Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

10

Ермаков сидел на камне перед лобовой броней танка. Он только что сдал полномочия ротного командира Ордынцеву, а тот махнул рукой, обращаясь ко всем:

— Отдыхайте, отвоевались! — и снова ушел к машине посредника, маячившей у недальнего распадка, из которого она вышла, — водитель вездехода, очевидно, не осмелился спуститься по следам танкистов и обошел крутой склон стороной. Посредник все еще сидел в машине, оказавшейся между линией роты и остановленной ракетной колонной, — то ли ждал чего-то, то ли разговаривал по радио со штабом учений.

Ермаков не почувствовал облегчения, хотя ответственность за роту свалилась с плеч.

Ермаков никак не мог расслабиться, в ушах по-прежнему звенело от моторного и гусеничного грохота, и казалось: он все еще ведет роту навстречу неизвестности и главное испытание впереди.

Чувство незавершенности начатого, смутное недовольство собой становились мучительными, и Ермакову снова виделись сходящиеся клином увалы, где он взял на себя управление ротной колонной — самовольно, при живом заместителе Ордынцева. Прав ли был тогда? «Прав!» — твердил он, но тревога росла.

Танкисты жадно курили неподалеку от машин, собравшись группками, разговаривали громко и оживленно, как обычно говорят люди, намолчавшиеся, полуоглохшие от многочасового, непрерывного гула железа, свалившие с себя тяжелую ношу. Прислушайся Ермаков, он, наверное, уловил бы их разговор.

— Ну, дал Стрекалин! Не веришь — запел он, у меня мурашки поползли по спине.

— Я тоже выскочил на гребень — мать моя! — почти обрыв. Глянул, а лейтенант уже внизу, и — песня! Эх, думаю, была не была! Педаль топлива — на всю железку, потом вырубил главный — не веришь? — слышу, как ветер засвистел...

— Я еще во встречном бою, когда голос лейтенанта по радио услышал, от радости чуть крышку люка башкой не вышиб. Ну, думаю, этот сейчас да-аст!..

— Вот с кем, ребята, в огонь ходить весело.

— Весело-то весело, а ты знаешь, что тут с нами сделали бы?!

— Это уж точно.

— Ну и что? А мы! Мы с ними не то сделали — обожди, услышишь.

— Это на учении услышишь.

— Да на войне и не то было бы! Тут жди, пока посредники развернутся. Да мы бы первым залпом сожгли ракеты, а потом по батареям и танкам двинули — только держись!.. Наш Тима что-нибудь уж придумал бы!

— Вторая-то, гляди, так на мосту и стоит. Посредники сегодня прямо озверели. Где остановили — там и стой... На войне ее хоть в воду столкнули бы, а тут вон какую коробочку создала!

— «На войне»! Да загорись она — от моста сейчас и следа бы не нашел...

Высокий офицер метался по противоположному берегу, разводя сгрудившиеся машины и направляя их куда-то ниже по реке — там, видно, действовала другая переправа. Танки в стороне переправлялись по дну.

— А вон, ребята, и сам... Ну держись!

Вертолет был еще далеко, но солдаты уже бросали и затаптывали сигареты, поправляли комбинезоны, запасливые извлекали суконки из-за голенищ и торопливо счищали пыль с сапог, другие ждали очереди. Догадывались: есть какая-то связь между разгромом ракетной колонны и появлением вертолета командующего. Тревожились: вдруг сотворили совсем не то?

Если бы танкисты могли видеть сейчас лицо Тулупова, их тревога выросла бы сильнее. Даже адъютант, знавший генерала не только корректным, ровным и терпеливым, ежился, замечая твердые желваки на его заострившихся скулах и багровеющий шрам, перечеркнувший наискось высокий крутой лоб.

— Чего он просит, наш юный генерал? — переспрашивал Тулупов по радио начальника штаба руководства учениями глухим от ярости голосом. — Отменить решении наших офицеров? Нелепая случайность? Стоит ли выключать из игры ракетное подразделение из-за какой-то заблудившейся роты? Так он сказал?.. Так! Скажите же ему: я тоже верю в случайности — во все, кроме нелепых, А насчет роты он не по адресу обратился. Пусть к Степаняну дозванивается; и если тот признает, что рота состоит из бутафорских танков, если атаку ее следует считать шуткой, — я умываю руки... Впрочем, нет, не умываю! В этой роте и мои труды есть. Генералы, между прочим, тоже воюют ротами...

Он умолк, сбросил с головы наушники, но, видно, гнев его был еще слишком велик, и командующий снова схватил микрофон:

— И насчет игры тоже скажите. Я знаю игру в футбол, в хоккей, бильярд и даже преферанс. Но когда тысячи людей выкладываются сутками без сна и отдыхи, когда сотни дорогостоящих машин жгут моторесурс и горючее, я никакой игры тут не вижу. Идет боевая подготовка, и люди воевать учатся, по-современному воевать, а не играть. Воевать — слышите?

Тулупов переключился на бортовую связь, но никак не мог успокоиться и заговорил с адъютантом, как бы приглашая и его разделить возмущение:

— Ишь ты, задело, что какой-то ротный ему, генералу, карты путает. На войне между противниками субординации не существует. Я сам капитаном у двух фашистских генералов вальтеры из рук принимал. Кобенились поначалу: чуть не маршала им для этой церемонии подавай. А маршал, он за каждым солдатом стоит, который волю его исполняет... И эта рота, она что, сама по себе воюет?.. Говорит, «нелепая случайность», ишь ты! Какая же тут случайность, если для прорвавшихся в чужой тыл танков главная цель — ракеты?.. У меня в Белоруссии потрепанный батальон был, такой, что по своим возможностям нынешней роте в подметки не годился бы, а я с ним города брал. И другие брали. Вон еще когда было! А нынче возможности мелких подразделений несравнимо выше, вот они себя и показывают вовсю, где командиры своему делу научены.

Генерал примолк, и адъютант осторожно кивнул на иллюминатор:

— Ракеты на переправе, товарищ генерал.

— Гробы сейчас это для всей операции, а не ракеты, — сердито проворчал Тулупов. — Покажет им теперь Степанян свой норов.

