Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Июнь

Полуостров Галлиполи

5 июня 1921 года

У нас лето, на зеленовато-голубой глади Эгейского моря — ни морщинки, под вечер гудят в воздухе большие черные жуки, а ночами так жарко, что приходится откидывать полог палатки. Голое Поле затихло, будто вымерло.

Я не писал чуть ли не месяц, и опять не по своей воле. Надоело превращать записки в скорбный листок провинциальной лечебницы, а посему ограничусь лишь констатацией фактов. Итак, почти все это время я провалялся в нашем госпитале, провалялся без сил да и без особой надежды на лучшее. Но Бог помог, и сегодня я снова в нашей палатке. По поводу чего и делаю эту запись. Правая рука снова двигается, глаза снова видят, а посему пора вернуться к моему дневнику.

За время, покуда я пролеживал госпитальную койку, случилось много всякого, но отмечу лишь кое-что, наиболее, на мой взгляд, существенное.

Голое Поле начало расползаться. Похоже, Барон потерял надежду на скорое возвращение, а посему Фельдфебель разрешил целой группе офицеров демобилизоваться и отбыть в любом желательном им направлении. Одним из первых укатил штабс-капитан Дьяков, который думает обосноваться в Болгарии, где какие-то его дальние родственники подыскали ему место чуть ли не преподавателя французской борьбы в гимназии. Перед отъездом он зашел ко мне и наскоро простился, пообещав написать, как только устроится. Ему, похоже, было неловко, он держался еще более официально, чем всегда, и, прощаясь, сунул мне без всяких комментариев потертую полевую сумку подполковника Сорокина. Отныне эта сумка, набитая почти доверху орденами и медалями офицеров и нижних чинов отряда, по праву будет принадлежать мне. Ведь теперь я последний командир сорокинцев.

Нас осталось совсем мало. Прапорщик из третьей роты, чью фамилию я так и не вспомнил, вскоре тоже уехал, даже не простившись, и остались мы с поручиком Успенским, да еще несколько нижних чинов. Ехать нам некуда, да и незачем. Поручик Успенский все еще дописывает свой великий роман, а я, оставшись пока без работы по случаю перерыва в занятиях юнкеров, имею возможность довести до конца свои записки.

В лагере также немало перемен. Вернулся генерал Витковский, и обстановка стала иной. Витковский, бывший дивизионный командир дроздовцев, — личность неординарная. Это настоящий вояка, чем-то похожий на покойного генерала Маркова. Это о нем, разъезжавшем на своем авто перед атакующими цепями, "дрозды" сочинили известную песню про "черный форд". Сейчас он считается заместителем Барона, все эти месяцы был, по слухам, в Болгарии и Сербии, и вот теперь вернулся в лагерь. С его появлением Фельдфебель сразу притих, а Туркул, да и все "дрозды" прямо-таки взвились орлами. Надо сказать, что Витковский на следующий же день после своего приезда посетил госпиталь и с тех пор бывал там регулярно, в отличие, опять-таки, от Фельдфебеля. Лично мы с ним знакомы не были, познакомились уже здесь. Впрочем, о Владимире Константиновиче можно рассказывать долго. Как и о всех "дроздах".

Пора, однако, вернуться в прошлое. Итак, 20-го мая мы навсегда покинули наш уютный, несмотря на пыль и людской муравейник, Албат, и зашагали к железной дороге. Что-то начиналось, хотя что именно — понять было нельзя. Вначале мы думали, что вновь направляемся к осточертевшему всем Сивашу, но вместо этого нас посадили в "телятники" и повезли на юг. Это было непонятно. Прошел слух, что зеленые спустились с гор крупными силами, и мы идем на подмогу чуть ли не ялтинскому гарнизону. Вскоре, однако, заговорили о каком-то красном десанте у Феодосии, куда мы, якобы, направляемся.

Всю эту ерунду приходилось выслушивать за неимением чего-либо более достоверного. Прапорщик Мишрис, выспавшись в вагоне, долго поглядывал в окно, а затем попросил меня высказать свои соображения. Вероятно, в юнкерском училище его приучили к тому, что ротный командир знает все. Или, по крайней мере, обязан знать.

Я мог лишь констатировать, что на юг движутся части всего Крымского корпуса. Ежели сопоставить это с активностью разного рода комиссий, обращением Барона, а также с движением других частей на север, то можно предположить, что в ближайшие дни начинается наше летнее наступление. Мы направлялись на юг, очевидно, в один из портов, а значит, не исключался десант. При этих словах прапорщик Мишрис восторженно заулыбался, предчувствуя, наверное, нечто совершенно романтическое. Правда, поручик Успенский скривился и пообещал шторм и морскую болезнь, а я подумал о том, что красный флот мало чем уступает нашему. Но это соображение я оставил при себе.

22 мая мы высадились недалеко от Феодосии. Отряд разместили в небольшом поселке на побережье, где нам и стало известно, что действительно готовится десант. Узнали мы это самым прозаическим образом — из газет. Оказывается, уже два дня крымская пресса на все лады обсуждала движение войск Якова Александровича. Наш маршрут излагался с такой точностью, что оставалось предположить наличие какой-то дезинформации для господ комиссаров. Особенно это касалось района высадки, — указывался отчего-то Батум.

Доверчивый прапорщик Мишрис умудрился достать где-то школьный атлас и начал перечерчивать карту кавказского побережья. Я посоветовал ему не заниматься этим неблагодарным делом, поскольку, даже ежели газеты не ошибаются, в Батум попасть мы все равно не сможем. Красные успеют трижды нас утопить, ибо газеты читают не только офицеры Русской Армии. Впрочем, дня через два мы узнали из тех же газет, что высадка будет где-то под Одессой. Тут уж и прапорщик Мишрис понял, что идет большая игра.

