Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Не успел начаться день — я у контрольно-пропускного пункта. Ни людей, ни машин. Регулировщица, молоденькая миловидная девушка в шинели, скроенной по фигуре, встретила приветливо:

— Доброго ранку, товарищ подполковник. — Улыбнулась, щегольнув ямочками на щеках.

— Здравствуйте. Ну как?

— Ой и насидитесь, товарищ подполковник!

— Мне не далеко, только до фронтового штаба...

— До Ахтанизовской машин раз-два — и обчелся!

Значит, Ахтанизовская!..

Из города шли машины, крытые брезентом. Девчурка согнала улыбку, повелительно подняла флажок. Машины остановились, она по-хозяйски обошла их, заглядывая под брезент.

День шел, шли машины, а я все стоял, поглядывая на добрую дивчину, которая уже в чем-то считала себя передо мной виноватой.

Генерал Петров!

Когда армия под его командованием обороняла Севастополь, а наша партизанская бригада воевала всего в десяти километрах от переднего края, связные от нас появлялись в штабе Петрова, а он присылал к нам своих.

Мы часто связывались по радио с Севастополем, с Большой землей, посылали шифрованные радиограммы, сами получали их от адмирала Октябрьского, чаще от Петрова. Поначалу они их адресовали «старшему лейтенанту Тимакову», затем «капитану». А потом, когда я командовал партизанской бригадой, из штаба Черноморской группы войск за подписью генерал-полковника Петрова шли на мое имя радиограммы — «подполковнику Тимакову».

Сейчас его приказы обязательны и для крайвоенкомата. Но помнит ли он мое имя?

Показалась полуторка. Регулировщица побежала навстречу, заглянула в кузов и растерянно отступила — там стоял оцинкованный гроб. В кабине рядом с шофером сидела женщина в черном. Я ухватился за борт; высунулся водитель:

— Нельзя — побьетесь!

— Ничего, как-нибудь! — Перемахнул через борт, сказал дивчине, застывшей на обочине дороги: — Жениха тебе доброго!

Машина тронулась. Асфальт ровный. Я уселся поудобнее, вытянул ноги, накинул капюшон плащ-палатки на голову. Чем дальше на запад, тем больше глубоких колдобин. Гроб то устрашающим юзом надвигался на меня, то скользил к заднему борту. Прижмет — не пикнешь...

За Крымской сразу же вступили в полосу недавних боев.

Наверное, это знаменитая «Голубая линия»! Немцы ее называли «Бляуштрих».

Боже мой, сколько вывороченных дотов, дзотов!.. Бетонные ободки — как гигантские колеса, сплющенные взрывами. Разорванные танки и самоходки — наши и немецкие; искореженные орудия, лафеты от них, стволы — рваные, расплавленные. И — необозримое армейское барахло: пробитые каски, противогазы, ребристые заржавленные ящики патронные, снарядные, вороха шин. Тут же клочья мышиного цвета шинелей, выгоревшие от солнца и дождя пилотки.

Глубина боев километров шесть будет.

Да, драка была такая — не захочешь расспрашивать. Это тебе не поле партизанского боя!

А машина шла, на меня кидался холодный западный ветер.

На развилке водитель затормозил.

— Вам налево, товарищ подполковник.

— Спасибо, дружок.

Вокруг ни души. Зашагал к поселку. У первой же хатенки остановил патруль. Два солдата с автоматами на изготовку застыли шагах в двадцати от меня, старший подошел ближе.

— Прошу документы.

Он внимательно и долго всматривался в госпитальную справку и временные удостоверения о наградах, вернул их.

— Предъявите удостоверение личности.

Я молчу.

— Паспорт, наконец... Кто вы такой? Следуйте за мной.

Ведут через поселок. Встречные офицеры недобрыми взглядами провожают меня.

Комната-каморочка, за столом старший лейтенант; верхняя пуговица ворота расстегнута, виден край тельняшки.

— Ну! — Смотрит на меня в упор.

— Прошу сопроводить меня к старшему начальнику, — говорю как можно увереннее.

— А в каталажку не хочешь?

И вот я в полутемном амбаре. Свернувшись на голом топчане калачиком, пытаюсь забыться. Не удается — мешает дождь. Большой тревоги не испытываю — сейчас не сорок первый, с бухты-барахты не решат. А все же...

Ночь тянулась медленно, тревожно, была полна звуками. С запада доносилось далекое татаканье крупнокалиберных пулеметов, уханье тяжелых орудий; зарокотали знакомые моторы — «кукурузники», или, как громко их теперь зовут, легкие ночные бомбардировщики. Летят — работают. Туда — боеприпасы, продовольствие; оттуда — раненых. Мешки с мукой, наверное, в крови, а раненые в мучной пыли. Так было и у нас в лесу, когда они садились на крохотные аэродромы.

И меня в темную мартовскую ночь такой «кукурузник» поднял в небо и бережно доставил на тихий сочинский аэродром.

Утром меня привели в большую комнату. За столом комендант, хмурый подполковник с перевязанной рукой. Приказал солдату:

— Выйди и стой за дверью. — Посмотрел на меня: — Вы выдаете себя за человека, которого мы знаем. Вот справка от Крымского штаба партизанского движения: подполковник Константин Николаевич Тимаков скончался в городе Баку в госпитале.

— Было такое. Да тот свет оказался поганым...

— И явились оттуда с сомнительными справками?

— Разрешите сесть, у меня ломит спину от столь любезного приема. Я действительно Тимаков, комбриг, партизан. Мне нужна встреча с Иваном Ефимовичем Петровым.

— Может, с маршалом Жуковым? Тогда дозвольте доложить о вашей персоне в Ставку?

— Не в Ставку, а командующему фронтом генералу Петрову.

Терпение мое лопалось. Комендант резко крутнул ручку полевого телефона:

— Дай мне Девятого... Товарищ Девятый? Докладывает Сороковой. Нами задержан гражданин, выдает себя за Тимакова Константина Николаевича, бывшего руководителя партизан в севастопольских лесах. Настаивает на встрече с хозяином!.. Какой из себя? Сейчас доложу. — Комендант пристально смотрит на меня. — Рост повыше среднего, худощав, глаза серые, брови черные и густые, правое плечо чуть выше левого — ранен, видать... Лет? Да, наверное, около сорока...

— Двадцать семь, — подсказываю.

— Говорит — двадцать семь... Когда задержали? Мне доложили час назад. — Явно соврал. Со вздохом: — Да что вы! Понимаю. Будем ждать... — Медленно положил трубку. — Велел часок потерпеть.

— С кем говорили?

— С кем положено. — Сказано было примирительно. Достал пачку папирос. — Задымим, что ли?

— «Казбек»! Еще до войны пробовал...

— Знаете сами — фронтовая полоса... Недавно под Холмской одного взяли. Инвалидом войны рядился, а копнули малость — шпион чистой масти. — И вдруг спросил: — Может, чайку?

— Давайте, продрог в вашей мышеловке.

— Да, помощничек у меня!.. Старается, неистовый. Из морской пехоты, все в тельняшке красуется.

Наше чаепитие внезапно оборвалось — появился майор в мундире с иголочки, подошел ко мне:

— Вы называете себя Тимаковым? Следуйте за мной.

Трое суток меня держали в темной хатенке среди солдат караульного взвода...

Одним словом, приехал, явился. И примета проклятая — гроб. Не доберусь я до Петрова...

Снова пришел тот самый чистенький майор, вежливо сказал:

— Все ясно. Вы есть вы, Константин Николаевич.

— И на том спасибо. Хочу встретиться с командующим фронтом генерал-полковником Петровым.

— Об этом известно кому положено. А пока отвезу вас. за лиман.

— С глаз подальше?

З ачем вы так? Там будет спокойнее.

И вот я за лиманом, в крохотном рыбацком поселке.

Хозяин хатенки, в которой меня поместили, старый рыбак. Принял молчаливо, колюче поглядывал на мои золотые погон»: я не снимал их, решив предстать перед командующим по всей форме. Старик бубнил что-то себе под нос.