Вертолет садился на пойменный луг между ракетной колонной и линией танков, и к нему с двух сторон спешили вездеход подполковника и камуфлированный газик ракетчиков. Танкисты стояли в две шеренги перед центральным танком, на котором вяло болтался клочок белой материи.

Ермаков сразу узнал вышедшего из кабины вертолета командующего и ощутил нечто схожее с состоянием, когда падаешь и само падение пугает больше, чем неизбежный удар. Лишь бы скорее кончилось!

Командующий казался сердитым, судя по жестам, с которыми обращался к сопровождающим офицерам, Ермаков даже услышал его резкий, недовольный голос:

— Мало танками обставиться — разведку надо вести на марше. Разведку!..

Ордынцев тонким от напряжения голосом скомандовал: «Смирно!» — и, высоко поднимая негнущиеся ноги, пошел навстречу начальникам.

Выслушав рапорт, генерал пожал Ордынцеву руку и поздоровался с ротой.

— Здра-жла-тва-грал!.. — грянуло над поймой. Генерал улыбнулся и опустил руку. Он знал, чего ждала рота, но бросаться благодарностями по первому чувству не любил, да и не имел права: слишком велик авторитет. Пусть их сначала оценят комдив и комполка.

Командующий обвел взглядом усталые, все еще возбужденные лица танкистов, покосился на крутой склон, по которому тянулись прямые следы гусениц, потом на белый флажок над башней танка:

— Ну-ка, покажите мне, кто сегодня вел роту.

— Лейтенант Ермаков, выйти из строя!

Ермаков перехватил взгляд Ордынцева, и как будто раскрылся над ним парашют, неведомо откуда взявшийся...

Генерал всмотрелся в похудевшее лицо лейтенанта, в его запавшие от усталости и бессонницы глаза: они знали уже что-то такое, чего не знали, когда он их впервые увидел, — те синие дерзкие глаза юнца, уверенного в собственной неуязвимости. И Тулупов подумал: «Повзрослел...»

— Здравствуй, танкист. Как же это ты такую силу отважился атаковать?

Ермаков молчал, понимая: отвечать не надо.

— Молчишь? Правильно. За тебя пушки сказали. А роту не уберег, однако. Наверное, и уберечь не мог?

— Мог, — тихо сказал Ермаков. — Но тогда мог и упустить ракеты.

Генерал оглянулся на представителя штаба учений и офицера-ракетчика, как бы приглашая внимательно послушать лейтенанта.

— Ну а сохранить роту и все же уничтожить ракеты мог?

— Мог, — так же тихо произнес лейтенант. — Но мог и не уничтожить.

Тулупов вскинул брови, от чего шрам на лбу его удивленно надломился: «Вон ты какой!» — но не сказал вслух и лишь переглянулся с подполковником. Ермаков тоже глянул на этого молчаливого, умудренного годами человека, как бы ища поддержки, и нашел ее в спокойном выражении его багрового лица и чуть прищуренных глаз, в коротком ободряющем кивке головы. Он не ведал, что кивок этот значит в его судьбе много больше, чем простое согласие со сказанным.

— Жалко с ротой расставаться? — спросил генерал, и теперь уже Ермаков посмотрел удивленно:

— Разве я с ней расстаюсь? Мне ее и не давали. — Он улыбнулся.

— Это ты верно сказал. Роту тебе не давали. Ты сам взял ее... — Тулупов неожиданно шагнул к лейтенанту, тихо прибавил: — Взял да и не почувствовал ответственности. Жизни человеческие, они и на войне дороже золота, а ты их на учении под откос бросаешь. — Тулупов, говоря это, испытующе смотрел на лейтенанта, и было видно, как ему сейчас важно то, что ответит молодой офицер на эти его нарочито жесткие слова.

— Простите, товарищ генерал-полковник, я в своем деле не дилетант, — сдержанно, не желая, видно, выдать своей обиды, сказал Ермаков. — За свои действия готов отвечать перед солдатами во весь голос. Я их не под откос бросал. Я их бросал в атаку. Крутизна склонов для танков допустима. Плюс конструкторский запас.

— Конструкторский запас не про вашу честь, — усмехнулся Тулупов.

— А мы его, товарищ генерал-полковник, и не трогали. У нас и без того оставалось пять-шесть градусов...

— А если проверим?

— Убедитесь, что я прав. И вообще...

— Что вообще?

— Вообще, если бы я заметил за собой, что готов людьми бросаться, немедленно попросил бы освободить меня от должности. Людей у нас и без того мало.

— Ого! А что вы скажете, если людей у вас будет много?

— Людей? Товарищ генерал-полковник, так ведь на войне людей только у противника, кажется, много.

Тулупов рассмеялся.

Навытяжку стояла рота. Навытяжку стояли сопровождающие генерала офицеры, напряженно улыбаясь и не понимая, почему командующий не прервет эту странную дискуссию с лейтенантом. Не улыбался лишь Ордынцев — выцветшие от недосыпания и переживаний глаза его вновь, наливались льдом. Но Ермаков этого не замечал и посчитал нужным добавить:

— Я, конечно, могу ошибаться. Если что не так, готов отвечать.

— А вы уже ответили, — сказал Тулупов суховато и начал прощаться с танкистами. Он попросил ракетчиков накормить обедом роту Ордынцева, пошутил, что, мол, за кухнями небось танкисты и гонялись — где их кухни теперь, сам руководитель учения не знает. К вертолету его сопровождали старшие офицеры; подполковник негромко о чем-то рассказывал.

Когда расходились к машинам, Игорь Линев сочувственно стиснул локоть Ермакова:

— Не бойся, Тимофей, больших начальников иной раз сам аллах не поймет: довольны они или нет? У них столько забот, что обратить их внимание на себя — ужи подвиг.

А Ермаков еще продолжал мысленный разговор с генералом, доказывая свою правоту, свое право на последнюю рискованную атаку и не зная, что в том нет никакой нужды. Да и случившееся с ним становилось обычным эпизодом, одним из многих: учения продолжались, и выведенные на время из строя подразделения опять внезапно вводились в бой, часто с совершенно неожиданными задачами — так, чтобы у солдат и командиров рождалась привычка к быстрым переходам от одного способа тактических действий к другому, готовность ко всему, боевая ярость в ответ на коварство «противника» и многое другое, что зовется в армейском обиходе полевой выучкой войск.