27 мая, под вечер, к нам заехал Яков Александрович. Он не стал устраивать смотр с разглядыванием складок на гимнастерках и проверкой подворотничков, а просто бегло осмотрел наше пополнение, поинтересовался, как мы переносим морскую болезнь и есть ли у нас лоцманы, знающие батумский фарватер. Было видно, что он в прекрасном настроении, а значит, все, в том числе и этот нелепый шум, входило в его планы. Он подарил нам три пачки "Мемфиса", пообещал поручику Успенскому сыграть с ним в преферанс в Одесском офицерском собрании и укатил дальше. Я заметил, что с ним не было его прежнего конвоя, казачьей сотни. Следовательно, подтверждался слух, что Яков Александрович расформировал свой конвой по подозрению в грабежах. Подозревался только один из конвойцев, но товарищи его не выдавали, и командующий отправил всю эту компанию на фронт. И правильно, по-моему, сделал. Все-таки мы должны чем-то отличаться от господ краснопузых или от того же Упыря.

Наступил июнь, мы все еще стояли у моря, успели вволю искупаться, причем, несмотря на все мои предостережения, поручик Успенский и прапорщик Немно обгорели в первые же дни. Смотреть на них было жалко, но я категорически потребовал за день-два привести себя в полный порядок, поскольку дальше будет хуже. Поручик Успенский побывал в лазарете, добыл какой-то мази, после чего всем полегчало. И вовремя.

Утром 4 июня мы снялись с места и чуть ли не бегом двинулись к Феодосии. Правда, потом пришлось простоять несколько часов в порту, дожидаясь своей очереди на погрузку. Итак, мы, действительно, куда-то плыли. Причем, судя по количеству транспортов, а их на рейде я насчитал 32 вымпела, в море уходил весь наш Крымский корпус. Тут даже у таких, как я, которые в общем-то видели все или почти все, что бывает на войне, начинало просыпаться любопытство. В конце концов я не выдержал, забрал у прапорщика Мишриса атлас и начал вместе со штабс-капитаном Дьяковым изучать акваторию Черного моря.

Штабс-капитан Дьяков, лишенный романтического восприятия действительности, зато по-своему человек очень наблюдательный, заметил, что транспортам не хватит угля ни до Батума, ни до Одессы. Оставался район Херсона либо Новороссийска. Мой карандаш неуверенно ткнулся в керченский пролив и тут же отдернулся назад, — в то, что наша армада будет прорываться через Азовскую флотилию красных, верилось слабо.

Уже поздно вечером мы погрузились на один из транспортов и оказались в трюме, где было необыкновенно тесно и грязно. О прочем говорить не стоит, но незадолго до нас, похоже, этот транспорт перевозил гнилую капусту. Посему, несмотря на все запреты, мы выбрались на палубу, предпочтя провести ночь на свежем воздухе.

Не помню, кто первый услыхал байку о подводной лодке. Похоже, ее притащили с берега наши соседи по трюму, и вот уже прапорщик Мишрис с самым серьезным видом интересовался у меня, какие подводные лодки состоят на вооружении у красного флота. А также о том, надежно ли защищен феодосийский рейд и доплывем ли до берега.

Я предоставил возможность высказаться поручику Успенскому. Поручик объяснил, что подводных лодок, по-научному, "субмарин", у красных видимо-невидимо. Экипажи всех лодок назначаются лично Бронштейном, причем, все члены РКП(б) обязаны во время подводного плаванья питаться исключительно сырым мясом. Естественно, человеческим. Особенно страшна для нашей эскадры субмарина "Красный Дракула", экипаж коей состоит исключительно из вампиров, воспитанных по методике Брэма Стокера, который, как всем известно, является главным агентом коминтерна в Великобритании. "Красный Дракула" страшен тем, что охотится исключительно за юными прапорщиками, из которых изготовляются чучелы для Охотничьего Зала Большого Кремлевского Дворца.

Прапорщик Мишрис был, похоже, полностью удовлетворен этим объяснением. Я лишь присовокупил, что в дальнейшем за распространение подобных слухов буду выкидывать за борт. И незамедлительно, так что даже "Красный Дракула" не поможет.

Мы покинули Феодосийский рейд 5 июня и пошли на юг. Берега исчезли из виду, налетел ветерок, начало понемногу укачивать, и на палубе стало неуютно. Впрочем, поручик Успенский уже вполне освоился в трюме, сколотив бригаду преферансистов, а прапорщик Мишрис поступил мудрее всех и заснул; прапорщик Немно, презрев начинающуюся качку, пытался растопить ледяное сердце нашей Ольги гитарными аккордами. Кочевая жизнь приучила нас осваиваться где угодно. Трюм, между прочим, еще не худший из вариантов.

Я стоял на палубе, истребляя свой и без того небольшой запас папирос. Хотелось просто глядеть на море и ни думать ни о прошлом, в котором было мало хорошего, ни о будущем, не обещавшем хороших перспектив. Но холодного философа из меня не получилось — неубитое чувство любопытства заставляло отмечать новые подробности нашего необычного путешествия.

После полудня корабли внезапно повернули прямо на восток. Итак, Одесса и Херсон отпали. Оставалось понять, куда же мы пойдем, — к Керчи или прямо на восток. К вечеру корабли свернули на север.