— Ты чего там, дед?

— Як миколаевски охфицеры... Побачив бы батько Жлоба — шаблю наголо!

— Твой Жлоба носил бы сейчас генеральские погоны...

Дед крикнул:

— И самого Жлобы нема, и Ковтюха, и Приймака нема... Оце булы козакн! Та хиба воны пустылы бы аспида аж на Кубань? Та в жисть цего не было бы!

— Война другая, дед...

— Погана война! Трех сынов побылы, Сам звидкиля будешь?

— С Кубани. — Я назвал станицу. — Слыхал про такую?

— Та чув. Кажут, што глуха. Тамочки кочубеевцев богацко.

— Знал кое-кого.

— Про Лысенко чув?

— Видал, как хоронили. На маневрах погиб.

— Це мий эскадронный. Рубака! — Старик стал добрее, позвал к столу. — Вечерять будем. Рыбка свиженька...

Через неделю к нашей хатенке подкатил «виллис» с щеголеватым майором и незнакомым мне подполковником, который тут же подал руку:

— Адъютант командующего. Прошу — усаживайтесь.

Доехали за считанные минуты. Адъютант привел меня в свою комнатушку.

— Прошу обождать.

Волнуюсь, стараюсь вспомнить все, что знаю об Иване Ефимовиче Петрове. Первым делом вспомнились те деловые шифрограммы, которые шли в наш лес из Севастополя за его подписью. В них за скупыми строками стояло уважение к нам, к нашей борьбе. Но еще раньше...

Немцы шли на Ялту. Один из отрядов будущей нашей партизанской бригады был поднят по тревоге и на машинах заброшен на плато ай-петринской яйлы.

Впервые в жизни я занимал боевую позицию. На «ЗИСе» подкатил начальник оборонительного района, представился:

— Командир полка Чапаевской дивизии майор Белаш. — Он стал под низкорослую сосну, гнутую-перегнутую ветрами, оглянулся и резко сказал: — Рубеж не годится.

— Я все взвесил, товарищ майор...

— Плохо знаешь немцев. Оставь тут одну роту, всех остальных вон к тем домишкам. Там и окапывайся и огонь нацель на лесную просеку — оттуда попрет их пехтура.

На дороге показались немецкие танки. Моей пехоте с ними ничего бы не поделать, а вот противотанковые пушки, скрытые в зарослях держидерева, прямой наводкой разбили два танка, третий убрался в низину. Пехота пошла на нас оттуда, откуда и ждал ее Белаш. Веерный огонь станковых пулеметов прижал ее к скале Беденекыр и заставил отползти.

Майор пригласил меня на командный пункт. Прикрывшись буркой, устало прилег и, поглядывая на меня, сказал:

— Не смущайся, со временем набьешь руку. На ком и на чем держалась Одесса? Как нам удалось покинуть город, не оставив врагу даже раненой коняки?.. Наша боевая школа началась на румынской границе, мы держались бы там полгода, год... Только по приказу отступили. Нас вел Иван Ефимович Петров! В чем его сила? Нет, ни на Чапаева, ни на Пархоменко не похож — образован, интеллигентен, в пенсне с золотой оправой...

— Из учителей?

— Сын сапожника, солдат германской войны. Дослужился до прапора, а в революцию стал коммунистом. Через год комиссар рабоче-крестьянского полка. Из прапорщика в комиссары! Не часто бывало.

За полночь мы услышали далекий скрежещущий звук, рождавший тревогу. Белаш насторожился.

— Под Севастополем! Успел бы туда Иван Ефимович — фашисту города не видать!..

Так я впервые услышал о Петрове...

Вошел адъютант:

— Вас ждут.

Одернул китель, зашагал к кабинету. Адъютант открыл передо мной дверь.

— Разрешите? — сказал я громко.

Иван Ефимович удивленно смотрел на меня.

— Товарищ командующий! Бывший командир партизанской бригады подполковник Тимаков!

Он горячо пожал мне руку:

— Молод, очень молод. — Лицо Петрова как-то внезапно дернулось. — Что ж, война — дело молодых. — Снова тик, подергивание головы, старая контузия, должно быть. — Садитесь, гостем будете. — Он сел напротив. — Хорошо помогали Севастополю.

— Спасибо.

— Это вам, партизанам, спасибо.

Солдат в белом халате, с поварским колпаком на бритой голове поставил между нами поднос с чаем и бутербродами и удалился.

Петров угощал:

— Ешьте, отдайте должное стараниям военторга.

Торопливо вошел адъютант и, склонившись к генеральскому уху, что-то шепнул. Иван Ефимович изменился в лице — посуровел, поднялся и подошел к столику с телефонами. Я встал, но он жестом велел сидеть. Взял трубку:

— Слушаю.

И — тишина.

Я не смотрел на генерала, но чувствовал его напряжение.

Воздух в кабинете словно был наэлектризован. У дверей навытяжку замер адъютант. Командующий откашлялся.

— Мои соображения: город можно взять за трое суток, но будут большие потери. — Он помолчал. — Нет гарантии, что фронт немцы не остановят там, где остановили наш керченский десант в начале сорок второго года. Малой кровью можно освободить весь Крымский полуостров весной во взаимодействии с войсками Толбухина.

Каждое слово он произносил четко, но именно за этой четкостью я улавливал всю глубину его волнения. В кабинете стало еще тише.

— Ясно. До свидания, товарищ Иванов.

Легкий шорох — он положил трубку, но продолжал стоять у аппарата.

Адъютант исчез. Неприятный холодок пробежал по спине. Я неслышно сложил тарелочки на поднос, подобрал крошки.

Петров подошел к окну, стал смотреть на синюю полоску лимана. Широкая спина согнулась, округлилась. Наконец повернулся ко мне:

— Когда ранены?

— В марте сорок третьего года.

— Хочу уточнить: сколько участников обороны Севастополя пробилось в партизанские отряды?

Генеральские глаза требовали правду. Но вместе с тем я понял: он знает ее. Ждал терпеливо, давая время обдумать ответ.

— Одиночки, товарищ генерал.

— Сколько?

— В нашу бригаду пришло до тридцати человек.

— Вас, партизан, трудно было найти?

— Искать было некому, Иван Ефимович. Фашисты опередили: блокировали подступы к лесам. Они расстреливали на месте женщин и стариков, стоило лишь тем выйти в подлесок за хворостом.

— Тяжела твоя правда, партизан. — Он медленно подошел к столу, по-стариковски нагнулся и достал из ящика толстый альбом. — Может, кого узнаете?

На фотографии в группе командиров я увидел знакомого майора.

— Белаш!

— И что с ним? — Глаза генерала с надеждой смотрели на меня.

— Убит на яйле, мы хоронили...

Он мне сейчас почему-то напомнил нашего станичного землемера, только что вернувшегося с поля, где отмерял горластым мужикам наделы. Причина, которая привела меня в кабинет, показалась до того частной, что о ней неловко было и говорить. Я сделал движение, которое можно было понять как немую просьбу: разрешите удалиться? Однако Петров потребовал:

— Выкладывайте о себе все! Не просто же повидать меня явились...

Слишком много я думал об этой встрече, о тех словах, которые скажу.

Он выслушал с вниманием; подумав, сказал:

— Пишите рапорт и ждите вызова через военкомат.

* * *

Я снова в Краснодаре. Боясь пропустить вызов, отсиживаюсь в сырой комнатке один на один с серыми стенами с засохшей геранью на подоконнике. За стеной — женщина. Уходит куда-то утром, возвращается после полудня. Плеск воды; что-то готовит — запах жареного лука просачивается во все щели. У нее, должно быть, тепло, уютно. Иногда приходится с ней здороваться, при встречах уступать дорогу.

— Спасибо, — чуть слышно благодарит.

Как-то перехватил на себе ее пристальный взгляд. Впрочем, наверное, показалось...