Что же касается прорыва роты к переправам и ее удара по ракетной колонне, полное значение их Ермаков понял на утро следующего дня, когда наступающие части дивизии хлынули через реку — по воде, по дну, по спешно наведенным переправам, и танкисты завистливо следили за товарищами со стороны.

Полковник Степанян появился внезапно. Ермаков сначала увидел рядом его крупную фигуру, а потом уже и защитного цвета вездеход, стоящий на обочине ближней дороги и вздрагивающий от биения бесшумного стального сердца. Ордынцев торопливо шел навстречу полковнику с рапортом — как он успевает замечать начальников раньше всех? — но полковник, не слушая доклада, схватил капитана за плечи, притянул к себе, и длинный Ордынцев почти исчез в его руках.

— Не надо, капитан, не говори, все знаю. Спасибо тебе за роту. Строй гвардию свою!..

Он не здоровался со всей ротой, он прошел вдоль строя, каждого обнимая и каждому говоря что-то, и когда настал черед Ермакова, лейтенанта обхватили могучие руки, в щеку ткнулись твердые колючие губы и в самое ухо такой знакомый и странный голос сказал:

— Спасибо, сын...

У Тимофея защекотало в горле. Стыдясь обычно мужской чувствительности, он сейчас даже не удивился этой растроганности всегда жесткого, скорого на резкое слово Степаняна, хотя не только для него, но и для штабных офицеров она была неожиданна.

Когда Степаняну доложили, что рота его дивизии прорвалась к переправе через Быструю, бросившись в атаку с крутой сопки, вывела из строя ракетную колонну «противника» и сама оказалась под белым флажком, он вскочил, забегал по палатке, выкрикивая: «Вот как надо драться! Вы слышите, как надо драться!»

Молодые майоры переглянулись за его спиной, деликатно пряча улыбки и думая про себя: «Старик чудить начал, пора на отдых...» И невдомек было майорам, какая картина в тот момент мелькнула перед взором полковника.

А виделись ему сожженная, разбитая станция посреди снежной степи, и серый приземистый бронепоезд, курсирующий на подъездных путях, яростно изрыгающий пушечно-пулеметный огонь, и бугорки, бугорки, бугорки — серые бугорки по белому полю, и вокруг многих бугорков — красный снег. Роты стрелкового батальона, подкошенные внезапным шквалом огня, не могли ни встать, ни отползти к дальнему леску, потому что по ползущим били пулеметы врага — били еще ожесточеннее и точнее, чем по неподвижным. Вот тогда-то он и бросил из леска в атаку на бронепоезд последние три танка роты, у одного из которых пушка уже была оторвана артиллерийским снарядом. Его собственный танк разбило прямым попаданием в ста метрах от стального борта вражеской подвижной крепости. Оглохший, стирая с глаз липкую кровь, он смотрел из заклиненной башни через дымную щель, смотрел, как два его танка с ходу таранили бронепоезд, сбили с рельсов, а потом... от взрывов броневые плиты летели в небо, словно картон, и танки горели вместе с бронепоездом и вместе с экипажами...

И вот почудилось полковнику Степаняну, будто павшая рота его встала из небытия в тяжелый момент учений и пришла на выручку своему командиру, показывая, как надо сражаться...

Потому он и гнал сегодня вперед голо иные подразделения, гнал с такой настойчивостью, словно и вправду за бурыми холмами, у разгромленной переправы, ждала его рота, вернувшаяся из горького и грозного времени, и он спешил сказать ей слова, которых не сказал на войне...

Теперь он шел вдоль строя танкистов, каждого обнимая и каждого называя сыном. Наконец обернулся к Ордынцеву, произнес тихо и властно:

— Всю роту по списку представить к поощрениям. Всю! Включая и тех, кто имеет взыскания.

Он, не задерживаясь, пошел тяжелым широким шагом к своему вездеходу, вздрагивающему как бы от нетерпения — словно и тот ждал редкой суровой ласки этого человека.

11

Настал наконец момент, когда стрелы на штабных картах поворачивают к пунктам дислокации, когда неуловимо меняется настроение усталых людей, становящихся веселее и беззаботнее, когда добреют самые строгие командиры и снисходительнее становятся представители штаба учений — и все это значит: отбой близок.

Танки шли к городу узкой дорогой среди сплошных садов, и колонна растянулась — мешала пыль. После первого этапа учений командир полка берег батальон от лишних усилий, комбат берег роту Ордынцева, а Ордынцев — взвод Ермакова, поэтому Ермаков тащился в самом хвосте танковой колонны и со своими танкистами больше всех глотал пыль. Может, оттого и думалось ему о другом — о чистом глубоком и холодном небе, что простиралось над ними сутки назад, когда в горах преследовали «южных» и дали отдых усталым двигателям на высоте, где весной и осенью рождаются облака. Танки стояли, почти прижимаясь одним боком к скальной стене, а с другого, далеко внизу, сквозь голубоватую дымку пестрели горные луга.

— Слушай, — сказал тогда подошедший Линев. — Ты все не можешь простить мне мою тактику?.. Я о Полине.

— Давно простил... Ты лучше пойди водителями молодыми займись. — Он поднял бинокль, рассматривая вершину, покрытую вечными снегами. Вспомнил: у границы их нашел он странные цветы, похожие на светлые кораллы...

— Но я ничего не говорил о Полине ни Тоне, ни ей... Можешь мне поверить. Не такой уж я негодяй.

— Оставим это, Игорь, — дело ждет. Тебе, в сущности, виниться-то не в чем...

Теперь вспомнился тот разговор, и вдруг представился берег реки, синеватая раскаленная галька, маленькая белая ступня — так близко, что, забывшись, хлебнул из густого облака пыли...

— Будьте здоровы, товарищ лейтенант, — сказал по внутританковой связи Стрекалин.

— Пыль проклятая, — смущенно проворчал Ермаков.

