Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

41

За нами остались угольные курганы; потекли долины с виноградниками, садами, поближе к дороге развороченными бомбовыми ударами, растоптанными танками.

За городом Капошвар стала остро ощутимой близость фронта. Там шла усиленная артиллерийская дуэль, в небе за слоем туч каруселили самолеты. Чем ближе к переднему краю, тем больше разбитой техники — нашей и немецкой. Впервые увидел с разломанной пушкой — ствол врылся в землю — танк «королевский тигр». Ну и махина!

— Рванули, товарищ генерал!..

— Верно! Но противник сильно огрызался, местами перехватывал инициативу. И все же не тут он прошляпил, а ранее, на высоте двести пятой. Передержал себя, спалил десятки тысяч отборных солдат. И нам, конечно, досталось — немало потеряли...

— Когда высота пала?

— На третьи сутки после Батины. Расплата была у них тяжелая — Гитлеру пришлось двинуть против нас стратегические резервы. Тогда они и сдержали наш натиск на нефтяной район Надьканижа. Сейчас линия фронта нашей армии: озеро Балатон — Марцали — Надьбайом — Барч... Идут активные бои без особого успеха для нас и для противника. Но события назревают...

— А как в районе Будапешта?

— Положение еще сложнее.

Прием у командующего продолжался не более двух минут.

— С возвращением в строй, полковник. Завтра у генерала Чернышева примешь под командование гвардейский полк. Сейчас — два часа на отдых. А потом — в дорогу!

* * *

На командном пункте маршала Ф. И. Толбухина собрался генералитет 3-го Украинского фронта.

Во вместительном зале с занавешенными окнами находились командующие и начальники штабов армий, члены Военных советов, командующий Дунайской военной флотилией, командующие союзными войсками — югославскими, болгарскими — и мы, группа старших офицеров. Вошел маршал, голоса в зале стихли. Минут за десять до всеобщего сбора я неожиданно столкнулся в коридоре с Толбухиным лицом к лицу. «Здравия желаю, товарищ маршал!» Он улыбнулся: «Спасибо, полковник. И тебе, как вижу, не мешает поднакопить здоровья...»

Толбухин сказал:

— Усаживайтесь, товарищи. — И сам грузно опустился на стул. — Прошу, генерал, — обратился он к начальнику штаба фронта генералу Иванову, стоявшему у оперативной карты.

На карте три жирные синие стрелы — с северо-запада, запада, юго-запада, стремительно сближаясь, сходились за Дунаем приблизительно в районе венгерского города Байя.

Иванов взял указку:

— В феврале наш фронт вел трудные наступательно-оборонительные бои. Главная тяжесть пала на плечи частей и соединений, сдерживающих натиск шестой армии и шестой танковой армии СС в районах озер Балатон — Веленце. Оперативный план противника по освобождению окруженной группировки в Будапеште нами сорван. Мы, выполняя приказ Ставки Верховного Командования, готовились к наступлению с задачей в ближайшие недели окончательно освободить занятые территории Венгрии, выгнать немецкие войска из Восточной Австрии, взять Вену и сосредоточить свои силы в направлении Южной Германии. Верховная Ставка поставила нас в известность, что Гитлер наметил стратегический контрудар. У противника цель: сильным ударом с трех направлений расчленить наш фронт, уничтожить главные силы, а тылы отбросить за Дунай. По данным всех видов разведок, противник нацелил на нас тридцать одну дивизию, в том числе одиннадцать танковых. Помимо того, у него в резерве многочисленные части, моторизованные бригады и бригады штурмовых орудий. Соотношение сил на главном направлении Балатон — Веленце: у противника превосходство по пехоте более чем в два раза, по танкам и самоходным артиллерийским установкам — более семи раз, по артиллерии — в два раза. По уточненным данным, немецкое контрнаступление назначено на шестое марта. — Иванов положил указку.

— Благодарю, генерал, — Толбухин встал. — У Гитлера весьма дальний расчет: обезопасить нефтяные районы и заставить нашу Ставку оттянуть с берлинского направления армии на юг и тем самым спасти свою столицу. Сообщаю доверительно: Ставка последнее решение оставляет за Военными советами наших фронтов, резервирует право отхода с активными, изматывающими врага боями... — Толбухин замолчал, как бы желая убедиться, достаточно ли тихо в зале, чтобы каждый мог услышать то, что он скажет дальше: — Резервирует право отхода... за Дунай!

Зал приглушенно охнул, а потом будто перестал дышать... Как за Дунай? А жертвы на плацдармах, на штурме высоты, прорыв?

— Военный совет фронта, — продолжал маршал, — примет окончательное решение после того, как выслушает командующих армиями, командующего флотилией, командующих югославской и болгарской армиями. Остаются здесь командующие, члены Военных советов, начальники штабов армий. Остальных товарищей прошу покинуть зал.

Мы вышли ошеломленные. Разошлись кто куда. Было так тихо, будто я снова оглох. С острой болью вспомнил ночь, когда с капитаном Алмазовым сидел спина к спине под дамбой...

— Здравия желаю, товарищ полковник!

Передо мной стоял молоденький младший лейтенант с орденом Красного Знамени на гимнастерке. Улыбался.

— Здравствуй, но не припомню, где мы виделись...

— Бывший сержант Баженов из запасного полка.

— Наш запевала! — Я обнял его. — Рад, очень! Расскажи о себе.

— Под Бендерами боевое крещение получил. А на Апатинском плацдарме осколок половину почки выдрал. Три месяца в госпитале, ограниченно годен. Теперь в конном взводе при командующем фронтом.

— Наших встречал?

— Мало кого. В наш полк под Заечаром прибыл начальником штаба майор Сапрыгин. Он же был подполковником...

— Всякое случается!

— Возьмите меня с собой, товарищ полковник!

— Хочешь, чтобы я вступил в конфликт с самим маршалом? Не такой я отчаянный... Ну, до свидания, запевала. Дожить тебе до тишины!

— И вам, и вам!..

Машина шла на большой скорости. Валович сидел рядом с водителем и ни разу не повернулся к нам. У полевого НП армии она остановилась. Валович выпрыгнул из нее, за ним адъютант. Генерал приказал водителю:

— Полковника доставить на командный пункт генерала Чернышева.

Командир гвардейской дивизии генерал Чернышев — мужчина крепкого сложения, широкоплеч, пшеничного цвета усы пожелтели от табачного дыма. Он уделил мне минимум внимания — спешил.

— Здравствуйте, полковник. — Рука железной хваткой сжала мою ладонь. — С немецкими танками сражались?

— Нет, товарищ генерал.

Нахмурился. Тень разочарования скользнула по крупному загорелому лицу.

— Офицеры полка грамотные, танки, даже грозные «королевские тигры», им не в диковинку. Идите в полк, в шесть ноль-ноль с докладом ко мне.

В полк добрался в десять часов вечера. Тщательно одетый, подтянутый подполковник в пенсне представился:

— Александр Александрович Алексин, начальник штаба. С прибытием, товарищ полковник. Разрешите ввести в обстановку? — Подошли к столику, где была развернута оперативная карта. — Мы окапываемся там, где нас остановил противник. Нашу самостоятельность в решении оперативных задач обеспечивают приданные средства: танковый полк, глубоко эшелонированный иптаповский полк, два дивизиона гаубиц. Кроме того, при штабе постоянно находится оперативный офицер с непосредственной связью с аэродромом.

Глаза мои, привыкшие читать карту, не могли не заметить, что на ней слабо отражены данные о противнике. Лишь обозначены линия его обороны, несколько артиллерийских позиций и западнее переднего края, с вопросительным знаком — танковая колонна.

— Да, — опередил меня Алексин, — скудно, скудно... И разведка боем «языка» не дала. К сожалению, наши наблюдательные пункты находятся на невыгодных точках — без достаточно широкого обзора. Так что сведения о противнике — сами видите...

— Александр Александрович, а здесь? — Кончиком карандаша я показал на отметку: населенный пункт с церковью. — Эта богомольня существует?

— Пока цела.

— А если на колокольню — НП полка?

Алексин промолчал, смущенно потер рукой до глянцевого блеска выбритый подбородок.

— Ну, пока снимаем с повестки дня этот вопрос... А сейчас прошу показать полк.

— С удовольствием!

Ночь темная, тихая, сырая. Пахнет болотом. В небе изредка вспыхивают ракеты, и холмы, где находится противник, озаряются неживым светом. Мы идем вдоль нашей обороны с севера на юг. Окопы и ходы сообщения между ними — в полный рост, сверху прикрыты виноградной лозой и присыпаны землей. По дну траншеи, где скапливалась вода, уложены дощатые мостики... Полк работает.

