Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

31

Приказ на марш получил в полночь. Поднял батальоны, и через час мы простились с уютным городком под предрассветный петушиный крик. Вчерашний дождь обмыл сады, виноградники, острый пряный аромат при полном безветрии провожал нас всю дорогу. Солнце светило ярко, но зноя не было, шагалось споро.

Через двое суток к вечеру мы вошли в Рущук.

Тут улицы с глинобитными домами, глухие заборы, почему-то крытые красной черепицей, а за ними дома с затемненными окнами. Где-то рассеянно зарокотал пулемет и умолк. Пахло рекой, мазутом, в воздухе плыл легкий аромат кофе.

В темноте угадывались контуры кораблей, колышущиеся на прибрежных волнах. Нас встретил линейный офицер и повел за собой. Мы шагали мимо громаднейших пакгаузов, портовых кранов, зачехленных машин с пушками на прицепах, спящих у портового забора солдат. Словно сабельный взмах блеснул Дунай. Перекликались гудками буксиры.

Наш причал просторен, батальоны свободно расположились на нем. Вдоль пирса тянулись длинные черные баржи. Меня разыскал офицер с повязкой на рукаве.

— Вас вызывает генерал Валович.

На «виллисе» проскочили несколько кварталов и оказались в бетонном доте. Валович посмотрел на меня:

— С жирком, подполковник!

— На наркомовских харчах, товарищ генерал...

— Дров по пути не наломал?... Где полк?

— На пятом причале.

— Вооружены?

— Как положено, исключая батарею.

— Снаряды подбросим. Подойди. — Начштаба армии развернул карту. — Порт Видин. Здесь должен быть с полком пятого октября на рассвете. Плавсредства готовы, зенитное прикрытие — твоя забота.

— Что могу узнать о фарватере?

Генерал поднял телефонную трубку:

— Моряка ко мне.

Вошел высокий морской офицер, козырнул:

— Капитан второго ранга Демерджи, старший офицер оперативного отдела Дунайской флотилии! Приказано сообщить, что последняя баржа четвертого каравана...

— В воздух? — Валович вздрогнул.

— Наскочила, товарищ генерал...

— Вы не моряки, а... Тралили фарватер?

— Так точно, но мины с особыми секретами.

Валович обошел вокруг стола, сел; спросил, не поднимая глаз:

— Как обеспечивается пятый караван?

Капитан необнадеживающе ответил:

— Тралим. Разрешите идти?

— Идите...

Офицер вышел, генерал сказал мне:

— Спасательные средства держи в готовности номер один. С богом! — Подал руку. — До встречи в Видине!

* * *

Грузились на баржи молча, рота за ротой быстро и бесшумно занимали места. Много хлопот доставила баржа, на которую втаскивали пушки со снарядами, обоз с лошадьми и хозяйственные службы. Сиплый гудок головного буксира возвестил: караван к отплытию готов.

Клименко держал на коротком поводу Нарзана и своего пегого Чекана. Я смотрел на худое, постаревшее лицо ездового и вспомнил про свое намерение отправить его в родное село.

— Боишься воды, старина?

— Кажуть, шо глубока...

— Из дому-то пишут?

— А як же? — Переступая с ноги на ногу, щерил рот до ушей.

Караван вытягивался в кильватер.

Светлело, Небо распахнулось сразу, стало высоким, без облачка.

Оставляя пенный след, мы плыли вверх по реке. Ускользали берега с поймами, на которых виднелись стога сена, старые вязы, белые деревеньки, городки, дома вокруг церквей — православных на болгарской стороне, католических на румынской.

Дунай штурмовал наш караван и стремительно бежал к морю. По откосам сползали синие дымки, быстро тая над водой. Курчавые рощи манили зелеными опушками, берега то удалялись, открывая просторы, то наступали на нас.

Солнце в зените, зноем окутывает русло. Недвижный воздух густел, и караван вдавливался в него, как нож тупым концом в хлебную мякоть. Где-то вдали пролетел самолет. Мы не спускали глаз с неба, зенитчики дежурили у раскаленных пулеметов.

День убывал. От воды поднималась прохлада. За холмом скрылось солнце, меня неудержимо потянуло ко сну, Улегся на теплой палубе...

Страшной силы взрыв поднял корму, и мы, сшибая друг друга с ног, сгрудились в носовой части. Крики: «По-мо-ги-те!» — слились с тревожным воем сирен. На подводной мине взорвалась баржа, что тянулась за нами.

Задыхаясь, с трудом выбрался из мешанины тел.

— Вера!

— Я тут!

Она цепко держалась за лебедку, рядом с ней стоял Касим с рассеченной губой.

— Никуда с баржи! — приказал я им и крикнул: — Эй, на буксире!

Никто меня, конечно, не услышал. Но я видел, как с головного буксира спускали катер на воду. Выхватил у дежурного по полку ракетницу, в небо взлетели зеленая, а за ней красная ракеты — сигнал боевой тревоги.

К нашему трапу причалил катер, с него раздался голос Ашота:

— Здесь мы, товарищ подполковник!

Я сбежал по трапу, крикнул ему:

— Поднимайтесь на баржу, выстройте караван в кильватер — и курс на Видин, без задержки!

Татевосов и я обменялись местами. Положил руку на плечо румынского моториста:

— Пошел!

Он закивал головой, развернулся и дал полный газ. Мы мчались туда, где в пенящемся водовороте кричали люди, всхрапывали плывущие лошади. Спасательные суденышки подбирали тонущих. Мы подняли из воды полкового капельмейстера с кларнетом, медсестру.

Баржа с пушками, лошадьми, санчастью, музвзводом подорвалась на мине и торчала из воды, как гигантской толщины обрубленное дерево.

Теперь уже крики раздавались далеко от нас — Дунай был неумолим и спешил унести свою добычу... Ниже по течению, в темнеющей дали, у румынского и болгарского берегов копошились люди; артиллерийские лошади сами выходили из воды. Ни Клименко, ни Нарзана нигде не было, как я ни всматривался в каждого спасенного солдата, в каждую лошадь, понуро стоящую на том или другом берегу.

Безразлично и неутомимо нес свои воды Дунай. В излучине подобрали трех артиллеристов, ухватившихся за бревно, медленно кружившееся в водовороте. Прислушивались, не раздастся ли крик о помощи, но вокруг чернела безмолвная вода...

Караван под командой начштаба шел на Видин. Я с врачом полка и его помощниками остался на песчаной косе. Распалили большой костер. Сушняк горел с треском, выбрасывая высокое пламя, а вокруг была огромная слепая ночь, поглотившая берега. Шумела вода, вдали перекликались голоса.

К костру стягивались спасенные. Их высаживали из лодок румыны, болгары. Я снова всматривался в каждого солдата, Клименко среди них не было. Перевязывали раненых, сушили одежду. Насквозь промокшие солдаты жались к огню; вокруг костра становилось тесно: пришли даже те, кого вытащили из воды в далеком низовье.

Рассветало. Пламя сбилось, жарко пылали угли.

— Глядите! — сказал рядом со мной солдат, показывая на восток.

Шли кони. Они шли одни. Вел их Нарзан. Не спеша перебирая копытами, приближались к костру, застыли метрах в трех от него, подняв головы.

Я подошел к Нарзану, он ткнул голову мне под руку. Гладя коня, тихо спросил:

— Ты где же потерял нашего друга? Где, где?..

Он поднял голову, негромко заржал...

Утро теплое, на деревьях — яркие краски осени. А на душе тягостно... Может, не только от пережитого на реке, но и оттого, что на тротуарах Видина — битое стекло, а в воздухе пороховая гарь.

Шагаю вдоль стен, увитых плющом, мимо молчаливых домов с окнами, перечеркнутыми бумажными полосками. Добрыми взглядами встречают меня болгары, машинально отвечаю на их приветствия. Иду к командующему, не знаю, зачем он меня срочно вызвал. Как он распорядится мной, чего я недосмотрел, что упустил?

Сухие листья каштанов шелестят под ногами. Аллея впереди длинная, и мне не хочется торопиться.

