Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Душные августовские ночи с ароматом вянущих трав стояли над позициями. С деревьев в окопы падали перезрелые яблоки.

Несмотря на тишину и кротость небесного купола с круглой, картинной луной, невозможно было изгнать навязчивую мысль, что смерть и жизнь уже стоят с глазу на глаз. Хотелось, чтобы все началось как можно скорее, но проходила еще одна ночь — и новый день приносил лишь прежнюю тишину и прежний покой. В топях на том берегу Днестра квакали лягушки, на пустых дорогах шальной ветерок взвихривал пыль, рассеивая ее по степи.

В десять часов утра 19 августа 1944 года узнали, что наступление назначено на завтра.

Солнце, как и вчера, катилось по знойному небу, на позициях — наших и немецких — шла обычная перестрелка. Но теперь время мчалось на всех парах. Ночь подкралась внезапно. Никто не спал: на наблюдательных и командных пунктах, на артиллерийских позициях и полевых аэродромах, в окопах и землянках тысячи офицеров еще раз уточняли ориентиры, стыки между частями, сигналы взаимодействия различных родов войск; солдаты писали письма. Кто тайком уговаривал судьбу, молясь богу, кто менял белье... Что же готовит завтрашний день?

Наш запасный полк вкапывался в землю на левом берегу. Я обошел батальоны и долго стоял, вглядываясь в Заднестровье, — хотел предугадать, когда же грянет артиллерийско-бомбовый удар по немецким позициям. Но там, как и вчера, шла обычная пляска сигнальных ракет, вспыхивала редкая перестрелка; на переправе — безлюдье.

— Распластался на земле, еще не остывшей от дневного зноя. И река и кусты на берегу были залиты густым лунным светом и казались неживыми. Сейчас у меня не было той отчаянной занятости, которая еще вчера и позавчера захлестывала. Теперь время есть и подумать, но мозг мой будто заключили в панцирь, через который не просачивалась ни единая живая мыслишка. Гулко стучит сердце — отдается в висках. Пытаюсь вернуться к прошлому, к чувствам, которые владели мною у материнской могилы, на полустанке, откуда открывались мглистые дали Пятигорья, и на берегу Кубани, где стоял я у дуба с выжженной сердцевиной.

Кто-то приближался ко мне.

— Ты, Ашот?

— Это я. — Рыбаков улегся рядом. — Ну как, командир?

— А черт его знает... Будто на полном ходу с седла выбросился...

— Ты? Удивительно... Что-то сегодня у всех не так, как вчера. Ходил из окопа в окоп и людей не узнаю. Даже самые шумливые попритихли.

— Так всегда, Леонид. Бывало, в партизанской землянке допекают друг друга — кажется, и врагов злее нет. А в засаде из смертельного огня один другого вытащит.

— А верно!.. У моего бати присказка была: «На межах — до грани ссоры да брани, а волка гуртом бьют»...

Над нами бесшумно планировал самолет, казавшийся гигантской ночной птицей. Мы следили за тем, как он со снижением шел на восток. Рыбаков сел по-турецки.

— И я вроде сам себе чужой... Как бы с лету в яму не угодить.

— Перескочишь, замполит.

— Дай-то бог!..

— Я малость вздремну, Леонид, а ты присмотрись-ка к медикам — как у них там?

Он скрылся за кустом можжевельника, а я еще постоял на берегу, потом шагнул в сторону землянки и... замер: ночная тишина раскололась на тысячи кусков, на землю и небо обрушились гул и рев такой страшенной силы, что берег под моими ногами закачался.

Началось!

На левом фланге плацдарма что-то запылало. Густые полосы огня бегут на запад и, кучась, поднимаются багровой стеной. Гулкая горячая волна с Днестра размашисто катится в степь, за ней еще одна, еще...

Пушки бьют впереди, слева, справа, даже из-за спины летят горящие стаи реактивных снарядов.

Ровно двадцать минут грохочет ночь, разрываясь на части, а потом внезапно затихает, лишь воздух перенапряженно дрожит.

Взлетают в небо ракеты, и через считанные секунды доносится приглушенное расстоянием солдатское «ур-ра». Ночная атака? Солдатский крик заполняет пространство с левого фланга до самых болот.

На линии немцев густеют вспышки выстрелов, стаи трассирующих пуль летят на нашу сторону. Я улавливаю басовитый язык пулеметов «МГ-42».

«Ур-ра-а» еще кричат, но тише, тише, тише... А пулеметный перестук у немцев набирает силу, в небо вплетается ухающий гранатный перекат, словно по мокрой ухабистой земле волокут только что сваленные деревья.

Полностью умолкает артиллерия, и на плацдарм возвращается прежняя тишина. Но оживает переправа: крики, лошадиное ржание, вой моторов, надвигающиеся с того берега.

Спускаясь к реке, останавливаю первую попавшуюся пароконную повозку:

— Старший есть?

— Вроде я — ездовой.

— Что там, на левом фланге?

— Наши пушки дюже по ихней стороне молотили, значит. А как пошли мы в атаку — мать честная! Ждали, гады...

— Оборону-то прорвали?

— Куда там, не подпустил фриц, вот какая штука. Пшел! — стеганул кнутом: лошади натянули постромки.

Еще повозки, санитарные машины. Многовато раненых. Что же там надумали? Ночная разведка боем?

Бежит ко мне Ашот:

— Захлебнулась атака?

— Пока не ясно.

Идем в землянку — поближе к телефону.

Ашот зажал подбородок единственной рукой, потом рубанул ею по воздуху:

— Что мы гадаем? У Толбухина какой запас, знаешь?

Входит помначштаба капитан Карасев, докладывает:

— Вас ждет на проводе Четвертый.

Беру трубку:

— Двадцать первый слушает.

— Семья на месте? — Голос у Валовича спокойный, обыденный.

— Так точно.

— К утру двадцать второго со всеми потрохами быть в моем доме.

— Через порог не пустят, товарищ Четвертый.

— А ты проскочи!

— Понятно.

Ашот прислушивается к интонации моего голоса.

— Порядок? — Весь подался ко мне.

— Валович в норме.

— Хорошо! Ночная разведка боем, не более того.

Я понемногу успокаиваюсь; прилег и сразу же крепко засыпаю. Сплю без сновидений. Открываю глаза_день и... тишина.

— Проспал? — вскочил на ноги.

Ашот недовольно махнул рукой:

— Седьмой час, а молчок. Когда же начнется, командир?

Странно: приказа об отмене решающего наступления не было. Может, он до нас не дошел?

Вдали, на плацдарме, купол монастырской церкви. На нем играет солнце, и видно даже, как голуби летают. Начинался зной; на дороге, спускающейся к переправе, поднялся смерч, кружась двигался к Днестру, но не дошел — угас, лишь медленно кружились над землей обрывки бумаги.

Я пошел к берегу, выбрал удобное для наблюдения место, поднял бинокль... Ей-богу, ничего за ночь не изменилось, кроме леса на левом участке — он потемнел и еще дымил.

Пришел с судочками Касим, расстелил на сухой траве салфетку.

— Кушать надо, командир.

Неожиданно над нашими головами послышался пронзительный, какой-то скулящий визг. Инстинктивно распластались на земле. И тут же ахнуло одновременно с берега, на плацдарме и в степи за спиной. Все вокруг начало окутываться густым дымом и исчезало из поля зрения. Видимой осталась часть неба, где в несколько этажей шли на запад самолеты: звеньями, эскадрильями, целыми полками.

Звуки слились, ощутимо вздрагивала земля, не столько услышал, сколько почувствовал уханье тяжелых гаубиц. Сериями летят на запад огненные «сигары» — бьют реактивные установки. Взрывы десятков тысяч снарядов и авиационных бомб сжирали кислород, и вскоре трудно стало дышать. Ткнулся лицом в землю, хватая запекшимся ртом пропитанный пороховым угаром воздух. Грохот, треск продолжались целую вечность, земля качалась, как палуба в зыбком море. Артиллерийско-бомбовый удар длился пятьдесят минут, затем оборвался, и глухая тишина показалась куда страшнее кромешного ада.

— Начинается атака! — заорал Ашот, ударив кулаком по земле.

Гул надвигался исподволь, будто из глубины земли. Снова надрывно заголосили батареи, бросая теперь снаряды в глубину немецких укреплений.

— Идет пехота! — Ашот приложил ладонь к уху. — Точно, пошла, матушка!

Я не слышал криков атакующих, но как-то ощущал движение на линию немцев и то, как пехота вклинивается в оборону, — после такого артиллерийско-бомбового удара там, у немцев, не должно быть ни одной живой, огневой точки. Уже пора идти танкам. Жду: вот-вот завоют моторы и залязгают гусеницы. Ну!

Что-то случилось. Может, я оглох? Нет, хорошо слышу, как наши пушки молотят второй эшелон врага. Но почему так близко рвутся снаряды? За монастырской стеной черные фонтаны земли.

— Беда! Яман-беда! — закричал Касим.

Немецкие пулеметы и пушки усиливали удар, вся линия нашей обороны в огне и дыму. Метрах в ста снова рявкнули наши гаубичные батареи; в воздухе стало темно от самолетов; штурмовики летели на запад низко-низко, задевая, казалось, верхушки деревьев; визг реактивных снарядов дошел до критической точки и уже слухом не воспринимался. Да что за чертовщина!

Полная глухота. Лишь зрением улавливаю все происходящее и догадываюсь, что наш фронт начал еще один артналет.

Устав от всего, не уловил момента не ложного, как в первом случае, а настоящего переноса огня в глубину линии вражеской обороны, не понял, когда пехота пошла на штурм.

* * *

Танки входили в прорыв, лязгом и воем заглушив все другие звуки. За танками пошел конный корпус, потом покатила мотопехота, а за нею еще танки, танки. Переправа дугой прогибалась от тяжести мощных машин, ни на минуту не оставаясь свободной.

Появились первые раненые, наперебой и возбужденно рассказывали о ложной атаке. Солдат, вышедший из боя после ранения, охоч на слово. Черноглазый сержант, с рукой, наспех уложенной в лубок, с подсохшей кровью на гимнастерке и брюках, возбужденно рассказывает:

— Ну и смехота, елки-палки!.. Обдурили фрицев, как ягнят. Как заорем «ур-ра», а сами ни с места!

Санитар, сопровождающий, перебивает:

— Да не так, кореш. Как наши, значит, огонь в глубину перенесли, тут и показали чучела.

— Ты был, да? Ты соображаешь, тюха-матюха! Не показали, а двинули вперед по ложным проходам. Ну и умора, как зашпарили они по чучелам — ошметки летели!

— Во-во, тут-то их снова и накрыли наши.

— И амбец! В окопе одного гада только и нашел, так он в упор, подлюка, — и тр-рах! — кивнул на лубок.

Десять тысяч чучел было «поднято в атаку». Их двигали на немцев по заранее подготовленным и замаскированным траншеям. Противник все, что сумел сберечь от первого артналета, бросил на передний край. Тут-то наша артиллерия и штурмовая авиация смешали все живое с заднестровской землей!..

Слежу за переправой — уже скоро вечер, а потоку войск не видно конца. Идут полки резерва Главного Командования, машины с боеприпасами...