Луч карманного фонарика начштаба выхватывает из темноты лица офицеров, рапортующих мне, солдат и сержантов, укрепляющих огневые точки. Светловолосые и темноволосые, стриженные под машинку, в белых подворотничках, в зеленых стеганках с поблескивающими гвардейскими знаками, орденами и медалями — хоть сейчас на полковой смотр.

— Прямо-таки молодец к молодцу, ничего не скажешь!

— Гвардейский почерк. — Алексин остановился, предупредил: — Сейчас повернем направо и будем на НП полка.

На НП я сажусь к стереотрубе и наблюдаю за холмами, вытянувшимися с севера на юг. Постепенно глаза привыкают к темноте, начинаю различать редкий кустарник на скатах, за которым, вероятно, расположена первая линия обороны противника. На южном фланге холм срезан. Оттуда доносятся звуки — там что-то ритмично ухает.

— Александр Александрович, прикажите осветить южный фланг серией ракет.

В свете навесных ракет я замечаю странные деревья — они, как пьяные, наклонены в разные стороны.

— Посмотрите-ка. — Торопливо уступаю свое место начальнику штаба.

— Деревья! Их здесь утром не было. Вероятнее всего, они маскируют проходы для танков. Судя по всему, придется наш танковый полк перебросить на этот фланг.

— Подумаем, Александр Александрович...

Моя землянка — под шестью накатами, просторная, обшитая досками изнутри. Сижу на раскладной трофейной койке, под ногами коврик. Вошел сержант со стаканом чая, накрытым белой салфеткой. Чай с лимоном. Все здесь прекрасно, а я почему-то чувствую себя одиноким. До боли сжалось сердце: Клименко, Касим...

Ашота бы сейчас сюда! Рубанул бы он своей единственной рукой: «Ва! Колокольня! Обзор, широта!» Танковый полк на левый фланг? Наступающую армаду одним полком не остановишь. Главное — противотанковая оборона. Я срочно вызвал командира истребительного противотанкового полка.

На пороге землянки появился небольшого роста офицер, с головы до ног укутанный в плащ-палатку. Когда он откинул капюшон, я бросился к нему:

— Горбань! Горбань, черт тебя побери! — Обнял его, усадил на трофейную койку. — Дай-ка поглядеть на тебя.

А он, как и прежде, пробурчав что-то невнятное, выжидающе уставился на меня.

— Что ж, встреча состоялась, переходим к делу. Пойдем к столу, посмотрим оборону полка. Вот здесь, на южном фланге, немцы готовят проходы для танков и маскируют их. Возможно, это дезинформация. Противник может ударить с севера по соседу, а потом и по нас. Как ты думаешь?

Он молча пожал плечами.

— Правильно — мы незрячие. А тут, в Местегне, церковь с колокольней метров в сорок высоты.

Горбань, на лице которого появилось оживление, выхватил из планшета карту, быстро перечеркнул свой НП, обведенный красным карандашом, и ткнул пальцем на отметку Местегне.

— Отлично, мы всегда без слов понимали друг друга. Полезем на колокольню?

Вошли в церковь — нас окутало пороховой гарью. Даже в темноте заметны пробоины в западной стене. На колокольню вела крутая деревянная лестница с выбитыми местами ступеньками, приходилось подтягиваться на руках. Задыхаясь, взобрались на самую верхнюю площадку. Она квадратная, защищена толстыми каменными стенами, каждая из которых не более двух метров длины, с круглым окошечком.

За час до восхода солнца доложил генералу, что полк мною принят. И сразу обратился с просьбой — разрешить развернуть наблюдательный пункт полка и приданных частей на колокольне церкви в населенном пункте Местегне. Генерал сердито:

— Риск?

— Минимальный. Попадание снаряда с закрытых позиций исключается. С открытых не позволим.

— А удар с неба?

— Площадка — четыре квадратных метра. Вероятность попадания — один шанс из тысячи. На НП будут только командиры частей и связные.

— Запрещаю находиться там всем. Лезьте сами и по мере необходимости держите там одного из командиров частей!

Утро началось мелким дождем. Холмы накрыло туманом, видимость — не более ста метров. Я с Горбанем и двумя связными пробрался на новый НП — знали об этом только начштаба полка и мой заместитель по политической части.

После полудня подул холодный северо-западный ветер, разогнал тучи — открылся горизонт. Мы сразу же засекли две дальнобойные батареи, группу танков, замаскированных ветками. До самой ночи наши оперативные карты пополнялись данными о противнике.

Позвонил генерал:

— Держитесь?

— Не трогают, не догадываются, должно быть...

— Или для себя берегут. На всякий случай заминируй.

— А мы не собираемся оставлять вышку — нам удобно.

— Припрут — оставишь...

42

Ночь с 5 на 6 марта 1945 года взорвалась от внезапного и мощного артиллерийского удара. Снаряды противника били и по переднему краю нашей обороны, и по ее второму эшелону.

У нас было меньше танков, самоходных орудий, но командование Степной армии, точно угадав направление главного удара, стянуло бронетанковые силы в нужный район и хорошо замаскировало.

Начался танковый штурм левее нашей дивизии — в районе Надьбайома. На километр фронта шло до сорока немецких танков. Они вклинились в нашу оборону на глубину три километра. Через час по наступающему противнику наши войска нанесли мощный танковый контрудар. Он отступил.

Атака эсэсовской моторизованной дивизии повторилась на том же участке фронта. Нас пока не трогали. С высокой церковной колокольни в восьмикратный бинокль поле ожесточенной схватки видно как на ладони. На виноградниках, южнее нас километра на три, горят немецкие танки, пылают семитонные «бенцы».

В двенадцать часов дня наша дивизия начала контрнаступление. После тридцатиминутного сосредоточенного артиллерийского удара по огневым точкам немцев я поднял полк в атаку. Встретили нас бешеным огнем. Генерал приказал отходить на исходные рубежи. Батальоны не без потерь вернулись в свои окопы.

Ночь прошла беспокойно. Полк укреплял оборону, пополнялся боеприпасами. Нас усилили отдельной штрафной ротой с тяжелым пехотным оружием.

Утро тихое. Нет даже обычного дежурного огня. Настораживаюсь.

Начальник штаба подполковник Алексин, тщательно выбритый, взобрался на колокольню и, отдышавшись — он торопился, — вынул из черного футляра пенсне, протер его серым замшевым лоскутком, доложил:

— Есть основания предполагать, что противник нанесет удар по нашей части и острие его будет направлено на НП полка, то есть на богомольню. Если учесть, что уже имеется шесть прямых попаданий в сам костел и три в четырехэтажное здание католического училища, примыкающего к нему...

— Что вы предлагаете?

— В шестистах метрах северо-восточнее, у отметки сто одиннадцать, как выявлено нами, есть приличный подвал...

— Вот и оборудуйте там по всем правилам основной НП полка, обеспечив со мной надежную связь.

— Только по радио, уж извините.

— А телефонную?

— По сути, ее не будет — сплошные обрывы.

— В резерве штрафная рота. Пусть под огнем роют траншеи и понадежнее упрячут кабель. У меня все, Александр Александрович.

Помощник начальника штаба по разведке, распластавшийся у моих ног, доложил:

— Западнее Шашгата скапливаются танки. Замечено три машины с мотопехотой.

— Авиатор, ослепли, что ли? — крикнул я. — Зеваете двадцать шестой квадрат?

— Никак нет — вызов наш принят, — несется голос с площадочки лестничным пролетом ниже нашей. — Вся техника у Надбайома. Там каша.

— А вы настаивайте!

— Связываюсь. Я «Терек»... Я «Терек». Перехожу на прием.

Немецкие пушки накрыли костел. Прямым попаданием скосили угол училища. Колокольня окутывается красной пылью. Сквозь грохот прорывается неистовый крик:

— Курсом на нас — девятка немецких пикировщиков!

С воем сирен летят бомбы. От взрывов земля вздымается выше колокольни. У меня холодеет живот, вязкостью стягивается пересушенный рот, испытываю омерзительное чувство беспомощности. Вот-вот сорвусь в подвал, под его спасительные своды. Авиаштурм внезапно обрывается — в небе наши «Яки». На руках подтягиваюсь к окошку и вижу, как немецкий пикировщик врезается в косогор и тут же взрывается.

Дым рассеивался. Шесть танков и до двух рот мотопехоты бранденбуржцев заняли исходный рубеж для атаки левого фланга полка.

— С пехотой справимся, — докладывает командир первого батальона.

— О танках мы позаботимся. Держись, — требую я.

В шестикратный бинокль нащупал одну из батарей Горбаня. Истребители разворачивали пушки на прямую наводку.