Кабинет командующего огромен и роскошен: в мраморе, с мозаичным паркетом, с большими хрустальными люстрами и огромным столом. За ним — худощавая фигура генерала.

— Пришел? — крикнул издалека. — Сколько в Дунае оставил?

— Точных сведений не имею. Но предварительно...

— А должен иметь! Садись, Аника-воин!

Я сел. Генерал расстегнул китель, посмотрел в упор:

— Как со здоровьем?

— Нормально, товарищ командующий.

— Ягдт-команда, прорвавшаяся из Лубниц, сегодня на рассвете истребила штаб полка в дивизии Епифанова. Пойдешь в его соединение и будешь командовать полком.

Я поднялся:

— Есть принять полк! Разрешите подобрать в запасном полку офицеров.

— Бери, кого найдешь нужным, пусть еще повоюют... Кроме того, даю три маршевые роты. — Он подошел ко мне и тоном, в котором были и горечь и доверительность, что не часто случается между подчиненными и генералом, сказал: — На фронте горячо, но нам нельзя топтаться на одном месте — нас ждет Белград!..

У меня трудно со временем.

И в штабе армии спешат: из резерва прислали пожилого полковника, видно соскучившегося по горячему делу: сейчас же сдавай ему полк, и никаких отсрочек!.. Он прилип ко мне, куда я — туда и он. И смотрит во все глаза, и принюхивается. Вгляделся в офицеров, с которыми я собираюсь уходить на передний край, ахнул:

— Да вы что, батенька? С кем же я-то останусь? Уж обижайтесь не обижайтесь, а я бегу и звоню генералу Валовичу!

— Как вам будет угодно...

Ашот Богданович безоговорочно заявил, что судьба нас связала одной веревочкой. Он собирал маршевые роты. Знаю — не прогадает, солдат возьмет обстрелянных, тех, с кем мы добивали окруженную группировку в лесах Молдавии.

Меня особенно волновало, как отнесется к моей просьбе майор Шалагинов. За ним послал Касима. Жду... Не встряхнув чубом, как он это делал всегда, доложил о своем прибытии.

— Александр Федорович, ты мне нужен, очень!

— Кому прикажете сдать батальон?

* * *

Вера, как говорится, готова и на марш и на песню. Вещи наши сложены; в обнимку стоят в уголочке походные мешки.

— Куда это ты?

— Спрашиваешь... Скорее раздевайся да в таз залезай —  вода готова. Вымою тебя, а то придется ли... — Она энергично трет мне спину. — Не в коня корм. Одни кости у мужика!

— Зато бицепсы, вот пощупай.

— Прямо-таки Поддубный!..

Вымытый, вычищенный лежу в постели с белыми простынями, слежу за Вериными хлопотами. Она много умеет, руки у нее ловкие, сноровистые. Но сердце мое не бьется так, как билось в том румынском городке, когда я спешил к светлым госпитальным палаткам...

— Верочка, иди ко мне, сядь рядом.

Она вздрогнула, подняла голову.

— Со мной тебе трудно? — С неожиданно нахлынувшей нежностью я обнял ее. — У нас все будет хорошо, накрепко, навсегда!

— Уж помалкивал бы. — Глядя в сторону, заплакала. — Ты совсем меня за дурочку принимаешь. Думаешь, ничего не знаю...

— Ты о чем, Верочка?

— О краснодарской. Думаешь, забыла?

— Зачем про это сейчас, зачем, скажи, пожалуйста?

— Мне семью свою сберечь надо. Через всю страну прошла — тебя искала!

Я гладил Верины волосы в крутых завитках.

— Не надо, Вера... Мы завтра идем в бой...

Она насторожилась:

— Хочешь избавиться от меня?

— Избавиться... Словечко-то нашла. Ты нужна нам — мне и дочери. У меня, кроме тебя, никого нет. И смотри правде в глаза: Наташку можем оставить круглой сиротой.

— Ты мне зубы не заговаривай Наташкой. Я знаю сама, где мне быть и какую дорогу топтать. Не поеду никуда. Не будет этого, не будет...

— Да пойми, жен на фронт не берут!

— Разве? Мало там баб с вами...

— Там не бабы, а солдаты, мобилизованные. Меня с тобой в боевую дивизию не пустят. Здесь ты на законных правах вольнонаемной, а там не нахлебницей же тебе быть... Вот что: капитан Карасев выпишет проездные документы, снабдит тебя всем, что положено, — и домой!

Вера поплакала, но, к счастью, недолго. Вытерла слезы.

— Думаешь, я по дому не соскучилась? Еще как, господи!.. И тебя одного оставлять боюсь. Боюсь — и все.

— А цыганка твоя? Гадала же...

— Да пошла она к чертовой матери!..

32

Штаб епифановской дивизии занимал винодельню. В большом, похожем на ангар помещении с развороченной снарядом арочной крышей стояли давильные прессы «мармонье». Гулко отдаются мои шаги.

— Кто идет? — остановил автоматчик, показавшийся из-за тысячеведерного чана.

— Подполковник Тимаков.

— Вас ждут. — Он открыл в полу люк.

Крутая лестница вела в полутемный подвал. Я спустился на площадочку, освещенную яркой лампочкой, и... замер: передо мной стоял Иван Артамонович Мотяшкин.

— Здравия желаю, товарищ полковник! — вытянулся перед ним.

— Вам кого? — спросил сурово.

— Не узнали? Подполковник Тимаков, был в краснодарском резерве.

— Что Тимаков — известно, что офицер, которого мы ждем, — нет. Прошу документы.

Фу, черт возьми!.. Пришлось доставать удостоверение личности и предписание отдела кадров. Мотяшкин с пристальным вниманием рассмотрел их и вернул мне:

— Где пополнение?

— В лесу, в пятистах метрах от вашего КП.

Как и прежде, в белом подворотничке, но в глазах и знакомая мне самоуверенность, и что-то новое, скорее всего усталость. Он протянул мне пухловатую руку:

— С прибытием в нашу боевую дивизию. Выходит, встретились... Идите к генералу, срочно. — Кивком головы показал на высокую узкую дверь, едва видневшуюся в полумраке.

Я помнил приглашение Епифанова еще там, за Днестром, и решительно открыл дверь. Генерал холодно скользнул по мне взглядом.

— Боевой частью командовали?

— Командовал партизанской бригадой.

— Ладно. — Он из ящика стола достал планшет. — Вот все, что осталось от человека, которого вы замените. Усаживайтесь, достаньте из планшета карту, хорошенько всмотритесь в нее; все, что сможете прочитать, прочтите и запомните.

Выгоревшая километровка испещрена стрелками — синими и красными, кружочками, ломкими линиями, в нескольких местах разорванными. Не так уж трудно было догадаться, что 310-й стрелковый полк, начав марш 21 сентября из района города Шумен, к концу месяца достиг рубежа болгаро-югославской границы, а на днях с боями подошел к городу Заечару — узлу железных и шоссейных дорог, связывающих южную, северную и западную части Сербии. Сейчас он занимает позицию на юго-восточных подступах к нему.

— Мало что узнали? Слушайте и глядите на километровку; — Генерал уткнулся в свою карту. — Перед нами городок, отделенный от нас речкой Тимок. Он лежит в котловине. Та сторона его, где немцы, повыше нашей; там леса, а на юге высота. Что на ней, нам пока неизвестно. Перед вашим полком расположено городское кладбище. Замечено там около двадцати огневых точек противника и до шести рот солдат. Эта сила поддерживается массированными залпами артиллерии, которая в основном бьет с закрытых позиций. Ваш сосед слева — полк Пятьдесят второй стрелковой дивизии, нацеленный на железнодорожный мост через Тимок. Вот и все. Данные скудные, а приказ о штурме может поступить внезапно. Немедленно отправляйтесь в полк и всеми средствами наблюдайте за противником, познакомьтесь с позициями и — окапываться, окапываться!

Вопросы рождались во мне один за другим, но времени задавать их не было.

— Разрешите приступить к командованию?