Почему нет вызова? Десятые сутки. Правду говорят: хуже всего ждать и догонять!

Я снова пробираюсь в Ахтанизовскую. Узнаю: командующий в войсках. Но разве у кого повернется язык сказать, в каких соединениях или частях? Да и спрашивать не положено.

А комендант штаба? Я разыскал его на улице.

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

— А, ваша милость. Зачем пожаловал?

— Командующий велел навестить через декаду, — соврал я.

— Через декаду, говоришь? — Он удивился.

Решил идти напролом:

— Где мне найти Ивана Ефимовича?

Подполковник чуть не поперхнулся:

— Может, хочешь узнать, что делается в шифровальном отделе?

— Мне нужна встреча с генералом, очень нужна! — умоляюще проговорил я.

Подполковник решился:

— За добро добром платят! Ты тогда мог накапать — я-то знаю, как мои помощнички тебя встретили... Шагай на Гадючий Кут. Запомни: я тебя знать не знаю!

На попутных добрался до Керченского пролива. С моря дул ветер, пахнущий сивашской гнилью.

Хоть волком вой — ни души! Рыбацкие хатенки без крыш, с полуразвалившимися стенами, сарай, сплюснутый взрывом. У берега на ржавых рельсах — причал, заставленный бочками. Недалеко от причала на якоре серый добротный катер с флагом Военно-Морских Сил.

Подумал: может, командующего поджидает? Тихо, по-партизански, с оглядкой спустился к причалу, притаился за бочками.

Высокая фигура в дождевике с капюшоном стояла у самого конца настила, метрах в десяти от меня.

Вспомнил генеральскую спину у окна... Конечно, он! Перевел взгляд на катер, заметил группу военных, и среди них генеральского адъютанта, обеспокоенно поглядывающего на Ивана Ефимовича.

О борт судна хлестали азовские волны. На крымском берегу дышал фронт. Далеко на востоке, наверное на косе Чушке, била тяжелая артиллерия. Меня окружали почерневшие от времени дубовые бочки с ржавыми обручами, вкривь и вкось обнимающими рассохшиеся клепки.

Петров неотрывно смотрел на далекий берег, откинул капюшон, снял папаху — ветер с запада зашевелил редкие седые волосы. Нахлобучив папаху, генерал глухо крикнул:

— Подавай!

Катер пошел курсом на север...

* * *

Утром, простившись со стариком рыбаком, угостившим меня крутой ухой, — я ночевал у него за лиманом, — вышел на развилку.

Ощущение непонятной тревоги не покидало меня.

Увидел машину коменданта.

— Куда? — спросил он под скрип тормозов.

— В Краснодар.

— До Крымской подброшу, садись.

«Виллис» споро подбирал под себя прифронтовую дорогу.

Комендант долго молчал, потом повернулся ко мне:

— Видел?

— Да.

— Говорил?

Я рассказал о том, что было в Гадючьем Куте.

— Иван Ефимович... Я с ним из самой Одессы. Это. был настоящий командующий! — негромко сказал комендант.

— Почему «был»?

— Срочно отозвали в Ставку. Двести пятьдесят дней Севастополь защищал. Сколько тех защитников было? С гулькин нос, а держали. Петров всей битве голова. А теперь вот ждем нового хозяина...

— Кого, не секрет?

— Секрет, известный самому Гитлеру... Наверное, генерала Еременко.

— Сталинградский?

— Он. Говорят, боевой; помалкивает, прихрамывает, а своего добьется, хоть тресни, — вздохнул штабной комендант.

7

Настроение — как у человека, которого вдруг высадили с парохода там, где он не собирался высаживаться.

Дни за днями — декабрьские, промозглые. Хожу по городу, вглядываюсь в лица — в женские, детские. Голодных тут нет — Кубань хлебная. Но и радостных не часто встретишь.

В редкие солнечные дни я на берегу Кубани, под старым дубом с выжженной молнией сердцевиной. Бегут мутные воды к морю стремительно, напористо, грызут берега — то там, то тут обваливается земля.

Тяжелее всего в дождливые дни. Томлюсь в своей комнатенке, курю до головокружения, и моя жизнь как бы прокручивается обратно...

...Тропы, тропы, ревущие горные реки, ледяная яйла, черные буковые леса. Порою все это так близко подходит ко мне, что кажется: переступи порог — и ты в горах, а на тропе ждет связной дядя Семен.

Идет цепочка партизан. Вокруг безлюдно, молчаливо. Горят леса, сосны вспыхивают от корней до макушки, будто их бензином облили. Огненные трассы прошивают сумрачное небо. Пули «дум-дум» мелькают синими огоньками, стаями звикают вокруг нас. Мы торопливо перешли с высоты на высоту, треск автоматных очередей рвал над нами отравленный угаром воздух.

Наш партизанский комбриг стоял у штабелей дров, вслушивался в хаос стрельбы и непрерывно курил. Я командовал отрядом. Мое дело — получать и выполнять приказы... А их нет — скрываемся, бегаем. Надоело сверкать пятками, хотелось рвануться, а там...

На тропе появился паренек, связной из поселка:

- Фрицы, товарищ командир, уходят из поселка, уводят мужиков наших.

- Нехай катятся к бисовой матери!..

Паренек примостился рядом со мной, заплакал:

- И моего батю...

Он мотрел на меня — сколько тоски и укора в мальчишеских глазах! Я вскочил:

- Разрешите немцам бока помять, товарищ комбриг!

- Ух, вояка... Там фрицев бисова уйма!

- Разрешите? — ору.

Комбриг вытянул шею, бросил холодно:

- Ну иди, только — в оба!..

Бегу за пареньком, за мной отряд. Над нами шальные снаряды со свистом режут плотный воздух. Дым от горящих лесных делянок наполняет легкие горечью, слезятся глаза. Переходим по бревну через глубокую, прыгающую по камням речушку. На том берегу ждет мой комиссар Федченко.

- Гей-гей, Степан Федосеич! — кричу ему. — За мной!

Комиссар спросил:

- Что надумали?

- В засаду! Десять гранатометчиков расположим на той стороне дороги, на скале, а сами заляжем на этой — подковой, метрах в двадцати от шоссе. Чтобы наверняка, Степан Федосеич!

- Тогда я с хлопцами — на ту сторону...

Залегли полукругом ниже полуразрушенной каменной ограды, всего в двадцати — тридцати метрах от дороги. По ней изредка проскакивают немецкие машины. Лежим, зуб на зуб не попадает — холодно. Снег под животом подтаял, сырость пробирает до костей. Поглядываю на скалу — притаились наши хлопцы, ждут.

Поселок за горкой — рукой подать. Пока ничего особенного: как обычно, полаивают собаки, постреливает патруль.

И сразу загудели десятки моторов. Дизели... Идут! Поглубже в снег вдавливаю сошки ручного пулемета.

Первыми показались танкетки, за ними два броневика. Из башен полоснули огнем, осыпали светящимися пулями кусты на повороте дороги. Надвигается главная колонна. Машина за машиной, под брезентом поют. Веселые, сволочи!

Во мне все умерло: перестал ощущать ноги, застыли живот, спина. А машина за машиной, машина за машиной. В прорези прицела что-то лохматое то наползает, то отползает.

- Дядька, стреляй! — Паренек толкнул меня в бок.

- Ты что?!

Ближнюю ко мне машину стало заносить — скользко. Кузов — поперек дороги. Высыпали веселые солдаты, дружно облепили семитонку. Подъехали еще, и из тех солдаты выскочили.

Пули всадил в самую середку толпы. Со скалы посыпались противотанковые гранаты. Мелькнула комиссарская папаха... Увидел, как взлетела от взрыва машина и с треском рухнула в кювет. Расстреливали в упор. Только после боя узнал, что разрядил три диска, — когда только второй номер успевал заменять?

Крики, стоны, команды... Над нами огненный шквал. Кто-то толкнул меня в плечо:

- Время отходить, товарищ командир!..

