сердится Малинин. — Пришли с оружием, а всё уговариваем ихнего брата.

Довольно долго стоит тишина.

— Никак, посыльный из Смольного? — говорит кто-то.

Я вижу человека с забинтованной головой. Он пробирается к нам через толпу.

— Кременцов, — окликает кашевар, — ты, что ли?

— Я самый.

Человек подходит к повозке. Теперь и я узнаю его. Это бабушкин племяш Митрий.

— И ты тут? — удивляется он, увидев меня. — Гляди проворный какой!

Митрия тотчас окружают красногвардейцы.

— Был в Смольном?

— А как же! Записку от Ленина принёс, комиссару отдал. — Обрадованный, что оказался среди своих, Митрий жадно курит предложенную ему самокрутку.

— Ты Ленина сам видел? — спрашивает Малинин.

— А как же!

— Вот как меня?

— Как тебя.

— Да ты расскажи толком, по порядку.

— Можно и по порядку, — охотно соглашается Митрий. — Добрался я, братцы мои, до Смольного, — начинает он, прислонившись спиной к нашей повозке, — а там уж таких, как я, полный коридор, не протиснешься. Всё связные. «Где же, спрашиваю, тут Военно-революционный комитет?» — «А ты, говорят, ищи комнату восемьдесят пятую». Ладно. Нашёл, открываю дверь, гляжу — стоят трое у стола, карту разглядывают. Так и так, говорю, наши к Зимнему подошли... И только хотел доложить, как мы сегодня пушки у юнкеров забрали, входит ещё один, собой крепкий, пальто нараспашку, в кепке, обыкновенный вроде человек.

«Что же, говорит, у нас, товарищи, происходит? Съезд Советов начал работу, а мы всё ещё толчёмся у Зимнего!»

Ему говорят: «Дворец окружён уже, а хотим мы обойтись без пролития крови, Владимир Ильич».

Тут меня, братцы мои, и осенило: «Э, думаю, да ведь это Ленин!» А он, гляжу, рассердился прямо, скулы сжал, глаза так и огнятся. «Крови, говорит, прольётся в сотни, в тысячи раз больше, если не будем штурмовать их немедленно. Они, говорит, выгадывают время, чтобы стянуть сюда силы с фронта, наша, говорит, медлительность — преступление».

Засунул руки в карманы пальто и давай ходить поперёк комнаты. И вдруг поворачивается, братцы вы мои, и ко мне:

«А вы, товарищ, от Зимнего? Правильно я понял?»

«Так точно, говорю, оттуда, товарищ Ленин. Приказа ждём. А пока что велено доложить: артиллерией разжились, захватили у юнкеров две трёхдюймовки».

Удивился он и просиял весь.

«Каким, говорит, образом? Когда?»

Ну, я так, мол, и так. Затаились в подворотнях да разом и насели. Без единого выстрела взяли...

Понравилось ему это, он и говорит своим товарищам:

«Смотрите, пока мы окружаем дворец по всем военным правилам, массы сами ввязываются в борьбу. Значит, удар назрел и необходимо наносить его, не откладывая».

Тут он записку и написал. Говорит мне:

«Спешите, товарищ, время не ждёт! Вы сами понимаете, фронтовик как будто».

И всё на повязку мою поглядывает на голове.

«Да нет, мол, это сегодня, когда пушку отнимали. Сплоховал малость, вот и саданули немного шашкой».

«Что ж, говорит, стреляный воробей зорче. Сквитаетесь». И руку пожал мне.

Митрия слушают не дыша.

— А рука у него какая? — спрашивает кашевар.

— Рука-то? — Митрий щурит глаза, припоминая. — Ладонь широкая, твёрдая. Надёжная рука.

Где-то в стороне раздаётся удар орудия. Воздух тяжело гудит, и на крыше дворца что-то грузно ухает. Внезапно в окнах гаснет свет. Отчётливо видно небо над крышами и мирно плывущие облака. Откуда-то слева, где у решётки под деревьями таится тёмная солдатская цепь, нарастает шум, подобный приближающемуся раскату грома. Он обрушивается на площадь, как лавина. Винтовочные выстрелы и пулемётная дробь бессильно тонут в могучем гуле подкованных железом солдатских сапог.

— Началось! — Малинин, обнажив стриженную, как у школьника, голову, машет своей ушанкой. — За мной! — кричит он и бросается вперёд.

В Зимнем дворце

Мы стоим, таясь за нашей походной кухней и прижимаясь к стене. Серафимов крепко обнял меня за плечи и держит, как будто я могу убежать. Впереди нас у дворца ещё грохочут выстрелы, но они уже совсем не пугают меня. Их заглушают громкие крики победителей. А мимо нас проносятся всё новые и новые шеренги штурмующих. Серафимов прав: нечего и думать вернуться назад, пока тут столько народу.

Пальба постепенно смолкает. Подождав ещё немного, я влезаю на повозку. Отсюда видно, как красногвардейцы, размахивая винтовками, толпятся у самого дворца. Внутри здания опять горит свет. К нам доносятся победные, торжествующие голоса.

— А ну, парень, пойдём и мы, подивимся хоть самую малость, — не стерпев, говорит кашевар.

— А как же лошади?

— Никуда они не денутся. Мы скоро.

Серафимов берёт меня за руку, и мы торопливо идём через площадь.

Во дворец уже врываются со всех сторон красногвардейцы, возбуждённые победой, и мы тоже идём вслед за ними.

Нетерпеливое и жуткое чувство охватывает меня. Кажется, что сейчас перед нами откроется множество невиданных и таинственных чудес. Но первое, что бросается нам в глаза, — это настланные на полу грязные матрацы, груды мятых шинелей, пустые бутылки, ржавые жестяные банки из-под консервов.

— Юнкера напакостили, — брезгливо говорит Серафимов.

Но, увлечённые общим потоком, мы переходим из одного зала в другой, из другого в третий.

Двери везде высокие, в золочёных виньетках, потолки разукрашены. Очень много зеркал.

У одного из них мы останавливаемся. Я вижу перед собой заросшего рыжей щетиной солдата в шинели с грязным подолом, закапанным, должно быть, щами, в стоптанных сапогах, в старой солдатской папахе с пятном от выдранной кокарды. Его большие красные руки нелепо торчат из коротких рукавов. Рядом с ним стоит худенький мальчик с веснушками на носу, в сбитом набок башлыке. Он смотрит на меня немного удивлёнными, испуганными глазами. Мне не сразу приходит в голову, что этот худенький мальчик и есть я сам. Почему-то мне казалось, что я больше ростом и что вид у меня куда более бравый. Я поправляю башлык и стараюсь нахмурить лоб, но это мало что изменяет.

Наконец залы кончаются, и мы выходим на лестницу. Здесь стоят знакомые нам матросы. Они чем-то удручены. Это сразу заметно по их мрачным, угрюмым лицам.

И тут я вижу, что на мраморном полу около них лежит студент. Какая-то девушка с толстой санитарной сумкой, свисающей с узкого плеча, склонилась над ним и бережно держит его голову.

— Поздно! — говорит она слабым голосом, бессильно опускает руки — и голова юноши глухо стукается о мраморный пол.

Девушка отходит к окну, плечи её дрожат, и сдавленные, глухие звуки вырываются из груди. И по тому, как цепенеет у меня внутри, и по тому, как все вокруг тяжело молчат, я понимаю, что студент умер.

Но может ли это быть? «Вы все хорошие, вы все такие хорошие! Я счастлив, я совершенно счастлив», — говорил он ещё совсем недавно тут, на площади, и глаза его радостно горели.

Сверху по лестнице спускается командир Малинин.

— Министры арестованы. Красногвардейцы повели их в Петропавловскую крепость, — говорит он. — Керенский, как выяснилось, бежал из города ещё утром.

— Попался бы он мне, собачий сын! — Матрос Панфилов внезапно поднимает над головой винтовку и замахивается прикладом на огромное зеркало в стене. Глаза его сверкают злобой и болью. — Студента убили, сволочи!..

Я отшатнулся, предчувствуя, что посыплются осколки, но Малинин успел удержать моряка за рукав. Приклад только скользнул по бронзовой раме зеркала.

— Не тронь! Это теперь наше, — мягко сказал Малинин и стал бережно затирать царапину на раме рукавом тужурки.

Девушка из Смольного

Мне казалось, что Малинин не замечает нас с кашеваром, но он подошёл к Серафимову и спросил недовольным тоном:

— А вы чего тут не видели? Возвращайтесь в часть. Время ночное.

— Хотелось на царскую жизнь посмотреть, — виновато пробормотал Серафимов.

Он опять взял меня за руку и повёл вниз.

У подъезда уже стоял часовой с винтовкой. Когда мы вышли из дворца, как раз подкатил грузовик. Несколько штатских спустились по колесу на мостовую. Из кабины вышла девушка в коротком пальто с меховой опушкой и высоких полусапожках на пуговицах. У неё круглое, розовое от ветра лицо и раскосые глаза. Мне сразу показалось, что где-то я видел её раньше.

Девушка достала из кабины компактный тёмный ящик, на вид тяжёлый, и поставила его на крыльцо.

— Где найти комиссара Военно-революционного комитета? — обратился к часовому один из прибывших. — Мы из Смольного, нам надо составить списки художественных ценностей дворца. — Он потрогал рукой ящик. — Это пишущая машинка, — сказал он.

— Комиссар там, у ворот, с юнкерами разбирается. — Часовой показал винтовкой, куда им идти.

Когда мы с кашеваром проходили мимо витой чугунной ограды дворцового сада, то тоже увидели арестованных юнкеров. Они толпились у стены. Их белые испуганные лица заметно выделялись в полутьме.

— Смерть им! — послышались крики.

Мы с Серафимовым подошли ближе к воротам. На высоком цоколе стоял человек в кожаной куртке, тот, что утром говорил речь в казарме у Митрия. В колеблющихся отсветах фонарных огней лицо его тоже казалось бледным и усталым. Он поднял руку, но вдруг закашлялся, начал протирать очки.

— Мы победили, товарищи, — отчётливо прозвучал в тишине негромкий его голос. — Люди, сложившие оружие к ногам восставшего народа, заслуживают пощады в этот великий час. — Он повернулся к арестованным и проговорил строго и грозно: — Кто ещё раз осмелится поднять оружие против народа, пусть знает — пощады больше не будет. Революция справедлива, и в этом оправдание её суровости. — Он резко взмахнул рукой и крикнул: — А теперь отправляйтесь по домам!

Юнкера, словно боясь поверить происшедшему, стали один за другим неуверенно проталкиваться к проходу, образовавшемуся в рядах красногвардейцев.

— Постращать бы надо ещё, — сказал пожилой солдат.

— Они и так напуганы, больше некуда!

— Неужто ещё пачкаться с желторотыми! — раздались голоса.

И тут я снова увидел девушку из Смольного. Прильнув лицом к чугунным витым прутьям ограды, она тревожно всматривалась в растерянные лица юнкеров.

— Серёжа, Серёжа! — прозвучал её голос, полный тревоги, надежды и удивления. — Ты здесь! Жив! Иди же, иди! Вас отпускают! Понял?

Долговязый юнкер, стоявший в каком-то тяжёлом оцепенении у самой стены дворца, встрепенулся и стал мучительно озираться вокруг.

— Сюда, сюда... — нетерпеливо звала девушка.

Наконец он заметил её и тоже стал пробираться к решётке, расталкивая своих. Это, несомненно, был тот юнкер, который утром вместе с поручиком ускакал на лошади от красногвардейского отряда. Но только теперь он не выглядел так уверенно, и тёмные его усики не казались франтоватыми, как тогда.

