Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава тридцать первая.

Ждать и верить!

Коля и Витя лежат рядом в небольшом окопе, надежно прикрытом сверху ветвями. Витина рана совсем зажила, и он может делить с другом долгие часы ожидания. Тепло. Пряно пахнет сеном. Под головой у Коли вещевой мешок. В правый бок уткнулся немецкий автомат. Хоть и не очень удобно, но ощущение того, что оружие при тебе, придает уверенность.

Вот уже десять дней дежурят ребята на этой лесной опушке. А отца все нет... Каждая ложбинка здесь ими изучена. Каждый кустик знаком. Уже и рассказывать друг другу больше нечего. Обо всем переговорено в эти томительные дни. И, кажется, терпения нет больше ждать. А ждать надо.

Если бы Коля был один, он бы, наверное, совсем пал духом. Но рядом Виктор, преданный, испытанный товарищ.

Прежде Коля относился к нему как к младшему и более слабому. Он старался опекать его. Испытания, через которые они вместе прошли, не только сблизили мальчиков, но как-то изменили и их отношения. Незаметно для себя Виктор возмужал, душевно окреп. И сейчас, когда Колю охватывали сомнения, Витя так спокойно и твердо произносил одно короткое слово «ждать», что снова возвращал Коле уверенность.

...Который теперь час, ребята не знают. Ночь наступила уже давно и тянется, тянется, кажется бесконечной. Где-то в глубине леса воют волки. Изредка ветер врывается в чащу, раскачивает верхушки деревьев. И снова тишина.

Коля вздыхает, вертится на своем неудобном ложе. Сейчас его очередь спать, но в голову лезут разные думы... Ведь здесь, в этом лесу, он когда-то гулял с отцом и очень боялся отстать от него и заблудиться. Смешно!.. Кажется, именно на этой полянке он нашел целое семейство подосиновиков с огненно-красными шляпками. Они были такие красивые, что даже рвать их было жалко! Когда отец и сын принесли домой полную корзину, мама залюбовалась. Она любила все красивое...

— Чего ты не спишь? — спросил из темноты Витя.

Коля поднялся и нащупал флягу с водой.

— Пить хочешь? — спросил он.

Витя не ответил. Коля отпил глоток и снова лег.

...Наверное, скоро придет дозор. Он навещает мальчиков дважды в ночь. Только после долгих просьб Колесник разрешил ребятам дежурить на опушке. Он понимал, как это важно для Коли. Но он приказал, чтобы дозорные наблюдали за ними...

Вдалеке снова закричала сова.

— А ты сов не боишься? — спросил Коля.

— Раньше боялся, — поспешно отозвался Витя. Он словно устал от долгого молчания и заговорил скороговоркой:

— Меня бабка всегда пугала: «Как не будешь долго спать, так сова тебя в лес утащит!» Я дурачок был, верил...

— А меня бабка трубочистом пугала: «Схватит тебя трубочист и посадит в черную трубу...» — Коля засмеялся.

Они говорили, а сами прислушивались. Таинственные шумы темного леса пугали.

Вот треснула ветка. Как будто кто-то кашлянул... Ребята невольно сжали свои автоматы. Хотя они и ожидали дозора, но кто его знает, что там.

Невдалеке три раза громко свистнули. После небольшой паузы свистнули еще четыре раза.

— Пошли! — шепнул Коля. — Это наши!

— Ребята, где же вы? — нетерпеливо окликнул их знакомый голос.

Федор!.. Наконец-то он вернулся из рейда! Мальчики выскочили из окопа и устремились на голос с такой быстротой, что Федор невольно отскочил в сторону.

— Вот, дьяволы, как напугали! — воскликнул он. — А я подумал, что на засаду нарвался.

— Они тут обжились, — сказал пришедший вместе с Федором Харитонов. Он закуривал самокрутку, привычно укрывая огонек согнутой ладонью. — У них теперь свой партизанский лагерь.

— Ну как, ребята, все ждете? — спросил Федор.

— Ждем, — ответил Виктор.

— И долго еще будете?

— Пока не дождемся.

Федор помолчал.

— А может, это дело безнадежное? Уже почти две недели прошло.

— Отец сказал, что придет, — твердо произнес Коля.

— Ну ладно, — проговорил Федя. — Мы еще к вам под утро зайдем. Сейчас некогда.

— А где Геннадий Андреевич? — спросил Коля.

Федор ответил не сразу:

— Уехал.

— Куда?

Федор снова помедлил.

— В дальнюю командировку... — совсем тихо ответил он и вдруг заторопился:

— Ну, мы пойдем, ребята...

В том, как Федор оборвал разговор, Коля почувствовал какую-то неправду.

— Когда же вернется? — настойчиво спросил он, стараясь в темноте заглянуть Федору в глаза.

— Когда вернется? — переспросил Федор. Голос его вдруг охрип. — Пожалел вас, хотел соврать... Не вернется, ребята. Геннадий Андреевич... совсем не вернется. Перед смертью вас вспоминал. Горевал, что свидеться не удалось...

Коля хотел спросить, как погиб Геннадий Андреевич, но не смог: перехватило горло. Он услышал рядом всхлипывания и понял: это плачет Витя.

Большая рука Федора опустилась на Колино плечо.

— Держитесь, ребята, — только и нашел он что сказать мальчикам, сердцем понимая, какую тяжелую рану он им сейчас нанес.

...Мальчишки не спали всю ночь. Постепенно отчетливей стали проступать очертания дальних кустов: занимался рассвет. И, хотя небо было закрыто тучами и солнце не могло позолотить своими лучами верхушки деревьев, день побеждал медленно и настойчиво.

Внезапный выстрел, прорезавший лесную тишину, заставил Колю и Витю вскочить на ноги. Автоматная очередь!.. Еще одна!..

— Оставайся здесь, а я побегу за Федором к ключу! — крикнул Коля, рванувшись из окопа.

Но бежать уже не было необходимости. Голоса Федора и Харитонова звучали где-то близко.

— Кто стреляет? — Взволнованный Федор подбежал к ребятам. По его правой щеке сочилась кровь: впопыхах наткнулся на острый сучок.

— Опять!.. И ближе!.. — прислушался Харитонов. — Надо укрыться!..

Они притаились за деревьями, тревожно вглядываясь через поле в дальние кусты. За кустами шла дорога, и стрельба доносилась оттуда.

— Там! Там! — вдруг вскрикнул Витя.

Из глубины кустов вышли люди. Их было человек десять. Они бежали через поле к лесу. При первом же взгляде можно было определить: это не солдаты. Только последний из них был в немецкой шинели. Он бежал прихрамывая и часто останавливался.

Коля искал глазами отца, но никто из бежавших не походил на него. Виктор пристально глядел на человека в немецком мундире; что-то знакомое показалось ему в этом человеке: маленькая голова, нескладная фигура, длинные руки...

«Это же Петька! Полицай!» — внезапно понял он.

В этот момент и Коля узнал полицая. Он бросился к Федору, который лежал за другим деревом.

— Они из концлагеря!.. Наверное, из концлагеря! — задыхаясь от волнения, зашептал он. — Их послал отец!.. Можно я крикну, чтоб бежали к нам?..

— Не смей! — оборвал его Федор. — Надо лучше распознать их...

Но у Коли уже не было никаких сомнений. Это наши! Товарищи отца из концлагеря! У них нет оружия. На них рваная одежда. Вот уже видны их измученные, бледные лица.

Ну зачем же медлить, Федор?.. Надо скорей встретить их, спросить об отце...

Коля снова рванулся вперед, но Федор удержал его:

— Без приказа ни с места!

Наконец бежавшие достигли леса и скрылись за деревьями. Коля теперь уже был уверен: отца среди них нет.

— Федя, я к ним, можно? — Колю бил озноб нетерпения. — Они ведь ищут нас... Они знают, где отец!..

Но Федор не отвечал. Вдруг он весь подался вперед. В лице его появилось что-то жесткое, упрямое... Коля взглянул из-за дерева и вдали увидел двух людей. Они отстреливались, перебегая от одного куста к другому. Стреляли они по направлению дороги. В ответ на их выстрелы со стороны дороги неслись автоматные очереди.

Один из этих людей был невысокого роста, коренастый, в расстегнутой гимнастерке, другой... Коля невольно до боли стиснул зубы; невозможно, чтобы у другого были такие знакомые движения, словно наперед знаешь, как он сейчас поднимет худощавую, с острым локтем руку, как побежит. Он узнал бы его среди тысяч людей!

— Папочка!.. Папа!.. — крикнул Коля и, сложив руки рупором, поднес их ко рту, чтобы усилить звук голоса.

Но сильный удар заставил его тут же опустить руки.

— Дуралей!.. Сопляк!.. — услышал Коля над самым ухом. — Хочешь погубить отца?..

Федор собирался еще что-то добавить, но вдруг вскинул автомат и прижался к дереву.

Коля увидел, что из придорожных кустов за спиной отца поднялись четверо гитлеровцев. Один из них, тот, что был впереди, держал в руке какой-то предмет. Он поднял руку, сейчас замахнется...

Это было так страшно, что Коля невольно зажмурил глаза. По щекам его медленно текли слезы.

— Папочка, дорогой, обернись!.. Ну обернись, пожалуйста!.. — как заклинание, шептал он про себя.

Навряд ли Коля понимал сейчас истинный смысл всего происходящего. Два смелых, но уже теряющих силы человека, одним из которых был его отец, обрекли себя на гибель. Они стали мишенью для гитлеровцев, чтобы отвлечь их внимание от остальных.

Рядом с Колей застрочили автоматы. Это Федор и Харитонов хотели спасти отца и его товарища.

Первым упал гитлеровец, который держал гранату. Вслед за ним, странно взмахнув в воздухе руками, рухнул навзничь другой. Остальные двое прижались к земле и, видимо не понимая, откуда в них стреляют, посыпали свои пули веером. Их автоматы словно захлебнулись в ярости, очереди, казалось, не будет конца. Несколько пуль пролетели над головой Федора, срезали толстый сук. Прошелестев зеленой листвой, сук свалился на землю.

Теперь Коля не видел ничего, кроме узкой спины Федора в побуревшей от пота гимнастерке, кроме его вздрагивающих от напряжения плеч. В нем, в Федоре, было сейчас сосредоточено все самое для Коли дорогое: его надежда на спасение отца, его вера в жизнь вместе с отцом...

Еще несколько выстрелов, и автоматы гитлеровцев смолкли.

Федор откинулся к дереву, и Коля заметил, что руки его дрожат мелкой дрожью...

Теперь Коля снова увидел отца. Отец шел через поле и волочил за собой автомат. Он шел удивительно медленно. Правой рукой он придерживал ремень автомата. Левая рука лежала на груди.

Кругом была необыкновенная тишина, такая тишина всегда наступает сразу после стрельбы.

Отец шел, качаясь из стороны в сторону, как будто в поле был сильный ветер. Он шел так медленно, что расстояние между ним и Колей почти не уменьшалось...

Коля не мог больше ждать. У него не было сил ждать...

И Федор вдруг увидел, как впереди мелькает фигура продирающегося сквозь кусты мальчика.

— Стой! — крикнул Федор.

Но Коля уже ничего не слышал. Он бежал по полю. Бежал навстречу отцу.

Федор видел, как высокий человек вдруг остановился и стал медленно опускаться вниз, будто земля тянула его к себе. Мальчик бросился к нему и обхватил его руками, стараясь удержать на ногах.

Федор вдруг резко повернулся к Харитонову.

— Если что случится, прикрывай огнем! — крикнул он и устремился вперед к Коле и его отцу...

Час спустя весь партизанский лагерь уже знал, что группа пленных во главе с Алексеем Охотниковым вырвалась из фашистского концлагеря, что десять человек добрались благополучно, но Алексей Охотников тяжело ранен, что вместе с пленными бежали два полицая: один погиб на дороге, а другой, решив покончить с прошлым, явился к партизанам.

Прошло много тревожных дней, пока Алексей Охотников наконец стал поправляться. Тяжелое ранение в грудь особенно опасно для человека, измученного непосильным трудом и долгой голодовкой.

Каждый раз, когда сознание возвращалось к раненому и он вырывался из тяжелого забытья, Алексей Охотников видел возле себя девочку с косичками. Это была Мая, друг его сына. Много бессонных ночей провела Мая около койки больного и, верная приказу Михеева, не допускала к нему Колю: волнение могло повредить больному.

Однажды утром, осмотрев Алексея Охотникова, Михеев наконец облегченно вздохнул: кризис миновал, жизнь раненого вне опасности.

В тот же день Охотников попросил, чтобы к нему пришел командир партизан. Колесник пробыл у Охотникова недолго, столько, сколько разрешил фельдшер, но они успели поговорить об очень важных вещах. Неверной рукой Охотников еще раз начертил на карте план укрепрайона, рассказал о расположении дотов, о том, как будут установлены минные поля. Не все ему было известно, но то, что он знал и что дополнили бежавшие вместе с ним, имело значение не только для партизан, но и для армии.

Карту с пометками Алексея Охотникова Колесник теперь мог переправить через линию фронта. Он радировал, чтобы с Большой земли прислали самолет.

...С волнением в сердце впервые переступил Коля порог землянки, в которой лежал отец. У него стало тяжело на сердце, когда он увидел заострившиеся черты его лица, затаенную боль в глазах, почти совсем седые, поредевшие волосы.

Коля много раз представлял себе это свидание с отцом. Он думал, что сразу бросится к нему на шею, обнимет, прижмется к его груди. Теперь же робость охватила мальчика. Коля медленно подошел к койке и сел рядом на скамейку.

Отец взял его руку в свою.

— Чего же ты приуныл, сынок? Гляди веселей!..

Он улыбнулся, и Коля улыбнулся в ответ.

— Ну вот, а теперь садись поближе, дай мне на тебя поглядеть получше... Вон как вырос!..

Отец приподнялся на локте, притянул к себе Колю и крепко поцеловал. И тут Коля наконец прижался к нему, самому родному человеку, и затих. Исполнилось то, о чем он так долго мечтал...

Отец гладил сына по волосам и молчал. Только сейчас он понял, что возвращается к жизни. А потом он рассказал Коле то, о чем тот уже немного знал от товарищей отца.

Через несколько дней после того, как был убит Юренев, стало ясно, что Мейер не верит в несчастный случай. Он установил слежку и несколько раз строго допрашивал полицаев. Петька и Василий Дмитрич сообщили Охотникову, что со дня на день нужно ждать расправы.

Оставалось одно: пытаться бежать, хоть момент для этого был не очень благоприятный. Самое тяжелое — оторваться от лагеря...

Однажды темным осенним вечером группа заключенных возвращалась с работы. Нарочно задержались, чтобы стемнело. Все знали, что в лагерь уже не вернутся. Не смог с ними пойти лишь Еременко. Он понимал, что у него не хватит сил, и с утра не вышел на работу.

В запасе у узников концлагеря было часа три. За это время их, может быть, не хватятся. Решили, пока есть силы, держаться вместе. Всего бежало двадцать семь человек. На всех — два автомата, принадлежавших полицаям. Несколько с трудом сэкономленных буханок хлеба лежали в вещевом мешке за спиной Кравцова.

Трудно пришлось, что и говорить! Из двадцати семи дошли лишь десять. Остальные погибли или были схвачены во время организованной Мейером погони. По всем дорогам на мотоциклах разъезжали патрули. В деревнях полицаи придирались к каждому новому человеку, а ведь бежавшим нужно было добывать продовольствие.

В глубине души Охотников боялся, что Петька и Василий Дмитрич дрогнут, струсят, предадут. Но Василий Дмитрич был на другой же день убит во время перестрелки, когда их невдалеке от шоссейной дороги обнаружил патруль. Петька же после этого сильно переменился. Теперь он изо всех сил стремился загладить свою вину. Несколько раз беглецов выручала его немецкая форма. Как-то он остановил на дороге машину с продовольствием и выпросил у шофера несколько банок консервов. Нападать на машину было опасно: в кузове сидели пять вооруженных солдат.

