Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Вполнеба полыхал над озером закат, вытягивал из воды легкую золотистую дымку. За высокие камыши только что село солнце. Оно даже не село — нырнуло. «Как расписная ложка в майский мед. — От невольного сравнения политрук Василий Колосов грустно усмехнулся: — Ничего себе мед… Оттуда, из камышей, жалят пулями — только покажись…» И все же такой удивительно красивый закат Колосов наблюдал впервые. Карелия… вот ты какая!

В роте он политруком недавно. Командиром роты был Виктор Кургин, жилистый светло-русый лейтенант. Командир и политрук считали себя ленинградцами. Кургин перед самой войной закончил Ленинградское пехотное училище имени Кирова, Колосов — Ленинградское военно-политическое имени Энгельса. Кроме них, в роте было еще два таких ленинградца — командиры взводов лейтенант Григорий Лобода и Олег Иваницкий, выпускники пехотного училища. Все они на этом участке фронта воевали уже месяц — с самого начала войны.

Всматриваясь в дымчатый противоположный берег, Колосов услышал певучий голос бойца Сатарова, своего ординарца:

— Товарищ политрук, вас вызывает капитан. Говорят, срочно.

В батальоне капитан один — комбат Анохин. «Никак принимать пополнение?» — подумал политрук, радуясь. Батальон занимал оборону на восточном берегу озера. Вроде и спокойный участок, а потери большие. Злее всего досаждали снайперы: чуть зазевался — и вот уже из-за озера пуля.

Догорал июль. А белые ночи над Карелией все еще царствовали. В лесах было светло, как в городском парке. Устремленные ввысь сучковатые сосны, близко подступавшие к озеру, казалось, излучали желтый сочный свет, и вражеские снайперы чаще охотились по вечерам, когда заря через озеро стелется к нашему берегу, высвечивая каждую ветку.

Два часа назад Василий Колосов шел по ходу сообщения в первую траншею. Нужно было выбраться на мысок, клином уходящий в озеро. Туда выдвинулись пулеметчики. На пути попалась рубленая лесная сторожка, крытая тесом. И политрук решил взглянуть, где там пулеметчики устроились. Только нащупал замшелый конек тесовой крыши, как у самого виска пуля ковырнула щепку.

Ординарец, от неожиданности распахнув раскосые глаза, с запозданием крикнул: «Снайпер!», но политрук не стал ждать второй пули — мгновенно очутился у порожка. «И зачем я вылез?..» — обругал себя. Он все еще не мог избавиться от чувства, которое им овладело после удара пули рядом с виском. То ли снайпер ошибся, то ли он, Василий Колосов, родился в рубашке. «А может, капитан вызывает меня по поводу моей глупой вылазки на крышу?» — думал по дороге к штабу.

Пока политрук беседовал с бойцами, Сатаров побывал в штабе и оттуда принес почту. «Наверное, это он доложил комбату, Вот снимут с меня стружку… И поделом». С этой невеселой мыслью, пригибая голову, Колосов ускорил шаг. И хотя он был в каске, предосторожность не мешала.

Ход сообщения не везде в полный профиль, поэтому кое-где приходилось чуть ли не щекой прижиматься к сырому колючему граниту. На открытой местности обостряется чувство ожидания пули. Но на этот раз политрук торопился и раньше времени приподнял голову — пуля тут же цокнула о каменный выступ, высекла искру и рикошетом отлетела в сосны. Спустя четверть часа политрук входил в землянку командира батальона.

— Наконец-то, — нетерпеливо встретил Анохин и вместо того, чтобы «снимать стружку», показал на деревянный ящик из-под снарядов. — Садись.

Здесь уже был лейтенант Кургин и что-то записывал в блокнот, перед ним на грубо сколоченном столике глянцем отсвечивала карта.

— Повторяю… Приказано: выслать в тыл противника рейдовый отряд в составе усиленной роты… Вот сюда. — Комбат осветил фонариком лист карты, на котором теснились зеленые пятна, обозначавшие хвойные и сосновые леса. На синих разновеликих овалах Колосов успел прочесть: «Сямозеро», «Шотозеро». Судя по тону синевы, озера глубокие. Их разделял довольно широкий перешеек.

— Здесь дороги, — показывал комбат, водя пальцем по карте. — Железная и шоссейная. Этими объектами уже занимаются наши соседи. По данным разведки, противник перебрасывает важные грузы… Перебрасывает не только здесь. Севернее Сямозера есть уже, оказывается, колонные пути, короче, их войска движутся вне дорог. В полосе наступления нашего полка пути сходятся вот здесь. Восточнее населенного пункта Хюрсюль. Задача отряда: внезапным ударом захватить узел колонных путей и удерживать его до подхода основных сил полка. Вы, лейтенант Кургин, командир, Колосов — политрук отряда.

Приказ был издан еще накануне, но в роте о нем узнали с запозданием.

— Впрочем, сейчас выяснять некогда, — продолжал Анохин, возвращаясь к карте. — Считайте, с приказом вы ознакомлены. В отряде двести человек; ваша рота плюс бойцы из других батальонов. Они уже прибывают в пункт сбора. Все. Действуйте.

Поспешность, с которой формировался отряд, радовала: значит, скоро наступление. Будем гнать врага до самой границы, а может, и дальше. В училище курсантам говорили: если нам фашисты навяжут войну, мы ее закончим на чужой территории.

В этом мало кто сомневался: перед войной газеты писали о могуществе Красной Армии. Плохо знали другое — возможности фашистской Германии. Месяц войны показал, что фашисты имели неплохое вооружение, особенно авиацию и танки. Но то, что наше командование создавало рейдовый отряд, вселяло надежду: пора поворачивать на запад.

— Теперь, комиссар, повоюем, — говорил Кургин, подмигивая карим глазом: дело ему было явно по душе. Молодое сердце командира рвалось в наступление. А рота держала оборону, несла потери от вражеских снайперов.

Командир заставил бойцов зарыться в землю. А земля в Карелии особая: в низинах — болота, высоты — из гранита. И все-таки рота Кургина не просто приспособилась к местности, а выступила инициатором снайперского движения. Пример подал командир, его поддержали командиры взводов лейтенанты Иваницкий и Лобода.

Роту в полку скоро заметили, может быть, поэтому она и составила ядро рейдового отряда.

— Уточните маршрут, — попросил Кургин. Желтый луч фонарика, выхватив из сумрака роившуюся мошкару, снова лег на карту.

— Отсюда по прямой, то есть по перешейку, ровно двадцать километров. — Анохин, не отрывая от стола указательного пальца, приблизил к нему фонарик. — Вы двинетесь в обход Шотозера.

— К верховьям реки Шуя? — переспросил Кургин.

— Не совсем… За озером вам встретятся водосбросы. От них до узла колонных путей километров пять, не больше.

— По болоту?

— Да… Собственно, весь маршрут по болотам.

— На болоте мы, товарищ капитан, как мишени…

Лейтенант Кургин не скрывал опасения, что по низине благополучно пройти не удастся: белая ночь — она тут не союзница.

Анохин, прежде чем вызвать командиров, сначала многое обдумал сам. Только вчера ему стало известно, что полк перейдет в наступление — двинет на Суоярви. Южнее, на Ведлоозеро, ударят другие полки, — и тогда вся Урская гряда до реки Олонки снова будет в наших руках. Этот удар обезопасит Петрозаводск. Но главная задача, пожалуй, другая. О ней Анохин лишь догадывался: раз командование бросает полк в наступление, по существу, неподготовленным — на юге, за Ладожским озером, дела неважные. Но как сказать об этом командиру и политруку рейдового отряда, Анохин не знал. Посылая своих подчиненных на смертельный бой, он многое недоговаривал… Напрасно. Политрук Колосов, двадцати двух лет от роду, считал себя политработником вполне сложившимся, готовым выполнять любую задачу.

— Цель наступления? — спросил он молчавшего комбата.

Анохин поднял на политрука усталые глаза:

— Нашему родному городу, ребятки, нашему Ленинграду мы должны помочь.

Анохин выключил фонарик, и в землянке стало еще сумрачней, как бывает при заходе солнца в лесном доме, окна которого выходят на восток.

— Начало выдвижения — в полночь. Ровно через сутки выступает полк.

Комбат сворачивал карту: главное он сказал. Теперь, а точнее, по мере того, как командир и политрук осмысливали, что им делать до общего наступления, вопросы возникали, казалось, сами собой.

— Ночь, товарищ капитан, условная. — Политрук не хотел, чтобы комбат строил иллюзии: никакой темноты не будет.

Комбат кивнул. Карелию он знал не понаслышке: здесь служил до войны и вот уже второй месяц воюет.

— Ночью будет туман… Сильный…

— Туман — это хорошо, — отозвался Кургин. Комбату он верил: если тот сказал, что ночью будет туман, да не какой-нибудь, а сильный, это значило, что отряд сумеет скрытно выйти в тыл противника.

2

Бойцы, получив приказ, спешно оставляли окопы. Группами и поодиночке прибывали в пункт сбора. Сюда уже подвезли оружие, боеприпасы, обмундирование, продовольствие.

По пути к пункту сбора командиры успели распределить между собой обязанности.

— Главное, — наставлял Кургин, — ничего не забыть и ничего не взять лишнего. На это, комиссар, и настраивай…

Конечно, хорошо бы ничего не забыть. Но прежде нужно сказать…

— В этих местах двадцать лет назад Красная Армия разбила белофиннов.

— Это ты потом, в рейде, — предупредил Кургин. — Сам понимаешь, сейчас не до бесед… А ночь и в самом деле наклевывается с туманцем… Чувствуешь, как похолодало.

Ночь обещала быть зябкой. Днем прошумел дождь. Он захватил пойму речки, освежил озера, промыл серые гранитные валуны, разбросанные по склонам сопок, напоил влагой мягкие, пахнущие земляникой травы.

Сосновый лес, разбавленный березой, осиной, ольхой, черемухой, был тих и спокоен. Вместе с дождем, казалось, растаял ветер. Если бы не редкие выстрелы, доносившиеся из-за озера, можно было подумать, что вовсе нет никакой войны, есть только Карелия, с ее реками и падями, непуганой птицей и надоедливой мошкарой.

После дождя лес напоминал пасеку: так сильно звенела мошкара. Политрук вспомнил свой среднерусский городок, где родился и вырос. Однажды отец, болевший туберкулезом, повез своих детей — их было трое — в деревню. Жили на пасеке у знакомого крестьянина. «Перебирался бы ты, Антон Васильевич, в село, — говорил пасечник, — может, и отступит чахотка».

В ответ отец весело отшучивался: «Покой нам только снится». Мыслями он был у себя в педагогическом Техникуме, там он работал учителем.

Выезд на пасеку запомнился Василию не столько звенящей тишиной, сколько разговором, который вел отец с крестьянами. Речь шла о недавно созданном колхозе. Покашливая, отец показывал на гудящий улей: «Дружная работа. А почему? Пчелы мед собирают. А собрать его можно только сообща…»

…Завтра всем отрядом предстояло захватить узел. Судя по карте, до него рукой подать. Но впереди — болота… Ни командиру, ни политруку на болотах воевать не доводилось. Окрыляло одно: душа требовала боя. Еще месяц назад, в первую неделю войны, закрадывалась мысль: «Вдруг не дойдет очередь и войну закончат другие?»

Теперь, когда от Баренцева до Черного моря простирался фронт, появилось новое чувство: уже не за горами крещение огнем, и ему, коммунисту, к этому крещению надо быть готовым. Когда Василия Колосова спрашивали, где он вступил в партию, он отвечал: «В Ленинграде. Накануне войны».

— Командиры взводов, ко мне!

Подбежавшие лейтенанты Иваницкий и Лобода бойко доложили и тут же удивленно переглянулись: что — их только двое? Был еще старшина из штаба полка. Это он привез обмундирование, оружие и боеприпасы. Кряжистый, уже в летах, судя по выправке, недавно надевший военную форму, он объяснил:

— Двух других командиров взводов, товарищ лейтенант, накрыло миной. Начальник штаба велел доложить: замены не будет, — вручил Кургину список личного состава рейдового отряда.

Под высокими соснами выстроились четыре взвода и отделение управления. Кроме двух лейтенантов, угодивших под вражескую мину, не хватало еще и четверых бойцов: то ли они не нашли место сбора, то ли стали добычей немецких снайперов.

Командир и политрук обходили строй, пристально всматривались в совсем еще мальчишеские лица. Перед отделением управления Кургин глазами пробежал список.

— Старшина Петраков.

— Я.

— Принять отделение.

Около лейтенантов задерживаться не стал: он их знал по роте. Командиром третьего взвода назначил сержанта Лукашевича. Предварительно спросил, указав на медаль «За отвагу»:

— За что?

— Выносил раненых.

— Санитар?

— Пулеметчик.

Командиром четвертого взвода стал плотный и темный, как мулат, сержант Амирханов, серьезно занимавшийся до войны вольной борьбой.

На северо-западе все еще горела заря. Кургин показал в ее сторону, как бы призывая прислушаться. Из-за озера постреливали снайперы, будто ломали сухой валежник.

— Больных и раненых прошу выйти из строя.

Шеренга не шелохнулась.

— Не умеющие плавать…

Люди стояли как деревья.

— Ну что ж, — удовлетворенно произнес командир, скрипнув новыми ремнями портупеи. — Слушай боевой приказ.

И Кургин пункт за пунктом, будто по тексту, изложил задачу. Он не скрывал, что дело не из легких, слабым — не под силу.

Политрук следил за выражением лиц, и хотя под сумрачными соснами разглядеть их было трудно, он видел глаза, внимательные и строгие, они вселяли уверенность.

Ровно, как на учебном занятии, звучал голос командира:

— …С собой взять Гранаты и патроны — боекомплект плюс диски к пулеметам. Сухой паек на трое суток… Вопросы?

Строй молчал, как бы обдумывая важность момента. Вопросы, конечно, были, но на них не смогли бы ответить даже те, кто подписывал приказ на рейд.

— Прошу, комиссар, — жестом руки показал Кургин и сделал шаг назад, чтобы политрук был виден всему строю.

Сказать хотелось многое. В отряде почти двести человек, и добрая половина — люди новые. Утром бой в отрыве от полка… А что они, эти люди? Что могут, особенно там, за линией фронта? И он спросил:

— Членов и кандидатов ВКПб) прошу поднять руку.

Ни одной руки. И политрук шепнул командиру:

— Значит, нас, коммунистов, двое.

Кургин смущенно ответил:

— Я, комиссар, еще комсомолец.

А политрук опять обращался к строю:

— Комсомольцы есть?

Лес рук. И политрук понял не столько рассудком, сколько сердцем: за всех этих ребят отныне отвечает он и перед партией, и перед своей совестью. Просматривая список, он сделал для себя еще одно открытие: они с командиром, оказывается, старше всех по возрасту — им по двадцать два года. Даже Иваницкий и Лобода моложе на год. Невольно вспомнились слова отца: «На войне бьют не по годам, а по ребрам…»

Просто так отец не сказал бы, уж он-то две войны сломал, всю гражданскую прошел от Самары до Владивостока…

3

Для связи полк выделил рацию: коротковолновый приемник и передатчик.

— Проверь, — распорядился Кургин. И политрук попросил радистов Зудина и Шумейко настроиться на волну полка.

Рация помещалась в двух вещмешках: приемник был у долговязого бритоголового Ивана Зудина, передатчик — у маленького, с выпученными глазами Павла Шумейко.

— Наш позывной?

— «Сосенка».

— Позывной полка?

— «Лес». Элементарно, товарищ политрук, — объяснял Зудин, почесывая искусанную комарами голову. — Мы ловим даже Москву.

В его словах послышалось: вот у нас какая техника!

— Вы ловите «Лес».

Зудин шевельнул ручку настройки, и тут же близкий голос ответил.

— «Цоценка», я — «Лец»…

Слушая полкового радиста, политрук про себя отметил: «Ну и говорок!» Полковая рация уже несла свою службу. Политрука радовало, что рация универсальна — при случае можно принимать сводки Совинформбюро, — но огорчало, что на болотах тяжела. Можно было только гадать, как хрупкий с виду боец Шумейко понесет передатчик, у него еще и винтовка, а к винтовке — патроны. Запасные батареи — тоже у него.

— Донесете?

— А то как же, товарищ политрук, — улыбнулся Шумейко. — Если что, поможет Барс.

— Барс?

— Собака Ивана Зудина!

Политрук не сразу обратил внимание, что под сосной лежала овчарка. Она слегка шевелила ушами, слушала говор и как будто понимала, о чем речь.

— Откуда она у вас?

— Прибежала. Из дому.

Подошел Курган, строго взглянул на овчарку и тоном, не терпящим возражения, приказал собаку отправить в расположение полка.

— Товарищ лейтенант! Барс, он понятливый… Если что, будет как немой…

— Товарищ боец!

Зудин тяжело вздохнул, взял собаку за ошейник и увел ее в хозвзвод, поближе к кухне. А Шумейко, приспосабливая к вещмешку плащ-палатку, говорил, ни к кому не обращаясь:

— Барс, он бежал за поездом целых двести километров… От самого Олонца… Он сильный… И рацию носит, даже по болоту. Сам видел…

4

Отделение управления — тридцать два человека — для рейдового отряда почти в двести штыков довольно многочисленное, и политрук уже было подумал, что командир просчитался. Разъяснил старшина Петраков.

К месту и не к месту, подмигивая левым глазом — следствие контузии, он говорил:

— Это, собственно, резерв. Смотрите, кто сюда подобран: Новопашин и Жумабеков — борцы, Екимов, Черняков, Шарон, Давыденко — тоже сильные ребята… Ну, еще кто? Скоков, ваш ординарец Сатаров, Волков, Бугаев — бегуны. А чего стоят Чивадзе и Борташевич! Эти владеют холодным оружием, вы бы видели! Я уже не говорю о Шинкевиче и Мурадяне, о Беленьком и Ледкове. Помните, товарищ политрук, как они в городе Пушкине еще до войны в комбинированной эстафете главный приз взяли? Правда, в группе есть и больно мелкие, Карпец, Тюлеа, Тонконог. Да и Прискоков ростом не вышел. Ненамного крупнее Кирей. Зато он плавает, как бобер. А на водных местах, товарищ политрук, без толковых пловцов — гибель. Вот я не знаю только, на что способны Гулин, Хефлинг, Семаго, Лунгу. Они в полку неделю.

— О товарище Хефлинге мне кое-что известно, — ответил политрук, пораженный осведомленностью старшины. — Эрик Хефлинг — сын немецкого коммуниста, убитого фашистами.

— А как же он, Эрик этот, оказался здесь?

— Там ему нельзя было оставаться, и друзья его переправили к нам. Он член Коммунистического союза молодежи Германии. Словом, как и вы, комсомолец… Его нам прислал штаб армии. Поэтому не сомневайтесь, Хефлинг — товарищ надежный.

Чувствовалось, именно этой подробности Петракову как раз и не хватало. Тут же пришлось убедиться, что старшина изучал не только подчиненных.

— Товарищ политрук, — обратился он к Колосову, — свой партийный билет вы оставляете в штабе?

Колосов приложил руку к карману гимнастерки.

— Вот он, со мной.

— Это сейчас. А в рейде?

Вопрос, конечно, был не праздный. Политрук скорее почувствовал, чем понял, что от того, каким будет ответ, такое будет отношение Петракова, да и других; комсомольцев к нему, единственному в отряде коммунисту.

— Я, товарищ Петраков, свой партийный билет всегда ношу с собой. — И уточнил: — Если, сами понимаете, не будет на то особого распоряжения.

Вскоре Петраков где-то раздобыл прорезиненный пакет.

— Возьмите, товарищ политрук, для документов… Нам же плыть.

Старшина позаботился не только о политруке: такими пакетами он снабдил всех бойцов отряда.

Когда сборы были в разгаре, командира и политрука вызвали к комбату. Огибая высоту, они увидели озеро. За редкими соснами оно казалось горбатым синим полем.

— Туман, однако же, запаздывает, — заметил политрук. В воде, как в зеркале, все еще четко отражалась заря.

— Значит, не время, — ответил Кургин, думая о своем. Он весь был поглощен сборами. Беспокоиться о тумане ему еще не подошла очередь. Собственно, он и не скрывал этого: — Как ты думаешь, по пять гранат — не много ли?

— Какой бой.

— Но до боя ползти и ползти. А выкладка — ты заметил — по два пуда на бойца. Были б они мужики матерые. А то мальчишки…

В землянке комбата командира и политрука ждал сюрприз.

— Знакомьтесь, — показал капитан на светло-русого, крестьянского вида парня. В луче карманного фонаря Колосов успел заметить, что на парне рубашка из домотканой холстины, серый суконный кафтан, в чехле на широком охотничьем поясе нож.

Парень приподнялся — был он роста выше среднего, мослаковат, — рывком подал руку. Рука сильная, мозолистая. Рука лесоруба.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал он с финским акцентом.

Комбат внес ясность:

— ЦК комсомола республики прислал нам проводника, хорошо знающего местность. Он вам укажет ориентиры.

— Разве он будет не с нами? — переспросил Кургин.

— Впереди вас. В случае опасности даст сигнал: одна красная ракета.

— Это на крайний случай, — объяснил проводник и взял со стола ивовую ветку. — Основной сигнал — этот. — Легким движением руки он выхватил из чехла нож-финку, ударил по ветке. Влажной белизной сверкнул выбитый уголок. — Вот. — На срезе от ножа остались две зазубринки. — По этим меткам идете до водосброса. Восточнее будет Шотозеро. Впрочем, в тумане вы его не увидите. Дальше следуете самостоятельно.

— По пути много войск? — поинтересовался Кургин.

— Есть. Направляются к фронту.

— Но с ними в бой не ввязывайтесь, — предостерег Анохин. — Иначе завязнете…

Политрук порывался спросить: почему проводник доведет отряд только до водопада? Оттуда до узла еще добрых пять километров. Судя по карте, вдоль дороги от Хюрсюля сплошное болото. Не спросил, но подумал: у парня, видать, свое задание.

Анохин встал, давая понять, что разговор закончен.

— Ну а теперь — в путь. Туман уже слоится.

На правом фланге, за синеющими холмами, постукивал пулемет. Он бил короткими очередями, с интервалами, достаточными, чтоб хорошо расслышать эхо. В густом влажном воздухе оно было четким, словно стрелял, по крайней мере, пулеметный взвод.

— Работает, — удовлетворенно сказал Кургин, прислушиваясь к пулемету. Там, на правом фланге полка, предстояло пересекать линию фронта.

Бойцы, получив все необходимое, уже лежали под соснами, по-детски причмокивая во сне.

— Будем строиться? — спросил лейтенант Лобода, встретив Кургина и Колосова.

— Пусть подремлют. Да и командиру взвода не мешало бы…

— Я отосплюсь. После войны.

Потом Кургин говорил с лейтенантом Иваницким, высоким круглолицым парнем с голубыми веселыми глазами. Он был на целую голову выше Кургина, стоял рядом с ним, слегка сутулился, словно стеснялся своего завидного роста.

— В нашем Кировском училище, — вспомнил Кургин, обращаясь к политруку, — вот он, Олег Иваницкий, единственный курсант, который имел всего лишь удовлетворительную оценку по строевой подготовке. Он, видишь ли, недоволен, что таким вымахал: в строю пригибается… Какой командир это любит?

Иваницкий по праву мог похвалиться бойцами своего взвода. Это они под носом у фашистских снайперов соорудили дзот, и теперь из него просматривается все озеро. На этот дзот, выдолбленный в гранитной скале, враг бросил сотни мин, и все без толку. Могли что-то сделать снайперы, и то лишь со стороны озера. Но снайпер в лодке — сам уже мишень. Бойцы Иваницкого, как и сам командир, с выдумкой…

5

В синих сумерках скрытно отряд выдвинулся к переднему краю. С каменистого склона высоты знакомо постреливал наш пулемет. Стараясь его найти, с западного берега, из темноты елового леса, фашисты щупали высоту. Трассирующие пули, рикошетя, растворялись в небе, словно сгоревшие звезды.

Обещанный капитаном Анохиным туман дымом слоился повсюду. Он уже с одной стороны поглотил берег, заросший осинником, а с другой — упирался в возвышенность, поднимаясь, как тесто на дрожжах.

Вперед ушла разведка, за ней — вся колонна. Замыкал ее взвод лейтенанта Лободы.

Туман все сгущался. Каждый видел только спину впереди идущего. Ноги проваливались в мох. На траве и на деревьях лежала обильная роса. От нее, как из глубокого колодца, несло холодом.

Наш пулемет работал усердно. Сначала он слышался сбоку, потом сзади. Чем дальше отряд углублялся в туман, тем стрельба была все тише. Некоторое время она служила ориентиром.

Болото не кончалось. Все чаще попадалась открытая вода, и бойцы перед собой разгребали вязкую вонючую тину. Вода пузырилась. Дух забивал запах болотного газа. Свернув с тропы, политрук наблюдал, как идут бойцы. На плечах ручные пулеметы, на груди карабины, и у всех за спиной вещевые мешки, набитые патронами, гранатами, сухарями, пшенным и гороховым концентратом.

Прошагал, сутулясь, Иваницкий. Он нес два вещмешка, и оба, судя по тяжести, с патронами. Лейтенант остановился, мягко улыбнулся:

— Километров пять отмахали… Хорошо бы так до самого места.

— Не получится, — шепотом ответил политрук. — Впереди — Шуя. Придется вплавь.

— Ничего…

И снова пробивали тропу, преодолевая болото. Разведчики довольно легко находили метки проводника, и отряд продвигался, не встречая особых препятствий.

Переправа была первым испытанием. Здесь ширина реки каких-то десять-пятнадцать метров, глубина где два, где два с половиной, но течение стремительное, крученое. Тут даже без груза плыть рискнет не всякий!

Река, ударяясь о валуны, издавала шум, но не такой, чтобы можно было действовать без опаски. Откуда-то тянуло дымом горевших сосновых поленьев. Там, видимо, была ночевка, а значит, и часовые. Каждый посторонний звук для них — уже тревога.

Кургин переплыл речку вместе с разведчиками, но тут же вернулся обратно. Не выжимая одежды и не чувствуя холода, лег на траву, замер: он прислушивался. Его смущал дым. Костер был где-то поблизости, на опушке невидимого в тумане леса.

— Неужели проводник ошибся?

— В выборе переправы?

— Именно.

— Но метки вы нашли?

— Да.

— Тогда будем переправляться, — твердо сказал политрук. Проводнику, присланному Центральный Комитетом комсомола республики, нельзя не доверять.

— И все-таки… — Кургин колебался. Он, дважды преодолевший реку, остро чувствовал опасность. С напряжением бывалого охотника прислушивался к тому, что делалось в лесу, откуда тек тревоживший душу смолистый дым. Перемешанный с туманом, дым растекался по реке, словно напоминал, что враг — рядом. Кургин шевелил ноздрями, принюхивался.

— Чуть ниже — там должно быть мельче, — говорил он одними губами. — Может, сползаем?

Предложение показалось неожиданным, но вполне логичным: уж коль сомневаешься в проводнике — проверь сам.

И они поползли. Зыбкий травянистый берег качался, как будто покоился на пористой резине. Потом стал тверже, пошли мелкорослые осинки, попадались березки и даже замшелые камни. Здесь было сухо, но и туман реже. На мгновение даже почудилось, что впереди, на камнях, там, где река круто заворачивала к сопке, вспыхнула фара. А ведь никакой автомашине туда не взобраться!

— Костер, — шепнул Кургин. — Прямо на берегу. Вот наглецы. Жгут как у себя дома.

Солдаты в черных распахнутых шинелях обступили огонь, вытягивая над пламенем руки.

— Слышишь?

Напрягая слух, политрук уловил звуки, напоминавшие томную, тоскливую мелодию.

— Улавливаешь? Губная гармошка. Порядок…

Кургин был доволен. Играют: значит, не опасаются.

Тем временем Иваницкий и Лобода шестом прощупали дно реки. Глубина оказалась разная: у левого берега — два с половиной, а то и три метра, у правого — отмель. Подрагивая плечами, чтоб согреться, лейтенант Лобода уже объяснял:

— Если хорошенько оттолкнуться, то нырнуть не успеешь, как течение тебя вынесет на мелководье, а там — еще толчок… Дно, ребята, каменистое, но скользкое.

Слушая нехитрую инструкцию командира взвода, политрук вмешался:

— Вы ничего не сказали о сапогах. Их можно использовать как поплавки.

— Верно, товарищ политрук. Учтем.

Идея с сапогами-поплавками очень древняя. Отец Колосова участвовал в знаменитом Брусиловском прорыве. На пути наступающих неожиданно оказалась речка. И неширокая вроде — сажени четыре, — а глубина достаточная, чтоб захлебнуться. Как на беду, добрая половина пластунов, которыми командовал прапорщик Антон Колосов, не умела плавать. И вот тогда кто-то из солдат надоумил снять сапоги и набить их сухим сеном. Благо рядом — луга, а на лугах — копенки. Пластуны, подвязав набитые сеном сапоги, дружно форсировали речку — помогли русской коннице ударом с тыла…

Здесь, у реки, сена не оказалось, и сапоги набили влажной от росы травой.

Кургин и в третий раз вошел в реку. За ним начал переправляться взвод сержанта Лукашевича.

Пригибаясь под тяжестью груза, бойцы осторожно ступали в воду, и стремительное течение сносило их на отмель. С берега политрук следил за переправой, присматриваясь к людям. Ловко плыл пулеметчик Аршинов, за ним старался не отставать Ямпольский. Вот показалась белобрысая голова Сурика. Боец почему-то без пилотки. Меломедов и Шилов работали вдвоем. Шилов то и дело нырял, толкая головой Меломедова. А тот с округленными — не иначе как от страха — глазами беспомощно хватал воздух.

«Да он же не умеет плавать! — мелькнула тревожная догадка. — Вот тебе и спортсмен!» Плавал Меломедов неважно, зато — политрук в этом уже убедился — отлично стрелял из пулемета. А с Шиловым, который сейчас его спасал, они познакомились только вчера вечером. Течение вынесло бойцов на песчаную отмель. Меломедов, держась за Шилова, тяжело брел к берегу.

Проследив еще, как справляются с потоком Забродин и Пятак, политрук отошел от реки, прислушался. Река, омывая валуны, издавала шум водопада. «Проводник, наверное, это учел», — подумал с благодарностью и вспомнил его сильные руки лесоруба. Как легко ударил он финкой по ветке, сделав зазубринку, словно мотылька нарисовал.