Под прикрытием танков, которые осыпали наш передний край бризантными снарядами, бранденбуржцы начали психическую атаку. Уже горел и взрывался третий танк, а эсэсовцы тем же размеренным шагом, вскинув автоматы, шли и шли, и казалось, что они застрахованы от пуль и осколков. Уже кинжальный огонь наших пулеметов скашивал передний ряд, а отборные гитлеровцы, рослые, пьяные, не сбивая темпа, идут, идут, паля из автоматов.

Будто из земли выросла и пошла в контратаку рота наших гвардейцев. Мгновенно умолкли пушки и пулеметы — наши и немецкие. В страшной тишине началась рукопашная.

— На правом фланге немецкие танки утюжат окопы! — оглушил меня докладом помначштаба по разведке.

Одиннадцать танков — из них два «королевских тигра» — хозяйничали на позициях третьего батальона полка. Меж виноградниками по лощине ползли раненые; одиночные солдаты перебежками, от кустарника к кустарнику, уходили в тыл.

У аппарата Алексин:

— Докладываю: командир третьего батальона и его заместитель по политической части убиты в рукопашной схватке. Все виды связи оборваны.

— Срочно штрафную и разведывательную роты — туда. Выбить противника, укрепить оборону, обеспечить стык с соседями и наладить связь с НП полка. С богом, Александр Александрович.

Батареи Горбаня, сманеврировав, достали танки справа. Слетела башня с «королевского тигра», черный купол взрыва изнутри обволок машину, а когда он рассеялся — не было ничего, кроме горящего кустарника. Танк, дальше всех вклинившийся в нашу оборону, как бы нехотя свалился на бок и, сорвавшись, стремительно полетел с обрыва. Не то из-за облака, не то из-за поднявшегося над виноградниками дыма выныривали штурмовики — звено за звеном — и засыпали эсэсовские танки и занятые окопы реактивными снарядами. На глазах плавились машины-громады; казалось, что горела земля.

С трех сторон надвигалась наша контратакующая пехота, где-то переждавшая авиационный удар. По всей линии окопов взрывались гранаты и шел автоматный бой. Там подрагивали солнечные блики; местами они изникали под дымными клочками, плывущими поперек позиций с востока на запад.

Наконец в наушниках послышался далекий голос Алексина, как всегда сдержанный и невозмутимый:

— Контрударом противник выбит, установлена связь с соседом... Заполняем пустошь на стыке. Сил недостаточно, не исключена новая атака.

— Командир штрафной роты справится с обязанностями комбата?

— Человек с боевой сметкой.

— На него возлагаю ответственность за правый фланг. Возвращайтесь, Александр Александрович.

Полк оставался без резерва. Надо его немедленно сколотить из тыловых подразделений. Одолев двенадцать лестничных пролетов — на одном из них я заметил, как бронебойный снаряд пробил стены насквозь, будто аккуратно высверлил два круглых отверстия, — я прошел под низким сводом галереи, соединявшей колокольню с основным церковным зданием. Ураганом набросились на меня будто вырвавшиеся из плена звуковые аккорды. Громыхая и скрежеща, они прокатывались по мне холодной волной. Уплотнявшийся воздух, казалось, вот-вот разнесет стены и вырвется на простор. Кто-то нещадно дубасил по клавиатуре церковного органа. В этом сумасшедшем хаосе сникали и грохот боя, и человеческие голоса. Комендант штаба с двумя солдатами бежали к органу. Звуковой обвал, словно споткнувшись, упал, но еще продолжали подрагивать своды, как бы исподволь высвобождаясь от неистовой какофонии.

Через боковую дверь в церковь вошел Алексин, как всегда подтянутый: на всю жизнь, что ли, застрахован он от беспорядка и грязи... Лишь в глазах его было что-то новое: жестокая сила натянула на них пелену, которую не столько можно было увидеть, сколько ощутить.

— Соседний полк Губарева под натиском танкового удара отошел на запасную позицию, оголил наш фланг. Эсэсовцы нанесли по нему мощный удар с участием танков и батальона мотопехоты. Положение в основном восстановлено.

— Как надежен стык с соседом?

— Необходимо пополнить батальон двумя ротами пехоты с тяжелым вооружением... — Внезапно Алексин вскрикнул: — Вольпов!

Поддерживаемый с двух сторон солдатами, сопровождаемый комендантом, приближался к нам «органист» — высокий офицер без головного убора, в разорванной и местами окровавленной шинели, с безумно остановившимися глазами.

— Как вы себя чувствуете, старший лейтенант Вольпов? — обеспокоенно спросил Алексин. — Вы узнаете меня?

Он не отвечал, никак не откликался на жизнь вокруг, сберегая остатки сил, чтобы устоять на ногах.

— Врача, скорей! — приказал я коменданту.

Вольпов едва заметным движением хотел высвободиться от поддерживающих его рук и что-то сказать, но тут же свалился как сноп. Мертвые стеклянные глаза уставились в темную гущу церковного свода, откуда посыпалась мелкая штукатурка.

Алексин, закрыв их, по-стариковски поднялся:

— Шли мы с ним от Сталинграда. Боевой офицер. Это он, чудом вынеся себя из ада рукопашной схватки, дополз к нам и доложил о беде, постигшей правый фланг. Заставил себя жить после того, как был фактически убит. Непостижимо...

Я, задыхаясь, торопливо поднимался по крутой лестнице на свою голубятню — у аппарата ждал генерал. Доложил ему, что полк оказался выдвинутым далеко вперед от главных сил дивизии, и попросил срочного пополнения.

— А если не дам, устоишь?.. Что же ты замолчал?

— Без приказа не отойдем, товарищ генерал.

— Так, так, гвардии полковник. Жди нарочного. Соберись с духом и все свое хозяйство зажми в кулак, напружинься.

В ротах солдат поубавилось, почти иссяк боекомплект. Танки! Хоть бы танки! Приданный полк и тот отобрали — держат в резерве или сжигают у Надьбайома? Правый фланг, правый...

Земля вокруг церкви в глубоких воронках, повсюду осколки красного кирпича, присыпанные пепельной пылью. Западная сторона колокольни сверху донизу выщерблена ударами крупнокалиберных пулеметов. На выжженном островке виноградника у самого моего уха чиркнула пуля и шмякнулась о торчащий железный стояк шпалеры. Снайпер! По-пластунски с ординарцем пересекли опасный участок и по огибающему виноградник откосу добрались до НП правофлангового батальона. Встретил меня капитан с опаленным лицом:

— Два километра фронта, а двести штыков да восемь ручных и шесть станковых пулеметов. Уязвим стык с соседом справа. Он прикрыт взводом боевого охранения. Мы слабо обеспечены артиллерией.

— Подброшу две батареи, одна из них — противотанковая.

— А пехоту, пехоту, товарищ гвардии полковник?

— Все, чем вы располагаете, сдвиньте вправо, до предела уплотните там оборону. Образовавшуюся брешь прикроем полковым резервом.

Мы прошли по окопам. Солдаты углубляли траншеи, маскировали их от воздушного наблюдения. Работали молча, понимая, что их завтра ждет.

Вечерело. Над позициями сгущался ночной холод, посыпал мелкий дождь. Колокольня окунулась во мглу. Стрельба повсюду затихала, лишь хлопки ракет едва пробивались сквозь изморось. И в этой затихающей ночи внезапно с востока по всему фронту полка стал надвигаться нарастающий гул. Танки? Уже можно было отчетливо различить форсированные обороты моторов и лязг гусениц.

Добежал до церкви, окунулся в ее темень, переступая через спящих солдат, добрался до спуска в подвал. Откинул плащ-палатку. Над ярко освещенной картой склонились Алексин и командир танковой части подполковник Селезнев.

— Нарочный генерала прибыл, — доложил Алексин голосом, как бы выбравшимся на свет и простор.

— Какую же радость он нам принес?

— Отход.

— Как отход? Вот танки пришли — и отход? Сейчас у нас сила...

— Дорогой, сила-то в одну соломинку, — заокал Селезнев, — двумя ротами по три танка в каждой вон сколько страху нагнали.

Командир дивизии приказывал мне в двадцать два ноль-ноль закончить отход полка на запасную позицию, подготовленную заранее в трех километрах восточнее. Маневр прикрыть ложной подготовкой к ночной атаке, нанося по противнику артиллерийский удар и штурмуя одновременно его правый фланг танками.