...На обочине дороги, съехав колесом в глубокий кювет, торчал хлебный автофургон, одна сторона которого была желтой от пыли, другая — молочно-белой. Около подножки его стоял пожилой, плохо выбритый человек, огорченно и стеснительно заглядывая в стеклянные, безучастные «глаза» проходящих танков. Может быть, он не знал, что ни одна машина воинской колонны не может остановиться без приказа, если за нею идут другие. И Ермаков, конечно, проехал бы мимо, оставив шофера с его бедой, если бы не Стрекалин.

— Может, выдернем, товарищ лейтенант? Хлеб — дело святое.

Ермаков оглянулся и не различил идущих сзади танков за пылью — видно, сильно отстали. Сады близко подступали к дороге, и двигаться уступом тут нельзя — приходилось растягиваться.

— Петриченко, ну-ка, подверни к этому тарантасу, возьмем на буксир.

Танк вильнул, остановился, зависнув гусеницей над кюветом, и лейтенант первым спрыгнул на дорогу, вышел вперед, знаками заставив машину попятиться. Стрекалин бросился освобождать от защелок толстый стальной буксир. Двигатель смолк, и лейтенант, подойдя к шоферу, спросил:

— Что, папаша, помочь?

— Да не откажусь. — И начал объяснять с виноватой улыбкой: — Хлеб в соседний район везу — пекарня у них там на ремонте — и решил дочку попрактиковать. Она у меня учетчицей на хлебозаводе, иногда вместе ездим. Ну и крутанула руль.

— Несерьезная практика, — строго заметил Ермаков.

— Да нет, она три месяца, как сдала на любителя. А тут после города расслабилась. Месяц теперь руля не доверю, и зачеты буду еженедельно принимать. — Он улыбнулся доброй серьезной улыбкой. — Дело знаем, товарищ... — Шофер вопросительно глянул на плечи Ермакова, где под комбинезоном проступали очертания погон.

У Стрекалина одну защелку заело, он чертыхался, выгибая трос во все стороны своими ручищами. Дверца кабины скрипнула, и веселый девчоночий голос заставил танкистов глянуть в одну сторону.

— Вася? Ты?!

На подножке фургона стояла девушка в чистеньком, ладно сшитом комбинезоне...

— 3-здравствуй, — неуверенно ответил Стрекалин, и даже сквозь слой пыли стал заметен румянец на его щеках. Он быстро глянул на лейтенанта и в смущении так сильно дернул трос, что поломал защелку, вызвав сердитый окрик подошедшего Петриченко.

— Э-эй! Поосторожней лапами-то! Это тебе танк, а не бессловесная тварь. Мне перед Зайцевым за него отвечать.

Не обращая на Петриченко внимания, Стрекалин поспешно отрапортовал:

— Готово, товарищ лейтенант! Дернем, что ли, а то сзади подходят?

Сквозь редеющую завесу пыли вместе с низким волновым гулом катились слоновьи туши танков.

— Иди к ней, — негромко распорядился Ермаков, заметив, что девушка спрыгнула с подножки.

Танк двинулся и, словно игрушку, выволок грузовик на дорогу. С помощью шофера лейтенант отцепил трос от грузовика и сам закрепил его на танке, краем глаза следя за девчонкой и Стрекалиным — они, кажется, и словом не перемолвились, стояли посреди дороги и смотрели друг на друга...

Ермаков обернулся к шоферу, пытавшемуся помочь с тросом.

— Не давайте ей больше руля. Ни через месяц, ни через год — никогда не давайте... Сейчас обойдите мой танк и двигайтесь впереди. Иначе вам долго ждать. Не лезьте в пыль, ни в коем случае не лезьте. Слышите? А тыл ваш я беру на себя.

— Есть, товарищ лейтенант! — ответил шофер весело. — Да я ведь и сам бывший танкист, к тому же ремонтник, дело знаем!

— Стрекалин, пора! — окликнул Ермаков, когда шофер ужо садился в кабину.

Девчонка сделала несколько торопливых шагов к Ермакову, звонко крикнула сквозь нарастающий танковый гул:

— А я знаю вас! Мне Вася рассказывал. Вы хороший, спасибо вам!..

Минут через пять Ермаков насмешливо, с укоризной сказал Стрекалину по переговорному устройству:

— Ах, Василий Степаныч, скучно это — в коротком увольнении знакомым девушкам о своем командире рассказывать. Уж вы-то, я думал, умеете находить темы для сердечных разговоров.

— Ничего я ей особенного не говорил, — смущенно пробурчал Стрекалин.

— Уплыл кораблик бе-елый, — пропел Петриченко. — Слушай, Вася, у нее сестренки случайно нет, а? Хоть постарше, хоть помоложе — лишь бы похожая была.

Стрекалин что-то заворчал в ответ. Ермаков переключился на внешний прием и, слушая потрескивание эфира, с грустью подумал, как бы он берег свою сестренку, будь она у него, и тогда, наверное, его отношения с девушками складывались бы лучше, легче и проще, если б была сестренка... Вдруг вспомнилась мать, постаревшая, с любящим, робким и словно бы укоризненным взглядом; ежилось сердце, и он сказал себе, что, как только вернется с учений, напишет ей длинное письмо, все-все о себе расскажет. Привезти бы ее, да куда привезешь — в холостяцкое общежитие? И не захочет она уехать из таежного поселка, где прошла ее жизнь, где отец похоронен...

Хлебовоз свернул на проселок, нерешительно затормозил. Ермаков второй раз остановил танк:

— Стрекалин, бегите прощайтесь, но чтоб одна нога там, другая здесь!.. Да с отцом ее хоть познакомьтесь, небось не удосужились.

Он видел, как Стрекалин сказал что-то девчонке, пожал руку ее отцу и бросился назад.

— Они нас зовут в гости, — сообщил Строка ли и, устраиваясь на своем месте. — Особенно вас, товарищ лейтенант. Адрес у меня есть.

— Смотри, Вася, — загудел Петриченко, — уплывет твой кораблик аж за самый за горизонт: по нашему товарищу лейтенанту кое-кто уже сохнет в энском гарнизоне...