Своей очереди дожидался взвод Иваницкого, и политрук уже в насквозь мокрых сапогах направился вверх по мелкорослому осиннику. Маскироваться ребята умели. Он заметил их, когда чуть было кому-то не наступил на ноги. Бойцы лежали голова к голове. О чем-то шептались, политрук лег рядом с Иваницким.

— Готовы?

— Готовимся, товарищ политрук.

По строгим, сосредоточенным лицам политрук догадался: он прервал какой-то важный разговор.

«Нашли место, — подумал было с упреком. — В ста метрах — немецкий сторожевой пост, в лесу — ночевка: батальон, но, может, и полк. А здесь лейтенант Иваницкий устраивает собрание».

— О чем толкуете?

— О главном, товарищ политрук, — ответил Иваницкий. — О поведении при переправе. Решили: если тонешь, тони молча, но не выдавай отряд.

— И товарищи с этим согласны? — спросил политрук.

— Да.

— Похвально. Но умирать нам нельзя. Нас ждут с победой.

Казалось неправдоподобным, что лейтенант Иваницкий, такой веселый и жизнерадостный, с румянцем во всю щеку, мог произнести слова о смерти. Уж кто-кто, а он со своими бойцами не оплошает. Его комсомольцы, мокрые, продрогшие, лежали плечо к плечу.

Комсорг Арсен, сын партийного работника из Армении, шепнул политруку:

— Комсомольцы решили правильно. Мало ли что может случиться…

Он говорил, а сам слушал тишину, хрупкую, как стекло, и ненадежную, как подгнившее дерево.

— Верно, случиться может всякое. На то и война, — поддержал его политрук. — Важно, вы свою задачу понимаете… А сейчас — к реке.

Привычно нагибаясь, он первым спустился к холодной, дымящейся воде.

У переправы дежурила четверка из управления: тонкий, как былинка, Кирей, не по возрасту солидный Давыденко, спокойный до сонливости Тюлев и… кто же еще? Четвертого на берегу не оказалось.

— Почему втроем?

— Четвертый — Сатаров, он там вот… — Давыденко показал на серое пятно противоположного берега.

По тревожным глазам бойца политрук догадался: с Сатаровым что-то стряслось. А что?

— Докладывайте.

— Он, товарищ политрук, ранен, — вместо Давыденко признался Тюлев.

На противоположном берегу туман лежал пластами, как старая вата. Где-то там Сатаров…

— Когда он ранен?

— Вчера вечером.

«Что за чушь?» Вчера вечером он посылал его в штаб за почтой.

— Его, товарищ политрук, осколком в такое место… Теперь долго не будет садиться.

Тюлев говорил, а глазами зорко следил за переправой.

— Почему же он не доложил вчера?

— Это же Сатаров, — усмехнулся Тюлев и вяло, как вытащенный на берег сом, пошевелил толстыми губами.

Но вот Тюлев замер. Ему показалось, что боец, плывший с ручным пулеметом, не вынырнул. Секунда — и Кирей уже был в воде, толкая к берегу оплошавшего пулеметчика. В испуганном, бледном до синевы пулеметчике политрук узнал Языкина из взвода Амирханова. Боец крепкий, плавать умеет, и все же воды нахлебался. Да и как не нахлебаться, когда, кроме пулемета, в вещмешке четыре диска с патронами, гранаты, продукты.

Не прекращая наблюдения за переправой Тюлев вернулся к прерванному разговору:

— Он, товарищ политрук, опасается, что ему не дадут повоевать по-настоящему…

Подошел Давыденко, мокрый, сосредоточенный. По его напряженно вытянутому лицу было видно, он что-то хочет сказать, но не решается.

— Что у вас, товарищ Давыденко?

— Зудин вам, товарищ политрук, докладывал?

— О чем?

— О ящике. Его радист, ну как его, Шумейко, ящик утопил.

— Как это… утопил? Где?

Давыденко вытянул руки, молча показал. Там кто-то плыл, как плавают бобры, когда строят плотину.

— Вы искали?

— Ящик? Так точно. Ныряли. И я. И вот — Кирей.

Невозмутимость, с которой докладывал боец, раздражала.

— Да понимаете ли вы, что в этом ящике радиостанция? Радиостанция!

— Мы… Все дно обшарили. До самого поворота… Быстрое течение, товарищ политрук. А за поворотом — немцы.

Да, за изгибом реки, на больших валунах — вражеский пост. Не будь спасительного тумана, немцы выкосили бы весь отряд. Счастье наше, что не догадываются, уверены, никого поблизости.

«Ах, туман, туман!.. Если представить, что есть бог, то пазуха бога — вся из тумана…» — Политруку отчего-то пришла на ум эта несуразная мысль. А перед глазами стоял маленький, с острым подбородком боец Шумейко, его детское, в конопатинках лицо было бледное и жалкое: Шумейко о чем-то канючил… О чем же? Ах, да! Об овчарке Зудина. «Такая умная собака. Даже рацию носит…» Доносились.

Потеря для отряда была ощутимой. Политрук стал припоминать: кто нес передатчик, а кто — приемник: если утопили приемник, то ни к чему и передатчик, а если передатчик, то приемник остался без запасных батарей. «Шуя, Шуя — коварная речка…» Политрук поспешно снял сапоги, на брюках развязал тесемки, носки, засунул в карман, в плащ-палатку завернул полевую сумку с картой и по скользким мокрым камням спустился к воде.

— Товарищ политрук, тут сразу яма, — по праву дежурного предупредил Давыденко.

Вода, студеная, тяжелая, обручем сдавила тело. Набрав полные легкие воздуха и остановив дыхание, политрук оттолкнулся от берега и сразу же почувствовал, как быстрое течение кинуло его на стремнину, потянуло ко дну.

«А как же ребята с двухпудовым грузом?»

6

После переправы отряд сосредоточивался на островке — небольшой торфянистой возвышенности. Здесь росли осинки и березки, люди шли, и кусты качались вместе с торфяником. Лежать было сыро, но после купели ноги сами подкашивались, и бойцы падали в мягкий, пропитанный водою мох.

Кургин сидел отдельно от основной массы бойцов, страшный в своей строгости, выспрашивал радиста Зудина, как все это случилось, как он недосмотрел и оставил отряд без радиосвязи. Около зеленого ящика — остатков рации — стоял убитый горем Шумейко. Он плакал. Незадачливый пловец утопил, оказывается, передатчик вместе с запасными батареями.

— Как же мне с вами поступить? — сдерживая гнев, спрашивал Кургин. — Будете отвечать!

— Я отвечу, товарищ лейтенант, — не молчал Зудин. Время от времени избитыми в кровь пальцами он поглаживал свою бритую шишковатую голову. Она была в свежих царапинах.

Еще до выхода в рейд политрук уже знал, что Зудин побрил голову нарочно, чтоб показать товарищам свое презрение к мошкаре. Увидев политрука, Кургин кивнул на радистов.

— Вот, полюбуйтесь, — утопили рацию.

— Да мы, товарищ лейтенант, искали. Я раз десять нырял… Всю голову о камни… Даже потерял пилотку… — Зудин смотрел на командира как на сурового, но справедливого учителя.

— «Пилотку…» — съязвил Кургин, — лучше бы голову. Осталась бы рация. Под трибунал пойдем и я, и вы, Зудин, и вы, Шумейко… Да не ревите, черт вас побери! Здесь не детский сад. Вояки…

Шумейко плакал навзрыд, как первоклашка, набедокуривший, но скоро понявший свою вину.

— Товарищ лейтенант, кровью смою…

Кургин махнул рукой, отвел политрука в сторону:

— Вот такие пироги, комиссар… Может, вернуть их обратно? Пусть ищут. Найдут — догонят. Без рации — гибель.

— Если что — пошлем связного, — сказал Колосов. — А трибуналом грозить… Стоит ли? Одно дело делаем. Шумейко и так напуган до смерти.

Потеря рации потрясла командира. По своему, пусть небольшому, боевому опыту Кургин знал: в бою связь — особая ниточка, помогающая младшим и старшим командирам действовать согласованно. Теперь между отрядом и полком этой ниточки не существовало.

Туман все еще пластался, а на северо-востоке уже полыхала утренняя заря, окрашивая небо в желтые и светло-розовые полосы.

Стал подходить взвод Лободы. Бойцы, мокрые, с синими от холода губами, выползали на островок и тут же падали в траву, даже не пытаясь перекинуться словом. Все жили мыслями о предстоящем бое и молча выполняли команды.

— Я ухожу с управлением, — сказал Кургин политруку. — Ты подожди прикрытие. И поспешай. Не давай останавливаться. Будем сосредоточиваться у водосброса.

По примятой осоке отряд двигался вдоль реки, огибая Шотозеро с юга. Бойцы знали: пока не взойдет солнце, туман надежно будет скрывать их от вражеского глаза. Время подгоняло людей лучше всякой команды.

Политрук, поеживаясь от мокрой тесной одежды, смотрел, как идут бойцы. С пулеметом на груди прошагал маленький коренастый командир четвертого взвода сержант Амирханов. Заметив политрука, он приостановился, словно ожидая вопроса.

— Отставших нет?

— Все здесь, товарищ политрук.

Под тяжестью вещевых мешков, не глядя по сторонам, сапогами торили тропу Витович, Новиков, Коваленко, Шепеляк, Полторабатько, Зайцев, Кошелев, Расулов, Сержантов… Все они из роты Кургина. Несколько дней назад капитан Анохин собрал их и объявил: «Вы, ребятки, в прошлом футболисты. Давайте подумаем, как провести игру с первым батальоном. Что? Где тренироваться? За высотой. Тренер, вот он, политрук Колосов». Сказано это было с некоторой долей иронии. Но политрук всерьез подумал: «А почему бы не сыграть?»

Василий Колосов случайно проговорился, что до войны в своем Липецке он был капитаном футбольной команды. Правда, состояла она из одних мальчишек. Но однажды они завоевали первое место. Капитан Анохин, как истый командир, питал слабость к спортсменам, особенно к футболистам. Он мечтал, что в его батальоне будет команда на зависть всему полку, а может, и дивизии.

Комбат любил выносливых и смелых ребят. Ему удавалось пополнять роты бойцами, знающими в спорте толк. Штабники намекали на близкое знакомство Анохина с командиром дивизии: спортсмены ему доставались якобы по дружбе. Так это было или нет, но, замечал политрук, для Анохина все бойцы были «ребятки», и он их, любя и жалея, испытывал боем.

Наконец подошла группа прикрытия — взвод Иваницкого. Сам лейтенант словно вырастал из тумана. На фоне полыхающей зари его фигура казалась неправдоподобно крупной. Видимо, туман обладает свойством увеличивать предметы. За спиной у лейтенанта все те же два вещмешка, прикладом под мышкой, на ремне, — пулемет Дегтярева. Под сапогами командира взвода глубоко оседали кочки, и там, где он ставил ногу, выступала вода. В его походке чувствовалась огромная, как у медведя, сила. Приблизившись к политруку, он мягко улыбнулся. На его квадратном розовом подбородке шевельнулась коричневая родинка.

— Все?

— Все, товарищ политрук.

Вскоре болото кончилось. Отряд втянулся в мелколесье. Маршрут лежал среди осинников, березняков, ольшаников. Попадались открытые низинные места, и тогда снова пахло тиной и осокой. Наконец ноздри уловили запах застоявшейся озерной воды. Бойцы прибавили шаг. Но это опять была речка, та самая Шуя, которую только что преодолели и в которой несчастный Шумейко утопил передатчик.

Невеселой новостью встретил Кургин:

— Впереди противник. Будем обходить.

— По меткам проводника?

— Да. Опять вернемся на тот берег…

Туман по-прежнему лежал, как вата. Но если в него пристально смотреть, нельзя уже было не заметить, что он движется. Туман плыл от реки, огибая валуны и деревья, просачивался в лес, откуда отчетливо доносились голоса: да, там бодрствовали не только часовые.

Время торопило. Коль туман подвинулся всей своей массой, за землю он долго не удержится, оторвется, взмоет в небо — и тогда взору фашистов предстанет вся пойма с ее болотами и болотцами. А на болоте каждый человек — что муравей на дороге.

Место переправы, указанное проводником, вряд ли можно было назвать удачным: глубокое, каменистое, с крутыми, обрывистыми берегами. Куда ни шло без груза. Но плыть с двухпудовой тяжестью — беда.

Взвод за взводом спускался к речке. Бойцы загнанно дышали, подгоняемые одной-единственной мыслью — не опоздать. А туман уже редел и таял. И лучи восходящего солнца делали его зыбким, как паутина…

На этот раз политрук плыл вместе с разведчиками. Над сизыми камнями стремительно неслась вода, чистая, прозрачная, как из родника, вода просматривалась насквозь. Вспугнутая стайка хариусов с быстротой молнии метнулась под скалы, исчезла, затаилась.

Снова, как на первой переправе, выручали предусмотрительно снятые и набитые травой сапоги — поплавки внушительные, но ненадежные. Тут не растеряйся, Шуя — речка своенравная. Обо всем этом говорено-переговорено и на привале, и на марше, говорено со всеми вместе и с каждым в отдельности.

Политрук проследил, как бойцы преодолевают речку: ни всплеска, ни вздоха. «Ах, какие вы, ребята, понятливые! И здесь наше единственное спасение — ничем себя не выдать».

Опять принимало болото. Здесь еще господствовал туман, и по-прежнему, как разозленные осы, свирепствовали комары. Они садились на шею, на лицо, на руки, мгновенно прокусывали кожу. Проведешь ладонью по щеке — вся ладонь алая. Сколько они выкачают молодой горячей крови, пока отряд выберется в сопки?

Солнце, как огненный шар, стремительно взмывало в небо. И нужно было поторапливаться, иначе болото могло превратиться в ловушку. Эта трезвая мысль преследовала яростней, чем вся мошкара Карелии.

Кургин снова ушел вперед. Политрук подождал, пока подтянется прикрытие. А мысли уже были на узле, который предстояло брать внезапной, короткой атакой.

Из кустов показался Иваницкий. Эго был он и не он. Глаза свинцовые. Лицо серое, в синих пятнах, в кровоподтеках. Родинка на квадратном подбородке тоже посинела. Его гимнастерка исходила паром. За спиной те же неизменные вещмешки и в руке тот же, по-охотничьи прижатый к животу ручной пулемет Дегтярева. Политрук догадался: лейтенант нырял, видать, не раз и не два. В стремительной студеной воде даже тренированное тело в считанные минуты становится синим.

— Двое… не вынырнули…

Иваницкий виновато отвел глаза в сторону. Он знал своих подчиненных, знал, что некоторые плавают неважно.

— Кто?

— Купцов и Батышкин.

— Не умели держаться?

— Умели… Прекрасно умели. Переправлялись последними. Что-то с Батышкиным… Наверное, судорога. Ему на помощь Купцов. Ну и затянуло их под скалы… Я нырял. Но там как на водопаде…

Иваницкий передал мокрый тетрадный листок с фамилиями утонувших. Политрук спрятал его в нагрудный карман гимнастерки и, проводив взглядом Иваницкого, еще немного постоял, надеясь, а вдруг догонят Купцов и Батышкин. Жестокая действительность подсказывала другое. Больно и горько хоронить погибших товарищей, но еще горше, не приняв боя, считать потери…

7

Туман пока держался, но достаточно было ветерка, чтоб он поднялся в небо, поплыл над землей легкими белыми облаками.

Где-то рядом в зарослях камыша громко вскрикнула птица. Шедший впереди Сатаров остановился, прислушался.

— Гусь, товарищ политрук.

— Откуда ему тут взяться?

— А он дикий. Здесь даже для человека найдется убежище.

Птицу Сатаров не угадал. Это был не гусь, а лебедь. Потревоженный людьми, он плавал на чистой воде, не пытаясь скрыться в зарослях.

Встреча с лебедем на время отвлекла политрука от тяжелых мыслей. Ярко-оранжевое солнце вставало над камышами. С пугающей торопливостью туман покидал болото, и его белые клочья были похожи на взмывающих в небо лебедей.

Сквозь дремотную тишину смутно доносился гром канонады: казалось, далеко-далеко, может, над самым Онежским озером, проходила гроза. К грому прислушивались, словно к родному и желанному голосу.

Проводник, шедший впереди и оставлявший зарубки на кустах и деревьях, дело свое знал. Нельзя было не удивляться, с какой ловкостью он преодолевал болото, переплывал речку, обходил вражеские сторожевые посты, вел за собой отряд, растянувшийся почти на целый километр.

Проводник вел, но бойцов от вражеского глаза скрывал туман, скрывал до той минуты, пока солнце высоко не поднялось над камышами.

С юга уже видны были холмы, и на них гнутые ветрами корявые сосны. На соснах — сомневаться не приходилось — сидели наблюдатели. Трудно было предположить, что их интересовало только болото. На всех картах — наших и вражеских — болото на юго-восток от Шотозера обозначалось как непроходимое. И все же… двигаться по нему незамеченным вряд ли было возможно, если б не туман. Сейчас он покидал болото с поспешностью вспугнутой лебединой стаи.

Опасность подгоняла людей, не позволяла останавливаться. Мокрые, голодные, посиневшие от холода, шли бойцы, напрягаясь под тяжестью ручных пулеметов, дисков с патронами, набитых под завязку вещевых мешков.

Через зыбкий островок, поросший густым осинником, следовал взвод сержанта Амирханова.

— Обратите внимание, товарищ политрук, — говорил он, с гордостью показывая на подчиненных, — как идут Покровский, Молчанов, Василец, Ховзун, Зеленин!

— Еще бы! Спортсмены…

— Само собой, товарищ политрук. Грамотно идут. Расчетливо.

Вглядываясь в движения бойцов, политрук отметил: «Месяц воюют, а такое умение!»

Молодой осинник не позволял подниматься в полный рост, и бойцы, согнувшись и вытягивая сапоги из торфяного месива, где на коленях, где на животе, спешили к коренному берегу. Оттуда уже доносился шум воды. Проводник вывел отряд в точно указанный пункт.

Теперь предстояло идти к узлу колонных путей, полагаясь лишь на разведчиков отряда.

Водопад на реке Шуя — место довольно дикое. Даже война здесь пока что не потревожила ее первозданного покоя. Гранитные берега, причудливо оплетенные корнями сосен, смотрели на мокрых пришельцев, словно в злобном оскале. Огромные валуны, разбросанные по всему плесу, позволяли перебраться на левый берег, не окунаясь в воду. Над водопадом висела водяная пыль, и яркие солнечные лучи пронзали ее, образуя широкую красочную арку. Казалось невероятным, что на восходе солнца может быть такая богатая по гамме цветов радуга.

И Колосову вдруг пришли на ум стихи Державина:

«Шуми, шуми, о водопад!.. увеселяй и слух и взгляд твоим стремленьем, светлым, звучным, и в праздной памяти людей живи лишь красотой твоей!»

Невдалеке, с ручным пулеметом на груди, весь с головы до ног в болотной тине, стоял боец из взвода лейтенанта Лободы. Глаза его, красные от бессонницы, восторженно блестели.

Бойцы прислушивались к шуму водопада, и, наверное, не только политрук, а и все, кто выбрался из черного, затянутого тиной болота, уже ощущали запах боевого дыма. Еще пять километров — и отряд будет у цели.

Увидев у среза воды Кургина, политрук спустился к речке.

— Сверим часы, — сказал Кургин. — Сейчас без пятнадцати шесть. В семь — атака.

— Не успеем. Люди притомились.

— Надо успеть, — тоном, не терпящим возражения, произнес Кургин. — У фашистов завтрак. Эта публика, как известно, к еде относится аккуратно.

Солнце припекало. После изнурительной купели было приятно ощущать на себе ласковые лучи. Гимнастерки высыхали. Ремни пулеметов и лямки вещмешков до крови растирали тело. Плечи стали покрываться язвами.

— Товарищи, еще полчаса… — говорил политрук и не договаривал. Что будет через полчаса — известно: атака. С мыслью о ней бойцы и переплывали Шую. Близость атаки подтягивала людей.

Вернулись разведчики — Кирей и Гончаренко — доложили, что узел, как и предполагалось, представляет собой пересечение колонных путей. До войны здесь была узкая проселочная дорога, по ней зимой на лошадях вывозили лес. Теперь дорогу спрямили и расширили, а кое-где проложили новую, удобную для автомашин и бронетранспортеров.

— Охрана узла? — торопил Кургин разведчиков, делая на карте какие-то пометки.

— Обыкновенная, товарищ лейтенант. Два дота и четыре землянки. Землянки на склоне высотки, с болота хорошо видны.

«Опять болото», — с досадой подумал политрук, слушая объяснение.

— Что собой представляют доты? — допытывался Кургин.

— Один слева, один справа от дороги.

— Сколько амбразур?

— По две.

— Регулировщики?

— Есть. Четыре.

— А всего шесть, — уточнил Гончаренко. — Два уехали в направлении Хюрсюля. На велосипедах.

— Связисты?

— Не похоже. Зачем-то захватили канистру. Привязали к багажнику…

Сержант Волков, оставшийся для наблюдения с Мурадяном и Беленьким, мог доложить обстоятельней, но и того, что сообщили Кирей и Гончаренко, было достаточно, чтобы убедиться в главном: узел охраняется надежно. Сколько там? Отделение, взвод? Командир и политрук рассудили: четыре землянки для отделения — много, да, пожалуй, и для взвода. Боя не избежать.

— Вот что, комиссар, — сказал Кургин, застегивая планшетку. — Я с Киреем выдвигаюсь к бойцу Волкову. Ты подтягивай отряд. Направляющий Гончаренко, — и он показал на разведчика, который невдалеке уже с беззаботностью мальчишки ползал на коленях, что-то высматривая во мху. — Вас касается, боец Гончаренко!

Разведчик поднял стриженую голову, улыбнулся.

— Товарищ лейтенант, тут ягода — объеденье. — Гончаренко разжал широкую ладонь — на ней сверкнули красные бусинки.

— Вот видишь, комиссар, какой у нас детсад, — сказал Кургин. В его голосе не было упрека. — Гончаренко — разведчик лихой: сметливый, сильный, смелый, а что касается брусники, у себя дома, на Украине, он даже не знал, что на земле есть такая ягода.

8

Отряд пробирался меж зеленых замшелых валунов и старых, давно сгнивших деревьев: наступишь — одни труха. Гончаренко по известным только ему ориентирам выводил людей к болоту. Оттуда стало слышно, как за крутой безлесной высотой ровно гудели моторы.

— Машины. Целая колонна, — шепнул Гончаренко, прислушиваясь. Политрук прикинул: «Если колонна задержится на узле…» Закончить мысль он не успел!

— Товарищ политрук, немцы! — вывалившись из кустов, приглушенно выкрикнул Сатаров.

Бойцы залегли, каждый слушал деревья и камни, стараясь уловить посторонний шум. Но его не было. На сухой сосне беспечно стучал дятел. Где-то каркнула ворона, и тут же отозвалась иволга.

Сатаров показал рукой на густые заросли. Это был довольно большой малинник. На солнцепеке малина уже отходила, но в тени ягода только созревала. Над кустарником возвышались две головы в серых пилотках; немцы были увлечены сбором ягоды. Их беспечный, небоевой вид — автоматы за спиной — свидетельствовал, что они здесь пасутся не впервые. Плоские алюминиевые котелки постукивали о пряжки ремней. Неторопливо, словно нехотя, немцы о чем-то беседовали. Они себя чувствовали в полной безопасности.

К политруку подполз Гулин, долговязый разведчик из управления. Шепнул:

— У дороги велосипеды и канистра.

Всего четверть часа назад разведчик Кирей докладывал о каких-то велосипедистах, выехавших в направлении Хюрсюля. Они везли с собой канистру. Приходилось гадать: для чего? То ли для воды, то ли для бензина.

Кто же эти немцы? Регулировщики? Связисты? А может, из охраны? Бесспорным было одно: к узлу дорог эти двое имеют прямое отношение. Словно угадывая ход мысли политрука, разведчик спросил:

— Будем брать? — Он уже освободился от вещмешка и плащ-палатки. На ремне висели только две «лимонки» и нож от самозарядной винтовки.

По возбужденному, горячечному взгляду политрук видел, что к захвату «языка» Гулин готов. Немцы, конечно, от ребят не уйдут. Но могут открыть огонь — и тогда отряд лишится главного и, пожалуй, единственного преимущества — внезапности. А если их не тронуть, они, услышав звуки боя, предупредят первую же немецкую колонну. Неравная схватка, неоправданно большие потери.

Солнце уже плыло над сопками. Фашисты, по всей вероятности, завтракали.

Гулин ждал ответа. Команду мог сейчас подать только политрук. Но отрядом командовал Кургин, а он был далеко впереди, и даже чтобы его предупредить, времени не было.

Политрук распорядился:

— Вы вдвоем с Гончаренко берете длинного, ну того, что около сосны.

— Понял, — обрадовался разведчик.

— Будьте внимательны, немцы обычно автоматы не снимают, а перехватывают из-под руки. — Политрук оглянулся: сзади затаив дыхание лежали Чивадзе и Хефлинг. Он сказал им: — Ваш — второй.

Чивадзе молча кивнул, сбросил с себя мокрые сапоги: конечно, подкрадываться босиком удобней. Его примеру последовал Хефлинг. С карабинами и ножами они бесшумно исчезли в густом осиннике. По-прежнему звенела тишина. Деловито постукивал дятел. Но вот над деревьями — совсем близко — каркнула ворона.

Немцы, то и дело наклоняясь, выбирали ягоды. Над ними роилась мошкара, и Хефлинг, прислушиваясь к знакомой речи, уловил, что немцы говорят о том, что после войны здесь придется травить комаров, иначе ни один порядочный ариец сюда не приедет ни на охоту, ни на рыбалку. Другой отвечал: пусть на этих землях корячатся финны: рубят лес и ломают гранит — для рейха. Первый возражал: он сам не прочь заиметь поместье в Карелии, он обойдется без финнов.

Хефлинг слушал немецкую речь. Перед войной ему довелось немного служить в вермахте. С такими парнями, как эти, он провел в казарме не одни сутки. Каждый день офицеры напоминали им, что в России у них будут поместья, а в поместьях — русские пленные. Остается только завоевать Россию.

Такие вот солдаты — не капиталисты и не помещики — расстреляли его отца. Когда его вместе с другими коммунистами поставили к стенке, он, как потом рассказывали Эрику, крикнул, обращаясь к солдатам: «Фашисты вас обманывают! Вы же стреляете в своих братьев — рабочих…» Никто мимо не выстрелил…

Сейчас два немца — судя по говору, его земляки, берлинцы, — бродили по обширному малиннику, собирая вкусные и сочные ягоды. Эти тоже мечтали о своих поместьях в озерной и лесной Карелии.

Через кусты бойцам было видно, как разведчики Гулин и Гончаренко ползли к расщелине. Она зияла черным пятном в тени старых, корявых сосен. Ослепительно яркие лучи дробились в ветвях, падали на малинник, где, лениво переговариваясь, немцы наполняли котелки, не забывая при этом набивать себе рты. Вот высокий наклонился — и голова его в серой узкой пилотке уже больше не показалась. Его напарник, рыжий, щекастый, некоторое время продолжал увлеченно собирать ягоды, о чем-то спрашивал, но, не услышав ответа, поднял голову, позвал:

— Тристан!

Молчание. Только дятел: тук-тук! Выждав несколько секунд, немец поставил котелок на землю, торопливо передвинул автомат на пояс, притих. «Ах, не успели ребята», — с горечью подумал политрук. Чивадзе и Хефлинг уже должны были доползти, но, видимо, не смогли схватить без шума, как это удалось Гулину и Гончаренко. «Опоздали!..» И хотя этого рыжего держал на прицеле Екимов, выстрел мог всполошить фашистов, охранявших узел.

Более того, этот выстрел по-своему понял бы Кургин: как сигнал, что отряд обнаружен. Перед двумя дотами — если их, конечно, только два! — он бы оказался бессильным.

— Бейте, только когда…

— Ясно, товарищ политрук, — прошептал Екимов. В его больших и тяжелых руках карабин казался игрушечным.

— Екимов…

— Вижу…

Немец уже поднимал автомат, а к нему прямо через кусты, сняв с головы пилотку, шел… Хефлинг.

— Стой! — крикнул рыжий.

— Ты что, парень, не узнаешь? — ответил ему Хефлинг по-немецки.

— Стой!

— Не дури. Убери шмайсер. И веди меня к командиру. Я с той стороны.

— Тристан! — крикнул рыжий неуверенным тодесом. Испуг перекосил его щекастое лицо. Он не знал, как поступить. Стрелять в странно одетого немца, что это был немец, он, видимо, не сомневался — у него решимости не хватило.

Положение спас Чивадзе: он навалился на немца сзади, как коршун на курицу. Заученным движением заломил ему руки за спину, повалил наземь. По счастливой случайности ствол автомата уткнулся в мох, раздался выстрел, так отзывается камень на удар кувалды — глухо.

К Чивадзе и Хефлингу, как молнии, бросились, Чердяев и Шарон. В считанные секунды дело, было кончено. Екимов с облегчением отложил винтовку, тыльной стороной ладони вытер искусанный комарами лоб.

— Еще миг — и гахнул бы, — признался весело. — И зачем было Эрику разыгрывать спектакль? Так и под пулю запросто…

Политрук и сам не осознал, нужно ли было окликать фашиста? Но то, что Хефлинг предотвратил громкую стрельбу, стало очевидным только сейчас. Как быстро он сориентировался!

А вот Гулин и Гончаренко перестарались. Когда к ним подбежал политрук, он увидел неподвижного, лежащего в неестественной позе немца. Тут же, в траве, валялся котелок, рассыпались ягоды. Автомат — первый трофей отряда — Гончаренко повесил себе на грудь и всем, кто подходил к нему, показывал:

— У фашиста, понимаете, только один рожок, да и тот, понимаете, наполовину пустой. А почему, знаете? В наших стрелял — гадюка!

Гончаренко оправдывался: его же посылали за «языком», а не за трупом.

Гулин отошел в сторону. Подавляя чувство брезгливости, принялся вытирать о траву испачканные кровью руки. В крови были гимнастерка и сапоги.

— Ранены?

— Что вы, товарищ политрук, — ответил разведчик. — Я его хотел живьем. Подставил нож к горлу, а этот гад меня не понял…

Подходили бойцы, рассматривали первого убитого немца, удивлялись:

— Ну и бугай! На центнер потянет.