— Пойдём, чего зазевался! — Серафимов потянул меня за конец башлыка.

Лошади спокойно ждали нас по другую сторону площади. Мы опять взобрались на повозку и отправились в обратный путь. На перекрёстках у костров грелись солдаты. Ночные улицы были безлюдны. Но город казался полным скрытого движения и тревожных гулов. Лишь порою он затихал, как бы прислушиваясь к далёким отзвукам ночного штурма.

Серафимов, подставляя лицо ветру, довольно щурился и говорил:

— Теперь пойдёт! Теперь, парень, такой ветер подует по земле — не удержишь: Любую силу сметёт, любую стену повалит! — Он весело подгонял лошадей, да они и сами бежали охотно, должно быть чувствуя, что возвращаются домой.

Въехав во двор казармы, кашевар оставил лошадей и повёл меня через пустой тёмный плац. В подъезде горела угольная лампочка, только гораздо ярче, чем днём.

Нам открыла хозяйка.

— Долго же ты ходил, малый, — сказала она. — Я ждала, ждала да так и задремала за машинкой. Кастрюля-то где?

— Завтра принесу, — ответил вместо меня Серафимов. — Сегодня вам не хватило.

— Что ж, будет и завтра день, — сказала хозяйка и опять села к столу, собираясь шить.

А Настенька и бабушка по-прежнему спали, не подозревая даже, что меня так долго не было дома, и совсем, уж конечно, не догадываясь о том, что происходит на свете.

Декреты

На другой день я встал поздно. Ни бабушки, ни хозяйки не было дома. У швейной машинки сидела на хозяйкином месте Настенька и, высунув язык, вертела колесо. На столе стояла знакомая мне кастрюля.

— Эх, ты, — сказала Настенька, — всё спишь да спишь. А к нам солдат приходил, пшённой каши принёс.

Я ничего ей не ответил и пошёл умываться.

Бабушка и хозяйка вернулись не скоро. Они ходили в адресный стол, чтобы узнать, где живёт тётя Юля, но там не было никаких сведений. Стали ждать дядю Митрия, но в тот день он так и не появился. Он приехал только на другое утро на грузовике со своими товарищами, красногвардейцами.

— Я по пути, на одну минуту, — сказал он.

Он привёз нам свой паёк: буханку хлеба, связку сушёной воблы и полкуска серого мыла. Грузовик с красногвардейцами ждал его под окном и глухо дрожал, словно от нетерпения.

— Что же нам теперь делать? — спросила бабушка.

— Сейчас мне некогда, — сказал Митрий, — наш батальон охраняет штаб революции — Смольный. Подождите ещё немного, тётушка Василиса. Унывать не надо! Скоро будет мировая революция, тогда всё устроится само собой.

— Хорошо бы, коли так, — сказала бабушка.

Митрий взял одну воблину, стукнул ею несколько раз по прикладу своей винтовки, оторвал голову и быстро очистил кожу.

— Теперь годится для еды, — сказал он. — Постигай эту науку, — и протянул воблину мне.

— Минута уже прошла, — сказала Настенька.

— Вот в том-то и дело, что прошла.

Митрий поднялся и хотел поймать Настеньку, но она вырвалась и спряталась за плиту. Она думала, наверное, что Митрий будет с ней играть, но ведь ему было некогда. К тому же в дверях появился запыхавшийся Серафимов.

— Декреты привёз? — спросил он у Митрия.

— А как же!

Они вместе пошли во двор. Митрий вскочил на колесо, достал из кузова две тяжёлые бумажные пачки и протянул Серафимову.

— Расклеить надо, — сказал он. — Клейстер у тебя найдётся?

— Сварю и клейстер, — с готовностью отозвался кашевар.

Грузовик с красногвардейцами взревел и тронулся. Митрий помахал нам на прощание рукой и скрылся из виду.

Клейстер варили в ведёрке, которое принёс Серафимов. Кашевар сидел на табуретке у плиты и, достав из пачки большой лист, читал по складам:

— «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно и без всякого выкупа».

Вверху поперёк листа было напечатано большими буквами: «Декрет о земле».

— А ну как царь назад вернётся, будет тогда вам за такие бумаги! — сказала бабушка.

Серафимов только усмехнулся в усы.

Помешав в ведёрке деревянной лопаткой, он снял его с огня и сказал:

— Собирайся. Поможешь мне расклеивать.

Мы вышли на улицу и принялись за работу. Я намазывал стену клейстером, а кашевар пришлёпывал декрет широкой ладонью и, любовно расправляя его, приговаривал:

— По-нашему вышло, по-мужицкому!

Почти везде на заборах и стенах домов наклеено было много других воззваний и объявлений. Нам не сразу удавалось найти свободное место. Серафимов относился ко всем другим плакатам и воззваниям крайне подозрительно.

— Ну-кася, почитай мне вот этот! — говорил он. — У тебя побойчее выходит.

— «Безумная политика большевиков накануне краха, — читал я белый лист с жирными чёрными буквами. — Среди гарнизона раскол, подавленность. Министерства не работают, хлеб на исходе... Партия большевиков изолирована...»

— Чего-чего? Кто это клевещет? — сердито спрашивал Серафимов.

Внизу значилось: «От военной секции партии социалистов-революционеров».

Я читал и это.

— Мажь, мажь по нему! — сердито командовал кашевар. — Опять яссеры пакостят! — И он пришлёпывал свой декрет поверх эсеровского воззвания.

Мы шли дальше, но кашевар всё ещё продолжал сердиться.

— Я, парень, и сам тоже ходил в этих, в яссерах, — признавался он с досадой. — Они, дескать, за землю. Вот, думаю, мне подходит: я тоже за землю. Да-а. И вот хожу я в яссерах неделю, хожу другую. Гляжу, а эти мои яссеры Керенскому пятки лижут. Взял да и бросил ихний билет в нужник... А это что? — останавливается он у другого воззвания, наклеенного на заборе.

— «Нет той силы, которая способна победить восставший народ...» — читаю я громко.

— Правильно! Этот пусть висит, — перебивает меня кашевар.

Декреты о земле и о мире мы наклеиваем рядом и направляемся дальше.

У нас оставалась нерасклеенной совсем небольшая пачка декретов, когда мы неожиданно увидели Митрия. Он брёл навстречу нам, опустив руки, винтовка болталась у него за спиной.

— Кременцов! — неуверенно позвал кашевар.

Уже становилось темно, и Серафимов, наверное, думал, что обознался. Но он не обознался. Это действительно был Митрий Кременцов, но только он казался удручённым, злым.

— Табак есть? — глухо спросил он.

Серафимов достал кисет. Закурив, Митрий прислонился к забору и с ожесточением сплюнул.

— Понимаешь, какое дело. У Филаретова ни одной лошади не осталось.

— На что тебе лошади? — спросил кашевар.

— Орудия надо на фронт вывозить. Керенский опять сюда прётся с казаками, слышал небось? — Он помолчал с минуту, затем продолжал без прежнего ожесточения, тихо и как бы виновато: — Мне на этих лошадей мандат выдан... Я, понимаешь, сам вызвался ломовиков реквизировать. Сорок пушек на Путиловском заводе стоят, а на фронт их вывезти не на чем. Вот я и предложил у Филаретова лошадей забрать. Понял? А теперь что же получается? Сколько лошадей было, а теперь ни одной нет!

— Да куда же он их дел?

— Вот в том-то и дело. Как сквозь землю провалились, ни одной нет.

В тишине улицы возник отдалённый топот тяжёлых копыт по булыжнику. Митрий насторожился, внимательно прислушиваясь.

Прошла минута-другая, и из-за угла показалась подвода.

Это был невысокий голубой фургон с большой надписью полукругом: «Устрицы».

Не говоря больше ни слова, Митрий вышел на мостовую и схватил лошадь под уздцы. Возчик соскочил на землю, моргая маленькими круглыми, как у птицы, глазами.

— Не узнаёшь? — спросил Митрий. — Вместе работали.

— Как не узнать! — отозвался возчик. — А ты что же с винтовкой? Патруль, что ли, какой?

— Патруль не патруль, а ты скажи, куда хозяин сбежал? Где лошади все?

— Спохватился! Филаретов всех лошадей под расписки отдал.

— Под какие расписки?

— Да уж он нашёл под какие. Нашим же возчикам. Вроде бы это и не его лошадь, а хотя бы, к примеру, моя. Ну, а как минет вся эта кутерьма, то обратно лошадь ему, хозяину, согласно расписке.

— Чтобы не реквизировали? Понятно! — Митрий зло выругался. — И тебе лошадь под расписку дали?

— Нет, мою комитет взял. Комитет Спасения, так вроде называется.

— Устриц возить?

— А мне чего положат, то и везу... Постой, постой! — закричал он, заметив, что Серафимов распахнул дверцу фургона и вытащил оттуда новую солдатскую шинель. — Не ваше добро, ну и оставь.

— Гляди, какие тут устрицы! Форма Семёновского полка! — сказал Серафимов, не обращая внимания на возчика.

Митрий тоже заглянул в фургон:

— Э, да тут ящики с патронами! Куда везёшь?

— Недалеко... — нехотя ответил возчик.

Митрий нахмурился.

— Нечистое дело, — заметил он. — А ну, поедем вместе. Посмотрим, что там за комитет Спасения, кого он спасает и от кого!

Он сделал знак Серафимову, и они сели на передок фургона по обе стороны возчика.

— А ты возвращайся, — сказал мне Серафимов. — Дорогу найдёшь?

— Не знаю, — ответил я неуверенно. Мы ведь долго ходили по разным улицам, и я плохо представлял себе, как вернуться домой.

— Ну ладно, пристраивайся с нами.

Серафимов потеснился немного, и я примостился сбоку, рядом с ним.

— Только вы уж сами как хотите, а я чтоб нейтральный был, — сказал возчик, понукая лошадь.

Схватка в подворотне

— Вот здесь! — Возчик остановил фургон перед серым красивым зданием с большим балконом. Балкон держали на плечах две женщины из камня, совсем неодетые, как русалки.

Серафимов передал мне ведёрко с клейстером.

— Обожди тут, — сказал он и спрыгнул с передка.

В это время раскрылись железные ворота, и невысокого роста военный в плаще закричал сердито:

— Сюда поворачивайте, чего стали!

Он пропустил мимо себя фургон и быстро оглядел улицу. Я почувствовал на себе его скользящий, подозрительный взгляд.

— Проваливай, чего тут трёшься!..

Но мне некуда было проваливать. Отойдя в сторону, я подождал немного и опять направился к дому.

Из подворотни доносились отрывочные хриплые голоса и слышалась какая-то возня. Мне стало вдруг очень тревожно. «Кого бы позвать?» — подумал я, оглядываясь. Но улица была пуста, только в дальнем конце её стояла дама с маленьким лохматым мопсом на цепочке.

Набравшись решимости, я подбежал к воротам и стал дёргать тяжёлую створку. Она была прихлёстнута цепью, но поддалась. Через узкую щель я увидел испуганное лицо возчика, который сидел под фургоном, — бледный, с вытаращенными глазами, в каком-то неподвижном оцепенении. Должно быть, это и означало «оставаться нейтральным».

Створка ворот поддалась ещё, щель стала шире, я проскользнул в неё, всё ещё не выпуская из левой руки ведёрко с клейстером, и замер на месте.

Двое людей, сцепившись, катались передо мной, мыча от ярости. В одном из них я узнал Серафимова.