К Керченскому проливу мы подошли поздно, уже в сумерках. Но даже при плохой видимости можно было заметить с северной стороны несколько узких силуэтов — миноносцы сторожили вход в Азовское море. Наслушавшись еще в гимназии о Цусиме, я не без волнения ожидал первых выстрелов, но корабли начали перемигиваться и без помех потянулись в узкое горло пролива. Итак, здесь нас уже ждали суда нашей Азовской флотилии, и цель десанта лежала где-то на побережье Азовского моря. Замысел Якова Александровича удался — пролив мы проскочили без единого выстрела. Очевидно, слухи сбили с толку не только прапорщика Мишриса.

Мы шли через пролив целый день. Часть транспортов волокли за собой баржи, что сильно замедляло ход. Моряки начинали нервничать — красных можно было ожидать с минуты на минуту. К счастью, на этот раз обошлось, и к вечеру мы собрались все вместе невдалеке от таманского берега. По кораблю пронесся слух, что высадка назначена у села Кирилловка, невдалеке от устья реки Молочной. Тут уж не требовался даже атлас прапорщика Мишриса, чтобы понять направление будущего удара. Итак, замыкая наш полугодовой круг, мы снова возвращались в Мелитополь.

Увы, триумфального марша у нас не получилось. Весь день 6 июня ветер крепчал, усиливалась качка, а наутро поднялся шторм. Вообще-то говоря, Азовское море не считается морем в полном смысле этого слова. Древние звали его Меотийским болотом. Похоже, они не попадали в шторм в этом болоте, иначе отнеслись бы к нему более уважительно.

Трепало нас крепко. На палубе лучше было не появляться — вполне могло смыть, и мы скучились в трюме, получая все возможные при шторме наслаждения. Как ни странно, прапорщик Мишрис держался молодцом и трогательно откачивал бедную Ольгу, которая временами была на грани обморока. За поручика Успенского я не волновался, а вот прапорщик Немно внезапно затосковал, побелел, мне даже стало за него боязно. Помочь было нечем. Поручик Успенский, начитавшийся в детстве книг господина Станюкевича, предложил старый боцманский способ — избиение страждущего железной цепочкой до крови. Признаться, ежели бы я верил в успех, то, пожалуй, применил бы нечто подобное.

Нижние чины оказались на удивление стойкими. Правда, лица юнкеров несколько позеленели, но это могло быть вызвано скверным освещением трюма. Господа бывшие краснопузые, распив добытый где-то самогон, играли в шмен-де-фер. В общем, за личный состав я был более-менее спокоен.

Ночью, несмотря на волны, мы вытащили прапорщика Немно на палубу и стали приводить его в чувство. Свежий воздух приободрил нашего цыгана, и он вполне связно изложил, по просьбе поручика Успенского, три наиболее простых способа увода лошадей из запертой конюшни. К тому шторм начал понемногу стихать, и корабли вновь взяли курс на север.

Вскоре мы вновь остановились и до утра простояли невдалеке от берега. Сквозь утреннюю мглу можно было различить несколько транспортов, уже начавших высадку, причем, ежели мой "цейсс" меня не обманывал, высаживалась конница. Около шести утра очередь дошла и до нас. К самому берегу подойти не удалось — не было пристани, и пришлось прыгать прямо в воду, держа повыше винтовки, чтобы стволы не хлебнули воды. К счастью, берег молчал — Кирилловка была пуста.

Наконец, высадились все, мокрые, злые, вдобавок, многие еле держались на ногах. Прапорщика Немно поддерживали под руки, а нашу сестру милосердия пришлось уложить на шинели прямо на песок. Рядом разгружалась баржа, с которой выводили несчастных замученных лошадей и выкатывали повозки. Постепенно берег заполнялся пехотой. Конницы уже не было, — как выяснилось, конная бригада генерала Шифнер-Маркевича уже ушла на север, к Акимовке.

Штабс-капитан Дьяков подыскивал какой-нибудь подходящий сарай, чтобы немного обсушиться, но тут к нам подлетел незнакомый полковник в плащ-палатке, потребовал командира и, не дожидаясь, начал распоряжаться. Оказалось, лошади и повозки предназначались для нас. Наш отряд в составе одной из пехотных бригад должен был двигаться вслед за конницей Маркевича.

При виде лошадей прапорщик Немно мгновенно ожил, лично проверив упряжь на наших повозках. Наконец, разместившись, мы покатили, насколько позволяли несчастные лошади, с сторону Акимовки. Впрочем, прапорщик Немно был теперь в своей стихии, и когда четвероногие сбавляли ход, он начинал выть по-волчьи, отчего лошадки тут же прибавляли аллюра. Вскоре нас нагнал небольшой конный отряд, сопровождавший Якова Александровича. Командующий спешил развить наметившийся успех и шел вместе с авангардом.

Тут нас явно не ждали. По дороге мы то и дело встречали совершенно сбитых с толку краснопузых, которые стояли с поднятыми руками у обочины дороги, бросив винтовки прямо на землю. Мы подбирали винтовки, конфисковывали весь имевшийся запас махорки и отправляли их к месту высадки десанта, в Кирилловку. Разбираться было некогда, тем более перед нами были не красные орлы, а обыкновенная тыловая сволочь, такая же, как у нас, только красного цвета. На них жалко было тратить лишнюю пулю.

Правда, до Акимовки мы так и не дошли. На полдороги, у села Родионовка, шел бой — наша конница сцепилась с заслоном красных. К счастью, мы поспели вовремя, и к вечеру вышибли комиссаров из села, причем, большинство их препочло не бежать, а попросту сдаться в плен. Мы не потеряли ни одного человека — в Акимовке у красных стояли одни лишь тыловые команды, едва ли знавшие толком, с какой стороны стреляет винтовка. Удивительно, что они вообще решились принять бой. Первый успех заставил на время забыть все мрачные предчувствия. Казалось, время пошло вспять, мы снова в Донбассе и наступаем на Харьков, гоня перед собой очумелых большевиков. Однако, с тех пор прошел год, и мы были не в Донбассе, а всего лишь на подступах к Мелитополю. А его еще приходилось брать.