Казалось невероятным: как это Гулин справился. Разведчик явно уступал фашисту в весе, но — вот он, результат! — не уступил в умении. Это была первая победа Гулина, и ее восприняли бойцы как свою собственную. Оказывается, врага можно бить даже ножом…

Политрук, слушая приглушенные разговоры, все чаще посматривал на часы. Время немецкого завтрака подходило к концу, и теперь фашисты, сытно поев, продолжают, наверное, выполнять свои обязанности, опять усилив бдительность. Впрочем, это было только предположение. О том, что немцы едят в одно и то же время, ему сказал Куртин, а Кургину — кто-то в полку. И вообще уже давно ходят байки, что фашисты — строгие педанты, все делают по часам, в том числе завтракают, обедают и ужинают. Не вояки, а санаторники!

Кургин пока не вернулся с рекогносцировки. Отряд, пятью группами расположившись у самого болота, ждал командира. Сидели тихо, чувство настороженности обострилось до предела. Политрук это ощущал на себе. И коль Кургин не возвращался, Колосов решил допросить пленного, тем более что рядом был переводчик — немецкий товарищ, боец отряда Эрик Хефлинг.

Пленный со связанными руками и с кляпом во рту лежал под сосной. Он мычал, крутил головой, бился о камень толстым мясистым затылком. Его потную, стриженную под «бокс» голову густо облепила прожорливая мошкара. Хефлинг придирчиво, словно выискивая знакомые черты, рассматривал своего неожиданного земляка-берлинца. Тут же был Чивадзе: этот немец тоже интересовал его не меньше, чем остальных.

— Эрик, ты спроси: зачем он служит Гитлеру?

Хефлинг едко усмехнулся. Подобный вопрос он однажды попытался задать еще в тридцать девятом году, когда оказался в казарме пехотного полка. Спросил, как он считал, человека надежного, бывшего социал-демократа. В тот же день рядового Хефлинга вызвали в штаб, и неразговорчивый пожилой фельдфебель отвел его в карцер.

— Спроси, — настаивал Чивадзе.

— У него кляп, — наконец ответил Хефлинг, продолжая рассматривать немца.

— Никак знакомый?

— Все они, товарищ политрук, знакомые. Все на один стандарт, как пряжки ремней. Этот, например, уже негодяй законченный.

— Почему?

— Я его слышал. В малиннике… Нацист. Разрешите, я его расстреляю?

— Он, товарищ Хефлинг, пленный, — уточнил политрук и пояснил: — Пленных Красная Армия не убивает.

— Но он же фашист!

— Вполне может быть… Завтра подойдут наши, и мы его сдадим кому следует. А пока пусть ответит на вопросы. Освободите ему рот. И предупредите: крикнет — смерть.

Хефлинг перевел. Немец энергично закивал головой, но, как только ему вынули изо рта кляп, тут же потребовал, чтобы развязали руки, иначе русские комары лишат его рассудка.

Руки ему развязали, но на вопрос: «Какое подразделение и в каком количестве охраняет узел?» — отвечать отказался, а Хефлинга обозвал предателем.

Пришлось снова ему вязать руки и затыкать рот. При этом Хефлинг так стянул ему запястья, что фашист застонал от боли и с ужасом понял, что смерть он примет не от советского комиссара, а от немца в красноармейской форме

— Товарищ политрук, разрешите, я его…

— Он пленный. Мы не имеем права, товарищ Хефлинг…

И все же политрук понимал, пожалуй, лучше других, что правота на стороне Хефлинга. Но он понимал и другое: рейдовый отряд представлял собой Советское государство, даже здесь, в тылу врага, — а значит, и здесь советские законы нерушимы. Он хотел, чтобы и враги видели, какая она, Красная Армия.

По ответу, высказанному официально и сухо, и по выражению лица Хефлинга политрук чувствовал, что боец не желал следовать букве закона. Ведь сами фашисты не признавали никаких правил: жгли и убивали как им заблагорассудится! Командир роты вермахта, в которой имел несчастье служить Хефлинг, уже задолго до войны не уставал твердить: «Если мы не уничтожим русских, то русские уничтожат нас». И фашисты жгли и убивали.

Теперь он знал одно — и с этой мыслью отправлялся в рейд: фашистов нужно только истреблять, даже пленным позволять жить лишь до тех пор, пока с них не снимут допрос. Непримиримость к фашистам Эрик Хефлинг вынянчил в себе не под впечатлением чьих-то рассказов: он видел их зверства сам.

9

Только в девятом часу от Кургина вернулся разведчик Кирей. Он передал приказ: всем взводам, за исключением четвертого, выдвинуться к дороге. Взвод сержанта Амирханова — резерв.

Горячий и честолюбивый Амирханов возразил, как вспыхнул:

— Зачем резерв? Будем атаковать все вместе…

Решение командира он воспринял как обиду. В отряде все рвались в бой. Для этого и в рейд пошли. Но сержант, сам того не сознавая, своей несдержанностью ставил под сомнение правильность принятого командиром решения.

— Товарищ Амирханов! Вы — сам командир…

— Есть быть в резерве, товарищ политрук, — опомнившись, выпалил сержант и по-уставному вскинул руку. — Разрешите выполнять приказание?

— Выполняйте. — Политрук согласно кивнул, а про себя подумал: «Горяч». Но сержанту он сказал, как сказал бы командир отряда: — Взвод расположите на склоне высоты так, чтобы оттуда четко просматривалась дорога. Не исключено, с началом нашей атаки немцы тотчас попросят подкрепление. Поэтому все телефонные провода перерезать. И еще, товарищ Амирханов, вы отвечаете за пленного… Надеюсь, теперь вам все понятно?

— Так точно. Все, товарищ политрук.

К десяти часам взводы изготовились к атаке. Самая трудная задача выпала на людей Иваницкого и Лободы. Они захватывали доты. Третий взвод с управлением штурмовал землянки. Сигнал атаки — одна зеленая ракета. Все лишнее, мешавшее броску, было оставлено в осиннике. Взяты только пулеметы, карабины, ножи и гранаты.

С вершины высоты командир и политрук наблюдали за перекрестком. Это уже не колонный путь, как считают у нас в штабе. По накатанной, вымощенной щебенкой дороге пылили редкие грузовики. Да, это была наезженная дорога с твердым, надежным в слякоть покрытием.

На гранитной площадке, внизу, около дота, стоял мотоцикл с коляской. На верхней крышке коляски — издали как гриф гитары — ручной пулемет. По другую сторону дороги оборудован примерно такой же дот: одна амбразура уставилась на высоту — на ее склоне немцы предусмотрительно вырубили сосновый лес, даже выкорчевали пни, другая — нацелена на дорогу, по этой дороге шли машины на восток. У подножия высоты паслись стреноженные кони. Их было шесть. Судя по породе — рабочие лошади, тяжеловозы.

— Где же немцы?

Кургин взглянул на политрука, задорно, по-мальчишечьи улыбнулся: он-то наверняка знал, где искать фашистов.

— Никак засели у амбразур?

— В дотах — только дежурные расчеты. Большинство охранников, дорогой мой комиссар, блаженствуют в землянках. Отсыпаются. После бессонной ночи.

— Откуда эти сведения?

— Узнали. Разведчики Мурадян и Беленький. Они, представь себе, проследили, куда с котелками бегут охранники. Кухня, оказывается, в скале, под гранитным козырьком. — Ракетницей Кургин показал на залитый солнцем крутой каменистый склон. В скале зиял проем. Из проема сочился белесый дым: топили, несомненно, сухими березовыми дровами.

— Может, то вовсе не кухня?

— Если солдат бежит с пустым котелком, известно куда. — И Кургин опять улыбнулся и задорно подмигнул, в его карих глазах была веселость: — У Мурадяна же нюх. Собственно, я в этом убедился еще в батальоне. На спор он обнюхивал незнакомый вещмешок и докладывал, что в нем.

Об этом случае, кстати, знали не только в батальоне, но и в полку. Остряки шутили: красноармеец Мурадян сумку почтальона слышит за километр, если в ней письмо из Армении.

Взводы изготовились к броску, а сигнал о том, что перерезаны телефонные провода, ведущие в Хюрсюль и Суоярви, все еще не поступил. Наконец появился красный от бега Бобрик, связной из взвода Лободы. Он доложил, что линия на Суоярви выведена из строя, но найден еще один провод, по всей вероятности, связывающий Хюрсюль с гарнизоном Сямозера. Там, по сведениям, были финны.

— Нашли, ну и что?

— А мы его, товарищ лейтенант, закоротили на Суоярви, — добродушно ответил Бобрик. — Пусть общаются.

Командир и политрук недоуменно переглянулись: ругать лейтенанта Лободу за самовольные действия или же хвалить за инициативу? На веснушчатом лице связного улыбка. Боец, чувствовалось, был уверен, что они во взводе поступили правильно.

— Ну, Бобрик, смотрите там, — с легкой угрозой пообещал Кургин.

— Товарищ лейтенант!.. — заверил связной. — Я же старый телефонист: знаю, что к чему.

— Значит, это вы надоумили? Учтем… А теперь, старый телефонист, возвращайтесь и доложите лейтенанту, что нижний дот нужно захватывать бесшумно. Только ножами. Иначе все тут ляжем напрасно.

Бобрик, козырнув, исчез в кустах. Подождали еще. Прибежали связные от Иваницкого и Лукашевича. Бойцы Иваницкого на своем участке проводов не обнаружили, зато наткнулись на поляну, где, судя по навесам, войска, следующие в сторону фронта, останавливаются на ночевку: там был вымощенный камнем колодец, заготовлены дрова, сено, нарублен лапник. Приходилось удивляться, когда все это они успели?

Последним прибыл Павлов, связной из взвода Амирханова, с ног до головы в болотной тине. Тяжело дыша, он доложил, что местность у дороги прочесана, телефонные провода, обнаруженные взводом, перерезаны и там сержант Амирханов устроил засаду.

— Ну что ж, комиссар, как говорили в старину, с богом? — И Кургин опять улыбнулся.

Политрук стал догадываться: командир чересчур улыбчив не случайно — он прячет волнение: первый бой в тылу противника, чем он обернется?

Над перекрестком, над лесистыми сопками, над залитыми солнцем полянами, все еще стояла дремотная тишина. Около спиленных берез спокойно паслись уставшие лошади. На площадке под сосной, как и час назад, одиноко чернел мотоцикл. У шлагбаума с белыми повязками на рукавах скучали регулировщики: один, сняв каску, сидел на ящике, закинув голову, загорал, другой — с автоматом на груди, лениво поглядывая на стреноженных лошадей, зевал, как будто не выспался.

Часы показывали двадцать пять минут одиннадцатого. Перекресток словно вымер. Если бы не накатанные, с глубокими кюветами дороги, круто сходившиеся в этой, с трех сторон прикрытой высотами лощине, можно было подумать, что движение здесь рассчитано только на случайный автомобильный и гужевой транспорт. Перекресток как перекресток, но не узел, оцененный нашим командованием как важная прифронтовая коммуникация противника.

Исходя из этой оценки, был издан приказ. Была энергия, с которой формировался отряд и перебрасывался через линию фронта, был спасительный туман от резко похолодавшего к ночи воздуха, был суровый, молчаливый марш по непроходимому болоту. Была смерть бойцов — Купцова и Батышкина, — ценой своих жизней сохранивших тишину и тем самым позволивших отряду пройти незамеченным мимо вражеских постов.

10

Кургин поднял над головой ракетницу. Пора! Детской хлопушкой ударил над ухом выстрел — зеленая ракета, очертив над высотой крутую дугу, с шипением упала на дорогу, рассыпавшись на тысячи звезд. И пока над соснами таял белесый дымный след, из густого осинника, со стороны болота, как призраки, высыпали люди. Их стремительный бег — карабины и пулеметы наперевес — враг заметил с опозданием.

Охранников, наверное, загипнотизировала зеленая ракета. Даже регулировщики, скучавшие у шлагбаума, не сразу сообразили, что это за ракета и почему она взмыла с вершины пустынной высоты. Но, сообразив, мешкать не стали. Проявив завидную прыть, регулировщики вскочили на мотоцикл, рванули на Хюрсюль.

— Эх, упустили! — с досадой сказал Кургин.

Вторая зеленая ракета была послана мотоциклистам вдогонку. По ним ударили из пулеметов. Поздно!

Тем временем из осинника все выскакивали бойцы, как будто их был целый батальон. Впереди, размахивая пистолетом, легко бежал лейтенант Лобода. Вот он перемахнул через наполненный водой кювет, вот поднялся на глинистую насыпь, вот нырнул в траншею. А из дота, из черной узкой амбразуры, уже огрызался враг.

Трассирующие пули метелью летели под ноги. Летели до тех пор, пока из амбразуры не вырвалось пламя — раздался глухой, но мощный взрыв.

«Не получилось ножами», — с сожалением подумал политрук. Гахали гранаты. Только чьи: наши, немецкие? И все-таки нижний дот был захвачен стремительно. Теперь командир и политрук переключили свое внимание на второй, на тот, который был вмурован в высоту. Он, как гигантский созревший нарыв, белел у самой вершины. К нему, спотыкаясь и падая, по каменистому склону спешили бойцы. Среди них выделялся лейтенант Иваницкий.

Второй дот сопротивлялся яростно, особенно его правая амбразура, уже несколько бойцов неподвижно лежали на дороге, раненые пытались уползти в кювет, вокруг от пуль кипела цементная крошка: это вражеский пулеметчик отсекал атакующих от землянок, где уже работал взвод сержанта Лукашевича. Там, как удары хлыста, щелкали винтовочные выстрелы, слышалась ругань — сочная и злая.

Немцы выбегали из землянок кто в чем, но тем не менее все с оружием.

— Комиссар! — крикнул Кургин. — Собирай пулеметчиков! К Лукашевичу!

Бойцы управления, рассыпавшиеся по кустам зелеными комочками, ждали своей минуты.

— Ледков, Тюлев, Прискоков! — Политрук называл тех, кого видел. — За мной!

Из верхнего дота пулемет уже бил по склону высоты, перехватывая людей, бежавших за политруком на выручку сержанту Лукашевичу. Там, у землянок, все чаще рвались гранаты. Это немцы через цепи атакующих прорывались к доту. С той и другой сторон в дело пошли ножи, даже «лимонки», зажатые в кулак.

Подоспевшие с политруком пулеметчики включились было в перестрелку. Но сержант Лукашевич возбужденно-весело крикнул:

— Товарищ политрук, держите землянки! Не выпускайте! Мы с этим управимся!

Пулеметчики блокировали выходы. Выскакивавшие из землянок охранники падали тут же, сраженные очередями, или отбегали назад, за толстые стены.

Картину боя портил дот, белевший у вершины высоты. Желтое пламя его пулемета почти не прерывалось.

Обогнавший Иваницкого боец упал, судорожно загребая под себя щебенку. Было видно, как лейтенант на секунду остановился и, видимо, понял, что боец убит, побежал дальше, поднимаясь все выше навстречу пульсирующему пламени.

Потом, чтобы не наскочить на свинцовую струю, он пополз по-пластунски и, достигнув дота, кинул на амбразуру то ли доску, то ли полено. Теперь вражеский пулеметчик стрелял наугад, и пули, как зубья пилы-циркулярки, крошили дерево.

Обогнув дот с тыла, бойцы врывались в траншею, гранатами прокладывали себе путь к дверному проему.

Еще минута — и с дотом было покончено. Не выпуская из рук пулемета, Иваницкий тяжело поднялся на бруствер и, прыгая с камня на камень, направился к неподвижно лежавшему бойцу.

Стреляли у землянок. Пулеметчики управления надежно блокировали выходы; наткнувшись на огонь, охранники уже не пытались выскакивать наружу, но били из автоматов густо, остервенело. Пуля задела Тюлева — чиркнула по виску, прижимая ладонью кровоточащую рану, боец осторожно лег на бок и, постреливая из пулемета, как бы дразнил фашистов.

Дальше затягивать бой уже было нельзя. Кургин приказал кончать с фашистами, пока они не получили подкрепление. Под прикрытием пулеметов бойцы сержанта Лукашевича забросали землянки гранатами. Забросали вопреки предупреждению гранаты приберегать: первый бой — не последний.

11

Не сразу сержант Лукашевич догадался послать своих людей на кухню. Туда отправились Юдин и Ракитов. Они вернулись ни с чем. Немецкий повар, заслышав стрельбу, сбежал, но, видимо, успел плеснуть керосину в котел: он варил макароны с мясной тушенкой. Юдин грозился изловить повара, выпороть его ремнем, чтоб добро не портил.

— Вот сволочь! — сокрушался боец, осматривая ниши. — Мало того, что все залил керосином, еще и пожар устроил. — Юдин всюду натыкался на сажу. Вскоре лицо его стало черным, как у шахтера в забое.

Ракитов помалкивал, он тоже обсматривал углы и тоже был испачкан сажей, правда, не настолько, как его товарищ.

Политрук, выслушав их темпераментный доклад, засомневался:

— Может, что-то и осталось… Вы хорошо проверили?

— Так точно, — отвечал Ракитов, сверкая белками глаз: — Вот это, как его, большое печенье — в целости — Из мокрого кармана он достал галету. Она была и бледной, как недопеченная, и гнулась, как резиновая. — Небось отравленная.

— Вполне возможно, — не исключал политрук.

— Тогда накормим пленного. Если не умрет, сами попробуем.

Около нижнего дота, сидя на ошкуренном бревне, Кургин принимал доклады. Под ногами зрелыми желудями валялись гильзы, по ним уже ползали лесные Муравьи. Первым подбежал лейтенант Лобода. Возбужденный, в расстегнутой гимнастерке, с трофейным автоматом на шее, видно по глазам — довольный, он докладывал, как пел:

— Товарищ лейтенант, поставленная перед взводом задача выполнена полностью…

Подошедшему политруку Кургин не без гордости сказал:

— Он и в училище на всех кроссах был первым. Быстрота, с которой действовал взвод лейтенанта

Лободы, давала основание радоваться. Дот был захвачен в считанные минуты. Ранение получили двое: — Диков и Гладченко: одному в рукопашной немец продырявил ладонь, другого оглушил прикладом. Фашист оказался не из робких.

Во втором и третьем взводах, в том числе управлении, потери были тяжелые: восемь убитых, девятнадцать раненых. Среди убитых — весельчак Лунгу, боец из управления. Политрук даже не успел как следует его узнать. Бежал он с запасными дисками к пулеметчику Черняеву. И не добежал. Пуля ударила его, когда он перелетал канаву. Диск выскользнул у него из рук и запрыгал по камням по крутому каменному склону.

Там, в низине, засели немецкие автоматчики. Неожиданно для фашистов Черняев подбежал к Лунгу. Но тот был мертв. Второй диск, еще хранивший тепло рук убитого бойца, лежал рядом. И, пока немцы, отвлеченные катившимся на них диском, снова схватились за автоматы, Черняев в несколько секунд успел перезарядить пулемет, опередил их, прикончив первой же очередью…

Самые большие потери понес взвод лейтенанта Иваницкого. Погиб отличный стрелок Федорин, не увернулся от удара финки Ракулов, почти у вершины сопки пули срезали Паршинова и Праха. Вместе с Иваницким поднимался к амбразуре Говенко, крепкий, никому не уступавший в силе боец. Пуля ударила ему в голову. А вот как погиб стрелок Старосельский — видел комсорг взвода.

— К немцам он подбежал с гранатой… их было трое или четверо, — заикаясь от волнения, горячо объяснял Арсен. — Один бросился на него с финкой… Я даже не успел прицелиться — и тут взрыв…

— Он что — взорвал над собой гранату? — переспросил политрук.

— По всей вероятности, — сказал Арсен и пояснил: — Когда я прыгнул в окоп, наткнулся на двух убитых фашистов. Там же лежал Старосельский… Без рук…

Арсен протянул рваные листочки — остатки комсомольского билета. От впитавшейся крови он стал темно-бурый, фамилию разобрать было трудно, а вот фотокарточка сохранилась: довольно четко выделялась косоворотка, застегнутая на белые мелкие пуговицы. Корочки билета были мокрые и липкие, на глазах высыхая, скручивались в трубку, как пожухлый лист.

Осторожно, словно боясь причинить боль, политрук разгладил корочки, чтобы положить их в стопку — к билетам погибших товарищей. От внимания не ускользнуло и то, что комсомолец Старосельский, оказывается, за июнь и июль не уплатил членские взносы. И комсорг было подумал, что сейчас ему политрук сделает на этот счет замечание, в общем-то замечание правильное: он — комсорг, а боец Семен Старосельский — его комсомолец. Боец, с виду мальчик, окруженный фашистами, решился — взорвал себя гранатой…

— Он уплатил, товарищ политрук…

Размышляя о поступке Старосельского, Колосов не думал упрекать комсорга. Политрук держал на ладони стопку тоненьких книжечек, словно взвешивал.

— Да, он уплатил, товарищ Арсен…

Вскоре прибыл взвод сержанта Амирханова, находившийся в резерве и державший под контролем дорогу на Хюрсюль. Из донесения связного уже было известно, что и в резерве не обошлось без потерь. На перехват мотоциклу на дорогу выскочили сразу трое: Завьялов, Немировский и Крючков. Они не сомневались, что это немцы, но что они вооружены пулеметом, заметили в последний момент.

Завьялов поднял руку, приказывая остановиться. Немец было затормозил. Но сидевший в коляске ударил из пулемета… Немировский умер сразу, а Завьялов и Крючков оказались тяжело раненными. Мотоциклист, обогнув распластавшегося Немировского, дал было газу, но далеко не удрал: его догнала пуля лежавшего в засаде Лелькова.

12

Бойцы сержанта Амирханова принесли раненых и убитых, привели пленного, захваченного еще накануне боя в малиннике. Амирханов с нескрываемым гневом бросил:

— Прошу взять от меня этого шакала… Убью… — и, сузив черные колючие глаза, сержант простонал: — Товарищ политрук, как они Немировского!.. В решето, понимаете…

Гнев Амирханова был объясним. Но пленный… Куда его? Прикончить настаивал Хефлинг. Не уставая, он твердил:

— Немцы, они разные… Этот — негодяй…

Не верить Хефлингу — значит никому не верить. У немецкого товарища была своя правда, проверенная уже там, в притихшей от ужаса Германии: его отец, коммунист, поплатился из-за своей доверчивости — выдали запуганные соседи.

Правда Хефлинга годилась для мщения, и только. Ведь сражаются не одной силой ненависти, но и силой доброты. В конце концов добро побеждает. Должно победить!

Об этом так и сказал политрук бойцу Хефлингу. К их разговору прислушивался Амирханов. Сержант согласился с политруком «вообще», а в частности, если иметь в виду пленного, захваченного в малиннике, щадить его не было смысла. Те, с которыми он ел из одного котла, сегодня в бою убили восьмерых наших бойцов. За что же щадить фашиста?

Все восьмеро лежали в ряд на траве, прикрытые влажными плащ-палатками. Около них собрались бойцы. Молчать было невмоготу.

Эрик Хефлинг, хорошо говоривший по-русски, глядел на погибших полными горя глазами, и его слова были тяжелые, как свинец, и острые, как скальная порода.

— Что такое фашизм? Чтоб вы лучше поняли, дорогие советские товарищи, приведу случай, о котором сообщила газета «Немецкий солдат». На второй день войны к русским попал ротный каптенармус. Все его сослуживцы посчитали, что коммунисты его прикончили. Но вот он, целый и невредимый, является в роту, является веселый, довольный, с двумя буханками хлеба — русские дали. «Отпустили, — говорит, — так как я назвался рабочим». Рота хохотала. Как же, всю Европу прошагали, а наивного противника встретили только в России! Потом этот каптенармус, чтоб доказать, что в плен он попал случайно, на глазах у всей роты добивал раненых красноармейцев…

— И все же пленный он, пленный, — сказал политрук, выслушав жестокий рассказ Хефлинга. — Отпускать его не станем. Но повторяю, завтра сдадим в штаб полка.

Командир, увидев пленного, поинтересовался:

— Допросили?

— Ничего не сказал.

— Тогда заприте в блиндаж. До подхода наших.

Недалеко от нижнего дота было какое-то деревянное строение, похожее на блиндаж, туда и отвели пленного.

Кургин сразу забыл о нем. Постоял над телами погибших, еще час назад он их вел через непроходимое болото.

— Похороним позже, — тихо сказал он политруку. — Сейчас наладим систему огня. Раненых поместим в землянки. Там сухо. Есть даже печки, и вдруг — именно вдруг — долгим, изучающим взглядом посмотрел на Колосова: — Как же так получилось? Я не догадался, ты не подсказал… В отряде нет врача. Даже фельдшера.

Перед выходом в рейд разговор был. Говорили: «Хорошо бы заполучить по одному санитару на взвод». Капитан Анохин тогда ответил: «Все бойцы перевязывать умеют, да и вас, курсантов, кое-чему учили». Учили-то учили, и не только кое-чему, главному — командовать взводами и ротами. Политрук вздохнул:

— Комбат посчитал, что узлом овладеем без боя.

— Не будем сваливать на старших, — сдержанно ответил Кургин. — Ругать начальство — дело нехитрое. А вот исправить промашку придется самим.

Слова Кургина были поняты как приказ. И политрук поднялся, поправил командирскую сумку, в которой теперь уже вместе с блокнотом находились комсомольские билеты погибших, сказал:

— Я к раненым…

Кургин напомнил:

— Может, сначала послушаешь, что там в полку? Приемник-то цел.

13

Радисты Зудин и Шумейко расположились около нижнего дота. Здесь был незаконченный блиндаж; уже вырыт и обложен жердями. Над блиндажом в один накат лежали еловые кряжи. В щели просвечивало солнце. Пахло свежей смолистой щепой и почему-то цементом

— Они, товарищ политрук, тут устроили склад стройматериалов, — пояснил Зудин. На нем была серая немецкая пилотка и такая же серая форменная куртка.

— Что за маскарад, товарищ Зудин?

— Пока гимнастерка сохнет…

— А что на голове?

— Товарищ политрук, — просительно заговорил старший радист, — моя же уплыла. На переправе.

— Так-то оно так… А вдруг подстрелят? Свои. По ошибке.

Робко подал голос Шумейко:

— Я ему то же… Голова бритая — значит Зудин. А в пилотке, да еще в немецкой, перепутать запросто.

— Я бы на твоем месте не хохмил, — повернувшись к бойцу, раздраженно заметил Зудин, с той самой злосчастной переправы они терпели друг друга вынужденно. («Трухнул — и отряд остался без передатчика»). О секундной растерянности радиста Шумейко Зудин напоминал каждому, напомнил и политруку. Это уже был вызов. И Шумейко, простуженно шмыгая маленьким красным носом, надрывно крикнул:

— Ну, виноват! Ну, казни! Хочешь? Утоплюсь. — И к политруку: — Что ж он мне душу вытягивает? Изверг…

Пока шли по болоту, а потом от водосброса до узла дорог, Шумейко несколько раз отползал в сторону и, уткнувшись в траву большими посиневшими от холода губами, принимался плакать. Он плакал по-детски, навзрыд. Боец осознавал свою вину, но не хотел, чтобы товарищи видели его в слезах. Он, как ни крепился, не мог сдержать рыданий.

Зудин был неумолим в упреках. Он их бросал в лицо, как свинчатку: «Все из-за тебя. Из-за твоей трусости… Знаешь, за такое расстреливают». И все начиналось сначала: «Ну, виноват! Ну, казни!..»

Зудина уже предупредил всегда сдержанный старшина Петраков: «Вот соединимся с полком, вы у меня получите. На всю катушку». На что веселый и добродушный пулеметчик Шарон, за всю свою девятнадцатилетнюю жизнь никогда никого не обидевший, и тот не выдержал: «Ну какой же ты, Зудин, зануда! Кстати, зануд комары жрут в первую очередь», — и черными, как спелые маслины, глазами показал на голову: она как магнит притягивала комаров. Да, Зудину никак нельзя было без пилотки.

Тем не менее старший радист продолжал свое. Поведение Зудина настораживало политрука: как же ему воевать дальше, в паре с товарищем? Шумейко так долго не вынесет.

— Вот что, товарищ Зудин, — сурово сказал политрук. — Отвечайте прямо: вам известно, где вы находитесь?

Зудин удивленно вскинул белесые брови, угрюмо взглянул в пристально нацеленные на него глаза.

— Отвечайте.

— В рейде, товарищ политрук.

— Вот именно: в рейде.

Намеренно задерживая движения, Колосов раскрыл полевую сумку, достал стопку аккуратно сложенных, еще липких от невысохшей крови комсомольских билетов.

— Это что?

— Известно, товарищ политрук.

— А если известно, то уточняю: вы находитесь в двадцати метрах от своих погибших товарищей. Они свой долг выполнили до конца. А нам, то есть командиру, мне, вот радисту Шумейко и вам, боец Зудин, долг еще предстоит выполнить… Да, мы в рейде, в тылу противника, и здесь у нас оружие не только пулеметы и гранаты, а также, и прежде всего, наша дружба, наша сердечность, говоря высоким слогом, наше большевистское братство. Вот оно какое, наше оружие… Виноват Шумейко? Может быть. Но он же не хотел подвести товарищей, подвести отряд…

— Конечно, не хотел! — с болью отозвался Шумейко. Из его глаз опять брызнули слезы, и он, чтоб политрук и Зудин не видели его слабости, стыдливо склонился над приемником, вращая эбонитовую ручку настройки. — Я знаю, знаю, отчего он… злится.

— Видали, знает, — огрызнулся Зудин. Пока разговаривали, он снял с себя немецкую тужурку, бросил ее на мешки с цементом. Пилотку затолкал себе в карман.

— Злится, говорите? Почему? — допытывался политрук.

— Из-за собаки… Он по ней скучает. — Рукавом гимнастерки Шумейко вытер слезы.

В приемнике шипело, свистело, щелкало, пищало.

— Наша волна, товарищ политрук.

Полковой радист голоса не подавал. Политрук взглянул на часы, было без четверти двенадцать. Каждый четный час Зудин и Шумейко должны выходить в эфир. Выхода в эфир, конечно, не будет. А вот сигнал из полка примут. Там уже, наверное, тревожатся, ждут вестей, скорых и хороших. Но, как ни прискорбно, ответом будет молчание.

А в голове, оттесняя все другие мысли, засели слова провинившегося радиста: «Я знаю, знаю, отчего он злится… Из-за собаки…» И политрук вспомнил торопливо-горячечные сборы. «Ах, да! Собака по кличке Барс… Ну, конечно же, она!..» Кургин приказал отвести ее на кухню и там привязать или запереть, чтоб не увязалась за хозяином. Зудин приказ выполнил, но сам себе не находил места, и теперь все зло сгонял на своем товарище.