— Нет, теперь уж нас не возьмёшь, не возьмёшь! — хрипел он. Солдатская папаха свалилась у него с головы. Пачка декретов, измятых и порванных, валялась рядом.

Митрий стоял у стены, схватив за ворот высокого лысого офицера в кителе. С обеих сторон их обступили ещё человек пять военных. Они пытались скрутить Митрию руки. Кровь из-под бинта стекала ему на лицо. Отчаянно рванувшись, он так дёрнул лысого за воротник, что посыпались пуговицы, и китель вместе с нижней рубашкой разъехался в стороны, обнажая неприятно белый живот.

— Серафимов, держи! — крикнул Митрий и ударом сапога вышвырнул из-под ног винтовку, должно быть выбитую у него во время схватки.

Кашевар потянулся к ней рукой, но не достал.

Не помня себя, я выпустил из рук ведёрко и бросился к винтовке. Я схватил её за железный ствол и в то же время увидел, как к Серафимову подскочил тот, в плаще, что отгонял меня от дома, и сзади ударил по голове рукояткой револьвера. Кашевар оглянулся и поник.

Кто-то больно дёрнул из моих рук винтовку. Я увидел наставленный на меня револьвер.

— Садись! — приказал мне юнкер, показав на тюк с шинелями.

Я покорно сел на тюк. Во рту у меня пересохло, всё тело била противная дрожь.

Митрия с закрученными назад и связанными ремнём руками несколько человек пытались протолкнуть в узкую дверь тут же, под сводом арки.

— Закрыть ворота! Соблюдать тишину! Мальчишку убрать! — распоряжался лысый, пытаясь запахнуть разодранный китель.

В это время Митрий снова рванулся. Я увидел, как лысый офицер попятился и, ступив ногой в наше ведёрко с клейстером, испуганно взмахнул руками и грохнулся на спину.

В другое время я бы, наверное, рассмеялся. Но тут мне было не до смеха. Рядом со мной у стены неподвижно лежал кашевар, подвернув под себя ногу в стоптанном сапоге. Я был уверен, что его убили.

Митрия уводили. На какую-то долю секунды я перехватил на себе его тяжёлый, угрюмый взгляд.

— Беги! — донёсся свистящий шёпот.

Я бросился к воротам, рванул створку и, выскочив на улицу, наткнулся на двух юнкеров. Я отпрянул в сторону, но опять передо мной был юнкер. Он, видимо, только что вышел из дома и на ходу натягивал шинель. Мне показалось, что он сделал шаг, чтобы загородить мне дорогу. И тут я узнал его. Это был тот юнкер с чёрными усиками. Я закричал диким голосом и не помня себя помчался вдоль мостовой.

Встреча

Я бежал, нагнув голову, словно защищаясь от ударов. Мне казалось, что за мной гонятся и вот-вот схватят. Достигнув перекрёстка, я метнулся за угол, едва не сбив при этом даму с мопсом. Мопс визгливо залаял и бросился мне вслед. Боясь остановиться, я мчался во весь дух всё дальше и дальше.

Опомнился я на большой людной улице. Здесь со звоном проносились трамваи, широкие тротуары были заполнены людьми. Но едва я замедлил шаг, вглядываясь в лица встречных и выбирая, к кому бы мне обратиться, как сразу же попал под ноги толстому чиновнику в казённой шинели.

— Прошу прощения, — пробормотал он, должно быть по привычке, но затем громко обругал меня вороной и балбесом.

Уныло побрёл я дальше. Добродушного вида торговка в фартуке, продававшая с лотка жареную корюшку, возбудила во мне наибольшее доверие.

— Тётенька, — робко сказал я, подойдя к ней, — помогите, пожалуйста. Офицеры дядю Серафимова...

— Иди, иди, милый, бог поможет. А я и сама вдова. — Торговка подтянула поближе к себе лоток с рыбой.

Я не сразу понял, что меня приняли за попрошайку.

На холодных каменных плитах панели сидел калека, выставив синий обрубок руки.

— Граждане, обратите ваше внимание! Не дайте погибнуть защитнику отечества... — взывал он.

Но никто к нему не подходил. Прохожие отводили глаза в сторону, стараясь поскорей миновать солдата и лежавшую перед ним пустую старую бескозырку.

Я тоже прошёл мимо него. Но чувство тревожной боли стало сильней. «Если никто не сочувствует солдату, то кто же поможет мне?»

С грохотом пронёсся грузовик. В кузове стояли во весь рост красногвардейцы, держась друг за друга, и пели. Я не успел опомниться, как они уже исчезли вдали. Некоторое время я бежал за ними, но вскоре отстал.

Как было бы хорошо вернуться к бабушке и всё рассказать ей! Но я не знал даже, в какую сторону идти, чтобы попасть домой. Между тем быстро стемнело. Зажглись жёлтые петроградские фонари. Я совсем выбился из сил и шёл, спотыкаясь, сам не зная куда.

Город угнетал меня своей бесконечностью. Улицы, улицы... Они тянутся во все стороны, им нет конца. И всюду громадные, тяжёлые дома, всюду камень, холодный, влажный от осенней сырости. Близилась ночь. Ноги мои подкашивались и дрожали.

Долго брёл я вдоль какой-то длинной ограды с чугунной решёткой, высматривая, где бы присесть.

Наконец ограда кончилась, впереди сумрачно блеснула поверхность реки. В этом месте плоский берег был заставлен высокими штабелями дров. Приятно пахло влажным деревом. Было безлюдно, тихо, только от реки несло холодом, ветер забирался под куртку.

Свернув в проход между штабелями, я оказался в маленьком, довольно уютном тупичке. Ветер сюда не проникал совсем.

Осмотревшись, я понял, что кто-то бывал здесь до меня: сверху поленья были наполовину вытащены из штабеля и образовали как бы небольшой навес, под которым на земле были насыпаны сухие опилки.

Я опустился на опилки и, поджав колени к подбородку, привалился спиной к дровам.

Но едва я закрывал глаза, как передо мной возникало напряжённое, со вздутыми на лбу венами лицо Митрия, или совсем ясно я видел кашевара, как он лежит на булыжнике, подогнув ногу. А где-то там, в неясной дали, знакомый пригорок, большой валун, поросший мхом, школьный дом с деревянным крыльцом...

Я вздрагивал, открывал глаза и прислушивался. В темноте, за штабелями дров, ворочался громадный встревоженный город. Ветер доносил то одинокий выстрел, то глухой гул, то крик ночного буксира. В тяжёлом сыром небе метались всполохи огней и гасли. Ночная река билась о старые сваи...

Мне казалось, что прошла всего одна минута, не больше, как вдруг кто-то сильно тряхнул меня за башлык:

— Эй, сыпься отсюда!

Я вскочил, не понимая, где я нахожусь и что со мной происходит.

Где-то близко скрипела проволока и качался на ветру фонарь, то ослепляя пронзительным светом, то как бы накрывая всё вокруг широким крылом пугливой ночной тени.

Передо мной, воинственно выпятив грудь, стоял тот самый мальчишка, который предлагал свои услуги на вокзале, — «Любезный», как назвала его бабушка.

— Сыпься! Кому говорят? — Любезный схватил меня за плечи и отнюдь не любезно толкнул.

Я упал, больно ударившись локтем о поленницу.

Безнадёжное и горькое чувство охватило меня, и я заплакал навзрыд. Обида и боль, скопившиеся за день, прорвались наружу. Башлык сполз с головы и валялся на опилках.

Любезный был, видимо, озадачен. Он притих и молча сопел, стоя надо мной, не зная, что предпринять.

— Ладно ты, рёва-корова! Брось, ну. Слышишь, что ли? — бормотал он. — Меня разве так били? Ремнём с бляхой! И то я не ревел. Перекреститься могу — не ревел! А ты — чуть уж тронули — распустил слюни!

— Не от-того рас-пустил, что трону-ли... — еле выговорил я.

Мне хотелось рассказать про то страшное, что случилось, про убитого кашевара, про Митрия и офицеров, которые его схватили, и про солдата, которому никто не помогает, и про то, что сам я заблудился и не могу найти бабушку, Настеньку и хозяйку.

Слёзы мешали мне говорить. Любезный пробовал меня утешить, но чем больше он проявлял сочувствия, тем труднее было мне успокоиться. Участие, в котором я так нуждался, слишком трогало меня.

Любезный опять рассердился.

— Будешь реветь, я тебя выброшу отсюда, — сказал он сурово и начал рыться в углу под дровами, что-то отыскивая.

Испуганный переменой его тона, я стал плакать тише и дышать ровнее.

— У меня тут в тайнике солдатский ватник спрятан и хлеба немного, — опять участливо сказал Любезный и протянул краюшку мне. — На вот, грызи!

Я зажал хлеб в руке, но есть не мог и продолжал потихоньку всхлипывать.

Любезный съел свой кусок и чиркнул спичкой.

— Курить хочешь? — спросил он.

Мне показалось неловко отказываться. Я взял протянутый мне окурок и храбро втянул в себя дым. Но тут же закашлялся.

— Не можешь, — снисходительно заметил Любезный. — Ты что же, отбился, что ли, от своих?

— Нет, я не отбился. Я с дядей Серафимовым был и с Митрием. Его офицеры схватили, а Серафимова один, гадучий такой, прямо револьвером по голове...

Сбиваясь и всё ещё всхлипывая, я рассказал о том, что произошло. Любезный слушал насупившись, молча, поглядывал на меня сначала с недоверием, а затем с явным сочувствием.

— Что ж ты раньше молчал? — сказал он. — Я бы тебя не тронул, если бы знал. Я думал, что ты в мой тайник забраться хотел.

Он натянул на себя солдатский ватник, поднял с земли мой башлык и протянул мне:

— Пойдём скорее. Надо матросов найти. Матросы им покажут, вот увидишь. Они офицеров знаешь как не любят!

Мы вышли на берег.

— Замёрз небось? — спросил Любезный. — Раньше я тоже здесь ночевал, когда теплее было, а теперь я на вокзале пристроился, там лучше, только утром выгоняют рано. Как только убираться начнут, так и катись кандибобером. Утром знаешь как спать хочется? А всё равно — катись!

Он шёл, бойко и цепко ступая по камням, и часто поглядывал на меня, будто подбадривал взглядом. С ним я чувствовал себя гораздо увереннее. Стараясь не отстать, я шагал рядом, полный доверия к своему новому товарищу и надежды и веры в успех.

Фонарь потух. Сквозь холодную серую мглу заметно проступала за далёкими трубами узкая полоска зари. Когда мы вышли на трамвайную линию, то услышали тревожные, нескончаемые гудки, разносившиеся над сонным городом.

Матросы

— Эй, выходи окопы рыть! На окопы!

Высокие заводские ворота, мимо которых мы шли, широко распахнулись. На улицу хлынула толпа. Тут были подростки, женщины, пожилые рабочие. Многие поверх пальто и ватников подпоясаны ремнями, в руках лопаты, ружья, а то, глядишь, двое тащат на палке моток колючей проволоки.

Откуда-то появился грузовик, и с него стали раздавать шинели и винтовки.

Молодые парни надевали шинели, подвинчивали штыки и выстраивались в шеренгу вдоль грязной мостовой.

«Все на фронт! Разобьём банды Керенского!» — было написано на белом плакате рядом с воротами.

— Дяденька! А матросов здесь нет? — спросил Любезный у худощавого парня, надевавшего на ремень патронташ.

— Зачем тебе матросы понадобились?

— Офицеры наших забрали, вот он знает. — Любезный подтолкнул меня вперёд.