Уже на следующее утро, 9 июня, штабс-капитан Дьяков, вернувшись с короткого совещания, которое проводил в штабе бригады сам Яков Александрович, озабоченно сообщил, что в Акимовку красные подбросили свежие силы, и какие-то части уже идут вдоль реки Молочной прямо на нас. Командующий приказал немедленно выступать.

В тот день было как-то по-особенному жарко, мы все ждали грозы, но небо оставалось чистым. К полудню все вконец одурели, и ежели бы не наши повозки, то отряд пришлось бы останавливать на дневку. Красных все не было, и я уже начал было подумывать, что мы с ними попросту разминулись. Так бывало, и не так уж редко. Но где-то в час дня впереди что-то загремело, мы соскочили с повозок и развернулись в цепь. Вскоре стало понятно, в чем дело, — показавшаяся небольшая деревенька горела, из-за белых хат лупили гаубицы, а прямо на нас резвым аллюром мчалась конница, за которой тянулась пехота. Штабс-капитан Дьяков приказал приготовиться, но через минуту все выяснилось. И конница, и пехота оказались нашими. В деревеньке, которая называлась Владимировка, окопались красные, и наш авангард дал задний ход. Вскоре они залегли рядом, образовав беспорядочную кучу, по которой тут же ударила красная артиллерия. Не было возможности даже привстать, чтобы окопаться.

Лежали мы не менее получаса, вокруг уже было полно раненых, вдобавок, куда-то пропал Шифнер-Маркевич, и его отряд пребывал в полнейшей растерянности. Командир бригады, в которую мы входили, был ранен в первые же минуты, и я готов был посоветовать штабс-капитану Дьякову брать командование на себя, как вдруг сзади послышался топот, и к нам на полном скаку подлетело несколько десятков всадников. За ними чуть ли не бегом шла пехота.

Несколько всадников спешились и направились прямо к нам. Впереди шел Яков Александрович, весь в пыли и без фуражки. Мы коротко поздоровались, он махнул рукой, и мы сели прямо на землю, не обращая внимания на красные "гостинцы", пролетавшие то и дело над нашими головами. Подтянулись остальные офицеры, и словно из-под земли появился худой мрачноватого вида генерал, как я сообразил, пропавший было Шифнер-Маркевич. Рядом с Яковом Александровичем находился знакомый нам по зимним боям, но уже не капитан, а полковник Мезерницкий. Теперь он командовал 8-м кавалерийским полком.

Яков Александрович первым делом поинтересовался, не скучно ли нам тут загорать. Получив наше дружное уверение, что скучнее некуда, он хмыкнул и порадовал нас, что у соседей дела еще веселее. Корпус Фельдфебеля еле удерживал Чаплинку, а печально знаменитая Чеченская дивизия умудрилась прошлой ночью угодить почти в полном составе в плен вместе со своим беком-абреком генералом Ревишиным. В общем, ежели мы сейчас не прорвемся к Мелитополю, летнее наступление можно будет считать оконченным.

Вопросов не было. Все и так яснее ясного. Мы получили последние указания перед атакой, которую должен был возглавить полковник Мезерницкий. Яков Александрович, несмотря на наши протесты, заявил, что пойдет в первой цепи. Напоследок он лишь спросил, какую музыку заказать оркестру. Мы немного поспорили и сошлись на мазурке.

Покуда полковник Мезерницкий приводил в чувство наш набегавшийся авангард, оркестр, не спеша, выдвинулся аккурат на середину между нашими позициями и Владимировской. Красные не стреляли — это был уже не 18-й год, и музыкантов научились щадить. Я еще раз повторил взводным наши обычные правила: в атаке не бежать, идти шагом, желательно, в одном и тот же темпе. И не стрелять. Все равно, с ходу по окопам вести огонь из винтовки бесполезно. Повторял я это, конечно, не для поручика Успенского. А вот нашим прапорщикам лишний раз послушать не мешало.

Тут оркестранты подняли трубы, и загремела мазурка. Почти сразу же сзади послышался свист, и конница Мезерницкого, перелетев через наши головы, помчалась к деревне. Мы выскочили и пошли вслед за нею.

Красные, вероятно, не ожидали такой молниеносной атаки. Вообще-то, по нашему старому боевому уставу деревню следовало обработать артиллерией, но наши пушки застряли где-то в тылу, да и, в конце концов, сходило с рук и не такое. Сошло и на этот раз.

Конница шла аллюром, и нам пришлось поневоле ускорять ход. Я несколько раз как следует гаркнул, покуда взводные догадались дать команду "короче шаг". Все это время я оглядывался, пытаясь увидеть Якова Александровича, и, наконец, обнаружил его в цепи первого взвода: командующий шел рядом с поручиком Успенским, тот что-то с жаром рассказывал, а Яков Александрович посмеивался и дымил папиросой.

Вскоре мы поравнялись с нашим оркестром, который, не переставая играть, занял позицию за цепью и двинулся следом. Я не выдержал и, подойдя к музыкантам, заказал нашу "Белую акацию". Под "Акацию" мы ворвались в окопы краснопузых. Впрочем, делать нам уже было нечего — конница вышибла оттуда защитников революции, и они предпочли сдаться в плен. Кое-кто, впрочем, успел огородами дать стрекача.

С пленными оказалось немало возни. Коннице Мезерницкого пришлось спешиться и выстраивать их в колонну, а пехоте — выделять конвой. Красные орлы выглядели не самым лучшим образом. Поручик Успенский не выдержал и произвел блиц-допрос первого попавшегося под руку краснопузого. Оказалось, что большинство пленных — из местных, — мобилизованные всего несколько дней назад. В общем, бить таких — невелика честь.