— Разрешаю. — Генерал протянул руку: — Действуйте, подполковник. И людей берегите, берегите!..

* * *

В полк нас, меня и Ашота, вел старший лейтенант Архипов. Он в немецком маскхалате, молодой, с рыжей бородкой и мальчишескими кругловатыми глазами. Как-то виновато представился, будто это он не смог задержать прорвавшуюся на КП полка «ягдт-команду» и из-за его какого-то промаха, в котором он сам никак не может разобраться, погибли офицеры штаба во главе с командиром полка. А он — жив и очень хочет жить.

Положение мое было прямо-таки аховым. Почему-то вспомнились огромные серые камни, окружавшие кратер потухшего вулкана. За ними тогда ждали нас каратели. Мы притаились на дне кратера в кустарниках — слепые и зрячие, кто покорился судьбе, кто мучительно искал выхода из этой мышеловки. Мы нашли его, и потом, когда шагали по безопасной лесной дороге, тот капкан, в котором мы только что были, казался не таким уж страшным...

Командный пункт полка находился в подвале, заваленном гниющими фруктами; пьянящий винно-кислый дух ударил и ноздри. В углу горела лампочка от аккумулятора, под ней сидел офицер в наброшенной на плечи шинели. Увидев нас, встал; стараясь не споткнуться, пошел навстречу. Хлопотливо одергивая гимнастерку, виновато сказал:

— Я же совхозный статистик, а мне говорят: «Командуй!» Всего-навсего капитан интендантской службы, вон у меня и кухни поотстали...

— Идите подгоняйте свое хозяйство. — Я полол ему руку, представился и на прощанье сказал: — И чтобы горячее два раза в сутки!

— Это мы сделаем, товарищ подполковник, тут уж будьте спокойны, — сказал радостно.

Ашот, отшвырнув валявшиеся под ногами яблоки, подошел к полевому телефону, нажал на зуммер:

— Кто живой, отзывайся... Да-да, давай сюда начальника связи. Убит? А ты кто будешь? Так вот слушай меня, старшина...

Я посмотрел на часы.

— Ну, начштаба, сколачивай новое хозяйство, а я на позиции.

В сопровождении Архипова и двух автоматчиков вышел на кукурузное поле и тут же был обстрелян минометным огнем. На переднем крае — окопы в полный рост, но проходы между ними лишь намечались. Взводами командовали сержанты, ротами — младшие лейтенанты. На батальон — менее ста активных штыков. Полоса полка по фронту около трех километров, впереди — ровное поле, лишь местами пересеченное мелкими кустарниками. Многие солдаты спали. По всему участку била артиллерия, но не кучно.

Появился сержант с телефонным аппаратом, протянул мне трубку. На проводе Ашот:

— Из того, что прибыло с нами, половину направляю к вам, а вторую держу в резерве.

— Поступим иначе. При себе оставь третью часть, остальных скрытно, но дорожа каждой секундой — по хозяйствам, пока поровну.

Меня разыскал длиннолицый офицер с голубыми глазами:

— Командир гаубичного дивизиона майор Нияшин! Мои машины за вашим КП.

— Свяжитесь с командиром полковой батареи.

— Убит. Вчера.

— Тогда придется вам быть богом нашего полка. Все пушки — вам. Договорились?

Майор молча смотрел на меня, как бы ожидая, не откажусь ли я от своих слов, которые можно понять и как просьбу, и как приказ.

— Через два часа представьте мне схему ведения артогня, — сказал я.

— Хорошо. — Ушел не торопясь.

Скинув плащ-палатку, чтобы солдаты видели мое звание и награды, медленно продвигался с правого фланга на левый, на ходу знакомясь с офицерами. Стало прибывать пополнение. Распределил его по ротам. Солдаты просыпались, послышались негромкие команды, замелькали лопаты.

— Окапываться, хлопцы, окапываться, — раздавались голоса сержантов.

За виноградниками, окружавшими домишки под красной черепицей, расстилалось безлесное и безлюдное поле. Метрах в шестистах от переднего края было городское кладбище, откуда постреливали короткими очередями немецкие пулеметы. Над левым флангом полка нависала лесистая гора — крутая, конусом. Гора молчала. Оттуда, по-видимому, проглядывались позиции не только нашего полка, но и других частей, располагавшихся севернее.

Пошел к артиллеристам. Голубые глаза майора Нияшина холодно смотрели на меня.

— Как позиция? — спросил у него.

— Хреновая. Не мы ее выбирали...

— Они, что ли? — Я кивнул на гору.

— Пожалуй, что они... Тащу пушки от Сталинграда, и на всем пути реки текут с севера на юг. Правый берег выше левого. Им, гадам, везет: они смотрят на нас с верхотуры, всегда с правого берега. За три дня в лобовых атаках знаете скольких побили...

Возвращался на командный пункт, а думка у меня одна: дадут мне ночь или прикажут сегодня же поднимать полк в атаку?

В трех батальонах до пятисот активных штыков. И мало, и вроде бы много... Пушек бы побольше, минометов. Шалагинов своих поведет на штурм, а чем я прикрою его батальон? Пока в полку на километр двадцать стволов — вода в решете. Достаточно кинжального прицельного огня немецких пулеметов — и нам каюк...

На командном пункте уже несколько телефонов, раций. Ашот кого-то вызывает — наклонился к микрофону:

— Я «Коршун», я «Коршун»! Перехожу на прием... Молодец, хорошо отвечаешь. — Увидев меня, тихо спросил: — Худо, командир?

— Времени бы нам, Ашот!

— Не дадут его, Константин Николаевич.

— Колдуешь?

— Зачем колдую? Обстановка. — Он развернул карту, на которой густо рассыпаны условные значки — огневые точки врага, наша позиция и то, что было за нами. А за нами — гаубицы РГК заняли новые боевые рубежи, еще дальше стоят наготове реактивные дивизионы. — Не на парад же, командир!..

Я пожал плечами и вошел в нишу с перископом. Ашот стукнул по дощатому столику американской консервной банкой:

— Надо подзаправиться, не люблю голодным воевать, голова пустая.

Ели с ножа, запивали неустоявшимся кисловатым вином.

— Ах, если бы одну ночь! — причитал я.

— Не будет ее.

Кто-то звонко высморкался — на пороге стоял полковник Мотяшкин, заместитель командира дивизии по строевой части. Я, как и положено, доложил о том, что успели сделать. Он выслушал, стал внимательно присматриваться к оперативной карте.

— Да! — Устало присел на ящик.

— Вина сухого, товарищ полковник?

— От стаканчика не откажусь.

Выпил, достал платок, еще раз высморкался, платок сунул в карман. Сказал как-то очень уж обыденно:

— В восемнадцать тридцать штурм. Прошу принять приказ комдива...

Комбаты, начальники приданных полку боевых средств вваливались на КП, козыряли Мотяшкину и молча жались к стенкам. Иван Артамонович внимательно всматривался в лицо каждого. Помню этот его взгляд, как-то сразу охватывающий всех и все...

Несколько раз перечитал приказ генерала Епифанова, в котором черным по белому сказано: 310-му стрелковому полку в восемнадцать часов пятьдесят минут занять городское кладбище и завязать бои на окраинных улицах Заечара. Значит, лобовой штурм. Мысленно хотелось представить себе, как это получится, но видел лишь ровное поле за виноградниками, по которому бегут мои солдаты и падают от пуль оживших огневых точек врага. По спине пробежал холодок. Не повезло. Не повезло...

Посмотрел на молчаливого заместителя Епифанова полковника Мотяшкина, сейчас моего начальника, и не нашел в его лице ни одной черточки, которая давала бы хоть какую-то надежду на отсрочку. Приказ есть приказ. Я пустил его по рукам. Мотяшкин следил за тем, как шуршащий листочек — черт его знает, почему он шуршал! — переходил из рук в руки. Полковник демонстративно взглянул на часы, потом на меня — он ждал моего приказа о наступлении. Я помнил, хорошо помнил полевой устав, вызубренный в мотяшкинском резерве, чуть ли не по порядку видел десятки пунктов, которые обязан был сейчас претворить в жизнь. Но что я в действительности знал о противнике, например, или о тех средствах, которые находятся справа и слева от наших позиций?