Бежали по сухому руслу, оно вывело нас за холм.

Пули, снаряды, мины вспахивали высотку над табачной делянкой. На ней никого уже не было.

Через день узнали: разбили эсэсовский батальон и, главное, в суматохе боя удрали от немцев арестованные.

Меня вызвал командующий партизанским движением. Вытянулся перед ним, жду, что скажет.

- Ты кто такой? — загудел его бас в просторной землянке.

- Командир Приморского партизанского отряда.

- Это мне и без тебя известно. Почему не по чину бьешь?

- Пули чина не разбирают, товарищ командующий.

- Звание имеешь?

- Старший лейтенант.

- А на батальон замахнулся, непорядок. Командовать тебе бригадой!

Было или не было?..

Броситься сейчас в Сочи, в штаб партизанского движения, и оттуда — в крымские леса? Но трезвое понимание, что там-то я не сдюжу — могут, подкачать простреленные легкие, и я стану для всех обузой, — сдерживает меня.

Вот-вот придет из Москвы приказ о моей демобилизации. Надо опередить его. А как, как?..

* * *

Прошла еще неделя. В Крыму ожесточенные бои на плацдармах. Тревожно: в городе много санитарных машин.

На старом базаре столкнулся с командиром первого отряда нашей партизанской бригады:

— Сергей Павлович!

Он заморгал близорукими глазами:

— Простите, но я вас...

— До каких пор будете держать свой отряд у Железных ворот, товарищ Кальной? — спросил, как порой спрашивал его в лесу.

— Наш комбриг Константин Николаевич!.. Ну и омолодили вас — хоть в женихи. — Обнял меня. — Ты ж в сыновья мне годишься! Тридцать-то будет?

— Недобрал.

— Вот потеха! — Он потянул меня за рукав. — Пошли-ка, хлопец. — Повел мимо торговых рядов, за ларьки. Возле халупки с дымком, рвавшимся хлопьями из железной трубы, выведенной в окно, остановился. — Тут по старой дружбе нам кое-что сообразят.

Мы сидели в накуренной комнатенке. Сергей Павлович никак не мог оправиться от удивления:

— И кому я подчинялся?.. Почему-то мне думалось, что мы с тобой прошли одну и ту же жизнь. Я под Скадовском бил беляков, а ты в это время, оказывается, пешком под стол ходил... Ну и дела. А может быть, ответственность за человека, когда рядом смерть, возвышала всех нас над прошедшими годами... Ну да ладно, ты лучше расскажи, как с того света в этот пришел. Мы же тебя похоронили...

Он слушал, впитывая в себя каждое мое слово.

— Что ты потерял в Краснодаре? Наши ж в Сочи.

— Я кадровый офицер, и судьба моя в руках армейских богов.

— Веру ты нашел?

— Веру? Я ее не искал.

— Почему не искал? — Глубокие складки набежали на высокий лоб Сергея Павловича. — Она же родила.

— Как это — родила?

— Как все женщины рожают. Только в госпитале, раненая. Ребенок у тебя.

— Я совершенно ничего о ней не знаю с тех пор, как ее эвакуировали на Большую землю.

Сергей Павлович посмотрел на мои ордена.

— Когда их тебе вручали, неужели ничего о ней не сказали?

— Получал я их в бакинском госпитале.

— После твоего ранения месяца через два или три, уж не помню, пришла радиограмма из Центра. Сообщали, что Вера Куликова лежала в Армавире в госпитале в сорок втором году. О дальнейшей ее судьбе мы ничего не знаем...

Я находился в странном состоянии: ни боли, ни страдания, ни радости.

Вера в мою жизнь ворвалась так же внезапно, как и ушла из нее.

Встретились мы за два месяца до войны, в санатории. Мне было двадцать три года, и был я, молодой лейтенант, беспричинно счастлив, влюблялся во всех красивых женщин. Ходил, выпячивая грудь, но в душе был до смешного робок и стеснителен. Она с мужем появилась в столовой; их усадили за мой стол. С трудом я оторвал от нее взгляд и уткнулся в тарелку с жарким.

Она заказала обед, переставила приборы, улыбнулась мне:

- А вы здорово загорели.

- Солнце крымское...

- Ух как я соскучилась по нему!

- А вы бывали здесь?

- Да, еще девчонкой.

Она с детским почмокиванием съела дрожавшее желе, вытерла салфеткой пухлые губы, спросила у молчаливого мужа:

- А что будет дальше?

- Пойдем отдыхать, — сказал он.

- О, скучища! — Она смело взглянула на меня карими глазами, над которыми высоко были приподняты густые короткие брови. — А вы мне покажете море?

Муж скользнул по мне тяжелым взглядом.

- Ты не против? — спросила она его.

- Пожалуйста. — Он зевнул.

Мы относились друг к другу по-дружески, раза два ходили в парк, на Крестовую, хорошо сыгрались на волейбольной площадке. Она легко подбрасывала над сеткой мяч, а я, высоко подпрыгивая, лихо резал под одобрительные хлопки зевак. Как-то я стал свидетелем неприятной сцены: смущенно озираясь, Вера тащила перепившего мужа в палату, тихонько по-бабьи причитая: «О господи! За какие грехи на мою голову такая напасть!»... Мне стало жаль ее.

После этого случая Вера показывалась только в столовой. Время моего отъезда приближалось, и я торопил его, убивая часы в походах по горам.

Был хороший день — вовсю светило солнце, блики его играли на мелкой ряби моря. Я далеко заплыл. Вдруг услышал ее голос:

- Костя, сюда!

Выплыл на женский пляж.

- Здравствуй, что тебя не видно?

- Садись и не спрашивай ни о чем. Лучше скажи, какая у меня спина?

- Загорелая...

- Пойдем на Крестовую.

- Но мы были там.

- Пойдем, пожалуйста.

Тропа вилась над старыми виноградниками, пропекалась боковыми лучами заходящего солнца; из леса тянуло талым снегом. Вера была в легких туфельках, шагала впереди — я видел ее тугие икры. Шла быстро, ни разу не оглянувшись. За виноградниками начался сосновый бор, усыпанный прошлогодней хвоей. Развалины Генуэзской башни торчали на самом пике Крестовой. Мы остановились под ними. Вера уселась на старый пень. Я собирал голыши, спаянные неизвестный составом. Выбрал покрупней, нашел булыжник, положил голыш на скалу и стал колотить по нему. Он не поддавался.

- Смотри, Вера! Покрепче бетона. Вот так раствор! Говорят, на яичном белке...

- Поцелуй меня, Костя...

...Они уехали внезапно.

Началась война. Наша Крымская дивизия уже сражалась у Каховки, а меня вместе с группой командиров-коммунистов направили в распоряжение обкома партии: готовились к партизанской войне.

Бои шли у Перекопа, когда Вера как с неба свалилась и вошла в мою холостяцкую комнату и сказала:

- Константин, без тебя не могу...

В партизанском отряде нас считали мужем и женой. Вера тяжело перенесла зимний голод — исхудала, болела. Самолеты стали садиться на наши ночные аэродромы, и ее эвакуировали.

Когда горы, казалось, ходили ходуном от ураганного ветра, когда холодные дожди днем и ночью секли леса, а речушки так взбухали, что сносили бревна-перекладины, по которым мы перебирались с берега на берег, на наши землянки наваливалась тоска. Тогда пели, чаще всего «чапаевскую». «Ты не вейся, черный ворон, над моею головой», — запевала Вера, у нее это ладно получалось. И потом мы пели те же песни, но такого запевалы у нас уже не было. Голос ее хорошо помню, а облик — как в тумане. В лесу мы все были на одно лицо — мужчины и женщины, пожилые и молодые.

И вот снова Вера врывается в мою жизнь. Вера — мать моего ребенка...

Запросили Сочи — ничего нового: ее дорога оборвалась в Армавире, в госпитале 4148.