Несколько раз группу обстреливали из засад. Подали убитые. Те, кто остался в живых, шли по ночам, избегая дороги, неся на себе раненых.

В последний раз эсэсовцы нагнали беглецов, когда они уже приближались к тому лесу, где ждали их партизаны. Тогда Алексей Охотников с товарищем решили прикрыть собой отход группы.

— Я уже думал, что смерти мне не миновать, — сказал отец и вздохнул.

Отец и сын долго разговаривали в маленькой землянке в глубине леса. Но о том, что пришлось пережить ему самому, Коля рассказал отцу лишь тогда, когда тот совсем выздоровел и стал одним из помощников Колесника...

Глава тридцать вторая.

Давнее происшествие

Ранним утром 28 июня 1942 года на одной из военных дорог западнее Воронежа от серенькой, неприглядной хатки, затененной пыльными ветлами, отъехала грузовая машина. Только немногие знали, что здесь, в этом приземистом трехоконном домике, размещалась полевая касса Госбанка. Обычно она находилась рядом со штабом дивизии. Но несколько дней назад по указанию командования ее в числе других тыловых учреждений переместили дальше от линии фронта. В кузове машины под серым брезентом стоял большой железный сундук, наглухо запертый и запечатанный. Много, видно, потрудился когда-то над этим сундуком хитроумный мастер. Для прочности он оковал его железными полосами, а для красоты сверху донизу усыпал узорчатыми бляхами и медными заклепками самой разнообразной формы. Никакой пожар не способен был расплавить толстые стенки сундука, никакой даже опытный взломщик не смог бы открыть замок.

Надо сказать правду: сундуку этому гораздо более пристало бы стоять в каком-нибудь укромном уголке помещичьей усадьбы, купеческого дома или даже попросту комиссионного магазина, где его, может быть, приметил бы пристрастный взгляд завзятого любителя старины.

В походной канцелярии управления дивизии он был не очень-то на месте. Но случилось так, что прежний денежный ящик, многие годы стоявший в штабе дивизии и служивший верой и правдой, месяца три назад вдруг ни с того ни с сего перестал открываться, и его пришлось сломать.

Однако начфин штаба дивизии капитан интендантской службы Соколов был не из тех, кого легко озадачить такими пустяками.

Он наведался к начальнику тыла своей дивизии, побывал у соседей, и через два дня на месте старого, такого обычного на вид денежного ящика уже стоял этот узорчатый кованый сундук с хитроумным замком и таким толстым дном, что ему мог бы позавидовать самый солидный из современных несгораемых шкафов.

Так как новый сундук был очень тяжел, то его редко снимали с машины. В последние недели штаб часто менял местоположение, и капитан Соколов во избежание лишних хлопот предпочитал всю свою походную бухгалтерию держать на колесах.

Под брезентовым верхом его полуторки по размолотому гусеницами асфальту и горбатым колеям проселков кочевали перевязанные крест-накрест грубой тесьмой толстые папки с ведомостями и денежными документами, походный складной стол и такие же стулья с тонкими фанерными спинками — предмет особой гордости Соколова. «Вот полюбуйтесь, — говорил он, — сложишь — и хоть в портфеле носи!»

Личные вещи начфина хранились в черном, слегка потертом, но весьма вместительном чемодане.

В пути все это хозяйство охраняли два автоматчика, и, надо отдать Соколову справедливость, охрана у него была отличная.

Автоматчики одинаково ревниво оберегали и денежный ящик, и папки с документами, и, кажется, даже складной стул, на котором обычно сидел их начальник, когда выдавал зарплату военнослужащим.

Быть может, Соколов немножко больше, чем надо, любил похвалиться образцовым порядком своего, как он говорил, «боевого подразделения», но все же было приятно встретить где-нибудь на дороге эту небольшую, аккуратную машину и ее хозяина, туго опоясанного, в шинели, казавшейся чуть тесноватой на его плотной, с прямыми плечами фигуре. Он сидел всегда рядом с шофером, слегка откинувшись на спинку сиденья и выставив вперед густую каштановую бороду (товарищи называли ее «партизанской», и, кажется, это было приятно Соколову). В кузове, выглядывая из-под тента, покуривали автоматчики...

Соколов был, что называется, аккуратист. Никогда ничего не забывал и никогда не ошибался.

Когда он, слегка приподняв жесткие рыжеватые брови, принимал из рук офицера заявление с просьбой направить семье денежный аттестат, а потом бережно укладывал сложенный вчетверо помятый листок из блокнота в свой новенький желтый планшет, можно было считать, что дело уже сделано. Заявление нигде не залежится, и зарплата лейтенанта Фирсова или там майора Сидоренко вскоре будет исправно выплачиваться где-нибудь в Бугульме или в Горьковской области.

Если его благодарили, он отмахивался: «А как же, голуба? Это ведь вам деньги, а не щепки!..» Но маленькую заметку под названием «Чуткость к человеку», напечатанную в дивизионной газете, заметку, где, между прочим, положительно упоминался и начфин штаба такой-то дивизии, капитан Соколов тщательно вырезал и спрятал в нагрудный карман. Видно было, что он польщен и обрадован.

В компании Соколов был приятен и увлекательно рассказывал разные случаи из своей рыболовной и охотничьей практики. Охоту и рыбную ловлю он любил до страсти и, вздыхая, говорил, что прежде, в мирное время, свой отпуск проводил в лесу или на реке.

Он был из тех людей, которые, как говорится, нигде не пропадут. Всюду у него были приятели — среди интендантов, в Военторге, в сапожной мастерской штаба армии и даже в парикмахерской.

Всеми этими многочисленными связями он редко пользовался для себя лично, но охотно выручал товарищей. Можно было подумать, что это даже доставляет ему какое-то особое удовольствие.

Одним словом, парень был компанейский, приятный и удобный в общежитии.

Однако же при огромном количестве приятелей, настоящих, близких друзей у Соколова не было.

— Черт тебя знает, — говорил ему майор Медынский, начальник дивизионного санитарного батальона, человек умный, живой, но несколько грубоватый и склонный, когда надо и не надо, резать правду в глаза. — Со всеми-то ты знаком, со всеми на «ты», без тебя и бекеши нипочем не справишь, а все-таки ты какой-то не такой...

Соколов не обижался. Его как будто даже немного забавляло, что в нем видят нечто особенное.

— Что ж, — говорил он, самодовольно расправляя свою партизанскую бороду, — так и быть должно. Не очень-то станешь ходить нараспашку, когда отвечаешь за сотни тысяч. Попробовал бы ты на моем месте посидеть...

Возражать на это было трудно, и разговор сам собой прекращался.

...И вот этот-то человек, так хорошо умевший приспосабливаться к жизни, славный товарищ и аккуратный, добросовестный служака, пропал без вести.

Утром 28 июня полуторка Соколова, как всегда в полном боевом порядке, выехала в свой очередной рейс. Соколову надо было получить в полевой кассе Госбанка триста тысяч рублей, которые следовало раздать офицерам штаба и всем, кто входил в состав управления дивизии.

Через час деньги были получены. Соколов вывел в ведомости золотым перышком авторучки свою изящную, четкую подпись с небольшим кудрявым росчерком и опять уселся в кабине плечом к плечу с шофером.

Машина выехала из деревни, но к месту назначения — в штаб дивизии — так и не прибыла.

Дивизия в то время оказалась на главном направлении вражеского удара. На нее наступали два танковых корпуса. Двести «Юнкерсов» и «Мессершмиттов» непрерывно бомбили боевые порядки и тылы... С боями дивизия стала отходить к Воронежу.

На войне такие дни не редкость: утро как будто начинается тихо, мирно. Большое воинское хозяйство живет своей деловой, будничной жизнью, походным, простым и в то же время сложным бытом. И вдруг — где он, этот быт? Прощай недолгий уют чужого жилья, короткая радость отдыха, крепкого сна, неторопливой еды! Опять дрожит земля и гудит воздух!

Так было и в тот памятный июньский день.

...На одной из дорог солдаты вступили в бой с прорвавшимися в тыл немецкими броневиками. Один из них был подбит, а другой успел уйти. В километре от места боя на дороге догорала разбитая снарядом штабная автомашина. Знакомая, видавшая виды полуторка! Походная бухгалтерия капитана Соколова... Любой солдат в дивизии сразу узнал бы ее. Около машины лежали трупы одного из автоматчиков и шофера. Начальник финансовой части Соколов и другой автоматчик исчезли. Исчез также и кованый сундук со всеми деньгами и документами. Но солдаты приметили и подобрали в канаве чудом сохранившийся, совершенно целехонький складной стул — из тех, которыми так гордился капитан Соколов, да его большой, плоский, сделанный по особому заказу портсигар из плексигласа с мудреным вензелем на крышке...

Солдата и шофера похоронили в придорожной роще, рядом с убитыми в том же бою, а капитана Соколова, второго автоматчика и надежный сундук искать не стали. Дивизия могла оказаться в окружении, и нужно было по приказу командования, совершив стремительный марш, занять оборону в районе Воронежа.

Вскоре в штаб дивизии был назначен другой начфин, совсем не похожий на прежнего, — очень худой, высокий и сутулый человек в двойных очках, с редкой фамилией: Барабаш, а капитана Соколова, внесенного в списки без вести пропавших, понемногу стали забывать...

Впрочем, Соколова вспоминали, пожалуй, дольше, чем многих других. Нет, не то чтоб его особенно любили, но хвалили все — и начальство и товарищи.

Глава тридцать третья.

Удар на Сейме

Со времени июльских боев прошло восемь месяцев. После небольшого отдыха дивизию, в которой служил когда-то капитан Соколов, передали другой, соседней армии и перевели на новый участок фронта — по среднему течению Сейма. Дивизия заняла позиции вдоль берега реки, напротив совершенно разрушенного гитлеровцами небольшого городка.

Полковник Ястребов, опытный боевой командир, уже не раз получавший сложные задания, готовил свои части к наступлению. Командующий армией вызвал его к себе и поставил перед дивизией боевую задачу: выбить гитлеровцев из укреплений на берегу реки, а затем повернуть на юг и освободить старинный русский город О. Это было важно для успеха всего фронта.

Предстоял бой, во время которого дивизия должна была форсировать Сейм и захватить противоположный берег реки. Задача была нелегкой. Крутой склон, почти отвесно спадающий к воде, враги превратили в настоящую крепость. Прорыли в нем множество ячеек, соединили их внутренними ходами, установили пулеметы, пушки, минометы...

Вечером, накануне наступления, около блиндажа, в котором размещался командный пункт дивизии, остановился вездеход. На примятый, притоптанный снег вышли два человека в одинаковых гражданских черных пальто с серыми барашковыми воротниками.

И все-таки люди эти совсем не походили друг на друга. Один, видимо старший по возрасту, лет пятидесяти, был сухощав, легок и ловок в движениях и как-то даже по-юношески стремителен. Его смуглое лицо было освещено глубоко посаженными черными, необыкновенно живыми и любопытными глазами. Воротник пальто был всегда расстегнут, шапка слегка сдвинута на затылок. Из-под нее выбивалась, спускаясь на самую бровь, прядь прямых черных волос.

Из машины он выскочил стремительно и, дожидаясь штабного офицера, который пошел доложить о гостях командиру дивизии, сразу стал похаживать по узенькой, вытоптанной в снегу тропинке, постукивая каблуком о каблук, чтобы скорее согреться.

Его спутник не торопясь, осторожно и медленно вылезал из машины. Сначала он высунул одну ногу, надежно утвердился на ней и уж тогда, немного подумав, поставил на землю вторую. После этого он слегка похлопал ладонями в теплых вязаных варежках и поглубже надвинул на уши шапку с аккуратно завязанными тесемочками.

Его густо порозовевшее на морозе лицо с прозрачно-голубыми глазами было необыкновенно серьезно. Он посмотрел сперва направо, потом налево и сказал, солидно откашлявшись:

— Ну, вот и приехали!

Как раз в этот момент дверь блиндажа распахнулась, и на пороге появился сам командир дивизии полковник Ястребов, маленький, сухощавый человек, которому удивительно подходила его фамилия. У него был резкий, даже острый профиль, нос клювом и почти вертикальные брови над круглыми карими глазами, веселыми и сердитыми одновременно.

Солдаты в дивизии называли его «наш ястребок». Они и не знали, что с этим прозвищем он окончил школу, военное училище и даже академию и что так же, как они, называет его и командующий армией, в которую входит их дивизия.

Завидя гостей, Ястребов сделал приветственное движение рукой и крикнул звонким на морозе голосом:

— Прошу, товарищи!

Худощавый круто повернулся и быстро пошел к нему навстречу широким, легким шагом.

За ним чуть вразвалку, оставляя на снегу отчетливые следы, зашагал его неторопливый спутник.

— Здравствуйте, товарищи, — приветливо сказал командир дивизии, сильно пожимая гостям руки своей маленькой крепкой рукой. — Ждал вас!.. Веселее воевать будет, зная, что вместе с нами в город войдет советская власть. Вы, если не ошибаюсь, секретарь горкома партии Громов? Артем Данилович?

— Он самый! — ответил худощавый человек. — А это Морозов Сергей Филиппович, председатель горсовета.

Морозов слегка поклонился, сохраняя строгое, чрезвычайно серьезное выражение лица, а потом спросил деловито и требовательно, так, словно ехал в поезде и случайно задержался в пути:

— Когда будем на месте?

— Точно по расписанию, — с улыбкой ответил Ястребов, — хотя возможны и некоторые непредвиденные задержки...

Громов засмеялся, а Морозов вопросительно посмотрел на него, потом на Ястребова и слегка пожал плечами.

— Вот всегда так с военными, — вздохнул он, садясь перед столиком, на котором лежала карта:

— без оговорок не могут. А нам, товарищ полковник, во как надо, чтобы дивизия овладела городом поскорей и, главное, как можно внезапней!..

— Почему? — спросил Ястребов и, пододвинув Громову скамейку, сел напротив председателя горсовета, но тут же спохватился:

— Раздевайтесь, товарищи! Ужинать хотите?.. Впрочем, я и спрашивать вас не буду... Сергушкин! Слетай к повару, передай, чтобы сюда принесли ужин, — приказал он своему ординарцу. — Побыстрее... на троих... нет, на четырех человек — и начальнику штаба.

Сергушкин побежал выполнять приказание. У дверей он посторонился и пропустил в блиндаж высокого командира. В белом овчинном полушубке, опоясанный широким ремнем с портупеей, с большим планшетом на боку, он казался огромным и занял собой всю ширину двери.

— А вот и наш начальник штаба. Подполковник Стремянной. Легок на помине! — сказал Ястребов. — Ну, теперь, Егор Геннадиевич, нам с тобой надо держаться, нам во что бы то ни стало брать город надо. Сам понимаешь: с нами идет партийное и советское руководство!..

— Ах, вот как! Ну, значит, постараемся, — чуть усмехнувшись, сказал Стремянной.

Он сбросил свою курчавую белую ушанку, снял толстый полушубок и от этого сразу чуть ли не вдвое уменьшился в объеме. Теперь стало видно, что это человек лет двадцати семи, двадцати восьми, очень худой, но, должно быть, сильный и выносливый. В поясе он был тонок, а в плечах широк. В каждом движении его чувствовалась уверенная четкость. «Наверное, он на лыжах хорош, — невольно думалось, глядя на него. — А может, футболист или бегун? Что-нибудь такое, во всяком случае...»

У Стремянного были белокурые, пшеничные волосы. Такие же, с золотинкой, небольшие усы вились над углами рта.

Бледное узкое лицо его трудно было даже представить себе раскрасневшимся от жары или мороза.

Когда Стремянной вошел в блиндаж, Громов заметил, что командир дивизии и начальник штаба обменялись привычно-понимающим взглядом, и подумал, что им, должно быть, хорошо работается вместе.

И в самом деле, за те нелегкие месяцы, которые Ястребов и Стремянной провели в боях (Стремянного назначили начальником штаба дивизии всего за неделю до памятного июньского сражения), они научились с одного слова понимать друг друга.