Наши батальоны замерли и ждали сигнала на марш на тот берег. Они хорошо скрыли себя, даже комендант переправы не подозревал, что под носом у него сосредоточился целый стрелковый полк, который, напружинившись, ждет момента, чтобы броситься на тот берег. На рассвете я подошел к нему, немолодому подполковнику, оглохшему и охрипшему. Он не понимал, чего я добиваюсь. А когда понял, попятился:

— Ты в своем уме?

— Мой полк должен быть к утру на позициях.

— У меня график, понимаешь? Сам командующий фронтом подписал, а ты лезешь... Ну что за народ! — Показал мне спину.

Я отошел в сторонку, но не спускал глаз с дороги, по которой сползали к переправе машины, повозки. Около часа шли дивизионы гаубичного полка. И вдруг — никого, тихо! Я просигналил, и через минуту-другую батальон Шалагинова мчался на переправу рота за ротой.

— Астахов, давай!

Бежали солдаты, смыкаясь затылок в затылок, по деревянному, настилу тарахтели повозки.

Комендант застукал нас тогда, когда на том берегу были все три батальона, а на помост вступила полковая батарея.

— Кто позволил? — заорал он оглушительно и, надвигаясь на меня, стал вытаскивать пистолет.

В запале я схватил его за руку, выбил пистолет, который упал в воду.

— Ты?! Ко мне! — крикнул он.

Прибежали автоматчики, подхватили меня под руки, поволокли по мосту. Привели в полутемную просторную землянку.

— Товарищ уполномоченный командующего фронтом, разрешите доложить! — обратился комендант к худощавому полковнику.

— В чем дело?

— Подполковник самовольно занял переправу! — О пистолете он умолчал.

— Как смели? Под суд отдам! — накинулся на меня уполномоченный.

— За что? Я воспользовался паузой и перебросил полк на тот берег.

— Откуда пауза? — Он повернулся к коменданту.

— Девяносто шестая танковая бригада запаздывает по неизвестным причинам, товарищ полковник...

— Тогда в чем дело, комендант?

— Мы оба виноваты, товарищ полковник, — говорю я.

— Идите — и чтобы через десять минут ни одного вашего солдата на переправе, ни одной повозки!

Вышел вместе с комендантом.

— Ты уж извини, виноват, — сказал я ему.

— Где это ты научился драться?

— Да ладно тебе, сказано — виноват.

— Не завидую твоим подчиненным...

С того берега набегал горький и влажный ветерок. Под копытами Нарзана сухо гремел настил...

Мы двигались за наступавшими частями. Деревья вокруг почернели от гари, на них ни листьев, ни плодов.

Попадались пленные. Они сдались сразу же после вторичного переноса огня в глубину их обороны. На запад путь им казался страшней, чем к нам. Они медленно брели, немцы и румыны, с застывшим в глазах страхом.

Наступление продолжалось при тридцатипятиградусном пекле. Тысячи трупов лежали от Днестра до Селемета, который сейчас брался штурмом. Над ним стояло ржавое марево солнца и огня. Не счесть покалеченных и разбитых машин, уже обобранных армейской шоферней. А лошадей, лошадей... Бедолаги, позадирали мощные копыта в стальных подковах в небо...

Санитарная служба фронта падала с ног от усталости. Повсюду запах хлорки. Пленные румыны роют глубокие ямы.

А войска — на запад, на запад...

Сады, земля, дома, изуродованные шквалом огня. Рыжая, рыжее глины, пыль на дорогах.

Наши части ворвались в Селемет. Здесь оказался оперативный центр 6-й немецкой армии. Окрестности начисто изрыты, в добротных блиндажах ковры, домотканые рядна.

Танковые части выскочили на простор и уже завязали бои у самого Прута, а войска соседнего фронта вышли на реку севернее и захватили западный берег. Под угрозой окружения оказались главные силы группы армий противника «Юг».

Через день роты, батальоны, полки, всю нашу Степную армию облетела весть: за Прутом сомкнулись мотосоединения двух Украинских фронтов. 6-я немецкая армия, бывшая армия генерала Паулюса, снова оказалась в окружении. В гигантском котле на восточном и западном берегах реки — пять немецких корпусов. На юге, у Аккермана, одна из армий нашего фронта завершила ликвидацию главных сил 3-й румынской армии.

27

Нетерпение! То самое нетерпение солдата, когда кажется, что на главную битву не попадешь, что самые значительные события обойдут тебя.

25 августа в шестнадцать часов меня вызвали к Гартнову. Я прискакал к едва приметному домику, притаившемуся под древним корявым дубом, спешился и вошел в низкую комнатенку.

Командующий встретил улыбкой.

— Небось думаешь, на шапочный разбор?

— Никак нет.

— Ну и хорошо. Каждому свое дело и на своем месте. Садись, подполковник, кури, а я свяжусь, — Потянулся к полевому телефону.

Сел, а сердце мое — бах, бах...

Как сквозь ватные тампоны, доносится генеральский голос:

— Дай мне Семнадцатого... Ты? Еще раз здоров. Как там у тебя?.. Да, я о ней знаю — авиаразведка подтверждает. Держись и смотри в оба. Фланг?.. Ты Тимакова знаешь? Ну и слава богу. Так вот, он будет у тебя. Всё. — Командарм положил трубку, расстегнул ворот кителя — мелькнула белоснежная сорочка. — Подойди к карте, — позвал меня.

Оперативная карта испещрена красными и синими стрелками. Котел, в котором оказались полуразбитые немецкие дивизии, обведен жирной волнистой чертой. Он напоминал по форме яблоко с выпиравшим боком. Оттуда, из него, летели синие стрелы, но тут же загибались за фронтовую черту — обратно к себе.

— Контратакуют, — сказал командарм, кончиком карандаша обвел юго-восточную часть котла. — Здесь немцев держат полки генерала Епифанова, изрядно потрепанные. У него жидковат левый фланг. Но это еще не вся беда. Немцы группируются. Собрали кулак — до полка пехоты, остатки штабов трех дивизий с генералами во главе, танки и самоходная артиллерия. Отчаянные! На все пойдут...

— Ясно, товарищ командарм.

— Торопыга, слушай. Куда ударят — неизвестно, проясняется только общее направление — Прут. Там единственная переправа. Противник вокруг нее держит свежие части, танки. Значит, и прорываться будут туда, на переправу. Но... маршрут?.. Могут пойти вдоль однопутки, но это на юг, а им нужен запад. На запад дорога короче, но там лес, болотце. Думай. — Командующий отошел, подпер спиной бревенчатую стену, по-стариковски потерся о нее; стоя у открытого окна, закурил.

Я не отрывал глаз от карты, стараясь как можно подробнее запомнить обстановку; засек: на западе наши войска лишь севернее болотца, а там резко пересеченная местность, Куда пойдут немцы? Пока не ясно.

Командующий подошел ко мне:

— Ну?

— Позвольте решение принять на месте?

— А я его и не требую тотчас. Приказываю, — палец в левый фланг епифановской дивизии, — занять боевую позицию от отметки девяносто пять и шесть десятых до болотца. Сосредоточиться сегодня же к двадцати двум. Задача: удержать позицию, не выпустить из кольца ни одного вражеского солдата, разведать группировку и уничтожить ее. Придаю... Впрочем, узнаешь об этом в штабе генерала Епифанова. Тебя там ждут.

Трофейный «кнехт» шел вдоль заброшенной однопутки. Машина без амортизаторов, бросает — матушку вспомнишь.

Перескочили полотно дороги, и тут же нас задержал часовой. Прибежал дежурный офицер, спросил:

— Подполковник Тимаков?

— Да, к генералу.

Шел за дежурным офицером, приглядывался. В стороне, возле разбитой железнодорожной будки, догорал бензовоз. От глубоких воронок несло тошнотворным перегаром.

— Бомбили?

— Недавно, тройка налетела, — ответил дежурный.

Вошли в землянку. Генерал Епифанов поднялся во весь свой большой рост, протянул ладонь, в которой уместились бы оба моих кулака.

— Ну вот, Тимаков, гора с горой... а человек с человеком — всегда... Располагайтесь. — Пожав мне руку, он дважды хлопнул ладонями. — Входите! — пригласил своих офицеров и, позвав всех к столу, на котором лежала развернутая карта, начал вводить нас в обстановку.

Почему-то всегда ждешь, что тебе скажут обо всем и все. А на деле оказывается: получишь тютельку информации, а дальше уж сам соображай. Узнал не более того, что знал: дивизия стоит на месте, противник помалкивает, но что-то надумал. И всё. Позже, когда фронт стал мне понятен, как был понятен партизанский лес, я обнаружил некоторую закономерность: передний край трудно узнать через чье-то посредство, его можно познать лишь самому.

— В двадцать два ноль-ноль я снимаю с отметки девяносто пять и шесть десятых свой полк. К приему готов, подполковник? — спросил меня Епифанов.

— Два батальона рядом, у подножья отметки девяносто пять и шесть десятых, товарищ генерал.

— Вот и добро. Ну, еще что?

— Точнее о противнике.

— Загвоздка! Фашисты прикрыли тропы густым пулеметным огнем, носа не кажут. Группируются вот тут, у спаленного кордона. Контратакуют наверняка. Мы взяли одного гуся. Русский в немецкой форме. Говорит, что ночью двинутся. Куда — не знает.

— Что придается нам, товарищ генерал?

— Истребительно-противотанковый полк, гаубичный дивизион. Всё.

— А танки?

Генерал лишь руками развел:

— А если главный удар будет не на левом, а на правом фланге?

— По тактическим соображениям, удар немцев обрушится на наш полк!

— Посмотрим, посмотрим... А с танками решим так: будем держать их на нашем стыке. Вот все, что я обещаю.

Я понял — генерал не изменит решения. Под прикрытием сумерек наши роты двинулись на позиции.

Связной, присланный Ашотом, повел меня на полковой наблюдательный пункт. Он уже оборудован, между подразделениями установлена тройная связь: живая, телефонная, радио. Номера батальонов закодированы. Ну и Ашот, когда только успел? Он спокоен, нетороплив, и все здесь ему привычно — он в своей стихии. Связывается с комбатами, не повышая голоса, осаживает излишне горячащегося офицера.

— Дорогой, зачем так надрываешься, как мальчик бегаешь из окопа в окоп? У тебя есть адъютант, пошли его к самому переднему караулу, пусть послушает ночь. Много услышит — тебе скажет. Понял? Ай да молодец! — Он подошел ко мне с картой: — Наши караулы здесь и здесь. А этот, — кончик отточенного карандаша ложится на перекресток троп, — этот совсем под носом у кордона и слышит, как передвигаются машины, моторы на тихих оборотах...

— Меня интересуют артиллерийские позиции. Что успели?

— Противотанковые пушки смотрят на танкоопасные дороги, гаубичный дивизион — за насыпью, а его наблюдатели у Астахова. — Ашот убирает карту. Его черные, слегка выпуклые глаза говорят: ты, командир, думай о главном, а все остальное я беру на себя.

