Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая

До войны Марьям хотела стать летчицей. Но ей было только семнадцать лет, и в аэроклуб ее не взяли. А потом война, тяжкие дни отступления, эшелон с женщинами и детьми, который пять раз нещадно бомбили немцы, гибель отца, убитого в бою под Житомиром, маленький уральский городок, где тесно, голодно и неуютно.

Марьям с матерью поселились в крошечной комнатушке, вернее, в углу, отрезанном от жилья хозяев фанерной, не доходящей до потолка перегородкой. Мать все время болела и считала, что жить ей осталось уже немного. Она уговаривала Марьям положить ее в больницу, а самой уехать в Куйбышев, поступить в медицинский институт. Но Марьям и слышать об этом не хотела. На окраине города начал строиться танковый завод, эвакуировавшийся откуда-то из центра, и она решила пойти туда работать. Ее поставили на бетон, в девичью бригаду под начало рябого, угрюмого, демобилизованного по случаю тяжелой контузии бетонщика. Бетонщик сильно заикался, некстати мигал и тряс головой, но работал как зверь, не давая пощады ни себе, ни своим подручным. С девчатами он никогда не разговаривал, только бранился и страшно выкатывал глаза, когда что-нибудь получалось не так.

Впрочем, про Марьям он говорил, что она девчонка принципиальная, и уважал ее. Уважал за то, что она была сурова, как он, честна, упряма и ни разу не позволила себе уклониться от трудного дела.

У бетонщика Марьям училась смешивать цемент и песок. Выяснилось, что это как будто несложное дело не так-то легко дается в руки. У него есть свои тайны. Надо быть очень умелым и искусным мастером, чтобы серый и вязкий раствор стал крепок и надежен.

В эту осень и зиму Марьям почти всегда ходила в ватных штанах и стеганой куртке. Волосы она остригла коротко, почти по-мужски. Незнакомые шоферы часто принимали ее за мальчишку и кричали: «Эй, паренек! Как здесь проехать к четвертому цеху?»

Она оборачивалась, и машина вдруг начинала буксовать: шоферы почему-то никак не могли сдвинуть ее с места.

Марьям не обращала на это ни малейшего внимания. Ей и в голову не приходило, что на нее можно заглядеться. А между тем это было так. Лицо у нее было правильное, овальное, с каким-то удивительно чистым румянцем, который не мог скрыть даже слой цементной пыли. Карие глаза смотрели прямо и открыто и лишь изредка улыбались, но в этой улыбке было что-то задумчивое, простодушное и щедрое. Высокая, крепкая, она была бы отличной физкультурницей, если бы занималась спортом постоянно. Но даже и теперь, в эту трудную зиму, достав у кого-нибудь лыжи, она бегала на них по пустынным холмам, постепенно переходившим в отроги гор, видневшихся на горизонте. Были причины, по которым она считала необходимым хоть изредка тренироваться...

Марьям много работала, и постепенно руки ее привыкли к тяжелому труду. Вскоре ее сделали бригадиром. Теперь она стала старшей на бетономешалке. В подчинении у нее оказалось пять девушек и трое парней. Все комсомольцы, но по возрасту Марьям была среди них самой младшей. Ей еще не исполнилось и девятнадцати лет.

Летом Марьям хотели забрать из бригады и сделать секретарем комсомольского бюро завода. Она отказалась. «Пока не достроим завод, никуда не уйду». И вот наконец цехи были построены, танки начали сходить с конвейера. Бригада распалась сама собой. Марьям поступила на курсы и вскоре встала к токарному станку.

Но мысль — все та же, настойчивая, постоянная мысль — жила в ней... Она списалась с теткой, которая жила в Красноуфимске, и отвезла к ней мать, а сама перешла в общежитие. Теперь ей не надо было заниматься хозяйством, стоять в очереди у булочной, торопиться по вечерам домой. Она поступила, как и многие девушки, на курсы медсестер, стала посещать стрелковый кружок.

Впрочем, это не мешало ей заботиться о матери. Каждые две недели она относила на почту почти все заработанные деньги, оставляя себе только на самое необходимое. А когда завком вручил ей премию за перевыполнение плана, эта премия вся целиком — и отрез на юбку, и две рубашки, и полотенца, и хорошие конфеты — при первой же оказии была отправлена в Красноуфимск.

Девчата в общежитии говорили, что Марьям совершенно невозможно понять. Она никогда не рассказывала о своих переживаниях, и трудно было себе представить, что у нее на сердце: печаль или радость. Даже ближайшая ее подруга, Валя Кузнецова, часто становилась в тупик. «Ну и характер у тебя, Марьям, — говорила она, — железный!» И только однажды Валя застала ее плачущей. Марьям лежала в общежитии, на своей узкой койке, а рядом на полу валялось письмо — скомканный солдатский треугольник. Валя подняла его, но успела прочитать лишь последние строки и подпись. Но и этого оказалось достаточно. Так вот, значит, какое дело! Марьям любит. Она дала слово Феде Яковенко, а он теперь упрекает ее в неверности. Если бы только знал этот долговязый и глупый детина, как она тут живет! Коротка же у него память! Ведь и года еще нет, как он уехал отсюда, где на месте завода лежал пустырь, на котором по ночам посвистывали суслики. И что Марьям нашла в этом Феде: тощий, бровастый, кадык выдается чуть ли не на версту, голова маленькая, а руки длинные. И он еще смеет писать такие письма!..

— Да что, в самом деле! Есть о чем реветь! — сказала Валя, протягивая Марьям желтоватый, крупно исписанный листок, и в ту же минуту осеклась. Она увидела разъяренное, искаженное болью лицо Марьям, и все слова, которыми она хотела утешить подругу, мгновенно куда-то исчезли.

— Отдай! — Марьям вырвала письмо из ее рук и выбежала за дверь.

А через час она вернулась совершенно спокойная, и глаза у нее были такие холодные, суровые и отчужденные, что Валя до самого вечера не набралась духа заговорить с ней. А наутро было уже не до того — много дел, много разных забот и хлопот...

Шли дни, они слагались в недели и месяцы. После случая с письмом Марьям стала еще строже, и никто из парней не мог сказать, что ему удалось добиться у нее хоть какого-нибудь успеха. А добивались многие.

В октябре директора завода Антона Никаноровича Нефедьева вызвали в Москву. Когда он вернулся, работы стало еще больше. Танкисты приходили прямо в цехи, садились в машины и уезжали на железнодорожную станцию грузить танки на платформы, уже готовые к отправке.

И вдруг по заводу разнеслась неожиданная весть. Делегация рабочих повезет эшелон танков под Сталинград. Марьям оживилась. Она сразу же пошла к парторгу и сказала прямо и просто, что непременно хочет ехать. Ее включили в список без разговоров. Это право она завоевала своим трудом.

Но за два дня до отъезда ее вызвал начальник цеха. Заболели двое рабочих, ей нужно встать на конвейер. Марьям побледнела, откинула голову и так стояла несколько секунд, словно окаменев. Начальник решил, что ей дурно, бросился к шкафчику с лекарствами. Но она отвела его руку со стаканом воды и сухо усмехнулась:

— Что вы, пустяки какие! Но мне надо ехать. Я должна. И я все равно уеду, слышите?

Он взглянул ей в глаза и отступил. Такая прямая и страстная сила желания была в этих ясных, по-детски чистых глазах с голубоватыми белками... Нет, такую не сломишь. Знает, чего хочет, и умеет хотеть. Он для порядка поворчал немного, сказав, что ей следует побольше думать о матери и о работе, а на фронте вполне обойдутся и без нее. Но раз уж ей так захотелось, ладно, пусть едет. Тем более, что заслужила...

Делегатов провожали речами и музыкой. Новенькие зеленые «тридцатьчетверки» стояли на уходящих вдаль платформах. На каждом танке большими белыми буквами было написано, на чьи средства он построен. Перед отъездом Валя Кузнецова долго обнимала Марьям и плакала. «Ты не вернешься, — говорила она, — я знаю, ты останешься там».

Марьям молчала. Она смотрела через головы людей на крыши поселка, на высокое здание цеха, поблескивавшего множеством стекол в лучах холодного солнца, смотрела, словно навсегда прощалась со всем, что стало ей здесь так дорого за эти трудные годы.

— Я буду тебе писать, Валечка, — сказала она, — а когда выйдешь замуж за Васю, обязательно сообщи.

В этом ответе было ее решение.

Эшелон двигался к фронту медленнее, чем этого хотелось делегации. Директор, Антон Никанорович, с каждой станции посылал тревожные телеграммы в Москву, требовал «зеленой улицы». Но к Сталинграду двигались сотни эшелонов с артиллерией, танками, войсками. В этом огромном движении был свой порядок, и никакой «зеленой улицы» эшелону не давали. Антон Никанорович наконец смирился.

Когда эшелон достиг Куйбышева, из Государственного Комитета Обороны пришла телеграмма с уточнением участка фронта, куда должны быть направлены танки. Эшелон направлялся через Саратов на Юго-Западный фронт. Кто командует этим фронтом, Нефедьев еще не знал. Однако он огорчился. Ему хотелось, чтобы его танки пошли прямо в Сталинград. Такой наказ он получил от рабочих.

Делегация, сопровождавшая танки, была невелика — всего десять человек. В нее входили главным образом пожилые рабочие — заводские кадровики. Марьям была единственной представительницей молодежи и единственной на всю делегацию женщиной. Ее берегли и заботились о ней наперебой. Молодой майор, командовавший танкистами, которые ехали в том же эшелоне и должны были сразу же по прибытии сесть на машины, подарил ей старый, но еще вполне годный ребристый шлем. Она надела его, и майор с восторгом заявил, что теперь она совсем похожа на танкиста. Все в вагоне звали майора попросту Колей и снисходительно относились к тому, что он ухаживает за Марьям. А ей с ним было весело, хорошо и просто.

После Куйбышева началась полоса затемнения. С непривычки странно было видеть темные окна и синие лампочки на станционных платформах.

Когда эшелон миновал Саратов и повернул на юг, поезд попал под бомбежку. Это было ночью. Сначала вражеские самолеты сбросили ракеты, осветившие все вокруг мертвенно-белым светом. Потом ухнула одна бомба, за ней — другая. В соседнем купе зазвенели стекла, и в вагон ворвался холодный ветер. Часто забили зенитки, установленные в начале и в конце состава. Марьям бросилась к разбитому окну и выглянула наружу. Откуда-то из-за угла вагона в темное небо неслась огненная цепочка разноцветных огней. Это было страшно и красиво.

— Почему не остановят поезд? — испуганно сказал в темноте чей-то голос.

Кто-то сжал ее локоть.

— Ложись на пол! Убить могут!..

Но она продолжала стоять у окна. Ее — убить! Это невозможно. Она не чувствовала ни малейшего страха. Только сердце стучало часто-часто и дышать было трудно. В душе закипала обида и даже злость. Что же это? Стреляют зенитки, рвутся бомбы. А ты покорно и беспомощно жди. Нет, она так не хочет! Не согласна — и все тут! А поезд между тем то набирал скорость, то сбавлял ее, очевидно обманывая вражеских пилотов. Эх, быть бы сейчас машинистом или хоть кочегаром, который подбрасывает уголь в топку!..

Стрельба кончилась так же быстро и внезапно, как началась. Самолеты улетели. Состав продолжал громыхать. Казалось, ничто не могло его остановить.