Немцев застали врасплох. Наши пушки всех калибров били по переднему краю. Оперативная группа «катюш» накрыла скопление танков во втором эшелоне бранденбуржцев. Удар Селезнева оказался настолько удачным, что наши «тридцатьчетверки» прорвались в глубь обороны немцев на целый километр. Ах, как мне хотелось в этот прорыв пустить весь полк, завладеть высотами — главным рубежом дивизии «Бранденбург»!

Стремительно взвивались огненные шары, проглатываемые густым стылым небом, и, рассыпавшись на тысячи светлячков, гасли, не достигнув земли. Полк отходил. Отходил поротно, то с левого, то с правого фланга. Тусклые полосы света прожекторов, натужно рассекая темноту, шарили по нашим позициям... Отходящие подразделения застывали там, где их накрывал этот мертвый свет, и ждали, когда ночь снова запеленает их своей спасительной чернотой. Темень растягивала расстояние — казалось, что запасные позиции не в трех километрах восточнее нас, а где-то в бесконечности. Не шли, а ползли по размываемой изморосью земле, падали в обнаженное нутро воронок, наполненных судорожно ледяной водой.

К полуночи артиллерийская дуэль исподволь стала стихать — с позиций снимались батареи. Там оставались лишь дежурные пулеметы и несколько пушек. Они, маневрируя, вели беспокоящий огонь, а полк устраивался в окопах — глубоких, сухих, с контрэскарпами.

Я изучал новый участок. Он тянулся по фронту всего на два километра, левый фланг обрывался у взорванной дамбы, а правый стыковался с соседней частью на самой отметке 93,1. Когда, кто строил эту линию, где подразделения связаны тщательно замаскированными траншеями, где заранее подготовлены эшелонированные артиллерийские позиции с учетом их самого сложного маневрирования?

Вот он, главный и последний рубеж обороны!

Никто не спал. Над окопами стоял аппетитный аромат солдатского борща. Бойцы подносили к огневым точкам ящики с патронами, артиллеристы волокли на батареи двойной комплект боепитания. Алексин, не скрывая радости, принял от сопровождавших офицеров три маршевые роты. Вместе со своими помощниками из сноровистых солдат и сержантов заново сколачивал усиленный полковой резерв. Эта слаженность напоминала мне свободное и мерное вращение мельничного колеса при полой воде.

За два часа до утренней зари полковая засада, выдвинутая далеко вперед, захватила пленного гауптштурмфюрера. Он взъерошенно смотрел на меня и нагло молчал. Свет от мерцавшей коптилки падал на трофейную карту и удостоверение эсэсовца. Старший офицер разведки штадива «Бранденбург». Важная птица! Почему именно он оказался на брошенной нами позиции? Знает противник о нашем отходе?.. Еще несколько весьма важных вопросов требовали незамедлительного ответа.

В землянку вошел помощник начальника штаба дивизии по разведке. Здороваясь со мной, спросил:

— Молчит?

— Сами видите.

— Он же не без помощников был.

— Двоих, пытавшихся освободить этого гуся, наши прикончили.

— Всегда торопимся, черт возьми. Так я возьму его в штадив — там заговорит.

Пленного увели под усиленной охраной, у нас остался душок чужого одеколона — приторно-сладковатый.

Александр Александрович рассуждал вслух:

— Если бы они знали о нашем отходе, то незачем было посылать разведку во главе с таким ответственным офицером. В каких случаях так поступают? Лишь в тех, когда такая персона что-то прозевала, как у нас на Руси говорят, прошляпила, Тогда немцы не смотрят ни на положения, ни на звания.

— Так что же он прозевал, Александр Александрович?

— Судите сами. До самого вечера противник держал инициативу, ходил в психическую, утюжил танками правый фланг, а вечером — нежданный-негаданный наш контрудар, да еще с танковым тараном.

— Логично. Что же он предпримет дальше, коль не дождется гауптштурмфюрера?

— Скорее всего, попытается оглянуться, потом разведка боем...

— Нет у него времени, Александр Александрович. Лишь пронюхает о том, что мы ушли с позиций, — двинет на восток танки с мотопехотой.

* * *

Минуты, притершись друг к другу, мчались неудержимо. Танковый полк Селезнева занял исходный рубеж у отметки 93,1 для флангового удара. Тридцать шесть стволов, спрятанных от чужих глаз, уставились жерлами на запад. Между ними — противотанковые ружья, бойцы-охотники со связками гранат.

Я понимал, что иду на риск. На войне всегда риск, но этот был особого рода. Прорвутся танки в долину — и нет им препятствия до самого Капошвара. Рухнет оборона не только нашей дивизии, но и там, где шли ожесточенные бои, — у Надьбайома. Вся вторая танковая армия немцев хлынет на провинцию Шомодь, а дальше до Батина, и всех нас — за Дунай. При самом строгом подсчете, в мотодивизии «Бранденбург» шестьдесят танков! «Но не все же шестьдесят пойдут на наш полк, черт возьми!» — подбадривал я себя.

Алексин встревожен. В самые глухие и убаюкивающие часы — уже около пяти утра — у него сна ни в одном глазу. Я, наверное, минут двадцать вздремнул и освежился. Достал портсигар:

— Попыхтим?

— Не могу — во рту горчит.

— Чем-то вы встревожены. У вас ощущение непрочности нашей обороны?

— В переднем крае уверен. А как поведет себя сосед, не подведет?

— Нас прикрывает танковый полк, в конце концов!

— Танкисты хороши при прорыве. Хлынут — только догоняй. В обороне, как правило, осторожничают — берегут машины. Не мешало бы противотанковую батарею выдвинуть на стык.

Я вышел из блиндажа. Над всей дивизией повисло безмолвие, лишь километров на тридцать южнее часто сверкали зарницы — по всему, там бой не остывал даже к рассвету.

Прилег, приложил ухо к кочковатой земле — она дробно подрагивала. Снизу вверх уставился на наш правый фланг и на фоне чуть-чуть посветлевшего неба, как сквозь туманную пелену, нащупал очертания отметки 93,1. Она господствовала над всей местностью, с нее можно далеко достать. Вбежал в блиндаж:

— Вы, Александр Александрович, правы! Успеем?

— Батарея уже перемещается. — Внушительно крупные глаза начальника штаба смотрели на меня.

Спокойный, как будто даже сонный генеральский голос в трубке:

— Устоите?

— Устоим.

— Молодо-бодро, да? Что ждешь?

— Танковый марш с мотопехотой.

Генерал втянул носом воздух, сказал внятно:

— Внуши себе и всем, что на востоке земли для нас нет. «Язык» твой заговорил. Там, за бугром, если не врет, о нашем ночном маневре не догадываются и ничего не знают о запасных позициях. Думаю, что это близко к истине, — значит, инициатива за нами.

— Что этот гауптштурмфюрер искал?

— Себе жизнь зарабатывал. По его вине твои танки вклинились на рубеж «Бранденбурга».

* * *

Рассветало. Небо, к удивлению, голубело; легкий морозец упал на все пространство и прикрыл вчерашние мрачные краски. Колокольня, необстрелянной стеной торчащая перед нами, до того приблизилась, что хоть рукой дотягивайся. Тишина. Никакого движения ни на земле, ни на небе. Что надо было в создавшейся обстановке сделать, сделано. Теперь все зависело от того, как мы сумеем выстоять в этой обманчивой тишине. Шли бесконечные, тяжелые, как бетон, минуты. Одна за одной они укладывались, утрамбовывались в тебе, и ты словно каменел. Я пробирался по ходам сообщений, видел измятые, невыспавшиеся лица солдат, нахохлившиеся спины пулеметчиков, метателей гранат, согревавших руки собственным дыханием, артиллеристов, застывших у пушек. А солнце поднималось выше и выше, и его лучи уже не скользили по тонким льдинкам луж, а сверлили их насквозь. Где-то рядом журчал ручеек. На НП за перископом я мог наблюдать, не боясь быть обнаруженным, — солнце било в спину. Там, где вчера шли бои, — никого. Лишь в ярком свете рождавшегося дня чернели, как гробы, сгоревшие танки.

Штурм начали с воздуха. Преодолевая озноб и предательское оцепенение, до боли сжимая телефонную трубку, приказываю начальнику артиллерии:

— Зенитным батареям огня не открывать. Быть готовым к отражению танкового натиска.

Тяжелые тупорылые бомбы вспахивали землю, вздымая ее до такой высоты, что солнце поблекло. Багровый огонь бушевал еще далеко от нас. Второй эшелон «юнкерсов» уже повис над нами; завизжало воздушное пространство, земля со стоном вздрагивала то справа от НП, то слева. Поднятый в небо лафет полковой пушки грохнулся рядом.

— Танки! — закричал наблюдатель.