Главное. В чем оно? Что я знаю о противнике? То, что он накапливается на кордоне, готовит прорыв. Предполагают, что он ударит по отметке 95,6. Но решающий ли это удар? У немцев опытные генералы, они могут догадаться, где мы их ждем, могут продемонстрировать атаку, а основными силами пойдут на запад, через болотце. А почему бы и нет, когда стоит вопрос: жить или не жить? Теперь их окружают, и им нужны ущелья, пещеры, болота и самые глухие чащобы. Или немец и сейчас остается немцем? Ему прикажут прочесать лес метр за метром, но он глубокие ущелья непременно обойдет стороной, в пещеры не заглянет, будет жаться к дорогам, пусть едва намеченным, но все одно — к ним. Вот этой кровной привязанностью к «удобствам» ведения войны мы и пользовались в крымском лесу и выходили из положений, из каких выйти едва ли возможно.

На наблюдательном пункте собираются командиры подразделений и приданных средств.

Итак: куда ударят немцы?

Представь себя на месте того, кто командует силами противника, готовящегося к прорыву. У тебя пехота, пушки, танки, самоходные артиллерийские установки, обоз и раненые. Высшее командование, с которым ты связан по радио, дает приказ: прорваться на Прут, на переправу, обеспечиваемую крупными ударными частями. Есть два выхода: или со всеми наличными силами двинуться на высоту 95,6, протаранить оборону и выйти на оперативный простор, или, уничтожив собственную технику, материальные склады, налегке двинуться через болотце — по наикратчайшей дороге — к переправе.

Перед тем как принять окончательное решение, ты используешь все средства и возможности, чтобы разведать, насколько сильна оборона противника в районе высоты 95,6. Ты располагаешь данными, положим, на двадцать часов ноль-ноль минут, Они в твою пользу: высоту обороняет стрелковый полк, потрепанный в бою, прикрытый огнем тридцати артиллерийских стволов. У тебя есть средства, чтобы смести с пути обороняющуюся часть и вырваться. Путь же через болотце — крайность, за него по головке не погладят, строго спросят за брошенное тяжелое вооружение...

Тут-то и напрашивается главный вопрос: знают ли немцы, что произошла пересмена частей, что оборону занимают теперь полнокровные стрелковые батальоны, оснащенные мощной артиллерией — противотанковым полком, дивизионом тяжелых гаубиц, минометами большого калибра?

Знает об этом противник или нет? Нет, надо иначе подойти к решению этого вопроса: мог ли узнать? Пересмена произошла под покровом ночи, — значит, авиаразведка исключается. Перебежчика от нас к немцам не было, «языка» они не взяли. Остается слуховая разведка и визуальное наблюдение. Но мы соблюдали тишину и полную маскировку.

Вывод один: жди удара на южном направлении, то есть в районе от высоты 95,6 до болотца. Надо сдержать этот удар и заставить немцев двигаться через болотце!

Прикрывшись плащ-палаткой, направив узкий луч света карманного фонарика на карту-километровку, еще раз внимательно всматриваюсь в местность. Болотце... Через него не пройдет даже грузовая машина — топи. Здесь возможны лишь пешеходные тропы в сторону высоты 101,5. За ней три километра мелкого кустарника и — немецкая переправа. Высота, высота! Очень интересно... А что, если туда засаду, по-партизански, тайную, сверхсекретную? У меня даже сердце вздрогнуло от предчувствия исхода боя. Решение созрело!.. Я послал связного за замполитом и начальником штаба полка.

— На КП вас ждут, — тихо доложил Ашот.

— А ну-ка ныряйте под мою накидку оба!

Развернув карту, я выложил им свое решение.

— Не согласен! Нельзя оставлять целый батальон Шалагинова в вашем резерве. Мы распылим силы, и противник проткнет нашу оборону. Тогда догоняй его! — заявил начальник штаба.

— Константин Николаевич, — подал голос Рыбаков, — соображения Ашота Богдановича не лишены основания. Шалагинова в оборону, а в резерв достаточно две роты: разведчиков и автоматчиков.

— Ва, сообразил! — воскликнул Ашот. — Засада за болотцем? Категорически возражаю!

— Нам надо удержать то, что приказано удержать, — напомнил Рыбаков.

Я почувствовал на какой-то миг пустоту и собственную невесомость. Ладони стали холодными и мокрыми.

— Благодарю вас за откровенность. Мое решение остается в силе.

Я направился на НП, попросил всех выйти и послушать ночь.

На северо-западе над лесом поднялось высокое пламя, а где-то очень далеко перекатывались глухие артиллерийские удары. Под деревьями стоят лошади, всхрапывают, прядают ушами; их глаза тревожно поблескивают, отражая багровые отсветы.

Вернулись на КП. Я разрешил курить. Вполголоса переговариваются офицеры, кто-то нагнулся к телефонному аппарату, шепотом приказывает:

— Расчет второй на просеку, понял?

Комбат Чернов присел на корточки, исподлобья смотрят на меня его всепонимающие глаза. Капитан Шалагинов нетерпелив, часто снимает фуражку, во всей его фигуре чувствуется: скорее, скорее. Комбат Астахов — словно в учительской: очки на лбу, на коленях раскрытый планшет и сам — весь внимание.

Я начинаю тихо:

— Товарищи офицеры, прошу отыскать на картах отметки кордон и девяносто пять и шесть десятых. По данным авиаразведки, допроса пленного, по тому, куда нацелена немецкая артиллерия, противник атакует железнодорожное полотно с острием удара на девяносто пять и шесть десятых. Приказываю майору Астахову к двадцати четырем ноль-ноль полностью занять позицию на этой отметке. Вам придаю две противотанковые батареи, гаубичный дивизион, а в резерв — полковую роту автоматчиков. Цель: принять на себя удар врага, а потом контратаковать его. Ваш сосед слева — батальон капитана Чернова с приданными средствами.

Чернов поднялся покряхтывая, не спеша развернул карту; весь его вид будто умолял: не торопитесь, пожалуйста, дайте мне задачу, об остальном не ваша забота.

— Вам, товарищ капитан, — я подошел к нему поближе, — занять плотную оборону от отметки девяносто пять и шесть десятых вдоль лесной опушки до самого болотца. Но главные силы поближе к соседу справа, к Астахову. Особое внимание на лесную дорогу, ведущую на кордон. Ее прикрыть не только противотанковыми пушками, но и пехотой. Задача: противника из леса не выпустить, обеспечить контрудар майора Астахова. В дальнейшем перейти в наступление по моему сигналу. Вопросы есть, капитан?

Чернов долго смотрел на карту, потом спросил:

— А кто же за болотцем?

— Это уже не наша печаль... Всё, товарищи офицеры!

— А я, а мы? — всполошился Шалагинов.

— Пока останетесь здесь, в моем резерве. — Я посмотрел на часы. — Прощу сверить время: на моих двадцать два шесть минут. Держать постоянную связь с НП.

Как только офицеры покинули КП, я приказал начальнику штаба:

— Срочно вызовите майора Вишняковского!

Татевосов не сразу ухватился за телефонную трубку. Он смотрел на меня, и весь вид его говорил: еще раз подумайте, я обязан подчиниться, но вы еще раз подумайте!

* * *

Вишняковский стоял за спиной Рыбакова, приготовившись к тому, что от него потребуют сейчас что-то такое, после чего света белого ему не видать. Я спросил:

— Сколько машин у вас на ходу, Валерий Осипович?

— Все двенадцать, товарищ подполковник.

— Усадите три роты?

Майорские глаза, до этого испуганные до белесоватости, теперь, когда их хозяин получил привычный, а значит, и спасительный приказ, будто по волшебству потемнели, в них блеснули два крохотных огонька.

— Усадим, товарищ подполковник!

— При подходе пошумите как следует.

— Я понял вас.

И Ашот и Рыбаков продолжали молча и с недоумением смотреть на меня.

— Ко мне капитана Шалагинова, — потребовал я.

Комбат вошел на КП и крикнул лихо:

— Я здесь, товарищ подполковник!

— Отлично. По приказу будь готов посадить батальон на машины и айда вот куда... Разворачивай карту. — Я показал ему на возвышенность, прикрывающую подступы к переправе через Прут. — Ты это место займешь к рассвету. Твой путь туда будет таким: три километра на юг от нашего НП, только тихо-тихо, а потом поворот на запад, спешиться и бегом на север, на возвышенность. Окопаться, насколько это возможно, — и замереть. Подпустить немцев на автоматную очередь и расстрелять к чертовой матери.

— Они пойдут туда?

— Заставим пойти!..

* * *

Машина, подскакивая на разбитой дороге — едем на Отметку 95,6, — сталкивала плечами меня и замполита. Он помалкивал, весь в тревоге. Впрочем, это можно понять — первый для него бой.

Переехали через железнодорожное полотно, остановились под насыпью. Нас встретил связной майора Астахова; пошли за ним, прислушиваясь к ночи.

Иду по незнакомому лесу, но мне он не кажется чужим. Я вижу солдат, орудующих лопатками, слышу их натужное дыхание. Как далеко от нас немецкие секреты? Никто не знает. Где-то, должно быть внутри котла, гудят машины. Чу, кажется, танки! Спрашиваю у Астахова:

— Разведал?

— Кое-что. Накапливаются южнее кордона, их полевые караулы в трехстах метрах от нас.

На Астахове мокрая от пота гимнастерка.

— Жарко?

Он промолчал.

Обошли позицию с востока на запад — всю... В моей станице строили ферму пришлые мужики, «иногородние» — называли их казаки. Они рыли котлован до того неторопливо, что думалось, конца никогда не будет. Однако шло время, работа потихонечку двигалась; пока суд да дело, а ферма уже и стоит готовенькая, глаз радует. Так и астаховские солдаты. Вроде едва руками шевелят, покряхтывают, а за час-другой, как кроты, всю высотку переворошили и по фронту и в глубину. Из землицы — бруствер, на бруствер — ветки.

Как правило, пожилые, бывалые солдаты просились к Астахову. В его ротах громкие песни не пелись, не шагали, вытянув носки, и земля под солдатскими ногами не ухала. Ходили они в обмотках, во всем казенном, с не ахти какой выправочкой. Стреляли без торопи, но в цель попадали, окопы копали в полный рост... Не службу несли — работали. Работали!

Астахов оставил в обороне половину батальона, а другую и приданную роту тихо спрятал за полотном дороги. Спокойствие комбата заражало, не хотелось покидать его участок. Выбрать бы себе местечко, зарыться поглубже в землю, и ждать своего часа. Тут ждать. И не надо думать и гадать, куда будет направлен главный удар...

— Ну, Амвросий Петрович?

Астахов спрятал очки, одернул гимнастерку.

— Удержусь.

— Этого мало.

— Бой покажет, — задумчиво ответил майор.

— Могут ударить сильнее, чем мы ждем, Чем еще вам помочь?

— Ваш бы резерв поближе...

Я у танкистов, по пути завернул. Двенадцать машин, не остывших от дневного зноя. Почему-то вспоминается степь, ночь и в борозде — «Челябинец».

Разыскал командира полка. Он оказался молодым разбитным майором, разговорчивым.

— Ну как я буду действовать без приказа генерала Епифанова — ему же придан! Понимаешь? Ты это понимаешь или нет?