В вагоне зажгли синий фонарь. Пострадавших как будто не было. Осколок бомбы пробил раму окна и застрял в потолке. К счастью, оказалось, что разлетелось в куски лишь одно стекло. Антон Никанорович при помощи старого слесаря вытащил из пазов вторую раму, и в вагоне опять стало тепло.

А через несколько минут в вагон принесли на руках командира танкистов — молодого майора. Он был тяжело ранен из пулемета, которым вражеский летчик обстреливал эшелон. Военный врач, пожилой полный человек, при свете карманных фонарей и «летучей мыши», расстегнул его шинель, разрезал гимнастерку. Марьям стояла рядом и видела, как у врача дрожали руки. В самом деле, было что-то удивительно нелепое в том, что этот, еще недавно полный жизни веселый человек беспомощно лежал на узкой скамейке, запрокинув голову.

— Я его перевяжу, — тихо сказала Марьям. — Я умею.

Врач склонился над майором и прижался ухом к его худой, почти мальчишеской груди. Он слушал долго-долго, потом поднялся и тяжело сел на противоположную скамейку.

Марьям все поняла и в темноте одела майора. Руки у него были еще теплые и удивительно покорные. Казалось, он просто притворяется, чтобы почувствовать ласковую заботу девушки, которая ему так нравилась...

На ближайшей станции поезд остановился, и майора похоронили недалеко от насыпи. Делегаты и танкисты тихо стояли вокруг могилы. Ветер осторожно перебирал волосы на голове лежавшего перед ними майора. Гроба не было. Тело завернули в брезент. Потом десять танкистов выстроились в ряд и дали залп из пистолетов.

Могилу зарыли, постояли еще немного и вернулись в эшелон.

Через десять минут поезд двинулся дальше. Марьям сидела у окна и не отрываясь смотрела на новую для нее, как будто одичавшую от войны землю. Рука сама собой поглаживала старый ребристый шлем, который лежал у нее на коленях.

Глава шестая

1

В ушах Ватутина еще слегка шумит, как будто близко вьется назойливый комар. Приходится напрягать волю, чтобы совладать с усталостью, слабостью, связывающей движения и мысли. А все эта подлая болезнь! Она отняла столько сил и так не вовремя навалилась...

За окном с грохотом прошли танки. Чуть дрогнули половицы, дверь скрипнула и приоткрылась. В щель заглянуло и тут же скрылось круглое лицо заместителя начальника штаба Кунина. Затем Ватутин услышал, как он громким шепотом кому-то сказал:

— Конца не видно!

Чья-то рука осторожно прикрыла дверь. Ватутин взглянул на своего собеседника — генерал-майора, человека уже в летах, со многими орденами на груди. Тот сидел прямо, держался спокойно и даже уверенно, но по тому, как напряженно двигались его нахмуренные седоватые брови, по землистой бледности, по сухому частому покашливанию Ватутин понимал, что генерал волнуется, что ему не так-то легко вести этот тяжелый для него разговор. Вернуться в Москву в отдел кадров? Перед самым началом крупной операции?! Какова бы ни была причина, конечно, все решат, что его просто-напросто убрали с фронта: не подошел, не справился...

Уже многое переговорено, многое вспомянуто. Когда-то они вместе учились в Полтавской военной школе, их койки стояли рядом. Береговой был тогда совсем еще молодым, но не очень расторопным курсантом. Ему часто попадало от курсового командира. Далеко ушли те времена, далеко, но при воспоминании о них на душе становится тепло и немножко грустно...

Держится Береговой с подчеркнутой официальностью, очевидно, не хочет навязывать командующему старой дружбы. И все же Ватутин улавливал в этом пожилом мрачном человеке что-то очень знакомое, напоминающее давние годы юности. Вот так же сурово и покорно смотрел он себе под ноги, когда, бывало, курсовой командир назначал его за какую-нибудь провинность дневалить вне очереди. И так же обиженно и угрюмо шевелились его выпуклые, густые, но тогда блестящие черные брови.

— Я понимаю, товарищ командующий, — говорил между тем Береговой, покашливая и покусывая жесткие усы, — может быть, прошлые ошибки мешают мне занять тот пост, на котором я их совершил. Тогда пусть мне об этом скажут прямо, пусть поставят на такое дело, с которым я могу справиться. Но в такие дни я не могу больше сидеть в резерве...

— В какие?.. — спросил Ватутин, постукивая карандашом по столу.

— Я не имею права вторгаться в планы командования, — с неожиданной запальчивостью сказал Береговой, — но я вижу, что идет сосредоточение войск, и могу делать свои выводы...

— Свои выводы, конечно, вы можете делать. — Ватутин улыбнулся. — Так чего же вы хотите, Степан Петрович? — спросил он, переводя разговор в другое русло. — Немедленного назначения?

— Да, товарищ командующий. Или уж пусть отправят в Москву, в резерв... Я не могу больше ждать!

Ватутин встал и обошел вокруг стола. Встал и Береговой. Он был на целую голову выше командующего и шире его в плечах. Чуть сутулясь, он сосредоточенно смотрел Ватутину в лицо, ожидая решения.

— Хорошо, — сказал Ватутин, помолчав, — я подумаю, Степан Петрович... Сейчас у меня народ собирается. Дам ответ завтра...

— Слушаюсь! — четко ответил Береговой. — Можно идти, товарищ командующий?

Ватутин вдруг улыбнулся и сильно хлопнул его по плечу.

— Ну и раздобрел же ты на генеральских харчах, Береговой!.. Не дай бог, тебя ранят, четырем санитарам не унести!

— А меня уже однажды ранили, товарищ командующий! — Лицо Берегового внезапно подобрело, он улыбнулся и словно помолодел.

Ватутин даже удивился этому мгновенному превращению.

— Ну и как? — спросил он.

— Пять, товарищ командующий! Пять тащили и кряхтели! Желаю здоровья, товарищ командующий!

2

— Куда смотришь?

— На Балканы, — мрачно ответил Ватутин и повернулся от окна к члену Военного совета фронта Соломатину. Соломатин стоял в дверях и посасывал свою короткую трубку.

Командармы только что разъехались. Разговор был большой и напряженный. Еще не оправившись до конца от болезни, позавчера вечером Ватутин отправился в штаб Рокоссовского на Военный совет фронтов. Представители Ставки собрали здесь командующих фронтами и членов военных советов, чтобы еще раз уточнить план предстоящей операции. Много часов подряд план обсуждался во всех деталях. Нужно было разработать задачу, решаемую каждым фронтом на месте, договориться о взаимодействии трех фронтов, наметить окончательные сроки. Было решено Юго-Западному и Донскому фронтам перейти в наступление девятнадцатого ноября, а Сталинградскому — двадцатого.

Вернувшись, Ватутин собрал командармов, чтобы сообщить им директиву Ставки, ввести их в курс многих обстоятельств, которые надо иметь в виду при подготовке наступления. Крайне важно было проверить, правильно ли расставлены силы.

Ватутин утомился. Особенно трудно пришлось с Рыкачевым и Гапоненко. Первый, как всегда, говорил длинно и только для того, чтобы говорить; другой шумел и доказывал, что, отнимая у него стрелковую дивизию и передавая ее Коробову, командование фронта поступает неправильно. Нельзя ослаблять его армию. Гапоненко был человек хозяйственный и прижимистый. Он всегда требовал себе про запас лишнюю дивизию, лишний полк и терпеть не мог, когда у него что-нибудь отбирали. Впрочем, на этот раз он был не так уж не прав. Его армии предстояло прорвать очень сильные укрепления, которые противник строил несколько месяцев. Ватутин, пожалуй, даже согласился бы с ним, но он получил строгое указание из Москвы передать Коробову именно эту дивизию.

Почему? Ватутин и сам не мог вразумительно ответить. Он должен выполнять приказ точно, как рядовой солдат. И все же, выполняя его, он невольно думал о том, почему, собственно, нужно издалека, за тысячи километров, указывать, какую дивизию и куда поставить. Разве здесь, на месте, ему, командующему фронтом, не виднее, как и где расставить войска? К тому же ведь на фронте постоянно находятся представители Ставки.

Ватутин принял к исполнению указание, но в споре с Гапоненко не чувствовал себя твердо. Сначала он не хотел говорить, по каким мотивам переводит дивизию, но, когда Гапоненко его допек, не выдержал и сказал сухо и строго, что это приказ, а он не подлежит обсуждению.

Однако, добившись своего, Ватутин в глубине души был встревожен. Армия Гапоненко оказалась ослабленной, и он решил посоветоваться с Соломатиным.

Конечно, ни один фронт не может жить и действовать, что называется, самостийно, в отрыве от других фронтов. Он находится в их системе, действует по общему стратегическому плану Верховного командования, и каждый командующий фронтом должен сообразовывать свои действия с задачами, определяемыми Ставкой. Но ведь он, Ватутин, даже от командиров рот требует самостоятельности, инициативы, чувства личной ответственности.

Слегка покачиваясь с носка на каблук, Соломатин наблюдал за Ватутиным, который, наклонившись над картой, что-то отмечал карандашом, рассчитывал, прикидывал. Наконец лицо его как будто просветлело.

— Ну, нашел выход?

— Намечается. Все зависит от подхода резервов. Направляю сюда танковую бригаду. Она укрепит стыки армий... — Ватутин отошел от карты и устало присел на стул. — Трудно бывает работать, Ефим Григорьевич, очень трудно. Все мы говорим, что люди — главный капитал, а на деле кое-кто поступает совсем иначе. Не ценят людей и не доверяют им как надо. Возьмем хотя бы судьбу Берегового. Ведь его так зажали, деваться человеку некуда. И кто зажал? Тот самый Рыкачев, который считает, что его самого несправедливо обошли и затирают.

— Да, да, — кивнул Соломатин. — Рыкачев добрых полчаса уговаривал меня забрать у него Берегового. Боится, что тот завалит дело. Никак не может ему какую-то давнюю ошибку простить.

— Вот именно. Боится простить! А ты знаешь, в чем вина Берегового? Однажды он чрезмерно растянул фланги дивизии и оказался под ударом... Ошибка, разумеется, но ведь и у Рыкачева таких ошибок немало.

— Н-да. — Соломатин медленно прошелся по комнате. — А что, если перевести его к Коробову? Коробов мужик умный, широкий. И не перестраховщик.

Ватутин живо поднял голову от карты:

— А что ты думаешь! Идея!..

В комнате наступило молчание. За стеной попыхивал движок, и свисающая с потолка лампа ярким светом заливала комнату, освещая большую белую печь, лежанку и выцветшие фотографии на стене, забытые хозяевами. У окна стоял стол с двумя телефонами и книгами, которые Ватутин читал в немногие свободные минуты.

Позвонил с Донского фронта Рокоссовский, спросил, как идут дела у Ватутина. Затем принесли разведывательные сводки. Никаких признаков значительного передвижения частей на стороне противника не замечено.

Часов в пять утра Соломатин отправился к себе, а Ватутин вышел проводить его на крыльцо. Занималась утренняя заря. Вот уже проступили волнистые очертания невысоких холмов, в небе стали меркнуть звезды.

В этот ранний час было так удивительно тихо, как бывает на широких равнинах, когда ночь словно уже прошла, а день еще не наступил.

Ватутин полной грудью вдыхал чистый холодный воздух. Слева, в нескольких шагах от него, неподвижно стоял автоматчик из охраны. Ватутин не видел его лица, но по росту, по ширине могучих плеч догадался, что это сержант Фомиченко.

— Фомиченко!

— Я, товарищ командующий, — зычно отозвался сержант.

— Ночь-то какая, Фомиченко, а!

— Тихая ночь, товарищ командующий, далеко слышно!