Тепло из предгорий отбросило зиму за Кубань. В городе грязь непролазная. На вокзале нашлась добрая душа: помощник коменданта устроил меня на поезд, следовавший до Армавира.

На разъездах пропускали фронтовые эшелоны, санитарные поезда; прошел товарняк со скотом — второй путь еще не был восстановлен. За окнами тянулась серая степь, затихшая в ожидании запоздалого снега.

Армавир встретил солнцем — зимним, блеклым.

Город не город, станица не станица. Взорванный элеватор, обгоревшая коробка маслозавода. Пустынная площадь.

Увидел развалины. Мне сказали — бывшая школа, в которой и располагался эвакогоспиталь.

Подошел — груда кирпичей, остаток стены, поросшей мхом, и тополя, выстроившиеся в ряд, оголенные, сиротливые. Тогда, в августе сорок второго, они шелестели серебристыми листьями, и Вера, наверное, смотрела на них из окна...

За руинами заметил хатенку с железной трубой над толевой крышей. Подхожу — пахнет дымом.

— Есть кто?

— Ну? — Из двери высунулась старушка.

— Доброе утро, мамаша. Здесь находился госпиталь сорок один сорок восемь?

— Какой — не знаю, а раненые лежали.

— Жена моя тут была.

— Какая такая жена? Тут девки были у пилотках, семечки лузгали...

— Она рожала тут, понимаете?

Старуха приумолкла, прикрыла глаза, встрепенулась:

— Верка, что ли?

— Вера, ну да! Вера — жена, партизанка, а я муж...

Она уставилась мне в глаза, да так, будто когда-то знала меня, а теперь никак признать не может. Перекрестилась:

— Царствие небесное ей и малютке ейной... Был слух, разбонбили поезд-то на Верблюде. Станция такая, слыхал? Разбонбили, а потом танками давили. Ах, бедолаги! Не дай бог того лета. Попалили народушко — царствие небесное... А ты и вправду ейным мужем был?

— Вправду, мамаша.

— А рожала — не дай господь!.. Сама у гипсу, а дите идет себе на свет, идет. Крутая баба, дюжая... Народушко попалили — царствие небесное. — Перекрестилась и пошла к хатенке.

— Мамаша!

— Ты иди, иди себе, я уже все сказала...

Вот так война по ней проехалась... За каким-то счастьем летела в Крым, пришлось мерзнуть в засадах, наравне с мужиками шагать по ледяным откосам яйлы, часами простаивать в караулах и, прячась от нас, блюсти в чистоте свое молодое тело...

Мы старались выделить для нее кусок покрупнее из строго лимитированной вареной конины. Она таскала сушняк, топила железную печурку, стирала наше белье...

Шагаю по шпалам, вижу железнодорожные цистерны, ржавые, с пробоинами в кулак. За земляным валом — скелет вагона, пульмановского. Поднялся на вал — открылись мглистые дали Пятигорья. Тишина, лишь в небе каркает воронье...

Когда наступила весна, Вера часто лежала, уставившись в темный потолок землянки, и беззвучно плакала. Что скрывала она за своим упорным молчанием — тайну беременности, открывшуюся ей, или свою, по существу, полную беззащитность? За всю суровую зиму я ни разу не притронулся к ней. Лишь однажды, когда растаял снег, оставшись вдвоем в лесной тишине, мы отдались любви — молча, угрюмо, стесняясь друг друга. Казалось, все вокруг восставало против нашей близости — и ветер, что шумел в деревьях, и сойки, с криком вспорхнувшие над нами и обронившие несколько голубых перышек, и товарищи, во взглядах которых потом нам мерещилось беспощадное осуждение...

Где, на каком километре танки добили санитарный эшелон? Молчит степь, лишь шелестят мертвые травы. Как мне неуютно и одиноко сейчас на земле!..

Переночевал в заброшенном хуторке. Утром добрался до вагончика с проводами — станция.

— Эй, начальник, тебе на Краснодар? Вот-вот поезд примем.

— Спасибо...

Добрался до города.

Полночь, вокзал переполнен, негде голову приткнуть. Духота — до дурноты. Вышел на площадь. Тут сыро, одиноко. Где и как провести ночь? Неужели снова в свою холодную, как погреб, комнатенку?.. А больше некуда...

Вскочил на заднюю площадку трамвая.

8

Улица темная, тихая-тихая. Дома — как гробы. Лишь где-то рядом журчит ручеек. Вошел в знакомый дворик, огляделся — ни огонька. Забарабанил пальцами по окошку.

— Кто там? — Голос испуганный.

— Ваш квартирант.

Сверкнул огонек, мягкий свет разлился за занавешенным окном.

— Сейчас...

Приоткрылась дверь.

— Входите. Только в вашей комнате страшная сырость.

— Как-нибудь...

Она подняла лампу.

— На вас лица нет. Зайдите, погрейтесь.

Стою у двери. Она поставила лампу на стол, выпустила фитиль, в комнате стало светлее.

— Снимите шинель, садитесь поближе к печурке — она теплая.

— Благодарю.

— Хотите чаю?

Открыла печную дверку, пошуровала железным прутом, подбросила аккуратно распиленные дровишки. Вспомнилось: «Они ей, гадюке, топку навезли — на цельный год хватит!»

В комнате чисто, стены без фотографий. На окнах занавески, крашеный пол, кровать застелена дорогим шерстяным одеялом. Тикают с важностью старинные настенные часы. На туалетном столике небольшая фотография: капитан с орденом Красной Звезды.

— Муж?

— Брат.

— А муж?

Повернулась ко мне лицом:

— Не все ли вам равно?

— А как вам... при них-то?

Хлопнула дверцей печки, поднялась, взяла венский стул, села напротив меня.

— Вы из любопытства?

Подумалось: ее много раз спрашивали.

— Не эвакуировались? А почему?

— Так уж вышло... Мужа со мною не было, у сына малярия. Немцы за Ростовом, идут на Краснодар. Мечусь по городу, в военкомат, в райсовет: «Помогите, они же убьют моего мальчика!..» Но всем не до меня — эвакуируются...

— И все же вы не ответили на мой вопрос.

— На какой?

Сердито пнул ногой кучу сухих чурок.

— Откуда это? Задарма доставили?

— Не смейте! — Она часто задышала.

Во мне дрогнуло что-то тяжело-виноватое, я начинал себя чувствовать так, как, бывало, в лесу, когда бой, в исходе которого почти не сомневался, оказывался проигранным.

Она вдруг выпрямилась, рассмеялась:

— Простите... Вы так похожи сейчас на моего сына, честное слово... Нашкодит, а потом придет и станет — такой колючий, взъерошенный... И не такой уж вы страшный... Господи! — по-детски всплеснула руками. — Почему всех на один аршин?.. И так горько, что даже вы, подполковник... — Вздохнула. — У нас чай готов... — Несуетливо собрала на стол.

Уйти подобру-поздорову? Но хочется тепла, хоть убей — не подняться.

— Прошу к столу.

Сидела ко мне боком, близко; я видел — на указательном пальце у нее свежая ссадина, ногти обломаны.

— На развалинах кирпичи таскаю. — Убрала руку.

— Трудно?

— Еще бы!

Мы встретились взглядами. Ее верхняя губа с мальчишеским пушком подрагивала.

— Одну минутку. — Вскочила, шагнула было от стола, а потом неожиданно сказала: — Господи, мы так долго говорим, а как звать друг друга, даже не знаем.

— Константин.

— А я Галина. Галина Сергеевна Кравцова по паспорту. — Протянула руку. Ладонь у нее маленькая, теплая и сильная.

Она вышла, возилась в сенях, как мне показалось, очень уж долго. Я, сам не знаю почему, хотел, чтобы она сидела рядом, чтобы ее губа подрагивала. Никогда в жизни такого я еще не испытывал. И доверие к женщине, которую еще час назад совсем не знал и не хотел знать, крепло.

Она вошла в комнату.

— Вот, вино. — Поставила бутылку возле меня.

Взглянув на этикетку, я встал, посмотрел ей в глаза.

