Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Войлочные тучи неподвижным шатром накрыли белую, как гигантский саван, яйлу. Лишь изредка взгляд упирался в сосенку, острой верхушкой пробившую снежную толщу. Наст тверд, скользко, каждый шаг отдается болью в коленных чашечках: вещевой мешок со всем моим партизанским достоянием — спасительное одеяло, пара сухого белья, лоскуток от парашюта, два автоматных диска, набитых патронами, котелок, шесть штук сухарей и пачка пшенного концентрата — тяжелеет и тяжелеет.

Четыре тысячи двести одиннадцать... двести двенадцать... Пальцы правой ноги упираются в узкий носок трофейного ботинка на номер меньше, чем я обычно ношу... Четыре тысячи двести двадцать пять... двести двадцать шесть... За моей спиной шагает начальник штаба, дыша с астматическим посвистом в бронхах.

— Константин Николаевич, время для привала, — раздается его голос с хрипотцой.

Четыре тысячи двести сорок два... двести сорок три...

Начштаба, охнув, падает:

— Да не могу больше, хоть убей. Судорогой свело всего.

Я помогаю встать ему на ноги.

— Ну еще с полтысячи шагов, Алексей Петрович. Пошли, пошли!

Четыре тысячи двести шестьдесят два... двести шестьдесят три...

— Окончательно запорем людей, — бормочет он недовольно.

— А если «рама» застукает? Поштучно всех пересчитают.

— Какая разница? За ночь троих-то потеряли.

— Большая. Во-первых, они не побегут прямиком в штаб карателей с рапортом, а во-вторых, пошагали, пошагали дальше.

Четыре тысячи четыреста восемь... четыреста девять...

Нас гонит жгучая необходимость скрыть маневр бригады, измученной пятидневными боями с карателями у Чайного домика. Под их носом, можно сказать, проскользнули на яйлу. Черной ломкой линией растянувшись километра на два, идут отряды в неимоверно белом, словно неживом, пространстве. Размахивая рукой, кричу:

— Давай, давай, подтягивайся, хлопцы! Еще бросок, и ищи нас как ветра в поле.

Колонна постепенно сжималась. Вот и замыкающий — комиссар бригады Захар. Сорвав с головы трофейную румынскую папаху, он возбужденно доложил:

— Ни одного отставшего, командир! — Смахнул со лба пот. — Сколько нам еще топать по этой обнаженной пустыне?

— Еще бросок, всего один бросок.

— Бросок, бросок, ничего себе бросок! — бубнит Алексей Петрович. — Вон рядом чем не лес? Скомандуй, — на ж... туда скатимся.

— В том лесу пять троп и все не наши!

На западе небо перечеркнулось багровой полосой, тучи стали разбегаться.

— Шире шаг! — Я стал во главе колонны.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть... — начал новый отсчет шагов. Впереди показался силуэт кошары с какими-то нелепы-, ми розовыми завитушками на крыше. Да это же в упор бьет, солнце!

— Шире шаг!.. Еще шире!

Радужные круги перед глазами, яйла колышется, как люлька. Пятьсот семь, пятьсот восемь... А небо все выше и глубже. Розово-голубые окна расплылись и уже заняли всю западную часть небосвода.

Наконец-то! Тропа круто пошла по склону Демир-Капу. С южной стороны плато послышался рокот мотора.

— Бегом!

Уже нет строя — все очертя голову бегут, падая, кувыркаясь, поднимаясь и снова падая. А «рама» над яйлой. Мы волоком тащим тех, кто не мог добраться до леса. И когда вездесущий немецкий разведчик вынырнул из-за отрога Кемаль-Эгерек, на нашем склоне лишь белел снег.

Мне хотелось тут же, в этом лесном урочище, разбить временный лагерь, дать людям отдохнуть, выспаться. Только я знал, что делать этого нельзя, — до ближайшего гарнизона всего четыре километра. Повел бригаду вниз, к бурлящей Донге. Навели временную переправу — перекинули с берега на берег Два бревна. Кто бегом, а кто оседлав бревна по-кавалерийски, перебирались на ту сторону. Начался подъем, обледенелый, крутой. Лишь к полуночи мы пришли к водоразделу Донга — Писара. Над нами возвышался величавый Басман, облитый голубоватым лунным светом.

Мы работали. Очищались от снега площадки в девять квадратных метров каждая, в центре которых копались ямы для бездымного жаркого костра, а по краям натягивались на колья плащ-палатки. Разводили огонь из сухого граба, и земля прогревалась. Из-под снега собирали палую листву и стелили ее на просушенную землю.

Захар подтрунивал над Алексеем Петровичем:

— Сегодня мне спать, а дежурить у огня вам.

— Здравствуйте, это почему же? В прошлый раз я огонь держал.

— А кто сегодня бегал замыкающим?

— Так комбриг тоже шел со мной впереди.

— Ему с радистом и так всенощная.

Меж двумя деревьями я натянул антенну, штекер воткнул в гнездо передатчика.

— Ну как, Степан?

— Молчит пока, проклятый!

— Может, обрыв где?

— Батарейки не тянут.

— А ты их подсушил?

— Попробую еще раз.

Радист греет руки в карманах куцего пиджака, потом долго разминает пальцы — они обморожены. Я нервничаю, боюсь, что опоздаем с выходом на связь. Только торопи его не торопи, ничего ровным счетом не изменится. У него свой ритм. Вот он нестерпимо долго держит над огнем одну анодную батарею. Я бы подсушил другую, но знаю: в свое хозяйство он никого не допустит.

Наконец-то аппарат «задышал». Степан улыбнулся:

— Слой Хивисайда до звезд поднялся нынче.

Я не знаю и никогда, должно быть, не узнаю, с чем «едят» этот самый «слой Хивисайда», но коль Степа произнес эти два магических слова — будет надежная связь с Большой землей.

— Шифровать? — спрашиваю тихо-тихо, боясь спугнуть удачу.

— Ага.

Идет час, другой, я подремываю, время от времени поглядываю на Степана.

— Вот, отстучали, — радист сует мне бумажку с колонками шестизначных цифр.

Наклонившись над костром, я расшифровываю радиограмму. Штаб Северо-Кавказского фронта одобряет наш переход в Большой лес и просит «дать цель».

Дать цель! Я расталкиваю штабного разведчика:

— Иван, нужна срочно площадка для приема небесного груза.

— А? Что? Есть связь? Иду!