Несколько человек окружили нас и стали расспрашивать.

— У нас тоже одну старуху на днях укокошили, — вставил кто-то.

— Погоди ты со своей старухой! Где офицеры, ребята, на какой улице?

Им нужно было знать, как называется улица, на которой всё произошло. Но как раз этого я и не мог сказать. Я совсем не обратил внимания на то, как она называется. Дом я, конечно, помнил. Но опять-таки не по номеру. Если бы меня подвели к нему, я бы сразу узнал.

— Там такое крыльцо, — пытался объяснить я, — на нём две тётки стоят, голые...

— Тётки голые?

— Они не настоящие, они каменные.

Вокруг начали хохотать, но мне было не до смеха. Я едва сдерживался, чтобы не зареветь.

— Там трамвай недалеко... — бормотал я.

Но меня спрашивали, какой номер, и я опять не знал.

— Там церковь...

— Мало ли церквей в городе!

Неожиданно раздалась команда: «Стройся!»

Парни побежали на свои места в шеренге.

— Эх, ты! Разве дома по тёткам запоминают? — заворчал на меня Любезный, но, заметив, должно быть, как сильно я удручён, замолчал и стал угрюмо озираться вокруг. — Матросы! Гляди! — закричал он.

Прямо на нас вдоль улицы мчался грузовик. В кузове плотно, в несколько рядов, сидели моряки в чёрных бушлатах. Поблёскивали примкнутые к стволам винтовочные штыки, развевались по ветру ленточки бескозырок.

«Неужели мимо?» — подумал я с ужасом и бросился наперерез грузовику.

Пронзительно заскулили тормоза. Грузовик мотнулся в сторону от меня на тротуар. Сажени две его проволокло на застывших колёсах, потом дёрнуло, и он стал.

Матросы вповалку попадали друг на друга.

Чья-то рука больно схватила меня за ворот.

— Спятил! Шкет! Ещё бы секунда, и вместо тебя одно мокрое место осталось!

Это матрос. Его широкое лицо побелело от гнева, глаза сузились. Он держит меня, как нашкодившего котёнка, и, того гляди, швырнёт на камни. Но ведь это тот круглолицый матрос! Он ел с нами кулеш на площади у Зимнего.

— Пустите, дяденька матрос! Разве вы меня не узнали? Я вам ещё кастрюлю давал, помните? Вы ещё так кулеша наелись, что сказали: «Вошь можно на животе раздавить!»

Я почувствовал, что рука, сжимавшая мне ворот, ослабла.

— Постой-ка... — Матрос оглядывал меня с удивлением и как будто старался что-то припомнить. — Панфилов! Слышь, Панфилов, греби-ка сюда, — позвал он.

Из кузова выпрыгнул на мостовую знакомый мне рослый моряк. На высоком бедре его теперь грузно свисал огромный пистолет в полированной деревянной кобуре.

— Ты этого мальца помнишь?

— А как же! Мы с ним старые друзья. — Панфилов как равному протянул мне свою большую руку.

И я обеими руками сжал её изо всех сил.

— Ого! Крепко жмёшь! Сразу видно, что кулешом питаешься. — Матрос засмеялся, но его слова вызвали во мне боль.

— Я б-больше не п-питаюсь, — шмыгая носом, пробормотал я. — Дядю Серафимова офицеры у-у...

Я не мог ничего больше выговорить. Я только подвинулся ближе к Панфилову и крепко прижался лицом к рукаву бушлата. Оба матроса озадаченно переглянулись.

А грузовик уже опять вырулил на мостовую.

— Видишь ли, дружище, у нас очень срочное задание.

Я почувствовал, что Панфилов осторожно отодвигает меня, и в испуге прижался к нему ещё крепче.

— Не пускает... — усмехнулся круглолицый и почему-то вздохнул.

— Тогда давай с нами — там разберёмся. — Панфилов подхватил меня и поднял к борту машины.

Несколько рук протянулись ко мне из кузова.

— Постойте! — закричал я, вспомнив про Любезного. И вдруг увидел его хитроватую физиономию. Любезный уже сидел в кузове машины и подмигивал мне.

И вот наш грузовик мчится на полной скорости вдоль прямой как стрела улицы.

Я сижу среди моряков, ощущая плечом руку Панфилова. Я ничего ещё не успел рассказать ему, и теперь из-за грохота, с которым мчалась машина, говорить было нельзя. Но впервые за всё это время я чувствовал себя совсем спокойно. Матросы теперь с нами. Я сам — с матросами. И грузовик несётся через город, как большой снаряд.

Саботаж

— Налево! — закричал Панфилов и стал барабанить кулаком в стену кабины.

Грузовик свернул и покатился по деревянным торцам набережной, кое-где выщербленным конскими копытами.

Впереди происходило что-то неладное. Всю мостовую заполнила толпа женщин. У них измученные, худые лица, тусклые, понурые взгляды.

Грузовик остановился.

— Погодите, братцы, сначала я один схожу, разведаю. — Панфилов спрыгнул на землю, и, секунду подумав, подал мне знак: — Рули за мной.

Мы прошли через толпу в дом и поднялись по широкой лестнице, где тоже толпились женщины.

— Комиссар здесь? — спросил Панфилов.

Солдатка с грудным младенцем на руках молча показала в глубину коридора. Там у высоких дверей стояла красивая, стройная женщина в жакете и белой блузке. Она комкала в руке носовой платок, то и дело подносила его к губам и кусала кружевную оборку.

Панфилов подошёл к ней, вытянулся во весь свой рост и на секунду приложил руку к виску:

— Товарищ народный комиссар, летучий отряд революционных матросов прибыл в ваше распоряжение!

Женщина тоже выпрямилась и при этом смущённо смахнула платком слезу.

— Вот полюбуйтесь, — сказала она и маленькой сильной рукой распахнула дверь, из-за которой слышался глухой, однообразный шум.

Теперь этот шум сразу сменился невообразимым гвалтом. Бессвязные крики, топот, свист донеслись до нас.

Матрос ещё шире распахнул дверь. В просторном зале с колоннами сидели за длинными столами лысые мужчины, кадыкатые, в сюртуках, в мундирах, в крахмальных манишках. Они топали ногами, хлопали по столам канцелярскими папками, из которых разлетались во все стороны бумаги, и, тараща глаза, вопили что-то неразборчивое.

— Я ничего не могу с ними поделать, — сказала Панфилову женщина-комиссар. — Они держат у себя ключи от сейфа. Посудите сами: городская беднота, солдатские вдовы, дети лишены возможности получить свои пенсии и пособия. Приюты остаются без субсидий...

Глаза женщины потемнели, гневная дрожь прошла, как тень, по её красивому лицу.

— Эти господа хотят внушить населению, что без старого режима никак нельзя обойтись, — презрительно усмехнулась женщина и опять стала кусать кружевную оборку своего крошечного носового платка.

— Сейчас сделаем, — сказал Панфилов.

Он поправил кобуру своего огромного пистолета и пошёл на середину зала, в гущу беснующихся чиновников.

Гул стал ещё неистовее. Но матрос поднял руку.

— Посмотрите в окно, — сказал он не очень громко, но голос его отчётливо прозвучал по залу.

Худой, длинный как жердь, чиновник с маленькой головой подобрался к окну и разом отпрянул обратно.

— Грузовик с матросами, — сказал он упавшим голосом.

— Вот именно, — подтвердил Панфилов, — поэтому советую договориться добром. Или немедленно будут возвращены ключи от учреждения и сейфа, или отряд прибывших сюда матросов подвергнет вас поголовному аресту.

Он помолчал немного и снова повернулся к женщине:

— Товарищ народный комиссар, сколько минут вы можете дать им на размышление?

Женщина посмотрела на часики под манжетом своей блузки.

— Не больше пяти минут. Вдовы и дети голодают слишком долго, — сказала она.

— Добро! — подхватил матрос. — Итак, я думаю, всё совершенно ясно? — спросил он.

Зал ответил молчанием.

В полной тишине Панфилов вернулся обратно к двери. Но едва он дошёл до коридора, как что-то тяжёлое со звоном ударилось в стену и шлёпнулось на пол. Это были ключи.

Увесистая, тяжёлая связка ключей, среди которых один был с витой серебряной головкой, похожей на вензель.

Я поднял эти ключи и протянул женщине.

— От сейфа, — проговорила она, — наконец-то! — И обратилась к толпе, стоявшей на лестнице: — Выделите пять человек народных представителей. Мы вскроем сейф в их присутствии. — Она протянула руку Панфилову: — Спасибо!

Матрос некоторое время смотрел ей вслед, затем повернулся ко мне и обнял за плечи:

— Ну, что там у тебя произошло? Рассказывай...

В «Хижине дяди Тома»

Наш грузовик снова мчится по городу.

Вот уже вокзальная площадь, где бабушка нанимала извозчика, четырёхугольная башня с часами, чугунный царь на грузной лошади.

Машина сворачивает влево и выбирается на широкий проспект. Вдали видны голубые своды и чёрные купола собора.

Мы едем в Смольный. Панфилов так и сказал:

— Поедем пока в Смольный, а там что-нибудь придумаем.

Он совсем не ругал меня за то, что я не запомнил как называется улица, где офицеры схватили Митрия. Он только сказал: «Эх, жаль!» — и стукнул себя кулаком по колену.

На полной скорости грузовик выскакивает на грязную, крытую булыжником площадь, ещё небольшой поворот — и по широкой аллее мы несёмся к подъезду длинного трёхэтажного здания с белыми колоннами.

Справа и слева от нас под деревьями горят костры, дым стелется низко по мокрой земле. У огня греются солдаты. Около ворот стоят две машины с железными кузовами, покрытыми бугорками заклёпок.

— Броневики! — уважительно шепчет Любезный. — Видишь, пулемёт из щели высовывается?

Наша машина остановилась, матросы, разминаясь, выбираются из кузова. Любезный уже подобрался к одному из броневиков и с любопытством заглядывает в дуло пулемёта.

У деревянной будки, где стоит часовой, я вижу Малинина. На руке у него красная повязка, на которой написано тушью: «Начальник караула». Он, кажется, собирается уходить. Но Панфилов кладёт ему руку на плечо.

— Кременцов из вашего батальона? — спрашивает он.

— Из моего. А где вы его видели?

— Вот паренёк говорит, что Кременцова офицеры забрали.

— Когда? — Малинин нахмурился и посмотрел на меня так сердито, точно подозревал во лжи.

— Вчера вечером, — сказал за меня Панфилов, — но он не знает теперь, где найти эту улицу.

— Надо найти, — сказал Малинин сурово.

Он подумал немного, потом сказал:

— Это на Петроградской стороне, не иначе. Он туда уехал лошадей реквизировать. А дом ты приметил? — спросил он меня всё тем же сердитым тоном.

— Дом я приметил, — сказал я. — Я его из всех домов узнаю.

— Ладно. Подождите немного, сдам посты разводящему. Вместе поедем.

Он быстро ушёл.

— Вы, друзья, сегодня ели чего-нибудь? — спросил Панфилов.

— Вот он хлеб давал. — Я показал на Любезного.

— Рулите-ка за мной.

Вслед за матросом мы пошли вдоль ограды на боковую улицу. В ближайшем от нас доме, совсем недалеко от ворот, был трактир. Он назывался «Хижина дяди Тома». На вывеске был нарисован крендель и чайник, из которого валил пар.

В этот трактир мы и зашли. В низком зале с каменными полами было дымно, солдаты сидели за столиками, курили и пили чай.