— Ладно, тогда прошу об одном: припрет нас — пошуми танками и накрой огнем кордон.

— Это могу, но с места не сдвинусь!

— И за то спасибо. Сигнал — две красные ракеты.

— Я сговорчивый... Пехоте всегда помочь рад...

* * *

Вишняковский с машинами на подходе — моторы ревмя ревут. Во дает, сукин сын!

Немцы полоснули серией снарядов, как бы протестуя против неожиданной возни за отметкой 95,6, В ночи раскатились громовые звуки.

Рыбаков тронул меня за плечо, приглушенно сказал:

— Командир, главная музыка будет, наверное, тут. Ну его к лешему, это болотце! Давай шалагиновские роты к Астахову, а?

— Дорогой Леонид, нам надо вытянуть свой счастливый билет. Мы обязаны живых немцев повернуть на болото, под шалагиновские автоматы.

Рыбаков сделал рукой предупреждающее движение: мол, слушай, не перебивай.

— Если ты уверен, что немцы пойдут через болото, тогда мое место у Шалагинова. Значит, я с ними...

— Там возможна рукопашная.

— Как всем, командир!

— Что ж, боевого огня, Леонид! Учти — идешь на решающее место боя. Как говорят: комиссары, вперед!

Около тридцати стволов — разнокалиберных — одновременно ударили по 95,6. Ожил полевой телефон.

— Я Второй. — Это голос Астахова.

Стараюсь как можно спокойнее:

— Слушаю вас.

— Идут двумя сходящимися колоннами.

— Благословения просите?

— Понятно... Встречу...

Густо заголосили автоматы. На просеке, что правее 95 6 как кнутом стеганули — лес вздрогнул, заплотневший воздух стал в ушах колом. Послышался шум моторов.

— «Ольха»! — Продуваю телефонную трубку: это позывной командира иптаповского полка.

Отвечают:

— У аппарата начштаба.

— Я Первый. Где хозяин?

— Ихним коробкам ребра пересчитывает.

— Появились?

— Три штуки. Одна горит.

— А те?

— С опушки, как из подворотни, фугасными поплевывают.

— Чтобы ни на метр к нам!

— Принято.

С наветренной стороны ползут клубы дыма, через щели вползают в НП, становится душно.

Ашот зовет меня к армейской рации:

— Генерал Валович.

Микрофон у меня в руках.

— Слушаю, товарищ Четвертый.

— Началось?

— Шесть минут назад.

— Будет туго — бей в колокол. С воздуха подсобим. И держись!..

Рыбаков и Шалагинов ждут своего часа. Тщательно вытирает лоб замполит, спиной упершись в стену, с которой после близкого взрыва осыпается земля. А у комбата азартная жадность к драке, но выдержка — позавидуешь. Стреляный.

Вокруг НП едко дымящиеся воронки. Близкие отсветы — в лесу что-то разгорается. Снаряды с воем пролетают над нами и с треском рвутся.

Огневая стена не движется до поры до времени. Неожиданно правый ее фланг стал загибаться, вытягиваясь в сторону 95,6.

— Астахова! — кричу в трубку. — Астахова! Оглохли, что ли?

— Я у телефона, товарищ Первый, — прохрипел майор. — Немцы в ста метрах от КП. Ввожу резерв...

— Держись! — Поворачиваюсь к связисту: — Соединяй с Черновым.

Паренек, передергивая худыми лопатками, неистово вращает ручку полевого телефона.

— Обрыв? — нетерпеливо спрашиваю я.

Связист бледнеет.

Напротив меня у рации возится Ашот. Пилотка сбита набок. Докладывает:

— Чернов на радио.

— Два хозяйства срочно двигай на кордон. С шумом двигай, сейчас же.

— Принято.

Секунд через тридцать — сорок ожила лесная опушка от НП до самого болотца. Теперь бой шел от правого до левого фланга, втянув в себя почти все силы полка. И Шалагинов в эту минуту не сдержался:

— Разрешите напролом! Зачем к Пруту? Я отсюда достану кордон.

— Замолчи!

Три часа утра. На горизонте едва заметна предрассветная полоска. Неожиданно бой стал перемещаться правее отметки 95,6. Прорвались?

Сжимая телефонную трубку, кричу:

— Астахов! Астахов!

Тишина.

— Астахов!

Отвечают издалека, голос незнакомый.

— Майор Астахов убит на КП, докладывает адъютант батальона.

— Принимай на себя командование!

— Нам помощь нужна — срочная. Их тут прорва. Лезут, лезут...

— Без паники, сейчас будет поддержка! — Положил трубку. — Ашот, бери разведчиков и немедленно восстанови положение!

Он здоровой рукой сжал автомат и выскочил из НП.

Далеко-далеко, на участках генерала Епифанова, начали глухо рваться снаряды.

Выбегаю из НП. Перегретый воздух стискивает виски. Вслушиваюсь. Бой идет по всему фронту, острием своим максимально приблизившись к отметке 95,6. Прошло минут пять, не больше, и там, над самым пиком, перестук автоматов — это Ашот. И едва слышимое «ура»...

Чернов наступал: ярко-зеленые вспышки медленно двигались в направлении кордона. Молодец!

Танки! Сейчас важнее всего они — чтобы и снарядами и гулом моторов... И всю артиллерию — в самую середку кордона фугасными, шрапнелью.

Я бросился к радисту:

— Связывай, быстро, с артиллеристами!

— Они у приемника. — Радист уступил мне место у аппарата.

— Все стволы — на кордон! — приказываю я.

— Жарим беглым!

— Молодцы!

Посылаю в просыпающееся небо две красные ракеты. Их брызги алыми серьгами падают на кордон.

Кто-то каской по моей голове — бах!

— Ошалел, что ли! — крикнул на Касима, он не отставал от меня ни на шаг.

— Башка хранить хочу!

Рядом шмякнулась мина — упали вдвоем в обнимку. Пучок металла резанул над нашими головами воздух и впился в ствол мощного дуба.

Запахло огуречным рассолом.

— Тан-ки-сты-ы!

Стою будто босой на раскаленной плите. Лишь бы не заорать!..

И вот наконец-то доносится танковый грохот. Слышу, как рвутся прямо над кордоном бризантные снаряды. Спасибо, танкист, не подвел!

Зовут на НП, к армейской рации.

Генерал Валович, услышав мой голос, накинулся:

— Почему покинул НП?

— Прошу помощи с неба. Дайте штурмовую!

— Замечай время. Сейчас три часа двадцать две минуты. В три пятьдесят будут. Цель?

— Прямо на кордон. Мы южнее на километр.

— Держись... Жди, обозначь себя сигналами.

Сел, устало закурил, затянулся — закружилась голова. Швырнул папироску и встретился глазами с замполитом. Он был в прежнем положении — тревожно ожидающего. А Шалагинов даже вроде бы осунулся от нетерпения. Но молчит.

— Ну, капитан, время. Роту Платонова оставьте на месте, а остальных всех гамузом — на машины, на машины.

— Есть!

Шалагинов не вышел, а вылетел из НП. Уже на площадочке раздавался его зычный голос:

— Командиры рот, ко мне!

— Леонид Сергеевич, давай! Вам на дорогу всего пятнадцать минут. И оттуда, с места, жду открытым текстом и чтобы твой голос: «Константин, мы на месте». — Я обнял его и оттолкнул от себя.

На НП появился Платонов.

— Андрей, бегом с ротой к высоте девяносто пять и шесть десятых. Замри в укромном местечке. Как только пробомбят наши — на кордон, в атаку!

Платонов поглубже надвинул каску.

— Накромсаем, товарищ подполковник!

Всех разогнал и оказался как в пустоте. Не спускаю глаз с минутной стрелки. Почему она, проклятая, не движется? Поднес часы к уху — тикают. Я то присаживался к рации, то поднимался.

Прошло пятнадцать минут... шестнадцать... Осталось четыре минуты до бомбового удара с воздуха. У, чертовы размазни!..

— Товарищ подполковник, рация!

Я схватил наушники.

— Константин, мы на месте! Константин, мы на месте...

Медленно вышел из НП. Гул моторов и свист реактивных снарядов, вылетавших из леса, что стоял за нашими позициями, слился с бомбовым ударом с неба. Я упал на землю, раскинул руки и... как провалился в небытие. Очнулся от удара в бедро и отчаянного крика Касима:

— Командир, наша на кордон лупит!

Ярко горел лес, за пламенем схлестывались автоматные очереди — наши с вражескими. Я бежал на отметку 95,6. У разбитого батальонного НП увидел Астахова. Он лежал под дубом, низко опустившим опаленные ветки. Острые колени согнуты, под ними расплывшаяся кровь. Сел рядом, снял планшет, из кармана выгоревшей гимнастерки достал партийный билет и офицерское удостоверение. Солдаты из хозроты подносили сюда убитых и клали их рядом с комбатом. Их было много — пожилых и, казалось, уменьшившихся в росте.

Я шел по лесу. Трупы немцев в офицерских и унтер-офицерских погонах. Оружие уже подобрано: успели хлопцы.

Ашот сидел на немецком пулемете «МГ-42», прищурившись смотрел на лес и молчал. Его левый пустой рукав начисто оторван, швы старой раны оголены.

— Надо же, второй раз по одному месту...

— Так повезло же, Ашот-джаным!

Он снял пилотку, вытер лоб.

— Ах, сколько надо похоронок!..

* * *

Наш трофейный «кнехт», машина двухосная, легко проскочил болотце. Мы с Ашотом сразу же увидели — на носилках несут Рыбакова.

Солдаты опустили носилки.

— Убит?

— Тяжело ранен, — ответила сестра.

— Глотни, — Ашот протянул флягу.

Я сполоснул рот и выплюнул спирт — вернулось дыхание; наклонился над Рыбаковым:

— Леонид, ты меня слышишь?

Сестра отстранила меня:

— Не надо тревожить, товарищ подполковник.

Еще подержал руку на плече замполита и пошел к машине.

Подошел Шалагинов.

— Большие потери? — спросил у него.

— Шесть убитых, четырнадцать раненых вместе с товарищем Рыбаковым.

— Много раз шли на вас?

— Перли валом. Пьяные, очумелые, вон сколько их лежит. А жарко, повздуваются...

— Всех немцев, независимо от звания, похоронить в одной яме и засыпать хлоркой.

* * *

Рвется «кнехт» на большую дорогу. Она, поблескивая асфальтом, бежит вдоль леса за бугор, за которым длинный и покатый спуск к Днестру. Еще одна колдобина — и мы на асфальте.

Встречные грузовики — «студебеккеры» — ревмя ревут, катят на запад; за ними на прицепах подпрыгивают новенькие пушки. Еще одна артбригада РГК? Сколь же их!..

Обгоняем колонны пленных. Скучны, как ржавое железо. Их обходят юркие «виллисы» с важными полковниками, за спинами которых молоденькие адъютанты.

Все во мне словно бы расковалось, расслабло.

Странная штука — чувство выигранного боя. Знаешь, какой ценой досталось, и все-таки не об этом думаешь, не то переживаешь. Невольно подсчитываешь в уме, сколько потерял противник, какое количество взято пленных, сколько немецкой техники попало в наши руки...