Предав забвению все формальности, очень кратко сказал о задаче полка, каждого подразделения, о сигналах взаимодействия. Учтиво, но настойчиво попросил полковника уточнить данные о противнике.

Иван Артамонович расстегнул на вороте кителя крючок.

— Все, что известно штабу дивизии, изложено в преамбуле приказа генерала Епифанова, — сказал он.

Офицеры разбежались по подразделениям, а Мотяшкин, выждав время, отвел меня в сторону, спросил:

— В партизанах вы всегда знали все о противнике?

— Не всегда. Но там действовали по правилу: увидел — ударил — убежал. Ищи ветра в лесной чащобе.

Мотяшкин еще какую-то секунду удерживал на мне свой взгляд, а потом плотно уселся на ящике из-под махорки и замолчал надолго.

Стали поступать данные: противник зашевелился на кладбище, тасует огневые точки. Час от часу не легче...

Навел перископ на высоту, сплошь покрытую соснами. Ночью вполне мог бы пробраться туда, тихо-тихо сосредоточить стрелковую роту, усиленную разведвзводами и автоматчиками. На рассвете — Шалагинов на штурм, а мы — фланговый удар по кладбищу. Сдуть фашистов в один момент. Размечтался, а вот-вот грянут пушки и начнется катавасия!..

— Майор, переместите резерв поближе к Шалагинову, на кукурузное поле, — приказал начальнику штаба.

Он козырнул и покинул КП. Еще пять минут — и начнется... Майор Нияшин кого-то шепотом ругает по телефону. Вернулся Ашот:

— Ветер упал.

— Хорошо, будет завеса.

Наша артиллерия всколыхнула долину, окаймленную невысокими горами. Кладбище окутывалось дымом. Батареи ударили и с участка соседа справа. С металлическим воем летели светящиеся снаряды над стыком наших позиций с соседом слева. Огонь еще больше усилился — комок на сердце понемногу рассасывался. Все будет хорошо. После такого огня особенно не пикнешь!.. Приказал связаться с Шалагиновым.

— Ты меня слышишь?

— Так точно.

— Видишь, что делается на кладбище?.

— Рвануть бы сейчас, а?

— Следи за сигналом атаки.

До начала штурма семь минут. Кладбище в черном дыму. Нетерпение охватывает меня. Шесть минут, пять, четыре... А что, если?..

— Ракетницу!

Ашот встревоженно смотрит на меня, ничего не понимая.

— Штурмовать! Штурмовать! — Я выхватил ракетницу из рук ординарца. Вместе со мной выбежали из КП Касим и телефонист с разматывающейся катушкой.

За три минуты до конца артиллерийского удара три мои красные ракеты одна за другой повисли в небе над батальоном Шалагинова: атака!

Через несколько секунд увидел перебежку. Отделение за отделением, развернувшись по фронту, за огневым валом, бежали бойцы по винограднику и залегали в кустарниках перед самым полем, откуда до кладбища оставался один лишь рывок.

— Молодцы, молодцы! — кричал я.

Пушки смолкли все сразу. Телефонист протянул трубку:

— На проводе генерал.

Набрав побольше воздуху, возбужденно доложил:

— Хозяйство Шалагинова в кустарниках, у самого поля!

— Что-о? Кто позволил?

— Мы воспользовались артзавесой...

— Назад! Сейчас же! Ударят «катюши»! Назад!..

Я рванулся к батальону, но через три-четыре броска застыл на месте — реактивные снаряды, полыхая, ложились на кладбище, на ровное поле. Они задели и кустарник — он вспыхнул, словно его облили бензином и тут же подожгли. Бежал вперед, падал, поднимался. Навстречу разрозненными группами откатывались солдаты. Столкнулся с Платоновым.

— Где комбат?

— Убили майора!

— Прими батальон!

Он молчал. Его взгляд был пустым.

— Выполняй приказ!

Наконец он узнал меня и понял, чего от него хочу.

Я искал Шалагинова.

Брел сквозь обуглившийся кустарник, петлял в нем, приваливался в ямы-воронки, в которых пахло толом и паленым, выбирался оттуда и снова к винограднику. На меже, что легла между ним и кустами, столкнулся с сержантом.

— Там. — Он показал на развалины.

В тесном подвальчике под обгоревшим домиком лежали убитые. Чуть в стороне — комбат, покрытый плащ-палаткой. Я приподнял ее и сразу же опустил... Сел словно пришибленный, прислонился к почерневшему дверному косяку, Здесь и нашел меня связной от Ашота:

— Вас срочно требует генерал!

За высотой, западнее, ухала земля — там что-то или кого-то бомбили. Трофейная кобылица нервно вздрагивала, шарахалась в сторону от сухого шелеста кукурузы.

Я чувствовал себя бесконечно малой частицей чего-то огромного, непознанного и потому страшного. Не мог представить мертвого Шалагинова. Кто-то чужой там, под плащ-палаткой, а Саша здесь, рядом, со своим чубом, своим безбородым мальчишеским озорством...

Стеганул кобылицу плеткой, она взвилась на дыбы.

33

Стою как пень перед генералом. Тут же Мотяшкин и незнакомый подполковник, внимательно вглядывающийся в меня, Молчу, смотрю, как Епифанов сжимает в руке серебряный портсигар — пальцы побелели.

— Может, все-таки заговорите? — Генерал поднялся, стукнув портсигаром по столу. — Нечего сказать в оправдание? Контужен, что ли? — Повернулся к незнакомому офицеру: — Приказ по дивизии сейчас же. Я отстраняю его от полка.

— Его поступок заслуживает военного трибунала, — подал голос Мотяшкин.

— Оставьте нас одних, — потребовал Епифанов и, когда те двое вышли, подтянул к себе карту. — Подойдите, посмотрите сюда внимательно.

«Обход!» — догадался я, глядя на красную стрелку, огибающую с юга гору, на которую так жадно смотрел еще недавно.

— Запоминайте все, что скажу!..

Мне надо встретиться с местным жителем. Он проводит мою команду — двести бойцов — через реку и железнодорожное полотно. Там, в тылу, в глухом лесу, к нам присоединится сербский партизанский батальон. Все силы я обязан скрытно сосредоточить перед поляной, за которой стоят пушки немцев, и ждать. Как только отстреляется наша артиллерия, а штурмовая авиация начнет дубасить западную окраину городка, мы — в атаку. И чтобы ни одной пушки врага, ни одного живого расчета!

Генерал, не поднимая головы, сказал:

— Идите! Посмейте сорвать операцию — штрафной не отделаетесь. Все!

Вышел в темную ночь, закурил. Тошнотворный дымок папиросы ударил в голову. Действовать, сейчас же действовать! Только не думать...

* * *

Лесник с прокуренными усами, в залатанном сивом зипуне, в черногорской феске с траурной каймой смотрел на меня по-детски ясными глазами.

— Иво Перович, — протянул руку, Ладонь жесткая, сухая, — Сам войник прве чете{2}.

Развернул перед ним карту с красной стрелой, указывающей наш ночной путь, ткнул пальцем в вершину горы:

— Немцы есть?

— Гледачи{3}. Немачки тамо, — показал на западный склон. — Има пет батарейе и една чета{4}.

Меня разыскал Андрей Платонов.

— Возьмите с собой! — сказал как отрезал.

— Собирай двести солдат. Гранат, гранат побольше. И чтобы ни у кого ничего не стукало, не грюкало.

Ашот все время молчал. С тех пор как я, упреждая приказ, послал в небо три красные ракеты, он как бы отделил себя от меня. Даже когда я сказал, что уведу двести солдат и что ему командовать полком, он не разжал губ и в глазах его осталась не свойственная ему отрешенность.

...Легко шагал Перович. Мы без шума перешли через речушку, но только успели дойти до полотна железной дороги, как с фланга ударили пулеметы — трассирующие пули пересекли дорогу. Из-за горы, черным горбом торчавшей над нами, выпорхнули ракеты. Выждав, пока в небе погаснет последняя искорка, рывком перемахнули через полотно. Кто-то упал, застонал.