«И этот что-то знает», — беззлобно подумал Ермаков, напряженно глядя вперед. С гор подул боковой ветер, дорога сразу открылась. Петриченко резко увеличил скорость, догоняя впереди идущий танк. И показалось Ермакову: сквозь потоки солнца и синь неба, над облаками пыли, над танковым громом и колыханием садов шла к нему девушка... Полина?.. Что ж, он сдержал свое слово и возвращается с победой. Пусть другая победа, и одержана она без ее талисмана, для Ермакова эта важнее... Но... как наваждение, снова там, над облаками пыли, над танковым громом и колыханием садов, — другое лицо, другая улыбка...

Потом траки машин гремели по знакомым дорогам полигона, и далеко впереди головные роты останавливались, строясь в широкий прямоугольник. Там и объявили отбой. А когда это слово, подобно облегченному вздоху, пронеслось по всем экипажам, лейтенанта Ермакова вызвал подполковник.

— Надеюсь, вам хватит двух суток — сдать взвод и прибыть в Энск?

— Я на сборы больше не поеду, — ответил Ермаков, удивляясь, чего это посредник занялся спортивными делами. И почему надо сдавать взвод кому-то, когда есть заместитель?

— Какие еще сборы?! Вы назначены командиром танковой роты в часть, которой командую я. Всякие сборы пока откладываются. Командующий уже отдал распоряжение, и, надо полагать, приказ теперь подписан.

Ермаков переводил взгляд то на Ордынцева, то на подполковника.

— Но... меня хоть бы предупредили...

— Вы разве не согласны? Так командующий ясно же сказал. — Подполковник говорил недовольно, досадуя на свою забывчивость: ясно командующий говорил лишь с ним. — Все равно, приказы не обсуждаются. — И улыбнулся так добродушно, что Ермаков невольно ответил улыбкой.

— Вот так всю жизнь, — вздохнул Ордынцев. — Учишь-учишь, а чуть выучишь — фьюить! Солдаты — в запас, офицеры — на повышение.

— За выучку его спасибо, Павел Прохорович, — ответил подполковник. — Да ведь и у нас так же. На том стоим. Может, вы думаете, рано ему? — Подполковник глянул на Ордынцева строго, словно остерегая от всякой своекорыстной субъективности в оценках.

— Рано? — спросил Ордынцев. — Такого понятия нынче нету. Поздно — вот это так, это теперь и слышишь повсюду. А ему, что ж, ему — в самую пору. — Он шагнул к Ермакову, протянул руку: — Поздравляю, имею право первым поздравить... Давай командуй своей ротой. Скажу уж под настроение: свою роту на тебя оставить желал бы, да вон вы какие нынче пошли: в запас уйти не успеешь, а уж и обскакали... Не поминай лихом, коли не так что, да ротного своего помни и слова его тоже не забывай...

Он повернулся, пошел вдоль строя машин, зычно окликая танкистов, но была в его голосе нарочитая, не ордынцевская, бодрость, и Ермакову стало грустно.

Пока Юргин давал указания комбатам и ротным командирам, танкисты занимались техникой. Появившийся во взводе Зайцев что-то сердито бубнил Петриченко, стоя на броне над открытым люком моторного отделения. Петриченко устало и беззлобно отвечал. Заметив лейтенанта, оба умолкли, спрыгнули на землю.

— Здравствуйте, Зайцев, — поздоровался Ермаков первым. — Вы уж не шибко его браните, он все-таки от самого комдива благодарность получил.

— Комдиву на этом танке не ездить, — буркнул Зайцев, крутнув головой. — Да ведь и вам тоже, товарищ лейтенант. Так ведь?

— Говорят...

Экипажи взвода незаметно сходились к командирскому танку, люди окружили Ермакова, покуривая, поглядывая в стороны.

— В нашем гарнизоне останетесь? — расстроенно спросил заместитель. Его расстройство было понятно Ермакову: только-только сработался с одним командиром — жди нового.

— Уезжаю, — ответил почти виновато, и люди, словно стыдясь этой невольной и непонятной вины его, стали расходиться по машинам. Остались Зайцев, Петриченко да Стрекалин. Глядя в их отчужденные лица, Ермаков вдруг ощутил острую мгновенную тоску, почти ту же тоску, какую узнал год назад в день выпуска из военного училища. Он редко писал друзьям, может быть, потому верилось, что их курс еще не распался и еще соберется, что сам он оказался на затянувшейся стажировке, а вот уж и первый войсковой гарнизон, считай, позади. Судьба, возможно, и занесет его снова в родной полк, найдет он свою казарму, войдет в помещение своего взвода и увидит другого цвета стены, другую расстановку коек, и даже заправка их будет, наверное, другая. И другие люди выслушают незнакомого офицера, который был когда-то хозяином здесь, а через минуту-другую забудут о его посещении. Все, что случилось с ним в первый год офицерской службы, останется дорого и вечно памятно лишь ему самому да тем, которые тогда снова окажутся разбросанными по свету, как были разбросаны до службы в армии...

— Ну, полезем, что ли? — Петриченко тронул Зайцева за локоть, кивая на открытые люки танка. — Ты ж грозился регулировки проверить.

— Полезем, — буркнул Зайцев.

Ермаков догадался: их деликатно оставляют со Стрекалиным с глазу на глаз, и еще раз убедился — в одной роте не существует тайн.

Они отошли от танка, сели рядышком на отвал старого капонира. По пути Ермаков сломил сухую былинку и в раздумчивости чертил ею по твердой земле.

— Возьмите меня с собой, товарищ лейтенант, — сказал вдруг Стрекалин.

— Не стоит и разговора заводить. Кто ж позволит? Да и служить-то тебе осталось каких-нибудь месяца полтора-два... Другое дело важнее, Василий, и оно обоих нас касается. Через два-три дня я уже далеко буду, а не хочется мне, чтобы в первом моем полку и вообще где-то после меня остался недобрый след.

— Да что вы, товарищ лейтенант! Если некоторые ребята недолюбливали вас за то, что много требовали, так вы не держите обиды. Как узнали, что вас переводят... Да чего там говорить, вы гляньте — будто потерянные ходят!.. Тяжеловато бывало, это конечно, а только с вами никогда и ничего не страшно. Для солдата главное, чтоб с командиром ему — хоть в огонь. И вы справедливый — все говорят...