Дым, плывущий вдоль линии фронта, скрывал дали. Когда он исчез, увидели три движущиеся черные колонны, подминавшие под себя поле вчерашнего боя. Расходясь веером, на больших скоростях, без единого выстрела, они надвигались на дивизию. Противотанковые пушки соседа справа нетерпеливо открыли огонь. Головная машина развернулась вокруг собственной оси и раскололась на части. Я переполз воронку с луковым запахом и свалился в ход сообщения, ведущий на НП Горбаня. Его небольшая плотная фигура прилипла к перископу, а левая рука была поднята, готовая к решительному взмаху. Я с силой опустил ее. Горбань зло скосил на меня глаза.

— Не спеши, вытерпи еще метров триста. Вытерпи, Горбань!

Слегка раздвинув маскировку на бруствере, я выставил бинокль. Танки, расчленяясь по фронту и снизив скорость, ударили из орудий.

— Теперь время. Огонь!

Со свистом взлетели сигнальные ракеты, и наша до предела напряженная готовность сорвалась, как сжатая пружина. Десятки орудий рявкнули в одно мгновенье. Залп. Залп...

В потускневшем небе шел многоэтажный воздушный бой, а в километре впереди, дико мигая красноватыми языками, словно самосжигаясь, пылали эсэсовские танки. Как бы сдуваемые невидимой силой, молниеносно исчезали на башнях громаднейшие белые кресты.

Из-за наших спин купами взвивались с поджатыми пылающими хвостами реактивные мины и обрушивались на немецкую мотопехоту, мятущуюся за горевшими танками. Солдаты выпрыгивали из них, сбивая с себя огонь.

Наша мощная артиллерия, преграждая дорогу фашистскому резерву, над высотами воздвигла огневой заслон. Через десять минут полки дивизии с танковыми частями в авангарде начали наступление на Местегне.

В двенадцать ноль-ноль я поднялся на колокольню.

* * *

Серое небо сеет дробный дождик. Переувлажненная земля глухо вздрагивает от взрывов гаубичных снарядов. Полк топчется в грязи в старом мадьярском селе Местегне. Ни одной живой хатенки, ни единой живой души без ружья. Пустые банки от американских и немецких консервов гремят под ногами. Ветер гоняет обрывки газет на русском и немецком языках. Может быть, десять, а то и все двенадцать раз село переходило из рук в руки. Мы дрались за колокольню, а южнее нас отборные немецкие дивизии все еще рвались к Капошвару с сумасшедшим упорством. Поля и виноградники усеяны подбитыми горелыми танками и машинами. Незахороненные трупы мокнут под дождем. Дни и ночи сливаются в одну нескончаемую битву...

В этом проклятом Местегне бои идут с переменным успехом. В некоторых ротах осталось всего по одному офицеру. Позавчера убили замполита. Пополнения все нет и нет. Мы держимся из последних сил, то отжимаясь от колокольни, то захватывая ее вновь. То я на ее верхотуре приказываю тянуть телефонный кабель и устраиваюсь здесь со своим наблюдательным пунктом, то командир полка из эсэсовской дивизии «Бранденбург». Кто хозяин колокольни — тот и хозяин местности на много верст вокруг.

Лишь ночами на час-другой покидаю свою высоту и отдыхаю в подвальчике разрушенного дома.

* * *

Вчера перед полком появилась неуловимая «пантера». Она лавировала меж скирдами соломы. Покажется там, где не ждешь, бабахнет прямой наводкой — и поминай как звали. Уже потеряли два орудийных расчета.

Сегодняшний рассвет обещал солнечный день. Я связался с командиром противотанкового полка Горбанем:

— Так кто ж кого: «пантера» тебя или ты ее?

Молчит.

— Не дай бог с тобой словом перекинуться — онемеешь!

Я взял бинокль и стал всматриваться в лес, стоявший в двух километрах севернее колокольни. Пока тихо, никаких передвижений.

— На проводе генерал. — Дежурный связист подал трубку.

— Спишь, хозяин? — спрашивает начальство.

— Жду...

— Авиаразведка донесла: танки скапливаются в трех километрах севернее твоих позиций. Пойдут на тебя?

— А куда денутся — другой дороги нет; если виноградниками, можно на засаду напороться.

— Устоишь?

— Мне бы крупички на две каши...

Генерал закрыл рукою микрофон и с кем-то говорил. Я все же расслышал: «Соображения твои неплохие, но у тебя не горит».

— Ты слушаешь, Тимаков? Так вот, жди на одну варку.

— Когда? Сегодня, сейчас?

— А ты, брат, обнаглел! В общем, соображай. И береги людей — не вообще, а каждого в отдельности. Помни: наши на Одере. И немцы на нашем участке вот-вот выдохнутся!

Вокруг тишина, медленно перевожу взгляд с севера на запад, потом на юг. Немцев будто нет, и это мне не нравится. Связываюсь с комбатами, полковым артиллеристом, потом с командирами приданных частей и подразделений.

В ротах всего по десять рядовых на взвод. Но, слава богу, мы богаты приданными средствами. В окопах недалеко от церкви тесно от командиров частей со своими радистами, адъютантами: танкисты, иптаповцы, минометчики, пушкари из гаубичного дивизиона, представитель авиаполка со своей сложной радиотехникой и специалистами.

Время идет, немцы помалкивают. Что они там надумали?

В полдень снизу закричали:

— К нам пополнение с замполитом, товарищ полковник!

Кто-то, тяжело сопя, поднимается по лестнице. Я оглянулся и ахнул:

— Рыбаков!

Спускаюсь навстречу. Обнялись, я похлопал его по жирной спине:

— Хоть под нож, ну и раскормили!

Леонид Сергеевич трубочкой сложил губы, и мне стало так хорошо, как давно уже не было. Он внимательно всматривался в меня, с придыханием сказал:

— Костя, ты же седой!

— Да ладно... Ну, поднимемся на мою голубятню!

Лестница на верхотуру крутая — не дай бог. Я привык к ней, а Рыбаков пыхтит.

— Ты не спеши, Леня. — Поджидаю его. — До чего же здорово получилось!..

Он отдышался, глаза радостно смотрят на меня.

— Ей-ей, встретил бы на улице — не узнал. Ты совсем другой.

— Укатали сивку... Зима — вспомнить не захочешь. А как ты попал в полк? Напросился?

Леонид улыбнулся.

— Спасибо... Старая дружба что старый конь — борозду тянет как по линеечке.

— Разве мы с тобой дружили? — Он разволновался. — Хорошее качество — забывать все плохое!..

— С плохим будем бороться, а помнить его — лишь душу грязнить... А вот у меня в полку есть сержант из тех наших сержантов, уже взводом командует. Ты не забыл августовские дни?

— Это забыть, Костя, — грех на душу брать!

На колокольне — на моем наблюдательном пункте — никто не смел поднять голову: враз снайпер срежет.

— Запомни, Леонид, как старуха катехизис: не выглядывать, жаться к стенам. А теперь за мной.

Я пополз в угол. Рыбаков плотно придвинулся ко мне.

— Гляди в щель. Перед тобой почти все наше ратное поле. Времени нет — введу в обстановку на скорую руку. Слева роща, видишь? Там наш первый батальон. Чуть правее, у кучки деревьев, — второй. Теперь виноградники правее, еще правее. Стоп! Вон под откосом дорога; видишь, как она вбегает в хуторок Шашгат? С минуты на минуту ждем атаку.

— В хуторке наши?

— Спроси у него, — показал на командира противотанкового полка, приткнувшегося в уголке напротив.

Леонид присматривается.

— Где-то вроде встречались... Майор Горбань, не ошибаюсь?

— Вин пидполковник, — сказал усатый телефонист, разлегшийся с телефоном у ног своего командира.

— У вас весело, хлопцы. — Рыбаков чувствовал себя еще не в своей тарелке.

— Ничего, Леня, два-три дня — и пропишешься в нашем клане на постоянное жительство. А пока... — Я взял флягу и по глотку спирта разлил по кружкам. — За твой приезд. Чтобы ладно и складно.

— Чистый?

— «Чистим-блистим», как говорил покойный Касим...

— И он?..

— В Свилайнаце. Вот так-то... Как рана?

— Чуток похрамываю, но годен.

Я посмотрел на трофейные часы. Запаздывают бранденбуржцы сегодня. Неужели что пронюхали?

— Идут! — крикнул наблюдатель.

Я за бинокль: восемь танков, три самоходные пушки, за ними на бронемашинах пехота.

— Рыбаков, вниз, в подвал! Там наш резерв. Чтобы никто носа не высунул. Понял?

— Нет. Задача какая?

— Следи за сигналом: ракета желтая, за ней зеленая, потом снова желтая. Тогда все бегом за виноградники, пройти дальнюю рощу и окопаться.