Вспотевшие, тяжело дыша, карабкались вверх сквозь черный лес. Тропа дикая, каменистая. Запахи вокруг, шорохи казались мне до боли знакомыми. Наверное, во всех горных лесах одна и та же сладковатая затхлость и сушняк одинаково потрескивает под ногами.

Перович ушел в разведку. Солдаты разлеглись, с трудом переводя дыхание; кое-кто уже похрапывал. Лес меня понемногу успокаивал, был будто родным, давным-давно хоженым-перехоженым...

Вернулся проводник и привел с собой высокого человека в длинном офицерском плаще.

— Наш командант. — Он отошел в сторону.

— Капетан Прве сербске бригаде Кицманич. — Незнакомец размашисто раскинул руки.

Мы обнялись. От капитана несло крепким самосадом и еще тем запахом, который присущ человеку, долгие месяцы прожившему под открытым небом, коротавшему ночи у бездымных костров.

Капитан посмотрел на часы со светящимися стрелками.

— Треба на пут, друже подпуковниче. — Забросил за плечо автомат.

Чем выше мы поднимались, тем слышнее становился фронт. Он был беспокойным. Часто били короткими очередями пулеметы; на востоке, над позициями нашей дивизии, повисли «сапы» — они долго горят, освещая долину от края до края, а потом внезапно гаснут, и ночь становится еще темнее. Пятиствольные зенитные пушчонки, приспособленные для стрельбы по пехоте, неожиданно заколотят в ночь — и воздух завизжит, как несмазанная телега, аж челюсти сводит.

До рассвета еще немало времени, но за густотой леса уже как-то ощущается поляна. Еще тише шагаем, еще плотнее жмутся солдаты друг к другу. Впереди замелькали какие-то тени — останавливаемся.

— Наши войници, — шепчет Кицманич.

Начинается беззвучное братание: тискаем друг друга, толкаемся, меняемся зажигалками, флягами.

У сарайчика наш проводник остановился, нажал плечом на заколоченную дверь, она распахнулась — мы вошли в сухую, пахнущую овечьим сыром кошару. Перович зажег фонарь.

Кицманич немного старше меня. Под крутым лбом горят глубоко сидящие глаза, при улыбке на изрезанном морщинами лице появляется что-то детское. Мы говорим с ним на смешанном сербско-русском языке, но понимаем друг друга. Кицманич точно знал расположение пяти немецких батарей, систему полевой охраны. Еще сегодня вечером немцы подбросили туда роту солдат. Мы разделили наши силы на три части, договорились о связи и сигналах.

Приближался рассвет. На фоне черного соснового бора заметно высветлялась поляна. Кицманич, сняв пилотку, молча смотрел на поляну, заросшую редким низкорослым кустарником.

— Овде су биле прве наше жертве фашистког терора Тимочке крайне: шестог семптембра сорок едной године обешени у центру поляна мои другари — секретар окружного комитета коммуниста Миленко Бркович и члан комитета Дёрдье Семенович. Мои бойци жельни освете!{5}

Мы обнялись и разошлись на исходные позиции. Перегруппировка наша шла без суматохи. Мы так близко подползли к немцам, что слышали шаги часовых.

Лежу на сербской земле, пахнущей терпкой горечью каких-то незнакомых трав, прижимаюсь к ней небритой щекой. Земля молчит, отдавая мне свое тепло, и я слышу: «Мои бойци жельни освете!..»

Ровно в шесть часов утра небо на востоке озарилось молнией — снаряды, перегоняя друг друга, накрывали немецкие позиции от горы до синеющего марева на севере, где проглядывались красные черепичные крыши окраинных домов Заечара.

Немцы молчали. И батареи, на которые нацелились мы, тоже молчали.

В шесть часов тридцать минут пошли наши штурмовики, целыми эскадрильями, одна за другой, накрывая на западе вражеский передний край реактивными снарядами.

— Вперед! — Я рванулся с места, вытаскивая из кобуры пистолет.

Бежали сквозь кусты, перепрыгивали через запасные окопы; правее нас, развернувшись в цепь, в полный рост, молча, не стреляя, шли солдаты Кицманича. Но вот они бросились вниз по склону, к батареям, и все пространство вокруг наполнилось их криком, рваным и режущим слух, как боевой клекот белоголового сипа, камнем падающего на добычу.

Я бежал, стреляя, падая, поднимаясь... Из-за куста выскочил немец и выстрелил в упор — пуля обожгла щеку. Перепрыгнул через куст и упал на немца. Он, ногами ударив меня в живот, замахнулся винтовкой. Но приклад, повиснув надо мной, вдруг исчез.

— Живой? — Платонов поднял меня.

— Где твои солдаты?

— Уже кромсают батареи.

Увидел наших и сербских солдат, противотанковыми гранатами взрывающих пушку за пушкой.

Кицманич, подняв кулаки:

— Не треба! Не треба!

Его никто не слышал. Он бросился к батарее и, стоя во весь рост, раскинул длинные руки, будто прикрыл собой орудия.

Я сел на камень, закурил. От батареи шел ко мне Кицманич. На шее висели два трофейных автомата, а в руке полевая сумка немецкого офицера.

— Капут батарея, една, друга! — Сбросив автоматы, он свалился рядом, раскинул руки и ноги. — Капут немачки! Капут!

Появились танки... с запада, наши, «тридцатьчетверки»! Они наискосок пересекли поляну, остановились, развернувшись на девяносто градусов, ударили башенные и лобовые пулеметы. Я видел дорогу, уходящую на запад, по ней отступали немцы на машинах. Танки, подминая кусты, пошли наперерез. Немцы выскакивали из кузовов, разбегались врассыпную.

* * *

Генерал Епифанов обходил строй пленных. Перед ним стояли эсэсовцы, рослые, молодые, в добротных кителях с одним погоном на плече.

— Вот гады, по сопатке получили, а все кочевряжатся! — Епифанов подозвал коменданта штаба дивизии и приказал смотреть в оба: попытаются бежать — расстреливать на месте.

Он велел мне сесть в машину. «Виллис» пересек поляну с убитыми немцами, подпрыгнул на бревне, лежавшем поперек дороги, и стал спускаться в город. Улицы в битой черепице, под колесами трещат осколки стекла. Чем ближе к центру, тем больше вооруженных людей с красными лентами на лацканах пиджаков, на фуфайках, у многих немецкие автоматы. На центральной площади — горожане. Кто-то тренькает на гуслях, вокруг какого-то полуразрушенного памятника азартно пляшут коло. Генерал повернулся ко мне всем корпусом:

— Дают жару братья славяне!

— Зло дерутся...

— Куда уж злее — немцев в плен не берут. Понять нетрудно: много горя принесли им фашисты. Что ни село — горе, что ни дом — плач.

За железнодорожной насыпью — городское кладбище. Надгробные плиты, склепы, раскромсанные снарядами, напоминали мне херсонесские развалины. Деревья обгорели, местами торчат черные пни. Генерал долго смотрел туда, где еще вчера были наши позиции. Вышел из машины, сел на могильную плиту. Перед нами было то самое поле, по которому вчера должны были бежать солдаты Шалагинова. А дальше — черная линия обгоревших кустов, остов домика, в подвале которого недавно лежал Саша Шалагинов...

— Гляди, гляди, — показав на поле, сквозь зубы процедил генерал. — За все это мы еще с вами ответим!.. — Поднялся, потребовал: — Достаньте карту... Город Крушевац. Туда поведете авангард полка по азимуту. И смотрите, чтобы ни один фриц ни за какой хребет не зацепился!