— Погоди, Василий, я не девушка, не надо меня комплиментами угощать... В последние дни я вот все думаю, отчего, например, ефрейтор Стрекалин, прежде самый рассудительный и уравновешенный человек во взводе, стал временами на неуправляемый танк смахивать? Отчего?

Стрекалин молчал, опустив голову.

— Значит, сам не задумывался?

— Вы насчет Петриченко, что ли? Так я всё рассказал сержанту, старшине и капитану Ордынцеву... В то воскресенье, когда вы меня в город отпустили, и рассказал. Да на моем месте, товарищ лейтенант, любой не стерпел бы. Он потом сам говорил мне — из-за разбитой, мол, бутылки разъярился... Даже извинения просил. Я тоже извинился. А он говорит: «Запомни, Вася, как только набедокуришь, я тебя в ту же каптерку запру — и ты пищать не смей». Я согласился, но ему долго ждать придется.

Ермаков, не выдержав, рассмеялся, потом, посерьезнев, спросил:

— Но в увольнении-то ты побывал ведь?

— Капитан Ордынцев отпустил. Говорит, раз командир взвода разрешил — иди, разберемся позже... Нас в понедельник на комсомольском собрании пропесочили.

— Слушай меня внимательно, Василий, — сказал Ермаков. — Весь этот год я замечал, что ты изо всех сил тянешься за своим взводным командиром, а кое в чем и подражаешь ему. Спасибо! Ты и не знаешь, как помогал мне. Но имей в виду: всякий раз, когда я делал что-либо по-своему, то часами, сутками, неделями обдумывал заранее каждый шаг. И уж потом шел напролом, но и тут по позволял себе зарываться. Кроме того, меня четыре года учили в высшем танковом, да еще год до того я на границе служил и вообще немало перевидал в жизни... Однако и у меня случаются прорывы, когда напролом пытаюсь идти... В общем, я не хочу, чтобы в тебе от нынешнего твоего командира взвода осталась вот эта... как бы поточнее? — самоуверенность, что ли, расчет на собственную безгрешность. Сам видишь: решил ты нерадивого дневального проучить на свой манер — вышли одни неприятности и смех на всю округу. Вздумал Петриченко привести в чувство — считай, до ЧП дело дошло. Отвага на войне — ничто без головы, это, между прочим, Денис Давыдов заметил. Он тоже был поэт, но и командир, каких поискать. Головы уж, во всяком случае, не терял.

Стрекалин улыбнулся:

— Вы сказали «тоже поэт», как будто меня туда же зачислили. В этом деле начинающих много, но, как говорится, подавляющее большинство в начинающих и кончает.

— А я уверен: наш Стрекалин относится к «подавляющему меньшинству», — улыбнулся Ермаков. — Способности у тебя есть, характер тоже. Только не зарывайся... Договорились?

— Подумаю, товарищ лейтенант.

— Теперь я могу спокойно собираться в дорогу.

По пути к танку Стрекалин неожиданно, чуть запинаясь, сказал:

— Вы извините, товарищ лейтенант, но... мне показалось недавно, что вы... в общем, плохое известие получили... И я не знаю, может, совсем не то, но, одним словом, я стихи вам посвятил. — Не замечая изумленного взгляда Ермакова, Стрекалин уже свободнее продолжал: — Послал в окружную газету, но, боюсь, посвящение снимут. Можно я отдам вам в казарме? У меня есть написанные.

— Ну еще бы! — улыбнулся Ермаков. — С удовольствием приму, только вот известий плохих я не получал... Хотя... Да это, в конце концов, не имеет значения. Спасибо тебе, Василий.

12

Танки въезжали в городок близ центрального входа, и по сторонам дороги толпились жены и дети офицеров, жители города, узнавшие о возвращении танкистов. Люди смотрели на длинную колонну приземистых, одетых в броню машин, на «летучки», тягачи, бронетранспортеры и странного вида закутанные брезентом вездеходы, удивляясь, как вся эта громада умещается в маленьком городке. Смотрели, понимая: вся броня, все стволы, все машины и люди, которые управляют ими, — такая же часть их города, как они сами, их дома, заводы, учреждения.

— Ты устроил представление? — спросил Степанян сидящего в его машине Юргина и, не ожидая ответа, одобрил: — Ну и правильно!.. Ишь дружно выстроились, небось все обиды на мужей забыли, как увидали своих благоверных во всей силище. Полк не только мы, они — тоже. — Он кивнул на женщин и ребятишек. — И народ пусть поглядит на своих солдатушек. Народ, он наш главный командир и инспектор...

Роту Ордынцева комбат поставил первой в колонне батальона. Ермаков, проезжая мимо веселых людей, машинально отвечал на их улыбки, даже рукой помахивал, но мало трогала его радость встречи. Словно смотрел он через толстые стеклянные стены на чужой пир, куда его позвали, а вход забыли отпереть. Потому, вероятно, рассеянный взгляд его не заметил Риты...

В парке, расставляя танки, Ермаков задержался, и Ордынцев позвал его обедать к себе домой: в столовой, мол, теперь перерыв. Ермаков отказался, сославшись на «бегунок»:

— Кое-какие подписи собрать успею. Завтра воскресенье, а в понедельник и без того дел хватит.

«Опять суббота, — подумалось ему. — Мне часто не везло по субботам». Повышение в должности он почему-то не считал удачей и все еще думал о нем так, словно пришло оно к другому. Пожалуй, он даже и не рад был столь крутой перемене в жизни.

В приемной ателье было прохладно и тихо, посетителей — никого. Ермаков опустился в кресло, поджидая, задумался.

— Вы с заказом, товарищ лейтенант, или на примерку? — Знакомый мастер, раздвинув тяжелую портьеру, смотрел на него с вопросительной улыбкой.

— Можно Полину Васильевну? — спросил Ермаков, слегка смутившись.

— Полины Васильевны нет.

— Зайду потом. — Ермаков встал.

— Может, позвать ее заместителя? Заведующая уехала.