— А ты что же слышишь, сержант?

— Ветер от Сталинграда дует... И будто громче там сегодня бьют, товарищ командующий...

Ватутин прислушался. Ни одного звука далекой канонады. Только посвист ветра доносит со степи удаляющийся лязг трактора-тягача.

— Придумываешь ты, Фомиченко, — говорит Ватутин, — ничего не слышно, до Сталинграда далеко!

Фомиченко молчит, но по его молчанию Ватутин чувствует, что автоматчик остался при своем мнении. Ватутин улыбается. Уже многие командиры и солдаты говорили ему, что в тихие ночи сюда через десятки и даже сотни километров доносится грохот битвы. Он не спорил с ними, понимая, что эти люди слушают не ушами, а сердцем. Что ж, если говорить правду, он и сам днем и ночью слышит дальний гул сталинградских пушек.

Глава седьмая

1

Последний отрезок пути от Балашова поезд тащился чуть ли не десять часов. Утро выдалось на редкость скверное. Падал липкий снег с дождем. Низкие тучи висели над землей, и от этого медленно кружившаяся за окнами степь казалась особенно сумрачной и пустынной.

Однако в вагоне повеселели. Денек был явно нелетный, так что после всех потрясений минувшей ночи можно было отоспаться и отдохнуть душой.

Когда поезд стал приближаться к станции Филоново, Антон Никанорович собрал в своем купе всех членов делегации и еще раз строго предупредил, как надо вести себя по прибытии на фронт. Всем держаться вместе. Никто не должен отлучаться без особого на то разрешения.

За эти дни тревожного и трудного пути делегаты сблизились и даже, пожалуй, подружились. На огромном заводе многие из них не были даже знакомы, а сейчас им казалось, что они знают друг друга давным-давно.

Вот, например, начальник сборочного цеха Тимофей Тимофеевич Супрун. До сих пор Марьям думала о нем, как о человеке сухом и нелюдимом, а он, оказывается, совсем не такой, добр, скромен и задумчив. И никакой сухости в нем нет, просто немного застенчив. Они поспорили на несколько отвлеченную тему: бывает ли любовь вечной, а счастье полным. У Супруна на эти вопросы были свои, довольно-таки скептические взгляды, у Марьям — свои. Она не сомневалась ни в вечной любви, ни в возможности полного счастья. Очевидно, в различии их позиций сказывался возраст и особенности биографий. Супруну было далеко за пятьдесят. В вагоне шутили, что на его круглой и лысой голове осталось так мало волос, что пора наконец пересчитать их и взять на учет, а Марьям только начинала жить.

Однако после гибели майора ей было уже не до споров. Она больше думала, меньше говорила, смотрела в окно или делала вид, что читает книгу. Ей хотелось побыть одной, сосредоточиться и понять до конца что-то очень важное и большое, что прошло совсем рядом, вплотную, отбросив на всю ее жизнь густую тень. В первый раз видела она смерть своими глазами, в первый раз ощутила по-настоящему, как она мгновенна и непоправима...

А в соседнем купе старый токарь Василий Ильич Щербаков и бригадир сборки танков Африкан Фадеич Белобородко, человек тоже пожилой, с брюшком, «забивали козла», азартно стуча костяшками о крышку большого чемодана, который заменял им стол. Подальше, в другом конце вагона, хором пели песни. Каждый коротал время, как мог.

Когда поезд стал подходить к Филонову, стук костяшек прекратился, а песня замолкла. Начались быстрые сборы: укладывались чемоданы, увязывались вещевые мешки. Все говорили между собой вполголоса, словцо боясь нарушить значительность минуты. Антон Никанорович, одетый в черное кожаное пальто, уже стоял в коридоре у окна и, почти прижавшись щекой к стеклу, старался заглянуть вперед, чтобы первым увидеть тех, кто будет встречать эшелон.

Поезд замедлял движение. Мимо окон проплывали разрушенные станционные постройки, кирпичные стены диспетчерского поста с черными языками копоти вокруг оконных впадин, руины какого-то склада. А потом замелькали на путях пустые платформы и товарные вагоны с настежь открытыми дверями. Их, очевидно, уже успели разгрузить.

Антон Никанорович на мгновение оторвался от окна и повернул к стоявшим за его спиной делегатам вдруг сразу изменившееся, ставшее строгим и серьезным лицо.

— Товарищи! Мы приехали! Готовьтесь выходить!

Кто-то с другого конца коридора ему ответил:

— А как нас встречать будут? С музыкой?

Нефедьев погрозил в ту сторону пальцем, и шутник примолк.

— Марьям, поди-ка сюда!

Марьям оглянулась. За ее спиной в опустевшем купе стоял парторг Коломийцев. Он недавно вернулся с фронта и потому был в военной шинели. В бою под Новгородом рядом с ним разорвалась мина. Чудом уцелели глаза. На худощавом обожженном лице синела россыпь точек от въевшегося в кожу пороха. Правая нога была сильно повреждена, он заметно прихрамывал.

— Что тебе?

— Да поди же сюда.

Марьям вошла в купе. Коломийцев нагнулся к ней и доверительно сказал:

— Мы с Антоном Никаноровичем решили, что если надо будет выступать с речью, то от имени комсомола и молодых рабочих скажешь ты. Понимаешь?

Марьям испугалась. Говорить речь — да еще на фронте!..

— Что же я скажу?

— Ну как это что? Расскажешь, кто нас сюда послал и как люди делали эти танки... В общем, сама сообрази.

— Ладно. Попробую!..

Но все получилось не так, как ожидали делегаты. Поезд вдруг остановился. Антон Никанорович быстро соскочил с подножки на землю и сразу же устремился к небольшой группе военных, которые, пересекая пути, направлялись к эшелону.

Марьям вышла из вагона вслед за Коломийцевым и увидела, как Нефедьев сначала обнял, а затем стал горячо трясти руку невысокого генерала, которого окружало еще несколько начальников. По всему было видно, что он среди них главный.

— Кто это? — спросила она Коломийцева, который, поставив свой потертый чемодан около ног, смотрел на генерала удивленным и радостным взглядом, словно встретил старого знакомого.

— Это генерал Ватутин. Он у нас на Северо-Западном начальником штаба был, — сказал Коломийцев, не оборачиваясь.

— Ну а тех, кто с ним, ты тоже знаешь? Вот этого в очках, например? — допытывалась Марьям.

— Нет, этого не знаю.

Пока Нефедьев здоровался с командованием фронта, перед платформами уже выстроились танкисты. Они стояли в два ряда в синих комбинезонах и черных шлемах. Заместитель погибшего майора, капитан Калашников, скомандовал «Смирно!» и, пружиня шаг, пошел навстречу генералам.

Марьям издали смотрела, как, вытянувшись в струнку и приложив руку к шапке, Калашников рапортует Ватутину.

Ватутин принял рапорт и повернулся к танкистам. Должно быть, он поздоровался с ними, потому что десятки голосов разом крикнули: «Здрас...»

— А вот и наши товарищи, — сказал Нефедьев, подводя генералов к делегатам, которые, немного смутившись, продолжали стоять у вагона. — Это наши герои, передовики. Что ни человек, то золото.

— Здравствуйте, товарищи, с приездом! — приветливо сказал Ватутин и первым протянул руку Марьям.

Она робко ответила на его пожатие. Было ужасно неловко оттого, что эти щедрые слова: «Герои, передовики, что ни человек, то золото» — относятся не к каким-то незнакомым людям, глядящим на нее с плаката, а к ее товарищам и даже к ней самой.

Дальше все пошло как в сказке — стремительно, неожиданно и счастливо. Их рассадили по машинам, Марьям попала в легковую, и повезли прямо туда, где был расположен штаб фронта.

Приникнув к окошку, Марьям во все глаза глядела по сторонам и никак не могла себе представить, что эта проселочная дорога, мокрые кусты, поля, летящие по сторонам, — все это уже и есть фронт. Ну да, самый настоящий фронт, только что не передний край. Значит, они сбываются, наши заветные желания, только надо сильно захотеть!

Радостно встревоженная, уверенная, что теперь судьба будет подчиняться ей во всем, вошла она в дверь, указанную командиром.

Предчувствие чего-то очень хорошего не покидало ее ни на минуту. Никогда за все пережитые ею два десятка лет не испытывала она такого полного, такого захватывающего ощущения жизни. Все — большое и малое, что удалось ей испытать и запомнить, что радовало и сердило ее, все милые ей люди — и мама, маленькая, робкая, постаревшая, и строптивый, упрямый Федя Яковенко, и Валя, которую она представляла себе почему-то только такой, какой видела в последние мгновения на станции — заплаканной, со сбившимся платком и рассыпавшимися волосами, — все это соединилось в ее сознании в одно неразрывное целое. Это и была ее жизнь, жизнь, за которую отвечает только она сама и которую надо прожит как можно лучше, все равно, будет ли она длинная или короткая.

И мысль о том, что они с Федей в ссоре, что он почему-то не верит ей и не пишет больше, показалась ей просто невыносимой, до того шла она вразрез с новым строем ее души — простым, счастливым и ясным.

А ведь он где-то здесь, Федя, в этих краях... Месяц назад тот раненый лейтенант, что привез от него письмо, говорил ей, где стоит их часть, и даже называл эту самую Балашовку. Правда, письмо добиралось до нее долго. Их давным-давно могли перевести куда-нибудь совсем в другую сторону... Ну, а вдруг он еще здесь, на этом фронте? Что, если бы разыскать его? Она упросила бы Антона Никаноровича отпустить ее к нему на день. Нет, даже на один только час, чтобы самой увидеть Федю и все сказать ему...

Через час гостей позвали обедать в хату командующего фронтом. Когда Марьям вошла, в небольшой комнате, посреди которой стоял стол, составленный из трех небольших, покрытый несколькими наложенными край на край скатертями, было уже полно народу.

Неизменный дорожный спутник Марьям Тимофей Тимофеевич Супрун издали помахал ей рукой.

— Марьям, иди сюда! Мы тебе место оставили.

— Как вы сказали? Марьям? — заинтересовался один из командиров. — Это какое же имя?

— Казахское, — ответила Марьям.

— Вы разве казашка?

— Нет. — Марьям покачала головой. Она привыкла к тому, что имя ее вызывает некоторое удивление, и начала объяснять, как объясняла уже много раз: — Я не казашка, но мой отец после гражданской войны служил в Казахстане, дрался с басмачами. Под Талды-Курганом его очень тяжело ранили, и он непременно погиб бы, если б не одна тамошняя женщина. Она его выходила, помогла добраться до своих, а ее потом убили за это... Вот в память этой женщины меня потом и назвали Марьям.

Она говорила негромко, но чувствовала, что к голосу ее прислушиваются. В глазах, обращенных к ней, блеснуло внимание.

— Занятно! — сказал Нефедьев, когда она замолчала. — А я и не знал. Что ж ты мне никогда не рассказывала?

— А вы не спрашивали.

Вокруг засмеялись. Ватутин хлопнул Нефедьева по плечу и сказал, усмехаясь:

— Вот ведь какое дело, Антон Никанорыч! Не спросишь — не расскажут. И всегда оно так. Спрашивать, спрашивать нам надо побольше, а то с нас спросится.

Он издали, чуть прищурив один глаз, лукаво и добродушно посмотрел на Марьям, и сердце у нее вдруг екнуло.

«А что, если сказать ему про Федю? — подумала она. — Так просто подойти и сказать... Это ничего, что он командующий фронтом, даже еще лучше. Если он прикажет, Федю непременно найдут...»