34

Авангард наш шел на юго-запад. Ни крутые планины, ни молниеносные встречи с мелкими вражескими гарнизонами, которые мы сметали с ходу, не могли задержать нас. Пересекали долины, исполосованные горными речушками, шли через села со взорванными церковками, догоравшими домишками, мимо виноградников, темнеющих в сгущающихся сумерках. Нас гнал приказ, гнало сострадание к тем, кто встречал нас с глазами, еще полными скорби. Сербы с лицами, изборожденными морщинами, и их внуки, правнуки, выставляли вдоль дорог все, что могли найти в своих домах: кукурузные лепешки, паприк, сливовицу, терпкие груши и виноград. На стенах, на фанерных листах лозунги: «Живела, Црвна Армийе!», «Живела, србски войници!»

Мы останавливались на короткие ночевки, я связывался с Ашотом Богдановичем, который двигался километрах в сорока позади нас. Полк получил пополнение: солдат, группу офицеров и нового замполита.

Армейский автобатальон догнал нас на марше севернее Крушеваца. Приказ был срочным и ясным: на машины — и быть к вечеру на подступах к городу Крагуевац, в котором еще отчаянно сопротивляется немецкая группировка.

Колонна растянулась на километр. Пока тишь и благодать, ржавый отлив на небе — предгорья вот-вот запылают в лучах закатного солнца.

Непривычно видеть поля, разбитые на узкие полоски: делянка кукурузы, а рядом лоскуток виноградника, за ним черный пар. Навстречу идут коровы в упряжке, тащат арбу с кукурузой. Старый серб, сняв шапку, провожает нас взглядом, а жена, плечом подталкивая арбу, крутит веретено.

Деревня за деревней. Солнце ниже и ниже к земле, вытягиваются тени. На северо-западе едва слышен артиллерийский гул. Тишина беспокоит; на «виллисе» обгоняю колонну, останавливаю ее, машины вплотную подходят друг к другу. Смотрю на карту: не знаю, насколько она точна. Нам предстоит подъем, за ним речка, а дальше равнина с мелким кустарником, переходящим в лес.

Ко мне подбежали грузный усталый лейтенант и связист с полковой рацией за спиной; задыхаясь, лейтенант выпалил:

— В эфире генерал!

Я услышал голос Епифанова:

— Из окружения вырвалась мотогруппа противника с тремя танками. Идет курсом на юг. Остановить и уничтожить!

Во что бы то ни стало мы должны первыми достичь леса и успеть занять на его северной опушке позицию.

Колонна идет на предельной скорости; вот мы и в лесу... Спешились, тщательно замаскировали машины. Офицеры бегут ко мне.

В глубине лес уже темнел, стоял недвижно. Негромко отдаю приказ:

— Платонов с двумя ротами окапывается под соснами по обе стороны дороги. Взводы автоматчиков, разведчиков и третья платоновская рота — мой резерв. Им будет командовать... — мой взгляд остановился на старшем лейтенанте Архипове, — командовать будете вы.

— Есть! — козырнул Архипов.

— Командиру батареи выдвинуть две пушки на платоновскую позицию, две другие эшелонировать в глубине леса. Сигнал открытия огня — красная ракета. Действуйте! — Я снял с плеча автомат, перевел рычажок на боевую очередь.

Окапывались, в стороне замелькали противотанковые ружья Платонова, длинные, будто копья кавалеристов.

На бугре, километрах в двух от нас, показался немецкий танк. Он шел медленно. Танкист, высунувшись из башни, внимательно осмотрел дорогу, дважды скрестил руки над головой, и машина пошла на спуск. Выполз еще один, а за ним с небольшими интервалами потянулись бронированные семитонки — полным-полны солдатами. В полевой бинокль хорошо проглядывались лица немецких солдат, кое-кто подремывал, склонив голову на плечо соседа.

Немцы приближались, но не спешили: чувствовалась их настороженность.

Колонна остановилась в километре от леса. Передний танк поворочал башней и пушечно-пулеметным огнем ударил по опушке. Выждал и снова ударил.

Господи, еще бы поближе! Они надвигались, надвигались... Рука нажала на спусковой крючок ракетницы — между немцами и нами в небе рассыпался красный шар. И сразу же вспыхнул передний танк, а второй начал отползать назад — наш снаряд угодил в правую его гусеницу. Он завалился набок, загорелся. Откуда-то вынырнул третий танк и на страшной скорости ворвался в лес, раздавил нашу пушку. И тут же башня его приподнялась и отлетела в сторону. Внутри машины рвались снаряды.

Немецкая мотопехота, рассыпавшаяся поначалу кто куда, стала стягиваться за густыми кустарниками. Оттуда неслись команды офицеров. Немцы атаковали платоновский левый фланг, прорвали оборону. От меня к Платонову побежал связной с приказом развернуть правый фланг на девяносто градусов и окапываться. Слух мой настороженно улавливал звуки, идущие из глубины леса. Мучила мысль, что Архипов — ведь я его совсем не знал — растеряется и резерв наш не справится с прорвавшейся в лес немецкой пехотой. Наконец донесся до меня треск автоматов — наши ППШ! К нему присоединилось нарастающее «ур-ра-а».

Из лесу выбегали немцы, ползли, падали. Справа платоновцы пошли в атаку. Я увидел Архипова с содранной кожей на скуле, без пилотки.

— Получили, гады! — кричал он...

* * *

Через сутки мы вошли в Крагуевац.

Похоронили убитых, раненых эвакуировали в глубокий тыл. Подошел полк Ашота со всем своим пополнением; с трудом расквартировались в окраинных домах.

Я думал, что моя хозяйка нелюдима и стара: вся в черном, лицо прячет. Ходит по собственному дому тихо, как чужая. Злюсь на Касима: не мог подобрать что-нибудь более подходящее... Какой уж там отдых, когда в четырех стенах чувствуешь себя как в могиле!

Умылся, причесался, сел за стол — поесть бы горячего, выпить кофе, аромат которого дразняще тянется из кухоньки. Вошла хозяйка, поставила на стол вазу с яблоками, сказала:

— Покушайте.

Я увидел ее глаза — поднялся: скорбь, которая, наверно, останется в них на всю жизнь, потрясала.

— Что с вами, мать?

— Они убили моего дечака{6}. — И стала креститься.

— Вы русская?

— Я сама србка. Мой муж рус. Немцы су убиле три стотине ученика гимназии и два десять професора. — Из-за пазухи достала фотографию мальчика и тяжело опустилась на стул.

...Вот уже четвертый год я вижу смерть, сталкиваюсь с ней лицом к лицу, с глазу на глаз. Помню: перед тем как пойти в атаку на фашистский гарнизон, мы, партизаны, стояли возле уничтоженного шахтерского поселка. Торчали голые стены взорванных каменных домов, догорали деревянные постройки, в воздухе летал пух из распоротых подушек и перин; над застуженной землей, каким-то чудом зацепившаяся за торчащую балку, болталась детская кроватка. В ущелье в снегу лежали убитые: старики, старухи, их дети и внуки... Был я и в крымской деревне Лаки, которую фашисты тоже превратили в груды развалин. Над развалинами возвышался не взятый ни огнем, ни взрывом колхозный клуб. Вдоль его стены лежали девушки, изнасилованные, а потом изрешеченные автоматными очередями. Казалось, что уже ничто больше не может потрясти меня.

В октябре сорок первого крагуевацкий партизанский отряд в открытом бою убил десять немецких солдат и двадцать шесть ранил. Каратели хватали на улицах, на базаре, в домах Крагуеваца всех без исключения мужчин от шестнадцати до шестидесяти. В их казармах — две тысячи заложников, две тысячи! Для ровного счета не хватало трехсот, за одного убитого немецкого солдата — сто жизней, за раненого — пятьдесят. И ходить далеко не надо, если в центре города в старом здании гимназии учатся мальчики. Фашисты ворвались в пятые классы. Они отобрали триста ребят и погнали за город. Три колонны мальчиков замыкали шествие на Голгофу. Триста! Потом стало триста пять... триста десять... триста двадцать. Старые профессора и учителя гимназии по своей доброй воле, по приказу собственного сердца, не выполнить который — значит предать, вливались в строй смертников.

Каратели методично подводили к столетнему дубу одну колонну за другой и скашивали ее автоматными очередями. В последней колонне мальчиков на ее правом фланге — два человека, которых знали все горожане: директор гимназии Павлович и профессор Георгий Кобасько. К директору подошел офицер карательного отряда и сказал:

— Вы свободны, господин Павлович, вас ждет семья. Я вас отпускаю.