— Как уехала?

Мастер недоуменно глянул, объяснил:

— Как все уезжают — в отпуск. И еще к отпуску две недели взяла без содержания. Долго ждать придется... — Он проводил поспешно ушедшего посетителя тем же недоуменным взглядом.

Почту Ермакову присылали на полк, и дежурный по роте вручил ему несколько писем. Среди них одно с незнакомым почерком на конверте без обратного адреса. Уединившись в ротной канцелярии, Ермаков вскрыл его первым. Всего четыре строчки: «Прощай, Тима. Я сама виновата — затянула отношения, хотя с самого начала знала, что у нас ничего не может получиться. Спасибо, что ты был и есть — я ни о чем не жалею. Не ищи меня и не жди...»

Тупо смотрел он в окно, на просторный безлюдный плац, чувствуя болезненную тревогу, а с нею словно бы пустоту вокруг. Уехала Полина... Возможно ли такое? Казалось, она вечно будет где-то рядом, незаметная, любящая...

Любил ли он ее? Разве в том суть, если она заняла, оказывается, немалое место в его жизни, а то, что случилось с ними однажды в сумеречной комнате, разве сотрешь в памяти до конца дней? Он готов был связать свою жизнь с нею навсегда, а вот не захотела... Может быть, Полина знает что-то, чего не дано знать Тимофею Ермакову? Ведь даже теперь он не хочет признаться себе, что окружившая его пустота принесла и облегчение — хорошо, что кончилось именно так. Если он посчитал себя как бы обязанным отвечать на любовь Полины, это, конечно, от нее не укрылось. «Я и гордой бываю, когда надо...» Он не обратил внимания на те ее давние слова, тогда ему было все равно... Или пять лет разницы в возрасте все решили? И ничего уж не скажешь, ни в чем не переубедишь — все решила сама.

Вошел Ордынцев, Ермаков встал, спрятал письмо. Ордынцев глянул пристально, устало опустился на стул:

— Садись, Тимофей Иваныч. Что-то мне лицо твое не нравится, а? — Достал из планшетки и спрятал в стол бумаги, запер на ключ. — Или расставаться с нами грустно? Так знаешь, Тимофей Иваныч, сколько у тебя впереди, таких расставаний?!

Ермаков заговорил неожиданно для себя — оказывается, капитан Ордынцев был единственным человеком, которому он мог рассказать о случившемся, пусть самую суть, не называя имени Полины, — а все-таки мог. Словно душу облегчил.

— Я ведь знаю, о ком речь. — Ордынцев сказал это раздумчиво, поглядывая в окно. — Хорошая женщина... И ты ее не суди, они в этом деле мудрее нас. Поймешь позже и оценишь. Пойдем-ка все же ко мне, пообедаем, поговорим по душам. Никак у нас раньше по душам не выходило, а надо бы много тебе сказать. Пойдем!

...Вечером Игорь Линев вошел в незапертую комнату друга, кое-как растолкал спящего Ермакова, но, услышав сердитую ругань, отступил на цыпочках. «Сдурел парень от счастья», — подумал Игорь, которого неожиданное повышение друга обескуражило и, конечно, задело. Игорю тоже смертельно хотелось спать, но, узнав о близком дне рождения Риты Юргиной, он собрался пойти в кино: возможно, удастся встретиться, получить приглашение. Ермаков пригодился бы как посредник, а в число гостей он все равно не попадет — его ждет дорога. «Отхватил себе роту — чего ему не спать? — подумал с досадой. — Придется обойтись без посредника»...

* * *

Поезд покидал станцию при электрическом свете. Последний раз мелькнули за окном фигуры капитана Ордынцева, прапорщика Зарницына, старшего лейтенанта Линева, идущих к командирскому газику, — там, у оконечности открытого перрона. Ермаков вдохнул глубоко, сколько мог, словно навсегда хотел увезти с собой воздух этого города, такой горький и сладкий. Купейный вагон в составе был один, и тот почти пустой — настала пора, когда отпускники возвращаются, спеша к началу школьных занятий: а кто же ездит отдыхать в городки, затерянные среди полупустыни, где летом царит суховей, зимой — лютые метели?! Ермаков не зажигал света, сидел одиноко в темноте, прислонясь горячим виском к раме окна, смотрел на проплывающие огоньки и вспоминал, вспоминал подробности отшумевшего дня. Долгую беседу с начальником штаба полка и столь же долгое напутствие Юргина, сильное рукопожатие его, пристальный взгляд при последних словах: «Что там за дипломатия у вас с моей Маргаритой Андреевной? Через командира полка передается приглашение новоиспеченному ротному! Я ей, правда, вежливо ответил, что вас иным порядком и в иное место приглашают, но теперь в одном городе будете... Чтоб никаких дипломатических тайн от родителей. Сам приеду — проверю!» И странное чувство, похожее на удовлетворение, от этих шутливо-серьезных слов Юргина, от известия, что Рита будет с ним в одном городе... А потом прощание со взводом, последнее слово перед строем роты, которая стала такой дорогой...

И еще вспоминал Ермаков молоденького лейтенанта, приставшего к нему в общежитии, когда ходил за инструментом, чтобы сокрушить ящик с песком: «Чего с топором шастаешь, словно тать ночной?» Тон лейтенанта выдавал «голенького» новичка, едва сменившего курсантские погоны на лейтенантские. Он так и хочет этим тоном сказать всем равным по званию: вот я прибыл к вам, и весь я тут, свойский парень, и все вы можете быть со мной на короткой ноге, а я душу за вас положу — потому Ермаков извинил лейтенанту бесцеремонность. Узнав о намерении Ермакова, тот изумленно присвистнул: «Тю! Сумасшедший! Да я у тебя эту штуковину под расписку принимаю и всю ответственность беру на себя, а тебе еще и магарыч. И в блиндаж твой немедля вкатываю, пока другие моментом не воспользовались!» Через минуту он приволок чемодан, засунул под кровать. «Пусть теперь попробуют выбить с захваченной позиции! Мне тут, может, до судного дня кантоваться».