Матрос стряхнул рукой пепел с клеёнки на одном из столов.

— Садитесь, ребята, — сказал он. — Кулешом нас тут не накормят, а чаю дадут и ситного тоже.

Он подозвал парня в застиранной косоворотке, и тот принёс нам сразу два чайника: один побольше, с кипятком, другой совсем маленький, с заваркой, три чашки и нарезанный кусками ситник.

Матрос сам не стал ничего есть. Он сказал:

— Закусывайте, ребята, я скоро за вами приду, — и вышел.

За стойкой у большого самовара сидел усатый дядя в переднике. Он резал ситник, выдавал чай на заварку и часто покрикивал на полового:

— Анатолий, обслужи клиентов!

Любезному тут очень понравилось.

— Нажимай, «клиент», — говорил он и прыскал от удовольствия.

Но вот дверь с улицы отворилась, бледнолицый высокий молодой человек в драповом пальто с поднятым воротником и в студенческой фуражке быстро подошёл к стойке, спросил коробку спичек и стал зажигать папиросу. Никто, кроме меня, не обратил на него внимания. А я сразу перестал есть и почувствовал, что горло у меня сжалось. Я протянул руку под столом и несколько раз дёрнул Любезного за полу ватника.

— Ты что? Спятил? — спросил Любезный недовольно.

— Вот тот, у стойки, с усиками, видишь? Это они дядю Серафимова... — Я чувствовал дрожь во всём теле, но Любезный будто нарочно не хотел ничего понимать.

— Путаешь ты: сам говорил, что офицеры его схватили, а разве это офицер?

— Он переодетый. Смотри, он уже уходит.

Студент действительно сунул спички в карман, достал часы на цепочке, посмотрел и, пряча их, исчез за дверью.

— Переодетый? — переспросил Любезный, и глаза у него округлились. Он засунул остатки ситника в карман, и мы оба выскочили из трактира.

Свидание

Студент никуда не ушёл.

Он стоял на другой стороне улицы у ограды и поглядывал на смольнинские ворота. Там стояла девушка и озиралась по сторонам.

Увидев студента, она помахала ему рукой и пошла навстречу.

Она куталась в тёплый серый платок, пальто у неё было распахнуто, она казалась оживлённой и весёлой.

Я узнал девушку и сразу понял, почему она такая весёлая. Её, должно быть, радовала встреча с этим человеком.

— Гляди не упускай его из глаз! Я за матросами сбегаю, — прошептал Любезный и опрометью помчался к воротам.

Я торопливо перешёл улицу и притулился за чёрным мокрым кустом акации.

Они шли прямо на меня, о чём-то разговаривали и держали друг друга за руки. Я думал, что они пройдут мимо, но они остановились как раз у самого куста, только по другую сторону большой деревянной, заклеенной афишами тумбы.

— Дальше я не могу, Серёжа. Говори здесь, я ведь на одну минуточку, еле выбралась, — услышал я голос девушки и сквозь мокрые ветви увидел её вопросительно поднятые глаза. Это были круглые, как у Настеньки, «кошачьи» глаза с такими же тёмными прямыми ресницами.

— Обещай, что никому ни единого слова, — сказал студент.

— Ты хочешь сообщить мне что-нибудь важное?

— Да, очень. Иначе бы я не пришёл сюда.

— Ну говори.

— Тебе необходимо покинуть это здание и не являться сюда в течение по крайней мере двух дней, понятно?

— Но почему? Что такое случилось?

Студент ответил не сразу, потом я услышал, как он сказал:

— Здесь прольётся много крови. Тебе надо уйти отсюда, пока не поздно.

— Но что такое, господи? И почему же именно мне уйти? А всем остальным?

Голос её был тревожным.

— За остальных мы не можем ничего решать. Но тебя я прошу уйти отсюда. Если ты веришь мне и хочешь остаться живой, ты должна уйти.

Она молчала. Я видел, что она пристально вглядывается в его лицо, затем она взяла его руку и сказала совсем тихо, с какой-то проникновенной мягкостью:

— Нет, Серёжа, что бы ни случилось, я останусь тут. Ты не бойся за меня, мы ведь очень сильны, за нас все рабочие, все солдаты, все матросы!..

— Ты не понимаешь, ты совсем не понимаешь опасности. Ты не знаешь, что произойдёт, — горячо перебил он, сжимая её руку. — Но я-то знаю. Ты можешь мне поверить? Я ничего не могу сказать тебе больше. Я знаю, что тут тебе нельзя оставаться. Они будут карать и правых и виноватых. Не возражай мне, я хочу, чтобы ты осталась жива! Идём!..

Он шагнул, увлекая её за собой, но она выдернула руку и остановилась:

— Куда же я пойду? Что ты выдумал, Серёжа? Я же вышла к тебе на одну минуту. Меня ждут. У нас столько работы, ты не можешь себе даже представить! Мы не уходим домой даже ночью. Ты не сердись, я не пойду, и не бойся за меня.

Она повернулась и, часто оглядываясь, быстро пошла, почти побежала к воротам.

И тут как раз появился Панфилов. Он шагал к нам широко, стремительно, и за ним торопливо семенил Любезный.

Увидев их, студент бросился бежать через улицу.

— Стой! — закричал матрос.

Я видел, как Панфилов вскинул высоко вверх свой револьвер. Глухо лопнул воздух, и синее облачко дыма возникло над его головой.

Студент не остановился. Наоборот, он побежал быстрее, держась рукой за карман пальто.

Он хотел поскорей завернуть за угол.

— Стой! Стрелять буду! — опять закричал матрос. Он замер на месте и, подпирая левой рукой револьвер, стал целиться.

— Не стреляйте! — раздался отчаянный крик, и я увидел, как девушка метнулась к Панфилову и схватила его за рукав.

Студент в это время обернулся на бегу, наугад, не целясь, выстрелил два раза и скрылся за углом.

Несколько солдат выскочили из дверей «Хижины дяди Тома» и бросились вслед за студентом. За ними мчался Любезный, а девушка всё цеплялась за матроса, но он уже не отталкивал её от себя, а, наоборот, чуть наклонившись, подхватил вдруг на руки и понёс к садовой ограде. Он положил её на высокий цоколь. И меня поразило, что рука девушки свисает безжизненно, как плеть.

От ворот спешил Малинин. Его обогнали два солдата в обмотках. Они поставили на панель брезентовые носилки, положили на них девушку и понесли.

— Удрал? — спросил Малинин.

Панфилов с угрюмым видом сунул в кобуру свой револьвер. Одна рука у него была в крови. Он поднял с панели несколько опавших кленовых листьев и стал обтирать ими руку.

— Что, и тебя задело? — спросил Малинин.

— Это её кровь, — сказал матрос.

Допрос

Вслед за Малининым мы с матросом прошли мимо часового, поднялись по крутой каменной лестнице, где на верхней площадке стояла пушка, миновали большую людную прихожую и очутились в коридоре, конец которого терялся вдали. Хотя давно уже был день, здесь горели жёлтые электрические лампочки, свисающие с потолка на длинных витых шнурках. В коридоре было тесно от людей.

Малинин с маху открыл высокую дверь с надписью «Классная дама». Но эта надпись была зачёркнута и сверху карандашом написано: «Комендатура».

Мы вошли в продолговатую комнату без всякой мебели. На брезентовых носилках у окна лежала раненая девушка. Мужчина в очках, в белом халате и в белом колпаке взял с подоконника блюдце и протянул его Малинину.

— Вот полюбуйтесь, — сказал он. — Чуть повредила мякоть грудной клетки и упёрлась в рёберную кость. Ничего опасного для жизни. Неделя строгого постельного режима, и всё пройдёт.

На блюдце лежала маленькая, чуть сплющенная с одного конца оловянная пулька.

— Вы можете взять её себе на память. — Он повернулся к девушке и засмеялся. — Когда будете выходить замуж, покажете своему жениху.

Под головой у девушки была подушка в грубой больничной наволочке. Глаза были открыты, и они казались совсем чёрными на бледном лице.

— Где вы живёте? — спросил доктор. — Вам нужен полный покой.

— Здесь, во флигеле, — сказала девушка.

— Здесь, в Смольном?

— Да. Северная половина, комната двадцать один.

— Тогда мы отправим вас домой... Нет, нет, не вставайте. Я вызову санитаров.

Малинин отозвал доктора в сторону:

— Скажите, мы можем задать ей несколько вопросов?

— Ну что же, — сказал доктор, — если это требуется для революции... Но только помните, она не должна волноваться. Мне следует уйти? — спросил он.

— Не обязательно, — ответил Малинин и обратился к девушке: — Вы знаете человека, который стрелял?

— Да, это мой знакомый, — сказала она тихо.

— Вы работаете здесь?

— Я работаю в машинном бюро. Я вышла на одну минуту.

— Понятно, — сказал Малинин. — Скажите, это был студент?

— Нет, юнкер.

— Из какого училища?

— Из Павловского.

— Фамилия?

— Ярославцев, Сергей.

— Зачем он тут оказался?

— Он приходил ко мне.

— Просто так, повидаться?

— Не совсем. Он хотел предупредить меня об опасности, которая грозит нам. Так он считает.

Малинин оглянулся через плечо на Панфилова, который стоял у стены и смотрел на девушку. Теперь он тоже подошёл к ней.

— Вам не показалось, что они затевают что-нибудь? — спросил он.

— Мне показалось. Но больше он ничего не сказал. Он хотел, чтобы я никому не говорила об этом. Но ведь это касается не только меня. — Ресницы её дрожали; она то вспыхивала, то снова бледнела.

— Ещё один вопрос, — сказал Малинин. — Он сказал, когда наступит опасность?

— Да. Он сказал, чтобы я ушла отсюда и не приходила по крайней мере два дня. Он сказал, что очень скоро здесь прольётся много крови.

Малинин и матрос снова переглянулись.

— Ну, спасибо. Поправляйтесь.

Когда мы вышли из комнаты, он вдруг взял меня за плечо и спросил:

— Ты сам видел, что вчера из фургона офицеры выгружали ящики с патронами?

Но я не рассказывал ему про эти ящики, я рассказывал о них только Панфилову, значит, матрос сам передал ему всё.

— Какие они? — спросил Малинин.

— Они узенькие, — сказал я. — Они как ящики для гвоздей, но только из жести.

— Это оцинкованное железо, — сказал матрос. — Значит, там склад оружия или что-нибудь в этом роде.

— Я поеду в Павловские казармы. Там надо искать. Подниму на ноги солдатский комитет. Будем искать — найдём! — сказал Малинин.

Арест

У ворот нас встретил круглолицый матрос и с ним Любезный в своём широком ватнике с длинными рукавами.

Оба тяжело дышали и вытирали пот с раскрасневшихся лиц.

— Не догнали? — спросил Малинин.

— Ушёл! — сказал круглолицый матрос виноватым тоном.

Подъехала машина с откинутым, как у экипажа, верхом. Из неё вышла солдатка с грудным младенцем на руках, какой-то человек с брезентовым портфелем и знакомая мне женщина-комиссар. Красивое лицо её было усталым и мрачным. Ни на кого не глядя, они прошли мимо нас к парадному входу.

— Сейф оказался пустым, графиня Панина забрала все фонды и скрылась с ними, — сказал шофёр. Он был в рыжей потёртой кожанке и в кожаной фуражке с ветровыми очками под козырьком. — Скотина титулованная! — выругался он, потом спросил Малинина: — Вам куда ехать?