Крепкий орешек раскусили. Кордон был забит машинами, пушками, танками, а всякого трофейного барахла не счесть. Только сейчас становится понятно, почему немцы так безумно жали на Астахова. Молодцы хлопцы, хорошо держались, да и сами немцы помогли: желая во что бы то ни стало вырваться из окружения, шли скученно, вал за валом, почти впритык. Под ударом откатывался вал ведущий, напирал на тот, что следовал за ним, и так далее... Одновременно грянули наши — штурмовая авиация, гаубицы и танки, на кордоне поднялась страшенная паника. Бомбы, снаряды находили двойные, а то и тройные цели. Все взрывалось, горело, плавилось, корчилось в огне. Немцы метались, бросались кто куда; большая часть их двинулась через болотце на запад, под автоматы Шалагинова.

Знойный августовский ветер бьет в лицо. Над головой с грохотом и треском проносятся наши штурмовики «ИЛы». «Кнехт» выскочил на бугор. Навстречу огромная мышастая колонна. Она, заняв дорогу, наползала, пошатываясь. Небритые лица с унылыми глазами. Впереди медленно катился «виллис», за смотровым окном я заметил фигуру самого командующего.

Остановил «кнехт» на обочине.

За спиной Гартнова сидели немецкие генералы. Три генерала, не шевелясь, не касаясь друг друга, козырьки фуражек опущены на глаза. На закрылышке маленькой машины каким-то чудом удерживался адъютант командарма, направив ствол автомата в сторону колонны пленных, плетущейся сзади, безвольной, с кривыми шеренгами жмущихся друг к другу оберстов, обер-лейтенантов, майоров, гауптманов...

Эту необычную процессию замыкал маленький броневик с вращающейся башенкой, из которой выглядывал ствол «максима».

— Подполковник! — Генерал узнал меня. — Пересади этих субчиков на свой драндулет. — Не повернув головы, ткнул пальцем в застывших немецких генералов. — Черти, нажрались гороху без удержу. Терпеть не могу этого духу!

— Разрешите послать за ротой автоматчиков?

— Будет жирно, обойдемся. — Командарм повернулся к пленным: — Господа генералы, прошу встать и пересесть в «кнехт».

Переводчик нагнулся к генералам.

Немцы, обеспокоенно морщась, выходили из «виллиса», каждый отдал честь Гартнову. Они выстроились перед ним, обреченно поглядывая в мою сторону. Командующий усмехнулся.

— Мы соблюдаем законы войны, — сказал он, — признаем право пленного на защиту, медицинское обслуживание. Идите спокойно.

Генералы внимательно слушали перевод.

Я усадил «трофеи» в лампасах в «кнехт». Касим угрожающе поднял автомат.

— Оружие к ноге! — скомандовал я.

— Они удирать будут!

— От себя не удерешь.

— Тимаков, — позвал командарм, — садись к нам, а твоя машина пусть следует сзади.

Вскочил на заднее сиденье.

Ехали тихо-тихо, следя за тем, чтобы шеренги пленных офицеров не отставали от нас. Я успел заметить — им сохранили личное холодное оружие.

Генерал, обернувшись ко мне, улыбнулся:

— Еду, смотрю в оба, чем черт не шутит. Лес, на опушке пни, много старых пней. И за каждым мелькает белое: махали платочками и лоскутками марли... Остановил машину, вышел из нее, стал таким манером, чтобы меня видели, как говорится, во весь рост. Крикнул: «Внимание! Я командующий Степной армией. Вы желаете сдаться в плен? Тогда ко мне парламентеров — прошу!» Появились три фрукта, пригляделся: батюшки, генералы! Спрашивают: «Мы имеем честь видеть господина командующего Степной армией?» — «Не ошиблись, говорю, я командующий». Приосанились: «Нас три генерала, шесть полковников, три подполковника, майоры, гауптманы, обер-лейтенанты и лейтенанты разных войск. Всего триста три единицы, и мы добровольно желаем сдаться в плен лично вам». — «Такая честь!» — говорю им. А они свое: «Мы вручаем свою судьбу в ваши руки». Тут уж я уточнил: «Вы сдаетесь генералу Советской Армии. Приказываю сложить оружие! Вы пленные. А чтобы был порядок, прошу господ генералов в машину». У них, у немцев, даже при беде полный аккурат: выстроились, пересчитали друг друга и начали марш, как говорится, в далекие края...

Генерал уставился на дорогу и замолчал. Не то дремал, не то думал о чем-то своем. Я видел его незагоревший затылок, изрезанный морщинами. Чего-то я ждал от него. Похвалы, что ли? Не знаю, но медленный ход «виллиса» и молчание как-то угнетали.

Три крытые брезентом машины затормозили впереди нас. Из них выпрыгнули солдаты, построились за кюветом; молоденький капитан подскочил к нам:

— Товарищ генерал-полковник, рота охраны по вашему радиовызову прибыла в полном составе!

— Бери всю эту шатию и марш с ней на переправу. Только смотри мне, капитан, чтобы никаких штучек. Они отвоевались. Теперь жить им до поры до времени под русским небом.

«Виллис» командующего набирал скорость, за ним, ревя мотором, шел «кнехт» с тремя немецкими генералами. На маленьком полустанке, у чистого домика с часовым возле калитки, Гартнов остановил машину и приказал адъютанту:

— Их, — кивнул на немецких генералов, — накормить, дать время поспать, чтобы свеженькими были. С ними будет длинный разговор.

Я молча ждал, пока высадятся пленные генералы. Адъютант увел их.

— Разрешите вернуться в полк?

Гартнов уставился на меня, будто только что увидел.

— Вернешься, а иначе куда же тебе! Значит, повоевал?

— Так точно, повоевали, товарищ генерал.

— Почему твои роты оказались за болотцем?

— Надеялся, что отметку девяносто пять и шесть десятых удержим.

— Крепко надеялся? — Генерал свел брови. — Говорят, победителей не судят. Говорят, а?

— Да, товарищ генерал-полковник, так говорят.

— И считаешь себя победителем? — Я промолчал. — А вот я, твой командующий, не считаю. Как думаешь, почему? Не спеши, обмозгуй.

— Была опасность прорыва на отметке девяносто пять и шесть десятых, — ответил, не слыша самого себя.

Гартнов оживился:

— Наугад ответил? Или рисковал тогда сознательно?

— На свое чутье полагался, товарищ командующий. Я думал...

— Ишь какой — думал! За всю армию думал... За нее мне положено думать, а тебе лишь за порученный участок. Твое счастье, что немцы были оглушены до тебя. Прорвались бы, к чертовой матери, тогда... Что было бы тогда?.. Впереди Балканы — поведешь полк. Всех отличившихся — живых и павших — к боевой награде. Полк подтянуть, пополнить офицерским составом и готовиться на марш. И чтобы никаких партизанских маневров. У меня кадровая армия! Понимаете, молодой человек, кадровая!

28

Полк стягивался к станции Злоть. За переездом длинная улочка, низенькие заборчики, палисадники с поржавевшими георгинами. Скулят собаки, посипывают, вытянув шеи, сердитые гусаки. На иссушенных солнцем верандах щурятся пожилые молдаванки.

Мы затормозили у плетня, за которым поскрипывал колодезный ворот. Призывно заржал Нарзан. Я размялся, сбросив с себя пропотевшую гимнастерку, крикнул коноводу:

— Старина, плесни-ка из ведра!

— Та дюже холодна.

— Лей давай, лей!

Обожгло.

Из-за сарайчика показался пожилой мужчина с темным, как земля, лицом, в латаной-перелатаной рубашке. Вытянулся передо мною во фрунт: ладони липко к штанам, корпус смешновато откинут назад.

— Хозяин, да? — спрашиваю у него.

Быстро-быстро закивал головой, подбежал к Клименко и похлопал его по спине.

— За что ж тебе, старина, такая милость?

— Та я купував гуся. Даю червонец — не бере, два — не бере, лопоче: «Рупа, рупа».

Передо мной стоял обездоленный крестьянин, оказавшийся со своим двориком на перепутье большой истории. Каково же ему?

— Здравствуй, товарищ, — протянул ему руку.

Он вытер ладонь о рваную штанину, крепко пожал мне руку, что-то быстро-быстро сказал на звучном языке, улыбнулся и ткнул пальцем в свою тощую грудь:

— Туарыш!

Прискакал ликующий Ашот, молодцевато сбросил себя с коня.

— Нам салютовала Москва! Из трехсот двадцати четырех орудий.

— Кому это — нам? Фронту?

— Ва, что он спрашивает? И фронту, и армии, и полку нашему. Понимаешь, нашему!

Я посмотрел на часы, излишне строго приказал:

— Обеспечьте положенную охрану и, кроме того, потребуйте от комбатов наградные листы на живых и павших. Майора Астахова к ордену Ленина посмертно, комбатов Чернова, Шалагинова и старшего лейтенанта Платонова к орденам Красного Знамени.

— Почему такой сердитый? — Начштаба смотрел на меня, ничего не понимая.

Но не мог же я исповедоваться перед ним, рассказать, что меня высек командующий, что до сих пор вижу сердитые генеральские глаза, слышу его голос. Все было сказано только мне...

Спал долго, не знаю сколько, но казалось, что очень долго. Проснулся и не мог понять, то ли поздний вечер, то ли ранний рассвет. Вышел из душной хатенки и столкнулся лицом к лицу с майором Вишняковским, Он как-то уж очень странно смотрел на меня.

— Ну что еще там случилось?

Он неловко подался вперед и шепнул мне в ухо:

— Конфиденциально. — Вытащил из планшета конверт. — Просили вручить лично в руки.

Я зашел в хатенку, зажег карманный фонарик. Обыкновенный довоенный конверт, на нем ученически аккуратно выведено: «Константину Николаевичу Тимакову. Лично».

Галина! Она всего в одном маршевом броске от меня, а если на машине — меньше часа.

Поднять шофера? К ней, к ней... Я заметался по комнате. Господи, на мне же грязная, пропотевшая гимнастерка! К черту ее! К черту все эти беспрерывные тревоги! К черту это холодное одиночество! Я надел еще не ношенный китель, ощупал подбородок — жесткая, колючая щетина. Сел, тяжело дыша.

Куда это я? За каким счастьем? Что стоит за ее скупыми словами: «Константин Николаевич, я — рядом, с эвакогоспиталем 2126 в Комрате. Галина».

На следующий день пришел приказ на марш через Комрат к Дунаю.

Последние августовские дни еще пуще раскалились. В степи на дороге, лежавшей среди пожухлой стерни, двигались машины. За кузовами тянулся пыльный хвост. Скрылось солнце, приглушились звуки, воздух тяжелел.

Полк шагал на Комрат. Интервалы между батальонами километровые. Над головами пролетали штурмовики: их угадывали по шуму моторов, похожему на треск рвущегося, туго натянутого полотна.

Мы, запыленные с головы до ног, не узнавали друг друга, разве лишь по голосам. Да и они будто сдавленные — глухие.

Ашот шагает, сердито рассуждает вслух:

— Еще километр, еще... Придем в Комрат? Каков Комрат, ай-ай! Один пар останется.

— Ничего, дошагаем.