Звонкая морозная ночь. Под ногами поскрипывает снег; чем ниже спускаемся, тем становится его меньше. Стараюсь не отставать от разведчика, шагающего свободно, легко. Пересекли копаную дорогу, прошли дубовую рощу. Иван вывел меня к поляне, эллипсом легшей меж высокими соснами. Обхожу ее вдоль и поперек. Да здесь не только «У-2», но и «Р-5» сядет за милую душу!

Утренней связью радист отстучал «цель». Перед рассветом нам сбросили продукты на парашютах-торпедах. Они со свистом падали на снег, поднимая белые фонтаны.

В нашей клетушке в девять квадратных метров тесно: командиры и комиссары отрядов самолично пришли в штаб с ежедневными рапортами. Сами пришли, а ведь могли прислать связных. Но как не прийти, если на расстеленных плащ-палатках лежат мешки с сухарями, ящики с концентратами, картонные коробки с салом... Алексей Петрович дотошно просматривает списки личного состава отрядов от первой фамилии до последней. Набросился на командира второго отряда Кривенко:

— Кузьма Николаевич, побойся бога! Людей похоронил трое суток назад, а из списка не исключил.

— Нужен же какой-то резерв, Алексей Петрович.

— Получишь, обязательно получишь, но только для тех, кто пойдет на боевые операции.

Радист, глядя на меня, пальцем постукивает по циферблату своих часов. Ну и бежит время! Скоро семнадцать, через час надо выходить на связь. Я шепнул комиссару: «Уводи всех и распределяй продукты. Я подойду».

Написал подробный рапорт на имя командующего фронтом генерала Петрова. Старательно и долго шифровал его тем кодом, который знали только я и комиссар.

— Отстучи, Степан. Что примешь — принесешь мне.

Захар был мастак в дележке продуктов: лишнего не даст, но положенное отвалит с точностью чуть ли не до грамма. На этот раз слышу возбужденные голоса, и громче всех — бас Кузьмы Кривенко.

— Что за шум, а драки нет? — пытаюсь остудить пыл шуткой. Взгляд, которым встречает меня комиссар, понимаю без слов: боевой продовольственный резерв остается при штабе бригады!

— Это почему же? — Кузьма настойчив.

— Потому, что кое-кто больно щедр на него. Боевые группы продуктами будут снабжаться у нас. Ясно?

— Ясненько. Пойдем ныне налегке. — Кузьма бросил за плечи увесистый мешок с концентратами, крикнул своей команде: — Чего стоите? Сказано, шагом арш!..

Комиссар заранее нашел тайник — сухие барсучьи норки. Мы вдвоем перетащили туда продукты, защитив их от мокрени противоипритными пакетами, замаскировали.

Возвращались в лагерь. Последние закатные лучи стерлись с пика Басмана. Я расшнуровал ботинок и натянул сползший шерстяной носок. Распрямившись, увидел, как из штабной клетушки выскочил радист. Он подбежал к комиссару, сторонясь моего взгляда. Странно, почему не ко мне? Я забеспокоился:

— Что там стряслось?

— Иди, Степан, иди. — Захар что-то положил в карман дубленки, растерянно глядя в сторону.

— Почему молчишь? — Я подошел к нему.

Он протянул мне радиограмму.

Мою маму убили.

Захар что-то хотел мне сказать, но я жестом остановил его. Пошел к Барсучьей горке, прислонился к холодному камню. Ходил по тропам, теснимый горем, которое все окружающее делало чужим и враждебным. Только к утру вернулся в лагерь, улегся между комиссаром и начальником штаба. Они придвинулись поближе, грея меня спинами.

Через день на наш лагерь обрушился огонь карателей. Задымился откос желтого известняка — густо шмякались мины. С моим ординарцем Семеном, осыпаемые сухим крошевом, бежали мы вдоль Донги по зыбкому гравию. На той стороне за дубняком густо застучали автоматы.

— Наши, скорей туда! — закричал я.

Продираясь сквозь орешник, мы выбрались на чаир. Здесь пылала немецкая машина.

— Лягай, командир! — Семен упал на землю.

С карателем я столкнулся лоб в лоб. В его белесых застывших глазах стоял страх. Дряблое бритое лицо в угрях; фонарик с лопнувшим поперек стеклом болтался на пуговице черной шинели. Я не успел выстрелить первым...

2

...Море, залитое лунным светом, то надвигалось на меня, то куда-то пропадало. Держали меня цепкие руки. Семен упрашивал: «Да товарищ командир, не трэба так, бо звалитесь з самолета. Воно же море, не земля...»

* * *

Ни дней, ни ночей. Утеряно ощущение времени и пространства. Все застыло в неподвижности. В голубовато-сером мареве, куда меня окунули, лишь изредка двигались плоские тени, то приближаясь, то удаляясь от меня. Единственный раз распахнулось бездонное чистое пространство с плывущим на меня золотистым шаром. На нем с протянутыми зовущими руками стояла моя мать. Я рванулся к ней навстречу, но сил недостало высвободиться из цепко державшего омута. А шар медленно уплывал, растворяясь в пепельном безмолвии... От жгучей боли открыл глаза. На меня навалился свет такой яркости, что я остро ощутил свою наготу. Захотелось упрятаться от кого-то, так втиснуться в какую-нибудь щель, чтобы никому не было ко мне доступа. Я сжался в комочек, пытаясь освободиться, уйти от давящего многотонного груза, все мое «я» превращавшего в ничто...

Иногда меня точно втягивали в глубокий люк, наполненный парниково-удушливым теплом. Я всем существом своим сопротивлялся, но что-то было сильнее, и оно уволакивало меня в качающуюся духоту. И все же в этом призрачном существовании в глубинах сознания временами вспыхивало ощущение реальности бытия. Это был голос. Он что-то вещал, не знаю что, но он был, был рядом, как моя собственная частица. Как спасительный якорь, не позволявший оторваться от своего берега. Я не был один-одинешенек в бездне... Выбравшись из нее, я увидел Семена, живого Семена Ивановича. Глаза его, обведенные темными кругами, жалостливо смотрели на меня:

— Ох и помучили же вас, Константин Николаевич!

— Где я, Семен?

Щетинистые кончики усов Семена Ивановича дрогнули. Он приложил палец к губам, требуя от меня молчания. Мужчина в белом халате присел на мою кровать, взял руку, бросив на меня профессионально строгий взгляд:

— Запрещаю вам говорить, поворачиваться и даже думать. Вы будете спать, спать. Теперь все зависит от вас. А нянька у вас замечательная.