— На Петроградскую, — сказал Малинин. — Садитесь, ребята! — Он открыл дверцу машины. — Вместе поедем, вы мне пригодитесь.

Мы с Любезным мигом устроились на широком сиденье. Колёса мягко зашуршали, и машина без всякого грохота, стремительно и плавно понеслась по аллее к площади.

Теперь город не пугал меня бесконечным нагромождением улиц. Мне было приятно смотреть на мелькающие дома и витрины магазинов, на шагающих строем солдат, на широкие круглые тумбы, обклеенные со всех сторон афишами, на двух маленьких кадетов со школьными ранцами за плечами, на продавцов газет, на фонари, выгибающие шеи, как настоящие лебеди.

Машина свернула с проспекта и помчалась вдоль красивой решётки парка. Между чёрными стволами клёнов были видны осенние пруды и плавающие на воде жёлтые лапчатые листья. Мне приятно было видеть деревья, и посыпанные песком дорожки, и деревянные крашеные мостики, и мокрые оголённые кусты...

Вот опять начались улицы, затем машина вырвалась на простор и помчалась по высокому мосту. По обе стороны от нас простирались серые гребнистые волны, вдали видны были ещё другие мосты, и тонкая, как стрела, колокольня над крепостью, и разноцветный витой купол мечети.

Малинин сидел рядом с шофёром и думал о чём-то своём.

Вдруг впереди я заметил высокую белую церковь. Теперь я отчётливо вспомнил, что тогда на фургоне мы ехали мимо неё. От волнения я вскочил на ноги и замахал руками.

— Это здесь! — закричал я. — Где-то здесь!

— Садись, — сказал шофёр. — Что ты орёшь?

Но я не мог усидеть на месте, я всё время поднимался и вытягивал шею. Вот здесь я бежал мимо пожарной каланчи, вот здесь стояла дама с мопсом, вот тут, за углом, должен быть этот дом.

— Стойте! Вот он! Да стойте же!..

Малинин наконец обернулся, и я заметил, что он спал. Наверное, ему совсем не приходилось отдыхать в последние дни.

— Что такое? — спросил он и положил левую руку на локоть шофёра.

Машина стала.

— Дом! Дом, где офицеры, где Митрий! Вот здесь, совсем рядом.

— Успокойся, — сказал Малинин, — не надо кричать. Где дом?

— Вот здесь, за углом, — сказал я.

— Трогай помалу, — сказал Малинин шофёру.

Машина взяла вправо, и сразу стал виден дом с большим балконом, который держали на плечах две русалки. Как и тогда, улица была совсем пустой, только у ворот этого дома толпились люди.

— Этот дом? — спросил Малинин.

— Этот, — подтвердил я, чувствуя, что руки у меня начинают дрожать.

— Там солдаты, — сказал шофёр. — Должно быть, напали на след.

— Подъезжай к дому, — сказал Малинин.

Через минуту солдатская цепь преградила дорогу нашей машине.

— Стой! Выходи на мостовую!

— Свои! — сердито крикнул Малинин солдатам. — Не видите разве? Что тут у вас?

Но ему никто не ответил. Солдаты обступили машину со всех сторон.

И тут мы увидели, что это совсем не солдаты. У них только шинели солдатские, новенькие, не обношенные, и у многих они надеты просто так, нараспашку, поверх юнкерских гимнастёрок и офицерских кителей. И лица у этих солдат не солдатские: ни обветренных щетинистых скул, ни выжженных солнцем бровей, ни бледных сухих губ и рыжих от махорки усов. Совсем наоборот — вон у того даже золотой зуб во рту, а лицо молодое, гладкое. И почти все с револьверами в руках.

— Так-с! — кричат они Малинину. — Господин большевик! Очень приятно! Сопротивляться, как понимаете, бессмысленно.

Они выхватывают у шофёра пистолет, снимают с Малинина ремень вместе с жёлтой кобурой револьвера, бесцеремонно выворачивают карманы и подталкивают обоих прикладами к дверям дома. Лысый офицер стоит на крыльце в шинели, стянутой ремнём.

— Увести в подвал! — распоряжается он.

У, рыхлопузый! Я готов броситься на него, но в это время длиннолицый жилистый юнкер хватает меня за шиворот и тоже тащит в дом. Однако у самых дверей он останавливается и что есть силы швыряет меня в сторону, к воротам, поддаёт сзади сапогом и вталкивает под арку. Любезный, получив сильный толчок в спину, летит за мной вслед и, не удержавшись на ногах, распластывается на булыжнике.

— Кто вздумает убежать — застрелим! — кричит юнкер и, гремя цепью, закрывает железные ворота.

Сторож

В подворотне было полутемно и сыро.

Здесь уже находилось несколько человек, очевидно случайных прохожих, загнанных сюда ещё до нас.

Толстый дядя сидел на чемодане и пугливо озирался на ворота. Старый шарманщик дремал, стоя рядом со своей шарманкой и пряча голову в воротник. Около него на каменной ступеньке примостилась женщина, должно быть прачка, с корзиной белья на коленях.

Я оглянулся вокруг и понял, где мы: в эту вот узкую дверь увели Митрия. Вот здесь лежал Серафимов. На булыжнике ещё заметны следы крови и клейстера. Ведёрко валяется в углу, только оно совсем смято, похоже, что по нему проехало колесо.

Мы отошли в глубину арки и стали осматриваться.

Арка выходила на прямоугольный мощёный двор, заставленный поленницами сырых осиновых дров. В углу видна была бетонная помойка с мусором. Со всех сторон поднимались кирпичные стены без окон.

Только в одном месте у самой земли было небольшое продолговатое окошко. Из него торчала жестяная труба и струился синеватый дымок.

Становилось совсем темно. Иногда из-за ворот с улицы доносились отрывочные голоса. Слышно было, как подъехала и потом опять уехала машина.

Время тянулось медленно. Мы с Любезным сильно продрогли.

Вдруг я услышал слабый протяжный стон. Мне казалось, что стон раздаётся откуда-то из-за стены.

— Слышишь, стонет кто-то? — прошептал я, хватая Любезного за руку.

Любезный тоже прислушался. Но теперь всё было тихо.

— Чудится тебе, — проворчал он.

Однако минуту спустя он подошёл к низенькой, обитой клеёнкой двери, которую я раньше не заметил, и приник ухом к дверной обивке.

— Врёшь ты всё, — повторил он не совсем уверенно и тотчас, как заяц, отпрянул в сторону.

Дверь отворилась.

Перед нами оказался бородатый рослый старик в красной косоворотке и старом жилете поверх неё. Он, насупившись, смотрел на нас сквозь очки в железной оправе.

Из полуоткрытых дверей заманчиво несло печным теплом.

— Кто вы такие?

— Нас юнкера сюда загнали и ворота заперли, — жалобно сказал Любезный. — Пустите ненадолго, дядечка, зябко очень!

— Не могу я всех сюда пустить, — сердито ответил старик, но всё-таки пошире приоткрыл дверь. — Ладно, погрейтесь у печурки, только чтоб не галдеть у меня.

Мы оказались в крохотной каморке, где жарко топилась маленькая железная печка; коленчатая самоварная труба тянулась от неё в окошко. Над столом горела тусклая лампочка, а в углу на топчане кто-то лежал, и видны были торчащие из-под шинели широкие голые пятки.

И тут я увидел стоптанные солдатские сапоги. Они лежали на полу около топчана. Я сразу узнал их: это были сапоги кашевара.

— Дядя Серафимов! — позвал я хриплым, точно не своим голосом.

Человек под шинелью повернулся, и я увидел, что это действительно кашевар. Он посмотрел на меня мутными непонимающими глазами, как на чужого.

— Нет, теперь нас не возьмёшь! Теперь не возьмёшь!.. — проговорил он, вертя головой.

Видно было, что он бредит.

— Ты знаешь этого солдата? — спросил старик.

Я сказал, что это кашевар Серафимов и что мы с ним вместе расклеивали декреты.

— Декреты? — Старик показал на стол, где лежал разорванный и смятый, но потом тщательно разглаженный Декрет о земле.

Он подобрал его, наверное, в подворотне.

— Теперь понятно, за что они ухайдакали твоего кашевара, — продолжал старик. — Я гляжу: валяется за поленницей. Думал: убитого оттащили. Нет, слышу, стонет.

— А вы, дедушка, кто? — спросил Любезный.

— Я-то? — переспросил старик. — Я сюда сторожем нанимался, церковь сторожить. Церковь тут у них домашняя. Ещё когда старая княгиня была жива, для неё построили, чтоб ей, значит, далеко не ходить.

— А теперь тут юнкера живут?

— Зачем юнкера? Барон Берг живёт, сенатор. Сам-то стар уже, так сын его всем распоряжается. Офицер из генерального штаба. С Николаем Николаевичем, великим князем, в Ставке служил. Вот они вокруг него теперь, юнкера-то, и вертятся. Оружия сюда навезли, пулемётов — чего только нет!..

— А вы, дедушка, за кого? — спросил снова Любезный.

— Я-то? — Старик поднялся из-за стола и, громадный, хмурый, заметался по комнате. — За кого, спрашиваешь? Да если бы я в жизни своей настоящий человек был, а не лакей, тогда бы я тебе обязательно сказал, за кого. А так что же я тебе скажу?

— А вы разве не человек? — удивился Любезный.

Старик не успел ответить. Над дверью коротко звякнул звонок, и, надев вытертый полушубок, сторож поспешил во двор.

Серафимов, повернувшись лицом к стене, лежал неподвижно, должно быть в забытьи.

Мы подождали немного и тоже вышли.

Под арку, светя фонарями, въезжала закрытая машина с красным санитарным крестом на кузове.

Толстый дядя с чемоданом, шарманщик и женщина в испуге прижались к стене.

— Эй, убирайтесь, пока целы! — закричали им от ворот.

И они, как куры с насеста, сорвались со своих мест и исчезли в темноте.

Свеча перед распятием

Мы тоже хотели удрать, но в это время юнкера стали открывать ту самую узенькую железную дверь, в которую вчера втолкнули Митрия. И мы притаились у стены.

Слышно было, как они возятся с ключами.

— Ни черта не видно! Зажгите свет! — сказал кто-то с досадой. — Тут лампочка разбита. Как же будем патроны грузить?

— Паникадило зажжём, — отозвался насмешливый голос. — Здесь церковь. Видишь, Иисус Христос собственной персоной.

— Не богохульствуйте, Косицын.

Чиркнули спичкой.

В колеблющемся жёлтом пламени свечи призрачные тени юнкеров перемещались под сводами арки.

Юнкера стали выносить и грузить в санитарную машину ящики с патронами. Они работали сосредоточенно, молча, только изредка обмениваясь словами.

Их было четыре человека, но работа подвигалась медленно. Они брали по одному маленькому ящику и сначала подтаскивали и складывали на край кузова, а потом влезали сами и передвигали ящики дальше, в глубь машины.

Когда они отходили от дверей, мы с Любезным старались заглянуть в церковь, но слабое пламя свечи освещало только небольшое пространство у дверей, и дальше ничего не было видно.

— Так мы провозимся до второго пришествия! Послушайте, Косицын, почему вы не взяли солдат?

— Странный вопрос. Солдат с нами маловато.

— Вы хотите сказать, что солдаты предпочитают большевиков?

— Бросьте спорить, господа. Давайте передохнём.

Они уселись на ступеньках и стали курить.

В это время под арку вбежал ещё юнкер в распахнутой шинели.