Выбрать минутку, когда Ватутин окажется один, было не так-то легко. А между тем обед шел к концу. Вот-вот встанут из-за стола, разойдутся — и пиши пропало!

И вдруг Нефедьев, который сидел рядом с Ватутиным, отодвинул тарелку, сказал, что пойдет на ВЧ поговорить с заводом, и направился к двери. Марьям даже охнула тихонько: вот она, минута! Ну, будь что будет! Она стремительно поднялась и подошла к Ватутину. Ватутин взглянул на нее веселым, сузившимся от улыбки взглядом.

— Ну как, девушка! Хорошо устроились? — спросил он.

— Спасибо, очень хорошо, — ответила она. — Гораздо лучше, чем дома.

И тут, как назло, к Ватутину подошел Семенчук и положил перед ним раскрытую папку с какими-то бумагами.

— Товарищ командующий! К вам срочное дело, — сказал он, пристально взглянув на Марьям, и она поняла, что ей надо отойти от стола, на котором лежат секретные бумаги.

Вздохнув от огорчения, она отступила на шаг, другой. Нет, дальше она не уйдет! Лучше постоять и подождать здесь.

Ватутин прочитал бумагу и сердито поморщился.

— Подумать только! — сказал он строго. — Сообщают только через шесть часов. Передайте ему мой приказ: о таких случаях сообщать немедленно.

Он вернул адъютанту папку и вновь обернулся к Марьям. Очевидно, сообщение было неприятное, потому что в глубине его небольших серых глаз еще таилось затаенное недовольство. Ох, не до нее ему сейчас. Марьям уже хотела было отойти, но Ватутин, поняв ее движение, встал и пододвинул стул.

— Садитесь, — сказал он, — на войне всегда происходит что-нибудь неожиданное и неприятное... У вас кто-нибудь есть на фронте?

Как помог он ей этим вопросом! Она опустилась на стул и, сложив руки на коленях, взглянула на Ватутина тем робким и вместе с тем уважительным взглядом, каким ученик смотрит на своего учителя, готовясь спросить у него о чем-то особенном, своем, не относящемся к программе. Ватутин это заметил и кивком головы поощрил ее.

— Ну, ну?..

— У меня к вам... большая просьба... Я не знаю даже, как объяснить, — сбивчиво начала она. — Мне нужно узнать, к кому здесь обратиться... Мне надо выяснить, служит ли на вашем фронте... один человек... простой солдат.

— Солдат? — переспросил Ватутин. — Это дело довольно сложное. Кто он — пехотинец, сапер, танкист?

— Он писал мне, что разведчик. Его фамилия Яковенко! Федор Яковенко!..

— Странно, эта фамилия мне что-то знакома, — нахмурил брови Ватутин. — Яковенко... Яковенко... Постойте! Кто мне о нем говорил? — Он вдруг энергично взмахнул рукой: — Как же! Есть такой Яковенко. Правильно!.. Разведчик.

— А его зовут Федор? — спросила Марьям, удивляясь тому, что Ватутин знает солдата.

Ватутин усмехнулся:

— Вот как зовут его, право, не знаю. Но это можно быстро выяснить.

Он подозвал Семенчука и, коротко объяснив, в чем дело, приказал ему навести справку.

Марьям обрадовалась. Как все оказалось просто! Она так широко улыбнулась, что Супрун, глядевший на нее с другого конца комнаты, подумал, что эта улыбка относится к нему, и улыбнулся в ответ.

— Ну, вот дело и сделано, — сказал Ватутин, видимо довольный тем, что смог оказать ей услугу. — А кто он вам? Родственник?

— Нет.

Марьям не прибавила ничего больше, и Ватутин понимающе умолк.

После обеда выяснилось, что торжественное вручение танков корпусу Кравченко состоится только через три дня, а пока делегатам предлагают поездить по частям, встретиться с солдатами.

Марьям обрадовалась: значит, у нее есть время! Если Федор найдется, она успеет побывать у него. Между тем у Нефедьева кроме выступлений перед солдатами оказались и другие важные заботы. Он не просто в гости приехал на фронт. По заданию Государственного Комитета Обороны он должен был встретиться с танкистами и в боевых условиях проверить, как действуют усовершенствования, которые внесены в конструкцию танков. К вечеру, захватив с собой Супруна, Прокопыча и Василия Ильича, он уехал в штаб Рыкачева.

2

Марьям пригласили в дом, где ей уже была приготовлена койка.

— Мы вас поселим вместе с нашей врачихой, — сказал ей по дороге комендант штаба, пожилой подполковник, едва заметно хромавший на левую, очевидно раненную, ногу. — Женщина она суровая, но молодежь любит. Вы с ней будьте поласковей...

Марьям улыбнулась. В тоне ее провожатого было что-то отеческое, наставительное, но к кому оно относилось, к ней или к врачихе, Марьям так и не поняла. Впрочем, это и не имело значения.

— Сюда, сюда, девушка!

Вслед за подполковником Марьям поднялась на крыльцо небольшого старого дома, прошла низкие темные сенцы и вступила в маленькую комнатку.

— Прошу, как говорится, любить и жаловать, — прогудел подполковник, останавливаясь посредине комнаты. — Вот ваши апартаменты. Познакомьтесь, это майор Ольга Михайловна. Так сказать, наш штабной костоправ...

Навстречу Марьям с табуретки поднялась стройная моложавая женщина с темными глазами, которые смотрели удивительно мягко и приветливо. Она протянула Марьям руку:

— Здравствуйте! А я вас жду с утра. Мне говорят — будет гостья... Молоденькая и хорошенькая...

— Как видите, мы вас не обманули, — сказал подполковник и козырнул Марьям. — Ну, счастливо оставаться. Приятно побеседовать! А у меня еще дела!

Он шумно вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Оставшись наедине с незнакомой женщиной, Марьям вдруг смутилась. Она поставила чемодан посредине комнаты и опустилась на край табуретки так, словно должна была быстро уйти.

Но через несколько минут она уже весело смеялась. «Суровая врачиха» оказалась женщиной общительной, с юмором. Она рассказала занятную историю об этом самом коменданте штаба, который однажды решил проверить бдительность охраны, а в результате минут сорок лежал посредине огромной лужи, куда, невдалеке от своего поста, его уложил бдительный часовой. А так как часовой разгадал немудреную хитрость коменданта, то и не торопился с вызовом начальника караула.

Комната, где поселилась Марьям, была небольшой, с одним оконцем, по бокам которого вдоль стен стояли койки, застланные зелеными ворсистыми одеялами. Поближе к окну был придвинут небольшой стол, покрытый белой скатеркой, а на нем в стеклянном графине рдели ветки спелой рябины. И оттого что в комнате было чисто и прибрано с той тщательностью, в которой чувствовались женские руки, Марьям как-то быстро расположилась к своей новой знакомой.

Ольга Михайловна согрела чайник, и скоро они беседовали о жизни, попивая горячий чаек из больших эмалированных кружек. У Ольги Михайловны нашлись конфеты, а Марьям достала баночку с вишневым вареньем, которую на всякий случай захватила с собой.

Марьям рассказывала ей о своем детстве, о матери, о жизни на заводе, не говорила только о Феде. А именно о нем ей и хотелось говорить. С того момента, как возникла надежда, что его можно найти, она вся внутренне напряглась. Не забудет ли майор навести справку, а если наведет, то знает ли, где ее найти? Если бы она могла, то побежала бы сама искать адъютанта. Как только за окном кто-нибудь проходил, Марьям быстро поворачивала голову, а однажды человек прошел быстро, и она невольно привстала, чтобы его рассмотреть.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросила Ольга Михайловна, удивленно взглянув на Марьям.

— Нет, нет, — быстро ответила она, — просто мне показалось, что прошел один из наших.

Ольга Михайловна много расспрашивала ее, но почти ничего не говорила о себе. Однако Марьям заметила на подоконнике, рядом с ее койкой, портрет красивого молодого парня лет двадцати. Он был чем-то неуловимо похож на Ольгу Михайловну, а непокорно свисающим на лоб светлым вихром напоминал Федю.

— Это ваш брат? — спросила Марьям, беря портрет в руки.

Ольга Михайловна помедлила с ответом.

— Это мой сын Валька, — сказала она.

— Ваш сын!.. Такой большой! — удивилась Марьям.

— Да, такой большой! — улыбнулась Ольга Михайловна. — Не хотела признаваться, да не могу.

— А где он?

— Здесь на фронте... Уже танкист...

— Танкист?! — Марьям с новым любопытством стала рассматривать фотографию.

Валька был изображен на ней в пиджаке и в белой рубашке без галстука, с расстегнутым воротом. У него было такое юное лицо, что трудно было представить, каков этот мальчик в военной форме.

Ольга Михайловна взяла фотографию из рук Марьям и поставила ее на место.

— Это все мое богатство.

— А где ваш муж? — спросила Марьям. Ей казалось, что у этой женщины должен быть хороший и тоже красивый муж. Такая женщина не может быть несчастлива.

— Он тоже на фронте, — сказала Ольга Михайловна.

— И вы получаете от него письма?

— Изредка получаю, — кивнула она.

— Он вас, наверно, очень любит.

Ольга Михайловна заглянула в ее чашку.

— Дайте-ка я вам налью, Марьям. Хотите сгущенного молока?

— Нет, нет, я люблю сгущенное молоко есть прямо из банки.

Ольга Михайловна достала из шкафа открытую банку и поставила перед Марьям. Та зачерпнула полную ложку, долго не могла оторвать ее от длинной золотистой змеи, которая тянулась вслед за ложкой, а когда наконец справилась, даже закрыла глаза от удовольствия.

— Ну и сладкоежка, — засмеялась Ольга Михайловна, — совсем как мой Валька...

В сенях застучали чьи-то шаги, кто-то стал шарить по двери в поисках ручки. Ольга Михайловна встала и распахнула дверь.

— Входите!

На пороге появился Семенчук. Он немного запыхался от быстрой ходьбы. По улыбке на его лице Марьям сразу поняла, что он пришел с хорошей вестью. В руках он держал голубой бланк телеграммы.

— Добрый вечер, — сказал Семенчук, кивая Ольге Михайловне. — Так вот я вам пришел доложить, дорогая делегатка... Найден ваш Яковенко! Служит он в дивизии Чураева.

— Присаживайтесь, присаживайтесь, — стараясь скрыть волнение, сказала Марьям.

— Да нет, я отлучился на минутку. Командующий может вызвать.

— А как его зовут, вы узнали? — все еще недоверчиво спросила Марьям.

Семенчук взглянул на телеграмму.

— Федор Николаевич.

— Это он, — сказала Марьям, и глаза ее радостно заблестели. — А мне можно будет с ним встретиться?

Семенчук как-то смущенно посмотрел на нее.

— Вообще-то, конечно, можно, — сказал он.

— А почему вы говорите так неуверенно?

— Нам, видите ли, сообщили, что он ранен. Правда, не очень серьезно, но все-таки находится в госпитале.

— Тогда уж я обязательно должна его повидать, — настойчиво сказала Марьям. — Обязательно! Это... это дорогой для меня человек. Очень вас прошу, товарищ майор. Помогите мне добраться до госпиталя, — повторила она, вдруг ясно представив себе, как Федя лежит на койке, весь перевязанный бинтами, беспомощный и одинокий.

Семенчук смягчился и сказал, что поговорит об этом в Политуправлении. Очевидно, завтра утром в армию Коробова поедет кто-нибудь из инструкторов и заберет ее с собой.

А когда он вышел, Марьям вдруг закрыла лицо руками.