Ашот сердится с того самого момента, когда полк выстроился рано утром под бледно-лимонным небом. Вишняковский собрал восемьсот каруц, подогнал к батальонам: «Садись, пехота, хватит ногами топать!» Начштаба, как всякий победитель, считающий возможным поступать так, как поступать не положено, готов был от затеи Вишняковского пуститься в пляс. А я разрушил мечту не только его, но и комбатов, мысленно уже рассадивших солдат на трофейные румынские повозки. «Это жестоко, Константин Николаевич!» — Начштаба рубанул рукой воздух с такой силой, будто хотел вырвать ее из плеча.

Жестоко, жестоко... Напоремся на Гартнова, и услышу: «Не полк, а банда батьки Кныша на каруцах».

Второй час марша, пора на привал. Остановил полк в выгоревшей лощине с водой в трехстах метрах. Солдаты плюхнулись на землю там, где их застала команда «отдыхать!». Смотрю на них, и трудно узнать, кто есть кто, — одна серо-пепельная масса. А до Комрата тридцать километров.

Подуло с запада, развеялась пыльная пелена, медленно открывались дали: горелая степь, а где-то за ней призывно зеленели виноградные делянки. На нас наползала туча, вдали погромыхивало; потянуло свежестью и укропным духом. Туча грозно росла, брызнули крупные капли, и пыль на глазах чернела.

— Вишняковского ко мне!

— Я тут, товарищ подполковник! — Его голос за моей спиной.

— Где твой табор?

— За горкой.

— Давай его сюда. Туча прикроет наши грехи.

— Хорошая туча, замечательная туча! — Ашот послал небу воздушный поцелуй и разослал связных за комбатами.

По сбитой щедрым дождем дороге, обгоняя мелкие подразделения, мы катили на Комрат. За версту от него спешились, привели себя в божеский вид, построились рота за ротой. Оркестр грянул марш. Ноги сами пошли, строй выравнивался и по фронту, и в глубину, будто удары барабана и рев медных труб выбивали из нас второе дыхание.

Во всю прыть, поддерживая учкурики, мчалась со всех комратских улочек босоногая ребятня. У плетней показались девчата, успевшие накинуть на плечи цветастые платки, и молодицы-молдаванки, унимавшие мальцов, жмущихся к их юбкам.

Замаячили полевые палатки с красными крестами — армейский госпиталь.

— Ашот, веди полк!

Меня словно что-то вытолкнуло из строя. Я прошел мимо одной палатки, другой. В глубине лагеря увидел женщину: скрестив на груди руки, она смотрела куда-то в сторону.

— Извините. — Остановился за ее спиной.

— Вам кого? — Женщина обернулась, с любопытством рассматривала меня.

— Сестру милосердия Талину Кравцову из госпиталя двадцать один двадцать шесть.

— У нас нет сестер милосердия, у нас медицинские сестры... А интересующая вас Галина Кравцова — за Дунаем. Догоняем армию, слава богу, налегке — боев нет. Мы будем в румынском городе Исакча. Что-нибудь передать Кравцовой?

— Спасибо, я сам ее найду.

Снова, как и вчера и позавчера, машины обгоняют наши растянутые колонны. Машины, машины... Откуда столько? Как у немцев после падения Севастополя. Все дороги тогда были заняты ими. Они шли и шли туда, на Керчь, за которой была переправа, а дальше — Тамань, Краснодар... Сидишь под кустом, глядишь на это нахальное движение, бесишься: нет у тебя сил, чтобы бабахнуть по ним...

Теперь наша махина неудержимо движется к самой границе: «ЗИСы», «студебеккеры», трофейные «бенцы»... И пылят, и дымят, и все одним курсом — на Дунай. И мы на Дунай. Миновали пустынную, с одними лишь дымарями деревушку, пошли на подъем. Воздух повлажнел, запахло водой.

Ашот нетерпелив:

— Махну на Дунай, а? — Вскочил на коня и пошел аллюром.

Нарзан мой всхрапнул и рывком вынес меня на самую верхушку косогора.

— Дунай! — ору во все горло.

Могучая река, стелясь в широком ложе, стремительно неслась, обдирая свои берега. Не «голубая», — подсвечиваемая солнцем, укладывающимся за горизонт, она была как жидкая сукровица, а там, в темнеющей дали, разрезая безлюдную степь, река багровела.

На том берегу — чужая земля. Присматриваюсь к ней, чего-то ищу. Вижу старые ветлы, их ветки низко-низко кланяются воде; чуть дальше горят окнами дома, кучащиеся вокруг островерхой церкви.

Я с удивлением и скорбным чувством оглядываюсь. И на моем берегу ветлы так же спокойно и величаво кланяются реке, и там и тут степь, выжженная солнцем. Так что же отделяет один мир от другого? Почему одно слово «граница» способно вывернуть наизнанку душу?!.

29

Где с хитростью, где с руганью рассовали роты на окраине захолустного румынского городка Исакча, до отказа забитого машинами, повозками, полевыми кухнями, солдатами, захватившими даже чердаки.

Утром, наспех побрившись, надев новый китель, глотаю парное молоко, поглядывая на своих ребят. Клименко скалит зубы. У него два желтых клыка, вероятно ни разу в жизни не чищенных. Когда он их обнажает, то становится похожим на добродушного старого волка из детской книжки. Касим откровенно пялит на меня глаза, желая сейчас же узнать, для кого это я с самого утра принарядился.

— Чи вы на Нарзани, чи на машини, га? — Клименко старается удержать рвущуюся улыбку.

— Куда это вы меня провожаете?

— На палатка, палатка сюда приехал! — Касим все понимает, все знает. — Зачем на Комрате из строя бежал?

По улице с марширующими взводами, дымящими кухнями мы с Клименко подъезжаем поближе к Дунаю — туда, где еще вчера вечером я видел госпитальные палатки.

Завернули за угол, в узкий переулок. Впереди усталой рысцой трусил конь, запряженный в бидарку. Пожилой солдат покрикивал:

— Пошел, ур-рю, ур-рю!

Я приглядывался к одинокой пассажирке, умостившейся на заднем сиденье бидарки. Волосы ее в мелких завитушках, на выгоревшей гимнастерке дорожная пыль. Показалось, что я ее знаю. Не одна ли из наших связисток догоняет полк?..

— Солдат, возьми-ка вправо, слышишь? — крикнул я.

Женщина, вздрогнув, повернулась ко мне, глаза ее испуганно расширились.

— Костя! — закричала и рванулась с бидарки.

Соскочив с седла, я успел подхватить ее. Вера?.. Стал смахивать с ее гимнастерки пыль.

Вера зажмурилась, затрясла кудряшками, крепко прильнула ко мне.

— Костенька, я тебя нашла, нашла!..

* * *

Долго и беспокойно смотрю в черноту. Из темной мути выступает потолок чужой хаты. В окошке — подрагивающий краешек луны. За стеной все еще не убывающий гул моторов — идут танки, идет мотопехота.

Вечер... Не сговариваясь, наши роли распределили так: Вера рассказывала, а я слушал. О родах в Армавире, о дороге на Моздок и немецких танках, навалившихся нежданно-негаданно, о скитаниях по неуютному и чужому Тбилиси, где не было ни угла, ни молока для ребенка. О девятиметровой комнатушке в бараке, стоявшем на краю торфяного болота, в трех верстах от Орехово-Зуева.

— Жили втроем: я, дочурка и мама, У меня перегорело молоко, а девчонка здоровуха!

— Есть же там военкомат, черт бы их побрал, — говорю сердито.

— Все есть. А где аттестат, где документы, что я жена офицера? Мать воровала торф. Чего смотришь, будто судишь? Поменяла я золотые часики на мешок муки, три мерки картошки и литр хлопкового масла. Пекла пирожки да на базар. В один миг сбывала... Тесто катала тонюсенькое, а картошки клала поболе. Взял меня дядька-инвалид за шиворот и отвел в комендатуру. Отбрехалась, а уж как — не спрашивай...

Помолчала, всплакнула, стала рассказывать о дороге ко мне.

— Мужичья кругом полно, пруд пруди, а ты-то где? В партизанском штабе в Москве узнала, что здоров и находишься в кубанских краях. Наташку оставила на бабушку, пальто на базаре сбыла, кое-какие деньги собрала и айда в дорогу. Была в Краснодаре. — Подняла глаза на меня, помолчала, а потом тихо и не обиженно: — Заглядывала на окраину, в домик; дед там такой вреднющий... Не забыл? Или трепло? Да бог с ним!.. Обрадовалась, что ты живой. И покатилась моя дорога по разным краям. Чего только не повидала!.. В Одессе совсем загоревала было, сердце за Наташку изболелось, домой уж надумала податься, да нечаянно про тебя услышала от сержанта одного. До самого твоего Просулова чуть не бежала, а там никого нет. Двое суток слезами заливалась, а потом о отчаяния побрела к переправе. Про тебя у всех выспрашивала, в кустах ночевала; и на правый берег махнула — втихаря, конечно. — Подсела ближе, слегка стукнула меня кулаком в плечо: — Держусь вот за тебя сейчас, гляжу в твои глаза — и не пойму, кто я тебе, кто ты мне... — Опять помолчала, потом сказала уверенно: — Только мы же связаны дочерью. Что молчишь?

— Ты здесь, чего же еще...

— Нежданная, выходит? Я знаю... Мы, бабы, все знаем. Целовал-то, как чужую!..

— Отвык, наверное...

— Ничего, привыкнешь!

— Ты лучше о дочери расскажи...

— Вот аттестат пошлем на бабушку, в военкомат напишем, что ты командир полка. А дочь — что? Хорошенькая, глаза твои и тут, на подбородке, симпатичная ямочка. Не капризная, только едок, я тебе скажу... Тут уж свое не упустит. Фото ее было у меня, да в Ростове вместе с кошельком пропало. Уж горевала, горевала... — Она сладко потянулась и стала снимать комбинацию. — Чего-то жарко...

Странно ощущать ее рядом с собой. Она спала, ее обнаженное плечо, умостившееся у меня под боком, было теплым, подпаленные ветром губы почмокивали. Временами вздрагивала, приподнимала ногу с глубоким и грубым продольным рубцом на смуглой плотной икре и осторожно опускала на край постели. Я вспомнил Армавир, старуху: «Крутая баба, дюжая...

Сама у гипсу, а дите идет себе на свет...» Мне стало жаль ее. Прикрыл обнаженное плечо, подвинулся ближе, обнял.

Исподволь светлел потолок. За стеной поутихло движение, доносился плеск воды и шум ветел над Дунаем.

— Спишь? — спросила Вера.

— Спал.

Она помолчала, думая о чем-то, потом поднялась, откинула назад волосы.

— Она красивая?

— Ты о ком?

— Костя, ты же лгать не умеешь!

— Вера, зачем ты все... Приехала — и хорошо сделала.

— Нет у тебя радости, а одна только жалость. Та, краснодарская, стоит на моей дороге. Но я тебя никому не отдам. Нас соединил голод, холод, бои, моя рана. Ты спросил, как я рожала? Как я рожала?! Хочешь любви... иди к своей, которая с немцами...

— Замолчи!