Каждый оценил в другом его способности, мужество, уменье в трудной обстановке находить верное решение.

Здороваясь с гостями, Стремянной несколько задержал руку председателя горсовета и сказал, лукаво прищурив один глаз:

— Вы, я вижу, товарищ Морозов, меня совсем не узнаете... А вот я вас сразу узнал.

— Да вы разве знакомы? — удивился Громов.

— Нет, — коротко ответил Морозов.

— Ну, это как сказать! — Стремянной засмеялся. — У вас, наверное, таких знакомых было много, а вот вы у нас один...

В глазах у Морозова появилось нечто похожее на беспокойство.

— Что-то не припомню... — сказал он. — Где же мы с вами встречались?

— Да нигде, кроме как у вас в приемной. Неужто совсем забыли? А ведь я там порядком пошумел.

— Зачем же было шуметь? — наставительно, с упреком в голосе сказал Морозов. — И без шума бы все сделалось.

— Ни с шумом, ни без шума не сделалось. — Стремянной вздохнул. — Ходил я к вам, ходил, просил-просил, ругался-ругался, а вы крышу в домике, где я жил, так и не починили. Разве что теперь заявление примете? Севастьяновский переулок, два...

— Он ведь здешний уроженец, — указывая на Стремянного движением бровей, сказал Ястребов, обратившись к Громову. — Не куда-нибудь идет — домой!

— Да, верно, домой, — повторил Стремянной, и лицо его как-то сразу помрачнело. — Тут я и родился, и школу окончил, и работать начал на электростанции. Монтером... А потом, после института, сюда же вернулся — сменным инженером. Да недолго проработал — около двух лет всего. Больше не дал немец.

— А в городе кто-нибудь из ваших остался? — осторожно спросил Громов.

Стремянной покачал головой:

— Отец!.. Не знаю!

Морозов вытащил из кармана записную книжку.

— Так какой, ты говоришь, адрес у тебя? Севастьяновский, два? Перекроем тебе крышу, обязательно перекроем! Дай только в город войти. А тогда, конечно, недосмотр был... Уж ты извини, брат, недосмотр.

Громов хлопнул себя по коленям ладонями:

— Ай да Сергей Филиппыч! Как разошелся! Да ты бы сперва поглядел, цел ли дом-то. Может, и крышу ставить не на что...

Морозов поднял на него свои светло-голубые глаза.

— А ведь это верно, — сказал он задумчиво. — Ну что ж, сперва посмотрим, стоит ли дом. Если цел, крышей его накроем.

Он достал из кармана маленькую записную книжечку и что-то написал в ней бисерно-мелким, но четким почерком. Громов заглянул ему через плечо и прочел вполголоса:

— «Севастьяновский, два. Подполковник Стремянной. Если цел — покрыть железом». Побойся бога, Сергей Филиппыч! Да разве так можно писать? — Он громко расхохотался.

Ястребов и Стремянной невольно вторили ему.

Морозов слегка пожал плечами. Лицо его было совершенно невозмутимо.

— А что такое? Коротко и ясно. Даже не понимаю, что здесь смешного.

— Это потому, что у тебя чувства юмора нет.

— Нет, — спокойно согласился Морозов. — Вот и жена мне постоянно говорит: «Скучный ты человек, Сережа, юмора у тебя ни на грош». А что я ни скажу — смеется.

Все вокруг опять засмеялись.

Морозов махнул рукой:

— Смейтесь, смейтесь, я привык!

Дверь снова отворилась, и в блиндаж вошел повар — молодой парень в белом халате, надетом поверх шинели. В больших, красных от мороза руках он осторожно нес котелок, несколько алюминиевых мисок, ножи и вилки. В блиндаже сразу вкусно запахло жареным мясом, перцем и лавровым листом.

Ястребов сам разложил жаркое по мискам и налил гостям по стопке водки.

— Ну, товарищи, — сказал Громов, — за то, чтобы по второй выпить уже в городе!

— Правильный тост! — поддержал Ястребов и приподнял свою стопку. — Но объясните мне сперва, что у вас за особое дело в городе... Мы ведь и сами медлить не собираемся.

— Это, конечно, ясно. — Громов налег грудью на край стола и придвинулся поближе к Ястребову:

— Нам, видите ли, достоверно известно, что гитлеровцы собираются вывезти из города все, что можно поставить на колеса, и угнать всех, кто способен работать. Хорошо бы этому помешать, а? Как вы думаете?

— Да так же, как и вы, — усмехаясь, ответил Ястребов. — Должен сознаться, что и у нас с товарищем Стремянным есть кое-какие сведения об этом... Ну, и свои соображения, естественно...

— Естественно! — подхватил Громов. — Вы уж меня извините, товарищ Ястребов, мы с Сергеем Филиппычем люди не военные, гражданские, а по дороге сюда тоже различные оперативные задачи решали... Вот, думаем, если бы удалось быстро обойти город и перерезать дорогу на запад, то они бы оказались словно в мешке. Впору было бы думать, как головы унести...

— Придумано неплохо, — сказал Ястребов, — если бы только предстоящая нам задача исчерпывалась взятием города. Но, к сожалению, это только первая ее часть. Главные трудности нас поджидают впереди — и как раз за городом. Западнее — так, километрах в пятидесяти от города — гитлеровцы построили укрепрайон. — Он встретил вопросительный взгляд Громова и кивнул головой. — Сейчас объясню. — Его маленькая, суховатая, крепкая рука привычным движением взялась за карандаш. — Расчет противника таков: в случае нашего прорыва на Белгород — остановить наступление вот здесь, километрах в семидесяти на восток. По имеющимся данным, укрепления построены довольно солидно — доты, надолбы, противотанковые рвы, минные поля, колючая проволока... Словом, все, что полагается. Проселочные дороги и шоссе простреливаются многослойным огнем... — Повозиться нам придется основательно. — Ястребов озабоченно постучал карандашом по столу. — Заметьте, что расположение района выбрано не случайно... Гитлеровское командование стремится перекрыть узел дорог и заставить нас идти прямо по занесенным снегом полям. А поля в этом районе, как вы знаете, густо изрезаны балками, овражками, на холмах раскинуты рощи. Местность очень удобная для обороны... — Ястребов помолчал. — Так что нам есть о чем подумать...

— Да, действительно, дело серьезное, — сказал Громов. — Но если вы знаете, что существует укрепрайон, то, очевидно, у вас есть и данные о нем.

— Конечно, мы знаем довольно много, — согласился Ястребов, — но надо бы знать еще побольше. Представляете, сколько мы сил, а главное, жизней сбережем, если будем брать укрепрайон, располагая всеми данными. Могу вам сказать, товарищи, только одно: сделаем все, что в наших силах и даже свыше сил. Дивизия будет действовать по плану командования. Естественно, что и в наших интересах освободить город как можно скорее. Так что будем надеяться скорее завершить операцию! В городе нас уже ждут!..

Морозов внимательно слушал, на его круглом лице появилось сосредоточенное выражение.

— Да, — проговорил он, — наше подполье серьезно поработало! Как жаль, что многих уже не увижу! Погибли... Вот недавно — партизаны радировали — убит в бою один хороший человек. Руководил подпольем... Кстати, товарищ Стремянной, ваш однофамилец... Может быть, вы даже его знали?

Стремянной побледнел и тяжело оперся руками о стол.

— Стремянные в городе были только мы одни, — проговорил он. — Только наша семья!..

Морозов растерянно взглянул на Громова.

— Артем Данилыч, — спросил он, — может быть, я перепутал фамилию?

— Его звали Геннадием Андреевичем, — сказал Громов.

Подполковник медленно поднялся, провел рукой по голове, словно приглаживая волосы, и, отойдя в угол, долго стоял отвернувшись...

Через пятнадцать минут Сергушин проводил гостей в соседний блиндаж. Едва они вышли, как дверь снова хлопнула, и по ступенькам вниз быстро сошел начальник особого отдела дивизии майор Воронцов. Его круглое, румяное от мороза лицо казалось взволнованным. Он остановился посредине блиндажа и несколько мгновений глядел куда-то в угол, щуря глаза от яркого света. Руки его были глубоко засунуты в карманы полушубка. На ремне висел пистолет в новой светло-желтой кобуре.

Стремянной подвинул табуретку:

— Садись, товарищ Воронцов!

Воронцов досадливо махнул рукой, снял шапку и сел.

— Вот что, товарищи, — сказал он, смотря то на Ястребова, то на Стремянного, — час назад линию фронта перешел один наш подпольщик, Никита Борзов. Когда он приближался к нашим позициям, немцы его обстреляли и смертельно ранили... Я успел с ним поговорить. Он сообщил, что вчера в ночь гестапо расстреляло в городе пятерых товарищей. Видно, какая-то сволочь их предала.

Ястребов хмуро смотрел на Воронцова из-под своих кустистых бровей.

— И никаких подробностей? Никаких подозрений? — быстро спросил он.

— Никаких... Кто предал, так и не установлено.

Стремянной порывисто встал:

— Но хоть какие-нибудь данные у Борзова были?

Воронцов развел руками:

— Нет. Он не мог сказать ничего определенного.

Все трое помолчали.

Потом Воронцов встал, надел шапку и быстро вышел.

Когда командир дивизии и начальник штаба остались наедине, Ястребов вновь разложил карту на столе и стал отдавать последние распоряжения...

Времени оставалось немного. Из штаба армии уже был получен боевой приказ ровно в шесть ноль-ноль начать артподготовку и в шесть сорок перейти в наступление.

В блиндаже то и дело гудели телефоны. Ястребов говорил с командирами полков, называя номера квадратов, на которые надо обратить внимание артиллеристам, кого-то ругал, кого-то хвалил, кому-то делал строгие внушения...

Так прошла вся ночь. Ровно в шесть ноль-ноль ударил первый залп из десятков орудий. События развивались стремительнее, чем ожидал сам Ястребов. Хорошо пристрелянная артиллерия в первые же минуты подавила огневые точки врага, разрушила блиндажи и укрытия, в которых прятались минометчики, нарушила всю систему связи между вражескими подразделениями. Гитлеровцы, застигнутые врасплох, пытались отстреливаться, но интенсивный огонь дивизионной, армейской и фронтовой артиллерии не давал им поднять голову. Появились «Илы» и «Петляковы», на врага полетели бомбы. А когда «катюши», скрытые в кустах тальника, подали и свой голос, передний край обороны противника замолчал окончательно

Минеры быстро сделали свое дело, и первые танки, с хода ломая гусеницами лед, ворвались на правый берег и поползли вверх, взметая снежные вихри и оставляя за собой широкую колею, по которой сразу же двинулась пехота.

Через полчаса солдаты уже вели бой в глубине обороны противника. Они теснили его все дальше от берега, и гитлеровцы стали беспорядочно отступать по шоссе в сторону города О., где находился их штаб и где они надеялись укрепиться.

Но в это время один из танковых батальонов, совершив обходный маневр, проник в тыл отступающих немецких частей. Увидев опасность полного окружения, немцы изменили направление и, не дойдя двадцати километров до города О., резко повернули на запад, стремясь избегнуть дальнейшего преследования...

Гитлеровцы отступали прямо по снежной целине, бросив все, что не могли унести с собой человек. На шоссе стояли подбитые автобусы, орудия, минометы, грудами валялись снаряды в футлярах, плетенных из рисовой соломы.

Во вражеских штабах, расположенных в городе О., началась паника. Чемоданы летели в машины, хозяева их почти на ходу вскакивали вслед за ними и устремлялись вперед по шоссе, пока еще можно было проехать. Части, оставленные для прикрытия отступающих войск, быстро занимали позиции вдоль северо-восточной окраины города. Но солдаты уже были деморализованы сообщениями о прорыве фронта и думали не столько об обороне, сколько о спасении собственной жизни.

В десять часов утра на подступах к городу показались первые советские танки, и начался стремительный бой на коротких дистанциях.

Полковник Ястребов установил свой командный пункт среди густого кустарника, на склоне холма, откуда хорошо проглядывались и поле боя и окраинные улицы города.

Рядом с ним на командном пункте находились Морозов и Громов. Они наблюдали в стереотрубы, как танки, разрывая гусеницами проволочные заграждения, утюжили вражеские окопы, как наша пехота под прикрытием танков подбиралась все ближе и ближе к городу.

За последние несколько часов Ястребов увидел в председателе горсовета нечто новое. Ему понравилось, что Морозов и здесь, под артиллерийским огнем, остается таким же невозмутимо спокойным, каким был в жарко натопленном блиндаже под тремя накатами толстых бревен.

А в это время Морозов, не отрываясь от бинокля, пристально рассматривал далекие дома, башни, остатки взорванного железнодорожного моста. Приближался час, когда они с Громовым войдут в город, где им предстоит много и трудно поработать. Он думал о том, как накормить, одеть, снабдить дровами всех этих людей, которые ждут их и которые столько вытерпели за это время. Ведь что там ни говори, дивизия Ястребова сделает свое дело и двинется дальше, а они останутся...

Глава тридцать четвертая

Возвращение



Ровно в два часа дня, или, говоря языком военной сводки, в четырнадцать ноль-ноль, город был полностью освобожден от противника. На окраине утихли последние выстрелы, и полковник Ястребов, расположившись в небольшом, сравнительно хорошо сохранившемся особняке на центральной улице, докладывал по телефону командующему армией, что приказ дивизией выполнен: город освобожден.

Довольно было самого беглого взгляда, чтобы увидеть, какой огромный урон нанесли гитлеровцы городу. Самые лучшие дома они уничтожили — взорвали или сожгли. Белое здание городского театра, когда-то ярко освещенное по вечерам, чернело впадинами окон, за которыми виднелись груды обгорелого кирпича и причудливо изогнувшихся ржавых балок; большой, в два пролета, железнодорожный мост, подорванный в центре взрывчаткой, опрокинулся в реку, и издали казалось, что два огромных животных с круглыми слоновыми спинами, упершись в каменные устои задними ногами и опустив передние в воду, пьют, пьют и никак не могут напиться. На холме, возвышаясь над городом, темнел огромный разрушенный элеватор, похожий на старинную крепость после жестокого штурма. Взорваны были и старое здание вокзала, и напоминающая шахматную туру красная кирпичная водокачка, и электростанция. Тяжелой потерей для города было также исчезновение лучших картин из музея.

Когда Морозов узнал, что до вчерашнего вечера картины еще были на месте, он крякнул от досады и даже как-то потемнел лицом.

— Нет, подумать только — перед самым носом увезли, мерзавцы!.. — пробурчал он.

Громов и в эти трудные минуты сохранял свою живость, подвижность, общительность.

С тех пор как они очутились с Морозовым на улицах города, их непрестанно окружали люди — всем хотелось узнать, что делается в Москве, в стране, на фронтах... Громов не успевал отвечать на вопросы, пожимать руки, утешать, успокаивать и в свою очередь расспрашивать без конца. Ему хотелось знать обо всем, что касалось города, — о том, как здесь жили люди, что разрушили гитлеровцы и что не успели разрушить; сохранились ли самые крупные предприятия города — завод сельскохозяйственных машин, текстильная фабрика и вагоноремонтные мастерские. И, хотя все было уже известно и на душе было невесело, ему хотелось скорее сесть в машину, чтобы своими глазами увидеть величину разрушений, понять, с чего начинать восстановление.

Было решено, что они осмотрят город вместе со Стремянным, а он все не появлялся. Ему надо было разместить свое штабное хозяйство, установить связь с командованием армии, с соседями и своими полками, дать указания об охране города, назначить коменданта...

Наконец, когда Морозов уже предложил было войти в дом и погреться, Стремянной вышел на улицу, запахивая на ходу полушубок.

— Поехали, товарищи, — громко сказал он, движением руки подзывая шофера. — Посмотрим, как и что...

Стремянной сидел рядом с шофером, тяжело опершись локтями на колени и подавшись вперед. Он внимательно вглядывался в знакомые с детства дома, в деревянные заборы, в деревья городского сквера, возвышающиеся над низкой чугунной оградой с пиками, похожими на гарпуны, и тяжелым орнаментом из лавровых листьев. Как гласила старинная легенда, эта ограда была отлита еще при Екатерине II на уральских демидовских заводах.