Все трое — политрук, Зудин и Шумейко — почему-то думали об одном — о собаке, оставшейся в расположении полка.

— А что, разве не так? — вырвалось у Шумейко. И Зудин, сверкнув покрасневшими от бессонницы глазами, оттеснил товарища от приемника, сам взялся вращать ручку настройки. По недосмотру он поставил шкалу не на волну полка, а рядом, и все трое узнали знакомый голос. Он был далеко, то усиливался, то затухал, но ни с каким другим спутать его нельзя, как нельзя спутать голос матери.

— Москва! Товарищ политрук! Честное слово… — Шумейко готов был опять расплакаться, но теперь уже от радости.

— Верно, Москва, — сказал Зудин.

— Послушаем. — И политрук положил руку на его костистое плечо.

Далекий диктор передавал:

— …Партизанский отряд норвежских рабочих под командованием Ханса Ларсена, действующий в фашистском тылу на севере Финляндии, напал на немецкую автоколонну.

— И там война, — вырвалось у Зудина.

В приемнике по-прежнему свистело и пищало, мешало слушать.

— …Сопровождавшие колонну немецкие солдаты и офицеры, — продолжал диктор, — перебиты. Пятнадцать автомашин с боеприпасами и продовольствием уничтожены…

Диктор умолк. В приемник ворвались грозовые разряды.

Неожиданно для политрука Зудин сделал удивительное открытие. И удивляться, конечно, было чему: оказывается, уцелевший приемник без дополнительного питания уверенно принимает Москву!

Часовая стрелка приближалась к двенадцати. Наступало время связи с полком. И приемник снова отозвался, но теперь уже на заданной волне:

— «Цоценка», я — «Лец»… «Цоценка», я — «Лец».

— Никак новые позывные? — переспросил политрук, но тут же вспомнил, что эту самую «цоценку» он уже слышал, когда Зудин вел пробный сеанс перед выходом в рейд. Полк — «Лес», а мы его высаженная в тылу противника «Сосенка».

— Это, товарищ политрук, Мусин, земляк нашего Паршикова. Они из Каргополя, там у них «цокают».

— А Паршиков убит, — ни к кому не обращаясь, тоскливо произнес Шумейко. — Паршиков с Мусиным учились в одной школе и на фронт пошли вместе. Их год еще не призывной. Так они добровольцами…

А Мусин, радист Мусин был так близко, словно за ближней сопкой. Не уставая, он проникновенно «цокал»:

— «Цоценка», «Цоценка»…

Пять минут спустя Мусин умолк. Снова он выйдет в эфир ровно через два часа — как условлено. И был-то он рядом — по прямой километров двадцать. Но на этих двадцати километрах шла ожесточенная война, пролегала линия фронта.

Оставляя радистов, политрук распорядился, чтобы они по возможности принимали сводки Совинформбюро. Для записи текста он им вручил химический карандаш «Сакко и Ванцетти».

— Бумаги бы… — напомнил Зудин.

— Вы на ней стоите, — и показал на серые бумажные мешки, набитые цементом.

Здесь, видимо, и в самом деле был склад строительных материалов: мешки с цементом, ящики с гвоздями, в углу сваленные в кучу лопаты и железные ломики.

14

Еще час назад здесь хозяйничали немецкие солдаты. Это, как теперь стало ясно, был опорный пункт на случай прорыва советских войск. Не для декорации в короткий срок немцы здесь построили бетонные доты, начали рытье долговременных землянок, углубили старый колодец, обложили его камнями, зацементировали. Здесь враг рассчитывал обосноваться надолго.

Но если политрука интересовали все эти сооружения, то Сатарова, сына степей, все внимание занимали лошади. «Красавцы! Жаль только, крупные больно».

Лошади спокойно паслись на опушке леса, им не было дела до людей.

— Товарищ политрук, — певуче говорил Сатаров, — товарищу политруку полагается лошадь.

— Ординарцу тоже, — в тон ему отвечал политрук. — У вас в Башкирии небось кони получше.

— Порезвее, — поправил Сатаров. — У нас больше скакуны. Летят, как на крыльях… А тут и летать негде: лес да болота… Все равно лошадь — хорошо… Если б не осколочек, не отказался бы…

Сатаров шел с кислой улыбкой, кривился от боли. Сначала политрук полагал, что боец натер ногу, а признаваться не решается. За подобные вещи старшина наказывает. И вообще позор бойцу, который не умеет беречь собственные ноги. Но тут посложнее…

— Вы куда все-таки ранены? Тюлев утверждает, вам нельзя садиться…

— Временно, товарищ политрук. А ранен я вот сюда, — Сатаров показал ниже спины. — Осколочек маленький-маленький, а боль большая-большая.

— Что ж вы там, в полку, молчали?

— Боялся, товарищ политрук. От рейда отстраните. А у меня с фашистами счет. Вы же знаете…

Да, политрук знал, что у Булата Сатарова в первый день войны на границе погиб старший брат. Булат сдал старику табунщику колхозных коней, которых он принял после окончания школы, и уехал в военкомат проситься на фронт. Весной Сатарову исполнилось семнадцать лет, но обжигающее солнце в продутой горячими ветрами заволжской степи выдубило его лицо до темноты глянца — и Сатарову легко можно было дать все двадцать. Сатаров попал на фронт быстро. Маршевая рота, куда его определили, направлялась в Карелию. Эта северная лесная и озерная страна манила бойца уже потому, что где-то здесь, на севере, погиб его брат-пограничник. Карелия, объяснили ему дома, — это и есть тот самый Север. Рассчитывал Сатаров ездить на оленях, а оказалось и здесь, как в Башкирии, держат лошадей.

— Как же с вами быть, Сатаров?

— Потерплю, товарищ политрук. Осколочек совсем маленький. Как горошинка…

Политрук не мог не видеть, каких мучений стоил ему каждый шаг. Боец держался мужественно, и политрук успокаивал себя тем, что завтра, когда подойдет полк, все раненые, в том числе и Сатаров, будут направлены в госпиталь, а живые-здоровые разойдутся по своим ротам и взводам, вернутся в свою роту и они, лейтенант Кургин и политрук Колосов. Война, конечно, к этому времени еще не закончится. Ближайшее будущее политруку представлялось радужным и победным. «Кургин скоро, наверное, станет комбатом», — думал он, идя к перекрестку, где, как ствол зенитки, глядел в небо полосатый шлагбаум.

Еще полчаса назад здесь было оживление, бойцы Иваницкого и Лободы ликвидировали следы быстротечного боя: убирали трупы фашистов, собирали трофейное оружие и тушили какие-то тяжелые зеленые ящики.

Около нижнего дота Дузь и Метченко расширяли траншею. Их стриженые головы то исчезали, то появлялись над бруствером. Политрук заметил, что грунт бойцы бросают большими саперными лопатами. Таких в отряде не было.

— Откуда у них лопаты?

— Из нашего блиндажа, — ответил Сатаров и тут же поправился: — Ну, из того, где Зудин и Шумейко. Лопаты случайно обнаружил Шумейко. Под мешками.

— И много?

— Десятка два.

— Тогда вот что. Обойдите командиров взводов. Передайте — пусть пришлют людей за ломами и лопатами.

Политруку легко было отдать приказ, бойцу выполнить его оказалось сущим наказанием. Как только он ускорил шаг, осколок, «совсем маленький», тут же напомнил о себе жгучей, невыносимой болью. Но приказы для того и отдаются, чтобы их выполнять четко и своевременно. Прихрамывая, Сатаров сначала направился к сержанту Лукашевичу. Его взвод занимал склоны сопки, на которых еще немцами были вырыты землянки. В глинистом неподатливом грунте бойцы углубляли окопы, расчищали пулеметные площадки, ножами от карабинов СКС долбили ниши.

Видя, как болезненно-тяжело бежал Сатаров, политрук подумал: «Заменить придется». Колосов прошел в траншею, где за ее крутым изгибом усердствовали Дузь и Метченко. Не замечая политрука, бойцы о чем-то говорили. До слуха долетали обрывки фраз:

— Завтра же соединимся, напишу… Я успел только крикнуть: «Люблю!» Но за гудком паровоза разве что услышишь?

Политрук присел на ящик, снял сапог, стал перематывать портянку. Усталым тенорком Дузь рассказывал, как дружил с девчонкой, что жила в доме напротив, и как по вечерам он светил ей в окно фонариком.

Тенорку Дузя вторил бас здоровяка Метченко:

— А мы всю ночь простояли обнявшись. У нас на косе маяк. На все Азовское море он один такой. Вот мы под маяком и простояли. С одной стороны — степь, кузнечики, а с другой — море, тихое-тихое, и луна огромная. Глядит прямо в душу… Вот прикончим Гитлера — вернусь домой, женюсь. Я так и сказал.

— А она?

— Согласна.

— Это хорошо… Только ждать придется.

— Ничего, с фашистом до зимы управимся…

Из дота выглянул лейтенант Лобода, увидел политрука, радостно улыбнулся:

— А у нас телефон! Ведем переговоры.

— С кем?

— С верхним дотом. По всем правилам.

Доты, оказалось, соединены были проводной связью. В нижнем немцы не успели даже испортить аппараты. Здесь брошенная лейтенантом Лободой граната решила исход дела в секунду. А вот верхний дот встретил огнем по-страшному. Фашисты пустили в ход все виды оружия. А когда поняли, что дот не удержать, разбили телефонный аппарат. Лейтенант Иваницкий приказал обыскать все ниши. К счастью, исправный аппарат нашелся, и не один.

— Сейчас тянем кабель к Лукашевичу, — хвалился лейтенант Лобода, и в его темных глазах полыхала мальчишеская гордость.

— Вы, ребятки, молодцы, — похвалил политрук и Лободу и его бойцов, вслух думая: — Неплохо бы аппарат к раненым…

— Можно, товарищ политрук. Вот снимем полевой кабель!

— А как система огня?

— Порядок, товарищ политрук. На каждую дорогу выставили по два пулемета. Итого — восемь.

— Маловато.

— Согласен. Но подвижной группе пулеметы тоже потребуются. Да и резерву нельзя с одними винтовками. Сержант Амирханов, считайте, совсем без пулеметов.

— А как распорядились трофеями?

— Что в отряде — не знаю. А вот во взводе десяток автоматов найдется.

— И только?

— Ну еще два «станкача», — признался лейтенант явно без охоты, и политрук невольно подумал: «Прижимистый товарищ».

— Они в доте. Может, взглянете, а заодно и дот оцените. Хата — что надо!

Для целого взвода дот тесноват, но человек восемь могли разместиться с удобствами. Все тут было: трехъярусные нары, деревянный стол и даже камин, от которого — какое удовольствие! — исходило сухое тепло.

— Всё гады предусмотрели, — сказал лейтенант. — Как в доме. Мы тоже истопим. Правильно, товарищ Усиссо?

Этого худощавого светловолосого эстонца политрук заприметил еще на болоте. Он нес два пулемета, шел босиком, кирзовые сапоги висели через плечо. Над босоногим бойцом подтрунивали: экономный, дескать, хочет и войну отвоевать, и не износить обувь. А боец себе шел да помалкивал. У него, оказалось, была своя тактика. Когда отряд выбрался на коренной берег, Усиссо надел сухие теплые сапоги — и тут же согрелся. Сейчас он дежурил у пулемета. Не отвлекаясь, как охотник из засады, сосредоточенно смотрел на дорогу. Дорога — словно вымерла. На обращение к нему командира взвода ответил коротко:

— Истопим, товарищ лейтенант.

До войны Усиссо работал инструктором укома комсомола. Лейтенант Лобода этому не верил: «Какой же он активист? Мало того, что угрюм, — еще и молчит как рыба». Судил лейтенант несправедливо.

Когда-то у себя дома Яан Усиссо был веселым, общительным парнем, доброжелательная улыбка не сходила с его бледного, со впалыми щеками лица. Год подполья и год тюрьмы в буржуазной Эстонии не разучили его улыбаться. Он радовался новой жизни, но обстановка была суровой и трудной, особенно для коммунистов и комсомольцев. Местные фашисты, прятавшиеся по лесам и хуторам, распространяли слухи, что скоро начнется война и, как только придут солдаты Гитлера, большевики будут перевешаны.

Однажды отец — путевой обходчик, — придя с железной дороги, сказал: «Встретили меня лесные люди. Велели тебе, Яан, передать, чтобы ты забыл дорогу в уком». Комсомолец Усиссо дороги, конечно, не забыл, но на всякий случай стал носить с собой наган и ночевать в своем рабочем кабинете. Дождливым воскресным утром в уком пришел сосед (там только началось заседание), позвал: «Яан! Лесные люди всю вашу семью вырезали». Бандиты заявились ночью, надеясь застать дома Яана, но он был в укоме, и они убили отца, мать и малолетних сестер — зарезали их жестоко, по-садистски.

Уже на второй день войны с первым отрядом активистов Усиссо ушел в Красную Армию. Товарищи замечали: был он неразговорчив. Если спрашивали, отвечал скупо. Поэтому лейтенант Лобода и ошибся, посчитав этого бойца человеком нелюдимым.

Усиссо оказался наблюдательным. Круто поднятый шлагбаум привлек его внимание сразу же, как только отряд захватил узел.

— Где шлагбаум, там и пост. У них такой порядок.

Лейтенант Лобода поддержал бойца:

— Он, товарищ политрук, прав. Любой шофер, подъезжая, сразу подумает: буза какая-то… Будь на месте регулировщик, машину можно подпустить поближе. Верно, Усиссо?

— Верно, товарищ лейтенант.

Идея — обозначить регулировщика — оказалась заманчивой. Но кто решится открыто подставить себя под пули?

— Где командир?

— В верхнем доте.

Политрук крутнул ручку полевого телефона.

— А, комиссар! — услышал голос Кургина. — Что нового? Приемник действует?

— Действует. Ровно в двенадцать полк вызывал «Сосенку». Потом слушали Москву.

— Прекрасно… Что еще?

— Тут товарищи предлагают выставить регулировщика. Для приманки.

Секунду помолчав, Кургин ответил:

— Согласен. Выставляйте двух. А то и трех. Вдруг высокий чин пожалует. Вот и схватим! Снаряжай, комиссар, добровольцев. И посмотри, пожалуйста, у вас там нет случайно мин? Противотанковых. Вы же нашли лопаты!

Мины, конечно, были бы кстати. Хотя в полосе обороны полка у противника танков не обнаружили, но разведчики видели, и не однажды, бронетранспортеры. Когда враг побежит, без мин не обойтись, пожалуй. Но есть ли они в округе?

Лейтенант Лобода послал двух бойцов — Шабанова и Бобрика — осмотреть блиндаж, в котором был заперт пленный. А тем временем политрук и командир взвода стали совещаться, кого поставить у шлагбаума. Немецкого тряпья хватало. Было и трофейное оружие.

— Встану, конечно, я, — сразу же предложил себя лейтенант. — Остальные — добровольцы.

— Вы командир, — возразил политрук. — На перекресток пойдет Хефлинг. И, может быть, Усиссо… Как, товарищ Усиссо?

— Я готов.

Тогда лейтенант распорядился:

— Метченко, к пулемету. Принимайте дежурство. А вы, Усиссо, разыщите Хефлинга. Он у Зудина, слушает радио.

Усиссо снял кирзовые сапоги, поставил их под нары — к сапогам он относился благоговейно — и отправился в траншею переодеваться. Там, в глубокой нише, было сложено трофейное обмундирование. А вот оружие пришлось отбирать у товарищей. Не без сожаления боец Дузь отдал свой шмайсер. Он его честно заработал в рукопашной — свалил ударом ножа огромного пожилого охранника.

Заманчиво добыть было офицера, а еще заманчивей — генерала. Политрук вспомнил слова своего отца, солдата двух войн: «На «языка» — есть охотник, а на охотника — пуля». Вспомнил как предостережение.

15

Почему-то крепла уверенность, что самое трудное уже позади. Теперь отряду за бетонными стенами дотов пули не страшны, по крайней мере, бессильны.

Нежила тишина. Еще светило солнце, и в высоком, почему-то вдруг потускневшем небе уже плыли тучки. Глядишь на них сквозь ветви сосен, и кажется, тучки застыли, как на фотоснимке, а деревья все валятся, валятся и никак не могут повалиться. Видимо, слишком крепко уцепились они в гранитные сопки. На ум приходило сравнение: рейдовый отряд был корнями своего полка, и здесь отряд уцепился намертво — ни один фашист мимо не проскочит.

От сержанта Лукашевича вернулся почерневший от боли Сатаров, он принес полный котелок горячего чая.

«Завтракать-то пора. А что, кроме чая?..» И Сатаров, угадывая мысли политрука, развязал свой вещмешок, достал сухари и брикет пшенной каши.

— Это потом… — смутился политрук, вспомнив, что ему докладывали о галетах, оставленных немцами на кухне. Впрочем, хорошо бы раздать их товарищам. — Галеты не пробовал?

— Они, товарищ политрук, воняют, — со знанием дела ответил Сатаров. — А сухарь наш — сытней, потому что ржаной, и безопасный, потому что советский. — Болезненно-кроткая улыбка бойца никак не шла к его широкоскулому лицу.

Политрук пил, прихваливал:

— Хороший чай… И много его?

— Полный котел.

— Когда же Лукашевич успел?

— А он сразу… Как только с немцем закончили. К тем, вашим двум интендантам послал Комлева и Кабахидзе. Готовить воду. Для раненых…

Сатаров напомнил о самом тревожном — о раненых. Завтра им будет оказана помощь. А пока их опекал все умеющий Лукашевич. В его взводе нашлись бойцы, которым уже доводилось перевязывать и доставлять людей на медицинский пункт. И то, что Лукашевич добровольно взялся выполнять, пожалуй, самые трудные обязанности, вносило некоторое успокоение. «Это же счастье, — говорил про себя политрук, — что в отряде Замечательные товарищи!»

И все же, возвращаясь мыслью к раненым, Колосов испытывал угрызение совести. Еще из училища он вынес простую и очевидную истину: заботиться о людях — главная партийная работа. В бою без медика — что старшина без кухни, что почтальон без почты, что пулемет без патронов. Уже одно то, что где-то рядом врач, делает бойца смелее и уверенней.

— Как они там?

— На кухне? Порядок.

— Как раненые?

Сатаров ответил не сразу. Он ждал, пока политрук возьмется за пшенный концентрат. Пачку они разломили пополам. Сатаров вертел в руках пропитанную жиром обертку.

— Раненые, товарищ политрук, понимают ситуацию.

— Вы в землянках были?

— В землянках?.. — Сатаров смущенно отвел взгляд в сторону. — Известно, товарищ политрук… Сержант Лукашевич — душевный медсестра.

— Трудно ему?

— Очень даже, товарищ политрук.

Кривить душой боец не умел, а врать — язык не поворачивался. Правда, как догадывался политрук, была далеко не радужной.

— Вот позавтракаем, сходим к раненым…

Они грызли пшенный концентрат, запивали быстро остывавшим чаем.

Концентрат — еда почти готовая. И все же его бы разогреть да бросить масла. Впрочем, и так есть можно. А вот гороховую кашу варить придется обязательно. Кроме концентратов, была махорка, были твердые и хрупкие, как песчаник, ржаные сухари. Что же касалось сахара, то хитрющий старшина из продслужбы выдать наотрез отказался. «Не положено, товарищ политрук, — отвечал он, выпучив серые немигающие глаза и шевеля пышными прокуренными усами. — Вы же его погубите. Честное интендантское. Кругом вода, а у вас — сахар… Лучше я выдам больше заварки…»

Интендант оказался прав. Кто-то потом, вспомнив усатого старшину, острил: «Относительно сахара он глядел, как в речку».

Скудный завтрак делил политрук с ординарцем…

Не привыкший есть с начальством, Сатаров сдержанно жевал, шелестел оберткой, дожидаясь, пока политрук откусит свою долю и запьет чаем. Не отрывая взгляда от обертки, боец улыбался, но на этот раз не вымученно, не с болезненной гримасой, а задорно, словно уже не досаждал «совсем маленький» осколок. Политрук взглянул на обертку. «Ну надо же!..» На обертке — стихи, которые, видать, и заставили Сатарова отвлечься от саднящей, стыдливо-мучительной боли.

Вкусная пшенная каша
Жарко кипит в котелке,
Пробуя кашу, вспомни Наташу,
Девушку в синем платке.

— Складно?

— Душевно, товарищ политрук, — певуче ответил Сатаров. — У кого Катюша, у кого Наташа, а мою зовут Кояш. И я ее люблю.

— И она это знает?

Сатаров печально сощурил узкие, словно припухшие, глаза, отрицательно покачал головой.

— Кояш — девочка… А косы у нее, товарищ политрук, — во… — Лежа на животе, Сатаров резко занес руку — и рана тут же как прострелила. От боли боец скрипнул зубами.

— Вы ей напишите… что ранены.

— Что вы, товарищ политрук! Если бы в ногу или в руку…

Ему было неприятно даже само напоминание о его ранении.

16

На захваченном узле дорог отряд закреплялся основательно. В блиндаж радистов, где был обнаружен шанцевый инструмент, приходили бойцы, уносили с собой ломы, лопаты, гвозди, скобы. И уже было слышно, как по склонам стучат топоры, бухают ломики, скребут лопаты. Работали все. И командиры взводов торопили подчиненных, словно чувствуя, что враг дал передышку случайно, и неразумно было бы ею не воспользоваться.

Взвод сержанта Амирханова занял оборону на дальней выгоревшей возвышенности, за ней простиралось обширное непроходимое болото. От этой возвышенности до узла метров пятьсот, а может, несколько больше. Но, чтобы до нее добраться, нужно пересечь дорогу, ведущую на Хюрсюль, пройти мимо выложенного камнем колодца и затем уже меж темных замшелых валунов, заросших можжевельником и папоротником, попадаешь к ручью. Ручей, огибая возвышенность и растекаясь по жесткой, как сосновая щепка, осоке, терялся в торфянике. Покатая к западу и крутая к востоку, она поднималась с одной стороны над зеленым океаном лесов, с другой — над болотом. Издали, если глядеть из верхнего дота, выгоревшая возвышенность напоминала старую, давно разрушенную средневековую крепость.

Лейтенант Кургин, осмотрев окрестности узла еще на рекогносцировке, сразу решил, показав на нее: «Быть здесь резерву».

Толковый командир в первую очередь заботится о резерве: есть резерв — он себя чувствует уютней. Взвод Амирханова — резерв, хотел того командир или нет, оказался на отшибе, и связь была только через посыльных.

И все же приказание политрука дошло и туда: Амирханов прислал за лопатами. Сатаров, конечно, до него не добрался, но передал по живой цепи. И вот уже у блиндажа — Жарданов, боец Амирханова.

Жарданов, высокий и плечистый туркмен, увидев выходившего из дота политрука, сделал поклон — знак уважения к старшим — и чуть было не произнес привычное: «Садам алейкум!»

— Здравствуйте! — обратился не по-военному.

— Здравствуйте, товарищ Жарданов! — поздоровался политрук, как будто виделись они не два часа назад, а по крайней мере, с вечера. — Позавтракали?

— Не было приказания, — ответил туркмен, смутившись. — Была команда взять лопаты и зарыться.

— Тогда передайте сержанту, чтоб он не забывал вас кормить вовремя.

— А кипяток — у сержанта Лукашевича, — объяснил Сатаров, обрадованный тем, что Амирханов так быстро прислал бойца: значит, то, что говорит Сатаров от имени политрука, исполняется незамедлительно.

С первого дня службы, как только надел военную форму, Сатаров мечтал стать командиром: отдавать приказания и чтоб они исполнялись точно и четко. Дома, помнится, по вечерам у правления колхоза имени Салавата Юлаева собирались седобородые старики, они долго и глубокомысленно беседовали. Обо всем на свете. Неизменным было одно: когда речь заходила о председателе Хасане Фахреевиче Сабирове, старики закатывали глаза, с почтением произносили: «Хасан Фахреевич — большой начальник». И прицокивали языками.

Боец мечтал вернуться домой не рядовым, а храбрым боевым командиром, непременно с орденом, чтобы по вечерам, собравшись у правления колхоза, седобородые старики говорили о нем, как о Сабирове, и даже лучше: «Булат Гилмуллович — очень большой начальник». А невдалеке в кругу подружек будет стоять стройная, как газель, Кояш. Из мудрых уст самых уважаемых людей она услышит, что ее Булат в боях за Родину стал красным батыром и теперь вот сменит Хасана Фахреевича на посту председателя колхоза.

Думая о доме и о том счастливом времени, когда Красная Армия погонит фашистов в темную, как пещера, Германию, Сатаров забывал о мучительной боли. Ему, как полагал политрук, было самому стыдно признаваться, что ранен не в руку и даже не в грудь… Сатаров с симпатией относился к Жарданову: тот знал, что за рана у Сатарова, но в отличие от других шутить не пытался, более того, к ординарцу политрука проявлял подчеркнутое уважение: быть помощником начальника может далеко не каждый.

Политрук уже было раскрыл сумку, чтобы с Жардановым передать записку, но достать блокнот не успел, Из дота в траншею выскочил лейтенант Лобода:

— Немцы!!

Из-за поворота, словно нехотя, показался длинный с высокими брезентовыми бортами грузовик. Слева и справа от кузова у кабины чернели газогенераторные установки. Грузовик не ехал, а полз, оставляя за собой густое мазутное облако дыма.

— Хо, паровоз! — завязывая вещмешок, удивление произнес Сатаров. Дома он слышал песню: «Мчится, мчится в чистом поле пароход…» Теперь по щебенке — не по рельсам — катилось чудище.

— Авто. Дровами топят, — сказал лейтенант и вернулся в дот.

Автомобиль приближался. Уже было заметно, что груз у него не тяжелый, скорее хрупкий. В кабине — три головы: две в пилотках, одна — в фуражке. Немцы. Но дадутся ли они живыми? Из охраны узла — сорока фашистских солдат и офицеров — никто рук не поднял, и все они были уничтожены. Если б не внезапная для них атака, вряд ли сейчас мы обживали доты.

Расстилая по дороге копоть, грузовик уполз в лощину. Теперь он появится метров за сто от шлагбаума.

— Можно идти? — Жарданов терпеливо ждал. Он держал связку лопат и посматривал то на дорогу, то на Колосова. В его больших черных глазах не было ни тени беспокойства: машина как машина — одной гранаты достаточно.

Постукивая лопатами, Жарданов исчез за коричневыми стволами сосен.

Политрук вернулся в дот, а Сатаров по приказанию политрука отправился слушать полкового радиста: вдруг сообщит что-то важное. Не могло быть, чтоб капитан Анохин не догадался предупредить отряд о начале общего наступления.

Грузовик двигался медленно, как трактор. Не ведают, значит, кто здесь хозяин. Руки невольно тянулись к пулеметам. Две-три очереди — и эта черепаха вспыхнет, как банка с бензином.

Грузовик выполз на ближний пригорок и теперь катился к шлагбауму по инерции. Было заметно, шофер притормаживает, наверное, ищет неизвестно куда запропастившегося регулировщика.

И в этот момент из верхнего дота позвонил Кургин.

Лобода взял трубку и, не прекращая следить за грузовиком, передал команду:

— Приказано ударить… На выходе…

Решение было, безусловно, правильное. Обе дороги — и ту, что вела на Хюрсюль, и ту, что на Суоярви, — нужно было закупорить. Лучше всего это сделать грузовиком. Но куда он рулит, в каком направлении?

Густо коптя, грузовик свернул… на площадку. Два часа назад здесь стоял мотоцикл с коляской. Когда грузовик показал бок, на его сером брезенте отчетливо высветился крест, обведенный белым кругом, крест не желтый, не фашистский, а белый — санитарный. Грузовик принадлежал медицинскому ведомству, и шоферу грузовика узел дорог — место знакомое, иначе б он не завернул на площадку.

Из верхнего дота опять позвонил Кургин:

— Почему цацкаетесь?

— Передайте, — сказал политрук лейтенанту Лободе, — машина санитарная.

Из кабины выпрыгнули все трое: один — огненно-рыжий, в пилотке — с ведром направился к колодцу; другой, не иначе как шофер, открыл газогенераторный котел, принялся бросать в него чурки, третий — с погонами фельдфебеля — недоуменно оглядывал доты, то и дело поправляя на толстом животе кобуру из желтой кожи. Тишина и безлюдье его, видимо, озадачивали, но не настолько, чтоб тревожиться.

— Товарищ политрук! Глядите! — выкрикнул Метченко, дежуривший у пулемета.

По склону, не торопясь и не замедляя шага, со шмайсером в руке к грузовику приближался Хефлинг. Он был в нательной рубахе, брюки и сапоги — немецкие. То ли не успел переодеться, то ли не надел куртку, чтоб не тянуться перед фельдфебелем.

Немного сзади в полной форме, с оружием шел другой «немец». Не обращая внимания на грузовик, он закрыл шлагбаум, перепрыгнул через ровик и очутился в окопчике, вырытом у самой дороги.

— Во артист! — не удержался Метченко. — Во дает! Это же Усиссо, товарищ политрук. Наш эстонец.

Хефлинг деловито подошел к грузовику, заглянул в кузов и только после этого заговорил с фельдфебелем. Тот показывал пальцем на часы, Хефлинг показывал на дорогу.

Огненно-рыжий принес воду, через задний борт передал ведро в кузов. Фельдфебель и Хефлинг, нетрудно было догадаться, о чем-то спорили. Фельдфебель хватался за кобуру, Хефлинг поднимал шмайсер. Наконец немцы уселись в кабину, и грузовик, расстилая дым, вырулил на дорогу.

Хефлинг поспешил в дот.

— Товарищ политрук, там раненые.

— Пусть следуют своим маршрутом… Насколько я понял, их сопровождает фельдфебель?

— Так точно. Пообещал доложить коменданту гарнизона Хюрсюль, чтоб меня наказали. За неряшливый внешний вид.

Метченко хмыкнул:

— Во дает!

— Вы ему грозили оружием?

— Чуть-чуть, — сдержанно усмехнулся Хефлинг.

— Узнали, откуда раненые?

— Так точно. Это их наша авиация… И еще, товарищ политрук, фашисты готовятся к наступлению.

— Вам что — доложил фельдфебель?

— Санитар, который набирал воду. Говорит, войска вскоре будут в Петрозаводске. А его с командой раненых отправляют в тыл. Он жалеет, что ему не достанется трофеев.