— Иди, и чтобы она так рожала, как я! Тогда уступлю тебя ей, ребенком своим клянусь, уступлю...

Я вышел из хатенки и пошел к Дунаю. Свет падал на воду, ее серебристая тяжесть казалась недвижной. Начиналась новая жизнь, к которой не подготовлен я ни умом, ни сердцем.

Вчера после ужина, когда Касим унес посуду и захлопнул за собой дверь, Вера бросилась мне на шею, вздохнула и, прижавшись, сказала:

— Крепко-крепко поцелуй! Ну?

Сейчас лежит, думает, наверное... Она мне кажется горой, которая выросла на дороге и ее невозможно обойти. А собственно, почему надо обходить? Мы связаны кровно — у нас ребенок. Где-то, должно быть, рядом — Галина. Нетрудно ее разыскать — госпиталь наш, армейский. Только зачем?.. Те часы, что мы пережили в Краснодаре, не повторятся: теперь между нами такое, что запросто не переступишь.

Заглянул в сарайчик. Касим и Клименко растянулись на свежей соломе. В стойле поднял голову Нарзан, заржал.

— Ась? — схватился Клименко.

— Спи, спи...

И Касим и Клименко вчера смотрели на меня как на человека, который взял и рубанул под корень уложенную в какой-то порядок их армейскую жизнь. Уже вечером Вера пошатнула их уверенность в том, что они мне нужны, всем видом, всем поведением своим показывая, что забота обо мне — ее главное дело, что у нее на это есть право. И впредь она сама будет решать, что нужно их командиру, а что нет.

Побывал в батальонах. Офицеры поздравляли меня с тем, что нашлась моя жена. Эта весть каким-то образом моментально распространилась по всему полку.

— Константин Николаевич, с прибавлением семейства! — улыбался Ашот.

— Ладно уж... Кстати, она неплохо печатает на машинке. Нужна?

— Позарез, командир! — обрадовался начштаба.

Вернулся в хатенку к обеду. Боже мой, какой у меня порядок! Даже полевые цветы на окнах. У Веры волосы пушатся после мытья, губы чуть-чуть подкрашены.

— Молодцом ты. Я от всего этого отвык, вернее, и не привыкал...

— Ты у меня будешь с иголочки, вот увидишь!

Касим подавал обед. Он был в белом фартуке, важный. Мы с Верой сидели друг против друга, и она то хлеб мне проворно протягивает, то нож подает. Я улыбнулся:

— Совсем избалуешь. Разве что у тебя времени не будет.

— Это почему же? — Глаза ее выжидающе остановились на мне.

— Хочешь поработать машинисткой? Вот завтра пойдешь, разыщешь Татевосова, зовут его Ашот Богданович.

— Больно спешишь...

— Мы все спешим...

* * *

Солнце стоит над сусличной иссушенной степью. Серые зверьки, попискивая, перебегают из норки в норку. Пыль висит над ухабистой дорогой, в ней тонут солдаты, повозки, танки и самоходки, что на скоростях идут параллельно полку.

Бесконечное движение рот, батальонов, полков. Авангард уже упирается в Констанцу, а тылы еще где-то у Аккермана.

Поначалу мы удалялись от Дуная, а потом он догнал нас, замаячил по правую руку, обдавая прохладой, но через сутки с нами расстался, круто вильнув на запад.

Земля вокруг скудная, у горизонта пустынно-серые, опаленные тяжелым зноем бугры. Села редкие, дома в них под соломенными крышами, высокими, как папахи румынских солдат. За покосившимися заборчиками сникшие шляпки подсолнухов, покрытые белой дорожной пылью.

Безлюдье, лишь у примарий с обязательным флагштоком стоят старики с такими же морщинистыми лицами, как и земля вокруг. В глазах ни удивления, ни страха, а лишь покорность: Вышла молодая женщина в выцветшей сатиновой кофте, глянула на ребятишек, облепивших забор, что-то крикнула. Они юркнули в хатенку. Я подошел к молодайке, поздоровался и через переводчика спросил:

— Вы что, нас боитесь?

— Стыжусь. Мальчишки без штанишек...

Чужая земля, чужая беда.

Дома бедные, но попадались и такие, в которых мебель, ковры, посуда, даже детские игрушки... Все эти вещи еще недавно имели прописку: одесскую, николаевскую, симферопольскую. Хозяева смотрят на нас с робостью, — может быть, ждут возмездия?

Вскоре небо над нами стало принимать зеленоватый оттенок, в рассеивающемся полумраке парили чайки — вестники моря. А утром фольгой блеснул горизонт, острый йодистый запах ударил в ноздри.

Море, здравствуй! Как давно я тебя не видел, с той самой поры, когда, притаившись меж иссохшими бочками, смотрел на генерала Петрова, прощавшегося с фронтом.

В Констанцу вошли ротными колоннами, под оркестр. Город ослепил яркостью красок, оглушил звонкостью голосов. Мы втискивались в тесноту улиц, дыша воздухом, в котором запахи застоялой воды смешивались с винным кабацким духом. Толпа, кричащая, хлопотливая, размахивающая руками, ломала строй. В кишмя кишащую уличную суету вливался медный голос военного оркестра.

За оркестром в колоннах по четыре шагал морской полк, первым ворвавшийся в Констанцу. Шли черноморцы в бескозырках, булыжная мостовая подрагивала от их поступи.

* * *

Мы идем по Добрудже, которая началась за древним Траяновым валом. Тут степь застлана чернобыльником, пленена ужасающей нищетой: на дробных, огороженных друг от друга делянках — чахлые виноградные кустики.

И вдруг... Левады, тополя, хаты со стенами, расписанными охрой и киноварью, палисадники с высокими мальвами, сухими маковками и белыми астрами. Где мы? На Полтавщине? Или под Белой Церковью? А дядьки, что встречают нас хлебом-солью и поклоном до самой земли! Усы как у Карася из «Запорожца за Дунаем». Рядом с ними жинки в домотканых вышитых кофтах, в монистах, густо обвивших шеи, повязаны платками, как в старинных украинских селах. Боже мой, мы — в XVIII столетии!..

Моя пышная хозяйка стоит у порога, трижды кланяется:

— Заходьте, козакы.

Вхожу в прохладную горницу, и на меня надвигается иконостас. Снимаю пилотку, присаживаюсь к столу. Хозяйка перекрестилась раз, другой.

— Чи вы православии, чи бившовыки?

— Русские, мать.

— Москали, га?

— Москали, киевляне, сибиряки...

— И креста не маете?

— Чего нет, того нет.

- — Ой, боженьки! — Перекрестилась, перекрестила меня и начала хлопотать. Из древнего сундука, может быть свидетеля переселения ее предков за Дунай, достала рушник и с поклоном подала мне.

Я ел борщ и вспоминал Марию Степановну из кубанской станицы, думал о том, что и ее предки ушли на Дикое поле в то самое время, когда прапрадед моей хозяйки бежал за Дунай, покидая Запорожскую Сечь. И тот кубанский борщ и этот задунайский были как родные братья.

В горницу вошел Клименко.

— Товарищ подполковник, чи сидлать Нарзана, чи ще не треба?

Хозяйка вздрогнула:

— Из яких же ты краив?

Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки, закурил. В горнице громко говорила хозяйка, плакала, снова говорила, может быть стараясь выговорить вековую тоску. Какую надо иметь живучесть, чтобы за два столетия не растерять того, что было вынесено на чужбину ее предками с родной земли! Мы будто прикоснулись к островку, каким-то чудом сохранившемуся в бурном океане жизни на чужой стороне.

Еще один бросок — и Болгария.

Чистили оружие, латались, налаживали строй. Взводы с явной неохотой маршировали на ипподроме, сердито поглядывая на командиров. Марш по Румынии измотал. Наверно, долго будем помнить эту неуютную землю, горбящуюся голыми хребтинами, на которых местами не растет даже полынь.

В ночь на 9 сентября пересекли границу.

Под ветром трепыхалось белое полотнище, на котором аршинными буквами написано: «Добре дошли, наши другари!»

Первое чувство — будто попал в прошлое России, в год 1917-й. Тут тебе и стихийные митинги, и яркие лозунги на кумаче, патрульные с повязками на рукавах и звездами на мерлушковых шапках, и вооруженные отряды, спустившиеся с планины. И тут же царские гербы со львом и короной, офицеры в форме, напоминавшей форму старой русской армии: аксельбанты, кокарды, кресты. Гимназистки с премилыми книксенами, скорбные лица монашек, женщины в длинных платьях, в шляпах с плюмажами, юнкера, скульптурно выпячивающие грудь, фаэтоны на мягких рессорах, церковный звон и запах ладана.

Полк под развернутым знаменем входил в город Шумен. Играл оркестр, южный ветер бросал в лицо запахи ранней осени, острее всего — далматской ромашки.

Нас встречали: на тротуарах стояли толпы нарядных женщин и осыпали солдат лепестками роз; визжали мальчишки, путавшиеся под ногами.

Нарзан, мой старый конь, словно чуя, какая торжественная минута выпала на его нелегкую долю, высоко держал голову и совсем не прядал ушами.

Улица вывела на большую площадь. На ней выстроился болгарский пехотный полк. Его командир — холеный полковник, увешанный орденами, — ехал мне навстречу на белом коне. Он приложил два пальца к козырьку и приподнялся на стременах:

— Господин стрелецкий подполковник!

Два полка, советский и болгарский, стояли лицом к лицу,; их командиры одновременно спешились, пожали друг другу руки.

— Подполковник Тимаков.

— Полковник Христо Генов.

Площадь огласилась мощным «ура» — с карнизов вспорхнули голуби, закружились над колоннами.

Хороши сентябрьские дни. Солнечные лучи золотыми полосами лежат на балконах, увитых глициниями. Люди, молодые и старые, смотрят на нас глазами, полными душевного света.

Стоянка затягивалась, шла обычная жизнь: стрельбы, марши, политзанятия. Солдаты с задором пели: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой...» Отъелись, отоспались, офицеры щеголяли в кителях из американского сукна, обзаводились знакомствами среди горожан. Тихая, мирная служба. О войне напоминали сводки Информбюро да рассказы солдат, побывавших в дунайском порту Рущук. В верхоречье — на югославской границе — окапывались немецкие дивизии.

* * *

Вера держится молодцом. Она в штабной команде, шагает с писарями, вместе с ними глотает дорожную пыль, ест из одного котла. На больших привалах ее проворные пальцы выстукивают дробь на трофейной пишущей машинке. Она общительна со всеми — солдатами, офицерами. Ей улыбались, в нее влюблялись. Встрепенулось горячее сердце Ашота.

— Вера Васильевна работает за трех писарей. Поразительно!

— Лишних отправь в роты, — улыбнулся я.

— Я не эксплуататор, особенно берегу красивых женщин.

— А твоя жена?

— Самая красивая женщина Армении — моя жена.

— По-твоему, так все красивые.

— Но не все добрые. А у Веры Васильевны сердце — большое, как Арарат!

Но затихнет полк, погружаясь в крепкий солдатский сон, — Вера рядом со мной. Пусть гром гремит, пусть небо разверзается — от того, что надумала, она не откажется.

— Ну-ка скидывай сапоги, разматывай портянки, — Прямо под ноги мои таз с водой.