— Господа! — заговорил он торжественно и торопливо. — Восстание началось, господа! Наши заняли телефонную станцию без единого выстрела. Узнали пароль и отзыв и сменили все караулы. Их приняли за солдат Семёновского полка. Господа, на очереди вокзал и банк! Михайловское, Константиновское и Владимирское училища уже получили приказ выступить. По телефону из Царского Села звонил Полковникову министр-председатель. Он требует не соглашаться ни на какие переговоры с большевиками. Никаких уступок, господа! Казачий корпус Краснова движется в город. С минуты на минуту в Смольном начнётся паника. Телефонная линия уже отключена. Я убеждён, господа, что комиссары спасаются бегством! — Он задыхался от возбуждения, этот юнкер, и голос его то и дело захлёбывался и срывался.

Все юнкера вскочили с мест.

— Господа, идёмте в дом! — опять завопил прибежавший юнкер. — По глотку вина в ознаменование доброго начала! Я приберёг на этот случай бутылку французского!

Они все поспешили к воротам.

Свеча горела по-прежнему, пламя её изгибалось.

Тень от распятия ложилась под колёса санитарной машины.

Но вот рядом с тенью Христа возникла ещё другая тень, встрёпанная и широкая. Это был сторож.

— Юнкера ушли? — спросил он и поглядел на ворота.

— Ушли, — сказал я. — Дяденька, знаете что... — Я хотел спросить, не знает ли он, где теперь Митрий, но старик перебил меня.

— Давайте, давайте отсюда, — проговорил он нетерпеливо.

Тут я увидел в дверях за его спиной священника в длинной чёрной рясе с широкими рукавами и в строгой высокой шляпе, надвинутой на глаза.

В испуге я отпрянул назад.

Священник прошёл мимо нас к воротам, и, когда он перешагивал через перекладину, я заметил грубый солдатский сапог на его ноге. Это меня удивило, но я не успел ничего сообразить.

За воротами опять послышались голоса юнкеров.

— Фу, чёрт! — выругался кто-то из них.

— Что ты ругаешься, Косицын?

— Поп встретился. Ты разве не видел?

— Плохая примета. Откуда он только взялся?

Свеча перед распятием догорала. Когда юнкера подошли к дверям церкви, пламя заколебалось, потемнело от копоти и потухло. За моей спиной раздалось громкое, точно змеиное, шипение.

— Бежим! — зашептал Любезный, толкая меня в спину. — Я им камеру проколол гвоздём!

Мы выбежали на улицу и пустились что было духу.

Ночной извозчик

Мы перебежали улицу наискосок, пронеслись мимо пожарной каланчи, свернули в переулок и остановились прислушиваясь. Погони не было, да мы её и не ждали.

— Пойдём в Смольный, — сказал Любезный. — Найдём Панфилова и всё ему расскажем.

Мы так и решили. Теперь уж я старался на всякий случай запомнить дорогу. Мы прошли мимо забора фабрики календарей, свернули у церкви на узенькую Введенскую и вышли на Кронверкский, к Народному дому. Собственно говоря, мы не шли, а всё время бежали, и у меня даже стало покалывать в боку, как всегда бывало от быстрого бега. И вдруг впереди мы увидели того попа. Он тоже бежал тяжёлой трусцой, подбирая полы своей рясы. Услышав, должно быть, наш топот, он остановился, потом помахал нам рукой и тихонько свистнул. Но мы со страху тоже остановились.

— Ребята! — крикнул он. — Вы, что ли?

Он снял шляпу и стал вытирать ладонью лицо, должно быть, тоже вспотел от бега. Я не сразу узнал его голос, но, увидев грязный бинт на голове, подумал: уж не Митрий ли это?

— Не бойтесь, — сказал поп, — это я, Кременцов.

Он, оказывается, заметил нас ещё там, во дворе, у санитарной машины, но из осторожности не выдал себя.

Мы сказали, что юнкера забрали дядю Малинина.

Митрий очень расстроился и хотел тут же возвращаться обратно, но потом подумал немного и решительно сказал:

— Нет, ребята, тут горячиться не приходится. Мы уж и так погорячились с кашеваром. Вот и попали в берлогу. Давайте скорей к своим. Вы бегите вперёд, а я немного сзади. Если заметите юнкеров, то свистите. Сейчас мне никак нельзя им попадаться. Мне надо до своих дойти.

Мы пробежали через сад Народного дома. Тут не было ни души. На Каменноостровском против мечети стояла извозчичья пролётка. Извозчик дремал на козлах, уронив голову на грудь.

Митрий его тоже заметил и сделал нам знак идти вперёд. Мы пошли к мосту. И когда уже были на середине реки, извозчик догнал нас.

Это был справный извозчик в широком армяке, и лошадь у него была сытая, и коляска с тугими рессорами. В коляске сидел теперь священник в чёрной рясе и в строгой шляпе, и, конечно, никто, кроме нас, не узнал бы в нём Митрия.

Он незаметно подмигнул нам и движением головы указал на задок коляски.

На самом гребне моста извозчик поехал совсем тихо, и мы с Любезным без особого труда устроились на перекладине под откинутым верхом. Через минуту извозчик, размахивая вожжами, уже гнал свою лошадь по набережной.

Чем ближе мы были к Смольному, тем быстрее неслась коляска.

Вылетев на главную аллею, мы на полном скаку миновали тлеющие солдатские костры и пронеслись к подъезду здания.

Часовой у ворот попытался винтовкой преградить нам путь, но вынужден был отпрянуть в сторону. Разгорячённая лошадь как вкопанная остановилась у лестницы, роняя пену с закушенных удил.

Митрий выскочил из коляски и, путаясь в длинной рясе, не обращая никакого внимания на крики часового, устремился к дверям. Мы — за ним. Солдат, дежуривший у пулемёта, бросился наперерез, но Митрий уже ворвался в вестибюль, и, расталкивая метнувшихся к нему солдат, кричал:

— Пустите, я в штаб! Не задерживайте, братцы, доложить надо!

Шляпа свалилась у него с головы, грязный бинт сполз и болтался, как хвост бумажного змея.

— Подожди, не рвись! — Один из солдат схватил Митрия и замахнулся на него наганом.

Другие бежали со всех сторон.

— Да я из караула, меня тут знают! Вы что же, думаете, может, я архиепископ какой? — Одним движением Митрий сорвал с себя рясу и что есть силы швырнул на пол. — Вот кто я есть на самом деле, глядите!

— Это наш парень-то, — сказал один из бойцов.

— Наш я, братцы, наш! — радостно подхватил Митрий. Его скуластое лицо сразу прояснилось. — Здешний я, из караула. Рясу эту, будь она неладна, я ведь почему надел? Меня юнкера схватили, собаки! А там у них в часовне ящиков набито, все с патронами! Не задерживайте, братцы. Тут такие дела, что и самому Ленину знать надо! Юнкера в солдатское переоделись, в город пошли, вокзал норовят занять, банк, телефонную станцию...

Его окружили теперь плотным кольцом, так что из-за солдатских спин нам с Любезным ничего не было видно.

— Пустите, разводящий идёт! — послышался крик.

Все слегка потеснились. Разводящий в одной гимнастёрке, перетянутой широким новым ремнём, прошёл на самую середину.

— Откуда ты, Кременцов? — спросил он.

— Да я же вот говорю им, от юнкеров! Больше суток сидел связанный. Сторож мне помог...

— Ну, пойдём, — сказал разводящий. Он обнял Митрия за плечи и пошёл с ним через коридор к дверям, на которых был приколот кнопками серый картонный лист с крупной чернильной надписью: «Штаб Красной гвардии».

Кровь на булыжнике

Теперь все обратили внимание на нас с Любезным. Нас стали расспрашивать.

И мы подробно рассказывали, как мы ехали с Малининым и как нас остановили солдаты, которые оказались юнкерами. И как они забрали Малинина и шофёра, и как потом в сторожке мы увидели раненого кашевара.

Нас повели было в штаб, но там сказали, что они уже всё знают.

В коридоре и у подъезда нарастало общее оживление. С улицы доносилось урчание грузовиков, гудки автомобильных сирен, короткие боевые команды. Слова «восстание юнкеров» всё чаще раздавались вокруг. В самом воздухе стали чувствоваться настороженность, сдержанная тревога и боевая собранность. Митрий прошёл мимо нас вместе с комиссаром в толпе солдат. Но нас он не заметил. Когда мы с Любезным вслед за ними тоже вышли на крыльцо, то увидели их всех отъезжающими в большом автомобиле.

Все были озабочены и заняты своим делом.

На крыльце было холодно, мы хотели вернуться обратно в вестибюль, но дневальный, дежуривший в дверях, был новый и не захотел нас впускать, хотя мы объяснили ему, что мы отсюда, из Смольного, и что матрос Панфилов знает нас.

— Матросов здесь нет, они юнкеров бьют, — сказал дневальный строго.

Тогда мы пошли на площадь.

Уже заметно рассвело, слышно было, как звонили в церквах к воскресной заутрене.

Мимо нас пронеслась открытая трамвайная платформа с красногвардейцами, увешанными разным оружием.

В городе было неспокойно, но никто, по-видимому, не знал толком, что произошло.

Подошёл ещё трамвай. Почти пустой.

— Поехали матросов искать, — предложил Любезный.

Мы ехали довольно долго. На деревянном длинном мосту трамвай неожиданно остановился.

— Дальше не пойдёт, — сказала кондукторша. — Стреляют там.

Вместе с другими пассажирами мы вышли на мостовую.

Впереди стояло, оказывается, ещё несколько трамваев. Дальше тянулась странно безлюдная улица.

Мы прошли по этой улице квартала два. Вдруг часто-часто забил пулемёт. Стреляли откуда-то с крыши, пули с визгом отскакивали от мостовой. Мы побежали вперёд и свернули за угол. Тут поперёк улицы лежала колёсами вверх трамвайная платформа. Из мостовой были выворочены камни и навалены грудами. И за этими грудами и за платформой прятались красногвардейцы и, кто с колена, кто лёжа, стреляли.

— Эй, куда прёте, чёртово семя! — услышали мы.

Какой-то дядя в грязном переднике потянул меня за конец башлыка и увлёк нас вниз, в помещение, где была керосиновая лавка.

— Вам что, жизнь не дорога? — грозно спросил он. — Отойдите подальше от двери!

Ко сам всё время высовывался.

— Вон он откуда бьёт. С крыши!

Нестройные, но яростные крики раздались на улице. Красногвардейцы все разом выскочили из-за опрокинутой платформы и бросились вперёд. Пулемёт судорожно зарокотал. Казалось, что он вот-вот должен захлебнуться, но он всё бил и бил. Из дверей нам было видно, как красногвардейцы падали на мостовую. Наконец пулемёт смолк, и мы увидели, что красногвардейцы бегут обратно к платформе и что их теперь много меньше, чем раньше.

Стало совсем тихо. Где-то за домами как ни в чём не бывало звонили опять воскресные колокола.

Внезапно мы услышали голоса:

— Везут! Везут!..

Раздался грохот колёс по булыжнику, и на углу около перевёрнутой платформы появилась пушка, совершенно такая же, как те две пушки, отнятые у юнкеров. Её быстро повернули стволом вперёд и, раскидывая камни, стали укреплять в земле станины.

Немного погодя раздалась команда, и отрывистый, как бы сдвоенный удар потряс всё вокруг. Подряд раздалось ещё несколько таких же ударов. Красногвардейцы снова выскочили из-за платформы и, стреляя на ходу, побежали вперёд.

Пулемёт взялся было снова, но хрястнул и замолчал.

До нас донеслись торжествующие крики — крики победы.