— Что ты, Марьям, — мягко сказала Ольга Михайловна. — Вы наверняка увидитесь... Если хочешь, я постараюсь связаться с тем госпиталем, где он лежит.

Марьям быстро собралась и побежала искать Нефедьева, но его нигде не было. Как же быть? Она очень беспокоилась, что нарушит его строгий приказ — никуда не отлучаться без разрешения. Она разыскала в одном из соседних домов парторга Коломийцева, которого директор оставил вместо себя за старшего. Коломийцев писал письмо домой и так был занят своими мыслями, что не сразу понял, чего, собственно, она от него хочет, а когда понял, то посадил на письмо кляксу и чуть не сломал перо. Ехать в армию? Неизвестно куда? Одной? Это, голубушка, не увеселительная прогулка! Он колебался, брать ли на себя ответственность перед Нефедьевым за это разрешение. Но она с такой мольбой смотрела на него, так требовала, так сердилась и уговаривала, что он не выдержал и сдался: «Поезжай, но только на одни сутки. Туда и назад. И чтобы с места прислала телеграмму».

Марьям вернулась обратно, когда уже стемнело. В комнате не было света. Марьям решила, что Ольга Михайловна уже легла спать, и ощупью нашла свою койку. Но хозяйка дома еще даже не раздевалась, а как оставила ее Марьям у стола, так она и просидела все это время.

— Вы думали? — спросила Марьям.

— Да, думала, девочка, — сказала Ольга Михайловна.

И Марьям показалось, что она без нее плакала.

— Вы очень одиноки? — спросила Марьям, помолчав.

— Нет, что вы! Я не одинока... У меня ведь есть и сын... и муж...

— Вам очень трудно?..

— Нет-нет, — сказала Ольга Михайловна, — просто, глядя на тебя, я вспомнила и свою молодость... А это было очень, очень давно... — Она нашла в темноте руку Марьям. — Я желаю тебе счастья, Марьям. Настоящего, большого. Такого, какого ты достойна... Ты хорошая...

— Вы еще меня совсем не знаете...

— Я это чувствую... Вижу... Ну, не будем об этом говорить... Хорошо?

Марьям всю ночь не могла заснуть, и когда в семь часов утра за окном остановилась машина, она была уже совсем одета — в пальто и платке. Тихо, чтобы не скрипнуть половицами и не разбудить Ольгу Михайловну, она вышла на крыльцо и почти столкнулась в дверях с батальонным комиссаром, молодым человеком, лет двадцати семи, с еще свежим глубоким шрамом на левой щеке. Шрам этот очень старил его, левая сторона лица казалась на десять лет старше правой.

— Это вы едете? — спросил батальонный комиссар, критически оглядывая ее короткое черное пальто и светлую шерстяную косыночку, которой она повязала голову.

— Я, — сказала Марьям, робея под его придирчивым острым взглядом.

— А вы не замерзнете?

— Что вы? Я привыкла!

— Ну смотрите, — сказал он жестко, — в дороге не жалуйтесь... Вам бы лучше остаться и сперва достать полушубок.

— Нет-нет, — быстро ответила она, боясь, как бы и вправду батальонный комиссар не уехал без нее. — Говорю же вам, я привыкла. Мне не будет холодно.

— Тогда залезайте, — ответил он, повернулся и пошел к машине.

Он сел рядом с шофером, а Марьям одна на заднее сиденье. Машина тронулась.

Батальонный комиссар сидел молча, не оборачиваясь и не разговаривая с Марьям. Он был чем-то недоволен и раздражен.

В рассветных сумерках то и дело мелькали силуэты машин, груженных какими-то ящиками, тюками, сеном и еще чем-то, что Марьям не успела рассмотреть. Одни грузовики шли к фронту, другие — навстречу. Однако когда совсем рассвело, Марьям заметила, что машин на дороге почти не стало. Кругом расстилались пустынные поля. Высокие бело-серые облака плотно затянули небо. Дул холодный ветер, и Марьям чувствовала, как у нее все больше и больше коченеют ноги. Хотелось спросить батальонного комиссара, долго ли им ехать и когда они будут на месте, но он упорно молчал, а она не знала, как начать разговор.

Однако когда проехали несколько километров, батальонный комиссар вдруг обернулся.

— В Малиновке мне надо будет сойти, — сказал он, — а вот товарищ Воробьев, — он кивнул в сторону шофера, — довезет вас до места... Вы куда едете? Мне сказали, что в армейский госпиталь, — вдруг прибавил он, словно решив наконец завязать хоть какой-нибудь разговор.

— Да, я еду в госпиталь, — сказала Марьям. — А скажите, нам долго еще ехать?

— Я точно не знаю, где он, — ответил батальонный комиссар, сидя вполоборота к ней и неудобно повернув голову, так, чтобы видеть ее хоть одним глазом, — по дороге вы это уточните... В медицинском отделе штаба армии...

— А как же мне его разыскать?

— Ну, это несложно. Товарищ Воробьев вам поможет. — Он опять кивнул на шофера, склонившегося над рулем. — К сожалению, сам я не могу. У меня важное задание...

Последние слова он произнес таким внушительным и серьезным тоном, что Марьям невольно подумала: «Наверное, он везет какой-нибудь секретный приказ, от которого зависит исход большой операции...» И суровость молодого комиссара сразу стала в ее глазах понятной и даже необходимой.

— А далеко еще до штаба армии? — спросила она робко, решив хоть как-нибудь поддержать нить с таким трудом начатого разговора.

— Километров сорок, — прикинул он. — По такой дороге часа через три приедете... Здесь колдобина на колдобине... Смотрите, сколько грязи! А кто у вас в госпитале? — вдруг спросил он. — Отец, брат?..

— Нет, друг, — сказала Марьям и немножко испугалась: а вдруг на этом сухом и строгом лице появится насмешливое выражение?

Но нет, он кивнул головой и сказал просто и серьезно:

— Это для него будет целый праздник! А он знает, что вы должны приехать?

— Нет. Он вообще не знает, что я на фронте.

— Вы ему не писали?

— Нет.

— Странно, — сказал батальонный комиссар, недовольно поморщившись. — Едете к нему, а не писали!

— Вот увидимся и поговорим.

— «Поговорим, поговорим»! — повторил он. — Вы там в тылу не всегда учитываете, какое значение имеет для солдата письмо...

— Почему? Я это знаю, — улыбнулась Марьям. Чем больше батальонный комиссар втягивался в разговор, тем он казался ей моложе и понятнее. Марьям даже перестала замечать пересекающий его щеку красный шрам с неровными краями, на которых еще сохранились следы ниток.

— Ну, про вас я не говорю, — грубовато сказал он, — но есть такие, такие... Да вот вам пример. Был я недавно в Саратове. В командировку туда ездил... с одним товарищем, — прибавил он. — Так вот мой товарищ увлекся там одной девушкой. Красивая очень. Остроумная... И что же вы думаете? Она ему говорит: «Ты вообще-то парень хороший, но, наверное, не очень нужный!» «Почему?» — спрашивает он. «А потому, что всем людям, которые нужны, дают броню и на фронт не посылают!» Видите, какая птичка попалась...

Он сказал это очень сердито, и Марьям поняла, что о товарище он упомянул только для того, чтобы удобнее было рассказать историю, случившуюся с ним самим.

— А вы не женаты? — спросила она.

Он улыбнулся:

— Нет. Пока бог миловал... Может быть, когда-нибудь и женюсь. Если только сильно полюблю.

— Значит, до сих пор вы не любили? — сказала она с чуть заметной иронией.

— Предпочитаю, чтоб любили меня, — ответил он с каким-то мальчишеским задором.

— Вы большой эгоист!

— Уж лучше быть эгоистом, чем горевать, когда тебя бросают.

— Почему же вас должны непременно бросить?

— Ну, не бросить, так оскорбить, причинить неприятности.

Он, насупившись, замолчал. Очевидно, саратовская девушка еще не была им забыта.

Солнце выглянуло из-за белесых плотных туч и осветило дорогу, поля и дальние холмы, поросшие редким кустарником. Марьям с удивлением смотрела по сторонам. Пустынная земля, которая, казалось, скучала оттого, что по ней не ходят люди, вдруг ожила. Из каких-то незаметных щелей появились солдаты, одни неторопливо закуривали, другие, сгрудившись, беседовали о чем-то своем, третьи просто сидели на земле, подставляя солнцу усталые лица.

Ехали еще минут десять. То же холодное солнце. Тот же резкий ветер. Вдруг батальонный комиссар приоткрыл дверцу, пристально взглянул вверх и тут же быстро обернулся к шоферу.

— Стой! — глухим голосом приказал он. — Воздух!..

Шофер мгновенно затормозил машину. Марьям швырнуло вперед, и она больно ударилась о спинку переднего сиденья. Прежде чем она успела что-нибудь сообразить, над ней склонилось лицо ее спутника. Выражение его было напряженное и решительное. Он крепко схватил ее за руку, и, повинуясь его короткому, властному движению, она буквально вылетела из машины и побежала вслед за ним к придорожной канаве.

— Ложитесь, скорее ложитесь! — крикнул он.

Марьям ничком упала на землю и приникла к ней всем телом. В то же мгновение она услышала нарастающий шум самолета, который был уже совсем близко и, очевидно, быстро снижался.

И вдруг где-то совсем рядом засвистели пули. Марьям с какой-то неодолимой силой захотелось вскочить и бежать. Но батальонный комиссар заметил ее движение, крепко схватил за плечи, прижал к земле и прикрыл ее голову своей грудью.

Прямо под щекой у Марьям оказался какой-то ребристый камень. Острой гранью он вдавился ей в кожу, и она нетерпеливо дернула головой.

— Спокойнее, спокойнее, — сказал ее спутник властно и придавил к земле еще тяжелее и плотнее.

Опять послышался свист, клекот, частый перестук пулеметных очередей. Марьям ждала взрыва бомбы, которая, как ей казалось, упала совсем близко. Однако сильнее всего мучил ее вовсе не страх, а желание избавиться наконец от камня, резавшего ей щеку, и от тяжести, мешавшей дышать.

И вот звук моторов стал удаляться. Марьям сделала новую попытку вырваться.

— Тише! Да не рвитесь вы, — зло зашипел у нее над ухом комиссар, — сейчас будет второй заход.

Но Марьям все-таки рванулась, высвободила из-под его плеча голову и, с облегчением чувствуя, что проклятый камень уже не впивается ей в щеку, сильным коротким броском передвинулась к самому краю канавы, чуть приподнявшись, чтобы вздохнуть полной грудью.

— Да не поднимайтесь же, черт вас совсем дери! — крикнул комиссар, бросил на нее сердитый взгляд и сразу умолк.

«Мессершмитт», снизившись до ста метров, кружил над самой дорогой, обстреливая машину короткими очередями и, очевидно, стараясь накрыть тех, кто прятался в канаве. Очередь словно крупным градом пересекла дорогу. Одна из пуль вдребезги разбила тот самый камень, на котором только что лежала щека Марьям.

Значит, еще мгновение — и эта пуля могла бы пробить ей голову... Марьям невольно зажмурила глаза, ей вдруг стало страшно.

А батальонный комиссар, от опеки которого она так решительно освободилась, схватил автомат, который Марьям видела в машине рядом с шофером и который непонятным для нее образом оказался в канаве, и стал с колена стрелять по самолету. Лицо у него сделалось старое, злое, напряженное, и Марьям, глядя на него, вдруг почувствовала, что у нее самой так же сжимаются челюсти, выпирают скулы, собирается в морщины лоб... Ах, если бы попал! Если бы попал!