Владимировка была очищена, но Акимовка оставалась, по-прежнему, словно заколдованной. Очередной заслон вновь преградил нам путь, но на этот раз не тыловики и не мобилизованные. У самой Акимовки нас поджидали четыре красных бронепоезда, а над нами парил аэростат, на котором огромными буквами было написано: "Даешь Врангеля!"

Генерал Туркул, прочитав эти страницы, заметил, что они начали летнюю кампанию куда более романтично. Правда, в десант они на этот раз не ходили, но зато пришлось отражать атаку жирафов, зебр и антилоп. Я не мог не поинтересоваться, как обстояло дело со львами и тиграми, он Туркул стоял на своем. Львов не было, а по поводу вышеперечисленной фауны мне может рассказать любой "дрозд". В конце концов, мы позвали полковника Колтышева, которому, как известно, любые фантазии противопоказаны, и он подтвердил этот невероятный случай.

Все объяснялось просто. Дроздовцы атаковали Асканию-Нова, и красные, убегая, открыли вольеры тамошнего зоосада. Бедные четвероногие, вздымая пыль до небес, помчались прямо на "дроздов", приготовившихся было к атаке красной конницы. Увидев жирафов, "дрозды" пережили, вероятно, не самые веселые минуты, но вскоре все разъяснилось и кончилось вполне благополучно. Антилоп тут же загнали обратно в вольеры, жирафы, правда, сумели поснимать с половины офицеров фуражки, а вот зебр довелось вязать и транспортировать против воли. Скормив бедным пленникам весь имевшийся запас сахара, "дрозды" пошли дальше. Да, этакий таврический Майн Рид. Жаль, прапорщика Мишриса там не было.

6 июня

Сегодня Туркул пригласил меня к себе и сообщил, что за то время, пока я прохлаждался в госпитале, офицеры и нижние чины нашего Голого Поля устроили подписку, собирая средства на лечение нескольких офицеров, нуждающихся в санаторном режиме. Среди офицеров был и я. Туркул показал мне подписной лист, выглядевший очень внушительно. Деньги внес даже генерал Нога, а Фельдфебель выложил чуть ли не все месячное жалованье.

Я достал бумажник и извлек все его содержимое, прося внести его в этот фонд. Антон Васильевич в ответ заметил, что деньги мне пригодятся самому, покуда я буду лечиться.

Пришлось объясниться. Я напомнил Туркулу ту сумму, которое мне назвало швейцарское светило. Столько едва ли найдется во всем Галлиполи. Тем более, требуются не лиры, а швейцарские франки. В крайнем случае, британские фунты. Так что, надеюсь, собранные деньги помогут более болящим сослуживцам. Ну, а мне и тут, в общем-то, неплохо.

Туркул хитро посмотрел на меня и заметил, что можно обойтись и без швейцарских франков. Оказывается, он успел побывать в Истанбуле и посетить обитель этого светила. Бог весть, о чем они там толковали, надеюсь, генерал обошелся без рукоприкладства, но в конце концов выяснилось, что вполне приличный санаторий имеется в Болгарии, а там сойдут и наши лиры. И лечение стоит куда дешевле, и отправиться туда можно где-то через месяц.

Я вспомнил приговор и произвел несложный расчет в уме. Вообще-то говоря... Чем черт не шутит...

Под конец Туркул обрадовал меня, сообщив, что о моей идее посетить руины крепостной Трои он поведал генералу Витковскому. Владимир Константинович чрезвычайно заинтересовался этим и обещал в ближайшее время организовать туда небольшую экскурсию. Оказывается, даже идэ фикс может иногда сбываться. Правда, к Гиссарлыку, по слухам, уже подбираются разъезды Кемаля, но остается уповать на обычную турецкую медлительность.

Перелистав свои записи за июнь прошлого года, я то и дело натыкался на достаточно неряшливо вычерченные схемы. Конечно, я не пытался копировать в дневнике оперативные карты. Просто хотел представить себе замысел летней кампании, перебирая возможные варианты. В общем, не имея представления о некоторых важных частностях, главное я понял тогда, как мне кажется, верно. Барон к лету успел сообразить, что из переговоров с красными ничего не выйдет. К этому времени стало ясно, что, сдерживая Русскую Армию в Крыму обещаниями мира, господа Ульянов и Бронштейн готовят удар на западе. Их ждала Социалистическая Европа, и Белый Крым они были согласны терпеть только до подхода необходимых резервов, дабы потом скинуть нас в море.

Барон, естественно, решил этого не ждать и воспользоваться успехами поляков и Петлюры. Отсюда — наше летнее наступление. В нашем активе была земельная реформа, соглашение с Пилсудским, Петлюрой и, по слухам, даже с Упырем, отдохнувшая восьмидесятитысячная армия и постоянная помощь Франции.

Это мы понимали еще тогда, но загадкой оставалось другое — чисто военные цели Барона. Логичнее всего было ожидать удара за Днепр, навстречу полякам. В крайнем случае, мы могли попробовать прошлогодний вариант и прорываться через Донбасс и Харьков.

Мы не сделали ни того, ни другого. Наши удары веером разошлись по всей Северной Таврии, и покуда мы брали Мелитополь, "дрозды" шли к Днепру. Мы били не кулаком, а растопыренными пальцами, и эффект такого удара не мог быть сокрушительным для господ большевиков.

Многие оправдывают Барона. Поговаривают, что за Днепр его в первые недели не пускали англичане, чтобы не мешать полякам. А удар по Донбассу был нужен, чтобы прорваться к Дону, где нас всегда ждали.