И тут политрук запоздало подумал: «Ох, нужно задержать их! В грузовике могли оказаться медикаменты». Но поздно, время упущено. Грузовик скрылся из виду.

Слушая политрука и Хефлинга, лейтенант Лобода высказал предположение:

— А может, они все поняли?

Смысл сказанного дошел и до пулеметчика Метченко. Боец, поскучнев, раскрыл рот, и на его крупные мясистые щеки глубокой тенью легли морщинки: не дал политрук бойцу отличиться. А теперь, наверное, и сам не рад.

— Насчет Петрозаводска натурально брешут. Это мы наступаем. Верно, товарищ политрук?

— Верно, — подтвердил Колосов, думая о том, что новые сведения нужно срочно передать командиру, а заодно обсудить обстановку.

— Проследите, чтобы никто не покидал укрытие. Не исключено, немцы догадались, что мы захватили узел.

Сидя за аккуратно сработанным столом, лейтенант поднял улыбчивое лицо.

— Что вы, товарищ политрук! Они слишком самоуверенны. Вы заметили, они даже как следует не организовали оборону. Спасибо, хоть доты соорудили. Теперь нам тепло и удобно — сиди и отбивайся. Вы, товарищ политрук, обратили внимание: оба дота, по сути, прикрывают только одну, восточную дорогу. Западная и северная — открыты. Мы ударили от озера — вот и получилось.

В рассуждениях командира взвода прослеживалась важная мысль: фашисты могли нас ожидать с востока. Но местность Карелии — озерная, лесная, гористая — тем и хороша, что сплошной линии фронта установить невозможно — вот и нападай с любого направления, особенно — откуда не ждут.

Продержаться бы до завтра, до прихода наших! Не дать фашистам безнаказанно отойти и закрепиться! Думая о предстоящем бое и о том, как облегчить участь раненых, политрук говорил, обращаясь к Сатарову:

— Дождитесь сводку Информбюро. И с ней — прямо к сержанту Лукашевичу. Почитайте раненым. А заодно пусть сержант посмотрит вашу рану.

— А как же вы? — Сатаров готов был, сцепив зубы от боли, сопровождать политрука куда угодно. Как истый ординарец, он считал: без него начальнику не обойтись, тем более под пулями.

— Товарищ политрук, разрешите быть с вами?

— Выполняйте приказание, — жестко сказал политрук и тут же позвал: — Петраков!

Из блиндажа выглянул весь в ремнях старшина.

— Сатаров идет ухаживать за ранеными. Кто из разведчиков свободен?

Петраков сдержанно ответил:

— Всех свободных, товарищ политрук, я посадил. Диски набивают, — и, зная, о чем спросит политрук, с ходу принялся возмущаться: — Безобразие! Пятнадцать минут воевали, а сожгли полбоекомплекта. Разве это дело?

Петраков, конечно, перегибал. И в этом политрук усматривал хитрость, но хитрость наивную: политруку всего-навсего нужно было кем-то заменить Сатарова, лучше всего разведчиком. А разведчик не просто боец — универсал. Начальник себя чувствует уверенней, когда при нем инициативный и смелый боец, товарищ.

— Во всех взводах такая же картина, — напомнил политрук. — Так кто меня будет сопровождать?

— Боец Гулин. — Старшина показал на долговязого разведчика, это он захватывал немца в малиннике.

Услышав свое имя, Гулин молча поднялся на бруствер, поправил на груди трофейный автомат. На нем ладно сидела форма. Из-за голенища кирзового сапога, не иначе как для шика, выглядывала костяная ручка финки. Этой финкой он убил немца, когда тот, надеясь на свою силу, попытался освободиться. Гулин стройный, как танцор, и в броске — это видел политрук — стремительный, как рысь.

17

Верхний дот, при взятии которого погибло пять бойцов из взвода лейтенанта Иваницкого, немцы соорудили на восточном склоне горы. Она возвышалась над лесом серой горбатой глыбой, похожей на гигантский дирижабль. Трещины как стропы, а редкие корявые сосенки, чудом державшиеся на продутом ветрами и вымытом дождями камне, казались людьми, ползающими по дирижаблю.

Гора, довольно высокая и крутая, господствовала над зеленым простором. Справедливы оказались слова лейтенанта Лободы: оба дота своими амбразурами были нацелены на восточную дорогу. Значит, немцы меньше всего опасались нападения с тыла. «А теперь они пойдут нашей тропинкой», — думал политрук, поднимаясь по оголенному склону.

Еще недавно этот склон преодолевал взвод лейтенанта Иваницкого. Здесь от огня пулемета погибли товарищи.

— Надо было подняться повыше, чтоб ударить с тыла, — высказал он свою правильную, но запоздалую мысль.

— А вообще-то можно было прямо со склона, — отозвался Гулин. Этот все замечающий разведчик думал о том же… Отозвался и тут же себя поправил: — Видите, товарищ политрук, верхний дот прикрывает и подступы к нижнему, а нижний — к верхнему. На этом камушке человек, как на щеке бородавка: только слепой не заметит… Хорошо бы предупредить лейтенанта — пусть на всякий случай посматривает.

— А вы, Гулин, наблюдательны.

— У нас дома, в Сталинграде, — продолжал разведчик, — такой же вид с Мамаева кургана. Волга и Заволжье — как на ладони. А уж город… За два километра я узнавал знакомых. Утром каждая улица просвечивается солнцем, а вечером, наоборот, еще солнце катится по степи, а над Волгой — уже сумрак. Но все равно на воде пароходики — будто нарисованные. — Тронутый воспоминанием, Гулин вздохнул и закончил: — Здесь белая ночь — как у нас вечер…

Ему хотелось говорить, и политрук это чувствовал. Из рассказов бывалых людей он знал, что человеку, открывшему личный счет уничтоженным врагам, не терпится похвалиться. Видимо, хотелось похвалиться и Гулину. Далеко не каждый, даже отчаянно смелый, может вот так — стремительно-сильным рысьим прыжком — свалить врага наземь.

Об этом политрук не спрашивал, а разведчику, наверное, молчать было невмочь. И он рассказывал о городе, в котором родился и вырос и на виду которого несет свои вольные воды лучшая река в мире. Эту реку Гулин переплывал с товарищами-одногодками в ночь сразу же после выпускного вечера. Девчонки смотрели на него изумленно-восторженными глазами, и среди них была та, которую он уже называл своей любимой. Собственно, он плыл ради нее, Ларисы…

Девчонки разложили костер на пустынном холодном пляже, и ребята, мокрые и продрогшие, грелись у костра. Его майкой с эмблемой «Волгарь» Лариса растирала ему уже загорелую до черноты спину…

Вопреки ожиданию о своем первом уничтоженном фашисте Гулин терпеливо умалчивал — показывал характер. И тогда спросил политрук:

— Вы лучше расскажите о немце, как вы его…

— Вы же видели.

— Другим объяснить сумеете?

— Я лучше покажу. На следующем…

Опыт Гулина, как считал политрук, представлял собой ценность для всего отряда. Еще недавно, полтора года назад, ему курсанту Колосову, читали лекцию «Партийно-политическая работа в наступлении». Преподаватель, батальонный комиссар, помнится, говорил, что политработник обязан постоянно обобщать и распространять опыт отличившихся. И курсант Колосов — это он тоже хорошо помнил — подчеркнул слова: «обобщать и распространять».

«Вот и настал момент теорию применить на практике, — думал он, приближаясь к верхнему доту. — Впрочем, поучительного опыта вроде и не было. Гулин отчаянно смел. Так в отряде нашем все такие! За двадцать минут боя уложить почти сорок фашистов: для ста девяноста штыков — не так уж и плохо. И все же Гулин — боец особый».

Начатый разговор об убитом немце так и погас, не разгоревшись. Разведчик дал понять, что фашист был слишком самоуверен. Если б не Гулин, его прикончил бы Гончаренко…

В верхнем доте — следы недавнего боя: остро пахло сгоревшей пластмассой, ощущался горький привкус тротила. Он чем-то напоминал пыльную степную полынь, пропитанную дымом.

Пулеметчики Лыков и Косарь колдовали у трофейного станкача: на массивном деревянном столе разобранный затвор, банка с ружейным маслом. На ее крышке незнакомая эмблема — петух с ярко-красным оперением. Эмблема принадлежала какому-то европейскому государству, но только не Финляндии.

Кургин, уже побритый, со свежим подворотничком, встретил политрука обрадованно:

— За сорок минут организовали систему огня.

— А это? — Показал политрук на разобранный пулемет.

— Трофей не в счет… Кажись, гранатой попортили маленько, — и к бойцам: — Как, ребятки, получится?

У Лыкова лицо детское, курносое, а руки тяжелые, сильные: он поднимал пулемет, весивший два с лишним пуда, играючи.

— Его бы в мастерскую, к Григорию Карповичу, — говорил боец, продолжая возиться с затвором.

— Конкретней?

— К артмастеру, товарищ лейтенант.

— Без инструмента — все впустую, — поддержал товарища похожий лицом на Лыкова Косарь. — Тут и пружину менять надо. И вот эту хреновину… — Он показал фигурную деталь, на которой блестело масло.

— Хреновина — что… — сказал ему Лыков. — Тут не хватает еще одной хреновники. Она вот сюда заходит. Если на нее нажимаешь, получается автоматическая стрельба.

— А если не нажимать?

— Одиночная.

— Жаль, — заключил Кургин. — Без этой машины коробки с лентами — железо… Ладно, собирайте. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Если что — будем стрелять одиночными: прицельней и экономней.

Командир был не очень удручен, что трофейным пулеметом воспользоваться не удастся. Хватало своих — надежных и проверенных.

— У Лободы тоже есть трофейный, — сообщил политрук.

— А что, дело, комиссар, — понял Кургин и Иваницкому: — Посылай ребят к Лободе — ленты ему нужнее. И пусть прихватят банку с петухом. Масло — что надо.

— Французское, — вдруг вспомнил Колосов, какому государству принадлежит эмблема.

— Все равно трофейное, — легко согласился командир и высказал мысль, которая, видать, пришла ему уже после боя: — Неплохо бы изучить захваченное оружие. Все может случиться… Знаешь, как погиб Паршиков? Вот сюда, в траншею, он прыгнул с трофейным карабином, а из-за поворота — фашист. Пока Паршиков дергал затвор, тот перекинул автомат и прицельно выстрелил. Я приказал карабины заменить на автоматы. Оружие эффективнее…

Слушая, политрук ловил себя на мысли, что Кургин в данном случае рассуждал как чистейший военспец. Хотел он того или нет, но все у него сводилось к пулеметам, автоматам, патронам, гранатам и даже ножам. Сорок финок, снятых с убитых, распорядился отдать разведчикам и подвижной группе резерва.

— Удобные, — говорил он убежденно. — Я видел, как ударили Федорина. Лучше б никогда не видеть… Так он и стоит перед глазами! Немец руку выбросил вроде шутя. Федорин не успел даже прикрыться… — и снова о том, что наболело: — Как считаешь, комиссар, огневая точка нужна на вершине?

— Нужна. А заодно подумаем, чем лечить раненых.

Кургин посуровел. В его болезненном взгляде была тяжелая озабоченность.

— Выйдем, комиссар, на ветерок. Тут, понимаешь, жгли аппараты, что ли…

От запаха сгоревшей пластмассы першило в горле. Бойцы кашляли. Зато не было мошкары: едкий дым выкурил ее надолго.

В траншее, на свежем воздухе, разговор пошел легче, но все о том же: где добыть медикаменты? Потом подосадовали, что так нелепо потеряли радиопередатчик. Ободряло одно: завтра полк будет здесь, и тяжкие заботы отпадут сами собой.

— А если не будет?

— Ты что, комиссар! Сожгли уже патронов, знаешь, сколько?.. В бою я радовался, что мы своими активными действиями отвлекаем фашистов на себя. А теперь боюсь даже себе признаться, что нового боя не желаю. Воевать голыми руками — абсурд!

Кургин раскрыл планшетку, выдернул из ячейки остро отточенный карандаш, стал водить им по карте.

— Вот здесь, по всей вероятности, южнее Сямозера, будет наноситься главный удар. Отступающие попрут вот сюда… Нам, понимаешь, отходить нельзя. Не для того мы носом рыли болото… — Командир задумчиво умолк.

Политрук напомнил:

— Хефлингу удалось поговорить с санитаром.

— Надо было их к чертовой матери…

— Пожалели…

— Ну и что он, санитар?

— Готовятся брать Петрозаводск.

— Чушь! Геббельсова пропаганда.

— А если не пропаганда?

— Тогда зачем вы их не высадили из машины? Допросили бы!

— Раненых?

— Раненые подождали бы. Хотя… наших они терзают и раненых.

— То — они, а то — мы. Нам, дорогой командир, опускаться нельзя — иначе одолеют.

Политрук поднял голову. Со стороны Ладоги плыли тучи. Горизонт заволакивала белесая муть.

— Портится погода, — сказал Кургин, поглядывая на небо.

Колосов вспомнил примету:

— «Нет тумана поутру — к ненастью». Что же получается? Обман.

— Карелия, — заметил Кургин, захлопывая планшетку. — С одной стороны — мама Балтика, с другой — папа Баренц, и оба о себе напоминают циклонами. Ненастье для нас, пожалуй, благо: хоть бомбы не посыплются на наши стриженые головы!.. А заметил, комиссар, что-то не видно фашистской авиации. Может, она над Ленинградом? Гады отгрохали доты, а движения — никакого. Днем даже охрана отсыпается. Здесь, комиссар, что-то не то.

18

В сосновом бору бойцы лейтенанта Лободы нашли вытоптанный участок — многочисленные следы подбитых шипами подошв.

— Тут у них выдача горячей пищи, — предположил Лобода. — Значит, передвигаются по ночам.

Приходилось недоумевать: почему немцы не торопились предъявлять свои права на доты? Шли уже не минуты, а часы. Все вокруг дышало покоем.

Тишину нарушила перестрелка около дороги на Хюрсюль. Били из винтовок. Выстрелы сухо отдавались в шумевших на ветру соснах. Кургин позвонил Лободе. Ответил Метченко, дежуривший у пулемета:

— Какие-то немцы. Лейтенант выясняет. Перестрелка произошла в лесу. Значит, немцы не рисковали выходить на дорогу: то ли они скапливались для атаки, то ли им нужно было обойти узел и следовать дальше.

Тянулись томительные минуты ожидания — из нижнего дота все еще не докладывали. Кургин начинал нервничать: его смущала неясная обстановка. Ну атаковали бы сразу — и все стало бы на свои места. Люди настроены на бой, отходить не будут. Да и куда? Назад, в болото? Зато там, за линией фронта, услышат и поймут: рейдовый отряд достиг цели, сражается. И ему нужна главная подмога — наступление по всему фронту.

Об этом наступлении — только и разговоров. А слова немецкого санитара — может, и в самом деле геббельсовская пропаганда? Если санитар это знал, то он, значит, понял, что узел в руках красноармейцев? Поведение фашиста было благодушным. А фашисты, как уже давно убедился Хефлинг, насколько жестоки, настолько и трусливы. Немецкий же санитар вел себя естественно.

На фронте так бывает: одно неосторожно оброненное слово, что противоречит ходу привычных мыслей, сеет в душе сомнение. А выполнять приказ, сомневаясь в его целесообразности, — вещь опасная: хочешь ты или нет, но уже не вкладываешь в дело всю силу ума и ненависти. Это политрук знал пока лишь по книгам, которые он читал, будучи курсантом…

Сомневаться полезно в научной гипотезе, но в бою, когда со всех сторон противник, тут в правильности приказа не усомнись, действуй, твердо помня: чем больше уложишь врагов, тем ближе победа.

Командир и политрук, занятые одними мыслями, ждали сообщения от Лободы. В доте — отсюда, из траншеи, хорошо было слышно — комсорг Арсен проводил беседу. Не иначе как по памяти, он делал выкладки:

— …Каждого бойца, который держит в руке оружие, обеспечивают минимум десять человек в тылу.

«Почему именно десять…» — недоумевал политрук. Горячая речь Арсена звучала в стенах капонира доверительно и призывно: дескать, вы, ребята, постарайтесь и за тех десятерых, что вас обеспечивают.

— Товарищ лейтенант, на проводе нижний дот!

Кургин взял телефонную трубку. Прерывисто дыша, будто после бега, Лобода докладывал.

— Это связисты… Линейщики… Я там выставил пост. Вот они и наткнулись.

— Сколько их?

— Было двое.

— Что значит, — «было»?

Лобода оправдывался:

— Они открыли огонь… Убили Разумовского. Сквореня ранили…

«Еще потеря», — подумал политрук, стараясь представить, какой он из себя, Разумовский.

— Усильте наблюдение. Не исключено, немцы вышлют многочисленную группу.

— Есть предложение, — вмешался политрук. — Неплохо бы послушать телефонные переговоры.

— Идея, — согласился Кургин. И в трубку: — Вот тут комиссар предлагает подключиться. Пусть Хефлинг побеседует. Если что интересное, докладывайте немедленно.

В сопровождении стрелка Седова и пулеметчика Сорокина Хефлинг вышел на линию. В нескольких местах прозвонил кабель — пусто. Где-то был обрыв. Искать обрыв, удаляясь от узла, Сорокин как старший группы не рискнул, но и возвращаться ни с чем тоже не хотелось. Продолжали искать провода вблизи дороги.

В соснах шумел верховой ветер, и до слуха не сразу донесся гул моторов. По дороге со стороны Хюрсюля двигалась колонна.

— Отходим! — приказал Сорокин.

Отходить старым маршрутом уже было нельзя, и бойцы рванули через бурелом. Под ноги то и дело попадали давно сгнившие деревья. Наступишь — коричневой пылью взрывается труха или же остается мокрое углубление — отпечаток подошвы.

Сорокин бежал, оглядываясь, не давая товарищам передышки. Только бы успеть предупредить. Бойцы выбежали на опушку, где все еще паслись кони, и тут из нижнего дота их заметили, но уже из-за поворота выползал бронетранспортер, сопровождавший колонну.

— Немцы! Немцы! — кричал, размахивая руками, Хефлинг, забыв о том, что и сам он немец.

Бронетранспортер — стальная коробка на толстых резиновых колесах — приближался к перекрестку. Машину видели отовсюду: из амбразур дотов и со стороны землянок, где занимала оборону подвижная группа Забродина — главное подразделение отряда по борьбе с бронированными целями.

Пока бронетранспортер катил к закрытому шлагбауму, Забродин обратился к товарищам:

— Беру с собой двух добровольцев.

— Почему добровольцев? — резонно заметил Козютин. — Ты лучше спроси, кто дальше бросает связку. Это могу я и вот он. — Ладонью вытянутой руки Козютин показал на конопатого бойца в расстегнутой гимнастерке, из-под которой выглядывала флотская тельняшка. — Митька Пятак.

— Ошибки нет, — невозмутимо подтвердил конопатый боец, поднимаясь.

— Тогда — вперед! — скомандовал Забродин, и они втроем со связками гранат побежали навстречу бронетранспортеру. Их надежно укрывали валуны и высокий папоротник. Но вот кончился лес, а до перекрестка еще метров семьдесят. Тут нужен был рывок, и Забродин цепенел от мысли, что немецкий пулеметчик, взявший под прицел стену соснового бора, не даст им как следует махнуть гранаты.

У шлагбаума бронетранспортер остановился. За пуленепробиваемой стенкой немцы выжидали.

— Ломаются, сволочи! — шепнул лежавший рядом с Забродиным Козютин. Его еще не знавшая бритвы щека нервно подергивалось. Он лежал на животе, обдавая связку своим горячим дыханием.

— Ударить бы из окопчика! — мечтательно произнес Забродин, приподнимаясь на локтях. Вся его упругая, словно из тугой резины фигура, казалось, вот-вот взлетит над открытым пространством, и фашист, укрывшийся за броней, не успеет даже глазом моргнуть, как брошенная связка сделает свое дело. А пока сквозь узкую прорезь смотровой щели враг выискивал цель.

— Расползаемся, — шепотом скомандовал Забродин. — Сейчас он вспыхнет как спичка!.. Ну… пошел, — и первым круто отвалил вправо — к наполненному водой кювету.

Влево свернул Пятак. Козютин остался на месте. Он пристально следил за каждым движением ствола пулемета. Да, вражеский пулеметчик выискивал цель, но все живое, словно предчувствуя беду, спряталось и затаилось. Черными глазницами амбразур на дорогу смотрели доты. Там, как и везде, никаких признаков жизни. И только на опушке паслись кони. Время от времени они поднимали головы, словно удивлялись, отчего это так много пней?

Бронетранспортер стоял у шлагбаума. А из-за поворота, наполняя гулом окрестности, шла колонна. Грузовики с высокими кузовами, обтянутыми брезентом, отдаленно напоминали кибитки степных кочевников.

— Фашисты шумною толпою по Карелии кочуют, — вслух сказал себе Козютин и пообещал: — Ничего, мы их докочуем…

Фыркнув, бронетранспортер ударил по шлагбауму, и полосатый шест, выскользнув из-под скобы, под тяжестью противовеса принял вертикальное положение. Доты по-прежнему молчали.

Фашисты, чувствовалось, нервничали. Козютин заметил, как ствол пулемета качнулся в сторону вырубленного леса. Из него запрыгало, пульсируя, желтое пламя. Козютин не сразу определил, куда послана очередь. Он только помнил, что там, у вырубленного леса, наших нет. Не выпуская из виду бронетранспортер, боец оглянулся.

— Ах, вот оно что!.. — В голове не укладывалось: «Зачем?!.»

Немец полоснул по лошадям. Три упали сразу, одна, раненная в шею, истово мотала гривой, словно хотела от чего-то освободиться. Брызгами разлеталась кровь. Две стреноженные кобылицы, напуганные стрельбой, по не задетые пулями, попрыгали вдоль опушки, высока подбрасывая ноги. Фашист не дал им далеко отпрыгать. Оглушительно ударила вторая очередь, еще одна лошадь упала, как споткнулась.

И тут Козютин не выдержал — выскочил из укрытия. Ствол пулемета дернулся. В последний момент боец, видимо, понял, что немец не даст ему бросить связку. Коротко, как пудовую гирю, он метнул ее из-за спины. Рано метнул. Навстречу брызнуло желтое пульсирующее пламя. Связка взорвалась, не долетев до цели.

Козютин, падая уже мертвым, второго взрыва не услышал. Это метнул гранаты Пятак. Он появился неожиданно для всех без гимнастерки, в тельняшке. Ему так хотелось быть похожим на краснофлотца! Связка угодила не совсем удачно — в колесо. Огрызаясь огнем пулемета, бронетранспортер дал задний ход, двигатель надрывно ревел, машина ползла по щебенке, пока не очутилась в глубоком кювете.

Метким оказался бросок Забродина. Связка разорвалась на броне. Двигатель заглох, но не загорелся. Забродин попытался отбежать, но пули веером брызнули под ногами, прижали бойца к земле.

19

За поединком наблюдали все, кто мог. Такое на войне ребята видели впервые. В новинку это было и для командира. Сначала ему показалось странным поведение фашистского пулеметчика, открывшего огонь по животным. Но, как только тот стал бить по землянкам, сомнение отпало.

— Провоцирует, паршивец, — разгадал Кургин его замысел. — Думает, мы ответим из винтовок. А мы его — гранатами!.. Кто этот, в тельняшке? Метнул правильно.

— Пятак, — объяснил Иваницкий. — Они вместе с Лыковым мечтали на флот. А их — в пехоту…

Бронетранспортер завяз метрах в двадцати от окопа. В том окопе, не обнаруживая себя, затаился Усиссо. Фашист, не видя целей, постреливал для острастки. Пули чертили воздух, оставляя в нем запах сгоревшего фосфора. По кювету можно было проползти к затаившемуся эстонцу и оттуда, из его окопа, поражать эту стальную, огрызающуюся огнем коробку. Кургин взял телефонную трубку:

— Лобода, посылай ребят на кухню. Там, говорят, бочка с керосином. Надо с броневиком кончать… А гранаты побереги.

Почему немец провоцировал на ответную стрельбу, выяснилось довольно скоро. Колонна автомашин, показавшаяся из-за поворота, затормозила, не дойдя до перекрестка километра полтора. Пока бронетранспортер вел огонь, из автомашин выскакивали серые комочки, похожие на сусликов, и тут же исчезали в зарослях осинника.

— Товарищ лейтенант! — из траншеи тенорком крикнул щуплый боец, которого Иваницкий оставил наблюдателем. В отряде не было биноклей, не оказалось их и среди трофеев, поэтому надеялись только на зоркость молодых глаз.

— Что там, Чубриков?

— Немцы что-то раскладывают… Трубы какие-то.

Стали всматриваться туда, где копошились серые комочки. Фашисты выгружали… минометы.

— Как, товарищ Косарь, достанем? — спросил Кургин, повернувшись к пулеметчику.

Дежуривший у пулемета боец, морща темный от пороховой копоти лоб, с готовностью ответил:

— Нарисую.

— Рисуй.

Косарь быстро поменял диски, объяснив на ходу:

— Тут у меня трассирующие. — И, прицелившись, дал короткую очередь. Оранжевыми шмелями пули помчались вдаль, но до колонны не долетели. Отрикошетив от дорожного покрытия, исчезли в пасмурном небе. Пулеметчик слегка качнул ствол чуть вверх, и вторая стайка оранжевых шмелей вонзилась в радиатор головной машины. Суслики-комочки — врассыпную.

— Ага! Забегали!

— Рисуй дальше! — входил в азарт Кургин.

Короткими, жалящими очередями Косарь выпустил полдиска. Над радиатором далекой машины весело заплясало пламя.

— Ну вот!..

Словно в отместку, прямо над головой, послышался нарастающий шелест — знакомый пугающий звук. Мина разорвалась на крутом склоне, градом посыпалась гранитная крошка. Вторая разворотила бруствер. Здесь одно спасение — дот. И бойцы, оставив траншею, бросились под его бетонную крышу. Мины ложились кучно. Две или три — было слышно — угодили в бетон. Немецким минометчикам в меткости отказать было нельзя. Цель они накрыли почти без пристрелки.

В доте стало тесно. С каждым взрывом тротиловый дым все туже пеленал высоту. От него до тошноты горчило. Люди кашляли, выглядывали из дверного проема, хватая воздух. Кто-то, не добежав, остался лежать на дне траншеи. После каждого нового взрыва его все больше засыпало крошкой. Не дождавшись конца обстрела, к нему пополз Гулин.

А в доте звонил телефон.

На этот раз лейтенант Лобода вызывал Колосова — посоветоваться по срочному делу.

— У меня пленный, — докладывал он.

— Знаю… Он что — желает дать показания?

— Наоборот!.. Нас обстреливают, а он на губной гармошке марши…

Сообщение командира взвода и рассмешило и раздосадовало: нашел время о чем докладывать!

— Как быть, товарищ политрук? — домогался Лобода. — Вы имейте в виду, мы у себя фашистской пропаганды не потерпим!

— Потерпите. Вот наши ударят, а вы послушайте, о чем он вам тогда запоет.

— Можно, мы отберем гармошку? Чтоб не издевался…

Вскоре фашисты перенесли огонь на нижний дот. Но били аккуратно, щадя свой бронетранспортер. Дот — укрытие надежное, только всех бойцов он вместить не смог. А мины рвались не столько на земле, сколько на соснах, и в открытой траншее не было от них спасения, как от шрапнели.

Лейтенант Лобода успокоился ненадолго. Он опять звонил, но на этот раз докладывал уже по другому поводу:

— Жду атаки. Вижу немцев. Много…

По узлу вела огонь по крайней мере минометная батарея. Это была самая обычная артподготовка. Минут через десять обстрел прекратился, и первая цепь атакующих показалась в отдалении. Треск автоматных очередей слился в густую барабанную дробь. Им дружно ответили наши «Дегтяревы».

— Чивадзе! — Кургин позвал разведчика. — Передайте Лукашевичу: вывести подвижную группу к дороге. Пока тут немцы атакуют, пусть он ударит по колонне.

Встреченные огнем ручных пулеметов, фашисты повторили минометный обстрел. А когда снова наступило короткое затишье, Лобода срывающимся от волнения голосом доложил:

— Двенадцать раненых, четверо убитых. Из моего взвода Божко, Васюков, Охрименко. Убит Бугаев — из управления.

Бойца Бугаева в отряде знали все. У него была эффектная внешность: не по годам коренаст, с широким, как расплющенная ложка, носом и темными курчавыми волосами. Вдобавок — смуглый до черноты. Еще сегодня он хвалился: «После войны подамся в артисты. Если меня чуть подкрасить, сойду за негра».

Не успел Бугаев стать артистом, не сыграл роли ни Отелло, ни дяди Тома… И Охрименко его уже не размалюет. Нет бойца!

Стрельба слышалась отовсюду. Короткими очередями татакали ручные пулеметы. «Наши», — безошибочно определял политрук. У лейтенанта Лободы — толковые ребята: Сабиров, Горячий, Задорин. Собственно, они в армию пришли уже ворошиловскими стрелками. Но лучше всех, пожалуй, работал на ручном пулемете Божко, сын черниговского портного. Его друг и земляк Давыденко, теперь уже тоже убитый, не без зависти говорил: «Тебе бы, Вася, пуговицы пришивать: четыре пули — четыре дырки».

Стреляли со склона высоты, где в землянках лежали раненые. Оттуда просматривалась просека: по ней зимой вывозили к дороге кругляк. За лето просека успела зарасти осинником, а там, где его не было, желтела песчаная промоина. Когда на нее выскакивали немцы, бойцы Лукашевича, засев за гранитными валунами, сажали их на мушку. На промоине уже лежало несколько трупов, и фашисты их не пытались даже оттаскивать.

Молчала только дальняя высота, приютившая в своих расщелинах полнокровный взвод сержанта Амирханова. Кургин послал туда связного Карпеца, чтоб тот строго-настрого предупредил командира не обнаруживать себя до последней возможности. На резерв — взвод Амирханова — возлагались особые надежды: завтра, когда наши перейдут в наступление, этот взвод перекроет фашистам дорогу.

«Наше дело, — рассуждал лейтенант Кургин, — не дать противнику отойти. Окружил — уничтожь. И так — везде. Великое дело — наступление: простор для инициативы…»

20

Сейчас наступали немцы. Около нижнего дота стрельба усиливалась. Кургин требовал докладов. Сначала отвечал командир взвода, но когда треск автоматных очередей вплотную приблизился к доту, отозвался кто-то из бойцов:

— У нас контратака… Немцы в траншее!.. — и бросил трубку. Отвечал Шабанов или Метченко. Когда отвечали, отчетливо выделялся сильный, вибрирующий звук мембраны. Кургин догадался: работал пулемет, и пулеметчику, конечно, сейчас было не до разговора.