Самолет снова ушел по кругу и где-то над холмами стал разворачиваться на третий заход. «Он решил нас убить», — подумала Марьям и вдруг вспомнила купе и распростертого на скамейке майора. Неужели сейчас кончится вот этот прекрасный день и она никогда не увидит Федю? Ей стало очень жалко себя...

Батальонный комиссар зорко, как охотник, следил за самолетом. Его губы что-то шептали. Марьям показалось, что он шепчет: «А ну подойди, подойди! Поближе, поближе!..»

Однако «мессершмитт» внезапно изменил направление, круто забрал влево и понесся на юг. Батальонный комиссар приподнялся и закинул голову, ища в небе разгадку этого непонятного маневра.

— Наши! Наши «ястребки»! — вдруг радостно закричал он и, вскочив на ноги, затряс в воздухе автоматом. — Дайте ему! Дайте, ребята! — кричал он вслед двум «якам», которые с разных сторон атаковали «мессершмитт», стремившийся уйти за облака. Но это ему не удалось, потому что сверху, стремительно пикируя, на него падал третий.

На большой высоте началась странная и как будто бы веселая игра. Самолеты кружились, ныряли, опять подымались. Приглушенные расстоянием, как-то по-птичьему курлыкали пулеметные очереди. «Мессершмитт» упорно рвался кверху, но никак не мог добраться до облаков. Один из трех «яков» все время нависал над ним.

— Так его!.. Так его!.. — кричала Марьям с какой-то мстительной радостью.

Как ей хотелось, чтобы этот проклятый «мессершмитт» упал на ее глазах! Но бой переместился куда-то далеко, и самолеты стали казаться комарами, которые кружатся в воздухе перед дождем. Разобрать, какой из них «мессершмитт», уже стало невозможно.

— Ну, натерпелись страху? — ворчливо спросил у нее батальонный комиссар, помогая выбраться из канавы. — Смотрите-ка, да у вас щека поцарапана. Платок у вас есть?

— Есть, конечно.

Но прежде чем она успела его достать, он вынул из своего кармана чистый розовый платок и осторожно вытер с ее щеки кровь.

— Уже запеклась, — сказал он, внимательно разглядывая царапину. — При бритье бывает хуже. Вам не больно?

— Нет, — сказала Марьям, — совсем не больно.

Она поправила выбившиеся из-под платка волосы и тут только заметила, что все ее пальто в пыли и грязи. На шинель батальонного комиссара тоже было страшно смотреть.

— Ну, хороший же у меня вид, — сказала Марьям и стала обивать руками полы пальто, на которых, как она ни старалась, оставались серые пятна.

— Придется подождать, пока высохнет, — виновато сказал батальонный комиссар. Можно было подумать, что это по его вине дорога такая грязная и в канаве они валялись только из-за его нерасторопности.

— А куда же попали бомбы? — спросила Марьям.

— Бомб не было. Он нас обстреливал из пулеметов.

— Но ведь я так ясно слышала свист...

— Это он пикировал.

— А зачем же он пикировал, если нет бомб?

— Для нашего устрашения... А вы, оказывается, счастливая, — прибавил он. — Ведь еще чуть-чуть, и он бы в вас попал.

— Боюсь, что да, — ответила она задорно. — Если бы я не высвободила голову из-под вашей руки, моя бедная голова, очевидно, мне сейчас была бы уже не нужна.

— Вполне возможно. — Он усмехнулся. — Но тогда, я думаю, мы были бы теперь в равном положении.

Он сказал это так просто и шутливо... Марьям невольно взглянула на него с удивлением и благодарностью.

А между тем шофер уже вылез из канавы по другую сторону дороги, где он, так же как и они, благополучно отлежался, и похаживал около машины, осматривая ее.

— Поехали, товарищ начальник, — сказал он. — Садитесь. А девушку надо сперва поздравить с первым боевым крещением.

— Это уже второе мое крещение, — ответила Марьям. — Первое было, пожалуй, еще покрепче этого.

— Землю с подбородка, Воробьев, сотри, — сказал батальонный комиссар.

Выбрав на рукаве место почище, Воробьев тщательно вытер лицо и взялся за баранку. Марьям села на свое место и вдруг заметила, что весь задний борт кузова пробит пулями. Воробьев тоже заметил это.

— Крупнокалиберными бил, бродяга...

— Ну, что же ты стоишь, Воробьев! Ехать надо! — строго сказал батальонный комиссар, залезая вслед за Марьям в машину.

— Да, кажись, приехали, товарищ начальник, — сказал Воробьев и, покрутив рычаг, вылез, чтобы осмотреть, нет ли еще где-нибудь повреждений.

Он открыл капот, заглянул в мотор и чертыхнулся.

— Так и есть. Испорчен карбюратор...

— И нельзя исправить? — досадливо спросил батальонный комиссар.

— Никак, товарищ начальник. Сурьезный требуется ремонт.

Батальонный комиссар растерянно поглядел на шофера.

— Что же теперь делать, Воробьев? Ведь до ближайшего автобата километров двадцать.

— Будем ждать, авось кто и подберет, — философски сказал Воробьев. — Вы себе идите помаленьку, а я вас нагоню у кого-нибудь на прицепе.

Батальонный комиссар с надеждой посмотрел на дорогу: авось да покажется какая-нибудь машина. Но дорога в этот час была совсем пустынной. Действовал приказ Ватутина — ездить при дневном свете как можно меньше.

— Делать нечего, — сказал комиссар, вздыхая. — Пойду. Постараюсь добраться до ближайшего штаба. А ты Воробьев, смотри машину не бросай! — добавил он строго. — Жди помощи. — Он задумчиво поглядел на Марьям, видимо соображая, как с ней быть. — Вы тоже лучше оставайтесь здесь и подождите буксира. Иначе идти придется километров двадцать, а то и больше. Обувка у вас слабенькая... Собьете ноги.

— Нет, я пойду вместе с вами, — твердо сказала Марьям. — Не бойтесь, я дойду. Я и больше ходила.

— Ну идемте... если хотите, — пожал он плечами и, засунув руку под сиденье машины, вытащил оттуда вещевой мешок, в котором по очертаниям угадывались консервные банки и буханка хлеба. — Вот собаки, даже мешок в двух местах прошили. — Он поднял мешок над головой, и Марьям увидела в зеленой плотной ткани два маленьких пулевых отверстия.

При виде этого мешка Марьям вспомнила, что ничего не ела со вчерашнего дня, и ей ужасно захотелось есть.

— Говорят, — сказала она с улыбкой, — что перед походом надо заправляться. Уж не знаю, правда это или нет...

— Вот за это уважаю, — усмехнулся батальонный комиссар. — Терпеть не могу всякие церемонии. — Он положил мешок на переднее сиденье, развязал туго затянутые лямки, выкинул на дорогу пробитую пулей банку и достал большой кусок сыра, хозяйственно завернутого в тряпочку, а потом и полбуханки белого хлеба. Все это он протянул Марьям. — Распоряжайтесь. И нам тоже заправиться не помешает.

— А нож есть?

— Всегда со мной, — ответил хозяйственный Воробьев и, вынув из-за голенища, протянул ей большой складной нож с зазубренным, много послужившим лезвием.

Марьям нарезала сыр и хлеб толстыми ломтями и, вынув себе горбушку, с наслаждением запустила в нее зубы. Батальонный комиссар и Воробьев не отставали от нее.

Хлеб был черствый, сыр очень соленый, но Марьям ела с каким-то особенным удовольствием. «Как странно, — думала она, — это потому, наверное, хлеб такой вкусный, что мы остались живы и вот сидим себе, едим. Значит, душистая горечь подгорелой корочки, щиплющая язык соль — это вкус жизни... А раньше мне почему-то казалось, что человек, переживший такую большую опасность, ни за что не захочет есть. Нет, выдумки не стоят правды. Все надо испытать, только тогда узнаешь наверное...»

Издалека донесся нарастающий шум автомобильного мотора.

— А вот и машина, — оживился Воробьев, взглянув на дорогу.

Батальонный комиссар энергично тряхнул головой, расправил плечи и вышел на середину дороги.

Когда машина приблизилась, он поднял обе руки кверху и закричал, как мог, громко: «Стой! Стой!..» Но огромный грузовик несся на большой скорости, и водитель, очевидно, не имел ни малейшего желания притормозить посреди дороги свою машину. Вот он уже в ста метрах. Вот — в пятидесяти... Сквозь переднее стекло кабины виден шофер. Рядом с ним сидит какой-то командир, воротник у него поднят, шапка нахлобучена до бровей. Он смотрит прямо перед собой, сквозь человека, стоящего на дороге. Видит и не видит.

Обдав их грязью и синим душным перегаром, машина промчалась мимо и стала быстро удаляться. В кузове прыгали какие-то плоские ящики, на ящиках, покуривая, лежали три бойца.

Батальонный комиссар с ненавистью посмотрел вслед машине:

— Вот дьяволы!.. А ведь когда-нибудь сами так же будут сидеть на дороге... Ну, пойдемте!.. Простите, а как вас зовут, девушка? Все забываю спросить!

— Марьям.

— Какое странное имя! Восточное какое-то.

— Казахское.

— Но ведь вы не казашка?

— Нет. — И Марьям опять рассказала про женщину, которая спасла ее отца, а сама из-за этого погибла.

На этот раз рассказывать ей было приятно. Уж очень внимательно и заинтересованно слушал ее спутник.

Когда она кончила, он искоса поглядел на нее и задумчиво протянул:

— Вот оно как! Ну, пойдемте, Марьям.

Он произнес ее имя как-то особенно тепло и уважительно, как будто отблеск того, давнего подвига бросал и на нее свой таинственный, еле различимый свет...

Они двинулись в путь. Отойдя несколько шагов от машины, батальонный комиссар обернулся:

— А ты, Воробьев, жди. Слышишь? За тобой обязательно приедут. Продукты оставляю тебе для усиленного питания.

Первый километр Марьям прошла сравнительно легко. Но потом ноги ее несколько раз провалились в грязь почти по щиколотку, сапоги намокли и стали натирать пятки. Батальонный комиссар шел рядом, чуть сутулясь, изредка поглядывая на Марьям, и, видимо, остро, хоть и молчаливо, сочувствовал ей. Этот косой, встревоженный взгляд придавал ей бодрости, у нее не вырвалось ни одной жалобы.

Мимо проскочило еще несколько машин, но сколько они ни махали руками, ни одна не остановилась. При каждой новой неудаче лицо батальонного комиссара выражало не только досаду, злость, но и лютое смущение. Заметив это, Марьям сначала удивилась, а потом поняла, что он по-мальчишески боится уронить в ее глазах свой престиж. Это почему-то умилило ее, и, чтобы успокоить его, она стала в один голос с ним бранить мерзавцев шоферов.

— А куда вы-то сами идете? — спросила Марьям, когда они прошли километров пять и присели на краю дороги немного передохнуть.

— Я должен помочь организовать хлебопекарню.

— Хлебопекарню? — удивилась Марьям.

Она ожидала какого угодно, но только не такого ответа.

— А вы думали, что мы хлеб из Москвы возим? — резко сказал он, уловив разочарование в ее глазах.

— Нет, не из Москвы. Но я думала, что хлеб пекут где-то в глубоком тылу.

— Для войск, которые на переднем крае, это и есть глубокий тыл. Вы, Марьям, можно сказать, на войне еще не были... Кстати, как фамилия человека, к которому вы едете?

— Яковенко.