Позади Стремянного сидели Морозов и Громов. Они негромко и озабоченно переговаривались, но Стремянной их не слышал. Так странно было ему видеть в этом городе, где прошло его детство, следы недавнего боя, следы тяжелого, почти годичного плена...

На углу двух улиц — Спартаковской и Карла Маркса — стоял немецкий штабной автобус с выбитыми стеклами и сорванными от сильного взрыва дверями. Автобус был выкрашен в серый цвет, а на его кузове черный дракон вытянул в разные стороны три маленькие безобразные головы, увенчанные рогатыми коронами. Этот воинственный знак принадлежал части, еще недавно хозяйничавшей в городе. Сейчас «черные драконы» находились уже в доброй полусотне километров отсюда.

Морозов перегнулся через борт машины, стараясь разглядеть, есть ли что-нибудь внутри автобуса, но вездеход уже завернул за угол и поравнялся с небольшим двухэтажным каменным домом, штукатурка на нем облупилась, отпала, и в разных местах виднелись потемневшие, изгрызенные временем, дождями и ветрами кирпичи.

Как много было связано у Стремянного с этим домом!.. Вот здесь, где зияет черная впадина вырванной взрывом двери, он когда-то, еще мальчиком, долго рассматривал комсомольский билет, который ему только что вручил секретарь горкома.

Машина выехала на площадь.

Вот на углу высокое красное здание. Школа!.. Много лет провел здесь отец... Как бы он, наверное, был счастлив, если бы мог войти в освобожденный город... Каждый вечер он неторопливо выходил из дверей с пачкой тетрадей под мышкой, чтобы дома, пообедав и немного отдохнув, вооружиться карандашом, с одной стороны красным, а с другой синим, и начать проверку письменных работ. Синим карандашом он безжалостно ставил двойки и тройки с таким сердитым нажимом, что часто ломал его, и от этого двойки кончались длинным хвостом — вот как бывает у кометы.

Четверки и пятерки всегда были просто, но любовно выписаны красным карандашом.

Шофер немного притормозил, и сидевшие в машине почувствовали острый запах, исходящий, казалось, от стен этого здания, — запах постоялого двора. Окна нижнего этажа были пересечены тяжелыми железными решетками, а над входом еще висела небольшая черная вывеска, на которой белой краской острыми готическими буквами было по-немецки написано «Комендатура».

— Вот дьяволы, испортили здание! — сказал Громов. — Прямо будто тюрьма!

Морозов вздохнул и ничего не сказал. Обогнув площадь, вездеход въехал в боковую улицу — раньше она называлась Орловской. По обеим сторонам ее стояли небольшие домики, окруженные фруктовыми садами; не раз Стремянной вместе с другими мальчишками делал набеги на здешние яблони и вишни, не раз ему попадало от хозяев, которые его считали грозой своих садов, и это ему очень льстило...

Вдруг его сердце сжалось, и он невольно до боли прикусил нижнюю губу. Что же это такое? Где улица? Теперь здесь не было ни садов, ни заборов, ни домов — огромный пустырь расстилался вокруг, деревья вырублены, дома разрушены... Остались лишь каменные фундаменты да груды старого кирпича.

— На дрова разобрали, — сказал Морозов, — все пожгли...

Отсюда совсем недалеко до Севастьяновского переулка. Надо только миновать этот длинный пустырь, где словно похоронено его детство, повернуть за сохранившуюся каменную трансформаторную будку — и тут, направо, второй дом от угла...

На трансформаторной будке нарисован череп и две скрещенные черные молнии. Когда Стремянному было девять лет, он боялся прикоснуться к этой будке — думал, что его тут же убьет.

— Притормозите, — сказал он шоферу.

Это было первое слово, которое он произнес с той минуты, как они сели в машину.

Машина остановилась, и Стремянной, круто повернувшись всем корпусом направо, стал пристально разглядывать ничем не приметный одноэтажный деревянный домик, боковым фасадом выходящий на улицу. По обеим сторонам невысокого крылечка в три покосившиеся ступеньки угрюмо стояли старые дуплистые деревья. Ветра не было, но, повинуясь какому-то неуловимому движению воздуха, ветки их по временам покачивались и роняли на затоптанные ступени клочки легкого, удивительно чистого снега. Стремянной глядел на эти деревья и молчал, но по тому, как сжались его губы, каким напряженным стал взгляд, оба его спутника сразу поняли, что это и есть тот самый дом, о котором он шутя говорил им в землянке на берегу Дона...

Так прошла, должно быть, целая минута.

— Может, сойдешь, товарищ Стремянной, посмотришь? — легонько дотрагиваясь до его плеча, негромко спросил Громов.

Стремянной, не оборачиваясь, покачал головой:

— Да нет, не стоит... Там пусто.

— Разве? А смотри-ка, между рамами кринка стоит и окошко свежей бумагой заклеено. Там, видно, живут...

Стремянной вышел из машины, быстро взбежал по ступенькам крыльца, на минуту скрылся в дверях, а когда вновь появился, лицо его стало еще более мрачным.

— Поворачивай к вокзалу, Варламов, — сказал он шоферу.

Машина, объезжая воронки, выбралась к железнодорожному переезду, пересекла его, с трудом пробралась мимо развалин вокзала и водокачки и очутилась на маленькой привокзальной площади, где до войны посреди круглого сквера стоял памятник Ленину, а сейчас высился лишь один гранитный постамент. Шофер вдруг резко затормозил.

Стремянной, а за ним Морозов и Громов, сняв шапки, вышли из машины. Перед ними на покатой, занесенной снежком клумбе лежали трупы расстрелянных пленных бойцов. Их было человек двадцать — одни в потрепанных солдатских шинелях, другие в ватниках. В тот миг, когда их застала смерть, каждый падал по-своему, но было какое-то страшное однообразие смерти в этих распростертых телах.

Никто из стоявших над убитыми не заметил, как из-за угла ближайшего дома появился мальчик лет, должно быть, девяти-десяти. Он был одет в коротенькую курточку шинельного сукна, в которой ему было холодно. Он зябко жался. На его ногах были старые, латаные-перелатанные валенки, а на голове рваная солдатская шапка. Мальчик медленно подошел к ограде сквера, сосредоточенно разглядывая приезжих большими серыми глазами. Маленькое, сморщенное в кулачок лицо казалось серьезным, даже строгим.

С минуту он стоял, как будто ожидая, чтобы его о чем-нибудь спросили. Но его не заметили, и он, не дождавшись вопроса, сказал сам:

— Утром расстреляли... Уже часов в девять. Они не хотели уходить.

Громов оглянулся:

— Не хотели, говоришь?

— Ага...

— А где их держали? — спросил Стремянной.

— В лагере.

— А лагерь где?

— Вон там! Все прямо, прямо до конца улицы, а потом налево. — И мальчик рукой показал, куда надо ехать.

— Ну что ж, товарищи, едем, — сказал Громов.

— Погодите!.. Варламов, есть у тебя что-нибудь с собой?

— Есть, товарищ подполковник! Банка консервов...

— Дай ее сюда! А ну-ка, малыш, подойди поближе.

Мальчик нерешительно подошел.

— Вот возьми. — Стремянной протянул ему белую жестяную банку. — Бери, бери! Дома поешь...

Мальчик взял консервы, личико его осталось серьезным и чуть испуганным, и, не поблагодарив, крепко прижимая банку к груди, он исчез где-то за домами.

— Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!..

Стремянной обернулся. К нему бежал командир трофейной команды капитан Соловьев. Он почти задохнулся от сильного бега — после тяжелого ранения в грудь его перевели на нестроевую должность. До сих пор в трофейной команде было не очень-то много работы, но сегодня команда тоже вошла в дело, и Соловьев метался из одного конца города в другой.

— Что такое? — строго спросил Стремянной. — Что случилось?..

— Товарищ подполковник, — сразу осекшись, дорожил капитан, — уже обнаружено пять крупных складов с продовольствием и обмундированием!.. Вон видите церковь? — Он показал на большую старинную церковь с высокой колокольней. — Она почти до самого верха набита ящиками с консервами, маслом, винами... Не только нашей дивизии — всей армии на месяц продовольствия хватит!

— Поставьте охрану! — сказал Стремянной. — Противник еще недалеко, всякие неожиданности могут быть. Без моего разрешения никому ни капли!

— Слушаюсь! Ни капли! — Соловьев козырнул, быстро повернулся и побежал назад.

А Громов, Морозов и Стремянной зашагали к своей машине.

— Куда же теперь? — спросил Морозов. — В лагерь, что ли?

— Дело! Поехали.

Едва успели они занять места в машине, как на площадь из боковой улицы вышли несколько солдат с автоматами. Они вели двух пленных гитлеровцев. Немцы, в одних куцых мундирах с поднятыми воротниками, брели, поеживаясь от холода.

Стремянной невольно остановил глаза на одном из пленных. Это был уже немолодой человек, плотный, в темных очках. Должно быть почувствовав на себе чужой внимательный взгляд, он поднял плечи и отвернулся. В эту минуту шофер включил скорость, и машина тронулась, оставив далеко позади и пленных и конвой.

Вдруг рука Морозова в толстой теплой варежке легонько коснулась плеча Стремянного.

Стремянной обернулся.

— Музей тут, на углу, — сказал Морозов. — Давай остановимся на минутку.

Они подъехали к двухэтажному каменному зданию, облицованному белыми керамическими плитками. Через весь фасад тянулась темная мозаичная надпись: «Городской музей».

Высокая дубовая дверь, открытая настежь, висела на одной петле.

Пологая лестница с полированными резными перилами была засыпана кусками штукатурки, затоптана грязными ногами.

Стремянной, Морозов и Громов поднялись по широким ступеням и вошли в первый зал.

Он был пуст. Из грязно-серой штукатурки торчали темные крюки, с них свисали узловатые обрывки шнуров. Кое-где поблескивали золоченым багетом рамы, обрамлявшие не картины, а квадраты и овалы пыльных, исцарапанных стен. На полу валялись обломки досок, куски мешковины, рассыпанные гвозди...

— Н-да, — тихо сказал Громов и, невольно стараясь приглушить звук шагов, гулко раздающихся в пустом здании, осторожно двинулся вперед.

Все трое пересекли зал, вошли в следующую комнату и невольно остановились на пороге.

В углу, склонившись над большим дощатым ящиком, стоял, согнув сутулые плечи, маленький старичок в меховой потертой куртке и что-то озабоченно перебирал длинными худыми пальцами. Старик был совершенно лысый, но лицо его обросло давно не стриженной седой бородой, которая острым клинышком загибалась кверху.

Услышав за спиной шаги, он как-то по-птичьи, одним глазом, поглядел на вошедших и вдруг, круто повернувшись, в радостном изумлении развел руками, не выпуская из них двух маленьких, окантованных черным картинок.

— Сергей Филиппыч!.. Товарищ Громов!.. — с трудом выговорил он задрожавшим от волнения голосом. — Вернулись!.. Вот это хорошо! Вот это отлично!..

— Это что! — сказал Морозов, и Стремянной едва узнал его голос, так много послышалось в нем радости и простого человеческого тепла. — Отлично, что вы целы и невредимы, Григорий Фомич. Только одного не пойму: что вы тут в этой разрухе делаете?

— Как это — что? — Старик с удивлением посмотрел на Морозова сквозь очки, косо насаженные на тонкий, чуть кривой нос. — Как это — что? На службу пришел. Ведь с сегодняшнего дня в городе советская власть, если не ошибаюсь...

— Замечательный вы человек, Григорий Фомич! — сказал Громов, подходя к ящику. — И замечательно, что вы остались живы...

— Жив! — Старик горестно покачал головой. — Я-то жив, да вот музей умер. Опоздали вы, товарищи!.. На один день опоздали... А ведь я обо всем подробно Никите Борзову рассказал... Добрался он до вас?

— Да, — мрачно сказал Морозов, — но, когда переходил линию фронта, его тяжело ранили, и он умер... Значит, все лучшее они увезли?

— Положим, не все! — запальчиво сказал старик. — Кое-что сохранить мне удалось. — Он повернулся и показал на несколько акварелей, которые уже успел разложить под стеклом стенда, стоявшего у окна.

Все трое склонились над витриной. Так странно было видеть в пустоте этих грязных, запущенных залов нежную голубизну акварельного моря, тонкий профиль женщины в пестрой шали, солнечные пятна, играющие на сочной зелени молодой рощи...

— Акварели эти я по одной выносил, — словно извиняясь, сказал старик и ласково положил на край витрины свою сухую руку — под тонкой, пергаментной кожей синели набухшие склеротические вены, — вынимал и сюда, на грудь, под рубашку... — Он показал, как это делал: быстро оглянувшись, распахнул и сейчас же опять запахнул куртку, и в этом его движении было столько трогательного и вместе с тем печального, что Стремянной невольно вздохнул и отвел глаза, словно это он был виноват в том, что не поспел вовремя и дал возможность гитлеровцам ограбить музей.

Он прошелся по залу среди беспорядочно нагроможденных, наскоро сколоченных ящиков и остановился возле того большого, над которым трудился Григорий Фомич, когда они вошли сюда.

— А тут у вас что? — спросил он. — Похоже, что картины.

— Да, картины, — вздохнув, сказал старик. — Очень порядочные, добросовестные копии... Конечно, хорошо, что хоть это осталось. Но, сказать по совести, я бы их все отдал за те десять драгоценных полотен, что они увезли...

— А из современного что-нибудь уцелело? — спросил Громов.

— Ничего, — ответил Григорий Фомич. — Это они сразу уничтожили. Уж лучше и не напоминайте.

— Ну, а что же у вас в других ящиках? — поинтересовался Морозов.

— Да то, что было в верхнем этаже, — ответил старик. — Старинная утварь, оружие пугачевцев, рукописные книги... Ну и всякое прочее... Как видите, собирались забрать все до нитки. А когда туго пришлось, схватили самый лакомый кусок — и давай бог ноги. Это уж осталось. Времени, видно, не хватило...

— И все-таки хотел бы я знать, кто здесь орудовал, — сказал сквозь зубы Стремянной. — Может, еще доведется встретиться...

Громов с усмешкой поглядел на него:

— Не позавидовал бы я ему в таком случае... А как вы считаете, Григорий Фомич, чья эта работа?

Старик пожал плечами:

— Да скорее всего бургомистра Блинова, он тут у нас главным ценителем искусств был. Ведь у меня, помните, все было подготовлено к эвакуации, свернуто, упаковано. А он, разбойник, обратно развесить заставил... Ценитель искусств!.. И верно, ценитель. С оценщиками сюда приходил. Для каждой картины цены установил в марках... А впрочем, не поручусь, что именно он вывез. Охотников до нашего добра здесь перебывало много!..

— А в народе не приметили, кем и в каком направлении вывезены картины? — опять спросил Громов. — Люди ведь все замечают. Вы не расспрашивали?

— Расспрашивал, — грустно ответил старик. — Но ведь это ночью было, а нам ночью выходить на улицу — верная смерть была. Сами знаете. Однако подглядел кое-кто, как этот мерзавец Блинов грузился. Запихивали к нему в машину какие-то тюки. А что там было — картины или шубы каракулевые, — это уж он один знает... А вот я знаю, что нет у нас теперь самых лучших картин. И все... — Он отвернулся и громко высморкался.

Все минуту молчали.

Морозов озабоченно потер темя.

— Так, так... Ну что ж, Григорий Фомич, приходите завтра ко мне этак часам к двенадцати. Поговорим, подумаем...

— Куда прийти-то? — спросил старик.

— Известно куда, в горсовет. Он ведь уцелел.

— На старое место? Это приятно. Приду. Непременно приду.

Пожав худую холодную руку старика, все трое двинулись к выходу. А он, склонив голову набок, долго смотрел им вслед. И на лице у него было какое-то странное выражение — радостное и грустное одновременно.

— В лагерь! — коротко приказал Стремянной, когда все снова сели в машину.