— Что с вами? — спросила потерянно.

Не отвечая, круто повернулся — и к вешалке.

— Ключ на месте, — негромко сказала она.

Вошел в свою комнату — охватил холод, сырость. Лег, никак не мог согреться... Нехорошо на душе, глупо нехорошо... Перед бабенкой-стервой... Сразу же показала себя — вино выставила, не постеснялась!..

Спать, спать. Но так и стоит перед глазами бутылка «пиногри», ай-данильский. Сорт наш, крымский, редкостный, — бывало, и за большие деньги не добудешь. Немцы с ходу разграбили старинное хранилище, и вон куда дошла бутылка... Дедок не врет: дровишки, винцо... В кутерьме военной такие не теряются.

К утру сон сморил накрепко. Слышу, стучат, но голову поднять не могу.

— Живой здеся кто, а? — Вошел старшина. — Цельный час гремлю, шумлю, а вы вроде намертво сваленный.

— Чего приперся в этакую рань?

Старшинские глаза обзыркали комнату.

— Не скажите, десятая година... Вызывают в военкомат.

— На что понадобился?

— Добрая весть поутру ходит.

Схватил старшину за плечи:

— Ну?

— Ждут, а потом — прямехонько фрица дубасить!

Собрался как по тревоге. У самой калитки оглянулся — домишко провожал меня молчаливыми окошками.

9

Большая станица, а в ней фронтовой офицерский резерв. Как многие кубанские станицы, и эта растянулась на версты. Улицы широки, дворы просторны, местами сливаются — ни заборов, ни плетней. Меж оголенных акаций дымят трубы хат-мазанок под камышовыми крышами.

Я знаю: полы в них земляные, с тонким слоем зеленого кизяка, окна с глухими ставнями и железными задвижками. Главная улица — Красная. Тут немало домов под оцинкованными крышами, стены из красного кирпича.

Тучи поливали перенасыщенный чернозем дождями, стояли лужи, грязь топкая, глубокая.

У каменного дома с высоким фундаментом, застекленной верандой, над которой тяжело склонился мокрый красный стяг, топтался дневальный. Я спросил:

— Здесь штаб офицерского фронтового резерва?

Из-под капюшона сверкнули строгие глаза.

— Вымойте сапоги, а то не пущу.

— Что такой приветливый?

— Вот придет ваша очередь, подневалите на этом собачьем холоде — еще не так запоете...

Я натаскал из колодца с журавлем воду в корыто, помыл сапоги, подошел к дневальному:

— Подойдет?

— Мне-то что, полковник Мотяшкин так требует...

— А кто он такой?

— Начальник фронтового резерва товарищ полковник Мотяшкин. Тыловик. Чего стоите? Идите и непременно загляните в каморочку. Там щетки, крем, иголочки, ниточки... Теперь так заведено. И шинель снимите...

Чистил сапоги, прикидывал, соображал: надо быть в форме, взять верный тон... Кажется, все в порядке.

Остановился перед дверью, обитой черным дерматином, постучал:

— Разрешите, товарищ полковник?

— Войдите.

— Подполковник Тимаков прибыл в ваше распоряжение!

Полковник, с ежиком седых волос, лобастый, пристально посмотрел на меня.

— Молоды. Давно в звании подполковника?

— Приказ наркома обороны СССР от двадцать шестого ноября тысяча девятьсот сорок второго года за номером ноль двести сорок два!

— Похвальная память. А наблюдательность и хорошая память — наиболее важные качества воина. Надеюсь, в резерве буду иметь достойного старшего офицера.

— Рад стараться!

— К сожалению, не все это понимают. — Полковник вышел из-за стола, усадил меня на черный диван с высокой спинкой и сам уселся рядом. — Есть такие, что считают фронтовой резерв местом ничегонеделания, вроде приятной паузы между госпиталем и передним краем. Отсюда случается и вино, и карты, и прочее... У меня свой взгляд. Именно здесь, в недалекой от фронта, но достаточно спокойной обстановке, офицер обязан до конца проштудировать новый устав полевой службы, аккумулировать дисциплину...

Он говорил, а его дребезжащий, будто простуженный голос казался мне знакомым. Где же я его слышал? Постой!..

...Тогда меня внесли в вагон, уложили на нижнюю полку, дали снотворное. Уснул, но передо мной все время возникали картины лесной жизни, одна из них была такой реальной — хоть рукой трогай: Будто я в горах, на крутой скале. Разбегаюсь, чтобы прыгнуть, натыкаюсь на что-то твердое и... прихожу в себя от боли.

- Не надо биться головой об стенку, — слышу женский голос.

Вагон вздрогнул от толчка. Едем. Сознание мое снова раздваивается: соображаю, что нахожусь в санитарном эшелоне, что меня куда-то везут, но вместе с тем переживаю и другое, что надвигается, как падающая стена... Я в глухой пещере, коптят под ее сводами свечи — горит кабель, — на сталагмитовых наплывах лежат раненые. Заросшие лица, растрескавшиеся губы. Кто-то, расшвыривая носками сапог гремящие пустые банки, бежит ко мне. «Костя! Немцы минируют выход!» — Это голос комиссара. «Автоматчики!» — ору что есть силы. Вижу вспышки, даже полет трассирующих пуль, а звука нет. Нет!.. «Стреляйте, какого черта! Стреляйте!..» Чья-то холодная рука притрагивается к моему разгоряченному лбу:

- Не кричи. Настрелялся — больше некуда...

- Кто ты? Где я?

- Едем, слышишь?.., Я при тебе, сестра. А ты лежи спокойненько. И тебе легче и другим, а то шибко орешь!

- Верно, сестра... — Голос надо мной дребезжащий, вроде простуженный. — Надо врача позвать. Сестра! Пусть замолчит...

- Он бредит, товарищ полковник.

- Успокойте, есть же средство... Ведь с ума сойдешь от одной вони... Почему не перевязываете его? Требую начальника эшелона!

- Нечего требовать, лежите спокойно со своим аппендицитом.

Как длинна дорога... Болит кожа, болят все косточки. Наверное, солнце в зените — душит, нет мочи...

Перекаленный эшелон подкатил к Ташкенту, прилип к платформе. Пошло мужское разноголосье: один требует костыль, другой с кем-то прощается, третий кого-то материт. Санитары снимают полковника с верхней полки. Он ими командует: «За правое плечо, ногу повыше». Должно быть, грузный — санитары тяжело дышат...

— Вы как думаете, товарищ подполковник?

Начальник резерва поднялся с дивана, я за ним.

— В резерв попадаю впервые, — отвечаю ему.

Он вызвал дежурного офицера:

— Подполковника Тимакова — на Ворошиловскую, пять! Дайте проводника.

На Ворошиловской, пять — казацкая хата, впритык к ней сарай, чуть в стороне колодец с воротом, закрытый от ненастья позеленевшей конусной дощатой крышей.

Счистил с сапог грязь, подошвы потер о рогожу, лежащую у входа, вошел.

— Кто тут, эй!

Мертвая тишина.

Зала — так на Кубани называют большую комнату — увешана фотографиями: с выцветших карточек лупоглазо глядят казаки в черкесках с газырями, в узких поясках с набором из серебра, кинжалы, кубанки, Георгиевские кресты. В переднем углу иконы. На окнах цветы, земля в горшках черна, влажна — ухаживают.

Четыре солдатские койки, гладко затянутые серыми одеялами, выстроившиеся вдоль стен, кажутся лишними в этой просторной комнате с высоким потолком, лежащим на толстой матице.

Послышались шаги, я повернулся — у порога стояла пожилая женщина, повязанная черным платком. У рта и серых глаз сеть морщинок. Поклонился ей.

— Чи новый хвартирант? — спросила, разглядывая.

— Да.

— О та ваша койка.

— Спасибо.

— А дэ харчуваться будете?

— А они?

— Та таскают со складу муку, олию, трохи мьяса. Маю сало, борщу та узвару наварю — всэ дило.