— Я — в нижний дот, — сказал политрук Кургину. — Доложу по телефону, — и, найдя глазами разведчика, наблюдавшего за ходом боя, позвал: — Пойдемте.

Выбираясь из траншеи, Гулин остановился около убитого бойца, высвободил из его оцепеневших рук еще теплый от стрельбы карабин, передал политруку:

— Возьмите. На всякий случай.

Тут же на грязном носовом платке лежали четыре обоймы с патронами. Гулин сунул их вместе с платком себе в карман. Пуля попала бойцу под правый глаз, исказила юное безусое лицо со следами комариных укусов. Голубые широко распахнутые глаза убитого еще смотрели осмысленно и сосредоточенно. Они и мертвые, казалось, все видели.

— Это, товарищ политрук, Хахалкин, — объяснил Гулин. — Ну тот, который на дне реки поймал нашего радиста Шумейко, — и скорбно усмехнулся: — Если б не он, Зудину некого было пилить…

«Шумейко тонул с передатчиком, — вспомнил политрук. — Откуда Хахалкину было знать, что за спиной радиста не вещмешок с продуктами, а часть аппарата, без которого рация — не рация». Теперь уже не выяснить, кто из них сбросил вещмешок — Шумейко или Хахалкин…

Пока спускались по изрытому еще дымящимися воронками откосу, политрук и Гулин искровенили руки, изодрали локти и колени. Не камень, а наждак. Под ногами одна за другой тюкнули несколько пуль. Пришлось отползти за валун, осмотреться.

Огрызался бронетранспортер. Фашист почему-то стрелял только в одном секторе — от срубленного леса, где, в предсмертной судороге задрав копыта, лежали побитые лошади, до горы, на склоне которой, как огромный из алюминия барельеф, выделялся верхний дот. Наметанным глазом Гулин увидел и другое, что его изумило и обрадовало. По кювету, осторожно толкая перед собой ведро, не иначе как наполненное жидкостью, ползли двое.

— Никак поить фашистов собираются?

— Выполняют приказ командира, — ответил политрук любознательному разведчику и сам было засмотрелся, невольно высовываясь из-за валуна. Над бронетранспортером вспыхнул цветок желтого пламени — и одновременно пули цокнули по камню, как палка по пыльному ковру, оставив над землей облачко цементной пыли. Запахло жженым металлом.

— Вот стерва! — выругался Гулин. — Прижал все-таки…

И разведчик, и политрук уже не сомневались, что вражеский пулеметчик подловил их на открытом склоне и теперь не выпустит.

Ничего не оставалось, как наблюдать за поединком.

Осторожно переставляя ведро, бойцы упрямо ползли, приближаясь к небольшому окопчику, в котором находился эстонец. Тот, конечно, их видел и чутко сторожил бронетранспортер. Немцам не составляло труда открыть дверцу и, ничем не рискуя, хладнокровно расстрелять безоружных смельчаков. Было непонятно, что удерживало фашистов.

— А эстонец-то весь напоказ, — не удержался от замечания Гулин. — А может, он в мертвом пространстве?

Усиссо лежал на бруствере в немецкой пилотке и немецкой куртке, с немецким автоматом. Лицо у него узкое, бледное, безбровое, такого, да еще в форме вермахта, легко принять за немца. Наверное, спасало бойца не мертвое пространство, а форма немецкого солдата. Их догадка вскоре подтвердилась. Из дверцы бронетранспортера высунулась рука, поманила. Усиссо было приподнялся, но дверца вдруг захлопнулась. Затем — в следующее мгновение — широко распахнулась, и фашист выстрелил из пистолета. Но не по окопу, а по кювету, выстрелил туда, откуда ползли наши товарищи.

— Никак нашего за своего приняли? — Гулин был доволен, что маскарад с переодеванием удался. — Я, товарищ политрук, для эстонца (трудную для русского фамилию он произнести не смог) сам снимал штаны с убитого. Сукно так себе — дрянцо, а вот сапоги — подошвы на стальных шипах. — И тут же спросил: — Это правда, что обувка у них из аргентинской кожи?

— Может быть, — ответил тот, неуверенно. — А впрочем, не знаю.

— Из Аргентины! Точно! — не унимался Гулин. — И все же сапоги тяжелы не без умысла.

— В чем же умысел? — спрашивал политрук, напряженно следя за бойцами, толкавшими ведро.

— Умысел! Это чтоб людей бить. Убивать. Носком под дых… — и вдруг, прервав мысль, крикнул: — Товарищ политрук! Смотрите! Ну, эстонец, ну, браток, не оплошай! — Гулин до синевы сжал кулак, захватив в горсть пучок сухой травы.

Дверца бронетранспортера снова распахнулась. Показалась рука с гранатой. И тут Усиссо дал по ней очередь и мгновенно отпрянул в окоп. Граната выпала на дорогу. Дверца захлопнулась. Ахнул взрыв. А секунду спустя яростно ударил по окопу вражеский пулемет.

— Накрыли эстонца! Эх!.. — с болью выкрикнул Гулин и, чтоб удержать стон, зубами вцепился себе в запястье.

Политрук оцепенело молчал, сознавая всю трагичность положения. Находчивый эстонец свой долг выполнил: немецкая граната смельчакам не досталась, и те с настойчивостью жуков толкали перед собой ведро, пока не достигли цели.

Но вот пламя лизнуло ступицу. Бойцы торопливо отползли в сторону, уже не думая о предосторожности. У одного полыхала гимнастерка, и тот попытался ее погасить пилоткой. Его товарищ, уже было скрывшийся за валуном, вернулся. Вдвоем они сбили пламя. А отползти не успели. Им бы ноги в руки! Но у немцев пулемет. Это они помнили и поэтому ползли, ползли, ползли, сбивая в кровь ладони. А фашисты, толкая друг друга, уже выпрыгивали из машины.

— Уйдут! — стонал Гулин. — Товарищ политрук, уйдут!..

Покинувшие бронетранспортер бежали к опушке леса, где сиротливо белели сосновые пни. Было видно, как немец остановился у кювета (там лежали обгоревшие бойцы) и в упор выстрелил.

— Вы меня прикройте, товарищ политрук, — попросил Гулин и бросился в погоню за фашистами.

Теперь, когда вражеский пулемет молчал и из-под бронетранспортера валило густое пламя, черной копотью покрывая броню, политрук перезарядил карабин и впервые с начала рейда прицелился: после третьего выстрела немец, только что расстреливавший безоружных бойцов и теперь догонявший своих, упал. Трое продолжали бежать кучно, то и дело останавливаясь, поджидая четвертого, большого и грузного.

«Вот он и пленный», — сказал себе политрук, соображая, как предупредить Гулина, чтоб он взял толстяка живым.

Немцы, конечно, заметили Гулина. Тот бежал по всем правилам тактики: падал, поднимался и снова падал, каждый раз на долю секунды опережая выстрел. Расстояние между Гулиным и фашистами было все еще довольно значительным.

Политрук снова прицелился, нажал на спуск — послышался сухой щелчок: в карабине кончились патроны. И тут он вспомнил, что три или четыре обоймы у Гулина: он их подобрал на бруствере.

Разведчик уже был у подножия высоты и теперь отсекал немцев от леса: там они легко могли скрыться в густых зарослях ежевики.

Гулин не успевал. Но их уже заметили бойцы Лукашевича, дружно ударили из карабинов. Фашисты, как затравленные, метнулись обратно, к бронетранспортеру… Тут их и достали из ручного пулемета.

Махнув пилоткой, Гулин вернулся к дороге. К нему направился политрук. Смельчаками, подложившими под машину ведро с керосином, оказались бойцы лейтенанта Лободы — Семен Бекуа и Антон Процеров. Погиб и Яан Усиссо, комсомолец из Эстонии. Вся грудь его была иссечена пулями.

Подбежавшим пулеметчикам удалось отстоять бронетранспортер, пламя еще не успело пробраться вовнутрь, а только накалило днище. В машине бойцы нашли несколько кирпичей свежеиспеченного хлеба, мясные датские консервы, финские галеты, черные стальные ленты с немецкими патронами. Чувствуя себя хозяином положения, Гулин начальственным тоном распоряжался:

— Иван и Крук, передайте продукты раненым, а ленты — лейтенанту Лободе. Пусть он распределит. Понятно?..

21

Патроны оказались как нельзя кстати. Но распределять лейтенанту уже не довелось: немцы прорвались к нижнему доту. В траншее завязалась рукопашная. Лейтенант Лобода с пистолетом в руке бросился в гущу фашистов. Он расстрелял всю обойму, потом пустил в дело нож. На выручку взводу поспешили бойцы из группы управления — их вовремя привел старшина Петраков.

Атаку немцев отбили, считай, лишь отвагой и стойкостью. Нашли лейтенанта далеко от бруствера, с множеством ножевых ран. На плащ-палатке внесли в пасмурный капонир дота. Лейтенант умирал в сознании. Увидев перед собой политрука, попытался улыбнуться, но улыбка получилась вялая. В его восковом лице уже не было ни кровинки, и только припухшие, разбитые в рукопашной губы заметно вздрагивали. Лейтенант силился что-то сказать, и политрук наклонился к нему.

— Сейчас вас перевяжем, отнесем в землянку.

— Как там? — тихо выдавил лейтенант. — Завтра утром все кончим…

Умирая, лейтенант Лобода верил, что завтра утром здесь будут наши, а до утра надо во что бы то ни стало продержаться, не отдать узел. Не то фашисты хлынут потоком, и тогда что будет с наступлением? Может сорваться. Пропадет задаром вся кровь отряда.

В капонир, наполненный дымом сгоревшего пороха, проникали звуки боя. Умиравший прислушивался к треску автоматных и пулеметных очередей.

Лейтенанту было все труднее. Он потерял много крови. Ножевые раны ему нанесены главным образом в живот и в спину. Кровь, видимо, скапливалась внутри, слабо проступая сквозь нательную бязевую рубаху, которой его перевязали, и он, чувствуя свои раны, лежал не шевелясь. За жизнь боролось его здоровое молодое сердце — оно отвоевывало у смерти секунды и минуты. Лейтенант отчетливо сознавал, что этих минут осталось уже немного.

Месяц назад, когда ему исполнилось двадцать лет и большая, нужная для Родины жизнь была впереди, он не предполагал, что скоро, очень скоро ударами сердца будет считать эти свои последние минуты. Теперь он торопился сказать главное. И все, кто был здесь, понимали, что для комсомольца Лободы сейчас это главное — сегодняшний бой и завтрашнее наступление полка. Лейтенант торопился предупредить товарищей, чтоб они — так уж получилось! — бой закончили без него, но закончили как следует.

— Товарищ политрук… я собирался… вступить в… партию… Да вот… — Лейтенант прерывисто вздохнул, в уголках его глаз скопилась влага, и он смахнул ее ресницами — по щекам покатились слезы, похожие на росу, которой так много было ночью на листьях.

— Вы уже коммунист… — напомнил политрук. — И ваши бойцы — тоже…

Наступило долгое тягостное молчание, и опять лейтенант:

— Где это… взрывы?

Бойцы переглянулись. Везде вроде затишье. Постреливали только карабины, да где-то далеко, в обороне взвода Амирханова, два или три раза татакнул ручной пулемет.

— Это Забродин, товарищ лейтенант, — находчиво ответил Метченко, не поворачиваясь. Он наблюдал за дорогой, в готовности немедленно открыть огонь из трофейного станкача.

Лейтенант Лобода умер часа через два. Закрыл глаза, судорога шевельнула его избитые в кровь пальцы, и они навсегда окаменели. В сумеречном дымном капонире, казалось, стало еще темнее…

Докладывать Кургину, что нет в живых лейтенанта Лободы, язык не поворачивался. Но правда на войне, какой бы она ни была горькой, от командира не скрывается. На то он и командир, чтоб знать обо всем.

— Кто принял взвод? — спросил Кургин, выслушав, по телефону тяжелую весть.

— Старшина Петраков, — ответил политрук и предложил: — В управлении и во взводе большие потери. Эти подразделения целесообразно объединить.

— Согласен. Петраков — комвзвода. А ты, комиссар, проследи, чтобы раненых вынесли…

22

Теперь у старшины прибавилось обязанностей. Первое, что он сделал, послал Екимова, прозванного «туда-сюда», за простынями. С начала боя тот как челнок мотался от нижнего дота к землянкам: сначала вытаскивал раненых в паре с Новопашиным, а как Новопашина убило — с Миньковым. Потом, когда шальная пуля уложила и Минькова, работал с Добриком. Добрику миной перебило ноги, и Екимов его притащил на себе и опять нырнул под взрывы, выполняя приказания. В этой жаркой суматохе он потерял пилотку, снял ремень, выбросил флягу, пробитую пулей. Ему осколком срезало резиновый каблук сапога и попортило брезентовый подсумок. Забывая об осторожности, все делал быстро и четко, считая себя заговоренным.

— Он принесет! — сказал Петраков, как само собой разумеющееся.

И боец принес битком набитый вещмешок. Простыни уже были разорваны на ленты, конечно, далеко не стерильные. Но и за них спасибо Лукашевичу и тем раненым, которые трофейное немецкое тряпье превращали в очень нужный отряду материал для перевязки.

Командир взвода Петраков в душе оставался старшиной, ответственным за воинское имущество, он не сдержал себя, отчитал смельчака за упущение.

Екимов, красный и потный, с большими оттопыренными ушами, принял упрек как наказание. Пока перебегал дорогу, немцы успели дать по нему несколько очередей из автомата. Бойцу и на этот раз повезло, а вот вещмешок в трех местах оказался продырявленным.

Долго Екимову отдыхать не дали. Немцы еще раз накрыли нижний дот минометным залпом. И Екимов повел на медпункт раненного в голову пулеметчика Шабанова. Перед его уходом политрук слышал, как Петраков наказывал:

— Сдашь раненого, мотай на кухню, получи галеты. Они, правда, в керосине, но с голодухи есть можно.

— Так уж и можно, — вставил Метченко, глядя из амбразуры. Не отвлекаясь от главного, он, как любопытная женщина, все видел и все слышал, что делалось вокруг.

Петраков, отпустив Екимова, ответил:

— Мой дед, товарищ Метченко, к вашему сведению, астраханский рыбак. Не раз его Волга полоскала. Ладно, летом, а зимой, когда борода в сосульках, удовольствие то еще… Чтоб не простудиться, дед пропускал вовнутрь стаканчик керосина. Для профилактики.

Крупный и нескладный Метченко по-детски хихикал, обнажая передний со щербинкой зуб. И старшину это раздражало:

— Вы, товарищ Метченко, зубы не скальте. Керосин — лекарство, но не для интеллигентного организма.

Метченко басил:

— Так то ж, товарищ старшина, керосин советский. А фашисты у себя в Германии, я слыхал, керосин из угля выдавливают. Потому что у них нефти нет и никогда не будет.

Старшина Петраков, не привыкший выслушивать возражения, приказным тоном поставил пулеметчика на место:

— Завяжите в мозгу, товарищ Метченко, исполнять обязанности надо прилежно и молча. Будете рассуждать — взыщу.

Было слышно, пулеметчик тяжело, но притворно вздохнул: старшина — не лейтенант Лобода, новый командир подчеркнуто строго требовал к себе почтения.

«После боя потолкую с Петраковым. Перегибает», — решил политрук. Но очень скоро оказалось, что в назидании старшина не нуждался. К новому командиру взвода бойцы прониклись уважением удивительно быстро. Петраков, как и лейтенант Лобода, был смел до дерзости, прекрасно стрелял из всех видов оружия, но главное, чем подкупил бойцов, так это своей виртуозной распорядительностью. Бой боем, а бойцы оказались вовремя накормлены кашей и напоены горячим чаем, раненые вынесены из-под огня и перевязаны, в блиндаже, где у немцев размещались офицеры, Петраков организовал отдых личного состава.

По его приказанию неутомимый и ловкий Екимов, ползая, как уж, меж валунов, поснимал с убитых немцев ранцы и фляги. В ранцах были шикарные продукты: масло, сыр, сахар, во флягах попадался шнапс и даже ром. Все это добро Петраков делил поровну: одну часть оставлял по взводе, другую передавал сержанту Лукашевичу — для раненых.

Сержант, зная прижимистый характер старшины, прислал записку, в которой просил весь шнапс передать в медпункт, так как нечем промывать раны. Уравниловку пришлось прикрыть.

— И откуда он взял, что у нас это пойло? — возмущался Петраков, прочитав записку.

— Вы сколько оставили у себя? — спросил политрук, зная о запасах.

Старшина помялся, пошевелил тонкими губами, словно подсчитывая, ответил вопросом:

— А разве ромом рану промоешь?

— Так сколько же?

— С ромом — пять, со шнапсом — восемь.

Петраков, конечно, хитрил. Он дергал щекой, как будто силился подавить в себе обиду.

— Сержант Лукашевич просит, — мягко напомнил политрук, не намереваясь уличить старшину: он видел, как Екимов под мешки с цементом прятал эти самые фляги. Фляг было десятка два, а может, и больше. Радовало то, что по ним не составляло труда прикинуть, скольких фашистов отправили на тот свет бойцы управления и первого взвода.

Конечно, здесь старались прежде всего снайперы. Они работали, как промысловики-охотники: те считали зверя по шкурам, эти — по флягам.

Но горечь утрат давала о себе знать все острее. Комсорг Данилов, прижимая к бедру раненую руку, снова осторожно вынимал из кармана гимнастерки слипшиеся от крови трогательно-родные серенькие книжечки. При виде их ныло сердце.

— Примите, товарищ политрук… Десять… У бойца Усиссо я искал. Все тело иссечено… Но билет у него. Перед рейдом я собирал взносы… Он расписывался…

На изможденном лице комсорга мелко подрагивали мышцы. Это был нервный тик — после рукопашного боя. Данилов сдавал политруку комсомольские билеты бойцов, погибших, как и лейтенант Лобода, от ножевых ударов.

— Я видел, товарищ политрук, как наши ребята… — Комсорг говорил замедленно, чтобы не заикаться. — Фашисты, они, сволочи, в касках. Но как дошло до финок — тут уж мы показали. Я помогал Зудину. Видел циркачей, но такого…

— Он же у рации! — напомнил политрук, потрясенный жестокой правдой рассказа. — Дежурит!

— Был, — подтвердил комсорг. — Но немцы ворвались в блиндаж… какое там дежурство? Если бы Зудин не владел ножом, им бы каюк. Да и рации тоже. А Шумейко… На глазах — слезы, а в глазах — пламя. Мал-мал, а не хуже Зудина. — И, помолчав, выдохнул: — Жаль Зудина…

— Он погиб?

— Ранен. В шею… Это ему все. Баста.

Политрук поспешил в блиндаж. Шумейко с припухшими глазами встретил его уныло:

— Вот! — и острым подбородком показал в затемненный угол. На лапнике, накрытый до пояса плащ-палаткой, лежал, постанывая, Зудин. Его уже перевязали куском простыни. Сквозь белый материал проступала кровь. Тут же, в каком-то метре от раненого, горбился труп фашиста. В потемках его можно было принять за груду тряпья.

Зудин с трудом шевелил челюстью:

— Приемник цел, товарищ политрук…

— Вань, помолчи… Тебе же нельзя, — слезливо просил Шумейко. И к политруку: — Вот. Приняли.

Сводка Совинформбюро была записана на мятом листке плотной бумаги. В ее складках темнела цементная пыль.

Политрук жадно пробежал глазами текст, разбирая корявые буквы. Безрадостное сообщение. Всюду — от Черного моря до Балтики — тяжелые оборонительные бои. Наши войска оставили Вильнюс. В Ленинграде пожары…

— А мы им, товарищ политрук, всыпали. За город Ленина, — поспешил напомнить Шумейко.

Не хотелось верить, что и Ленинград уже становился местом сражений. Шумейко записал то, что передала Москва: «Германская авиация с 20 по 26 июля 12 раз пыталась совершить налет на Ленинград. Во всех случаях немецко-фашистские самолеты были отогнаны и понесли тяжелые потери. На подступах к Ленинграду в воздушных боях зенитной артиллерией был сбит 41 немецкий самолет. Наша авиация потеряла 8 самолетов. Как правило, немецкие самолеты при встрече с нашими истребителями обращаются в бегство».

Нестерпимо горькие строки… «Вот и на Невский уже падают бомбы». И перед глазами, словно наяву, всплывала набережная Невы. Медный всадник смотрит в военное небо, дымный след тянут за собой немецкие бомбардировщики… «Лучше все мы здесь ляжем, но подпускать фашистов к Ленинграду никак нельзя».

На предложение политрука перебраться в землянку, где развернут медпункт, Зудин отказался.

— Нельзя ему, товарищ политрук, — напомнил Шумейко. — Я без него… вы сами понимаете. Не справлюсь.

— Ему там промоют рану.

Шумейко обрадованно встрепенулся:

— А я промыл, товарищ политрук! Шнапсом. — Он показал на убитого немца. — У этого дяди фляга была полная.

Присмотревшись, политрук заметил, что немцу уже лет под сорок, живым он был в самой свирепой силе. Если б этот массивный труп сейчас не валялся на земляном полу блиндажа, легко можно усомниться, что маленький и слезливый Шумейко ударом финки выпустил из этого фашиста душу.

Шумейко принадлежал к тем мальчишкам, которые, плача от побоев, вновь и вновь набрасываются на обидчиков, и чем его больше бьют, тем он яростней дерется. Но то было дома, в родном шахтерском поселке на берегу Донца. Скоро остыв и забыв, из-за чего драка, вчерашние соперники могли на следующий день встретиться где-нибудь на речке или в скверике и увлеченно играть, как будто между ними ничего не было такого, что омрачило бы их отношения.

Здесь же была война, жестокая, без милосердия. И в рукопашной, когда основным, а может, единственным оружием оказывается нож, глаза должны оставаться зрячими, сухими. Политрук слышал, как после купели в Шуе старшина Петраков напоминал бойцу Шумейко: «Живым плакать некогда, а мертвым плакать нечего. Старайтесь придерживаться первого».

С нелегким сердцем политрук сообщал командиру о потерях. Куртин с другого конца провода отвечал:

— Черту на сегодня подводить рано. Наблюдаю бой на дороге. Наши жгут колонну…

В капонир дота доносились глухие взрывы. Сначала казалось, что это где-то далеко на востоке бьет артиллерия: наша или немецкая — не разобрать. Своей неожиданной новостью командир внес ясность. И теперь все, кто находился в нижнем доте, в траншее, в блиндажах, напряженно прислушивались к звукам боя.

— Будьте в готовности поддержать подвижную группу огнем пулеметов, — передал Кургин и, выдержав паузу (он видимо, смотрел на дорогу), предупредил: — Что-то не нравится мне обстановка… Иду выяснять. В случае надобности дам зеленую ракету, тогда, комиссар, высылай ко мне Бублика и Сквореня.

— Бублик убит, Скворень тяжело ранен.

— Тогда сам отбери двух добрых пулеметчиков. Ну таких, чтоб надежно прикрыли отход подвижной группы. По пути я загляну к раненым. Что им передать?

— Будет свежая сводка Совинформбюро.

— Приняли все-таки? — обрадованно переспросил командир и с. горячей заинтересованностью: — Ну как там, на фронтах? Как Ленинград?

— Плохо…

— Бомбят?

— Да.

— Тогда, может, не стоит вносить смятение? Пусть ребята об этом не знают.

— Здесь мы помогаем нашему городу. Они спросят.

— А как полк? — торопил командир.

— Так же… Все вызывает «Сосенку».

— Это хорошо. Значит, нас не вычеркнули…

23

Бой на дороге то усиливался, то ослабевал. Сквозь наполненный сырым ветром сосновый бор он казался волнами, налетавшими на высокие гранитные скалы. По-прежнему глухо лопались гранаты, и грохот взрывов, размытый порывистым ветром, докатывался до капонира неукротимым океанским прибоем.

— То ли наши лупят, то ли наших бьют, — обронил молчавший до сих пор стриженный под ежик боец Колтунов. В полутемном доте он помогал пулеметчику Метченко набивать ленту.

Тут уже почти все оружие было трофейное. Колтунов, присматриваясь к чужим, незнакомым вещам, неторопливо — все-таки сказывалась усталость — брал патроны из пилотки (он их собрал в подбитом бронетранспортере), счищал с них песок и большим пальцем левой руки загонял в ячейки — он был левша.

А вот говорил неумело, коряво, некоторые слова растягивал, как резину. Его дважды Метченко посылал в БТР, и он в машине обшарил все закоулки, разыскивая патроны. Но разве их много найдешь, если, кроме Гулина, там уже побывали бойцы сержанта Лукашевича? Они, правда, интересовались продуктами и бинтами, но цену боеприпасам знали не хуже пулеметчика Метченко. Колтунову достались только те патроны, которые закатились в щели. После второго возвращения Метченко его спросил, что же все-таки на дороге.

— Сражение, — ответил Колтунов.

— А как с трофеями? Добыли что-либо приличное?

— Есть машины, — тянул Колтунов. — Горят вроде… Может, смотаться? Достать чего-нибудь?

— Ты и так мотаешься, — недовольно заметил Метченко. Ему надоело бессменно дежурить. И он завидовал Колтунову, что тот уже почти везде побывал, помня наказ покойного лейтенанта Лободы: где только можно, добывайте патроны. И Колтунов добывал.

В быстроте и ловкости он, конечно, уступал Екимову, тот работал под огнем, уверовав, что пуля для него еще не отлита. Колтунов же тщательно осматривал те места, где находили оружие, обшарил все укромные уголки — не осталось ли чего от немцев, которые здесь утром несли охрану, — заглянул он и в блиндаж, где Зудин и Шумейко принимали сводку Совинформбюро, полюбовался убитым фашистом («Ну и верзила! И как Шумейко с ним справился?»), побывал он и в том отсеке, куда запирали пленного.

— Ну еще что видел? — допытывался Метченко, с трудом вытягивая из Колтунова мало-мальски интересные сведения.

— Ты лучше спроси, чего я не увидел!

— Ну?

— Не увидел я пленного.

— Еще бы! Он же под замком, — хмыкнул пулеметчик.

— Замок-то есть… И блиндаж остался…

Колтунов знал, что фашиста, схваченного в малиннике, запирал именно Метченко. И тот, не дослушав тягучую речь товарища, крикнул:

— Товарищ старшина! Вы его послушайте!..

Старшина Петраков тут же послал Шарона и Скокова проверить — на месте ли пленный. Пленного не оказалось. Пока бойцы были заняты боем, фашист, вывернув бревно, служившее накатом, выбрался наверх, в густой осинник — и дал деру.

Искать его не стали — было некогда да и некому. Говорил же Эрик Хефлинг: «Если мы этого фашиста не убьем, он убьет нас». Выходило по Хефлингу…

От командира прибыл связной. Он доложил, что группе Забродина удалось поджечь три грузовика. Но немцы, видимо, ждали нападения: группу встретили огнем. Бойцы отошли с потерями. Осколками гранаты был тяжело ранен Мачавичус, серьезный и рассудительный боец.

— До утра не дотянет, — грустно заключил связной, перевязывая себе перебитый палец. — Мачавичус поднял гранату, а она в руке как тухнет… Наверно, пуля в запал угодила…

Подобные случаи в бою — редкость. Но почему-то печальных редкостей становилось все больше. И политрук вдруг суеверно подумал: «Неужели от нас отвернулась удача?» В один день столько смертей! Тут даже каменное сердце содрогнется… Политрук поднял полевую сумку — за десять часов боя сумка заметно потяжелела.

В сумерках бой утих. Враг отошел. Наблюдатели, высланные к дороге, на которой группа Забродина жгла грузовики, вернулись без потерь. Обстановка обнадеживала: не исключено, что немцы успокоятся. А поутру подтянут артиллерию — и все начнется сначала. Ночь сулила затишье.

В капонире нижнего дота Куртин собрал младший комсостав. Коротко подвел итоги первого дня рейда.

— За каждый свой промах, — говорил он, — командир расплачивается кровью своих бойцов. Прошу об этом помнить.

Люди устали смертельно. И Кургин это чувствовал, как никто другой. Но тоже, как никто другой, он понимал, что самое важное надо высказать именно сейчас: завтра, может, будет поздно. В непредвиденно тяжелой ситуации оказался отряд. И тут слово командира приобретало особый вес — оно как последний патрон: уж если жечь — то только в самом крайнем случае.

— Товарищи! На нас навалилось не меньше батальона. Несомненно, немцев перебрасывают от Балтики. Поэтому каждый убитый нами фашист — это тот солдат, которого Гитлер недосчитается на подступах к Ленинграду. А теперь послушаем комиссара.

— Сегодня в бою, — начал политрук несколько возвышенно, — вы показали себя достойными бойцами РККА.

Он хотел сказать проще и нежнее. А получилось официально и сухо. Выручил командир:

— Мы все ждем, что передает Москва.

И Колосов стал читать сводку Совинформбюро…

Потом хоронили погибших. Их положили на зеленый лапник, накрыли пропахшими болотной тиной пробитыми пулями плащ-палатками. Хоронили молча. Салюта не давали: берегли патроны.

День, яростный и долгий, догорал последними вспышками выстрелов. В соснах шумел ветер, набирая силу. Даже не искушенные в приметах бойцы говорили: «Быть ненастью».

После тягостных похорон и скудного ужина командир предложил политруку вздремнуть.

— Завтра, комиссар, будет не легче. Особенно тебе…

На что намекал — осталось загадкой: Кургин не любил разжевывать то, до чего понятливый человек доходит сам.

Нервы отпускали. Веки стали свинцовыми. Сонливость сковывала тело. Откуда-то Гулин притащил немецкую офицерскую шинель, наломал густого смолистого лапника, постелил в углу блиндажа, где еще днем лежал труп фашиста. У двери на обитых железом ящиках постанывал Зудин. Около него сестрой милосердия хлопотал Шумейко:

— Вань, хочешь, я принесу конины.

— Кваску бы…

Политрук мысленно похвалил бойцов сержанта Лукашевича, догадавшихся пустить в дело мясо лошадей. Жарить его на костре предложил Сатаров.

Голова гудела, как телеграфный столб, а сна все не было. «Если сейчас не поспать, — рассуждал политрук, — потом не удастся». Он лег лицом в лапник, накрылся чужой шинелью. Она пахла слабым табаком, жасминовым одеколоном и — что удивляло — хлоркой. Едкий запах был неукротим, он-то, наверное, и отпугивал дрему. Политрук стал шарить по шинели. Нашел пакет с таблетками. Хлорка в таблетках.