Справа выскочили наши штурмовики и реактивными по танкам. Один сразу же взорвался. Самоходная пушка стала боком и загорелась. Но немцы не останавливаясь шли на большой скорости к хуторку Шашгат. Минута-другая — они в хуторке и, развернувшись фронтом, поползли на окопы 3-го батальона. Ударили противотанковые пушки Горбаня, подбили еще один танк — гусеница его, как змея, взвилась вверх и рухнула на пахоту.

Танки утюжили наши окопы, но там были чучела в солдатских шинелях. Батальон до поры до времени отсиживался в глубоких контрэскарпах. На полных скоростях немецкие машины двинулись к ложным орудийным установкам, а пехота, спешившись, фронтально надвигалась на фальшивую боевую линию батальона.

Я подтянулся к телефону.

— Третий, бегом на позицию и задержать пехоту!

Ударили несколько станковых и ручных пулеметов — немцы залегли. С флангов пушки Горбаня били прямой наводкой по танкам, и они вспыхивали один за другим. Самого Горбаня уже не было на моем НП. Связался с командиром группы минометных батарей:

— Засыпь фашистскую пехоту к чертовой матери!

Севернее Местегне уже развернулись наши танки, на полном ходу прошли Шашгат и, перевалив за хребет, преследовали противника.

Под ухом запищал зуммер полевого телефона — в трубке голос начальника разведки артполка:

— Спуститесь, застукали «пантеру». Три пушки смотрят на нее.

Мы с адъютантом переползли виноградник и подобрались к заброшенной хатенке под камышовой крышей. Тут застали разгоряченного Рыбакова.

— Наши окапываются на новом рубеже! — доложил он.

— Не задержимся на нем — ночью марш на запад! А сейчас посмотрим дуэль с «пантерой».

К одной скирде прижалась «пантера», оголив бок. С первого же выстрела ее будто развернуло вокруг собственной оси, а потом вывернуло наизнанку.

— Чистая работа! — Я посмотрел на колокольню. — Прощай, вышка! А ты, черт, счастливый! — хлопнул Рыбакова по плечу. — Смотри, как сегодня светит солнце!

— Так весна же, Костя!

Шутливо приложив руку к козырьку, я поднял голову и увидел столб огня над собой. Что-то ударило в затылок, обдало жаром. Падая, услышал:

— Идут танки...

43

Лежу на койке, смотрю в окно с цветным витражом в верхней части. За ним серое небо, верхушка платана, на которой еще цепко удерживаются прошлогодние листья, скрюченные, как старческая пятерня. Идет косой весенний дождь. Я слежу за тем, как он, упорно сбивая листья, начисто оголяет дерево.

Соседи мои, одурманенные снотворным, в забытьи. Ближе ко мне — полковник; выставив из-под одеяла острый подбородок, всхлипывает во сне.

А мне не спится — болит затылок.

Вошла сестра; взглянув на моих соседей, сказала:

— Все спят и спят. — Встряхнула термометр, подала мне и тут же взялась за другой.

— Не трогай их, пусть спят, — попросил я.

— Всем велено мерить.

— А чего такая сердитая?

Что-то буркнула себе под нос. Вошел хирург.

— Ну как, без швов легче? — спросил меня.

— Затылок чертовски мучит.

— Пройдет, все пройдет. — Вытащил из кармана руку, разжал кулак. — Тридцать два грамма железа! Возьмете на память? — На его широкой ладони лежали мелкие осколки мины.

— Выбросьте...

— И то дело. — Распахнул форточку. — Лети, трофей... Давайте-ка посмотрим, как наши дела... Закройте глаза, вытяните руки. Так, недурно. Опустите руки и откройте пошире рот... Ясно. Можно и на прогулку.

...Стратегический контрудар Гитлера провалился. Не только оперативного, но и тактического успеха он не имел. Только жертвы, жертвы...

В наш белградский военный госпиталь поступают раненые старшие офицеры со всех участков двух Украинских фронтов. Из расспросов я довольно ясно представил себе все, что произошло на огромном театре военных действий. Удар 2-й танковой армии противника из района западнее Надьбайома был лишь отвлекающим. Главная битва произошла на участке между озерами Балатон — Веленце. Здесь все началось утром 6 марта. После мощного удара по нашим позициям пошли в атаку танковые колонны СС при поддержке значительных сил авиации. Кровопролитные бои развернулись на участке советского стрелкового корпуса. За двое суток жестокого сражения противник вклинился в нашу оборону. Одновременно действовало триста вражеских танков! 9 марта немецкое командование ввело в бой резервную танковую дивизию СС. Город Секешфехервар переходил несколько раз из рук в руки.

Маршал Толбухин попросил Ставку разрешить ввести в бой резервную гвардейскую армию. Москва, однако, считала, что немцы напрягают последние усилия, и просьба командующего фронтом была отклонена.

13 марта на этом участке фронта сражалось пятьсот немецких танков. Противнику удалось захватить плацдарм южнее Шио-канала. Сражение достигло апогея. Обе стороны несли тяжелые потери.

Моральный дух немецких дивизий после таких потерь был подорван. Исход сражения стал очевиден. После 15 марта даже наиболее стойкие гитлеровские соединения отказывались идти в атаки. Взятый в плен немецкий генерал на допросе показал, что не только в самых отборных дивизиях СС истощились силы, но даже отряды личной охраны Гитлера потеряли веру в успех контрудара. В бешенстве Гитлер приказал снять с них нарукавные знаки с его именем...

...Я, судя по всему, отвоевался. Что же дальше? Что я умею, на что гож? Чему научился? Вся сознательная жизнь отдана военному делу, той адской работе, цель которой: как половчее, похитрее, с наименьшей затратой сил расправиться с противником, уничтожить то, что называется его живой силой. Знаю, что я и все те, кто под ружьем, родились не для того, чтобы убивать, но знаю также: и не для того, чтобы быть убитыми. Все это так. Но — что завтра, что в мирной тишине?

Под платанами, выбросившими сережки, смеялась солдатская братия, перемигиваясь с горожанками. Пахло дымком — белградцы палили прошлогоднюю листву, очищали город от застоялой военной грязи.

По мне весна проехалась другим боком. Я худел, плохо ел и никак не мог согреться даже под высоким солнцем. Часто посиживал около церквушки, где похоронен небезызвестный Врангель, смотрел на детей, пытался им улыбаться, но они сторонились меня, жались к своим няням. Мне не хотелось ни видеть людей, ни говорить с ними. Облюбовал поляну в парке Калемегдана и часами смотрел оттуда на широкий Дунай, на степи, чувствуя на губах привкус талых вод.

Где полки, которыми я командовал? Уже в Австрии. Еще убивают наших. Ашот, Рыбаков, суровый Платонов... Где вы? Чтобы жили, чтобы пуля последняя вас миновала!.. Могилы, могилы по всему белому свету... Слава богу, выздоравливающих солдат провожали уже не на фронт, а домой — в Москву, в Сибирь, на Кубань. Я жадно ждал минуту, когда войдет в палату хирург и скажет: «Домой, домой, полковник!»

А со мной все еще возились незнакомые врачи. Мне все это осточертело, я настаивал на эвакуации.

— Хорошо, — сказал мой врач, — еще одна консультация — и все.

— Чья?

— Армейского фтизиатра.

— А зачем?

— Туберкулез...

— Откуда он у меня?

— А вы, батенька, не из стали выкованы, — сказал он. — Еще орудия не смолкли, а мы, медики, уже развертываем госпитали и противотуберкулезные, и другие... Боролись за то, чтобы поставить солдата на ноги, дать ему ружье, а теперь будем лечить и раны и болезни. Вырастет новое поколение, а госпитали для инвалидов войны еще будут — таковы, батенька, страшные издержки! — Пожелал счастливого воскресенья и ушел.

Счастливого воскресенья у меня не было — горлом пошла кровь.

...Я в Москве, в Центральном военном госпитале для легочных больных. За толстыми казарменными стенами, за садиком, где стоит памятник Достоевскому, за старой московской улицей Божедомкой ворочается, пошумливает огромный город.

Палата — взвод размещай: от дверей до окна двадцать семь шагов, в два ряда койки, на них офицеры, которых выплюнула война в последние дни своей агонии. Жизнь наша сусличья. Мне кажется, что нахожусь я в серой равнинной степи, в которой не за что зацепиться глазу. Тут говорят о кавернах, палочках Коха, пневматораксах, а думают о своем неожиданном одиночестве.