Я осматривал палату. Она была просторная, с высоким окном, за которым пошевеливались лапчатые листья чинары. Перевел взгляд на доктора.

— Вы в Баку, Константин Николаевич, в военном гарнизонном госпитале. — Он посмотрел на часы. — Семен Иванович, за обедом!

Вошла сестра и, перехватив жгутом руку, сделала мне внутривенное вливание. Семен Иванович покормил меня какой-то сладковато-кислой болтушкой. Начали слипаться глаза, и я медленно окунался во что-то теплое, ласкающее.

...Время исподволь входило в меня. Свет, звуки, запах», краски, трехмерность вещей — все это как бы заново возвращалось. Словно птица, распахнувшая надо мною свои огромные крылья, Семен Иванович защищал меня от каждого дуновения ветерка, от испепеляющей жары, от всего того постороннего, что могло бы помешать восстанавливать силы.

Настал день, когда меня усадили в постели. Я увидел свои ноги и ужаснулся: как плети, кожа да кости. Врач перехватил мой взгляд:

— Все это наживное, друг мой. Пришло время сказать вам самое существенное: у вас под ключицей сквозная пулевая рана. С самой раной мы справились бы с меньшей затратой и ваших и наших сил. К сожалению, как это довольно часто случается, вместе с раной вы получили гнойный плеврит. Он-то и держал вас на привязи, вы долго не могли выйти из коматозного состояния. И не исключена возможность его повторения. Мы более или менее вас подкрепили. Теперь необходимо подготовиться к эвакуации за Каспий, куда-нибудь в район Заилийского Алатау. Но для этого надлежит строго соблюдать режим, от еды не отказываться и пока не подниматься.

...Жара стала невыносимой. Семен Иванович завешивал палату мокрыми простынями. Они высыхали за какие-нибудь десять минут.

— И як тут люди живуть? Сонце не пече, шкварыть.

— Оно горячее и в твоем Джанкое.

— Ага, там то с Азова, то с Черного прохлада. А шо Каспий? Мазут.

Прошли бурные дожди и принесли с севера свежее дыхание. По утрам мне совсем хорошо. Хочется подняться, подойти к окну, увидеть свет божий. Но строгие глаза доктора, да и вечерняя температура держат на приколе.

Как-то Семен вошел в палату озабоченный.

— Что там, старина?

— Беруть усих выздоравливающих, потрэба в солдатах, — вздохнул он.

— И до тебя доберутся?

— А чого, воно же война...

Из-за Каспия на город навалился «афганец» — горячий сухой юго-восточный ветер. Я снова затемпературил. Не было сил шевельнуть распухшим языком, обожженным кислородом. Настойчиво звал:

— Семен! Где ты, Семен?

Услышал женский немолодой голос:

— Твой Семен тамочки, где все мужики. Сама ему и рубаху и сподники постирала... Уехал, вот ему и дорога. Ты лежи, твое при тебе, а там и твоя за море дорога...

Семен! И друг, и нянька, и боевой товарищ. Как недостает тебя, твоих забот, которые грели особым теплом, поддерживавшим незримую связь с живым прошлым. Без тебя так трудно в немощном одиночестве. С кем мне теперь вспоминать те четыреста дней нашей партизанской жизни?

3

Наш пароход качало. Через иллюминаторы виднелись то клочки облачков, то косяки пенившихся волн. Над ними вихрилась радужная пыль, Силы, которые я все же накопил за месяцы госпитальной жизни, уходили, как вода сквозь незримую трещину.

Нас долго не принимал Красноводск — сутки маялись под знойным солнцем. Не помню, как причаливали, как высаживались на берег. Очнулся в машине. Она шла медленно, изредка подбрасывая носилки; пахло перегретым песком и паровозным перегаром.

Внесли в вагон. На меня навалился спекшийся воздух, и перемешалось в беспорядочной чехарде время. Мне никак не удавалось восстановить последовательность его течения. Памятью рушились границы прошлого и настоящего. Они ускользали, как ускользает порой грань между явью и сном. В партизанские мои треволнения вторгались голоса из санитарного вагона. Кто-то с мужским немногословием, успокаивал: «Держись, подполковник»; кто-то проявлял недовольство моим неудобным соседством; чьи-то мягкие руки, пахнущие мятой и свежим огуречным рассолом, прикладывали к моему разгоряченному лбу холодные компрессы.

После Ташкента наш эшелон пошел без задержки. Вскоре почувствовалась близость гор, солнце стало милосерднее, и задышалось чуть-чуть полегче. На шестые сутки добрались до Алма-Аты. На машине везли меня в горы, было тепло, в лицо навстречу — освежающая струя с полынным духом. Дорога вилась вдоль русла реки, повторяя ее изгибы. Переехав мост, поднимались все выше и выше. Остановились в тени под чинарой. Носилки сняли с машины, поставили их под деревом. Сквозь листву просвечивала такая яркая синь неба, какая бывает у нас в Крыму. Я лежал недвижно, еще не веря, что могу вобрать в себя живой воздух. Ко мне подошла женщина в белом халате, рослая, круглоглазая, брови будто сажей наведены. В ее руках история болезни. Она быстро перелистала ее, наклонилась ко мне.

— Подполковник Тимаков? С приездом. — Она слегка картавила. — Вам у нас будет хорошо!

Ее окликнули:

— Товарищ майор, Ксения Самойловна!

— Сейчас иду! — Повернулась к санитарам: — Подполковника в хирургию!

Меня понесли в корпус. Пахло хлоркой. Носилки протащили по длинному барачному коридору. В палате пусто, прохладно, а за окном платан и высокое небо. Там солнце, синий воздух. И мне хочется туда.

На другой день залихорадило. Дыхание пресеклось, воздух в легких давил на бока — казалось, вот-вот разорвет меня. Струя кислорода на какой-то миг возвращала дыхание, но потом снова начиналось удушье. Руки, ноги, тело были чужими. И — полный провал сознания, темнота...

Не сразу соображаю, где я. Незнакомая сестра раздвинула занавески и распахнула окно. Ласковый прохладный воздух заполнил палату. Женщина, улыбаясь, с поильником в руке подошла ко мне:

— С добрым утром. Попьете? — Ватным тампоном протерла мне лоб, щеки, губы.

— Спасибо, сестра. Почему у меня так болят кисти рук?

— Держали мы вас. Вы двое суток все кричали: «Пустите, раскручусь!» Теперь все это позади.