Он ругнулся, снова закрыл глаза. И теперь, уже засыпая, увидел мать. Она почему-то была в белом крепдешиновом платье. «Вася, сынок…» На ее губах краткая, приветливая улыбка…

Не открывая глаз, политрук вспомнил: мать умерла еще перед войной. Приехала к старшему сыну, который учился в артиллерийской академии, и там заболела. Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, среди густых зарослей черемухи. Была ранняя весна…

Надо же — пригрезилась… Но голос: «Вася, сынок…» — так во сне звучать не может… Видение исчезло, а голос остался.

Политрук открыл глаза, осмотрелся. У радиоприемника колдовал Шумейко. Лампочка подсветки, словно совиный глаз, глядела, не мигая. Далекий диктор гневным голосом что-то передавал. Понять было трудно: мешал гулкий шум ветра, доносившийся в блиндаж.

Политрук отбросил пропахшую хлоркой шинель. Избавившись от чужого омерзительного запаха, он вдруг почувствовал себя лучше — стало легче дышать.

— Ну что там?

— Что-то о Финляндии, товарищ политрук, — ответил Шумейко, водя карандашам по обрывку бумажного мешка.

Диктор сообщал:

— …Не желая считаться в этом вопросе с общепринятыми международными обычаями, под всякого рода искусственно создаваемыми предлогами задерживает выезд… персонала советской миссии…

В приемнике раздался треск.

— Помеха, товарищ политрук.

— Уберите… Как вас учили?

Радист снова принялся гонять шкалу. Совиный глаз лампочки мигнул. Треск исчез. Послышался голос другого диктора, громкий, лающий, не оставляющий сомнений — чужой голос. Шумейко переключил тумблер.

— Позвольте, товарищ политрук.

Сзади с автоматом на груди стоял Хефлинг. Он был все в том же маскарадном костюме — немецкой тужурке с накладными карманами, в брюках, заправленных в короткие юфтевые сапоги, на широком кожаном ремне — финка и две «лимонки».

— А ведь мы только что слышали Гитлера, — пояснил Хефлинг.

— О чем он? — спросил Шумейко, и его заплаканные, припухшие глаза засветились любопытством.

Хефлинг, соблюдая субординацию, обратился к политруку:

— Разрешите ответить?

— Отвечайте.

Немецкого антифашиста слушали не только радисты. В блиндаж набилось много — добрая половина взвода. И хотя по-прежнему остро пахло цементом, бинтами Зудина, пропитанными ромом, хлоркой, и одеколоном — от чужой шинели, все же здесь преобладал запах крепкого и здорового пота, каким пахнет одежда рабочего человека.

— Гитлер твердит, — говорил Хефлинг, обращаясь к товарищам, — что люди, которые выступают против войны, не заслуживают права на жизнь.

Зашевелился Зудин, требуя к себе внимания:

— Разрешите, товарищ политрук, еще один вопрос?

— Задавайте.

— Эрик, а где ты так здорово научился по-русски?

Краешками губ Хефлинг улыбнулся.

— Наша семья жила в Берлине около советского посольства. Я дружил с советскими ребятами. Они меня учили русскому, я их — немецкому.

— Разве у них не было учителей?

— Учителя-то были, но берлинский диалект лучше всех знают коренные берлинцы.

— А ваш отец, он где работал?

— В окружном комитете компартии. Он мне завещал дружить с русскими и ненавидеть фашизм. Из тюрьмы ему удалось передать записку. В ней были такие слова: «Когда в Германии по примеру России рабочие возьмут власть, вся Европа скоро станет коммунистической».

В темном блиндаже, пользуясь затишьем, бойцы вели разговор о фашистах. Днем, сойдясь с ними в рукопашной, они еще раз убедились, что слабых и стыдливых среди фашистов не было.

— Как же совесть? — горячо спрашивал Метченко. — Что ж, они забыли о возмездии? Спросим же мы с них, да и немцы, которых они мордуют, тоже спросят.

Политрук понимал, что Метченко говорил об очевидных вещах — последствиях разбоя. Хефлинг несколько стушевался: непростой вопрос задал товарищ…

— Мы привыкли о поступках людей судить по нашим советским меркам, — говорил Хефлингу политрук. — Прежде чем совершить поступок, человек себя спрашивает: это будет хорошо или плохо? Поэтому фашист, в понимании бойца Метченко, — человек, у которого нездорова психика. Таких может быть сотня, ну тысяча. Вот он и спросил о совести. Ведь против нас — миллионы захватчиков…

Хефлинг слушал напряженно, улавливая смысл.

— Один момент, — попросил он. — Честные немцы психологию фашиста уже определили давно. Поэт Франк Ведекинд задолго до фашистского переворота дал портрет типичного фашиста. — И Хефлинг по-немецки прочитал стихотворение, которое, конечно, никто не понял.

— А как оно звучит по-русски? — спросил Метченко.

— Примерно так:

Я тетку свою угробил.
Моя тетка была стара.
В секретерах и гардеробе
Прокопался я до утра.
Монеты падали градом,
Золотишко пело, маня.
А тетка сопела рядом —
Ей было не до меня
Я подумал: это не дело,
Что тетка еще живет.
И чтобы она не сопела,
Я ей ножик воткнул в живот.
Было тело нести труднее,
Хоть улов мой и не был мал.
Я тело схватил за шею
И бросил его в подвал.
Я убил ее. Но поймите:
Ведь жизни не было в ней.
О судьи, прошу, не губите

Молодости моей! {1}

Хефлинг умолк. В блиндаже наступила гнетущая тишина. Почему-то каждый подумал: вот откуда у них умение бить ножом! Раненый Зудин, не в силах скрыть боль, застонал. К нему тут же подскочил Шумейко:

— Вань! Может, бинтик смочить шнапсом?

Зудин осторожно махнул рукой. Спросил:

— Уже есть два часа?

— Сейчас будет… Включайте, — приказал политрук.

На волне полка опять звучал знакомый, ставший уже родным цокающий голос:

— «Цоценка», я — «Лец»…

Радист, судя по голосу, был рядом — будто через дорогу. Под тяжестью невеселых мыслей люди стояли молча.

— Вот положеньице, — нарушил тишину неугомонный Метченко. — В полку небось думают, что нам уже крышка.

— Зачем же тогда вызывают «Цоценку»?

— Для успокоения… С того света, как известно, еще никто не отзывался.

— Товарищ Метченко…

— А что, разве не так, товарищ политрук? Я к тому, что мы целый день отзывались пулеметами и гранатами. И еще отзовемся. Так неужели там, за озером, нас не слышат?

Подобным образом рассуждали многие. У командира даже был сигнал: три зеленые ракеты. Это на случай, если над узлом появится наша авиация. Но за весь день ни одного самолета: ни нашего, ни фашистского. И куда они подевались? Может, вся авиация — наша и фашистская — в небе над Ленинградом?..

Суровые и молчаливые бойцы стали расходиться по своим окопам.

24

С минуты на минуту политрук ждал Кургина. Командир, по докладам связных, задержался во взводе сержанта Лукашевича. В землянках скопилось три десятка раненых. И это тревожило командира не меньше, чем предстоящий бой. К этому бою люди готовились, как к самому главному экзамену жизни. Для многих он станет последним. Но эту мысль, тоскливую и неприятную, каждый отгонял от себя как наваждение. «Неужели там, в полку, не слышат?»

Наконец-то фашисты притихли. Даже не постреливали. И вдруг — и в самом деле это было вдруг — рядом звонко ударил выстрел, за ним — второй, третий…

— Волк! Волк!! — послышались возбужденные крики. Кто-то из бойцов выскочил на бруствер, торопливо перезаряжая винтовку.

— Отставить! — Это уже был голос Петракова.

Но стрельнули еще, еще… Куда? Зачем? Волк, перебежав дорогу, рванул не в заросли осинника, а сюда, к блиндажам, — сам себя подставлял под пули.

Поведение волка было странным. Низко наклонив лобастую голову, он тяжело, но быстро бежал по траншее, словно чувствовал, что, если замедлит, — тут ему и смерть. Волк тенью мелькнул под амбразурой нижнего дота.

— Ошалел зверь, — сказал кто-то вдогонку.

Волк бежал не от людей, а к людям. Не было сомнения: в траншею он попал случайно. Сейчас выскочит на бруствер — и в несколько прыжков будет в лесу, под сумрачными соснами, а там ищи-свищи — найдет себе убежище. К изумлению всех, волк не стал выпрыгивать, уходить, под сосны, он исчез, как растворился, в траншее.

— Ребята, да он же в блиндаже!.. К радистам!..

Выхватив ножи, бойцы бросились на выручку товарищам: от смертельно напуганного зверя ожидать можно всякого. Но то, что бойцы увидели, ворвавшись в блиндаж, потрясло их и ошеломило.

Волк, мокрый, трясущийся, с обрывком веревки на шее, навалился на Зудина. Бойцу было больно ворочать шеей: но что боль, когда такая встреча!

— Барс!.. Барсик… Откуда ты? Рассказывай!..

Прерывисто дыша, Барс тонко скулил, будто и в самом деле рассказывал, откуда и как он добирался. Раненому Зудину пес облизывал руки, принюхивался к бинтам, находя в них тревожный и настораживающий запах. Жалобно скулил и даже пытался лаять, видя неподвижно лежащего хозяина.

Сиял от радости Шумейко, обнажая красивые белые зубы, громоподобно смеялся Метченко, повторяя:

— Вот это псина! Вот это псина! Во куда махнула — по тылам противника!

Забежал в блиндаж пулеметчик Сабиров, от умиления он распахнул свои крохотные раскосые глазки, не удержал восторга:

— Эх, какой собака!

Барс, повизгивая, лег около Зудина. В блиндаже было уже достаточно светло, чтобы как следует рассмотреть собаку. На ней был толстый, прошитый кожей брезентовый ошейник с обрывком довольно прочной пеньковой веревки. Не иначе, эту веревку Барс перегрыз. В его мокрой длинной шерсти чернела болотная тина, под длинными и колючими, как иглы, бровями кровоточил глубокий порез. На него сразу же обратил внимание Шумейко:

— Ребята, никак пуля чиркнула?

Присмотрелись. Верно. Значит, в Барса стреляли еще до болота. Рана оказалась забита песком. А песчаные откосы по всему переднему краю.

— Где ж это тебя, Барсик? — спрашивал Зудин, нежно поглаживая собаку ослабевшей рукой.

Счастливыми глазами пес преданно смотрел на Зудина, и когда тот его спросил, он вытянул шею, лизнул бойца в щеку и опять устало опустился на землю.

Скоро весь отряд знал о неожиданном госте из-за линии фронта. Сержант Лукашевич прислал для собаки довольно увесистый кусок сырой конины. Из рук связного Барс подарка не принял, хотя все видели, что он голоден и по розовому вздрагивающему языку струйкой текут слюни.

— Ешь, — сказал Зудин. — Это — тебе…

25

Командир попросил политрука подняться в верхний дот. Там было совсем светло, словно и не темнело, хотя над головой угрюмо плыли все те же свинцово-оловянные тучи. Поднявшись на крутую гранитную сопку, политрук почувствовал, что утро нового дня уже наступило. На востоке из-за дальних сопок струился мягкий, голубоватый свет. Он позволял видеть не только дорогу, но и лес, выгоревший местами, болото, уходящее за горизонт, и голую, сплошь гранитную, скалу, за которой, судя по карте, лежало небольшое карельское селение, где еще недавно батальон Анохина держал оборону.

Утром, оказывается, многое видится иначе, чем вечером. Сразу после боя усталость валила с ног, и глаза не столько смотрели вдаль, сколько выискивали вблизи: все ли сделано, чтобы отбить врага, так ли расставлены люди, пулеметы, все ли есть необходимое для ведения боя? Утром, словно мечта в юности, зрение устремляется вдаль. Ну как там полк? В котором часу перейдет в наступление? Эх, радист, ну скажи, пожалуйста) «Держитесь, товарищи, мы — выступаем!» А радист как заведенный монотонно твердил: «Цоценка», я — «Лец». Прием». И — ни слова больше.

Несомненно, он был человеком дисциплины, передавал только то, что предусмотрено инструкцией. А побывай он хоть раз в рейде, говорил бы по-другому, даже те самые слова — «Цоценка» и «Лец» — звучали бы как музыка, поднимающая в атаку.

— Посмотри, комиссар, что там? — показал Кургин на смутно видимую восточную сопку, из-за которой медленно, словно нехотя, казалось, струился голубоватый свет.

— День.

— Да ты гляди поближе. Даю ориентир: горелая сосна, левее сто, у самой посадки…

На опушку молодого соснового леса выходили немцы, в серой полевой форме, в касках, с ранцами за плечами. Фашисты даже не пытались маскироваться — шли в полный рост, но огня почему-то не открывали. Шли как призраки.

— За кого они нас принимают? — спросил Кургин, хотя по вопросу чувствовалось, что ответить он мог и сам: берут на испуг или готовятся к новой атаке.

Судя по расстоянию — километра два, — атаку можно было ожидать примерно через полчаса: фашистам предстояло пересечь просеку, а там они уже попадали под прицельный огонь наших пулеметов. Неужели полезут еще раз? Тут что-то не то…

— Атака. Но какая? Откуда? — спрашивал Кургин. — Загадка. Поэтому я тебя, комиссар, попрошу взять резервный взвод Амирханова и расположиться у кромки болота. Настраивай людей на контратаку.

Болото — место знакомое. Отсюда взводы рейдового отряда ударили по дотам. Удар получился удачный. На всех картах — наших и немецких — болото обозначено сплошными синими линиями: непроходимое. Кургин по нему провел отряд. «За такой маневр, — хвалился он, как мальчишка, — по тактике нам полагается «отлично». Впрочем, решение что — любой командир примет. Вся соль в людях: бойцы доверились нам, командирам, а мы, в свою очередь, им, их мастерству и отваге. Собственно, на таком согласии строится военная удача. Вчера, комиссар, мы в этом убедились…»

Резервный взвод выдвигался быстро и бесшумно, как может идти подразделение, люди которого крепко отдохнули, а главное — заждались боя, для всех первого в тылу противника.

В тесном глухом осиннике деревья были холодные, словно схваченные морозцем. Почему-то пахло смородиновым листом. Осень, да и только! Осинник с пробитыми звериными тропами, — судя по следам копыт, оленьими, — напоминал, что близко открытая вода. Кое-где попадались изъеденные старостью гранитные валуны. «Надежное прикрытие, — мысленно прикидывал политрук, приближаясь к болоту. — Где посуше, займем позицию».

Он уже представил себе, как вражеская пехота, та, что сусликами копошилась на опушке молодого соснового леса, пойдет параллельно дороге на Хюрсюль. И там, именно там, резервный взвод встретит ее беспощадным кинжальным огнем. Подспудно теплилась мысль, что еще несколько часов — и однополчане будут поздравлять с успешным выполнением боевого задания.

Резкий, будто удар тока, голос оборвал мысль, как веревку:

— Политрук, назад! — И в ту же секунду оглушающе звонко распорола воздух автоматная очередь.

Крикнувший боец — не разобрать кто — упал, подкошенный пулями. Упал и политрук, хотя находился шагах в двадцати сбоку. Падая, успел вырвать из кобуры пистолет, чуть подняв голову, осмотрелся. Скрытый густым осинником, он оказался незамеченным. Немец, сгорбленный под тяжестью мокрого ранца, с автоматом на долговязой шее, трусцой бежал к бойцу. Политрук через куст прицелился. После третьего выстрела долговязый повалился набок, было слышно, как он ударился автоматом о камень.

— Стреляйте! — требовательно кричал боец. — Стреляйте моим автоматом! — Звал к себе, но сам почему-то огня не открывал. Короткими перебежками, падая и поднимаясь, политрук добрался до бойца.

— Слева! Слева!! — кричал он повелительно и громко.

Стоило чуть повернуть голову — и политрук не поверил своим глазам: на него полукругом, цепью, шли немцы, черные от болотного ила. Шли тихо, как в немом кино. В надвигающихся глыбах трудно было признать людей. Если бы он, Василий Колосов, верил в нечистую силу, то эти фигуры, как вылепленные из грязи, скорей напомнили бы недобрых леших.

В диске кончились патроны. А фашисты все выходили и выходили… Лучше б это был сон, пусть даже дурной и страшный!

— Вставляйте! Быстрее! — крикливо командовал боец.

«Кому же он кричит?» И тут до сознания дошло: кричит потому, что ему больно.

— Диск в мешке!

— Так снимайте! Раскричались…

— Не могу!! Товарищ политрук! Не могу-у!..

Стреляли уже отовсюду. «Где же командир?» Среди бойцов, залегших в траве, сержанта Амирханова не оказалось.

— Слушай мою команду! — Политрук боялся, что за треском автоматных очередей его не услышат. — Отсекаем фашистов! Не давайте им проскочить в лес!

Взвод ударил дружно. Наш огонь заставил врага вернуться в болото. Там под тяжестью тел закачалась осока — так волна выдает змею, плывущую по спокойному озеру.

— Стрелять только по видимым целям!

У кромки коренного берега бойцы залегли. Их выстрелы были редкими, но точными, как на стрельбище.

— Сержанта Амирханова — к политруку!

Пока по цепи передавали команду, Колосов снял с бойца вещмешок. Сцепив зубы, боец застонал.

— Ранены?

— Кажется…

Это был Коренев, студент из Рязани. У него оказались перебитыми обе руки, три пули прошли навылет. В груди у бойца клокотало, словно кипел чайник.

— Не надо, — попросил боец, увидев перевязочный пакет. — Я, товарищ политрук, уже… отвоевался…

— Помолчите, — строго сказал Колосов и принялся накладывать на рану бинт. От обильной, яркой, как малиновый сок, крови бинт стал горячим и липким.

— Вы… хорошо… стреляли…

На руках у политрука Коренев умер. Комсомольский билет его оказался целым и сухим, и — что бросилось в глаза — новым, как будто только выданным. Впрочем, так оно и было. В графе «Время вступления в комсомол» значилось: «июнь 1941 года».

Молчаливо собирались бойцы: Ховзун, Зеленин, Завалей, Прус. Последним с охапкой оружия подошел Жарданов: политрук посылал его на розыски сержанта Амирханова, а он, выходило, подбирал винтовки.

— Где сержант?

— Он, товарищ политрук, уложил пять шакалов…

— Где он?

— Нет его больше…

На глазах Жарданова блестели слезы. Он их объяснил так:

— У товарища сержанта нет папы, нет мамы. Будет плакать его друг.

Взвод понес ощутимый урон. И политрук себя чувствовал виноватым. Он не представлял, как будет объясняться с командиром. Атака фашистов была дерзкой. Они ударили из непроходимого болота. Впрочем, этот вариант надо было предвидеть. Надо было думать, когда обстановка, как по заказу, складывалась благоприятно. Притупление чувства опасности на войне обходится весьма дорого…

Взвод занял позицию у кромки болота. Не исключалось, что немцы могли повторить вылазку. Тем более что недалеко от берега, в болоте, недобитые фашисты затаились. Все равно осока покачивалась, и встревоженные утки со свистом кружились, как бы показывая, где нужно искать врага.

Бойцы готовили боевую позицию, хоронили погибших (раненых унесли в землянки). Вспотевший и встревоженный, прибежал Гулин.

— Командир срочно просит прибыть.

Политрук взглянул на часы — их на руке не оказалось, остался только ремешок, и на нем свежий глубокий порез. Перехватив недоуменный взгляд, разведчик весело объяснил:

— Это пуля… Как вор-карманник.

По холодной траве политрук и разведчик поднялись на сопку. Там бойцы резервного взвода выкладывали из камня стрелковые ячейки. Чуть в стороне, среди густого мелкорослого осинника, лежал убитый немец. Гулин приподнял его толстую, волосатую руку, отстегнул часы, протянул их политруку.

— Фашисту — время ни к чему, тем более такому…

Политрук еще не избавился от того неприятного ощущения, когда лежал на трофейной шинели и невольно вдыхал запахи: раздражающе пряный — табака, цветочных духов, и резкий до омерзения — хлорки. Теперь опять тот же Гулин предлагал ему новый трофей.

— Не могу… Уже одно то, что они чужие…

Глаза Гулина, синие до черноты, полыхнули как вызов.

— Товарищ политрук! Вы взгляните! Тут никакой-то там «Павел Буре»… Часы-то кировские. Командирские… Этот снял с кого-то из наших… Вот я и возвращаю.

— Почему вы?

— Это я его… Он пробирался к болоту. А тут я, значит, с приказанием от командира. Гляжу, крадется. Я его даже хорошенько не рассмотрел.

— А часы рассмотрели?

В ответ разведчик озорно усмехнулся, словно удивляясь наивности всезнающего политработника.

26

Командир ждал политрука, чтоб посоветоваться, как лучше встретить наших. Бойцы предлагали на вершине сопки водрузить красное знамя. Идея нравилась, но где взять материал?

— Покрасим простыню, — предлагали инициаторы.

— А где взять краску?..

Краски тоже не было. На всякий случай позвонили в нижний дот старшине Петракову. Он тут же послал Екимова поискать в блиндаже: вдруг найдется? Пока искал тот краску, Кургин отдал еще одно распоряжение: всем подшить свежие подворотнички, а тем, кто бреется, — побриться.

— А мы, комиссар, покажем пример, — при этих словах командир достал из полевой сумки старую бритву, маленький, с ноготь, брусочек мыла, помазок, зеркальце и флягу — в ней была вода.

— Давай, комиссар! — Кургин подал бритву. Следуя командиру и политруку, все приводили себя в порядок. В отряде нашлись иголки, нашлись бритвы, вместе ниток пошла в дело медная жила из телефонного провода. Все, кто прошел болото, а затем побывал в рукопашной, остались в одних лохмотьях, такую одежду чинить было не то что сложно — невозможно. И все же чинили…

Неожиданно ярко блеснуло солнце. Оно как будто напомнило, что уже давным-давно день. В сумрачную, зажатую сопками долину ударил веселый желтый луч, и на ветвистых соснах золотом заиграла кора, ожила сочная зелень хвои.

Ослепительно радостное лезвие света, располосовав тучу, коснулось дороги, где в черной копоти застыл бронетранспортер, пересекло траншею, прошлось по серым гранитным скалам, прыгнуло за сопку и там исчезло. Этот неожиданный прорыв света вселил надежду на скорую встречу с полком. Напрягая слух и зрение, бойцы готовились к бою. Наконец из-за далекой восточной сопки докатился долгожданный гром. Это, несомненно, ударила артиллерия. Значит, наши перешли в наступление!

Кургин, выбритый до синевы, сдержанно улыбался, обнажая крепкие зубы.

— Но вот — и главное! — говорил с торжеством, словно это была неожиданная новость. — Удивительно получается, комиссар, прежде чем встретить своих, надо встретить врага. Фашист, конечно, отступая, попрет лавиной. Попытается смять…

— Попытается. Еще как! Все будет зависеть, какой силой.

— С батальоном наверняка управимся, а вот если больше, — опасаюсь, комиссар, туго нам придется. Не исключено, здесь мы ляжем все.

— Стоит ли сейчас об этом?

— Стоит… — и объяснил: — По моим прикидкам, долго не продержаться — воевать нечем.

— А что делать? Не отходить же?

— Ни в коем случае! — воскликнул Кургин, продолжая сдержанно улыбаться. По выражению его карих, слегка прищуренных глаз политрук видел, что он уже принял решение и было оно дерзким, а может, и авантюрным. Он сам понимал это, но хотел, чтобы Колосов разделил его мысль: в самом деле воевать нечем, а надо. Вот это «надо» и заставляло напряженно думать.

— Не послать ли нам диверсионную группу? — предложил он. — Этак бойцов десять-двенадцать… Пусть поохотятся! По дороге на Хюрсюлъ идут автомашины. Идут не порожняком. А нам сейчас нужнее всего патроны и гранаты. Не ручаюсь — будет ли удача, но, не имея боеприпасов, выжидать — это не в наших правилах. «Победа пассивных не любит» — так говорил мой преподаватель тактики.

— Хорошо говорил, — согласился политрук. — И группа диверсионная нужна. Только — немцы в этом районе уже не беспечны. Мы их проучили. Как, впрочем, и они нас — повторили наш прием. А ты утверждаешь — фашисты замышляют что-то необычное…

— И сейчас от своих слов не отказываюсь. Необычное то, что враг ведет себя, как прилежный школьник: не брезгует нашим опытом, берет его себе на вооружение. Нам остается одно — больше изобретать… Так что диверсионную группу вряд ли он ждет!

Кургин был во власти своей идеи. Но посылать людей среди бела дня, без надежного прикрытия… Возможно ли это? Была бы рация — запросили бы помощь, сбросил бы самолет патроны. Хотя бы только патроны…

— Соглашайся, комиссар. Это единственный шанс. А что касается добровольцев, русская душа всегда рвется первой. Даже в ад…

— А не послать ли нам связного? К нашим!

— Можно, — не возразил Кургин, но почему-то вдруг посуровел. Ему, наверное, хотелось, чтобы отряд сам, без помощи полка, выстоял и победил. Это было бы лучшим примером доблести.

— Принимай решение, — поторопил Колосов.

И командир сказал:

— На связь отправятся разведчики Кирей и Гончаренко…

Под музыку далекой канонады разведчики вышли навстречу нашим. Командир и политрук были в полной уверенности в благополучном их возвращении в полк.

Орудийный гул — уже не было сомнения — приближался. Из взводов поступали короткие доклады: «Люди готовы к бою». На измученных лицах бойцов цвели улыбки. Приободрились далее раненые: наконец-то! Скоро, очень скоро здесь покажутся свои.

— Теперь во что бы то ни стало держать под огнем все дороги, — окрыленно говорил Кургин. — Фашисты полезут на гору… Тут им и каюк!

На душе было просторно и солнечно: майским громом гремела канонада. Вскоре новые звуки влились в ее мелодию, так знакомые по мирному, довоенному времени! Это были удары топора. Бойцы взвода Иваницкого выполняли командирский приказ. На горе одиноко росла ветвистая сосна. Сейчас ей обрубили сучья и на вершине закрепили флаг. Для такого огромного дерева он был крохотным, но глаз радовал его алый, зовущий цвет,

— Нашли же ребята краску! — Кургин показывал на флаг и не скрывал своей гордости за находчивых подчиненных.

Печально смотрел на вершину сосны Гулин: он один знал, что этим флагом стала чемпионская майка пулеметчика Лубушкина. Его только что похоронили вместе с двумя другими бойцами из взвода Иваницкого. Все трое они попали под мину…

Накрапывал дождь. И день, не обещавший солнца, казался удивительно нежным и ласковым.

Перераспределили патроны и гранаты. До продуктов очередь не дошла: еще был концентрат, на обертках которого, пропитанных жиром, красовались все те же знакомые буквы: «Вкусная пшенная каша жарко кипит в котелке. Пробуя кашу, вспомни Наташу, девушку в синем платке»; был гороховый концентрат, тоже в брикетах, но почему-то на его обертках стихов не напечатали, зато приложили инструкцию-напоминание, что из гороха получится вкусный суп, если в него добавить немного картошки и свиной тушенки. Читая эту инструкцию, бойцы рассудили, что свиная тушенка, да еще с картошкой, хороша и без гороха. Была конина: в отряде оказалось немало умельцев печь на костре конское мясо.

С нарастающей тревогой люди замечали: боеприпасы убывают, как вода в песке, а раненых все больше. Но крепла надежда на скорую встречу с родным полком. Он, наверное, сейчас штурмует вражеские окопы, прямой наводкой бьет по амбразурам дотов и дзотов. И в полку уже известно, как держится отряд…

Часа через два после начала канонады кто-то удрученно произнес:

— А бой-то отдаляется…

Этому верить не хотелось. Слушали все. Еще недавно гремело сильно, раскатисто, сейчас гром ослабел и вскоре на печальной басовой ноте утих.

В полдень в направлении Петрозаводска летели немецкие бомбардировщики. Они напоминали больших хищных птиц, насытившихся падалью.

Тоскливо тянулось время. Вражеские самолеты возвращались в том же порядке, плыли, не замечая ни красного флага на высокой сосне, ни подбитого бронетранспортера, ни скопления машин, догоравших на дороге.

— Где же наши? — Бойцы смущенно спрашивали друг друга, как будто в том, что наших нет, они сами виноваты.

Строили догадки:

— Наша авиация под Ленинградом. Она там нужнее.

— Вот уже полдня — и ни одной атаки. А почему? Боятся?

Ждать стало невыносимо.

— Пошлем разведку, — сказал политрук. — Без знания обстановки оборона узла теряет смысл.

Высланные вслед за Киреем и Гончаренко разведчики Волков и Чивадзе вернулись к вечеру. Доложили: вражеские войска движутся на восток. Командир с политруком договорились: сообщение не оглашать, а Волкову и Чивадзе — держать язык за зубами. Разведчики — люди понятливые.

И еще стало известно: узел дорог фашисты обходили кружным путем. Но непрерывно обстреливали все три сопки, занятые рейдовым отрядом. От мин отряд нес потери: все толще становилась сумка политрука — она уже хранила десятки комсомольских билетов.

Истекли еще сутки, и теперь окончательно стало ясно: наших не дождаться, а надеяться на чудо бесполезно. В направлении Хюрсюля и Суоярви были посланы по одной диверсионной группе. Желающих на свободную охоту оказалось много: тоскливо сидеть в дотах и траншеях и просто ждать!

От Хюрсюля вернулась группа Забродина. Бойцы напали на автоколонну, подожгли три грузовика. На месте боя подобрали около двух тысяч патронов, но не обошлось без потерь: погибли Меньшиков, Фурман и Козютин. Привели раненного в плечо Пятака, на нем была изодранная тельняшка. Он выскочил с двумя гранатами к полевой кухне. Там фашисты обедали. Как увидели они русского, да еще в тельняшке, — так и шарахнули в лес… Обо всем этом рассказывал Забродин. У Пятака впечатления были несколько иные:

— Бросил я гранату — и за котел. А в котле — кофий. Я лежу, а кругом аппетитный запах… Аж дурно стало.

— Ты кофе-то когда-нибудь пил? — спросил его Чивадзе.

— Пил. До войны, — с готовностью ответил Пятак и, чтоб дальше не расспрашивали, напомнил: — Мы же решили о еде — ни звука.