— Мое место у строю, и хочу до края да делим судьбину моих джака{7}, — ответил Павлович.

...Я шел на окраину. Сюда шли солдаты поодиночке, офицеры, шли матери в трауре и старухи, иссушенные годами горя.

Моросил дождь, дорога раскисла. По ней вели тогда колонны на смерть. Серое осеннее небо, серые, умирающие травы. Вот дуб с жестяно шелестящей листвой — под ним расстреливали. А вот сосны; их корни, будто кости убитых, выпирали из-под земли. И — кресты, кресты. Черные кресты, как строй, ломающийся под автоматными очередями...

Вошел в штаб и столкнулся с майором Татевосовым. Я не узнал его: губы белые, щеки посерели, всегда яркие — и в веселье и в гневе — глаза потускнели.

— Что произошло, Ашот Богданович?

— Убит генерал Епифанов, — сказал тихо. — Утром, на командном пункте дивизии, прямым попаданием...

Я вошел в комнату, сел за столик с телефонами. Собственное хрипловатое дыхание оглушало; от внезапного телефонного звонка вздрогнул, встал, пошел к двери. Звонок настойчиво повторялся. Я вернулся и нехотя потянулся к трубке.

— Мне Тимакова. — Голос полковника Мотяшкина был спокоен, будто ничего не случилось.

— Я на проводе, — сказал, одолевая спазму, подкатившую к горлу.

— Прошу прибыть ко мне сейчас же.

Я молчал; почему-то снял с головы фуражку, затем снова надел.

— Вы что, не поняли? — Голос его оставался ровным.

Я положил трубку и долго не снимал с нее руки.

Второй час в приемной — жду, когда вызовет к себе полковник. Он не спешит. Адъютант виновато поглядывает на меня, на иконы: их много на стене, почти от пола до потолка. Мы в доме попа. Говорят, был русский, белый офицер. Дал стрекача.

Брякнул звонок. Лейтенант подскочил как подброшенный, проверил заправочку, втянул живот и шагнул к двери. И я машинально провел рукой по широкому поясному ремню.

— Требуют, идите! — Лейтенант застыл перед дверью.

Я неторопливо вошел в кабинет, доложил. Мотяшкин, грузный, утомленный, со вспухшими глазами, молча подал мне бумажку. Приказ в три строки: я отстранялся от командования полком за потерю управления боем в районе Заечара, в результате чего от своего огня погибли несколько человек, в их числе комбат Шалагинов. Приказ подписан генералом Епифановым в ту самую ночь, когда я вел солдат в тыл немцев.

Молча положил приказ на полковничий стол.

— Ну! — Мотяшкин поднял глаза, поглубже уселся в своем кресле. — Что же вы? В кубанском резерве были настойчивее — помню ваши рапорты.

Я чувствовал, что вот-вот потеряю самообладание. Надо держаться... Мотяшкин молчал — давал какое-то время, чтобы я пришел в себя, что ли?

— Буду откровенным, подполковник. Я внимательно познакомился с вашим прошлым. Как думаете, какие причины приводят вас порой к совсем неожиданным результатам? — Он вытащил из кармана платок, большой, белый, не спеша протер затылок и выжидающе смотрел на меня; ноздри его раздувались. — Вы упорно молчите, и очень жаль. Мне нужен боевой офицер, таковым я вас считаю. Но в первую очередь мне нужен трезвый офицер, знающий, какой следует сделать шаг в любой обстановке, и понимающий, что это за шаг. Вы знаете, кто такой командир полка?

— Простите, товарищ полковник, устал я...

— Вам придется выслушать меня, и советую внимательно выслушать. При нашей первой встрече в резерве...

— Второй, товарищ полковник...

— Как это — второй? — Его сухой, официальный голос дрогнул, в нем почувствовалось искреннее удивление.

— Первая была в санитарном эшелоне. Тогда моя рана дурно пахла...

— Так это были вы? — Он снова достал платок, вытер вспотевшее лицо.

— Куда прикажете следовать?

— Во второй эшелон дивизии в Свилайнац до особого распоряжения.

— Разрешите идти?

— Одну минуту. — Он встал, подошел ко мне. — Я четверть века в армии. Был свидетелем гибели храбрых командиров. Одни шли напролом и потом бились головой о стену, другие выходили за грани возможного. А все должны быть в круге своем. Инициатива? Пожалуйста, проявляйте сколько угодно, но на своей орбите. Высунулись из круга — нарушили налаженный ритм. Сигнал к атаке кладбища под Заечаром позволено было дать только генералу: то было в его круге. Но вы вылезли, а финал — беда!.. Не знаю, как сложится ваша судьба, как определят ее следственные органы, но все же советую подумать над тем, что сказано вам от чистого сердца. Вы на машине?

— Верхом. Со мной ординарец.

— Лошадей сдать, ординарца... Впрочем, пусть пока будет с вами...

Мы ехали с Касимом на попутной полуторке, лязгавшей всем своим расшатанным корпусом. На остановках, когда шофер, чертыхаясь, копался в моторе, мы прислушивались к артиллерийской перестрелке. Она особенно сильно разгоралась на юге.

Вдоль дороги, подсвечиваемые солнцем, рыжели каштаны; у родника крестьянка набирала воду; на телеграфных проводах сидели воробьи. Волнистые холмы как бы укладывались на долгий покой.

На душе пусто, как в большом амбаре, закрома которого выскребли до последнего зернышка. Ни мыслей, ни планов.

За железнодорожным полотном мы вышли из полуторки — начинались улочки Свилайнаца, вкривь и вкось сбегавшиеся к центру, к церквушке. За ней маячило длинное глинобитное здание, крытое почерневшей черепицей; над ним трепыхался белый флаг с красным крестом. Домишки рассыпаны кое-как, повсюду много машин — санитарных, штабных и еще каких-то специальных, похожих на тюремные фургоны.

Касим приуныл, помалкивает.

До самого вечера искали уголок, где можно было бы приткнуться. На продпункте кое-как закусили и пошли на ночевку. Крыша нашлась — хатеночка, наполовину ушедшая в землю. Топчан со сбитым сеном, в уголочке икона, затянутая паутиной.

Стемнело. Спать, спать, никаких переживаний, а по-солдатски: раз — и в небытие...

35

Спал, как спят перед хворью: во рту терпкая, в горчинку сухость, затылок тяжел, словно на камне лежу. Что-то меня окончательно разбудило. Сон?

Я видел мать в ситцевом платье, строго глядящую на меня: «Ты почему не побывал на отцовской могиле? Был в станице, а не побывал. Или забыл, как я тебя туда водила?..»

Верстах в десяти от станицы, в хуторке, за деревянной оградой, под серебристым тополем — плита с позеленевшими от времени буквами, высеченными на сером камне. Лежат под ней ревкомовцы, порубленные бандитами-дроздовцами. В первой строке: «Тимаков Н. М. — предревкома. 1888–1923».

Военным курсантом я приехал в станицу на побывку. Утром перед отъездом мать сказала:

— Пойдем на отцовскую могилу.

Она долго стояла у серой плиты, степной ветерок шевелил ее седеющие волосы.