На меня навалился сон. Смутно чувствовал время, когда кормили, поили, пичкали лекарствами. Не то наяву, не то во сне мелькали разные лица, чаще всего материнское. Я видел три абрикосовых дерева у нашей хатенки, посаженных в день рождения каждого из нас, трех братьев. Они росли такими же непохожими друг на друга, как непохожи были мы, трое ее сыновей. Трое. Братья полегли на границе в первые дни войны, а теперь я один. Мое дерево росло узловатым, терпкие плоды сводили рот, корявые ветки бодались — на них частенько оставались клочья моей латаной-перелатаной одежонки. «Срублю!» — грозилась мать...

Меня поместили в просторную комнату в два светлых окна, за которыми виднелись горы. И слышался зовущий шум реки. Сосед мой — одноногий капитан Кондрат Алехин. Глаза у него шустрые, голос подсажен — посипывает.

После завтрака врачебный обход. Ждем Ксению Самойловну. Вот-вот раздастся стук ее каблучков. Идет... К нам? Мимо. Секундная стрелка на моих трофейных часах совершает круг за кругом, а шаги ее то приближаются, то удаляются. Минуты почему-то длинные-длинные.

— Здравствуйте, товарищи офицеры!

К кому первому подойдет? К Кондрату. У того блеснули глаза.

Я преклоняюсь перед ее врачебной смелостью. Она обнаружила у меня в межплевральной полости застрявший осколок кости. После резекции двух ребер удалила его и, выкачав гнойную жидкость, ввела туда какое-то масло. Свершилось чудо. У меня окончательно спала температура, впервые после ранения появился аппетит.

Она прослушивает меня — я вижу ее глаза, они совсем рядом и ласково смотрят на меня.

— Одевайтесь, Константин Николаевич, я вами довольна. Теперь поработает наш климат. Потренируйтесь в ходьбе по корпусу, и я вас выпущу на свет божий.

Меня учили ходить. Я сел на кровать, поддерживаемый нянькой и сестрой. Свесил худые ноги с острыми коленками — они казались пудовыми. Первый шаг, второй... — закачались стены, вспотел, нательная рубашка прилипла к телу.

— Хватит, сестра!

— Нет-нет, сегодня идем от кровати до окна и обратно.

Через день маршрут мой удлинился: от постели до самого сестринского поста. Раненые чуть ли не по ранжиру выстроились вдоль стены:

— Топай, топай, доходяга!..

Прошла неделя, и я уже не нуждался в поводырях. Не спеша одолевал дорожку от отделения до старой чинары. В ее тени лежал длинный обрубок дерева, отполированный солдатскими задами. Тут и перекур и «брех-бюро».

Заскучал. Все чаще посиживал под чинарой с Кондратом Ивановичем.

— В добрые руки попал ты, подполковник. Еще Гитлера будешь доколачивать. А мне — все, хана! Еще там, в горячке, отчекрыжили ногу. Поторопились, — зло ударил по костылям.

— Теперь протезы делают.

— А на хрена они мне...

С утра лил мелкий дождь, тоскливый. Потом из-за гребня горы ударило солнце. Высоко парили орлы. Они не такие, как у нас в Крыму, покрупнее.

— Курнешь, может? — Кондрат дал тонкую папироску.

Затянулся — слезы на глазах.

— Ничего, обвыкнешь. А все же немцев шуганут на Смоленском направлении.

Молчу, не хочу спорить, надоело. Утром наспорились. Я ему доказывал:

— После Днепра нажмут на Крым, на Одессу.

А он:

— Ерунда! Стратегия, стратегия! Ты ни черта в ней не разбираешься. Сталин не позволит жить Гитлеру в трехстах километрах от Москвы. Дошло?

— Не обязательно. Наши как двинут на румынскую границу — сожмется Гитлер, уберет московский кулак, как курский убрал.

— Скажешь тоже — «убрал». Под корень резанули — за Днепром аукнулось.

— Резанули, верно. Но пойми — наши на Киев глядят!

Разворачиваем карту. Он в свое место тычет, а я в свое.

А если подумать, у нас и спора тогда не было. Я о Крыме тужу, а он о Смоленщине, о глухой деревушке за Днепром, где остались его старики...

Как-то он заскакивает в палату, костыль прочь:

— Ура! Фрица за Таганрог поперли!..

От таких вестей зуд нетерпения: скорей бы отсюда.

А если к финалу не попаду? Как же тогда? Тяжелые камни с поля со всеми таскал, в стужу пахали, а вот как зеленя пойдут — не увижу?..

За мостом, у подножья горы, — большая поляна. На ней я и набирался сил. Хожу, хожу. Считаю шаги, с каждым днем их больше и больше. Шесть раз обошел поляну, теперь надо семь, восемь... Пусть покой вокруг, тишина первозданная и твой мир ограничен: безоблачное небо, перевязочная, где радуются заживающим ранам, как удачной атаке, палата и друг по несчастью Кондрат. Ты кончил ужин? Шагай на свою поляну, и чтобы десять кругов, не меньше.

Наши войска освободили Мелитополь! А потом как гром среди ясного неба: Тамань — наша! Коса Чушка — наша! Впереди Керчь. Все к черту!

Бегу к старику хирургу, теперь он лечит меня. Ксению Самойловну назначили начальником госпиталя. Доктор выслушал, остро глянул на меня сквозь толстые стекла очков:

— Решил? В драку?

— А я больше ничего не умею.

— Это точно, ваше поколение драчливое!..

Ошеломленно смотрю на него.

— Не таращи понапрасну глаза... герой!

— Я-то себя лучше знаю.

— Еще бы! Куда уж нам. Подумаешь — полвека лечим. — Доктор уткнулся в чью-то историю болезни.

Побежал к начальнику госпиталя:

— Ксения Самойловна, умоляю, пошлите меня на гарнизонную медицинскую комиссию.

— Да вы что — белены объелись?

— Не пошлете — удеру.

Она рассердилась:

— Ну и комиссуйтесь, только потом пеняйте на себя!..

Гарнизонная военно-медицинская комиссия меня забраковала. На продуктовой машине добрался до госпиталя. Садами вышел на свою поляну — ни с кем не хотелось встречаться. Стою у подножья крутой горы, на вершину которой я часто смотрел из окна палаты, думая, одолею ли я ее когда-нибудь. А если сейчас?

Тропа крутая. Силы распределяю расчетливо. Дыхание зачастило, но высоту взял с ходу. Простор вокруг — в дымке видится город. От земли со щедрым высокотравьем несет ароматом, как от чана с суслом, где варится церковное вино кагор.

Сомнения, сомнения... А если окружная забракует? Куда тогда?