— Какой это Яковенко?

— Разведчик. Говорят, он в дивизии Чураева служит. А вы его знаете?

Батальонный комиссар промычал в ответ что-то неопределенное и сухо отвернулся. Марьям огорчилась. «За что он на меня обиделся? — подумала она. — Неужели за этот разговор про хлебопекарню?»

Она не могла знать, что вот уже десять дней во всех беседах с солдатами, которые за это время были у батальонного комиссара, он неизменно приводил как самый типичный пример трусости и паникерства случай с разведчиком Яковенко, принявшим три танка за двадцать. Говоря о Яковенко, он никогда не представлял его себе живым человеком. Он знал только одно: это никудышный солдат, которому место в штрафном батальоне — и нигде больше. И вот эта девушка, красивая, стройная, терпеливая, проехала много тысяч километров, чтобы встретиться с пижоном, маменькиным сынком, который, наверное, рад-радехонек, что его поцарапало и теперь он сможет на законном основании убраться в тыл. А что, если и она того же поля ягодка? Он даже покосился на Марьям, чтобы еще раз ее рассмотреть. Нет, не похоже. Просто она еще очень молода и не умеет, наверное, разбираться в людях.

Дорога стала спускаться в ложбину. И вдруг за поворотом они увидели грузовик, вокруг которого суетилось несколько человек. У полуторки вместо заднего правого колеса стоял домкрат, а на обочине два человека колдовали над резиновой камерой, которая широким серым кольцом лежала на земле. Третий человек, невысокий, плотный, с красным круглым обветренным лицом, в старой, потертой шинели — по всем признакам интендант, — ходил вокруг машины, с беспокойством поглядывая по сторонам.

— Здравствуйте, товарищи, — подойдя поближе, сказал батальонный комиссар. — Что с машиной?

Интендант досадливо махнул рукой:

— Наскочили на какой-то осколок. Целый час тут возимся, сущее безобразие!

— Куда едете?

— Да недалеко, в Отрожки.

— Вот удача! Нам как раз по пути. Я инструктор Политуправления фронта. А эта девушка едет в штаб Коробова... Подбросите?..

— Пожалуйста, — сказал интендант. — Залезайте в кузов. Там мягко и тепло. Мешки с шапками и тюки с полушубками.

— Издалека везете?

— Да из-под самого Балашова. Уже двое суток не ели, не спали. А приедем — будут ругать, почему долго ездили.

— Кто же это вас будет ругать? — улыбнулся комиссар.

— Ругать всегда найдется кому, — вздохнул интендант.

— Так идите в строй!

Круглое лицо интенданта стало сердитым.

— Это вы мне не первый советуете, — сказал он. — Но я, извините, на все такие советы плюю. Что хотите думайте, а я горжусь тем, что я интендант. Вот, к примеру, если я не привезу вовремя эти самые шапки и полушубки, то целый батальон окажется небоеспособным. Понятно вам это?

— Кто же спорит, — сказал батальонный комиссар, которому стало неловко от этой отповеди. — Вы, интенданты, — великая сила!

— Вот именно, — с достоинством произнес интендант. — Приведи сюда хоть миллион солдат, но если не будет чем воевать да во что их одеть, то армия и с места не сдвинется. — Он повернулся к Марьям и весело сказал: — Теперь понимаете, девушка, что такое интендант?

— Великая сила, — сказала Марьям.

Ей понравился этот словоохотливый невысокий человек, который, очевидно, очень любил свое дело. Когда он, отвернув борт полушубка, полез за папиросами в карман гимнастерки, она заметила на груди у него три боевых ордена. Приметил это и батальонный комиссар.

— Э, да вы, я вижу, заслуженный интендант, — сказал он.

— Ну, это как посмотреть, — я в армии только двадцать лет, — посмеиваясь, ответил интендант. — Есть люди и более заслуженные. Но политработник вы, я вижу, молодой...

— Это верно, — согласился батальонный комиссар. — Я в армии только пять лет.

Камеру наконец починили, и шофер при помощи солдата стал привинчивать колесо на место.

— Скорее, скорее, товарищи, — подгонял их интендант. — Ехать надо!

Минут через десять машина тронулась. Интендант уступил Марьям место рядом с шофером, а сам довольно ловко, несмотря на свои почтенные годы, взобрался в кузов и сел на мешок с шапками. Батальонный комиссар лег на полушубки, а рядом с ним примостился солдат.

Машина быстро побежала по дороге.

Марьям было тепло, и она с благодарностью думала об этом добродушном интенданте, который, наверное, очень устал и которому совсем неудобно сидеть на шапках.

Проехали километров десять. Вдоль дороги замелькали домики, плетни — деревня какая-то. И вдруг кто-то сильно постучал сзади в стенку кабины. Шофер затормозил. Марьям выглянула в окошко и увидела рядом с машиной своего спутника — батальонного комиссара.

— Ну, Марьям, до свидания, — оказал он дружески. — Я уже на месте... А вам дальше ехать. Товарищ Медников поможет вам добраться до штаба армии. Как приедете, сразу спросите, где санитарный отдел. А уж там все вам расскажут и доставят до госпиталя. Доброго пути. Авось еще увидимся...

Он помахал рукой и пошел, слегка покачивая плечами, к ближайшей хате. Марьям посмотрела ему вслед, и ей вдруг стало жалко, что он уходит. Она вспомнила, как он сердился на нее, как прикрыл собою от пуль, как по-ребячески огорчался, когда машины не хотели остановиться. Да неужели же они и вправду никогда больше не увидятся?

Она высунулась в окошко кабины и крикнула:

— Товарищ батальонный комиссар! А как ваша фамилия?

— Силантьев, — ответил он, на мгновение обернувшись.

Машина побежала вперед, и Марьям тут же потеряла его из виду.

Глава восьмая

1

К себе в штаб Коробов вернулся поздно ночью. Двое суток он провел в войсках. На участок армии прибывали все новые и новые дивизии и полки. Трудностям, казалось, не будет конца, а главное — заедали мелочи: то вдруг выяснилось, что где-то застряли цистерны с горючим и через несколько часов неминуемо остановится весь автотранспорт, то приходилось терпеливо объяснять какому-нибудь недостаточно опытному командиру, как маскировать подразделения в условиях и впрямь более чем трудных. И все это огромное количество крупных и малых дел надо было подчинить одной цели: в самый кратчайший срок создать и как можно крепче подготовить ударную группировку.

Разговаривая с командирами, Коробов приглядывался к ним, стремясь понять, что это за люди, обладают ли они должной энергией и инициативой. Заезжал он и к Чураеву.

Нет, он не во всем согласен с Ватутиным в оценке этого человека. Конечно, у Чураева есть недостатки. Но в деле комдив находчив, мужествен и не прячется от ответственности. Недели три тому назад разведка донесла Чураеву, что противник вскоре будет заменять свои части перед фронтом его, чураевской, дивизии. Действительно, через два дня, к вечеру, на значительном участке армии гитлеровцы начали усиленную артиллерийскую стрельбу. Чураев позвонил Коробову и сказал, что, по его мнению, противник пытается отвлечь наше внимание и незаметно произвести замену войск. Не случайно же в глубине расположения противника мелькают огни...

— Предположим, не случайно, — сказал Коробов. — Что из этого следует?

Чураев полагал, что это движутся колонны вражеских автомашин, а так как перекрестки тех двух дорог, по которым немецкое командование могло подводить и отводить войска, были уже давно пристреляны, то он просит разрешения открыть огонь. Конечно, в этом был довольно большой риск. Коробов, признаться, поколебался немного, однако все же разрешил, даже больше того — приказал дивизиону армейской артиллерии поддержать дивизию Чураева своим огнем. Артиллерийский налет продолжался довольно долго. Коробов, дождавшись рассвета, выслал самолет сфотографировать результаты ночного артиллерийского налета. На фотографии были отчетливо видны разбитые машины и большое количество уничтоженных вражеских солдат. Коробов объявил Чураеву благодарность.

Но этого мало. Удача чураевской операции навела Коробова на интересную мысль. Через несколько дней он распорядился послать две роты саперов на склоны одного из высоких холмов, вблизи от переднего края, с приказом начать рыть окопы, правда, не очень глубокие.

Саперы старались вовсю. С наступлением темноты их отвели, а на другой день они вновь трудились с утра и до вечера. Противник молчал, напряженно наблюдая за тем, что происходило почти у него на виду. К вечеру саперов вновь убрали. А когда наступила ночь, на склоне холма замелькали огни. Их было много, красные, синие, белые, они появлялись то в одном месте, то в другом, то в третьем... И все это непрерывное мелькание и перемигивание издали, должно быть, создавало впечатление большого движения. Очевидно, окопы занимались вновь прибывшими частями...

В эту ночь противник не пожалел снарядов. Он буквально вскопал этот песчаный холм. Если бы действительно здесь были расположены войска, им не поздоровилось бы. Коробов слушал, как бушует вражеская артиллерия, и посмеивался. Так, так, сильнее! Не жалейте снарядов! В землю их, в землю! И уже совсем в хорошее расположение духа он пришел, когда узнал, что не пострадал ни один из пятнадцати смельчаков, которые с электрическими фонариками в руках бегали по холму, играя с противником в жмурки. Никто даже не ранен. Он вызвал их к себе и наградил орденами.

Стало быть, выходит, что с Чураевым дело обстоит совсем не так просто... Конечно, надо будет последить за ним повнимательней, построже. Не доверяет он подчиненным, все сам да сам. А это опасно. Ведь не случайно же Ватутин приказал, чтобы во всех частях были организованы группы из находчивых, отважных, умелых людей, которых можно будет забросить в дальние тылы противника. Им предстоит уничтожать штабы, подрывать мосты, наводить на дорогах панику, а для этого нужна самостоятельность, инициатива...

В ожидании наступления Коробов не знал ни минуты покоя. Он работал не смыкая глаз и не покладая рук и требовал такой же работы от своего штаба. И вот тут-то оказалось, что не все люди, которые окружали его в последнее время и которых он до сих пор считал дельными и надежными, внушают ему одинаковую уверенность. Иной раз сомнения возникали, казалось бы, из пустяка.

Так, например, он заметил, что оперативные сводки перепечатываются машинистками по нескольку раз, специально для того, чтобы командарм, член Военного совета и начальник штаба получали их не в копии, а в первом машинописном экземпляре. Коробов удивился:

— Это чье же распоряжение? — спросил он у начальника своего штаба генерал-майора Белышева, очень решительного на вид человека с круглой бритой головой и резкими чертами лица. В глубине души Коробов надеялся, что это причуды чересчур старательного начальника канцелярии.

— Мое, товарищ командующий, — не без самодовольства ответил Белышев.

— А зачем это вам нужно?

Белышев стал длинно и не совсем вразумительно распространяться о стиле работы и авторитете командования.

Коробов сердито прервал его:

— Делать вам, что ли, нечего, товарищ Белышев. К чему эта лишняя возня? Авторитет укрепляют другими способами. Давайте мне из-под копирки третий экземпляр, лишь бы он был четко напечатан, не тратьте время зря.

Белышев молча склонил бритую голову. Очевидно, он гордился заведенным порядком и считал, что командарм недооценивает его административных дарований. Коробов продолжал получать сводки в первом экземпляре и больше не поднимал этого разговора, но Белышев перестал казаться ему умным и заслуживающим полного доверия человеком.

Зато с Дружининым, членом армейского Военного совета, ему становилось все лучше и легче работать.