Но в эту минуту из-за угла опять появился капитан Соловьев. Чтобы не сердить начальника штаба, он старался не бежать и шагал какими-то особенно длинными, чуть ли не полутораметровыми шагами.

— Товарищ подполковник! — возбужденно начал он подойдя к машине и положив руку на ее борт. — Мы обнаружили местное казначейство...

— Казначейство? — с интересом переспросил Морозов и с непривычной для него живостью стал вылезать из машины. — Где же оно? А ну-ка, проводите меня туда!..

— Да что там, в этом казначействе? — Стремянной с досадой пожал плечами. — Какие-нибудь гитлеровские кредитки, вероятно... — Ему не хотелось отказываться от решения ехать в лагерь.

— Нет, там и наши советские деньги есть, огромная сумма, — их сейчас считают. Но, главное, знаете, что мы нашли? — Соловьев вытянул шею и сказал таинственным полушепотом:

— Наш несгораемый сундук! Помните, который под Воронежем при отходе пропал?..

— Да почему вы думаете, что это тот самый?

— Ну как же!.. Разве я один его узнал? Все наши говорят, что это сундук начфина Соколова.

Стремянной недоверчиво покачал головой:

— Сомневаюсь. А где он стоит, этот ваш знаменитый Соколовский сундук? В казначействе, говорите?

— Никак нет. Он тут, рядом.

— Рядом? Как же он сюда попал?

— Очень просто, товарищ подполковник. Немцы его вывезти хотели. Погрузили уже... Вы, может, заметили — там, на углу, автобус стоит с драконами. Так вот, в этом самом автобусе... Ох, и махина! Едва вытащили...

— Интересно, — сказал Стремянной. — Неужели и вправду тот самый сундук? Не верится...

— Тот самый, товарищ подполковник. — Соловьев для убедительности даже приложил руку к сердцу. — Все признают. Да вы сами поглядите! Или сначала прикажете в казначейство?

Стремянной, словно советуясь, посмотрел на Громова и вышел из машины.

— Хорошо... Посмотрим, пожалуй, сначала на казначейство, а потом и на сундук, — сказал он. — Только побыстрее. Надо успеть еще до темноты осмотреть концлагерь.

Глава тридцать пятая.

Снова кованый сундук

Казначейство гитлеровцы устроили в том же трехэтажном каменном доме, где до войны располагалось городское отделение Государственного банка.

Когда Стремянной и Громов вошли в операционный зал, первое, что они увидели, был большой письменный стол, заваленный грудами денег. Рядом стоял часовой, а вокруг — за соседними столами — штабные писари считали ассигнации и тут же заносили подсчитанные суммы в ведомости.

Над кассой висело еще не сорванное объявление бургомистра: «Господа налогоплательщики! Помните, ваш долг вносить налоги в установленные городским управлением сроки. Уклоняющиеся будут рассматриваться немецким командованием как саботажники, подлежащие отдаче под суд».

Соловьев бодро, слегка выпятив грудь, шагал впереди Стремянного. Он был очень доволен, что тот отозвался на его приглашение осмотреть казначейство. Что ни говори, а приятно показать начальству, как четко организовано у тебя дело и в каком безупречном порядке происходит учет трофеев.

— Деньжищ-то, деньжищ! — высоко подняв светлые брови и оглядев столы, сказал Морозов. — Сколько же их тут примерно? — спросил он у старого усатого писаря, очевидно из счетных работников.

Старик ловко управлялся с делом — ассигнации так и мелькали у него в руках, — и стопка туго перевязанных шпагатом пачек росла прямо на глазах.

— Да уж миллион семьсот тысяч, — усмехнулся писарь, обвязывая веревкой очередную пачку сотенных бумажек. — А вообще-то не очень много — всего миллионов пять-шесть будет.

— Нечего сказать — мало! — удивился Морозов. — Да это же целый бюджет!

Громов обошел вокруг стола, взял сотенную бумажку в руки и стал ее пристально рассматривать.

— А не кажется ли вам подозрительным, — обратился он к Стремянному, — что здесь так много совершенно новых, даже неизмятых денег?

— Что ты хочешь сказать, Артем Данилыч? — спросил Морозов и тоже взял одну из новеньких ассигнаций. — Думаешь, деньги фальшивые?

— Возможно.

— Думаешь, нарочно их сюда подбросили?

— Это надо проверить, — ответил Громов.

— Гм!.. — Морозов взял в руки несколько ассигнаций и, склонив голову набок, будто любуясь, стал их рассматривать.

— Что ж, устроим экспертизу, — предложил Стремянной. — Разумеется, так пускать их в обращение не следует.

— Никакой экспертизы не надо, — сказал Морозов. — И так ясно — деньги фальшивые.

— Почему ты так уверен, Сергей Филиппыч? — повернулся к нему Громов.

— Да уж уверен... Ну-ка, посмотри еще разок, да повнимательнее, и ты сейчас уверишься.

Громов вытащил из пачки одну ассигнацию и стал пристально ее разглядывать. Он вертел ее и так и этак, смотрел на свет, пробовал плотность бумаги пальцами. По его примеру Стремянной тоже взял одну сотенную, вытащил из кармана другую и стал тщательно сличать обе ассигнации. Так прошло несколько минут.

— Нет, — наконец сказал Громов. — Ничего не вижу. Деньги как деньги!..

— Ну, а ты, Стремянной, что скажешь?

— Да что сказать? Выдай мне этими деньгами зарплату — возьму без всяких сомнений.

— Эх вы, эксперты!.. Давайте-ка сюда! — Морозов отобрал у них ассигнации и сложил вместе. — Смотрите!.. Видите?.. Номера и серии на них одинаковые!.. На этой бумажке серия ВС 718223 и на другой тоже. Я просмотрел целую пачку новых денег — и все с одним номером...

— Ай да Сергей Филиппыч! — воскликнул Громов. — Смотри, как просто, а?.. И ведь не догадаешься...

— Что же нам с этими деньгами делать? — озабоченно спросил Стремянной.

— Сжечь, понятно, — сказал Громов, — а несколько кредиток пошлем в Москву для изучения...

— Правильно!.. Капитан! — Стремянной подозвал к себе капитана Соловьева, который в эту минуту складывал плотно увязанные пачки денег в брезентовый мешок. — Проверьте деньги как можно тщательнее. Если есть настоящие, отделите их.

— А у нас это уже сделано, товарищ подполковник, — доложил Соловьев. — Начфин Барабаш с самого начала распорядился новые бумажки пересчитать отдельно. А как прикажете поступить с настоящими деньгами?

— Сколько их, кстати?

— Сто пятьдесят шесть тысяч.

— Сдайте их в нашу финансовую часть, товарищ Соловьев. Майору Барабашу.

— Слушаюсь, товарищ подполковник! Будет сделано.

— Ну, а теперь давайте поглядим на сундук, — сказал Стремянной и направился к двери, подав знак Соловьеву следовать за ним.

На этот раз им не пришлось ехать на машине.

Соловьев провел их какими-то проулками, дворами и огородами на соседнюю улицу. Несколько минут они шли мимо недавнего пожарища, среди обожженных, почерневших от пламени лип и берез. Перед ними беспорядочно громоздились обглоданные огнем балки, груды битого кирпича, искореженной утвари...

— Постойте, товарищи! — сказал Стремянной оглядываясь. — Куда это вы нас ведете? Ведь это, если не ошибаюсь, было здание сельскохозяйственного техникума. А теперь и не догадаешься сразу! Какой тут сад был до войны — красота!..

— А гитлеровцы что здесь устроили? — спросил Громов.

— Городское гестапо, — ответил Соловьев. — Место, понимаете сами, укромное, и участок большой...

Громов молча кивнул головой.

— Ну, а где же сундук? — спросил Стремянной.

— А мы его вон в ту проходную будку внесли, где охрана гестапо была. Я около него человека оставил.

— Ладно. Посмотрим, посмотрим...

Они пересекли сад и вошли в небольшой деревянный домик у самых ворот, выходящих на улицу.

Узенький коридорчик, фанерная перегородка с окошком, наглухо закрытым деревянным щитом, а за перегородкой — небольшая комната. В одном углу — железная печка, в другом — грубо сбитый, измазанный лиловыми чернилами стол.

Посредине комнаты стоял сундук. Присев на его край, боец в дубленом полушубке неторопливо скручивал козью ножку. При появлении Стремянного он встал.

— Ну-ка, ну-ка, покажите мне этот сундук, — весело сказал Стремянной. — А ведь в самом деле наш!.. Никак не ожидал, что еще придется его увидеть.

Он наклонился, внимательно осмотрел сундук, провел рукой по крышке, ощупывая железные полосы с частыми бугорками заклепок и целую россыпь затейливых рельефных бляшек, изображающих то звездочку, то ромашку, то морскую раковину.

А в это время Морозов деловито осматривал сундук. Не видя никаких признаков замка и замочной скважины, он только по затекам сургуча на стенках установил, в каком месте крышка отделяется от ящика.

— Не понимаю все-таки, как этот сундучище открывается? — спросил он.

— А вот сейчас увидите, — ответил Стремянной, продолжая ощупывать крышку и что-то на ней разыскивая. — Ага!.. Вот ковш... А вот и ручка... Большая Медведица...

— Какая еще медведица? — удивился Громов.

— Минуточку терпения!..

Стремянной нажал несколько заклепок, повернул какую-то ромашку налево, какую-то раковину направо и свободно поднял тяжелую крышку сундука.

— Наш! — сказал он торжествующе. — Но содержимое не наше.

Все заглянули в сундук. Он был доверху полон разнообразными ценными золотыми вещами, в лихорадке последних сборов кое-как засунутыми сюда.

— Так! — сказал Громов.

Соловьев нагнулся и вытащил газетный сверток, в котором оказалось двенадцать пар золотых часов, ручных и карманных, а затем и еще много самых разнообразных предметов; объединяло их между собой только одно качество — их ценность.

— Ничего себе нахапал, собака! — сказал Морозов. — А ты, Стремянной, еще говоришь: «содержимое не наше». Как это — не наше? Все наше! У нас наворовал. А что, больше там ничего нет?

— Есть, — ответил Соловьев и извлек из сундука несколько папок с документами.

— Все больше по-немецки, — сказал Громов, раскрыв одну из папок и просмотрев несколько документов. — А вот это интересно! Смотрите-ка, смотрите, тут есть один любопытный документик — предписание направлять народ на постройку военных укреплений. Забирай, товарищ Стремянной. Пускай сначала у вас в дивизии посмотрят, а потом нам вернут...

Стремянной быстро взял протянутый Громовым документ и торопливо пробежал его глазами. Но первые же строки напечатанного на машинке текста разочаровали его. Это был русский перевод распоряжения Шварцкопфа, представителя Тодта, бургомистру города Блинову. В распоряжении предлагалось усилить подвоз рабочей силы в район строительства укреплений. Документ был уже двухмесячной давности и если представлял некоторую ценность, то лишь как свидетельство того, что противник не приостанавливал работ даже в самые лютые декабрьские морозы. Следовательно, гитлеровское командование возлагало на эти укрепления большие надежды. Ничего более существенного в двадцати строках найти было нельзя.

Стремянной внимательно пересмотрел все остальные документы, лежавшие в папке, но ни одного, касавшегося укрепленного района, среди них не было.

Он засунул документы в полевую сумку и повернулся к Соловьеву:

— Ну, капитан, составляйте опись вещей, да смотрите, чтобы ничего не пропало. Потом по описи надо будет передать в горсовет. Может, и хозяева еще найдутся, если только живы. — И он захлопнул крышку опустевшего сундука. — Идем, товарищи.

— Постой, постой, — сказал Морозов, — объясни сперва, как он открывается.

— Это довольно мудреное дело. Надо немножко знать астрономию. Ну, представляете вы себе Большую Медведицу?

— Нет, серьезно! — сказал Морозов. — Без магии, пожалуйста!

— Да я без магии. Просто замок здесь устроен довольно своеобразно. Для того чтобы открыть сундук, надо нажать несколько заклепок. Их тут множество, и почти все заклепки как заклепки. А семь штук фальшивые. Это, по существу говоря, кнопки, а не заклепки. Их надо в определенном порядке нажать: сперва третью кнопку в первом ряду — вот здесь, в центре железной полосы, потом шестую — во втором, пятую — в третьем; потом вот эту, эту, эту, — как видите, все кнопки расположены по контуру Большой Медведицы. И никакой магии. Теперь, для того чтобы окончательно открыть замок, мы поворачиваем эту ромашку и эту раковину... Вот и все — сундук открыт.

— Чудеса! — сказал Морозов. — И какой мудрец это выдумал! Ну скажи ты мне, зачем вы эту редкость в части держали? Не проще ли было завести обыкновенный сейф?

— Проще-то проще, да начфин у нас, говорят, романтиком был. Я-то вместе с ним совсем немного проработал. А сундук этот к нам от испанцев как будто попал, когда наша дивизия прошлой весной на Ленинградском фронте действовала. Разбили одну их часть, а штаб захватили вместе с казначеем и его сундуком. Вот мы и получили этот сундук в качестве трофея...

— Бывает... — Громов поглядел на сундук. — У вещей тоже есть своя судьба, как у людей. Интересно, как он сюда попал, в оккупированный город? Кому напоследок служил?..

— Да я и сам хотел бы знать. Странная эта история, товарищи, — ответил Стремянной.

И он вкратце рассказал Морозову и Громову о событиях под Воронежем и о той обстановке, в которой пропал сундук.

— Действительно странно, — согласился Громов. — И вы о Соколове никогда больше не слышали?

— Нет.

— Погиб, вероятно...

Стремянной покачал головой:

— Может быть, может быть... Одного только я не могу взять в толк. Сундук-то ведь цел. Стало быть, гитлеровцы узнали его секрет. Не стали же они испанцев запрашивать!

Все двинулись по тропинке обратно к машине. Вдруг между двумя обугленными деревьями проглянула стена соседнего дома. Стремянной невольно остановился — таким странным ему показался этот кусочек свежевыкрашенной зеленой стены рядом с унылой чернотой обгорелых развалин.

— Это еще что такое? — спросил он. — Кто тут жил?

— А бургомистр здешний, — ответил всезнающий Соловьев. — Прежде тут, говорят, ясли были, а потом он свою резиденцию устроил.

— Резиденцию, говорите? — усмехнулся Громов. — Интересно, где-то у него теперь резиденция! Наверное, в овраге каком-нибудь!..

— Да и то ненадолго, — бросил через плечо Стремянной и быстро зашагал вперед.

Глава тридцать шестая.

Концлагерь «ОСТ-24»

К воротам концлагеря Стремянной подъехал один. Времени было мало, забот много, и, выбравшись на улицу из полуобгорелого сада, окружавшего развалины гестапо, Морозов и Громов простились со своим спутником.

Громов поехал в железнодорожные мастерские, Морозов зашагал к себе в горсовет, с фасада которого уже была сорвана вывеска «Городская управа».

Разыскать лагерь было не так-то просто.

Сначала Стремянной уверенно указывал шоферу путь, но оказалось, что там, где прежде была проезжая дорога, теперь машину чуть ли не на каждом повороте задерживали то противотанковые надолбы, то густые ряды колючей проволоки, протянутой с угла на угол, то глубокие воронки от бомб...

В конце концов Стремянной махнул рукой и предоставил шоферу добираться до места как знает. Шофер попросил у начальника папиросу, поговорил на ближайшем углу со стайкой мальчишек, вынырнувших из какого-то тупичка, а потом тихонько, ворча себе под нос и браня рытвины и ухабы, принялся петлять среди пустырей, улочек и проулков, руководствуясь не столько полученными указаниями, сколько безошибочным инстинктом опытного водителя, привыкшего в любых обстоятельствах, светлым днем и темной ночью, доставлять начальство куда приказано.

Наконец шофер свернул в последний раз, нырнул в какой-то ухаб и опять вынырнул из него...

— Приехали, товарищ подполковник.

Так вот оно, это проклятое место!