4

Стою у вагонного окна. Мелькают телеграфные столбы, медленно уплывают дали синегорья. Хлопок между арыками, кукурузное поле без початков, в лощинах малиновые отсветы каких-то незнакомых трав. И полустанки с бойкоглазыми мальчишками в тюбетейках — машут руками, кривляются.

Ташкент, Ташкент, как примешь меня?

Шагаю по шумной солнечной улице большого города, смотрю на дома, пересекаю бульвар с цветниками, пламенеющими багровыми каннами. И дома целы, и улицы вроде чисты. А все-таки... Люди! Их глаза — ввалившиеся, в которых и муки дорог, и еще бог знает что. Эвакуированные...

Город, в котором так много военных. И молоденьких лейтенантов, аккуратненьких, не обкатанных днями окопных стуж, горечью отступлений, взрывами атак, когда рядом падает товарищ по ускоренным военным курсам. Их молодые глаза так и стреляют в чужие ордена, а чеканят шаг, козыряют — артисты! И пожилых майоров — из тех кадровиков, что обременены семьями, которые устроены как бог на душу положит, кто свои тыловые офицерские пайки делит на несколько ртов. И конечно, наша госпитальная фронтовая братия. За плечами «сидоры», походочка вольная, бывалая.

В приемной отдела кадров штаба округа толпились капитаны, майоры, подполковники. Тут собрались, видно, из госпиталей всех среднеазиатских республик. Я так и не пробился к окошечку дежурного. Куда же теперь?

Ко мне подходят трое кавалеристов при шпорах. Майор со шрамом через всю щеку спрашивает:

— Какой курс, подполковник?

Я пожал плечами.

— Айда с нами, внакладе не будешь, — пригласил старший, подполковник с пышными рыжими усами.

— Может, некрещеный? — подмаргивает капитан и, прищурившись, с хитрецой спрашивает: — Каким пламенем спирт горит?

— Синим, — я улыбаюсь.

— А бросишь щепотку соли?

— Зеленым.

— Академик! — смеется подполковник.

Знакомство молниеносное. Биография у каждого на груди: боевые ордена. Мои новые друзья, оказывается, лечились в Фергане, малость подгуляли в пути и гадают, какова будет расплата. А в общем, бог накажет, бог и простит.

— Так зашагали, братцы фронтовики, — тянет меня за руку подполковник.

Я заколебался было, но на меня смотрели трое мужчин-солдат.

Солнце печет во всю ивановскую, душно. Переулки, по которым мы петляем, узки — двум навьюченным ослам не разминуться, в них, наверное, застоялась еще летняя духота. По сторонам дувалы, мазанки с глухими глиняными стенами наружу. Из-за дувалов выглядывают запыленные деревья с пожухлой листвой. Завернули за угол, в нос ударил аппетитный аромат еды. Шаги стали шире. Мне сразу вспомнился Крым со своим степным Тарханкутом, где бродят стада овец. Бывало, чабаны на твоих глазах с баранчика-яровичка стянут шкуру, дадут время туше поостыть, а потом уложат ее целиком в чугунный казан, вытянутый эллипсом, набросают специй: лук, лавровый лист, перец, какие-то степные травы — и закроют крышкой наглухо. Ровно два часа тушат на жарком бездымном огне. Аромат вокруг — мертвого из гроба подымет! Собаки одурело воют, заглядывая степенным чабанам в глаза. Едят мясо с «церемонией». Казан ставят на стол, сколоченный из нетесаных досок. Тут же гора свежих куриных яиц, хлеб, деревянные тарелки. И конечно, водка — много водки. Рассаживаются, перед каждым граненый стакан. Старший чабан откашляется, поднимется, содержимое стакана опрокинет в рот и деловито скажет: «Бог в помощь. Пусть не последняя». Мясо едят килограммами, запивая водкой, как водой, и закусывая сырыми яйцами. Наверное, заядлый обжора от такого количества мяса окочурился бы, а степняку и море по колено. Поднимется из-за стола и балагурит трезво, будто не он уплел столько баранины, что взвод солдат можно накормить, опрокинул в свое горло бог знает сколько водки, и все «подсадил» десятком сырых яиц.

Дружно ввалились во двор, похожий на пустой тюремный плац.

— Абдул-ага! — крикнул майор со шрамом.

— О, салям, салям, — из темного зева конуры вышел пожилой человек с заплывшим жиром лицом, с усами, свисавшими по-запорожски. Полосатый, далеко не первой свежести халат перевязан шелковым кушаком. На ногах легкие ичиги. — Пожалста, командир! Гостя большим будешь. — Сложился вдвое и нырнул в черный проем.

Мы гуськом последовали за ним. Оказались в комнате с персидским ковром на полу, двумя большими медными тазами на глухих стенах, с засаленными думками-пуховичками на облезлой тахте.

Подполковник тронул меня за плечо:

— У нас в кармане не густо. Добавишь?

— Само собой. — Я достал из полевой сумки несколько тридцаток и бросил в общий котел.

Круглый медный таз дымился, рис лоснился жиром, а куски баранины — как червонное золото.

Мы уселись на старый, потертый ковер по-турецки. Подполковник, с глазами, спрятанными под густыми бровями, засучив рукава гимнастерки по локоть, поднял бутылку и разлил водку по граненым стаканам — не надо аптечных весов. Вытер губы, поднял стакан:

— Ну, фронтовики, поехали!

Челюсти работали с упорством мельничных жерновов при большой воде. Разомлели, подобрели.

— Песню, нашу, казацкую! — Майор со шрамом откашлялся и чистым тихим, тенором затянул:

Ах, Кубань, ты, наша родина!
Вековой наш богатырь...

В дальнюю даль летит его голос, ему вторит бас тамады, густой, сильный, а. между ними наши баритоны. Мы всячески стараемся свести небо с землей, слить в единство душевные разности. На сердце легкость, а между нами лад. Четыре солдата, и каждый из них лежал на ратном поле в обнимку со смертью. Вышагали, выстрадали, пряча под военной гимнастеркой рубцы...

Расходились за полночь.. Я ночевал вместе с капитаном в старом доме на пятом этаже у вдовы-солдатки, которая тепло приютила меня.

— Одним меньше, одним больше — все наши. Извините, постелю вам на полу, но бока ваши останутся целыми.

Утром мы всей, четверкой двинулись в штаб округа.

Дежурный офицер из отдела кадров взял мой пакет с документами, распечатал его, долго и внимательно вчитывался. Наконец спросил:

— Что вы хотите?