— Бежимте, ребята! — сказал керосинщик и первый выскочил из подвала.

Но мы быстро обогнали его. У дома, из которого только что вели огонь офицеры и юнкера, теперь толпились красногвардейцы.

— Гляди, — сказал, останавливаясь, Любезный.

Поверженный пулемёт валялся перед нами на панели в груде обломков. Рядом на каменном щебне лежал юнкер. Он лежал лицом вниз, смолянистые волосы на его затылке топорщились от ветра, и тёмная, стынущая струя медленно текла по булыжнику из-под его головы.

Я беспомощно оглянулся, и, должно быть, в моих глазах отразились растерянность и страх и неподготовленность к зрелищу смерти. Во всяком случае, керосинщик, подошедший к нам, сказал серьёзно и строго:

— Вам тут нечего делать, ребята...

И, сняв свой фартук, накрыл им убитого.

Дверь в дом была широко распахнута. По белой мраморной лестнице, путаясь ногами в сбитом ковре, спускались офицеры и юнкера. Они держали руки поднятыми немного повыше плеч. Лица их, полные страха и ненависти, отражались в большом простреленном зеркале над камином.

За ними, поигрывая своим огромным пистолетом, шёл матрос Панфилов.

Тётя Юля

Улучив момент, мы подошли к Панфилову, но он, заметив нас, закричал, чтоб немедленно «сматывали концы». При этом он нахмурился так яростно, будто мы никогда не были знакомы. Пришлось нам убираться прочь.

Мы видели издали, как арестованных построили в ряды и потом под конвоем повели по улице.

Уже темнело. Очевидно, в керосиновой лавке мы пробыли гораздо больше, чем это нам показалось.

— Теперь, наверное, и Малинина освободили, — сказал я. — Пойдём туда, узнаем.

— Он небось уже в Смольный вернулся да и кашевара забрал, — возразил Любезный.

Подумав немного, мы решили снова отправиться в Смольный. Но когда мы туда добрались, часовой не пустил нас в ворота и сказал, что Малинина нет. Мы долго ждали около ограды под мелким холодным дождём, озябли, промокли, и нам очень хотелось есть.

— А, знакомый башлычок! — услышал я.

Кто-то потянул меня сзади. Это был матрос Семечкин. Круглое лицо его выражало удивление.

— Вы чего тут мокнете, ребята?

Мы сказали, что нас не пускают.

— Кто это может вас не пускать! А ну, швартуйтесь ко мне поближе.

Мы вместе с ним подошли к часовому.

— Ты что же это, Микешин, — с упрёком сказал матрос, — ребята Зимний штурмовали, а ты их под дождём держишь. Обидно или нет, как думаешь?

— А чего же они молчали? — сказал часовой.

Мы поднялись по наружной лестнице.

Мне было даже неловко, потому что я вовсе не штурмовал дворец: я таился вместе с кашеваром за походной кухней, а Любезный и совсем там не появлялся.

Но когда я сказал об этом матросу, он, усмехнувшись, обнял меня за плечи:

— Дорогой мой, да без твоего кулеша мы разве бы Зимний взяли!

— Ну вас, дядечка Семечкин, я ведь правду...

— А я тоже правду. Как ты думаешь: не поевши, можно такое дело поднять?!

В вестибюле было по-прежнему людно, под высоким потолком горели тусклые лампочки, пахло табачным дымом и мокрыми солдатскими шинелями.

Не успели мы отряхнуться от сырости, как в дверях появилась целая ватага матросов и с ними Панфилов.

Он показался мне на голову больше всех остальных, ворот его бушлата был расстёгнут, полосатая тельняшка обтягивала грудь.

— Вы уже тут, ребята? Добро! — сказал он с прежним весёлым радушием. — Отведи их в караулку, Семечкин, пусть пообсохнут. Наверно, есть тоже хотят!

— Давайте, ребятишки, вот сюда, по трапчику, — сказал Семечкин, показывая на маленькую лесенку в углу.

Мы спустились на несколько ступенек вниз и оказались в комнате с нарами.

— Побудьте тут, — сказал Семечкин. — Я схожу на камбуз насчёт ужина.

Мы сели на лавку. В деревянных козлах около двери стояли винтовки. Несколько красногвардейцев, расположившись на нарах, делили сахар. Один из бойцов сидел, повернувшись лицом к стене. Другой по очереди прикрывал ладонью кусочки колотого сахара, разложенные около него, и спрашивал:

— Кому?

— Коромыслову!.. — выкрикивал боец.

— Петриченко!..

— Демешу!..

Матрос скоро возвратился, неся в одной руке солдатский котелок с супом, а в другой — полбуханки чёрного хлеба.

Через несколько минут, когда мы уже сидели за столом и ели тёплый суп с картошкой и вяленой воблой, пришли Панфилов и вместе с ним Малинин. Он был цел, невредим, весел и, усмехаясь, сказал, что хорошо выспался, пока сидел под арестом. Потом он сказал, что Серафимова уже отправили в госпиталь, а Кременцов скоро вернётся и отвезёт меня к бабушке.

— А ты где живёшь? — спросил он Любезного и положил ему руку на голову.

— Он на вокзале живёт, — сказал я.

Любезный нахмурился и долго ничего не говорил, упорно глядя в миску. И тут я заметил, что слёзы скатываются ему в ложку и он глотает их вместе с супом. Некоторое время все молчали и глядели, как он ест.

— Вот это правильно, — одобрительно прогудел Панфилов, когда Любезный съел всё, что было в миске. — Зовут-то тебя как?

— Лёнькой меня зовут, — сказал Любезный. — Лёнька Ерофеев. — Он наклонился под стол и незаметно вытер щёку рукой.

— Оставайся с нами, Лёня. Мы из тебя разведчика сделаем, — сказал Семечкин. — А что, в самом деле? — добавил он и вопросительно посмотрел на Малинина.

— Не торопись, — сказал Малинин. Он подумал немного и заключил, вставая: — Вот кашевар наш вернётся из госпиталя — станешь ему помогать.

Я испытывал пронзительное чувство зависти. Но Любезный покраснел и молчал целую минуту.

— Лучше бы разведчиком, — проговорил он хрипло.

— Ого, да он парень серьёзный, — сказал Панфилов. — А ты, Лёня, соглашайся. Главное — службу начать, а там видно будет.

Малинин вышел.

И сразу же мне показалось, что я слышу бабушкин голос. Дверь на лестницу была открыта, не мог же я ослышаться, конечно, это она...

Я выбрался из-за стола, выскочил на площадку и среди столпившихся здесь людей увидел Малинина, а рядом с ним стояла бабушка и цепко держала его за рукав.

— Да что это, мил человек, всем тут у вас некогда?! — ворчала она сердито. — Все носятся ровно оглашенные. Толку ни от кого не добиться!

— Что вам, однако, надо? — спросил Малинин и попытался освободить свой рукав.

— А то, что, сдаётся мне, не под твоим ли началом племянник мой — Кременцов Митрий? Всё нет его и нет. А у меня мальчонка пропал, второй день тому. Ждала, ждала, места себе не нахожу.

— Кременцов? — переспросил Малинин. — Вы кто же сами-то будете?

— Как кто? Кременцова же и буду, известное дело, Василиса Егоровна. Я ему по отцу тёткой родной прихожусь. С ног сбилась одна. Мальчонка махонький ещё, неразумный...

— Бабушка Василиса! — вмешался я, торопясь прервать её жалобы и готовый провалиться от стыда, что она говорит обо мне такими словами.

Но бабушка даже и не заметила обиды в моём голосе.

— Царица небесная, дошли до тебя мои молитвы! — заохала она и принялась беспокойно ощупывать и поворачивать меня во все стороны, как маленького.

— Как ты сюда попала, бабушка? — спросил я.

— Ты-то как сюда попал? А меня добрые люди надоумили. Адрес дали. Митрий-то где? Не с тобой разве?

— Красногвардейца Кременцова сейчас здесь нет, — сказал Малинин. — Но он здоров и скоро вернётся.

— Ну хорошо, коли так. — Бабушка облегчённо вздохнула. — А я думала, не попался ли куда в беду какую. Одна надежда — господь не допустит.

— Не только господь, но и мы не допустим, — сказал Малинин.

Осмотрев и ощупав меня с головы до ног и убедившись, что я цел, бабушка сказала:

— Ну идём поскорее. Тётя Юля ждёт, а тебя всё нету.

Из караулки появились матросы и Любезный. Мне нужно было проститься с ними: я ведь не знал даже, когда теперь увижу их снова, но бабушка уже схватила меня за руку и потянула за собой по коридору. Я шёл, оглядываясь, и махал им свободной рукой до тех пор, пока они не скрылись из виду.

Бабушка провела меня в самый конец длинного смольнинского коридора.

Потом мы поднялись по лестнице и долго шли ещё по другому коридору, спустились опять и наконец вышли на небольшой тихий дворик с фонтаном посередине.

Воды в фонтане не было, и на каменном дне его грудой лежали осенние листья.

За фонтаном громадно возвышался в темноте собор с большими чугунными воротами. А прямо против нас в подъезде двухэтажного дома ярко горел фонарь.

Мы взошли на крыльцо.

Тут тоже по обе стороны от площадки был коридор, и видны были двери с белыми эмалированными номерками.

У одной из дверей бабушка остановилась, поправила на мне башлык, и мы вошли в маленькую прихожую. На деревянной вешалке висело рыженькое пальто с меховой опушкой. На полу лежали наш саквояж и узел. Из комнаты доносился мягкий женский голос.

Мы вошли.

На широкой постели с книжкой в руке, откинувшись на высокую подушку, лежала девушка, которую ранил юнкер. Рядом с ней, уютно примостившись, сидела Настенька.

Теперь, когда они были вместе, я сразу понял, что это и есть тётя Юля, и догадался, почему её глаза напоминали мне Настенькины. У них были совершенно одинаковые глаза — только у тёти Юли они были сейчас грустные-грустные, а у Настеньки так и сияли счастьем.

— Вот он, Гришутка! — Бабушка легонько подтолкнула меня вперёд. — Ну что ты стоишь? Подойди, дай тётеньке руку.

— Господи, весь в Лёлю! — услышал я, подвинувшись к кровати. И в то же время почувствовал, что меня схватили и обняли и тормошат мне волосы и прохладная, пахнущая чем-то приятным щека прижимается к моему лицу.

Через минуту бабушка уже стягивала с меня башлык, расстёгивала куртку.

— Волосы-то скатались, ровно у овцы, — вздохнула она и, вытащив из-под платка свой гребень, принялась тут же меня расчёсывать.

— Эх, ты, всё теряешься и теряешься... А мы тётю Юлю нашли! — хвасталась Настенька, прыгая на кровати.

— А ведь этого мальчика я где-то встречала.

Тётя Юля прикрыла глаза рукой, лоб её нахмурился, должно быть, она напрягала память.

— Наверное, показалось, — проговорила она и устало откинулась на подушку.

Мучительно хотелось спать. Голова то и дело клонилась набок, казалось, что всё медленно кружится вокруг и исчезает в тумане.

— Умаялся-то как. — Бабушка налила в таз воды и помогла мне умыться.

Мне постелили на сундуке за дверью. Кое-как я разделся и лёг. Бабушка прикрыла меня рыженьким тёти Юлиным пальто.

Впечатления пережитого за день смутно мелькали ещё в моей голове, заставляя сердце замирать и сжиматься. Я попытался было представить себе, какова будет теперь моя жизнь, но глаза сами собой смыкались, и мысли уплывали, как облака.

Дальше