В неделю раз, по воскресеньям, в один и тот же час ко мне. приходит Вера. Ровно в семнадцать ноль-ноль я слышу стук ее каблучков, потом дверь открывает рука с наманикюренными ногтями — и наконец появляется она в синем платье в мелкий белый горошек, с ямочками и весенним румянцем на щеках. Она вымученно улыбается офицерам, молчаливо глядящим на нее, подходит ко мне и, дотронувшись рукой до одеяла, садится на стул, чуть-чуть отодвигая его.

— От доченьки тебе поцелуй. Мама пирожки с картошкой прислала. Еще тепленькие. Как ты?

— Как всегда. По-старому.

Вера оглядывается, страшась прикоснуться к чему-нибудь, чувствует себя неуютно. Я понимаю, все ее предосторожности справедливы: палата наша для больных с открытой формой туберкулеза. Но на сердце тяжесть, обида. Сидит минут десять — пятнадцать. Потом я говорю:

— Спасибо, что пришла...

— Что тебе еще принести? Хочешь яблоки?

— Не надо. Нас хорошо кормят — на убой. Ты, в общем, иди, а то поздно. Пока доедешь до Орехова...

— И правда... Я в следующее воскресенье опять приеду. — Снова мягко прикоснулась рукой к одеялу, улыбнулась всем.

Она спешит покинуть палату. Вижу ее упругую спину, кудряшки, за которыми проглядывает белая шея. Закрыла за собой дверь. Я потянулся к тумбочке, взял рамку с фотографией дочери, здесь ей около годика. Большие глаза с удивлением смотрят на меня, будто спрашивают: а кто ты? Пухлые ножки в пинетках, в волосиках бантик. Ищу свои черты — не нахожу. Сердце мое спокойно — отцовских чувств не испытываю. Просто приятно смотреть на малышку, такую беспомощную...

* * *

Меня перевели в полковничью палату. Светлая, в два окна, с зеркалом в полстены — бывший будуар, что ли? Нас трое. Мы рассмотрели друг друга, познакомились и ушли в молчание, в котором не было ни тишины, ни покоя...

У окна лежит полковник Васильев. Он южанин, часто стоит спиной к нам, ждет солнца и, когда оно появляется, что-то едва слышно напевает. Между ним и мною — полковник Пономаренко, худой, с синюшным лицом, с тяжелым кашлем по утрам: он постоянно сплевывает мокроту в платок, рассматривает ее и время от времени кричит: «Сестра, у меня кровь!»

В начале июня мою койку передвинули поближе к окну, а полковника Пономаренко отгородили от нас ширмой; за нее носили кислородные подушки и все чаще и чаще заглядывали врачи. Васильев перестал ловить солнце. Тишина в палате стала еще глуше.

Пономаренко умер на рассвете, когда мы спали.

Васильев в полосатой пижаме лежал на неразобранной постели, молчал. После обхода он лег на бок, ко мне лицом.

— Тимаков, расскажи о себе. У меня правило — знать тех, с кем сталкивает жизнь. Поймешь другого — разберешься и в себе.

— О чем рассказывать?

— Давай, давай, Тимаков, а то тоска на душе. О жизни давай. Сам я на трех войнах был; начал с германской, семнадцатилетним. Гражданскую, как говорится, от пупа до пупа... И эта...

Поначалу меня что-то сковывало — скорее всего, глаза Васильева, очень уж заинтересованно глядевшие на меня. Постепенно находились нужные слова. Память моя как бы расковывалась, и то, что тяжким грузом лежало за семью печатями, рвалось наружу — откровенно, с неожиданными подробностями, с детства и до мгновенья, когда я поднял голову, чтобы увидеть солнце и вместе с Рыбаковым порадоваться наступившей весне.

Васильев слушал, серьезно слушал.

Пришло время обеда, потом наступил долгий час тишины. Я лежал с открытыми глазами.

Васильев сбросил с кровати ноги в грубошерстных носках ручной вязки.

— А мы ведь с тобой однополчане!

— Как это?

— А так, браток. Мы епифановцы. Под Заечаром мой полк был на правом фланге, а твой на левом. Когда погиб наш Епифанов, тяжело было. Да война штука такая, что на долгие переживания времени не отпускает. Бои за боями... Марши и снова бои... На дивизию стал грамотный, культурный Иван Артамонович Мотяшкин. Думали, нам повезло: порядок, четкость, под руками полный боекомплект, раненым срочная эвакуация, Епифанов натуры был широкой, сам любил простор и другим давал. Порой это оборачивалось, как водится у нас, и негативной стороной. А тут тебе — полный аккурат. Нравилось... Соберет нас Иван Артамонович на своем командном пункте под шестью накатами, выслушает не перебивая, а потом получай приказ — хоть в полевой устав вноси. Так жили — с переменным успехом. Главная заваруха, как ты знаешь, началась на плацдарме за Дунаем. Сперва бои шли успешные, по шесть-семь танковых атак в день отбивали. Потом что-то у нас заскрипело. Немцы как-то хорошо стали понимать наши маневры. Чудеса, и все. Мы, ветераны дивизии — я еще до войны служил ротным командиром, — призадумались: где же собака зарыта? Потом дошло: инициативу противник из наших рук перехватывал. Епифанов командиров частей не опекал — и требовал, и давал простор для самостоятельности. А тут тебе узенькая дорожка — не смей ни влево, ни вправо. Словом, все должны быть в круге своем.

Я улыбнулся.

— Да, это любимое мотяшкинское изречение. А дальше пошло у нас так: Мотяшкин распорядится, мы как положено: «Есть, будет исполнено», сами же воюем по-епифановски. Как-то, восточнее Надьбайома, мой полк трое суток отбивался от немецких ударов. Дошли до ручки. Бывает, что солдату надо во что бы то ни стало дать отдых. А тут его приказ: штурмовать кирпичный завод. Умоляю: «Возьму его на рассвете, а сейчас дайте поспать, люди с ног валятся. Подниму в атаку — последних потеряю». А он: выполняйте приказ, и баста. Выругался я и приказал ротам спать. Для отвода глаз палили из пулеметов и пушек. Только Мотяшкина вокруг пальца не обведешь — явился на мой командный пункт собственной персоной. И начался разнос... От полка отстранил. Ну и я ему дал... Он грозил военным трибуналом, да не успел — кровь горлом у меня пошла. В бою, Тимаков, сразу видно, кто есть кто. Все короли — голые. Вот и Мотяшкин стал просматриваться насквозь...

— Остался на дивизии?

— Убрали. Был слух, что где-то в штабах преуспевает. Война кончилась. Когда на земле тихо, слышно даже, как на болотах лопаются пузырьки...

— Павел Николаевич, а кто такой Мотяшкин?

— Да как тебе сказать... Вот в старой русской армии от немцев было тесновато. Они насаждали свой образ военного мышления. Но не приторачивались друг к другу немецкая военная школа и русский характер, — думается, от этого немало голов полегло. А вначале наша рабоче-крестьянская власть без старых военспецов не могла обойтись. К такого склада наставнику, может быть, и попал Мотяшкин и сам стал сколком с него — он ведь службу-то начал сразу же после гражданской войны. В характере его слишком развита черта пунктуальности. Вот ведь он честный, не обманет, но его философия — все стороны квадрата равны. И чтобы никаких неожиданностей! На правом фланге — этакий высокий прямоугольник, а потом, пониже за ним, идут квадраты, квадратики. Его самого можно вычертить и вычислить. — Васильев лег и натянул одеяло до подбородка. — Что-то знобит... И язык стал заплетаться...

Как я уснул, не помню. Вскочил в каком-то беспамятстве, дико озираясь по сторонам.

— Воюешь? — услышал голос Васильева.

Я подошел к окну. За ним зеленел раскидистый клен. В медленно наступающих сумерках его листья темнели и казались неправдоподобно большими. За оградой прошли два сцепленных трамвайных вагона. Залился звонок, колеса с визгом брали поворот... «В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый... В чистом поле под ракитой богатырь...»

— Чего ты там бормочешь? Давай покурим.

— Влипнем, как вчера.

— А, с нас взятки гладки!.. Только свет не будем включать.

— Покурим так покурим. — Я с силой распахнул окно. — Все вылазит, вылазит из тебя война! Захлебываешься. Как переключиться на тишину?

— А ты не форсируй. Не спеши. В том галопом мчавшемся времени... и сплеча рубили и ошибались, нанося раны, которые и сейчас кровоточат. Четыре года! А ты хочешь так сразу и высвободиться от всего. Нет, друг, это останется с тобой навсегда. С тобой, со всеми нами. Теперь не меньше чем на столетие вперед вопросы и мира и войны никому нельзя решать без оглядки на первую половину сороковых годов двадцатого столетия. Это ты обязан понять. И еще... если не осмыслишь всего, что пережил, не оценишь, а может быть, и не переоценишь иные поступки, будешь балластом жизни, издержкой войны!..