— Хочу обжаловать решение гарнизонной военно-врачебной комиссии.

— Хорошо, пишите рапорт на имя начальника отдела кадров.

Я получил направление в санитарную часть, ходил по врачебным кабинетам, сдавал анализы, прошел рентгеновский осмотр. Все это заняло около двух недель. Друзья мои получили назначения. Мы устроили скромное прощание. Наш тамада обнял меня:

— Ну, партизан, быть тебе живу! На комиссию особенно не надейся. Но тебя, кажется, знает сам командующий Северо-Кавказским фронтом генерал Иван Ефимович Петров?

— Точнее, не меня, а мою фамилию — по радио общались.

— В случае чего, иди на таран, по-партизански. Он-то тебя поймет.

— Еще здесь поборюсь.

— Правильно! И все же запомни совет.

На медицинской комиссии истуканом стою перед пожилыми врачами. В отчаянии начинаю приседания — десять раз и по всем правилам. Протягиваю руку, долговязому хирургу, который придирался больше всех:

— Вы пульс, пульс сосчитайте! Он даже не участился.

Председатель строго обрывает:

— Подполковник, цирковые номера в другом месте!

Хирург разводит руками:

— Куда уж вам, батенька. Грудь-то насквозь...

Когда шел сюда, внушал себе: «Не давай воли, сдерживайся от вспышек». Вспомнив об этом самовнушении, молча покидаю комнату.

...Полковник с Красной Звездой на выцветшем кителе посмотрел на меня поверх очков:

— Константин Николаевич, я ведь не бог. Не я, а медицинская комиссия вас уже вторично забраковала.

— Посмотрите на меня, товарищ полковник, руки, ноги — все на месте. Я же не на бал прошусь, в конце концов.

Он закричал:

— Не мешайте мне работать! Немедленно покиньте кабинет! Или прикажу силой.

— Это меня — силой?.. Ты кого гонишь, тыловая крыса?..

Полковник выскочил из кабинета. И тотчас появился капитан с красной повязкой на рукаве в сопровождении двух автоматчиков.

— Следуйте за мной, подполковник. Вас требует член Военного совета.

Меня ввели в приемную. Майор с седоватыми висками, выслушав рапорт дежурного, распорядился:

— Капитан, вы свободны. А вас, товарищ подполковник, прошу подождать. Доложу.

...В кабинете я увидел генерала — крупного, широкоплечего, с прямой спиной и рыхлым болезненным лицом. Награды — три ордена Красного Знамени.

Принял стоя, ладонью опершись на край письменного стола под зеленым сукном.

— Подполковник Тимаков по вашему приказанию явился, товарищ генерал! — доложил по всем правилам.

— Явился — вижу... Редкостное явление. — Заплывшие генеральские глаза просверлили насквозь.

Я молчал.

— Шумишь, вояка? Такой срамоты здесь не видывали и не слыхивали. Война, мол, все спишет? Ни черта она не списывает... Давно в кадровой армии?

— Около семи лет, товарищ генерал.

— Умеешь наблюдать, к примеру?

— Учили.

— Значит, глазастый? А может, хвастун? Проверим. — Переступил с ноги на ногу. — Закрой глаза, да поплотнее. Скажи, что увидел в казенном кабинете?

— Разрешите начать с вас? — спросил, осмелев.

— Давай!

— Волосы редкие, седые, зачесаны справа налево. Брови густые, по краям отдают в рыжинку. Верхняя губа тоньше нижней, зубы вставные. Китель стар, но выглажен сегодня, локти потерты, на правом штопка...

— Ведь правда! — Генерал смеялся. — Открой глаза, подполковник!.. Ах какой солдат в тебе пропадает!

Я понял — конец!

— Да, — сказал он и кивнул на папку: — Подай.

Это было мое личное дело. Генерал взял его, перелистал.

— Медики дважды признали тебя негодным к военной службе; жди приказа о демобилизации.

— Несправедливо, товарищ генерал!

— Зря пороха не трать. Ты коммунист. Иди в партийные органы — будут рады.

— Как же, товарищ генерал? — Я еще не сдавался.

— Калек на фронт не посылают, Ты думаешь, я не пережил?.. Впрочем, — глаза генерала стали лукавыми, — хоть ты и наблюдателен, но все же хвастун. Главного не заметил, вот так-то!..

Еще раз быстрым взглядом я окинул фигуру генерала, остановил глаза на его спине. Почему она такая прямая?

— Корсет, товарищ генерал?

— Сидеть не могу, так и стою манекеном...

— Позвоночник?

— Под Каховкой в сентябре сорок первого. Дорогу в твой Крым защищал... Осколком мины. Год провалялся.

— На вас же погоны!

— Думаешь, весело? Скажу по секрету: там было легче. Жизнь такие кренделя выкидывает — не соскучишься. Иди, фронтовик, извинись перед полковником.

* * *

Дежурный офицер из отдела кадров спросил меня:

— Где впервые призывались в Красную Армию?

— На Кубани, Тимашевским райвоенкоматом.

— Сейчас вам выпишут проездные документы до Краснодара.

Комендант станции Ташкент, внимательно просмотрев мои документы, отдал их, не глядя на меня:

— Вам не к спеху — ждите.

— Сколько? Час, два, три, сутки?..

— Для таких, как вы, у бога дней много.

Много, много... Что же делать? А? Ведь без комендантского талона билета мне не дадут. Протирать вокзальные скамьи?..

На большой скорости прошел воинский эшелон с зачехленными гаубицами. Дежурный по станции, пропуская его, высоко поднял зеленый флажок. Воинский эшелон, воинский... А что, если?..

Иду по путям, забросив «сидор» с запасным, бельем и сухим пайком за плечо. За пакгаузом окликнули:

— Стой, кто идет?

— Свои, ослеп, что ли?

Часовой взял винтовку на изготовку, затрещал милицейский свисток. Появился старший сержант с красной повязкой ни рукаве.

— В чем дело?

— Да ходют тут!

— Кто вы такой? — строго спросил сержант. Вытащив из кобуры пистолет, приказал: — Следуйте за мной!

Начальник эшелона — седоусый майор — отпустил дежурного и мягким голосом пригласил:

— Усаживайтесь, подполковник. И, если позволите, предъявите, пожалуйста, ваши документы. — Он вернул мне направление в Краснодарский крайвоенкомат. — Так, собственно, что вы хотите?

— Обогнать время. Меня, понимаете, на демобилизацию, да разве я на такое соглашусь! Окажите любезность, возьмите меня с собой.