Разговор о кофе враз прекратился. Еще до выхода на дорогу комсомольцы провели собрание. На нем постановили: чтоб не возбуждать чувство голода, о вкусных вещах не распространяться. Тем не менее есть зверски хотелось. Бойцы взбирались на сопки и до рези в глазах осматривали окрестности. Ну хотя бы один огород с картошкой, с морковкой, с турнепсом! В школе учили, что в Карелии сеют рожь, овес, ячмень и даже пшеницу.

Если эти злаки и росли, то только не у Шотозера. Тут были озы, сельги, «бараньи лбы», пески, валуны. Шумел сосновый бор, мягко белели березы, угрюмо темнела ольха, броско краснела рябина, и кое-где попадалась черемуха, на которой птицы собирали крохотные, как бусинки, черные от влаги ягоды.

Частичный ответ, почему в Финляндии немцам живется вольготно, давала вечерняя сводка Совинформбюро от 29 июля. Радист Шумейко записал ее почти дословно:

«..Финляндские ставленники Гитлера всячески рекламируют союз с фашистской Германией. Немецко-фашистские заправилы, в свою очередь, в официальных речах называют Финляндию своим «верным союзником». Однако немецкие фашисты ненавидят финнов, а финский народ видит в гитлеровцах своих лютых врагов. Пленный немецкий ефрейтор Фердинанд Доренталь, помещенный в лагерь для военнопленных, обратился к начальнику лагеря с просьбой не помещать его вместе с финнами. Доренталь при этом заявил: «Я ариец, и мне противно находиться вместе с грязными финскими свиньями». Финны же просили начальника лагеря убрать от них «обовшивевших голодранцев» — немецких солдат и офицеров. Финский пленный Пауль Луконнен, мотивируя свою просьбу, говорит: «С тех пор как немцы пришли в нашу страну, Финляндия потеряла независимость. Распоясавшиеся германские офицеры смотрят на финских солдат как на своих слуг. В Финляндии голод, а немцы нас грабят».

Сводку читали, обсуждали, обращались к политруку, чтоб он рассказал о финских коммунистах. Он хорошо знал только одного — товарища Куусинена, работника Коминтерна, видел одного комсомольца — он вел отряд через линию фронта. Хотелось верить: проводник объявится и доставит приказ командования, как действовать дальше.

Фашисты демонстрировали отход своей пехоты. На виду у наблюдателей верхнего дота построились в колонну и зашагали по дороге в направлении Суоярви. Получалось, что они уже не побеспокоят если не до утра, то, по крайней мере, до ночи. Значит, можно будет передохнуть, подумать об ужине.

Лейтенант Иваницкий с группой бойцов стал спускаться вниз. Когда до кухни оставалось метров триста, в лесу раздались выстрелы из миномета. Опять била батарея. Послышался нарастающий свист. Иваницкий успел крикнуть: «Ложись!» Но куда — вокруг плоская гранитная плита, огромная каменная глыба.

Мины упали одна за другой, и каждая была разящей. Через четверть часа обстрел прекратился. Здесь погиб лейтенант Иваницкий. Его принесли уже бездыханным. Вместе с ним отряд недосчитался еще семерых. Бойцов хоронили под соснами. В лесу, как дым, клубились сумерки.

27

Утром яростно стучали пулеметы, раскатисто бухали взрывы гранат… А когда наступало короткое затишье, опять с земли подбирали окровавленные тела товарищей.

Только сейчас Колосов стал понимать, почему тридцатилетний капитан Анохин выглядел пятидесятилетним. Да что — пятидесятилетним! Почерневший, как кора старого дуба, с синевой под глазами, и всегда — в любое время дня и ночи — бодрствующий. На комбате лежали заботы как проклятье. И он мученически нес их, памятуя: если не я, то кто?..

И все же сейчас ему было легче. Там он знал: есть сосед слева, сосед справа и в ближайшем лесу, среди вечных гранитных скал — штаб полка со всеми службами. Там он с полной уверенностью мог сказать, когда подбросят боеприпасы и когда заберут раненых. Там, если мерить мерками рейдового отряда, — райская жизнь, да и только.

Здесь была жестокая, как пытка, неизвестность. А это, по сравнению с заботами командира батальона, — штука посерьезней.

На глазах у подчиненных командир и политрук заметно седели. Невольно политруку вспомнились слова покойного родителя: «У юноши белеют волосы от близкого дыхания смерти». Смерть ходила по пятам, заглядывала в лицо, дышала в затылок, холодок ее дыхания до костей пробирал ознобом.

Отряд держался уже трое суток. Потерял половину личного состава. Боеприпасы кончились. Раненые умирали от гангрены.

По негласному договору командир и политрук стали больше времени проводить в землянках. Нельзя было не удивляться, как вел себя сержант Лукашевич. Круглолицый, с крупными карими глазами, он всегда был бодр и сосредоточен. Далеко не все, кто ему помогал, выдерживали, многие просились обратно, в окопы — там было легче.

— Вы где учились медицине? — спросил его Колосов.

— Нигде.

— А откуда же у вас сноровка?

— У меня отец хирург, работал в сельской больнице. Учил маленько…

— Вы хотели быть хирургом?

— К сожалению… Но если б я знал, что придется вот так, — Лукашевич обвел взглядом землянку, где теснились раненые, где вместо запаха йода царил хмельной смрад шнапса и рома. — Если б знал, учился бы прилежней. Отец хотел, чтоб я спасал людей… А я мечтал в геологи… Однажды я вычитал, что где-то на Таймыре из глубины выходят горячие ключи. Я собирался их разведать и заложить там город. В том городе будут расти апельсины и лимоны…

Не к месту вмешался сидевший у двери Гулин:

— Товарищ сержант, вы нарушаете решение собрания.

От смущения круглое лицо Лукашевича покрылось пятнами:

— Ах, да! Вы правы…

К их разговору жадно прислушивались раненые. И то, что Лукашевича оборвал Гулин, напомнив о решении собрания, кое-кому не понравилось. Если человек не разучился мечтать, не потерял надежду, он не утратил решимости сражаться.

— Продолжайте, товарищ сержант, — попросил Сатаров, лежа на животе у жарко полыхающей железной печки. Голос ординарца показался веселым.

— Как ваша «горошинка»?

Сатаров, безболезненно повернувшись на бок, с вызовом ответил:

— Это не «горошинка»! Это фашистский шакал! Но товарищ доктор этого шакала чик — и нету.

— Как это — чик?

— Пинцетом, товарищ политрук.

— У вас есть пинцеты?

— Сделали. Из проволоки, — ответил сержант.

По-старчески припадая на обе ноги, к блиндажу шел пулеметчик Метченко. Несмотря на взрывы мин, он ступал медленно и осторожно, обеими руками придерживая живот. Он будто нес хрустальную вазу. Его мертвенно-белые щеки напоминали блеклый лист газетной бумаги, много раз побывавшей под дождем и солнцем.

Никто сразу не понял, что он несет. Первым догадался Лукашевич.

— Кипяток! Шнапс! — крикнул он санитарам, подхватив пулеметчика.

Метченко, здоровяк Метченко, держал исходившие паром, выскальзывающие из ладоней собственные внутренности. Верный себе, он еще пытался шутить:

— Бежал вот… А пуля — рикошетом. Как бритвой! Вы не беспокойтесь. Я все собрал. Только вот перепачкал…

Слушая этот лепет, Лукашевич торопливо расстелил плащ-палатку. Ему помогали санитары.

— Прошу вас, товарищ политрук, уходите… — говорил сержант тоном приказа. Так обычно говорят врачи, наделенные властью. Нужно было немедля бороться за жизнь пулеметчика. Но спасти его вряд ли могли бы даже в госпитале.

Из верхнего дота было видно, как кружным путем колонны вражеских автомашин ползли на восток. Их уже не доставал даже трофейный станковый пулемет. Бессилие, как и неизвестность, удручало ошеломляюще.

— Обидно же, обидно!.. — признавался Кургин, до крови кусая губы. — Мы не отвлекаем на себя эту свору. А надо бы…

— Свое мы делаем, — отвечал политрук. — И делали бы лучше, будь у нас боеприпасы.

Взводы тем не менее добывали патроны, но за каждую сотню отряд расплачивался жизнями товарищей. Не стало ни сухарей, ни концентрата, и достать еду в этом краю оказалось просто невозможно.

Вечером под шум усиливающегося дождя радист Шумейко записал вечернее сообщение. В нем говорилось: «…Голод захватывает все новые и новые районы Финляндии. Рабочие бумажных фабрик в районе Куопио уже давно не получают хлеба по карточкам. В особенности тяжелое положение семей рабочих, мобилизованных в армию.

На днях покончила жизнь самоубийством семья рабочего Руоколайнена. В магазинах при фабриках — пусто. Узнав о том, что в город прибыли товары для главарей местной шюцкоровской организации, голодная толпа разгромила склад и растащила продукты. Вызванные для подавления беспорядков полицейские убили шестерых женщин…»

— Оказывается, и финнам не легче, — с грустью заключил Кургин, прочитав сообщение.

Близко оглушительно треснула мина. В траншею брызнула гранитная крошка.

Еще одна ночь позади. Высланная в восточном направлении диверсионная группа вернулась с плохими вестями. На берегу Сямозера бойцы встретили карела. От него они узнали, как два красноармейца, искавшие лодку, приняли неравный бой. Их окружили каратели. Когда у красноармейцев кончились патроны, они взорвали себя гранатами. Карел показал могилку, где он похоронил погибших. Могилка была неглубокой, и бойцы быстро ее раскопали. В погибших они узнали разведчиков Кирея и Гончаренко. Ребята не дошли до наших два километра! Теперь линия фронта отодвинулась на восток. Так говорил карел.

Верить не хотелось. Но зловещая тишина, обложившая узел, не оставляла сомнения — наши отступили…

— Проведем комсомольское собрание. Примем постановление, — предложил политрук, рассудив так:

«В отряде люди примерно одного возраста, боевой опыт — что надо: никто не дрогнул, не смалодушничал. Значит, каждый заслужил право решать свою дальнейшую судьбу и судьбу своих товарищей».

Все здоровые, за исключением наблюдателей, собрались в блиндаже, где была рация. В потоках дождя потонули сопки. Стало сыро, зябко.

На измятом лапнике примостился Зудин. Его голова упиралась в тощий живот Барса. Пес знал бойцов отряда, но к Зудину допускал только радиста Шумейко. Остальных, кто приближался к его хозяину, встречал предупреждающим рычанием.

Несколько раз Барс пытался острыми зубами снять у Зудина бинт, но Шумейко не позволял. Тогда пес осторожно лизал Зудину шею: лечил ему рану по-своему, по-собачьи. Шумейко, видя старания собаки, беззвучно и жалостливо плакал, кулаками по-детски растирая по щекам слезы.

Зудин постанывал, и Барс, повернув голову, пытался языком достать его воспаленные губы. К собаке бойцы скоро привыкли. И сейчас, хотя и посматривали на нее, любуясь, не отвлекались от главного: в землянке шло комсомольское собрание.

— Товарищи! — выступил Кургин. — Мы с комиссаром посоветовались и пришли к выводу: пробиваться к своим. Отряд разделяем на две группы. Первую возглавляет комиссар, ее задача — спасение раненых. Вторую поведу я. В случае необходимости принимаем бой, давая возможность первой группе уйти из-под удара. Есть ли другие предложения?

Несколько секунд командир выждал, чтобы каждый прочувствовал, что за предложение. Эпопея обороны подходила к финалу.

— Правильное решение! Согласны! — послышалось с мест.

— Тогда слушай боевой расчет. — И Кургин достал из кармана список личного состава.

Шумейко принял последнюю на узле сводку. Это уже было утреннее сообщение. «В течение дня 30 июля, — говорилось в ней, — вражеские самолеты трижды пытались совершить налет на Ленинград. Все попытки фашистов прорваться к городу отбиты зенитной артиллерией и нашими истребителями…»

На собрании бойцы услышали самую страшную правду: советские войска, неудачно начав наступление, отступили. Рассчитывать на помощь полка больше нет смысла.

Потом он говорил, обходя землянки:

— Ни одного раненого не бросим.

Многие бойцы уже не сдерживали слез. «Дети, да и только», — с братской жалостью думал Колосов. Дрожало сердце, будто его резали на части.

В землянках по-разному восприняли постановление комсомольского собрания. Тяжелораненые, понимавшие безысходность случившегося, просили пристрелить их, иначе отряд, взяв на себя обузу тащить беспомощных, к своим не прорвется. Отчаявшиеся, страшные в своей решимости, рвали на себе бинты, отказывались покидать землянку: умирать — так сразу.

Метченко внешне спокойно выслушал политрука, не проронив ни одного слова. Ему, с его безнадежной раной, далеко не уйти. Он понимал это не хуже сержанта Лукашевича, ведь впереди опять болото! Железным усилием воли боец дополз до окопа, и когда туда ворвались фашисты, подорвал себя гранатой…

28

С наступлением сумерек начался рейд, теперь уже в обратном направлении. Политрук шел в первой пятерке. Перед ним колыхались спины испытанных походом Гулина и Сатарова. После болезненной, но короткой операции Сатаров ожил, потребовал не считать себя больше раненым, и политрук решил, что ему лучше выполнять привычное: быть ординарцем.

Сзади продвигались основные силы группы. Но разве это было движение? В час — километр. Здоровые и легкораненые несли на плащ-палатках тяжелораненых. Голодные, смертельно уставшие, измученные многодневными боями, они еле волочили ноги, но шли, шли, шли, до скрежета сцепив зубы. Каждый знал: остановка — смерть. А умирать не хотелось…

Не от голода — от забот гнулись плечи. Всего лишь несколько дней назад в отряде было почти двести бойцов. Покидало узел — меньше сотни. Остальные навсегда легли в мокрую каменистую землю Карелии, уже спали вечным сном, прикрытые дырявыми плащ-палатками и пахнущими брусникой мхами. Моросил дождь, и тяжелые, как ртуть, капли, срываясь с листьев, дробью стучали по темным от влаги спинам. Леса и сопки окутывала холодная дымка, и до жути зябко было на душе.

Оставшиеся в живых упрямо держали направление на восток. Группа Кургина в составе тридцати бойцов, вооруженная ручными пулеметами и трофейными автоматами, выдвинулась далеко вперед. Группа политрука, более многочисленная, но менее подвижная, шла следом. Здесь был свой подсчет: на каждого здорового — двое раненых.

Шумейко, сгорбленный и плаксивый, нес на себе окончательно ослабевшего Зудина. Барс, с подтянутым от голода животом, тащил завернутый в плащ-палатку радиоприемник.

На узле задержалась группа прикрытия. Здесь вызвались остаться раненые: с вытекшим глазом Ивин и с перебитыми ногами Смолян и Дука. Куртин передал Ивину ракетницу с остатком зеленых ракет, трофейный пулемет с двумя лентами и три гранаты — на каждого по одной.

— Как отстреляете ленты, пулемет разберите и детали разбросайте по кустам, — напомнил им Кургин, больше для порядка, чем для дела. Все трое все знали и без напоминания. Говоря о пулемете, Кургин смотрел не на Ивина, а выше его забинтованной головы, туда, где на сосне ветер развевал красную чемпионскую майку покойного Лубушкина: командир колебался, что сказать бойцу относительно флага: снять или пусть развевается?

Перехватив его взгляд, Ивин, как старший группы, попросил:

— Не стоит снимать. С ним веселее…

— Добро.

Отряд двумя компактными группами уходил на соединение с полком, и бойцы еще долго видели, как над узлам дорог время от времени взлетали зелеными звездочками сигнальные ракеты: Ивин давал знать, что прикрытие все еще держится.

Не скоро за молодыми побегами осины оловянной лентой показалась Шуя. В туманной пелене дождя от нее несло знобящим холодом. Не верилось, что по календарю еще только август, а воздух уже — осенний.

Пока готовили носилки, разведчики осмотрели место переправы. В негустом ивняке у самого среза воды нашли изуродованный пулями труп, множество следов от солдатских сапог. Судя по одежде — рубашка из домотканой холстины, серый суконный кафтанчик и такие же серые суконные брюки, — это был финский или карельский крестьянин. Но почему его так зверски убили? Стреляли даже в мертвого!

Вокруг валялись латунные короткие гильзы — от пистолета и продолговатые железные — от немецкой винтовки. Там же, в ивняке, были обнаружены две неглубокие, с белыми, словно обожженными, краями воронки — от взорвавшихся гранат. Бурый песок, обильно пропитанный кровью, уже был размыт дождем.

Драма произошла дня три назад, а может, и позже. Несомненным было одно: человек в рубашке из домотканой холстины принял здесь неравный бой. Политрук долго всматривался в лицо, обезображенное пулями, наконец нашел в нем знакомые черты.

— Кто это? — подойдя, тихо спросил сержант Лукашевич.

— По его зарубкам наш отряд двигался к водосбросу.

— А как же он опять тут очутился?

— Знать бы…

— А может, он к нам… — высказал сержант свою догадку.

Хотелось этому верить. Хотя… у проводника мог быть иной маршрут. Командиру и политруку было только известно, что к ним он был направлен Центральным Комитетом комсомола республики. На этот раз он шел вооруженным и бой принял, когда, наверное, другого выхода не оставалось.

Уверенность в том, что это именно тот комсомолец, который вел отряд, укрепил Гулин. Недалеко от убитого в песке, истоптанном сапогами, разведчик подобрал финку. Этим ножом он срубил прутик — на срезе остались знакомые зарубки…

Отход отряда враг обнаружил скоро и начал неотступное преследование. Несмотря на пасмурную, дождливую погоду, в небе кружил самолет-корректировщик, а по берегу болота, как шакалы за добычей, шли фашисты Они не торопились — отряд, обремененный ранеными, двигался очень медленно. Преследователи останавливались и с удобных позиций открывали огонь по камышам. Далеко не каждая пуля пролетала мимо!

Многих обессиленных поглотила глубокая озерная речка. Но на всем пути бойцы не оставили ни одних носилок. Пока в человеке теплилась жизнь, товарищи боролись за его спасение. Раненые бредили, молча умирали, а те, кто был в сознании и понимал, что происходит вокруг, требовательно просили:

— Ребята, бросьте… Товарищ политрук, прикажите… Иначе мы все тут…

Когда отмалчиваться было невмоготу, Колосов отвечал:

— Мы — бойцы Красной Армии. Среди нас нет сволочей.

Отряд, несмотря на свою малочисленность и трагичное положение, оставался боевым. Пройденный путь был вымощен трупами. Слева, справа вспыхивали яростные схватки. Раздавались глухие хлопки гранат. Болото принимало убитых. А в сумке политрука все больше накапливалось комсомольских билетов.

«Если выберусь, — твердил он себе, — внесу предложение: тем, кто отправляется в рейд, документы с собой не брать. — И тут же словно в оправдание: — Боец, если он очень хочет победить, мечтает о решительном наступлении. Зачем же оставлять в полку документы? Когда билет у сердца, человек воюет уверенней».

В эти дни на ум приходила мысль, что и его партбилет будет в одной стопке с комсомольскими, пробитыми пулями, обагренными кровью…

От голода кружилась голова, подташнивало. Несколько раз Колосов принимался грызть ржаной сухарь — из НЗ Сатарова. Болело нёбо, болели десны, и с трудом ворочался распухший язык.

На одном из привалов политрук видел, как Шумейко делил с Зудиным сухарь. Зудин, в свою очередь, переломил сухарь пополам: одну половину оставил себе, вторую отдал собаке.

— Ешь, Барсик. Нам еще шагать да шагать…

Барс смотрел на Зудина влажными глазами, полными человеческой жалости, он словно чувствовал, что сухарь — это все, что может поддержать раненого.

— Товарищ политрук, может, включить радио? — вдруг предложил Шумейко.

— Включайте.

На волне Ленинграда звучала знакомая с детства мелодия. Кто-то пояснил:

— Чайковский. Танец маленьких лебедей. От этой милой музыки плакало сердце…

Группа таяла на глазах. Из семидесяти осталось пятьдесят. Наконец в белесом дымчатом небе показались огни: красные, зеленые, голубые. Они вспыхивали над горизонтом и, описав дугу, медленно гасли.

— Ребята, фронт!

Фронт почему-то оказался на юго-востоке.

Еще двое суток ползли, чтоб услышать орудийный гул. Невдалеке втягивалась в перестрелку группа Кургина — дрались трофейным оружием. Колосов не выдержал, послал Гулина на связь. Его долго не было, а когда вернулся — бойца не узнали. Страшен человек в минуту ярости, в минуту горя — еще страшней.

— Докладывайте!

Гулин молчал. В его словно тронутых пеплом глазах было пламя. Рядом лежали носилки с ранеными. Ребята затаив дыхание выжидающе смотрели на разведчика. Сейчас только он мог принести слово надежды.

Политрук отвел Гулина в сторону.

— Что передал лейтенант Кургин?

— Он… весь исколот… штыками.

— Кто принял командование?

— Я видел только мертвых.

— Местность осмотрели?

— Да. Был ранен Петраков, комсорг Борташевич На них свежие бинты. Их тоже, как и командира…

Гулин заплакал.

Словно не замечая слез своего лучшего бойца, Колосов распорядился:

— Вам придется вернуться. Может, кто жив…

С Гулиным отправились Лукашевич и Хефлинг. Ничего нового они не добавили. Потрясенный виденным Хефлинг говорил:

— Красную Армию победить нельзя.

29

В последний бросок отряд вложил всю силу своей ярости. В карабинах и автоматах патронов не осталось, и на вражеские пулеметы бойцы бросились с ножами. Здесь в рукопашной погибли сержант Лукашевич, разведчик Гулин, комсорг Данилов. Уже в окопе, сбив ногой пулемет, вцепился фашисту в горло Эрик Хефлинг. Его толкали прикладами, кололи штыками. Но и мертвый, он не разжал пальцев.

Пока смельчаки подавляли огневые точки, остальные бойцы торопливо спихивали носилки в глубокую траншею — красноармейцам. Политрука подхватил бородатый старшина. Уже на руках у него он потерял сознание. Очнулся в зеленой палатке лазарета и сразу же принялся расспрашивать, где его люди.

— Здесь они, — отвечал молодой военврач, не иначе, как вчерашний студент мединститута. — Здесь они. Все, кто вышел.

* * *

В тот же день Василия Колосова увезли в село Пряжу, и там вскоре он встретил знакомого однополчанина. Тот рассказал о событиях, которые произошли в полку, когда отряд был в рейде. Фашисты перешли в контрнаступление внезапно. Пришлось отходить с тяжелыми боями, теряя людей и технику.

— Живы ли Шумейко, Зудин? — допытывался политрук, не в силах скрыть волнение.

— Это те, которые с собакой? — уточнил однополчанин. — Представьте себе, живы. А собака в том, последнем вашем бою выручила ребят. И как выручила! На них наскочил фашист. Так собака не дала ему даже притронуться к автомату… И Шумейко молодец — враз обезоружил!

Рассказал однополчанин и такое:

— На второй день после ухода отряда собака вдруг заметалась, стала остервенело грызть веревку. Повар было подсунул ей котелок с кашей. Да куда там! Собака бесновалась, будто ее огнем пытали. Перегрызла она веревку и махнула по следу — через линию фронта.

— Постойте, когда это было? Во сколько часов?

— Примерно в пять вечера на следующий день.

Политрук вспомнил детали первого дня боя.

— В пять вечера Зудина ранили…

Сто пятьдесят три комсомольца рейдового отряда навсегда остались в лесах и болотах Карелии. Вернувшимся из рейда и выжившим после дистрофии предстояла долгая-долгая война — почти четыре года.

«Красную Армию победить нельзя» — в ушах Колосова звучал голос Эрика Хефлинга, славного немецкого товарища. Вряд ли будет известна его могила, но память о нем не сотрется.

За десять дней, оказывается, можно прожить целую жизнь!

Эпилог

Самолет держал курс на Петрозаводск. Был июль — на всем огромном пространстве северо-запада России господствовала изумительно прекрасная белая ночь.

За иллюминатором, далеко внизу, медленно проплывали зеленые лоскуты хвойных лесов и синевато-пепельные, как дымчатые стекла, большие и малые озера. В них розовой мозаикой дробилась высокая заря, уже не вечерняя, но еще и не утренняя.

«Маяк» только что просигналил полночь, но пассажиры в салоне бодрствовали: все смотрели белую ночь. Светлое небо без единой звездочки, и в полнеба — заря, яркая, броская, как на лубке. Заря отгоняла дрему. Из-за горизонта выплывала Карелия. Самолет пересекал зеркально-чистую Ладогу. По застывшей, спокойной воде легко скользила его стреловидная тень.

Генерал-полковник Василий Антонович Колосов искал взглядом реку Шую. Это на ее болотистых берегах молодой политрук принял боевое крещение. Тогда он был почти в три раза моложе. Ах, эта белая ночь! Давила она, как зависшая осветительная бомба. Стоило над болотом слегка приподняться — и твоя голова становилась для врага мишенью. В карельских лесах фашисты стрелять умели…

Память неумолимо вела в те первые, адски тяжкие дни войны, и от нахлынувших воспоминаний больно щемило сердце. Не отрываясь от иллюминатора, Василий Антонович глубоко вздохнул, привычным движением руки поправил русые — седые и редкие — волосы. Сосед по креслу, долговязый молодой парень в джинсовом костюме с эмблемой на груди «ВССО», не иначе как студент, снисходительно усмехнулся.

Вздох у генерала получился невольным: нелегко вспоминать то, чего не вернуть, но можно было и не потерять, зная тогда все, что знаешь сейчас.

Неожиданно по трансляции прозвучал отработанно-вежливый, неторопливый голос стюардессы:

— Уважаемые пассажиры! В связи с туманом Петрозаводск не принимает. Посадка в Ленинграде.

Пассажиры недовольно зашевелились, зашуршали газетами, заговорили… Такая чудесная ночь — и вдруг Петрозаводск не принимает. Была бы гроза, ливень!

— Туман — это хорошо, — вслух произнес генерал, и сосед-студент насторожился. Что же тут хорошего? Люди вовремя не прилетят, а ведь у каждого свои дела, притом, как правило, неотложные. Не праздным туристом летит и генерал, но почему-то радуется летнему онежскому туману. В ясную, безветренную погоду он бывает густой и белый, как сметана. Но густой ненадолго — пока одна заря сменяет другую.

Василий Антонович и сам удивляется. Он ведь произнес не свои слова. «Туман — это хорошо», — сказал лейтенант Куртин.

…Тогда была точно такая же ночь. Впрочем, не совсем такая. За лесом, в селе Пряжа, клубился иссиня-черный дым. Там еще в полдень отбомбилась немецкая авиация. Горели склады лесопильного завода. Время от времени о себе напоминала наша дальнобойная артиллерия. Снаряды с шелестом летели через голову. С запада, со стороны Суоярви, доносились глухие, как далекий гром, взрывы…

Генерал-полковник оторвался от иллюминатора. Лайнер круто менял курс. Под крылом снова лежала раздольная Ладога. Рассыпанные по ней острова казались зелеными корабликами.

Так неожиданно, волею Аэрофлота, Василий Антонович оказался в Ленинграде. Нахлынувшие воспоминания — этот рейд в военную молодость — заставили отложить дело, по которому летел в командировку. В ушах явственно звучал голос лейтенанта Кургина: «Училище Кирова — славное. Нами оно будет гордиться». Слова, произнесенные много лет назад, оказывается, никогда не старели, хранясь в памяти, как на магнитофонной ленте.

Генерал-полковник Колосов шел по гулким коридорам Ленинградского высшего общевойскового командного училища имени Кирова. Гостя сопровождал моложавый и стройный генерал-майор — начальник училища. У мемориальной доски из белого карельского мрамора генералы остановились.

— Здесь — имена выпускников, погибших в боях за Родину, — показал начальник училища.

Василий Антонович пробежал взглядом длинный список. Фамилии лейтенанта Кургина не оказалось. Не оказалось Иваницкого и Лободы.

— Почему? — спросил гость.

— Сегодня же выясним,

Выяснили. Да, в предвоенные годы такие курсанты выпускались. Куда делись — неизвестно.

— Они погибли геройски, — глухо сказал гость.

В списках по личному составу офицеры Виктор Кургин, Григорий Лобода, Олег Иваницкий значились без вести пропавшими.

Как же они любили свой Ленинград! С мыслью о нем сражались в лесах Карелии. Собственно, за этот город сражались все бойцы отряда… Выросший на берегу Азовского моря, Метченко никогда не бывал в Ленинграде, а умер за этот город как герой. С гранатой, прижатой к ране. Он знал, такие раны, как у него, неизлечимы.

Ах, Метченко, Метченко!.. В поселке у маяка его ждала невеста, а может, и сейчас ждет. Если б он даже не взорвал себя гранатой, вряд ли выжил бы: рана была смертельная.

— Но сейчас лечат! — вслух, самому себе, сказал генерал-полковник.

…Его сын лейтенант Сергей Колосов выполнял интернациональный долг в Афганистане. Ночью, во время дежурства, кто-то робко постучал в дубовую дверь госпиталя. Лейтенант вышел на крыльцо. Было холодно, с высоких гор ветер нес колючую снежную пыль. При свете карманного фонаря хирург разглядел человека. Это был наш солдат, растерянный, бледный, он что-то держал в подоле бушлата.

— Вот… подобрал потроха… Свои… Может, сложите?..

Полчаса назад в него выстрелил бандит. Пуля распорола брюшную полость. Три километра шел он к госпиталю без посторонней помощи.

Хирург-практикант не стал дожидаться опытных коллег и принялся промывать внутренности солдата. Чего только на них не было! И камушки, и сухие листья полыни, и верблюжий помет… К утру операция была закончена. Через три недели раненого выписали из госпиталя, и он убыл в свою часть для дальнейшего прохождения службы…

…Над Карелией сияло июльское солнце. Самолет совершил перелет из Ленинграда в Петрозаводск.

Закончив срочные дела, Василий Антонович попросил своего друга-сослуживца отвезти его на Шую.

Не узнать речку военной молодости! По долине — поля, огороды, сады. Река обмелела, но вода — все та же, чистая. Все те же дивные замшелые берега, крутые живописные повороты…

От леса до болота, затопив пойму, сгущался туман. Оттуда доносились голоса. Удивительно знакомые! Они казались эхом, которое никогда не смолкнет в сердце.

Василий Антонович снял генеральскую тужурку, прямо с берега умылся и, стоя на покатом камне, долго смотрел в желтоватую глубину стремнины. Где-то там покоится радиопередатчик, который утопил Шумейко. Здесь не вынырнули Купцов и Батышкин. Их давно уже унесло течением…

Титул