Тогда-то Ермаков, поддавшись чувству, вынул из чемодана пластмассовые фигурки танков и расставил на песчаных холмиках. И эти игрушечные танки были свидетелями прощального застолья, где новый их хозяин испуганно уставился на стакан с вином, однако взял его твердой рукой под настороженными взглядами компании и уж понес было к губам. Заметив это, Ордынцев обычным своим тоном сказал: «Выдуешь — в роту мою не попадайся. Шкуру спущу». Лейтенант испуганно отодвинул стакан и после, хотя слова капитана были обращены в шутку, сидел трезвенником. Впрочем, трезвенниками были все — слишком неподходящей для веселья оказалась обстановка.

Игорь Линев молчал весь вечер, лишь под конец обнял Ермакова за плечи, сказал, впадая в неловкую шутливость: «А что у него позади? Отличный взвод и слезы любящих женщин. А что у него впереди? Отличная рота и слезы других, не менее любящих. А куда этот путь приведет его? Поглядим. Шагай, Тимофей, не ленись, не оглядывайся! — и шепотом в самое ухо: — Плохо мне будет без тебя, идол бронетанковый...»

Все — в прошлом. Снова толстым туманным стеклом разделена жизнь Ермакова, и чудятся в этом странном стекле неподвижные лица его бывших солдат, смотрят из дымчатой глубины синие робкие глаза Полины, вызывающе дразнят другие — смелые глаза Риты.

Да, это в прошлом. И всегда будет так — самое дорогое в прошлом? Но зачем тогда жизнь, если каждый шаг дальше, выше приносит утраты и грусть?

«Держись, Десятый! Я иду!»

Разве и такое проходит? Где бы ты ни был, что бы ни делал, вечно будет звучать в тебе этот голос, и ты знаешь: в самый трудный, в самый яростный час плечи друзей тебя не оставят. Ты делил уже с ними радость победы, и одно это окупает все твои утраты. Разве не лучшая доля — уезжать из первого в жизни гарнизона, доказав свое право командовать большим подразделением, если даже личные тылы твои не готовы к лучшим переменам в судьбе? Что же до утрат, обид, разочарований, они не меньше побед нужны командиру, которому учить других и воевать и жить. Без них ты, быть может, доныне остался бы мальчишкой-лейтенантом, а с ними уже теперь другой, потому тебе и больно покидать этот городок и первый свой гарнизон.

Поезд набирал скорость. Грохотал под колесами мост через реку с зеленой водой и синей галькой на берегах. Пролетали мимо фонари на городской окраине, размазываясь желтыми линиями по стеклу. И гудели, качаясь, степные холмы, тусклые и угрюмые под встающей луной. Он внезапно очнулся, оглядел темное купе — такое чувство возникло, будто кто-то уезжал вместе с ним из его первого гарнизона. И вдруг понял: все это время где-то очень близко от круга его раздумий, словно в полутени на краю освещенного пространства, стояла Рита. Стояла и ждала своей минуты, чтобы войти в этот круг и целиком завладеть думами Ермакова. И он на мгновение увидел ее совершенно отчетливо — такой, какая запомнилась ему одним солнечным утром, когда переступила порог его комнаты. С неожиданным волнением подумал, что каникулы ее вот-вот закончатся и тогда они будут в одном городе. Ермаков даже прикрикнул на себя: «Довольно! Мне теперь хватит забот с другой красавицей, и зовут ее не Рита, а Рота», — но уже пришла радость от нового назначения, и он знал, что Рита и Рота — не соперницы, а скорее наоборот. И тогда-то вспомнил, что здесь, при нем, есть еще звенышко, связывающее лейтенанта Ермакова с первым его гарнизоном, — стихи Стрекалина. Он достал мелко исписанные листки из кармана и включил боковой плафон. Стихотворение было длинным, первые строчки он читал почти машинально — и вдруг:

Любила ли? Кажется, очень любила,
Слова говорила...
Но милых не судят.
Встречались — любила, уехал — забыла,
Быть может, решила — и он позабудет?
Забыты — лицо, и походка, и голос,
А сны не идут укорачивать ночи.
И чудится — смотрят опять на другого
Далекие, милые, серые очи...
Грозна тишина приграничного края,
Где ели ракетной осанкой гордятся.
Грусти, лейтенант, головы не теряя —
Нам головы наши еще пригодятся.
А горечь разделим на всех понемножку,
Разделим, рассеем в полынные росы...
Но молча стоит лейтенант у окошка,
Сжигая тоску огоньком папиросы.
А в комнату льется искрящийся воздух,
Беспечно луна молодая смеется,
И падают,
падают,
падают звезды,
И столько же их в вышине остается...
А мы возвратимся...
И будем любимы...
Но — чу!
Не в легендах играют тревогу!
Сирена взмывает над пылью и дымом,
Гремят сапоги о сухую дорогу.
По черным горам — ни березки, ни клена.
Над краем передним — железо лесами...
Товарищ!
А кто там из дали далекой
Глядит на тебя голубыми глазами?..

Странное чувство охватывало Ермакова. Не было в здешнем приграничном краю ни елей, ни берез — быть может, только где-то далеко в горах, — и не серые очи преследовали Ермакова, не ждал он писем от девушек издалека, но все же написано было почти о нем... Нет, он не зря вывел Стрекалина в эфир в решающую минуту боя, не зря!

Колеса стучали мерно и глухо, поезд летел по степи, сметая тьму с полотна белым лучом. И, не отставая, неслась над ним молодая луна, Что видит она сейчас со своей высоты? Огни городов и ночных экспрессов? Темные облака садов и дымчатые слега горных вершин? Белую пену над рубками всплывающих из океанских глубин атомоходов? Отверстые жерла ракетных колодцев? Бледное личико неведомой девочки, спящей в своей кроватке?..

Бессонными ночами Ермаков часто, словно бы с огромной высоты, рассматривал мир, в котором жил, — мир открытый и затаенный, настороженный и беспечный, грозный и хрупкий. И теперь он торопил поезд — туда, где было отныне его главное место на земле, единственное место, с которого окрестный мир видится простым и ясным в своих очертаниях, несокрушимо прочным в его настоящем.

1974–1976 гг.
Содержание