— Но...

— Вот мой партийный билет, два временных удостоверения о наградах — это все, чем я располагаю. Мне нужно, понимаете, срочно нужно встретиться с генералом Петровым, который знает меня лично.

— Что ж, не могу отказать фронтовику. Располагайтесь, подполковник.

5

Облака низко плывут над Краснодаром.

Накрапывает дождь. Сырой ветер с Кубани то в лицо бьет, то толкает в спину. В двух шагах от центра — город не город, а большущая станица: будто со всего края собрали сюда дома из красной цеглы под черепичными и оцинкованными крышами, расставили в садах с шелковицами, яблонями, с высокими тополями в вороньих гнездах, огородили заборами, на зеленых калитках приколотили таблички: «Во дворе злая собака».

Устало тащусь за квартирьером. Пожилой старшина в кубанке, покряхтывая, останавливается у очередной калитки, дубасит по ней кулаком:

— Гей, хозяева!

Брешут собаки.

— Та никакой надежды, товарищ пидпояковник! — Сердито сплюнул. — Кого тильки нэма у городи: и тоби штабы, и госпиталя, тылы усякие, а тут як повмыралы...

— Шагай, шагай, старшина!..

Пересекли улицу и на тротуарчике из красного кирпича дружно затопали, сбивая с сапог налипшую черную как уголь землю.

— Даже интересно: вы при таких званиях, а прыйшлы в военкомат. На гражданку, чи шо?

— Калитка рядом, стучи...

Он сердито заколотил — мертвый проснется.

— От люди, чую, шо хатенка не пуста. — Стал лицом к мостовой и каблуком — бах, бах!..

С крыльца женский голос:

— А нельзя ли потише?

— Видчиняй!

Открылась калитка.

Молодая женщина, кутаясь в белую пуховую шаль, зябко сводя узенькие плечи, отчужденно смотрела на нас.

— Что вам нужно?

— Покажь хату, — потребовал квартирьер.

— У меня не топится.

— Поглядим! — Он решительно пошел к крыльцу.

Я задержался, стараясь уловить взгляд негостеприимной хозяйки и как-то сгладить очень уж решительные действия моего квартирьера.

— Так идите и вы... Вторгайтесь! — Она негодующе тряхнула головой, платок сполз на плечи, открыв гладкую прическу, светлые волосы уложены пучком над высокой белой шеей.

Низенький под тополями домик, в нем комнатенка.

— Ну как? — Глаза старшины умоляли: соглашайся.

— Подойдет, — говорю устало.

— Пидполковник не из царских палат, сугреется. — Старшина подморгнул хозяйке и поскорее убрался — боялся, что передумаю.

Я едва улавливал застоявшийся приторный дух немецких сигарет, которыми мы, партизаны, сами себя снабжали в крымском лесу.

— Здесь немцы жили?

Женщина, не отвечая, стояла у порога, пристально рассматривала меня. И откуда такая здесь взялась, кто и по стечению каких обстоятельств забыл ее в этой окраинной глухомани?

— Волосы перекисью жгли... Под немку, что ли?

Сердито повернулась, ушла.

Голые стены. У единственного окошка старомодная деревянная кровать с серым одеялом и большой подушкой в белой чистой наволочке.

Сыро, холодно, печки нет...

Вещевой мешок бросил в угол, скинул плащ-палатку, посидел на кровати, обалдевший от дальней дороги. Потом вышел к калитке, закурил.

— Здоров бувай, товарищ охфицер! — приветствовал меня дед со всклокоченной реденькой бородкой.

— Здравствуйте, отец. Сосед, да?

— Ага... Часом, подымить нэма чим?

Дед, прихрамывая, подходит, сверлит меня хитроватыми глазками. Заскорузлыми пальцами берет из пачки папиросу, нюхает ее, прикуривает от зажигалки. Смачно затягивается, задержав дым, медленно выпускает его сквозь полуподжатые губы.

_ Наш тютюн — под дыхом скворчить. Сами с каких краев?

У меня нет никакого желания вступать в разговор. Молчу, поеживаясь.

_- Нэ топыть, вот шлюха... Та вона с германскими охфицерами любовь крутыла; воны ей, гадюке, топку навезли — на цельный год хватать...

Я ушел в домик. Сбросив сапоги, забрался под одеяло, пытаясь согреться. Устал. Чертовски устал. Уснуть бы. То так, то этак укладываю голову на большой и жесткой подушке.

Краснодар! Первый город в моем босоногом детстве. Мать привезла десятилетним мальчишкой, и меня оглушили трамвайные звонки и шум нарядной толпы, которой я тогда побаивался. Сто верст отсюда на восток — родная станица, где началась вдовья судьба и где так трагически оборвалась жизнь матери. От этой станицы пошла петлять и моя солдатская дорога — Дагестан, Каменевская военная школа в Киеве, самом красивом городе на высоком берегу Днепра, уютный Симферополь, летом лагерная жизнь в горах, тактические занятия на Замане, Яман-Таше, походы к Басман-горе. Поблизости отсюда и моя партизанская жизнь. Два часа полета на «ПО-2» — и Бабуган-яйла, откуда увезли меня на Большую землю.

Теперь город встретил меня не так, как встречал в детстве. Он был другим — с кварталами разрушенных домов, вывороченными мостовыми, с зенитными установками и прожекторами, которые с вечера до рассвета ощупывали темное неласковое небо. Все здесь казалось чужим, неприветливым. Неужели стану белобилетником? Нет-нет, так запросто не позволю снять полевые погоны. А пока — спать, спать. Ну, по-солдатски!

...Я бегу по улице своей станицы, мелькают хаты с камышовыми крышами... Вскакиваю в сени, вижу, как мама закрывает ставни. Нас окружили немцы. Станичный атаман кричит: «Ульяна, а ну выходь!» Мама схватила ухват. Отвалилась от двери доска, другая; врываются немцы, за волосы волокут маму. «Мама!» — кричу что есть мочи и... просыпаюсь от яркого света.

...Возле кровати стоит хозяйка в длинном шелковом халате, с керосиновой лампой в руке.

— Вам что? — Я сел.

— Вы кричали. — Она высоко подняла лампу, всматриваясь в меня. — Может, помощь нужна?

— Нет уж, увольте...

— Что я плохого сделала?

— Мне от вас ничего не нужно — ни плохого, ни хорошего.

— Вы, старший офицер...

— Вот как, в званиях разбираетесь! И в немецких тоже разбирались?

— Это бессовестно. — Она ушла.