Может, Барон на это и рассчитывал. Но Дон к этому времени был уже прочно оккупирован и полностью разоружен, а наш десант на Кубань показал, что казаки предпочитают мириться с комиссарами. Вдобавок, предполагаемые союзники ничего для нас не сделали. Не лучше вышло и с земельной реформой. Юристы вновь запели давнюю песнь о выкупе, а крестьяне платить не собирались. В общем, политически мы провалились почти сразу.

К тому же, в самом начале нашего наступления красные переломили ход битвы под Киевом и погнали поляков назад. Так что, мы здорово опоздали.

Впрочем, есть циники, утверждающие, что наступление было необходимо Барону для международного признания. И заодно для того, чтобы запастись провиантом в богатейших губерниях России. Особенно был нужен хлеб, который мы продолжали продавать на Запад почти до самой эвакуации. В таком случае, Бог ему судья, нашему Барону.

Конечно, в те первые дни мелитопольского десанта ни о чем подобном и не думалось. Мы снова наступали, наступали по той самой таврической земле, по которой за полгода до этого уходили, отбиваясь от банд Упыря и господ красночухонцев. Теперь бежали они, а не мы, и это приносило невольно чувство удовлетворения. Когда наступаешь, быстро появляется то, что Клаузевиц называет привычкой к победе. А такая привычка — страшная вещь, даже если воюешь один против трех, как это было в те дни.

Правда, Рачье-Собачья умнела на глазах. И вскоре мы получили возможность почувствовать это, так сказать, на собственной шкуре.

Бронепоезда стояли почти без прикрытия. Наш десант глубоко вспорол красный тыл, и их фронтовые части были еще только на подступах к нам. Но командование господ краснопузых, выиграв несколько часов, разместило у Акимовки бронепоезда, которые тут же открыли бешенный огонь, уложив наши цепи носом в траву.

Прапорщик Мишрис, любопытство которого не исчезало даже под обстрелом, поспешил поинтересоваться у меня назначением аэростата. В первую минуту я и сам задумался, а потом сообразил, вспомнив Германскую. Аэростат служил наблюдательным пунктом, откуда корректировался огонь с бронепоездов. Да, это уже вам не штыковая под музыку. Это уже война по всем правилам, так сказать, по науке.

Мы вновь лежали в густой траве, а бронепоезда, остановив нас несколькими сильными залпами, лениво постреливали, экономя снаряды. Оставалось ждать подхода нашей артиллерии.

Насколько я помню, с артиллерией нам всегда отчего-то не везло. И на этот раз после часового ожидания выяснилось, что подвезли всего четыре орудия. Наша батарея бодро открыла огонь, мы встали в полный рост, готовясь идти в штыковую, но не прошли и ста метров, как вновь ударили пушки с бронепоездов. Нас не задело, и мы продолжали движение вперед, но огонь наших пушек становился все реже и реже, пока, наконец, не смолк. Очевидно, батарея красных, пользуясь аэростатом, засекла нашу батарею и подавила ее. Тут краснопузые вновь ударили, на этот раз шрапнелью, и пришлось снова залечь в траву.

Аэростат висел прямо над нами, вызывая невольные размышления по поводу намалеванного на нем лозунга. Я бы еще понял, ежели было бы обещано убить барона, но это их "даешь" приводило в недоумение. Неужели им так хотелось взять Петра Николаевича в плен? Вероятно, русский язык за годы Смуты сделал такие успехи, что моего образования уже не хватало.

Время от времени мы открывали по "колбасе", как было принято именовать аэростаты еще в Германскую, прицельный огонь, но проклятый выродок из семейства монгольфьеровых висел довольно высоко. Приближался вечер, и оставалось надеяться только на ночную атаку. Впрочем, к господам краснопузым вот-вот могли подойти резервы.

Тут к нашим позициям на полусогнутых подбежал какой-то офицер и начал хриплым голосом вызывать артиллеристов. Оказалось, что одно орудие уцелело, но прислуга была перебита, и Яков Александрович приказал собрать всех, кто умеет отличить панораму от затвора. Вызвался поручик Успенский — на Германской он полгода прослужил во взводе артиллерийской разведки.

Вскоре пушка действительно заговорила. После первого же снаряда бронепоезда дали залп, нас засыпало землей, над батареей взлетели черные столбы, но тут пушка рявкнула вторично, затем еще раз — и тут аэростат исчез. Третий снаряд разнес его буквально в клочья, и мы лишь успели заметить два белых купола — это красные наблюдатели спускались на парашютах.

За парашютистами мы наблюдали уже не лежа, а с ходу. Без всякой команды мы вскочили и, нарушая все правила, побежали прямо к железной дороге. Надо было не дать большевикам времени понять, где мы и что делаем, покуда они ослепли. Давно я так не бегал, как тем далеким вечером под Акимовкой. Но расчет оправдался — через десять минут мы уже колотили штыками немногочисленное прикрытие, а затем занялись бронепоездами. Теперь мы находились в мертвой зоне, и пушки были бесполезны. Зато заговорили пулеметы. На новичков, знаю по себе, бронепоезд, особенно вблизи, производит сильное впечатление. Этакое первобытное чудище, клепанный монстр с хоботами трехдюймовок. Но мы навидались всякого и прекрасно знали ахиллесову пяту этого бронированного дракона — его лапы, то есть, попросту говоря , колеса.