— Добро. Как разрешите вас называть?

— Мария, по-батьковски Стэпановной буду.

Вытянулся перед ней:

— Прошу, Мария Степановна, зачислить на котловое довольствие подполковника Тимакова Константина Николаевича.

— Та не смийтэсь. — Глаза ее улыбались.

Не успел расположиться — в комнату вошли два полковника, чем-то похожие друг на друга. Сняли шинели, у обоих на кителях никаких наград. Значит, пороха еще не нюхали.

— Ну, казаки, геть к борщу, — позвала хозяйка.

— Степановна, у нас новый жилец, такой случай, а? — сказал один из полковников.

— Нэма, хоть уси куточки обшукай.

— А у деда?

— Та у дида Яковченко сноха дома. Вин ей боиться, як черт ладана. Сидайте та йишьте.

А борщ, борщ! Варево исчезало с такой быстротой, что Степановна едва успевала подливать...

Прошла неделя. Наконец-то зима снова добрела и до предгорья, подморозила жидкую грязь, перекрутила ее немыслимыми жгутами, запорошила снежком.

Северо-Кавказский фронт расформировали — резерв набит офицерами. Чем больше фронтовиков подбрасывали военные госпитали, тем энергичнее и деловитее становился полковник Мотяшкин.

Нас, полковников и подполковников, тридцать два человека — целый взвод. Служба идет, майдан истолочен начисто, звенит от мороза. Стараемся: ать-два! Носок вперед, плечи развернуты — ать-два! И так с рассвета дотемна. Устаю, как уставал солдатом-первогодком, когда мой отделенный командир часами учил меня ставить ногу на полную ступню.

Вечерами мои соседи-полковники с курсантской сноровкой складывали обмундирование. Глядя на них, и я поступал так же. Как-то улегся и подумал: что может сделать человек сверх того, что уже сделал? Или всегда надо начинать сначала?

И сегодня с утра строевая. Полковник Мотяшкин долго выравнивал наши колонны. Сам он был грузным, короткошеим, но шагал удивительно легко — корпус не дрогнет. Иван Артамонович наблюдателен: будто всех сразу видит — нет сил избавиться от полковничьих глаз. Наша колонна поравнялась с ним.

— Хорошо шагаете, подполковник! — крикнул он мне.

— Рад стараться!

— Ко мне!

— Есть!

— Ать-два! Ать-два!., Товарищи офицеры! — зычно — откуда только голос! — кричит полковник. Майдан замирает. — Вот он, — кивает на меня, — строевик. Слушай мою команду: пр-рямо, шагом арш!

Чуток корпус внаклон, левую ногу вперед и на полную ступню, потом правую... левую... А Мотяшкин, слегка откинув крупную голову назад, упоенно:

— Кр-ру... гом марш!

Под его счет «ать-два-три» — через левое плечо на сто восемьдесят градусов, с выбросом левой ноги.

— Шире шаг!

Еще в курсантской роте в Киеве натренировали меня, что называется, до артистизма. Точно и четко исполняю мотяшкинские команды.

— Молодцом, подполковник! — Иван Артамонович вытирает со лба пот, будто он, а не я маршировал.

— Благодарю и прошу позволения на сутки отлучиться в город Краснодар по личному делу! — выпаливаю неожиданно для себя.

Полковник, думаю, по инерции восторга, который он испытывал во время моего показательного марша, сказал:

— Вполне заслужили.

Но увольнительную подписал со скрипом, строго предупредил:

— Не опаздывать!

10

В город добрался на попутной машине. Куда идти? Зачем? Впрочем, хитрю...

Дни мои в резерве были заполнены до отказа: строевые и тактические учения, стрельбы и политзанятия. Как все, дневалил у входа в мотяшкинский штаб и придирчиво следил за блеском сапог и пуговиц на мундирах офицеров. Но в другой, глубоко затаенной стороне моей жизни нет-нет да и возникнет щемящее чувство вины перед женщиной, что живет в крохотном, домишке на окраине Краснодара. Почему так грубо я отнесся к ее душевной чуткости и доверчивости?..

Чем ближе к ее калитке, тем больше волнуюсь.

Вижу деда. Стоит там, где и стоял в первый раз, будто никуда и не уходил.

Поздоровались.

— Часом, подымить нэма чим?

— Найдем, старина. — Отвалил кучу папирос.

Взял, хитровато прищурился:

— Закоротыло, га?

Не отвечая, стучу в калитку; дедок похихикивает.

Калитка приоткрылась, Галина скользнула по мне настороженным взглядом:

— Заходите... — Сутулясь, пошла впереди меня.

В комнате, как и тогда, тепло, уютно. Сняв шапку, сказал:

— Сяду, с вашего позволения. — И опустился на стул.

Чуть откинув голову, она выжидательно смотрела на меня.

— Хотите повинную? — Я облизнул пересохшие губы.

— Не хочу...

— Уйти? — спросил, вкладывая в одно это слово неловкость, чувство вины перед ней.

Она помолчала, села напротив меня, оперлась ладонью на край табуретки. Заговорила не спеша:

— В ту ночь хотелось плакать — разучилась! — Секунду поколебалась. — Мне казалось, что люди должны друг другу доверять, искать в человеке прежде всего хорошее...

— Что же с вами случилось?

— То же, что и со всеми... Ужас оккупации! Вы не можете себе представить — жизнь вне закона, «рабы» и «хозяева» с «новым порядком», а при них прихлебатели, да не с пустыми руками, с автоматами... А финал — «оккупированная». Хоть плачь, хоть вой, но ты уже меченая...

— Старик, ваш сосед, знаете, что о вас?..

— Он гадина, мородер!.. Ходил на поле боя и грабил — убитых грабил. А сейчас грабит живых — доносами.

— Простите. Но вы вообще какая-то... н-неподходящая, что ли!...

Она грустно улыбнулась:

— И обижаться на вас трудно...

— Я солдат, обыкновенный солдат, привык напрямик...

— Не знаю, какими бывают необыкновенные солдаты. Но иногда вместо «напрямик» получается «напролом». — Вдруг спохватилась: — Который час?

— Без четверти двенадцать.

— Ой, опаздываю...

Выбежала в сени. Вернулась в комнату в пальто, в стоптанных туфлях, в своем пуховом платке, перекрещенном на груди и узлом завязанном за спиной.

Я поднялся:

— Останьтесь, Галина.

Отрицательно покачала головой.

Подошел к ней, торопливо прижал к себе... Сильным толчком отстранила меня:

— Не надо...

— Нет так нет! — Схватил ушанку.

— Не обижайтесь. Мне надо идти, а то попаду в неприятную историю...

* * *

До отхода поезда еще много времени. Как убить его?

Бродил по городу, сидел под своим дубом на берегу Кубани.

Медленно обходил базарные ряды — молочные, мясные, барахолку. Всего было много, но цены — моего месячного содержания хватило бы на три кило масла...

Вернулся на свою окраину, постоял у калитки, постучал — ни звука. Вспомнил, где Галина оставляет ключи. Перелез через забор, вошел в ее комнату, разулся и лег на кровать: напролом так напролом. Спал уютно, всласть...

Что-то заставило проснуться и насторожиться. Шаги, женские голоса. Скрипнула дверь.

— Кто здесь? — Голос испуганный, робкие шаги. — Ты, Виктор?.. Константин Николаевич? Боже мой, со мной золовка... — И с отчаянием: — Тут подполковник, мой квартирант... Такого еще не бывало!.. У него, правда, не топится...

Золовка ни слова. Угнетающая тишина: слышно, как за окном шумит зимний ветер.

Я готов провалиться сквозь землю.

— Извините, сейчас обуюсь...

Женщины вышли из комнаты.

Никак не могу засунуть правую ногу в сапог — подъем дьявольски узок. А тут хоть уши затыкай: за дверью приглушенные голоса.

Галина:

— Вот какая ты!.. Ну заболел, наверное, человек...