Правда, трудно было найти человека, который бы так не походил на Коробова, как Дружинин. Вспыльчивый, резкий, чрезвычайно откровенный в мыслях, чувствах, симпатиях и антипатиях, он частенько сталкивался с Коробовым, спорил с ним азартно, пылко и запальчиво. Командарм посмеивался:

— Ну еще бы, Андрей Лукич, ты, конечно, прав. Ты же у нас святой. Я могу ошибаться, а ты — нет, ни в какую! Вот что я тебе скажу: ты, должно быть, романов начитался. Там как только политработник, так обязательно непогрешим и учит уму-разуму командира. Вот и ты меня хочешь учить. Только ученик тебе попался упрямый. Такая, подумаешь, незадача!..

Дружинин знал, что он нетерпелив и способен взрываться даже при самом незначительном накале. Знал, старался сдерживаться и все-таки почти никогда не мог удержаться вовремя. Штабные остряки говорили про него, что это не человек, а «феерия со взрывами», но тем не менее уважали за честность, прямоту и воинствующую ненависть ко всякому — откровенному и скрытому — подхалимству. Однажды с ним произошел такой случай.

Во время бомбежки был тяжело ранен секретарь Военного совета майор Ершов, исполнительный, скромный и добросовестный человек. На его место нужно было назначить другого. Дружинин приказал начальнику отдела кадров подобрать подходящую кандидатуру.

На следующее утро начальник отдела кадров доложил, что подходящий человек найден в резерве. Через полчаса перед Дружининым уже стоял молодой капитан, удивительно вежливый, державшийся с каким-то особенным строевым лоском. Шинель на капитане была тщательно подогнана, сапоги начищены до блеска, ни к чему не придерешься — все на месте и все достойно всяческого поощрения. Однако было что-то очень неприятное в напряженно-угодливом выражении лица, в глазах, которые смотрели не мигая, как бы угадывая желание начальства, в рыжеватых, тщательно подстриженных усиках.

— Так, — сказал Дружинин, исподлобья поглядывая на капитана. — Значит, это о вас докладывал мне полковник?

Капитан вежливо улыбнулся:

— Обо мне, товарищ бригадный комиссар.

— Какая же у вас специальность?

— Я — адъютант, — ответил капитан с достоинством.

Дружинин усмехнулся:

— Что-то я такой специальности в армии не знаю.

Капитан как-то неловко пожал плечами и отвел в сторону глаза. Он привык к тому, что у начальства шутки бывают грубоватыми, но нужно иметь выдержку.

— А у вас есть военное образование? — спросил Дружинин.

— Пехотное училище, товарищ бригадный комиссар.

— И давно вы работаете адъютантом?

— С начала войны.

— Где и у кого?

— На Брянском фронте, — сказал капитан. — При командующем армией. То есть сначала я был адъютантом у начальника тыла, а уж потом меня взял к себе командарм. — Капитан старался отвечать как можно точнее. Он понимал, что этот допрос совершенно законен. Каждый начальник хочет иметь адъютантом удобного, подходящего человека и поэтому должен знать его прошлое.

— А почему откомандированы? — спросил Дружинин.

Ответ капитана был обдуманно туманен:

— В связи с изменившимися обстоятельствами...

— Так, так... — Дружинин с интересом рассматривал этого профессионального адъютанта. — Ну, а теперь что вы собираетесь делать?

— К кому назначат! — вежливо ответил капитан и, заметив, что Дружинин вынул папиросу, машинальным и привычным движением достал из кармана коробок спичек.

Но зажечь спичку он не успел. Дружинин в ярости обрушил на стол всю тяжесть своего пудового кулака. (Когда-то, еще до окончания Военно-политической академии, он был хорошим — классным — спортсменом и до сих пор поднимал двухпудовую гирю, словно она была сделана из картона.) Капитан вздрогнул всем телом, выронил коробок и, в один миг растеряв всю свою завидную выправку, побледнел и попятился к двери.

— От войны прячешься, бездельник! — громовым голосом крикнул Дружинин. — В холуях любишь ходить! Так вот: пойдешь на передовую. Вон, чтобы духу твоего тут не было!..

Через час капитан был уже на пути в полк.

Последствия этой вспышки были для Дружинина совершенно неожиданными. Его собственный адъютант, батальонный комиссар Колесников, человек самолюбивый и обидчивый, услышав этот диалог, тут же подал рапорт с просьбой немедленно направить его на передний край. Дружинин долго уговаривал Колесникова остаться, убеждая, что все высказанное им капитану ни к кому, кроме капитана, больше не относится. Но Колесников стоял на своем, и через два дня Дружинин вынужден был его отпустить.

Секретарем Военного совета стал майор Куликов, добродушный и спокойный человек, попавший в резерв из госпиталя. Куликов упорно хотел возвратиться в свою часть. Но Дружинин настоял, чтоб он остался в штабе армии. А вот адъютанта себе по душе он нашел не скоро.

— Забавно! — сказал Коробов. Узнав об этой истории, он стал гораздо лучше относиться к Дружинину. Относиться лучше значило для Коробова, во-первых, возлагать на человека по-настоящему ответственные дела; во-вторых, говорить с ним попросту, без холодной уклончивой вежливости; в-третьих, открыть для него запас своего собственного большого опыта и умения обращаться с людьми.

Для Дружинина коробовское отношение к делу было интересно и поучительно. Он был еще молод, ему недавно исполнилось тридцать пять лет, а решать ему приходилось вопросы сложные, тонкие, не предусмотренные никакими инструкциями. Вот, например, случилось ему присутствовать на партийном собрании в одном из полков. Принимали в партию. Очередь дошла до одного солдата — храброго разведчика, который привел в плен пять гитлеровцев и уже успел получить два ордена. И вот с места встает молодой парень, красивый, статный. Ему говорят: «Расскажи свою биографию!» Боец топчется и молчит. Потом говорит: «Я, товарищи, ошибку сделал, что в партию заявление подал. Прошу меня не разбирать». Ему кричат: «Петров, брось глупости болтать! Расскажи о себе!» — «А что мне говорить, у меня судимость — пять лет». — «За что?» — «За хулиганство. Я человеку голову разбил... И вообще я не Петров, а Козлов. Я из лагеря сбежал». Собрание притихло. Все смотрят на члена Военного совета — что он скажет. Дружинин нашелся: «Надо, товарищи, прежде всего снять с него судимость, а уж потом решать». Так и постановили. А на другое утро из дивизии сообщили: Петров опять отличился в разведке, подорвал вражеский броневик, сам ранен. Спрашивают, награждать ли его орденом? Конечно, наградить. Человек заслужил его кровью. А вот принимать ли в партию? Дружинин колебался — случай исключительный. Он решил рассказать о нем командарму.

Коробов молча выслушал его.

— А сколько ему лет, этому Петрову — Козлову?

— Двадцать три.

— Так. Стало быть, если не убьют, проживет еще верных пятьдесят — шестьдесят лет. Неужели же ему всю жизнь носить этакое тавро? Хулиган, преступник... Ведь он великолепнейшим образом мог обо всем умолчать. Однако не умолчал. Дело свое делает блестяще. Все время на переднем крае... А что из лагеря сбежал... Ну, так ведь не в Ташкент, а на фронт. Да и что там такое натворил, чуть ли не в детстве? Подрался, говорят... Жил, верно, где-нибудь в общежитии. Никому до них дела не было. Ну вот он и сбился с панталыку... Вам, конечно, и книги в руки, но если бы меня спросили, как старого партийца, я бы сказал — принять... только, конечно, под настоящей фамилией... А судимость надо снять немедленно!

Дружинин мрачно кивнул:

— Вот это вы правильно советуете. А я, вместо того чтобы твердо сказать «да» или «нет», попросту нашел удобную форму, чтобы прекратить обсуждение и отложить дело. Хорошего мало...

— И плохого немного. Лучше отложить дело и подумать, чем напороть какой-нибудь ерунды.

2

Уже третий день продолжались учения в ближнем тылу дивизии Чураева. На холмах и на склонах оврагов были построены укрепления, которые представляли как бы оборонительную полосу противника. Место выбрали удобное для обороны и трудное для наступления. Снова и снова подрывали саперы воображаемое минное поле, и в открытые ими проходы устремлялись танки. Танки с ревом мчались вперед, прикрывая пехоту, взламывая оборону противника. Стараясь не отстать от машин, вслед за ними, стреляя на бегу, бежали пехотинцы. Достигнув намеченных рубежей, кидались в атаку и, сломив сопротивление противника, устремлялись вперед, туда, где их ждали новые препятствия.

Вооружившись ножницами и соломенными матами, они ползком пробирались по минному полю вслед за саперами. Учились, как надо находить заминированные места и обезвреживать мины, как перебираться через густые — в три ряда — проволочные заграждения, то перекидывая через них маты, то перекусывая ножницами толстую железную проволоку, колючки которой рвут одежду и глубоко впиваются в тело.

Эти учения были несравнимо труднее любых самых сложных маневров мирного времени.

Солдаты и офицеры устали, но Коробов требовал от своих комдивов, чтобы они ставили перед частями все более сложные задачи. Временами командиры полков, батальонов и рот должны были действовать так, словно всякая связь со штабом потеряна.

По долгому своему боевому опыту Коробов знал, как мучительно труден прорыв укрепленной полосы, как много коварных неожиданностей таит каждая складка местности. Пехота прорвется через один рубеж, и кажется, что за ним уже полный простор, иди куда хочешь, но вдруг опять начинается канонада, опять минные поля, опять ряды проволочных заграждений, опять дзоты. Люди устали, изнурены, сосед справа ранен, сосед слева убит, а надо идти, бежать, ползти, боем отвоевывая каждый шаг, непрерывно стремясь вперед. Да, для такого испытания нужна тренировка, нужен опыт, нужно исключительное напряжение всех сил, а главное, нужна вера в то, что жертвы не будут бесполезны, тогда ты победишь.

Но как ни трудны, ни утомительны были учения, никто не роптал. Каждый солдат и офицер понимал и чувствовал, что сейчас на этих холмах и в этих оврагах решается не только успех общего дела, но и вопрос жизни и смерти любого из них. Поэтому все трудились изо всех сил.

В этой большой напряженной работе главная цель была развить самостоятельность, инициативу и сметку у каждого солдата, офицера и генерала. Привычка то и дело оглядываться назад, на начальство, вдруг сделалась опасной привычкой. Начальство могло и не погладить за нее по головке.

В начале октября был упразднен институт комиссаров. Командирам, в том числе и майору Дзюбе, было приятно такое доверие. Но если раньше Дзюба делил с Жигаловым ответственность, то теперь все надо было решать самому, на свой страх. Правда, в Чураеве он чувствовал крепкого начальника, который держит в руках все нити и думает за него, Дзюбу. Иногда это даже было удобно, иногда — досадно. Но в конце концов ко всему привыкаешь. И теперь, во время учения, он часто обращался к Чураеву за указаниями, даже тогда, когда это совсем не так уж было необходимо.

Чураев для вида журил Дзюбу за недостаток самостоятельности, однако же подсказывал нужное решение не только с удовольствием, но почти что с торжеством.

Из всех людей дивизии он один оставался на этих учениях холодным и предубежденным.

Настоятельные напоминания Коробова о том, что надо предоставить командирам побольше инициативы и свободы, он принимал как личное оскорбление, и каждый запрос подчиненного казался ему доказательством собственной правоты и неправоты начальства.

И, скрывая это от самого себя, он тревожно и жадно ждал очередной ошибки подчиненного или смущенного, полного смятения и неуверенности вопроса по телефону: «Как быть?»

Дальше