Широкие ворота раскрыты настежь. Рядом с ними к столбу прибит деревянный щит с немецкой надписью «Ост-24».

Под концлагерь гитлеровцы отвели две длинные окраинные улицы и обнесли их высокой изгородью из колючей проволоки.

Машина медленно въехала в ворота. Стремянной соскочил на землю и остановился, оглядываясь по сторонам. Год назад эти улицы были такие же, как соседние. Ничего в них не было особенного. Те же домишки, палисадники, дворы, летом заросшие травой, а зимой заваленные снегом... А теперь? Теперь все здесь стало совсем другим. Просто невозможно представить себе, что он, Егор Стремянной, когда-то уже ступал по этой земле. А ведь это было — и сколько раз было!..

Помнится, как-то осенью перед войной он возвращался по этой самой улице домой с охоты. Был вечер. На лавочках у ворот сидели старушки. Мальчишки, обозначив положенными на землю куртками ворота, гоняли футбольный мяч. Его собака вдруг ни с того ни с сего кинулась навстречу мячу. Мяч ударился об нее и отлетел в сторону. Все засмеялись, закричали: «Вот это футболист!» А он шел враскачку, приятно усталый, и что-то насвистывал... Нет, не может быть! Как он мог свистеть на этой улице? Да ведь тут и слова сказать не посмеешь...

Стремянной медленно обвел глазами серую шеренгу домиков с грязно-мутными, давно не мытыми окошками.

Домики казались вымершими. Ни одного человека не было видно на пустынной дороге, ни один дымок не поднимался над крышами.

Ему захотелось поскорее уйти отсюда, поскорее опять окунуться с головой в горячую и тревожную суматоху оставленной за воротами жизни. Но он сделал над собой усилие, снял руку с борта машины, пересек дорогу и, поднявшись по щелястым ступеням, вошел в ближайший к воротам дом.

Его сразу же, как туман, охватил мутный сумрак и тяжелый дух холодной затхлости. В домике пахло потом, прелой одеждой, гнилой соломой. Большую часть единственной комнаты занимали двойные нары. В углу валялась куча какого-то грязного тряпья, закопченные консервные банки — в них, видно, варили пищу.

Стремянной с минуту постоял на пороге, осматривая все углы: нет ли человека.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил он, чтобы окончательно удостовериться, что осмотр его не обманул.

Ему никто не ответил. Он стал переходить из одного домика в другой. Всюду было одно и то же. Грязное тряпье, консервные банки, прелая солома на нарах... Иногда Стремянной замечал забытые в спешке вещи — солдатский котелок, зазубренный перочинный нож, оставленный на подоконнике огарок оплывшей свечи. Все это выдавало торопливые ночные сборы. Кто знает, чей это был нож, чей котелок, кому в последний вечер светила эта стеариновая оплывшая свеча...

Входя в очередной домик, Стремянной всякий раз повторял громко: «Есть тут кто-нибудь?» И всякий раз вопрос его оставался без ответа. Он уже перестал думать, что кто-нибудь отзовется.

И вдруг в одном из домиков, не то в пятом, не то в шестом, с верхних нар послышался слабый, тихий голос:

— Я здесь!..

Стремянной подошел к нарам, заглянул на них, но в полутьме ничего не увидел.

— Кто там?

— Я...

— Да кто вы? Идите сюда!..

— Не могу, — так же тихо ответил человек.

— Почему не можете?

— Ноги поморожены...

В глубине на нарах зашевелилась, зашуршала солома и показалась чья-то всклокоченная голова, потом плечо в старой, порванной военной гимнастерке, и человек со стоном подполз к самому краю нар.

— Подожди, я тебе помогу, — сказал Стремянной, встал на нижние нары, одной рукой ухватился за столб, на котором они держались, а другой обнял плечи человека и потянул его на себя.

Человек застонал. Тогда Стремянной правой рукой обхватил плечи человека, левую подсунул ему под колени и снял его с нар. Человек почти ничего не весил — так он был изнурен и худ. Он сидел на нижних нарах, прислонившись спиной к стене, и тяжело дышал. В надвигавшихся сумерках Стремянной не мог ясно разглядеть его лицо, обросшее бородой. Натруженные, в ссадинах руки бессильно лежали на коленях. Ноги в черных сапогах торчали как неживые.

— Вы кто такой? — спросил Стремянной.

— Пленный я... На Тиме в плен попал, — ответил солдат. А руки его все время гладили колени, остро выступавшие из-под рваных брюк.

— Ну, а с ногами-то у вас что? Сильно поморозили?

— Огнем горят... Ломят... Терпенья нет. — Человек минуту помолчал, а потом, пересилив боль, сказал сквозь зубы:

— Мы на строительстве укрепрайона были. Нас сюда цельные сутки по морозу пешком гнали. А обувь у нас какая? Никакой...

— Послушайте, послушайте-ка, — сказал Стремянной, — какой это укрепрайон? Тот, что западнее города?

— Да, как по шоссе идти...

— Далеко это отсюда?

— Километров сорок будет...

— Что же вы там делали?

— Да что... доты строили... рвы копали... Ох, товарищ начальник, сил у меня больше нет!..

— Сейчас отвезу вас в госпиталь, — сказал Стремянной, — там вам помогут... А сумеете вы на карте показать, где эти доты?

— Надо быть, сумею...

— А как же вы здесь оказались?

— А нас сюда назад пригнали — склады грузить!

— Когда?

— Да уж четверо суток скоро будет.

«Четверо суток! — крикнул про себя Стремянной. — Значит, это было еще до наступления».

— Где же остальные?

— Увели. Ночью... А куда, не знаю... Ой, ноги, ноги-то как болят! — Он крепко обхватил свои ноги и замер, чуть покачиваясь из стороны в сторону.

Стремянной вынул из кармана фонарик и осветил ноги солдата. Ему стало не по себе. То, что он принял за сапоги, на самом деле были босые ноги, почерневшие от гангрены...

— Вот несчастье!.. Держись-ка, друг, за мои плечи. — Стремянной поднял солдата и, как ребенка, вынес его на крыльцо.

Он посадил его на заднее сиденье машины, укрыл одеялом, которое всегда возил с собой, а сам сел рядом. Машина тронулась.

— Ты из какой дивизии? — спросил Стремянной солдата, с щемящей жалостью рассматривая его всклокоченную рыжую бороду и лицо, изрезанное глубокими морщинами.

Что-то похожее на улыбку промелькнуло по лицу солдата.

— Да из нашей, из сто двадцать четвертой, — тихо ответил он.

— А в какой части служил?

— В охране штаба...

Стремянной пристально взглянул на солдата.

— Еременко! — невольно вскрикнул он, и голос у него дрогнул.

В сидящем перед ним старом, изможденном, человеке почти невозможно было узнать того Еременко, который всего год назад мог руками разогнуть подкову.

— Я самый, товарищ начальник, — с трудом выдохнул солдат.

— А меня признаешь?

— Ну как же!.. Сразу признал...

Тут машина вздрогнула на выбоине дороги, Еременко ударился ногами о спинку переднего сиденья и тяжело застонал.

— Осторожнее ведите машину! — строго сказал Стремянной шоферу.

Машина замедлила ход. Теперь шофер старательно объезжал все бугры и колдобины. Еременко сидел, завалившись на сиденье, с закрытыми глазами, откинув голову назад.

Так вот оно что! Теперь Стремянной вспомнил все. Еременко и был тем вторым автоматчиком, который исчез одновременно с начфином. По всей вероятности, он знает, куда делся и Соколов.

Стремянной осторожно положил руку на плечо солдата.

— Товарищ Еременко... А товарищ Еременко... Не знаете ли вы, что с Соколовым? Где он?

Солдат молчал.

Стремянной дотронулся до его руки. Она была холодна. И только по легкому облачку пара, вырывавшемуся изо рта, можно было догадаться, что он еще жив.

Через четверть часа Еременко был доставлен в полевой госпиталь, занявший все три этажа каменного здания школы. Еще через полчаса его положили на операционный стол, и хирург ампутировал ему обе ноги по-колена.

Глава тридцать седьмая.

Два бойца

В холодных лучах солнца поблескивает белый кафель полуразрушенной печи. Она возвышается в хаосе обгорелых досок, рухнувших перекрытий, щебня. А двое людей стоят и смотрят на эти развалины с выражением суровой печали на лицах.

Один из них — высокий, немолодой, в продымленном полушубке, потерявшем свой первоначальный цвет; когда-то полушубок был белым, а сейчас темно-коричневый, и вырванные клочья зашиты неумелыми руками; другой — мальчик в стеганом ватнике, с острым, обветренным лицом; он держит в руках трофейный немецкий автомат, широкий ремень которого опоясывает тонкую шею, и от тяжести мальчик немного сутулится. Трудно узнать в этом не по возрасту серьезном пареньке того мальчугана, который когда-то рыдал в пустой голубятне.

— Катя! Катя!.. — шепчет Алексей. — Ну, пойдем, Коленька! Пора...

Они бросают последний взгляд на то, что когда-то было их домом, поворачиваются и идут вдоль разрушенной, сгоревшей улицы. Идут и молчат, думая о той молодой светловолосой женщине, которую одновременно звали и Катей и мамой.

Партизанский отряд вышел из леса. На городской площади партизаны прошли сомкнутым строем мимо представителя обкома и командира дивизии Ястребова. Это был последний парад. Сегодня к вечеру решатся судьбы. Большинство станет солдатами, а другие начнут восстанавливать город.

Алексей Охотников уже знал, что пойдет с армией, хотя Колесник и уговаривал его остаться в городе. Разрушена железнодорожная станция, разбито депо — много работы! Обком партии отбирает специалистов. Одно дело он, Колесник, кадровый офицер, — а Алексею Охотникову после всех испытаний и тяжелого ранения нужно вернуться к труду.

Колесник говорил убедительно, и в первые минуты Алексею показалось, что он согласится. У него сын!.. Маленький сын!

— Коля, где живет Клавдия Федоровна?..

Алексей остановился. Нет, он не мог вынести взгляда, все понимающего и покорного.

— Пойдем! — сказал он и снова зашагал.

Шли рядом два бойца — отец и сын — по разрушенной, сметенной улице. И оба знали, что младший останется, а старший уйдет по дальним, неизведанным дорогам...

— Я говорил с Клавдией Федоровной, — сказал отец, — ты будешь жить у нее с Виктором и Маей.

Коля молчал.

— Тебе нужно учиться... — продолжал отец. — Тебе нельзя не учиться!.. А я должен уйти... Я должен! — Он повысил голос, словно боясь, что Коля будет его упрашивать остаться. — Ведь я хорошо знаю район укреплений... Я только покажу — покажу, где стоят доты, и вернусь!..

Коля молчал, и его молчание было сильнее слов.

— А автомат мне еще можно носить? — вдруг спросил он.

— Нельзя, — сурово ответил отец, — теперь нельзя!

По улице шагали два бойца. Один высокий, другой едва доставал ему головой до груди. Они дошли до перекрестка. Остановились. Высокий нагнулся, поцеловал низенького, что-то сказал ему, повернулся и пошел дальше. А тот, что был ниже, в продымленном ватнике, смотрел ему вслед и совсем по-взрослому глотал слезы. И, только когда старший скрылся из виду, он прислонился к забору и заплакал навзрыд.

Глава тридцать восьмая.

События развиваются

Издалека ветер донес в город едва слышный рокот артиллерийской канонады. Это соседняя армия выбивала противника из укрепленного района. На площади стучали кирки, врезаясь в мерзлую землю, — взвод саперов копал братскую могилу для расстрелянных гитлеровцами солдат. На завтра Ястребов назначил торжественные похороны.

По опустевшим улицам ходили патрули. Изредка проезжали машины с синими фарами. Разведка донесла Ястребову, что гитлеровцы, отступив к Новому Осколу, окапываются и подвозят резервы. Возможно, что они в ближайшие дни попытаются перейти в наступление.

Ястребов попросил командующего армией разрешить ему продолжать преследование противника. Однако в штабе армии были свои планы. Ястребову приказали организовать крепкую оборону города и ждать дальнейших указаний.

Сидя за своим рабочим столом, Стремянной разговаривал по телефону с командирами полков, когда с радиостанции ему принесли телеграмму из штаба армии. По тому, как улыбался сухопарый лейтенант, подавая ему листок с уже расшифрованным текстом, он понял, что его ждет приятное и значительное известие.

И действительно, телеграмма была очень приятная. Стремянной быстро пробежал ее глазами, невольно сказал: «Ого!» — и вышел в соседнюю комнату, где полковник Ястребов беседовал со своим заместителем по политической части — полковником Корнеевым, невысоким, коренастым, медлительным и спокойным человеком, любителем хорошего табака и хорошей шутки.

Они сидели за столом, на котором лежали оперативные сводки и карты, впрочем тщательно сейчас прикрытые, так как в комнате находился посторонний человек в штатском. Ему было, вероятно, лет под пятьдесят (а может быть, и меньше — месяцы, прожитые в оккупации, стоили многих лет жизни). Его темные, когда-то пышные волосы были так редки, что сквозь них просвечивала кожа, щеки покрывала седая щетина. Одет он был в старое черное пальто, из-под которого виднелись обтрепанные серые летние брюки. На носу у него кое-как держались скрепленные на переносице черными нитками, сломанные надвое очки с треснувшим левым стеклышком. Разговаривая с командирами, человек время от времени поглядывал на телефониста, который, сидя в углу, ел из котелка суп.

В стороне, у окна, стоял начальник особого отдела дивизии майор Воронцов. Он был одного возраста со Стремянным, но выглядел значительно старше — может быть, оттого, что имел некоторое предрасположение к полноте. Слегка прищурив свои небольшие карие глаза, он спокойно курил папиросу, внимательно и с интересом слушая то, что рассказывал человек в пальто. В руках он держал несколько фотографий, уже, очевидно, им просмотренных, выжидая, пока Ястребов и Корнеев просмотрят другие.

Мельком взглянув на постороннего, Стремянной подошел к Ястребову и, сдерживая улыбку, громко произнес:

— Товарищ генерал-майор, разрешите обратиться!..

Ястребов удивленно и строго посмотрел на него.

— Бросьте эти шутки, Стремянной!.. У нас тут дело поважнее... Познакомьтесь. Это местный фотограф. Он принес нам весьма интересные снимки... Их можно будет кое-кому предъявить. — И Ястребов протянул Стремянному пачку фотокарточек.

Стремянной взял у него из рук десяток еще не совсем высохших фотографий, отпечатанных на матовой немецкой бумаге с волнистой линией обреза. На этих фотографиях были сняты эсэсовцы. На одной — во время игры в мяч, без мундиров, в подтяжках, с засученными до локтей рукавами рубашек. На другой — они сидели вокруг стола в мундирах при всех регалиях и дружно протягивали к объективу аппарата стаканы с вином. Среди них было несколько женщин. На третьей — гитлеровцы были сняты в машине, каски и фуражки низко надвинуты на глаза, на коленях — автоматы. Не забыли они сняться и у подножия виселицы в самый момент казни, на кладбище, среди уходящих вдаль одинаковых березовых крестов...

На этих же фотографиях — то сбоку, то на заднем плане — виднелись какие-то фигуры в штатском. Они, видимо, тоже участвовали в происходящем, но чувствовалось, что это люди подчиненные, зависимые и между ними и их хозяевами — огромная дистанция.

— Да, эти фото нам будут очень полезны, товарищ генерал, — согласился Стремянной и, отступив на шаг, незаметно для Ястребова передал за его спиной телеграмму замполиту.

— Опять — генерал! — уже рассердился Ястребов.

— А что, собственно, вы, товарищ генерал, придираетесь к начальнику штаба? — сказал, улыбаясь, Корнеев. — По-моему, он совершенно прав, вы и есть генерал... Вот, смотрите! — И он протянул Ястребову телеграмму. — За освобождение города вам присвоено звание генерал-майора и вы награждены орденом Красного Знамени...

— А дивизия?.. — спросил Ястребов.