Золовка:

— Так бы и посмел забраться в чужую постель! Теперь понятно, почему на письма Виктора не отвечаешь. Он нас засыпал вопросами: где Галка, что с ней, почему не пишет?

Галина:

— Ты не смей. Ты мне не указ...

Первой вошла Галина.

— Как это понимать, Константин Николаевич?

— Прошу прощения — собачий холод загнал к вам. — Повернулся к золовке, щелкнул каблуками: — Тимаков Константин Николаевич... — Взялся за шинель.

Галина бросилась ко мне:

— Куда же вы на ночь глядя? Вот, возьмите хоть одеяло...

— Спасибо...

Посмотрела на золовку, потом на меня.

— Впрочем, ничего страшного не случилось. И мы будем рады видеть вас. Правда, Варя?.. Приходите завтра утром пить чай.

— Приду, спасибо...

Бродил под дождливым небом. Далеко перекликались сиплыми гудками паровозы.

Что делать? Поезд уже ушел. Все равно достанется от полковника Мотяшкина — опаздываю. Ладно: семь бед — один ответ!

Чертовски сырая комната, ворочаюсь и так и этак, а согреться не могу и под ее одеялом. Но усталость свое взяла: невольно прислушиваясь к голосам моих соседок за стеной — они, по всей вероятности, выясняли отношения, — уснул...

Стол был накрыт празднично. Галину не узнать: в строгого покроя синем костюме.

— Просим к столу, Константин Николаевич.

— Доброго вам дня. — Я посмотрел на Варю.

— Здравствуйте, — сказала с холодком в голосе. Шелковое платье с прямыми плечиками подчеркивало угловатость ее фигуры.

Галина спешит наполнить бокалы:

— Выпьем за солдат и офицеров, наших воинов!

Тост приняла и Варя — залпом осушила бокал. Лед, кажется, трогается.

— Вы учитесь? — спросил ее.

— В десятом, товарищ подполковник. — Вино придало ей смелости. Ткнула пальцем в награды: — Вам бы гордиться...

— Варя! — попробовала остановить ее Галина.

— Ничего худого не сказала. Товарищ, видать, человек решительный...

У Галины дрогнули губы.

— Зачем ты казнишь меня? Если уж ты судья, то почему не своему брату?

— Его не трогай, он фронтовик. Молчи!..

— Я больше не хочу молчать!.. Ты прекрасно знаешь, кто виноват в том, что меня бросили. Твой разлюбезный братец служил в Тимашевке, в часе езды отсюда...

— Перестань! — Варя топнула ногой.

— Он вам с матерью подбросил грузовичок продуктов и улизнул в Новороссийск, а оттуда в Сочи, а потом еще дальше — в Поти. Фронтовик!.. Служит и не тужит... Бросил меня одну с сыном. Вы все меня бросили и все меня судите. Почему вы — меня?

— Ты с немцами жила... жила!.. — Варя повернулась ко мне: — На той самой кровати, что и вы, вы...

Галина встала, упал стул. Выдвинула ящик стола, достала связку ключей и приказала:

— Бери и уходи в домик напротив, там дождешься поезда. И вот что скажу тебе и всему вашему куркульскому роду: не смейте, слышишь, не смейте переступать мой порог!

Я ждал от Вари новой резкой выходки, но, к удивлению, она молча взяла ключи, торопливо оделась и, не простившись, выскочила из комнаты. Хлопнула дверь.

Галина села, закурила, сигарета подрагивала в ее пальцах.

— Вы курите? — удивился я. — Выпьем?

— Не надо, Константин Николаевич. — Смяла в пепельнице окурок, откинула со лба прядь. — Скажите, зачем вы вернулись и... почему легли на мою постель?

— Так уж получилось... По-глупому, наверное, извините...

— Та ночь... Вы пришли ко мне насквозь промерзшим. С вас слетел напускной апломб, с которым вы впервые явились. Я была вам благодарна, так хотелось сделать приятное... И сперва ничего не поняла, почему вдруг ушли, а потом догадалась... Разве можно так? В оккупации оставались миллионы. Так что, всех под одну гребенку?

Я накинул на плечи шинель и не знал, что делать.

— Останьтесь, — сказала так тихо, что я скорее догадался, чем расслышал.

...Двое суток мы не выходили за стены домика. Ночью в окна заглядывала круглая луна.

Галина сидит, подобрав колени.

— Ты не спишь? — Нагнулась ко мне, подсунула руку под мою шею, другую запустила в волосы, — Ты никогда не полысеешь...

— Зато уже поседел...

— Вспомнилась мне та страшная ночь, когда ты кричал во сне. Я испугалась, побежала в твою комнату, у тебя было такое беспомощное лицо...

Я взял ее руку с ссадинами на пальцах, стал целовать, мысленно прося прощения.

— Ты что, милый?

— Не знаю, как мне уйти от тебя.

— И я не знаю, как расстанусь с тобой.. Тебя всегда ждут, И я хочу так жить, чтобы меня тоже ждали.

— Кто?

— До встречи нашей мне думалось, что все главное мною уже прожито. «Как на древнем, выцветшем холсте, стынет небо тускло-голубое. Но не тесно в этой тесноте и не душно в сырости и зное»...Так я ощущала мир до войны. Но война... Оккупация...

— Что ты будешь делать? Я могу помочь тебе?

— Я должна сама... С двенадцати лет сама свою ношу тащу... Отец у меня — здешняя знаменитость, доктор-терапевт с частной практикой, большой барин. Женился давно, на казачке, учился, а она, моя мать, на него работала. Родилась я, потом брат появился, тогда отец и бросил семью. Я осталась при нем, а мать с братом в станицу подались. Там у нее сейчас и мой сын. Росла, ни радостей, ни горя особого не зная. Но помню день, когда отец сказал: «Ты большая, будешь хозяйкой дома». Приду из школы и скорей на себя передник: кухарка, уборщица, в воскресный день в отцовской приемной и только поздней ночью с книгой. Мы тогда жили на Базарной, в большом каменном доме. Каким-то образом отца покорил студент-медик Витюшка, как он его называл. Юноша-паинька, послушный, начитанный. Играют в шахматы, стихи вслух читают, а я чищу и мою докторский кабинет. «Галка, кофе!» — на весь дом отцовский голос. И кофе подавала, и окурки убирала. «Витюшка, не зевай — золотые руки!» — подмаргивал отец. Два года проучилась в медицинском, а потом замуж за этого самого Витюшку. Родила сына, и все мы жили на Базарной. Их теперь у меня стало трое: отец, муж и сын. Мне бы учиться дальше, а отец свое: «Успеешь, молодая. Чужих в доме не потерплю». За месяц до оккупации я похоронила его. Меня немцы выгнали на окраину в эту чужую халупу, а дом на Базарной перед своим уходом взорвали. Я и осталась здесь — всем на суд...

— Не ты одна, всем не сладко — война...

— Согласна... Но речь не об этом, не обо мне. Я хочу воспитать своего мальчика. Пусть будет мужчиной, настоящим, не как его родной отец, отбывающий войну под черноморскими пальмами. Но сына нет со мной. Не хочу, чтобы он был свидетелем того, как некоторые помыкают тут его матерью. — Ее глаза стали влажными.

— Что же ты надумала?

— Буду ходить в военкомат, пока не возьмут или не зашлют к черту на рога...

Рассвело. Галина хозяйничала, а я брился и думал. Впервые о том, о чем никогда по-настоящему не задумывался. Как накапливается опыт жизни? Как человек обретает высоту, с которой видит ширь и глубину жизни, тогда как другие видят только то, что торчит под их собственным носом?..

Мы позавтракали. Галина торопливо убрала посуду.

— Нам пора. — Горячо поцеловала в губы. — Жить тебе, солдату!

* * *

...Я в вагоне — старом, дребезжащем; за окном тополя, равнина, запорошенная снегом, хаты, голые сады.

Еще ощущаю теплоту ее губ.

Дальше