Мы залегли метрах в пятидесяти от ближайшего бронепоезда, на котором было написано белой краской "Товарищ Троцкий", и начали лупить, не жалея патронов, по смотровым щелям и бойницам. Это только со стороны кажется, что экипаж железного монстра надежно защищен. Бойницы прекрасно поражаются прицельным огнем, и противник "слепнет". Покуда мы от души тратили патроны, прапорщик Немно с двумя юнкерами, прихватив с собой сумку с ручными бомбами, стал обходить бронепоезд слева. Надо было выиграть несколько минут, но чудище, словно что-то почуяв, пустило дым и начало подергиваться, собираясь уходить.

Упускать такого красавца было жаль, и я крикнул пулеметчику, чтоб он бил по паровозу. Паровоз был защищен надежно, но грохот пуль по броне поневоле должен был заставить господ красных машинистов переждать минуту-другую. А этого должно хватить.

Поезд все дергался и пускал дым, пули лупили по броне, и тут слева грохнул взрыв, затем еще один. Кажется, дело было сделано. Бронепоезд резко дал задний ход, но сразу же остановился — прапорщик Немно поразил дракона в его лапы, взорвав железнодорожное полотно. Большевики оказались в ловушке.

Минут двадцать они еще отстреливались, но с каждой минутой все более неуверенно. К нам подбежал штабс-капитан Дьяков с сообщением, что один из бронепоездов все-таки ушел, один захватили с ходу, а один, как и наш "Товарищ Троцкий", оказался в ловушке. Тем временем красные, сообразив, что зря расходуют патроны, замолчали. Пора было действовать.

Я вытащил белый платок, намотал его на штык и помахал в воздухе. Этот интернациональный жест подействовал сразу же, и когда я вышел вперед, дверь одного из вагонов со скрежетом растворилась.

Мне много раз приходилось вести подобные переговоры. Поэтому, даже не глядя на склонившегося ко мне толстяка в кожанке, я потребовал немедленной сдачи, обещая в случае отказа разнести паровоз из тяжелых гаубиц. Чтоб не было особых сомнений, я напомнил судьбу аэростата и пообещал начать именно с этого вагона. Взамен на сдачу я обещал всем, находившимся в поезде, взять их в плен живыми и здоровыми. Впрочем, через пять минут гарантии заканчивались.

Толстяк в кожанке поинтересовался судьбой членов большевистской партии и бывших офицеров. Я велел ему не торговаться и вылезать наружу.

Тут где-то рядом грохнул разрыв трехдюймовки. Очевидно, это били с одного из бронепоездов, но у страха глаза велики, и экипаж "Товарища Троцкого" принял это за начало обстрела. Через минуту толстяк стоял рядом со мной на насыпи, от волнения даже забыв отстегнуть кобуру маузера. Вслед за ним из вагонов начали вылезать остальные.

Уговор есть уговор, и мы взяли в плен всех, хотя несколько краснопузых имели настолько комиссарский вид, что сдержать себя было трудно. Троих молодых ребят в незнакомой мне новенькой форме с красными нашивками скрутили сами же красные. Это оказались курсанты-добровольцы, пытавшиеся взорвать орудийную башню и отправить всех нас на небеса. Молодые люди чуть не плакали и смотрели на нас с такой ненавистью, что мне даже стало не по себе. Так мы впервые встретились с красными юнкерами-курсантами. Им было лет по восемнадцать, так сказать, новое поколение. Я им невольно посочувствовал, особенно когда один из них, не выдержав, вдруг начал кричать, именуя нас по полному списку белыми гадами, помещиками-капиталистами и требуя немедленного расстрела. Мы оставили их под охраной и занялись трофеями.

Бронепоезд был целехонек, с чем нас вскоре и поздравил Яков Александрович, завернувший к нам из взятой уже Акимовки. Красные не стали оборонять Акимовку и ушли на север. Яков Александрович был в хорошем настроении, сообщил, что за весь бой мы потеряли убитыми девять человек, в основном, артиллеристов нашей батареи, зато Акимовка, наконец, взята, и нам достались три бронепоезда. Он дал согласие переименовать "Товарища Троцкого", и мы тут же, замазав антихристово имя, краской вывели на броне "Подполковник Сорокин".

Штабс-капитан Дьяков решил оставаться покуда у бронепоезда. Наша Ольга занялась ранеными, пленных согнали в колонну, а прапорщик Немно начал ходить кругами вокруг походного лазарета, уверяя сестру милосердия, что он ранен навылет осколком гранаты. К счастью, его раны были только душевными.

Поручика Успенского все не было, и я начал было волноваться, когда он, наконец, появился, весь грязный, с огромной царапиной за ухом и, вдобавок, благоухающий картофельным самогоном, аромат которого невозможно было спутать ни с чем. Я спросил его, как поживает красный аэростат, на что в ответ последовала длинная тирада, от которой трава увяла в радиусе десяти метров. Как я понял, речь шла о поврежденном прицеле на орудии, которое пришлось наводить чуть ли не по каналу ствола. Поскольку победителей не судят, я не спросил поручика о самогоне, а отправил его к Ольге на перевязку. Как он рассказывал позже, их дважды крепко накрыло, прежде чем их снаряд разворотил красную "колбасу".

Мы заночевали на станции, предварительно заслушав приказ Якова Александровича, в котором особо были отмечены наши артиллеристы, в том числе поручик Успенский. Получили благодарность и мы с капитаном Дьяковым за бронепоезд. Прапорщик Немно даже не упоминался, хотя я лично доложил о нем командующему. Увы, и самые лучшие начальники не всегда справедливы.

Наутро произошла легкая заваруха. Несколько десятков пленных потребовали включить их в нашу армию, отказываясь идти в тыл. В основном, это были наши бывшие солдаты, взятые в плен красными и тут же, как это делали порой и мы, направленные на фронт. Яков Александрович, узнав, в чем дело, разрешил, и пленных тут же распределили по подразделениям. В нашу роту попало пятеро молодых людей, недоучившихся гимназистов, мобилизованных красными в Мелитополе и Екатеринославе.