— Помнишь, был у тебя дед Матвей? Он у нас там, в Сибири, лесничествовал в урмане. Еще медом тебя угощал. От него-то я и грамоту познала. Раз на жатве сел он на сноп, покликал меня с отцом твоим. Перекрестился, поле оглядел и сказал нам: «Хороша земля, а я скоро помру. Много я пожил, страны повидал, людей без счету. Всякое было — и доброе и дурное. Вот что я вам скажу: человек прозревает три раза. Только не каждый, в чем вся беда. Впервой всякая живность глаза открывает: и человек, и скотина, и птица... В другой — только человек. Тогда он о людях думает больше, чем о себе. Чужая боль — его боль. Чужая радость — его счастье... А уж в третий — то от бога. Люди на муки, на смерть идут за других. К примеру, в нашей Сибири сколько каторжан повстречал!.. Ведь иной кандалами гремит и не за себя, а за униженных страдания принимает...» Прожил дед Матвей еще сутки да и помер. Запали те слова в самую душу. Твой отец в германскую войну себя не жалел, кровью исходил, а все бился. Калекой домой пришел, цигарки не выкурил, а мужики к нему с поклоном: «Никола, иди дели землю, у тебя глаз верный и совесть мужицкая». Делил, а его били. Пришел домой без кровиночки в лице, а сам смеется: «Толстосумам толоку подсунул, на ней и картошка-то раз в три года родит». Хоть и покалечен твой батя, а все же мужик, в доме хозяин. Я-то радовалась, а он отлежался да и был таков. Уж искала-искала... Пришел слух: на кубанских землях бандитов гоняет. Я вас, малят, в охапку, и пошла наша дорога из Сибири в чужие края. Тряслись в товарняках, мерзли в вокзалах холодных; я в тифу валялась, а поспели — на похороны. Заманили нашего батю бандиты в хуторок да и порубали. Хоронили всем обществом, а я неживой на земле лежала... Вы ревмя ревели — для вас-то тогда и поднялась...

Хатенка, в которой я случайно оказался, похожа на ту, где наша семья мыкалась после гибели отца. Под боком, словно младенец, посапывает Касим. На глухой стене мертвенно-бледный свет подрагивает — от луны, заглядывающей через узкое окошко. На западе, на юге, как и вчера, артиллерийский гул. Почему-то бьют пушки и на юго-востоке, вроде и не так уж далеко...

Потолок хатенки нависает надо мной. В детстве все прочитанное и запавшее в сердце оживало на родном потолке. Там скакали кони, буденновцы в шлемах размахивали саблями. А то возникал курган, под которым я гонял овец, или станичный майдан, где ржали кони, кричали, плакали дети и бабы — выселяли «крепких мужиков»...

Темная полоса матицы сейчас давит меня. Перевожу взгляд то вправо от нее, то влево, пытаюсь оживить картины детства, но — пусто, пусто... И в памяти как в мареве возникает нечеткая линия застывших офицеров полка и — Петуханов, ничком лежащий в высокотравье... Глыбы домов впритирку друг к другу, а я иду, сжатый ими с двух сторон, и хочу, хочу увидеть хоть полоску голубого неба, но нет его. Один серый туман, а там, где-то далеко на окраине, — хатенка с закрытыми ставнями и молодой, красивый в своем отчаянии Саша Шалагинов: «Ему нужны шагистика да дыры в черных мишенях»...

Господи, почему, почему я поднял батальон на преждевременную атаку?

«Нельзя совершать ошибки, которые потом невозможно исправить», — слышится голос Рыбакова. Сама судьба одарила меня человеком, душевный крик которого я не сумел вовремя расслышать. Но почему?

Неужели власть над людьми делает человека настолько самоуверенным, что в нем появляется убежденность в своей непогрешимости? Или это я не выдержал испытание властью, данной мне?..

...Топчан поднялся и сбросил меня. Я ударился обо что-то твердое, расшиб лоб. Под гул и свистящий вой хатенка начала оседать, я закричал, выскакивая через покосившуюся дверь. Рядом разваливался соседний домик, будто с размаху бабахнули по нему гигантской кувалдой.

Улица бушевала: бежали люди; кони, выпучив глаза, мчались с повозками, с которых сыпались солдатские вещевые мешки. В мглистом утреннем небе рвались бризантные снаряды, чугунным дождем обдавая поселок; ревели машины, сшибаясь друг с другом.

— Стой!

Я выхватил пистолет и направил его на водителя машины, тащившей пушку с солдатами на лафете. Едва успев выскочить из-под ее колес, увидел офицера в расстегнутом кителе, безоружного, кричащего: «Немцы! Немцы!»

— Стой!

Как вкопанный остановился он передо мною, скрестил руки на груди — молоденький лейтенант и, видно, необстрелянный.

— Задерживай бегущих! — приказал ему.

Мы собрали до взвода солдат.

— Веди за железнодорожную насыпь. Окапывайся!

Лейтенант скомандовал:

— По одному — за мной!

— Пикировщики! — крикнул за моей спиной Касим.

Их было двенадцать, шли в затылок друг другу. Ведущий как бы нехотя клюнул носом, свалился, высоко задрав хвост, и круто пошел на землю... За каштанами сгорбилась и рухнула церквушка. Мой взгляд перебегал от одной дымящейся воронки к другой. Рядом вспыхнула машина, косо уткнулась в кювет...

Касим с недюжинной силой рванул меня к себе, заорал:

— Бомбы!

Я оказался на дне узкой щели, на мне лежал Касим. Вдруг он обмяк, отяжелел.

— Ты что? Касим, ты слышишь?

Он молчал, что-то густое и теплое текло по моей шее.

Щель с каждым взрывом суживалась. Нас засыпало. Охватил страх, такой, наверное, испытывают заживо погребенные. Это конец. И мысли и чувства — все-все, что выражало мое «я», втиснуто сейчас в могилу...

Упершись ногами и руками в землю, я выгибал спину, и навалившееся на меня чуть-чуть поддалось. Напрягся еще и еще — до треска и хруста костей, до обморока... Почувствовал, как посыпалась по бокам земля, свежий воздух ударил в ноздри...

Касима, вернее, то, что осталось от него, уложил в щель и стал сгребать в нее землю, камни, все, что попадалось под руки. Пополз к обвалившейся стене. За ней никого, только под кустом лицом к небу лежал тот лейтенант в расстегнутом кителе, совсем мальчишка... Наткнулся на убитого солдата. Воробьи выклевывали хлебные крошки из его вывернутого кармана.

Я перешел вброд речушку и за ветлами увидел железнодорожное полотно. Поднялся на него и тут же быстро пригнулся — метрах в четырехстах стояли немецкие вездеходы, из кузовов выскакивали солдаты и вытягивались в цепь.

Словно какая-то сила отшвырнула меня за железнодорожную насыпь; за ней стояли три наших танка. Машины с заведенными моторами, вращающимися башнями. Взобрался на ближайший танк, схватился за скобу и нагнулся к смотровой щели.

— Вперед! — заорал во все горло.

Танк рванулся, пошел вдоль насыпи, а за ним и два остальных.

— За танки, за танки! — слышались крики.

Солдаты выскакивали из щелей, нарытых под насыпью, бежали за машинами.

Я видел немцев. Они, увлеченные фланговым ударом по нашей дивизии, не обращали на нас внимания, возможно принимали за своих. Наша группа откатывалась к лесу. Кажется, все, что было еще живым, сейчас присоединялось к нам. Кричали и стреляли без приказа. Лица желтые, глаза, готовые выскочить из орбит, налиты кровью.

Немцы наконец поняли: в их тылу группа советских солдат. С насыпи ударили орудия; клубы шрапнельного дыма возникали то справа, то слева от нас.

— Разверни башню — и по насыпи! — крикнул я танкисту и спрыгнул с машины.

Танки вдруг повернули на восток и, строча из башенных пулеметов, рванулись вперед...

До меня долетали отдельные выкрики, стоны, но я не оглядываясь бежал через луг к лесу, слыша за собой топот солдат. Танки отстали, доносились их длинные пулеметные очереди. Перебрался через канаву по дощатому настилу, оглянулся: за мной тянулись солдаты и офицеры, волокли раненых. Все делалось бесстрашно и осмысленно.

Выскочили на поляну и увидели домик, из которого выбегали поодиночке немцы. Никакой команды я не давал, но солдаты со всех сторон навалились на немецкий взвод и с ходу расстреляли его. На привязи дико ревели навьюченные мулы, их погонщики лежали, уткнув лица в землю.

Гул моторов надвигался с юга, а потом потек на восток. И ружейно-пулеметная стрельба удалялась туда же. Небо очищалось от облаков, солнце с горизонта просвечивало лес, и он словно утопал в оранжевом мареве.

Дальше
Место для рекламы