— Никого не забыли, Дмитрий Михалыч. А дивизии объявлена благодарность. Приказано наградить всех отличившихся, — сказал Стремянной, уже не сдерживая своей радости.

Ястребов читал телеграмму долго-долго и почему-то сердито сдвинув брови. Наконец прочел и отложил в сторону.

— Прямо невероятно, — сказал он вполголоса:

— четыре события, и все в один день!

— Три я знаю, товарищ генерал. — Стремянному ново и даже как-то весело было называть Ястребова генералом. Ведь всего несколько месяцев тому назад он был подполковником, а в начале войны — майором. — Первое событие — освобождение города. Второе — присвоение вам звания генерала. Третье — орден... А четвертое?

— Ну, это самое незначительное, — смущенно сказал Ястребов:

— мне сегодня исполнилось сорок пять лет.

— Поздравляю, Дмитрий Михалыч! — сказал Корнеев, крепко пожимая ему руку. — Отметить это надо! Такие дни бывают раз в жизни!..

— И я вас поздравляю, товарищ полк... — Стремянной вдруг сбился, махнул рукой и обнял Ястребова, — дорогой мой товарищ генерал!..

Ястребов с трудом высвободился из его могучих объятий.

— Ладно, — шутливо сказал он. — Поздравления принимаю только с цветами... Давайте покончим с делом. Спасибо вам, товарищ Якушкин, — обратился он к фотографу, который все это время безмолвно стоял в стороне, однако всем своим видом участвуя в том, что происходило в комнате. — Вы поступили совершенно правильно, передав в руки командования эти фотографии. Благодарю вас за это. Я вижу, трудно вам тут было, и в тюрьме насиделись досыта. Как только фотографии вам удалось спасти?

— Я сверток с ними облил варом, и в огороде закопал. Вот и сохранились...

— Хорошо придумал!.. Вот вам записка. — Ястребов нагнулся над столом и, взяв листок бумаги, написал на нем несколько слов. — Идите к начальнику продовольственного снабжения — он выдаст вам паек...

— Спасибо, спасибо, товарищ генерал! — Якушкин широко улыбнулся, обнажив длинные желтые зубы, пожал всем по очереди руки и направился к дверям.

— Ну, Воронцов, — обратился к майору Ястребов, когда дверь за Якушкиным закрылась, — ведь важный материал он нам доставил? А? И человек, по-моему, занятный...

— Да, несомненно, — согласился Воронцов, собирая фотографии в пачку. — Я заберу все фото, не возражаете?

— Забирай, забирай, — кивнул Ястребов и протянул ему карточки, которые были у него в руках. — Это для твоего семейного альбома, а мне ни к чему... Изучи как следует. Это такие документы, от которых не открутишься...

— Еще минуточку, товарищ Воронцов, — сказал Стремянной, заметив его выжидательный взгляд, — я только досмотрю эти несколько штук...

Он взял в руки последние три фотографии. На одной из них внимание его почему-то привлекла фигура уже немолодого немецкого офицера, плотного, с высоко поднятыми плечами... Офицер смотрел куда-то в сторону, и фигура его была несколько заслонена широким кожаным регланом эсэсовского генерала, обращавшегося с речью к толпе, понуро стоящей перед зданием городской управы. Что-то в облике этого офицера показалось Стремянному знакомым. Где он его видел?.. И вдруг в памяти у него возникли те двое пленных, которых он заметил сегодня утром на улице города. Тот, постарше, с поднятым воротником и в темных очках!..

Стремянной быстро вышел из комнаты, спрыгнул с высокого крыльца и нагнал Якушкина в ту минуту, когда фотограф расспрашивал часового у ворот, как пройти к продовольственному складу.

— Товарищ Якушкин! А товарищ Якушкин! — окликнул Стремянной. — Скажите-ка мне, кто это такой?.. Вы не знаете? Да нет, не этот. Вон тот, позади...

Якушкин поправил очки и взял из рук Стремянного фотографию.

— А!.. Я думал, вы спрашиваете про этого оратора в реглане. Это Курт Мейер, начальник гестапо, а тот, позади, — бургомистр Блинов. Знаменитость в своем роде...

— Бургомистр?.. Почему же он в эсэсовской форме?

— А гитлеровцы ему разрешили. В последнее время он ходил во всем офицерском.

— Спасибо! — Стремянной быстро возвратился к себе и вызвал по телефону военную комендатуру города,

— У телефона комендант майор Теплухин!

— Товарищ майор! — быстро сказал Стремянной. — Часа три назад к вам должны были привести двух пленных офицеров... Одного? Нет, двоих... Один из них такой коренастый, в темных очках... Где он?.. Нет, не хромой, а другой... Сбежал?.. Как же это вы допустили, черт вас совсем возьми!.. Да вы знаете, кто от вас сбежал? Бургомистр! Предатель!.. Найти во что бы то ни стало... Слышите?.. Повторите приказание.

Майор Теплухин повторил в трубку приказание. Стремянной сейчас же распорядился, чтобы в городе тщательно проверялись пропуска и чтобы количество патрулей было увеличено. Потом он рассказал о происшествии Воронцову, отдал ему фото и, когда Воронцов ушел к себе, снова принялся за работу. Но ему не работалось. «Странное дело, как он врезался в память, этот сегодняшний эсэсовец! — думал он, раздраженно шагая из угла в угол. — Вижу в первый раз, а вот поди ж ты!..»

Глава тридцать девятая.

Удивительное известие

В этот вечер вся энергия движка, который обычно освещал штаб дивизии, была отдана госпиталю и типографии, где печатался первый номер газеты освобожденного города.

...За большим столом, покрытым за неимением скатерти простыней и освещенным неверным желтоватым светом нескольких стеариновых свечей, расставленных на столе между бутылками, банками консервов, тарелками с колбасой, шпигом и дымящейся вареной картошкой, сидел виновник торжества — генерал Ястребов. На его кителе были еще знаки различия полковника — Военторг не предусмотрел, что производство полковника Ястребова в генералы состоится так быстро. Вокруг стола на табуретках, стульях и опрокинутых ящиках сидели замполит Корнеев, Стремянной, которого то и дело вызывали к телефону, Громов и Морозов — оба усталые, полные впечатлений от большого дня. Они сегодня осмотрели весь город, говорили с десятками людей, у них уже стало постепенно складываться представление о том, что предстоит им сделать в этом разрушенном врагом городе. Здесь же был Колесник. Давно он уже не чувствовал себя так спокойно и хорошо, как сегодня.

За стеной штаб дивизии жил своей обычной напряженной и деловой жизнью. Слышались голоса телефонистов: «Волга слушает!», «Днепр, Днепр, отвечайте пятьдесят шестому!» То и дело хлопала дверь. Стучали каблуки. Оранжевые язычки пламени на свечах метались, чадили, и тени голов расплывались по стенам.

Когда наполнили стаканы, Ястребов встал. Встали и все, кто был за столом.

Ястребов сказал:

— Мне хочется вас приветствовать в городе, который освободила наша дивизия. Долго стояли мы на восточном берегу Дона, долго ждали приказа... И вот наконец мы идем на запад. Тяжело видеть нам города наши в развалинах, людей наших замученными... И мне хочется прежде всего почтить память тех, кто погиб за Родину!.. — Комдив замолчал и склонил голову. Все помолчали. — Но главное, — продолжал он, — я верю, я убежден, что нанесенный нами удар приближает полный разгром врага. Выпьем же, друзья, за победу!..

Зазвенели стаканы. Все были взволнованы и даже растроганы.

Стремянной чуть пригубил свой стакан.

Ему часто приходилось вставать из-за стола, чтобы прочесть новые донесения. Самые важные из них он тут же показывал Ястребову, и тогда тот выходил в соседнюю комнату к телефону и докладывал командующему армией.

Из штаба армии запрашивали: сколько и какие боеприпасы нужно доставить; нет ли новых данных об укрепрайоне; когда прислать машины за ранеными; как идет учет трофеев; сколько взято в плен вражеских солдат и офицеров; в каком состоянии город. Из обкома партии интересовались, можно ли быстро пустить в ход электростанцию, а также другие предприятия, и просили, по возможности, обеспечить население продовольствием и топливом...

За столом делились впечатлениями утреннего боя, вспоминали недавние встречи. Громов рассказал об одном больном старике железнодорожнике, старом члене партии, который в своей сторожке устроил явку для партизан, передавал сведения о движении вражеских воинских эшелонов. Старик сохранил свой партийный билет, и одним из первых его вопросов к Громову был: «Кому, товарищ секретарь, платить теперь членские взносы?»

— А вы знаете, — сказал Ястребов, — мне доложили, что на окраине города обнаружена разбитая авиабомбой машина местного начальника гестапо...

— А его-то самого хлопнули? — спросил Морозов.

— Нет, его не нашли. Наверное, сбежал.

Вдалеке раздалось несколько сильных взрывов — это минеры обезвреживали минные поля. Низко над крышами пронеслось звено бомбардировщиков...

В эту минуту дверь медленно приоткрылась, и на пороге появился командир санбата, майор медицинской службы Медынский. Небольшого роста, толстый, он был одет в белый халат, поверх которого, вероятно в сильной спешке, накинул шинель, не успев надеть ее в рукава. По его взволнованному лицу Стремянной понял, что в госпитале что-то произошло.

Увидев в комнате столько людей, Медынский смущенно отступил за порог, но Стремянной тотчас же вышел в соседнюю комнату:

— Что случилось, товарищ Медынский?

Врач отвел Стремянного в сторону и так, чтобы никто не слышал, тихо сказал:

— Удивительная новость, товарищ подполковник! Капитан Соколов объявился.

— Соколов?! Да что вы говорите! Бывший начфин?

— Он самый!..

— Где же он?

— У нас в госпитале.

— А как он к вам попал?

— Бежал с дороги из эшелона с военнопленными. Гитлеровцы увозили их на запад. Ну, он как-то сумел от них уйти. Охранники ему стреляли вслед, ранили в правую руку. Посмотрели бы вы, во что он превратился! Какая шинелишка, какие сапоги! Весь оборванный! Чудом от смерти спасся...

— В каком он состоянии?

— Слаб, но бодр. Шутит даже. Сказал, чтобы я вам передал от него привет. Он говорит, что хотел бы увидеться с вами.

Стремянной на минуту задумался.

— Хорошо. Я сейчас приду. — Он шагнул к двери, за которой висел его полушубок, и обернулся:

— А как здоровье солдата Еременко, которому сегодня ноги ампутировали? Знаете, того — из концлагеря.

— Еременко?.. Еременко полчаса назад умер. Так и не пришел в сознание, бедняга. Операция была слишком тяжелая, а сил у него — никаких. Сами понимаете...

Стремянной невольно остановился на пороге.

— Умер, говорите... Так, так... Ну что ж, я сейчас приду.

Он быстро накинул полушубок и, отдав дежурному необходимые распоряжения, вышел из штаба...

Глава сороковая.

Встреча

Когда Стремянной вошел во двор госпиталя, двое санитаров выносили из дверей носилки. По тяжелой неподвижности плоского, как будто прилипшего к холсту тела сразу было видно, что на носилках лежит мертвый. Еременко!.. Стремянной взглянул в темное лицо с глубоко запавшими закрытыми глазами. «Ах, будь они прокляты, сколько вытерпел этот человек! И вот — все...»

Стремянной снял шапку и, пропустив мимо себя санитаров, смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом дома. Потом он рывком открыл тяжелую, обмерзшую снизу дверь и вошел в госпиталь.

В лицо ему ударил знакомый теплый госпитальный запах только что вымытых полов, эфира, сулемы. Неярко горели редкие электрические лампы. В дальнем углу коридора громоздились одна на другой школьные парты. Двери классов, превращенных в палаты, были широко открыты. Там тесно, чуть ли не вплотную друг к дружке, стояли койки. Койки стояли и в коридоре. Только одна дверь была плотно закрыта. «Уж не тут ли кабинет Медынского?» — подумал Стремянной и приоткрыл дверь.

Он увидел стены и шкафы, завешенные белыми простынями, никелированные столики для инструментария и на них — в ярком свете подвешенной к потолку прожекторной лампы — флаконы, чашки, щипцы, разной формы ножи и пилки.

Середину комнаты занимал операционный стол на высоких ножках, на нем лежал раненый, по грудь покрытый простыней. Женщина в белом халате и маске, чуть подавшись вперед, быстрыми и точными движениями зашивала рану.

Услышав скрип двери, она повернула закрытое до самых глаз лицо и вопросительно посмотрела на Стремянного.

Он смущенно улыбнулся, махнул рукой и поскорей прикрыл дверь.

Где же все-таки Медынский? Куда он запропастился?

Как раз в эту самую минуту начальник госпиталя появился на верхней площадке лестницы.

— Соколов не здесь, товарищ подполковник, он наверху — в палате для легкораненых, — говорил он, перегибаясь через перила. Медынский был уже без шинели, в выглаженном халате с тесемочками, аккуратно завязанными сзади на шее и у кистей рук, и это придавало его облику какую-то спокойную деловитость. — Я ему сказал, что вы сейчас придете.

— И что же он?

— Он даже весь загорелся от радости. Вы не можете себе представить, как измучен этот человек!

Медынский повел Стремянного на второй этаж. Они прошли мимо перевязочной, из которой сквозь плотно закрытые двери доносились стоны раненого и молодой женский голос: «Ну миленький, хороший мой, потерпи! Ну минуточку еще потерпи, мой дорогой».

— Это что, Анна Петровна перевязывает? — спросил Стремянной прислушиваясь.

— Да, она. А что, сразу узнали?

Стремянной кивнул головой:

— Как не узнать! Много она со мной повозилась... На всю жизнь ее запомнил...

Они прошли в конец длинного широкого коридора, в который выходили двери из пяти классов. У самой последней Медынский остановился:

— Здесь... Я вам нужен?

— Нет, не беспокойтесь, занимайтесь своими делами, товарищ Медынский. Если будет надо, я попрошу вас зайти или сам зайду.

— Слушаю!

Медынский ушел, но Стремянной не сразу открыл дверь. Он постоял немного, держась за железную ручку. Ему с необыкновенной ясностью вспомнилась вдруг всклокоченная голова Еременко в глубине темных нар, а потом — провалившиеся мертвые глаза с почти черными веками... Каким-то он увидит Соколова?

Стремянной толкнул дверь и вошел в палату.

Соколова он увидел сразу. Тот лежал на крайней койке у окна. В палате громко разговаривали и смеялись. Увидев Стремянного, все разом затихли. С ближайшей койки на него смотрели большие серые глаза лейтенанта Федюнина, накануне попавшего под бомбежку. Ему посчастливилось: он остался жив — взрывная волна прошла стороной, — но он получил три осколочных ранения в ноги. Стремянной хорошо знал Федюнина и был рад, что тот легко отделался.

— Здорово, Федюнин! — сказал он проходя. — Надеюсь, недолго залежишься?

— Зачем долго? Через две недели вернусь, — ответил Федюнин и широко улыбнулся.

Остальных, кроме Соколова, Стремянной не знал — это были солдаты из разных частей, но они его встретили, как старого знакомого.

— Здравствуйте, товарищ подполковник! Проведать нас пришли? — сказал усатый немолодой солдат с перевязанным плечом.

— Проведать, проведать...

— В палате номер девять все в порядке, товарищ начальник! Все налицо. Никого в самовольной отлучке нет, — шутливо отрапортовал солдат.

Стремянной улыбнулся:

— Вижу, настроение здесь боевое.

— Самое боевое, — подал из другого угла голос артиллерист с широкой повязкой вокруг головы. — Тут у нас полное взаимодействие всех родов войск — от артиллерии до походной кухни. Хоть сейчас наступай!..

— Вот и хорошо, — отозвался Стремянной, с удовольствием поглядев на его широкое, чуть рябоватое лицо со смелыми, очень черными под белой повязкой глазами. — Подремонтируйтесь тут, подвинтите гайки — и айда, пошли!..

Он миновал койку артиллериста и остановился у занавешенного окна, в том углу, где лежал бывший начфин.

— Здравствуйте, товарищ Соколов!