Перебила сон, черт бы ее побрал. Во рту сухо, хочется пить. Но не пойдешь же к ней за водой. Ложусь, хочу уснуть, да куда там... Странный сон!.. Пытаюсь вспомнить лицо матери, каким оно было за год до войны, в нашу последнюю встречу. Но вижу ее молодую — вдову погибшего ревкомовца, чужую среди казаков, с серыми, глубоко сидящими глазами, слышу ее требовательный голос: «Костя, иди в пастухи, иди уж...» Помотался я в детстве по нашей кубанской степи!.. Была она пустая, рыжая, только вдали, у Белоусовских хуторов, темнела полоса казенной рощи, куда убегали овцы, которых я пас...

Насколько помню, от Краснодара до нашего разъезда сто верст по железной дороге, а потом до станицы пехом около сорока. За окном рассветало. Тихо вышел из домика и по пустым улицам зашагал на вокзал.

Поезд шел медленно, часами простаивая на станциях и полустанках.

* * *

Степь, ни души... Столбовая дорога растолочена машинами, по ней ни проехать, ни пройти. Шагаю по стерне, то и дело стряхивая с сапог налипавшую грязь. Иду как заведенный.

Ночь настигла верстах в десяти от станицы. Забрался в скирду, завернулся в плащ-палатку. Спал, не спал — не знаю, скорее всего находился в туманном забытьи, когда, как при мелком осеннем дожде, чего-то ждешь, а чего — и сам не знаешь.

Утром пересек межу, отделявшую станичную степь от совхозной. Азовский ветер дул в спину, надвигалась серая полоса станицы. Узнаю ее и не узнаю. На южной окраине был «гамазин», а сейчас его нет, в центре стояла скромная деревянная церквушка — и ее война смахнула. Меж голых кустов — слепые одинокие хатенки. Ни улиц, ни заборов... Я на майдане, здесь был памятник кочубеевцам, такой знакомый с детства. На каменной стеле было вырублено: «Над могилой этой нечего рыдать, что начато ими, будем продолжать»...

Чуть поодаль, под старым тополем, новенький штакетник, за ним фанерная пирамидка, на ней фотография матери, фамилия, инициалы, год рождения, год смерти. Стою, смотрю. Хлещет дождь, барабаня по плащ-палатке.

Не знаю, сколько времени простоял. Зашагал к нашему тупичку. В отдалении виднелась розоватая коробка двухэтажной школы. С той стороны мама возвращалась с раннего станичного базара — в одной руке кошелка, а другая плавно поднимается и опускается, губы шепчут: «Нехай, та нехай»...

Стою у хатенки с остовом крыши, похожим на скелет, смотрю на чердак... Мамин чердак, куда нас она не пускала. Была странно неравнодушна ко всему, что сделано из железа. Ржавые гвозди, ухнали, болты, гайки — все это прятала здесь, под крышей. Натаскает и забудет... А вот колодец без журавля — из сруба пахнуло затхлостью. Вместо сарайчика — яма, залитая водой. За высоким будяком — развороченная скирда. Тут был мой мальчишеский тайник... Ходил я тогда в седьмой класс и бредил учебником физики Краевича. Нам он не по карману — заикнуться боялся. Чтобы как-нибудь свести концы с концами, мама потихонечку приторговывала фуксином, так казачки почему-то называли ультрамариновую краску. Они охотно покупали ее вместо синьки. В хатенке нашей — и на печи и на подоконниках — и на материнских пальцах оставались синие следы. Заветные гривенники прятались в сундучок, ключ от которого, всегда висел на стене рядом с керосиновой лампой. Но — физика, физика!.. Во сне и наяву я видел ее страницы с картинками — машины, паровозы... Шесть гривен, всего шесть гривен!.. И однажды, когда никого не было дома, я — за ключ и к сундучку. Схватил несколько монет — и к скирде. Отдышался, пересчитал. Боже мой, не хватает гривенника. Спрятал монетки в тайничок и стал выжидать. Как-то пришла соседка, мать заболталась с ней, а я опять к сундучку. Взял денежку, да слишком торопливо опустил крышку — она хлопнула. Вбежала мать, схватила меня за плечо: «Ты что тут делаешь? Посмотри в глаза». Я разжал ладонь. «Ах, вор! Ты и раньше лазил в сундук?» — «Я на физику... Под скирдой лежат...» Бросился к тайнику — он разворочен соседским хряком. Я перебирал землю, пересыпал ее в ладошках... «Ты еще и брехун!» — закричала мать. Била смертным боем — с трудом соседи вырвали меня из ее рук... Попадало мне часто — я терпел. Страшнее было, когда не била, когда глаза ее не отпускали от себя, требовали, ждали, — и правда выхлестывалась из меня...

Прошли годы; военным курсантом приехал в станицу на побывку. Перекапывая огород, вывернул пласт земли и увидел серебряные монетки, слегка отдававшие в синеву. «Мама!» Она подержала их, потерла о юбку: «А кто из нас не бит, сыночек»...

— Здорово, казак! — Тяжелая рука опустилась на мое плечо. Передо мной стоял пожилой мужчина в брезентовом чапане. — Не признав? Цэ же я, Тимофей Григоренко.

— Дядя Тимоха!

Это был старый буденновец, друг моего отца.

— Таки вот моменты, Костя... Ну, чого мовчишь? Айда до хаты.

Он шел впереди, скрипя протезом и сильно припадая на левую ногу.

— Бачишь, як саданулы? Цэ пид Кущевской... Та, слава богу, хлопци нэ покинули в стэпу.

Сидим за длинным столом из неструганых досок. Дядя Тимоха разливает самогон по стаканам:

— Помянем Ульяну.

Отказавшись от моей папироски, он скрутил козью ножку, подымил.

— Дэ твоя голова була, казак? Нимець на Дону, а ты письмо матери з партизанского краю шлешь. З цим письмом ее и взялы. Нэма тут чоловика, шоб розсказав тоби, як знущалысь над Ульяной у подвали атамана. Но вси помнять, як волоклы ей на майдан два дюжих казака-атаманца и пиднялы на помист, за ночь сбытый. Вона стояла над усими з дощечкою, дэ крывыми буквами було нацарапано: «Мать бандита». Немец рванул з нее одежду. «Нэ срамите!» — кричала на весь майдан. Били ее шомполами... И все тилькы чулы: «Нэ срамите! Нэ срамите!» Забили, гады...

Утром простился с дядей Тимохой, зашагал к разъезду, Поезд на Краснодар пришел в три часа ночи.

Дальше