— На черта все эти выдумки?

— Господи, до чего у меня мужик колючий!

Мокнут мои ноги в воде, а Вера следит за минутной стрелкой. Хочу вытереть вафельным полотенцем ноги, так куда там: сама, все сама.

— Что я, безрукий, что ли?

— Молчи.

Мы укладываемся отдельно ото всех в широком румынском шарабане. Лежу и чувствую, как натруженные ноги окутывает приятное тепло.

— Спасибо, Вера...

— То-то, а еще ерепенился!

Пахнет свежим сеном, она взбивает подушку.

— Ты ложись на правую сторону, там попрохладнее.

Подчиняюсь; умостившись, закуриваю. Вера ждет, пока я докурю. Устал, хочется спать, очень. Широко зеваю. Она пододвигается ближе, шепчет:

— Ты хоть чуточку меня любишь?

— Давай спать...

— Спать так спать. — Поворачивается ко мне спиной, обиженно посапывает.

— Ну что ты... — Обнимаю ее.

— Что, что... Сколько тянется война, сколько ночей моих бабьих пропало... Кончится, проклятущая, вернемся в Крым: ты, я, мама, Натуська. Нам же дадут квартиру... А, как не дать?

— Чего вперед загадывать.

— Хочешь, признаюсь? Ругай не ругай, а я на тебя гадала. Цыганка прямо сказала: твой будет жить. Они наперед знают...

Сквозь сон улыбаюсь: ну что с нее возьмешь?

* * *

Мы третью неделю на одной стоянке. Я, как и в Просулове, ношусь на Нарзане из батальона в батальон. Ждет нас не учение, а бой. Колом торчит во мне: «У меня кадровая армия!»

Сегодня я в шалагиновском батальоне. Отрабатываем задачу «рота в наступлении». Октябрь, а печет, как летом. Но отдохнули хорошо, сытые солдатские глотки своим «ур-ра» пугают болгарских лошаденок, пасущихся на снятом клеверном поле. Земля вокруг ухоженная, ласковая, работящая.

Солнце вот-вот начнет падать за косогор.

— Хватит на сегодня, майор. Хорошо поработали.

— Понятно! — Шалагинов на особом подъеме: только вчера пришел приказ о присвоении нового воинского звания. Я подарил ему полевые погоны старшего офицера — радуется не нарадуется.

— Да, кстати, тебе большой привет от нашего замполита, вчера письмо получил.

— От Леонида Сергеевича? Как он там?

— Еще полежит, но просит дождаться его.

— Конечно, дождемся, а как же — наш комиссар.

Простился с майором и поскакал на железнодорожный переезд. Через три квартала домик, в котором мы живем. Не доезжая до полотна, увидел Веру, согнувшуюся под тяжестью вещевого мешка.

— Вера!

. Она присела за высокую насыпь.

— Что прячешься? Выходи. Выходи. И мешок... мешок не забудь. — Я отдал повод коноводу. — Давай, старина, гони коней, а мы дойдем.

Затих стук копыт.

— Что у тебя там, показывай.

Спиной загородила мешок.

— Пустяки, Костя, ей-богу...

Я поднял мешок, развязал, вытряхнул: на пожухлую отаву вывалились скомканные платья, отрезы, детские ботиночки.

— Откуда все это?

— Выменяла на свой паек, клянусь Наташей!.. В Орехове за это хлеб дадут, масло... Если бы ты знал, как они там живут...

Я рассердился:

— Барахольщица ты! Разве одним нашим плохо?.. Быстро ты забыла свои партизанские дни! У тебя ж боевой орден...

— А что мне с него. — Она заплакала. — Не хочу, чтобы моя мать торф воровала. А ты мне долю уготовил — врагу не пожелаешь. Через ад прошла. Женщина я, а не телеграфный столб!

Сейчас не было смысла что-то ей втолковывать. Самые справедливые слова останутся пустым звуком, самые разумные утешения будут восприняты как болезненная обида.

Мы поздно вернулись к своему шарабану. Вера отказалась от ужина, забыла даже о тазе с водой. Ее живая материнская душа требовала действий, и только действий. Я чувствовал, что она не спит, но разговаривать не хотелось. Не было уже во мне ни гнева, ни возмущения — одна щемящая жалость... Она долго молчала, а потом голосом, в котором была отчаянная мольба, спросила:

— Разреши махонькую продуктовую посылочку...

— Ты же знаешь, полевая почта не принимает их.

— А я с попутным человеком.

— Где ты его отыщешь?

— Наш старший писарь говорил, что его знакомому майору по ранению дали отпуск в Москву.

Молчу, не зная, что сказать.

— Я же не милостыню прошу, в конце концов. Недоем, недопью, по крохочкам соберу.

— Бог с тобой, собирай.

Наши завтраки, обеды и ужины поскуднели. Касим ходил злой, косил сверкающими глазами на Веру, но помалкивал.

Клименко и жена часто шептались. Старик топтался рядом с ней смиренный, добрый; порой казались они мне отцом с дочерью, занятыми какой-то своей особой заботой, касающейся только их.

Как-то Вера, когда мы остались наедине, весело хлопнула меня по плечу:

— Поехал наш подарочек аж до самого Орехова! И я как пьяная...

30

В ротах не хватает солдат. Ашот и я сидим в штабной комнатенке, выискиваем резервы. Начштаба подсказывает:

— В артбатарее у каждого взводного по ординарцу. — Записывает: — Плюс еще четыре солдата.

Вошел дежурный по полку:

— Товарищ подполковник, к вам просится генерал.

— Генералы не просятся, генералы входят.

— Старик там, говорит, что генерал...

— Бывший беляк, что ли?

— Не могу знать. Уж очень просится.

— Почему не принять? — У Ашота загораются глаза. — Почему не посмотреть на эмигранта, а?

Вошел высокий худощавый старик с чисто выбритым твердым подбородком, подстриженный под польку, с седыми, нависшими над глазами бровями.

— Здравствуйте, господа офицеры, — скрипит его голос, — Имею честь видеть полкового командира?

— Вы по какому делу?

— Прошу не беспокоиться... Я думал, во всяком случае... — Он старается подавить волнение. — Простите... Меня связывал с родиной портативный радиоприемник. Его конфисковали ваши подчиненные... И кроме того, меня лишили тульской одностволки. Это единственная память о моем отце, участнике боев на Шипке под командованием его превосходительства генерала Скобелева. Я понимаю, военное время, но, господа офицеры, прошу в порядке исключения...

— Оружие и радиоаппаратура в зоне военных действий реквизируются в обязательном порядке без всяких исключений.

Палка с серебряным набалдашником гулко ударилась об пол. Старик, не сгибая спины, присел на корточки, дрожащей рукой поднял палку, поклонился нам и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.

— Жалко мне старика, — сказал Ашот.

— Теперь-то все они старички...

Брожу по городским улочкам один. Надоели команды, шагистика и вечное «разрешите обратиться». Удивительная тишина и покой вокруг. На деревьях, охваченных шафрановым налетом наступавшей осени, ни один листочек не шелохнется. Аккуратные домики, вкрапленные меж деревьями, исподтишка поглядывают на меня светлыми окошками, перед которыми красуются астры необычайной пышности.

Что-то заставило меня оглянуться — увидел старого генерала, стоящего у калитки. Встретились взглядами. Он показал мне негнущуюся спину — скрылся за кустами лавровишни.

Я вспомнил глаза старика и дрожащую руку, тянувшуюся за палкой. Отряхнув с сапог пыль и поправив гимнастерку, решительно зашагал по узкому настилу из красного кирпича к веранде.

— Разрешите! Есть здесь хозяева?

Долго не отзывались. Потом я услышал шаркающие быстрые шаги. На веранду вышла маленькая худенькая старушка с шустрыми глазами, оглядела меня с ног до головы.

— Вы к нам, сударь?

— Прошу прощения, мне хотелось бы видеть господина генерала.

— Входите, пожалуйста... Николай Алексеевич! Николя, тут к вам пришли!

Она ввела меня в большую комнату, обставленную книжными шкафами. Вошел генерал, коротко кивнул мне головой и повернулся к старушке:

— Капитолина Васильевна, прошу вас заняться своими делами.

— Ухожу, ухожу. — Извинительно улыбнулась мне и быстро скрылась за дверью.

Генерал, не меняя позы, спросил:

— Чему обязан вашим посещением, господин полковой командир?

Действительно — чему? Мгновенно, как на поле боя, оценил обстановку. Книги!

— Разрешите взглянуть. — Шагнул к книжным полкам.

Он, не переменив тона:

— Вы спрашиваете позволения? Смотрите, берите, реквизируйте...

Я медленно шел вдоль шкафов, за стеклами которых выстроились тома Пушкина, Лермонтова, Толстого, Данилевского, Гоголя, Достоевского. У просторного письменного стола, поближе к окну, — шкаф с военной литературой. Я увидел знакомых авторов. Клаузевиц, Драгомиров, Филиппов... А вот и «Тактика» генерала Добровольского, которую я проштудировал на сборах Высших командных курсов.

— Вы не возражаете, я посмотрю? — показал на «Тактику».

Генерал подошел к шкафу, достал книгу и голосом, в котором было удивление, спросил:

— Вам известен этот труд?

— Изучали его на офицерских курсах.

Смешавшись, генерал сел, положил руки на письменный стол, пальцы подрагивали.

— Этого не может быть... Я понимаю, традиции Кутузова, Суворова... Замечательно, что русская армия несет сейчас на своих знаменах их имена... Но меня, лишившегося родины... Капитолина Васильевна! Капитолина! — Он поднялся во весь рост, держась за спинку стула.

Вбежала испуганная старушка:

— Николя, вам худо?

— Нет, нет... Вот они, понимаете, они изучают мой труд!

Она, сразу же успокоившись, очень мягко и просто сказала:

— Я всегда говорила, что в России ваше имя забыть не могут. А сейчас я вас чайком напою. У меня замечательное вишневое варенье. Что же вы стоите? Садитесь, батюшка, садитесь, будете нашим гостем. — Усадила меня в кресло напротив генерала и ушла.

— Вы, господин генерал, извините за вчерашний прием... Моего отца, изрубленного саблями, дроздовцы подняли на штыки...

— Дроздовцы, слащевцы, шкуровцы и прочие маньяки... Я не имею к ним никакого отношения. Я — русский генерал. История вышвырнула меня из России, но есть такие связи с землей, где ты родился, которые нельзя обрубить никакими силами. Мне восемьдесят лет. Когда немцы подошли к Волге, жизнь для меня потеряла всякий смысл. А сейчас я хочу дождаться того дня, когда капитулирует Германия...

— А вот и чаек. — Принаряженная Капитолина Васильевна вошла с подносом.

Она от души угощала меня домашним вареньем. Я отвечал на вопросы генерала рассеянно, занятый своими мыслями. Мне было грустно смотреть на этих доживающих свой век людей, заброшенных сюда, за Дунай. Они жили здесь, сажали деревья, растили цветы, как-то зарабатывали на хлеб насущный, но сердца их были там, в России, в том далеком прекрасном мире, дороже которого у них ничего не было...

Дальше
Место для рекламы