Соколов с усилием приподнялся с подушек. Его забинтованная правая рука была тесно прижата к груди. Он подал Стремянному левую руку и крепко сжал его ладонь.

— Я так рад, так рад... — сказал он, слегка задыхаясь от волнения и не выпуская руки Стремянного из своей. — Ведь я уже потерял всякую надежду когда-нибудь вас всех увидеть... Потерял всякую надежду остаться в живых...

По его бледным, небритым щекам катились слезы радости. С тех пор как Стремянной видел его в последний раз, Соколов, конечно, сильно переменился. Но никак нельзя было понять, в чем же эта перемена. Постарел, похудел? Да, конечно... Но не в этом дело. Бороды нет?.. Это, разумеется, очень меняет человека, но опять-таки не в этом дело... Стремянной напряженно вглядывался в какое-то отяжелевшее, как будто отекшее лицо Соколова. А тот улыбался дрожащими губами и, усаживая Стремянного у себя в ногах — в комнате, тесно заставленной койками, не оставалось места даже для табуретки, — все говорил и говорил, торопливо, обрадовано и взволнованно, словно опасаясь, что, если он замолчит, гость его встанет и уйдет.

— Нет, какая радость, какая радость, что я вас вижу!.. — Он прикоснулся дрогнувшими пальцами к локтю Стремянного:

— Вы уже подполковник, а помнится, когда вас назначили к нам, вы еще майором были. Это каких-нибудь восемь месяцев назад... Каких-нибудь семь месяцев... — Он откинулся на подушку и прикрыл глаза рукой. — А сколько за эти месяцы пережито... Боже ты мой, сколько пережито!..

— Вы только не волнуйтесь, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, стараясь самым звуком голоса успокоить его. — Не надо вам сейчас все это вспоминать.

— Да не могу я не вспоминать! — почти закричал Соколов, и в горле у него как-то задрожало и хлипнуло. — Я сейчас, немедленно хочу рассказать вам, как я попал в плен. Вы можете меня выслушать?

— Ну ладно, ладно, рассказывайте, — ответил Стремянной, — только спокойнее. Прошу вас. Товарищи вам не помешают?

— Нет, нет, — горячо сказал Соколов, — пусть слышат все. Какие у меня секреты!.. Вы помните, товарищ подполковник, при каких обстоятельствах я попал в плен?

Стремянной кивнул головой.

— Ну так вот, — продолжал Соколов, — кроме шофера, со мной в машине ехали два автоматчика — Березин и Еременко. Когда мы уже были на полпути к Семеновке — вы помните, там должен был расположиться штаб нашей дивизии, — из-за облаков выскочило звено «Юнкерсов». Они стали бомбить дорогу... Мы остановили машину и бросились в канаву... Тут невдалеке хлопнулась стокилограммовая фугаска. Осколки так хватили нашу машину, что уже ехать на ней никуда нельзя было. Разве что на себе тащить... Что тут было делать?

— Ясное дело — брать машину на буксир и тянуть, — сказал сосед Соколова, шофер Гераскин, у которого от взрыва бака с бензином было обожжено все лицо. Сейчас оно уже подживало и почти сплошь было покрыто густой зеленой мазью; от этого он казался загримированным под лешего.

— Легко сказать, — отозвался Соколов, быстро оборачиваясь к Гераскину. — Мы, наверное, сто раз пробовали остановить проезжавшие машины. Куда там! Никто не остановился, как мы ни кричали...

— Бывает, — как-то виновато согласился Гераскин.

— Что же мне было делать, товарищ Стремянной? — Соколов схватил Стремянного за руку. — Ну, скажите хоть вы! На машине у меня сундук с деньгами, я отвечаю за них головой...

— Дело сурьезное, — сказал усатый солдат.

— То-то и есть. — Соколов на лету поймал сочувственный взгляд и ответил на него кивком головы. — Очень серьезное... Тогда я решил послать одного из автоматчиков, Еременко, пешком в штаб дивизии за помощью, а сам с другим автоматчиком и шофером остался охранять денежный ящик.

— Правильное решение, — поддержал Федюнин.

— Ну вот, — продолжал Соколов, подбодренный общим дружелюбным вниманием, — тут и началось... Проходит час, два... Еременко не возвращается. Помощи нет. И вдруг снова бомбежка. Мы опять залегли в канаву... — Соколов помолчал. — А дальше я ничего не помню... Контузило меня... Очнулся в плену... в каком-то бараке. Лежал целый день на охапке гнилой соломы. Пить даже не давали...

— Сволочи! — послышалось из другого конца палаты.

— Но хуже всего стало потом, — угрюмо сказал Соколов, — когда они по документам выяснили, что я начфин. Тут уж такое началось... — Он провел ладонью здоровой руки по лбу и на секунду зажмурился.

— Ну, а знаете ли вы что-нибудь о судьбе тех, кто был с вами? — спросил Стремянной. Ему хотелось хоть ненадолго отвлечь Соколова от особенно мучительных воспоминаний.

Соколов поднял припухшие веки и посмотрел на Стремянного.

— Только об одном, — медленно ответил он и опять прикрыл глаза.

— О ком же?

— Об одном из автоматчиков, Еременко. Переводчик мне говорил, что он был в концлагере, но как будто погиб.

— А где же были вы?

— Я? — Соколов криво усмехнулся. — Я почти все время сидел в гестапо, в подвале. Меня то допрашивали три раза в день, то забывали на целые недели...

Стремянной придвинулся поближе:

— А на строительстве укрепрайона вы не были?

— Да вот неделю назад и туда послали, — сказал Соколов, — как же!.. Там такие укрепления! Такие укрепления!.. — Он сжал зубы, и от этого на скулах у него заходили желваки. — Можно всю дивизию положить и не взять!..

— Это вы уж слишком, товарищ Соколов. Напугали вас!.. Не так все страшно, как вам кажется, — ответил Стремянной. — Однако это хорошо, что вы там побывали... Как видите, не было бы счастья, да несчастье помогло. Попозже я к вам зайду с картой, и мы подробно поговорим. А пока припомните, как в укрепрайоне организована система огня.

— Конечно, обо всем укрепрайоне я не могу сказать, — произнес Соколов подумав, — ведь я только несколько укреплений и видел.

— Где?

— Да вот доты в районе одной деревни. Там их штук пять. О них я могу рассказать подробно.

— Что ж, о чем знаете, о том и расскажете.

Наступило короткое молчание.

— А знаете, товарищ Соколов, — сказал Стремянной, чтобы прервать тишину, — Еременко-то ведь мы нашли!.. Я сам привез его в госпиталь. У него были обморожены обе ноги...

Он не успел договорить. Соколов изменился в лице. Челюсти его сжались. Глаза расширились.

— Вы нашли Еременко? Это очень хорошо!.. Теперь будет кого расстрелять!.. Я хотел об этом сказать дальше. Это ведь он привел те немецкие бронемашины, на одну из которых был переложен сундук с деньгами. Он!.. Негодяй!.. Из-за него меня в плен взяли... Из-за него погиб шофер и Березин!..

— Откуда вы знаете? — спросил Стремянной.

— Узнал во время допроса в гестапо... У нас была с ним даже очная ставка... Где он?.. Скажите мне, где он, — я уничтожу этого труса и подлеца! Задушу собственными руками!

Соколов вскочил с койки, лицо у него горело. В исступлении он ударил больной рукой по железной спинке кровати и тяжело застонал.

— Да успокойся, успокойся, товарищ Соколов! — закричали с других коек.

Стремянной взял его за плечи и посадил на одеяло.

— Ложитесь, ложитесь, без разговоров!.. Еременко нет. Он умер. Не выдержал операции.

Соколов обессилено откинулся на подушку. Его лицо и грудь покрылись потом. Несколько минут он лежал с закрытыми глазами.

Стремянной с тревогой смотрел на это тяжелое, чуть одутловатое лицо. И вдруг он склонился еще ниже: что-то по-новому знакомое мелькнуло в складке губ, в повороте головы...

В ту же секунду, словно почувствовав его взгляд, Соколов открыл глаза и прямо, в упор посмотрел на Стремянного.

— Так умер, говорите? — сказал он тихо. — Что ж, туда мерзавцу и дорога.

— Собака! — с ненавистью произнес усатый солдат. — Повесить такого мало... Жаль, что сам помер.

Стремянной искоса поглядел на усатого солдата и вдруг поднялся с места.

— Куда вы, товарищ Стремянной? — с тревогой в голосе сказал Соколов. И добавил просительно:

— Побудьте еще хоть немного!

— Да я сейчас вернусь, — уже на ходу, оглядываясь через плечо, ответил Стремянной. — Гостинец я для вас захватил, да забыл — внизу в полушубке оставил. Сейчас принесу. А вы пока отдохните немного. Вредно вам так много говорить.

Стремянной быстро вышел из палаты, спустился вниз достал из кармана полушубка плитку шоколада и, шагая через две ступеньки, опять побежал наверх. По пути он зашел в кабинет к Медынскому, дал ему кое-какие распоряжения и снова вернулся в палату.

Соколов ждал его, приподнявшись на локте и беспокойно глядя на дверь.

— Что же было дальше? — спросил Стремянной, подавая ему шоколад и, как прежде, усаживаясь в ногах. — Рассказывайте!

— Дальше? — Соколов махнул рукой. — Что ж дальше... Они все время требовали, чтобы я открыл им сундук. Им казалось, что в нем спрятаны какие-то важные документы... Я-то знал, что, кроме денег, там нет ничего. Но открывать сундук мне не хотелось. Хотите верьте, хотите нет, просто честь не позволяла. Так тянулось больше трех месяцев. А потом...

Все в палате затихли, ожидая, что скажет Соколов. Лейтенант Федюнин, приподнявшись на подушках и вытянув шею, в упор, не мигая смотрел на него. Старый солдат нетерпеливо крутил свой темный ус. Гераскин схватил себя за подбородок, не замечая, что измазал руку мазью. Стремянной сидел неподвижно, положив на колени руки, и внимательно слушал.

— А потом, — смущенно, чуть запинаясь, продолжал Соколов, — однажды ночью меня вывели во двор, поставили у стены сарая, навели на меня автомат и сказали: или ты сейчас умрешь, или открой сундук. — Соколов повернулся в сторону Стремянного:

— Ну, я и подумал, товарищ подполковник, — черт с ними, с деньгами!.. Все равно они им пользы не принесут... а меня убьют ни за что.

— И вы им открыли? — спросил Стремянной.

— Да, открыл. А вы откуда знаете? — Соколов с удивлением взглянул на него.

— Во-первых, потому, что вы живы, — ответил Стремянной под общий смех. — А во-вторых, я этот сундук сегодня видел своими глазами, Я и подумал: если он цел, может быть, и вы живы...

Соколов пожал плечами.

— Судите меня как хотите, товарищ подполковник... — покорно склонив голову, сказал он, — я, конечно, виноват... Но подумайте сами, я бы погиб, зарыли бы они меня, ведь все равно сундук-то взорвали бы...

Раненые молча переглядывались. Каждый по-своему расценивал поступок Соколова.

— И верно, — сказал кто-то вполголоса, — если бы там секретные документы были... А то деньги. Не погибать же из-за них человеку.

Соколов с благодарностью посмотрел в тот угол, откуда прозвучали эти слова.

— А потом они меня отправили в тюрьму, — сказал он, опять поворачиваясь к Стремянному. — Тут вот, на окраине города. Пробыл я там до самых последних дней. Сегодня ночью нас вдруг внезапно подняли, построили и посадили в эшелон. Я понял, что, очевидно, наши начали наступление. Решил бежать... Когда поезд переезжал через мост, прыгнул вниз... Заметили... Стали стрелять... Ранили... Но мне удалось скрыться в прибрежных кустах. А затем я вернулся. Вот и все.

— Все, значит? — задумчиво переспросил Стремянной.

— Все.

В палате на минуту сделалось совсем тихо.

Дверь слегка приоткрылась, и в щель просунулась лысая голова Медынского:

— Товарищ подполковник, вас спрашивают!

— Сейчас приду, — сказал Стремянной и вышел из палаты.

Он пробыл за дверью не больше минуты и вернулся назад, как будто чем-то озабоченный.

Соколов это заметил сразу.

— Что случилось? — спросил он.

— Неприятная история, — ответил Стремянной, прохаживаясь между койками. — Ну, да это потом. Так на чем мы остановились?

— Ни на чем. Я все рассказал. Больше прибавить нечего. — Соколов поглядел на Стремянного спокойным, доверчивым взглядом. Только левая рука его то судорожно сжималась, то разжималась, теребя складки одеяла и выдавая скрытую тревогу.

Вдруг погас свет. Палата погрузилась в полную темноту.

— Движок испортился, — сказал голос усатого солдата.

— Моторист, наверное, заснул, — насмешливо процедил Гераскин.

— Горючего не хватило!

Раненые засмеялись.

Стремянной вышел в коридор, такой же темный, как палата, и крикнул:

— Почему нет света?

Чей-то голос ему ответил:

— Сейчас узнаем!

— Принесите сюда керосиновую лампу!

— Есть! Сейчас!

За дверью послышались чьи-то быстрые шаги. Кто-то, стуча каблуками, быстро спускался по лестнице, кто-то поднимался. Мелькнула полоска света и тут же исчезла.

— Сюда, сюда, — сказал Стремянной какому-то человеку, который шел по коридору. — Что у вас в руках? Лампа?.. Зажгите же ее! Спичек нет? У меня тоже... — Он вернулся в палату, человек с лампой остался стоять в дверях. — Товарищ Соколов, у вас есть спички?

— Нет, — ответил Соколов. — Я не курящий.

— У кого есть спички?

— Возьмите, товарищ подполковник, — сказал Гераскин и в темноте протянул коробку Стремянному.

Стремянной взял спички, но тут же уронил их на пол.

— Вот неприятность! — рассердился он. — Где-то около вас, Соколов, спички упали?

— Нет, — ответил Соколов. — Кажется, они упали около соседней койки.

— Вы слышите? — обратился Стремянной к человеку, который стоял в дверях.

— Слышу, — ответил тот.

— Что вы слышите?

В дверях молчали.

— Что вы слышите? — повторил Стремянной настойчивей и громче.

Человек, стоящий в дверях, кашлянул и ответил медленно и сипло:

— Слышу голос бургомистра города Блинова...

— Свет! — крикнул во всю силу легких Стремянной.

— Свет! — закричал в коридоре Медынский.

Но в то же мгновение Соколов вскочил с койки и бросился к окну. Он уже успел вышибить раму, когда Стремянной схватил его и повалил на койку, прижав всем своим большим телом.

Вспыхнувший свет осветил двух борющихся людей. Раненые повскакали с коек, чтобы прийти на помощь Стремянному, но этого уже не требовалось. Соколов лежал, крепко спеленатый простыней, завязанной на его спине узлом.

На пороге комнаты появился новый человек — фотограф Якушкин с фонарем «летучая мышь». Он медленно, в напряженном молчании подошел к Соколову и нагнулся над ним.

— Узнаете меня, господин Блинов? — негромко спросил он. — Я фотограф Якушкин. Вы у меня фотографировались...

— Это ложь, ложь! — прохрипел Соколов, стараясь вырваться из стягивавшей его простыни.

В дверях показался Воронцов. Он неторопливо прошел между койками, вынул из кармана фотографию и показал ее Соколову:

— Посмотрите, господин бургомистр... Вы, несомненно, узнаете себя.

Раненые, вскочив со своих коек, уже больше не ложились. Усатого солдата трясло, как в сильном ознобе. Он стоял около койки Соколова и требовал, чтобы ему дали автомат застрелить предателя. Лейтенант скрипел зубами — он не мог себе простить того, что поверил рассказу Соколова и даже сочувствовал ему. Гераскин вдруг вырвался вперед, навалился на Соколова и занес кулак...

— Не трогать! Это дело разберет трибунал!.. — сказал Стремянной.

Через несколько минут Соколова заставили одеться, и конвой повел его по темным, безлюдным улицам на допрос в особый отдел.

Дальше