Все меньше звуков доносилось к нам в открытое окно. Умолкли трамвайные звонки. Где-то недалеко поскуливала собачонка. Васильев задышал часто, натужно — уснул? Ночная прохлада выстудила палату. Я тихо прикрыл окно.

— Ты чего не спишь? — спросил Васильев.

— Не получается...

— Ночь теперь для сна. Тебе жизнь отмерила время — еще не раз собственное сердце руками ощупаешь! — Он повернулся лицом к стене и вскоре уснул.

А меня память увела в далекую маленькую комнатенку на окраине Краснодара, к женщине в длинном шелковом халате, с высоко поднятой керосиновой лампой в руке: «Вы кричали... Может, какая помощь нужна?..»

* * *

...Шли дни. Они были то солнечными, то дождливыми. Мы с Васильевым больше молчали, но иногда, под настроение, он рассказывал что-нибудь о своей жизни, и эти рассказы немолодого опытного человека — ему уже под пятьдесят — были так необходимы мне!..

Только что прошел грозовой дождь. Стою у окна, смотрю на дерево с подрагивающими еще глянцевыми листочками сердцевидной формы — молодая липка. Говорят, такой формы листья излечивают сердечные заболевания, а почкообразные — почечные. Интересно, какими лечат наши легкие? Только все это сказки...

Солнечный луч заглянул в палату.

— Павел Николаевич, лето!

Васильев открыл глаза:

— Да. Как я ждал его — и вот опоздал...

— Ну что вы?

Он сел, опустив отекшие ноги, потер бледной рукой горло.

— Задыхаюсь. У меня в легких четыре дырки, да и возраст... Ты посмотри на окна — бойницы. Выходи скорей из этих стен, Тимаков. Там началась другая жизнь. Иди скорей. А я тебе, по-хорошему позавидую. Ты молод: одолеешь, поживешь, повидаешь, поборешься еще!..

Откуда-то издалека доносилась музыка. Духовой оркестр играл военный марш.

Поживу ли? Чувствую себя таким изношенным... В партизанском лесу любил оставаться один на один с ночью, слушать шум говорливой горной реки, смотреть на звездный небосвод, на смутные очертания гор. Мечтал: кончится война, дотяну я до седин и приду сюда, к верховью Донги, к подножию Басман-горы. Там, где под ветром шумит молодая роща, поднимутся папаши-дубы, а где сейчас стоят молодые сосенки, устилая землю смолистыми иглами, вырастет большой лес. Только древний Басман по-прежнему никому не уступит высоты своей, своего величия. И я побреду по тропе, охватывающей с юга его могучую каменную грудь...

— А я думала, вы спите. Стучу — не отвечаете. — Вера прошла прямо к тумбочке, положила на нижнюю полку сверток, встала за спинкой кровати.

— Что там, в городе?

— К параду Победы готовятся.

— Наших не встречала?

— Не пришлось...

— Как дома?

— Как обычно. Наташка здорова. Все стены комнаты разрисовала красным карандашом. А как ты?

— Все в порядке.

— Знаешь, Костя, Наташка покоя не дает, рвется к тебе. Уж и не знаю...

— Чего же ты не знаешь — к нам опасно...

— Так я про это и толкую матери, а они обе к тебе хотят — что малая, что старая.

— Ты иди, а то на поезд опоздаешь.

— Да, они сейчас редко ходят.

Дверь за Верой закрылась. В палате тихо-тихо. Васильев, наверное, уснул...

— Кто она тебе?

Я вздрогнул от неожиданности.

— Ну, жена...

— Почему «ну»?

— Сам не знаю...

— Вот те раз! Не любишь? А любил кого? Где она?

— Не надо, Павел Николаевич...

— Как знаешь. Только это не жизнь, а одна проволочка:

— У меня дочь.

— Что же это у вас так получается?

— Так сложились обстоятельства...

— Ну, милый мой, война — вот это обстоятельства. А в любви человек властен над ними. И не дай бог, если обстоятельства становятся сильнее тебя. Тогда ты и сам не обретешь и другим не дашь, может быть, самого главного в жизни!..

Музыка гремела где-то рядом, наверное на площади Коммуны; слышны строевые команды. А мелкий дождик все сыпал и сыпал. Влажные кумачовые флажки нависали над трамвайными линиями Божедомки — они виднелись за гранитной спиной Достоевского.

В день парада нас угостили роскошным завтраком, потом мы собрались в Ленинском уголке, слушали по радио голос Левитана, бой часов на Спасской башне, цокот копыт по мостовой, встречный марш и рапорт командующего парадом маршалу Жукову.

После обеда в палату вбежал санитар:

— Кто будет полковник товарищ Тимаков?

— Я.

— К вам пришли жена с дочуркой. Ждут в Ленинском уголке.

— Пустили сюда ребенка?

— Да они за окном. Вы халат, халат накиньте, окно там открою.

Прижавшись к матери, худенькая, росленькая девчушка, задрав белую головку, смущенно смотрела на меня. Моя, моя, моя... Все-все мое — даже чуть заметная ямочка на подбородке...

— Здравствуй, Наташенька!

— А ты мой папа?

— Твой, твой, а чей же?

— Войны нет, а ты домой к бабушке не приходишь!

— Я рану лечу.

— Тебя — автоматом?

— Полковник, немедленно в палату! — Дежурный по госпиталю решительно закрывает окно.

— Там моя дочурка!

— Все понимаю, но в палату, в палату. — Он чуть ли не силой выталкивает меня из комнаты.

В коридоре никого не было. Я бросился бегом к входной двери. Дежурный санитар, пожилой солдат в белом халате, остановил меня:

— Далече, товарищ больной?

— На свет божий!

— Никак нельзя! Наше медицинское дело только начинается. Главный сказал: шла война — на нервах держались, пришла тишина — с ног валятся. Человек не железный, подковать его заново надо, жизнь требует!

— Философ ты, однако. На каком фронте воевал?

— Ты лучше в палату ступай, а то и тебе и мне — под микитки.

— Так меня уже подковали — домой скоро. Я ненадолго, а?

Вышел. Моих не видно. Неужели успели уйти? Спустился к памятнику Достоевскому. Вокруг него ухоженная земля, растут канны, молоденькие, на развернутых листьях — радужные капли дождя. Земля слегка парит. Под кленом скамья. Сел в тени, потянулся, осторожно попробовал поглубже вдохнуть. Хорошо! Увидел на тапочке муравья. Загадал: поползет по ноге вверх — буду жить долго. Он никуда не пополз, спокойненько сидел себе. Шевельнул ногой — свалился.

Кто-то подходил ко мне. Поднял голову — Вера.

— Костя, я ищу тебя, оставила Наташку вон в той пристройке, у няни, добрая такая... Ведь не успела сказать самого главного. В Крыму нам дают квартиру — друзья партизаны постарались.

— Вот и хорошо. Наташа будет жить у моря.

— Да, еще: тебя скоро выпишут, я была у главного врача.

— Догадываюсь...

Вера села рядом.

— Костя, не обижайся, но я обязана тебя предупредить: будь осторожен, не подпускай к себе Наташку. Что ты так смотришь на меня? Я же ничего такого не сказала. Спроси у любого врача...

Я отвернулся, чтобы она не видела моих глаз.

* * *

...Наш пассажирский, натужно одолев подъем, вырвался на простор. Мелькают разрушенные разъезды, полустанки, деревни, в которых вместо изб торчат одни дымари. Но рядом уже поднимаются стены, растут новые стропила. За переездом, у каменного сарая без крыши, — колесный трактор, возле него суетятся мужики в военных засаленных гимнастерках.

Сверкнула полоса цветущей гречихи, и началось пшеничное поле с овсюгом и васильками. Внезапно оно оборвалось, и потянулась пустошь с полуразвалившимися окопами, ходами сообщений, капонирами, бывшими артиллерийскими позициями — все это зарастало сорными травами. За путевой будкой, под старыми вязами, огороженная кустарником — большая братская могила...

И в этом огромном пространстве под высоким летним небом, в этой нескончаемой тишине я услышал землю с ее полями и дорогами, лесами и садами, селами и городами, встающими из пепла. В них вместе с домами на площадях поднимутся обелиски и из братских могил шагнут на пьедесталы павшие солдаты.

А поезд набирает и набирает скорость, колеса стучат: жить-жить-жить! И еще быстрей, быстрей: жить-жить-жить! жить-жить-жить!..

Москва

1970–1976

Примечания