Мы пошли дальше, прямо к Мелитополю, не встречая уже никакого сопротивления. Красные все еще огрызались у Чаплинки, тесня корпус Фельдфебеля, и пытаясь удержать небольшой плацдарм на побережье у Степановки. Но это была уже агония. Командование нашей старой знакомой, XIII армии красных, начало оттягивать уцелевшие войска к Каховке.

Мы шли вдоль железной дороги, изнывая от жары и с надеждой поглядывая на небо в поисках хотя бы одного-единственного облачка. Увы, небо было совершенно чистым, серовато-голубым, а палило так, что некоторые из нижних чинов снимали сапоги и шли босиком. Кто-то предложил сложить винтовки на подводы и идти налегке, но этого позволить было нельзя. Расслабиться, конечно, можно, но не до такой же степени.

Весь следующий день мы брали трофеи. Красные, оттягивая боевые части, похоже, махнули рукой на обозы, и мы устали подсчитывать бесконечные возы с разного рода военным и прочим припасом. Мы лишь меняли лошадей для наших подвод и шли дальше. Хорошо было бы захватить несколько грузовых авто с запасом бензина, но авто мы захватили только два, и оба легковые.

Наша молодежь чувствовала себя солдатами Александра Македонского, прибирающими к рукам Персидскую державу. Признаться, столько добра мы не захватывали у красных еще ни разу, даже в славное лето 19-го. Но у меня особой радости не было. Ведь мы вспороли тыл только одной из армий, даже не разбив ее до конца. А этих армий у большевиков оставалось больше чем достаточно. И ежели у каждой такие обозы... Да, красным в 20-м году не приходилось считать патроны и делить сухари.

1 июня мы вошли в Мелитополь. Я не узнал город — в последний раз мы были здесь в декабре, когда он был промерзшим и забитым беженцами. Теперь Мелитополь словно вымер — жители сидели в погребах и ждали, пока устоится новая власть. Впрочем, боев в городе не было — части красных быстро уходили на северо-запад. Нашему отряду, как и всей бригаде, не довелось вкушать хлеб-соль и принимать букеты от гимназисток, мы прошли сквозь еще не очухавшийся город и заняли оборону в нескольких верстах от северной окраины. Радоваться было рановато — XIII армия красных готовила ответный удар. Поговаривали, что у нее теперь новый командующий — бывший пехотный поручик Уборевич, которому, якобы, не исполнилось еще и двадцати пяти лет.

Поручик Успенский попросил у меня брошюру господина Ульянова-Бланка. Оказывается, его роман приближается к кульминации: отважные герои Дроздов и Морозов попадают на допрос прямо к господину Ленину. Поручик, всегда стремящийся к точности, желает вложить, так сказать, в уста симбирского заики, наряду с руганью и угрозами, его подлинные цитаты. Я посоветовал поручику особенно не увлекаться, дабы окончательно не раздраконить генерала Ноги, который, того и гляди, припишет нам пропаганду большевизма.

7 июня

Вчера опять была дуэль. Два алексеевца выясняли отношения, если верить слухам, по поводу Учредительного собрания. Оно, конечно, было бы смешно, но один из них убит наповал, а второй — уж не знаю, как это вышло — успел получить пулю в легкое. Самое страшное, что все воспринимают это очередное убийство, как нечто вполне само собой разумеющееся. Я вновь высказал все, что думал, Туркулу, и услыхал прежние аргументы. К Фельдфебелю обращаться бесполезно, надо обратиться к генералу Витковскому. Должны же остаться на нашем Голом Поле разумные люди!

Сегодня уехала еще одна группа офицеров. Говорят, вот-вот начнут составлять какие-то списки, и нас понемногу примутся развозить по Занзибарам. Чаще всего почему-то называют Марокко. Возможно, потому, что в Бизерте стоит наш флот, которому, увы, уже не вырваться из лап господ союзничков. Говорят, в Марокко нас будут вербовать для войны против Рифской республики. Не знаю, где это и что это за республика, но ежели там не большевики, то я охотно завербуюсь туда, дабы слегка проучить лягушатников. Хотя, что это я так расхрабрился? Мне бы до санатория дотянуть.

Генерал Туркул заявил, что французы и вправду вербуют офицеров для войны в Марокко. Но армию будут переводить все же куда-нибудь поближе, по слухам, в Болгарию или в Сербию. Ну, поживем — увидим.

Антон Васильевич, прочитав предыдущие страницы, просит объясниться по поводу одной, с его точки зрения, несообразности. Он не понимает, отчего это я, описывая блестящее начало летнего наступления, все время упоминаю о своих пессимистических прогнозах. Ему кажется, что я переношу свое сегодняшнее настроение на события годичной давности. Лично он год назад был уверен, что таврическая операция закончится ежели не в Москве, то, во всяком случае, в Киеве или в Харькове. А имея за своей спиной Новороссию и Малороссию, можно надеяться следующей весной идти прямо к Белокаменной.

Вероятно, так думали многие. Может быть, на это надеялся Барон. Но я не кривлю душой, говоря о своей прошлогодней уверенности в том, что наша летняя кампания будет последней. Это я понял еще весной.

Прежде всего, не от хорошей жизни Барон вел переговоры с красными. Даже весной 18-го, когда у нас не оставалось ничего, кроме винтовок и пустых подсумков из-под патронов, ни у кого подобной мысли не возникало. Ежели мы, имея танки, самолеты, флот и помощь Европы, были готовы подписать мир с господами Ульяновым и Бронштейном, значит, у нас не было другого выхода.

Начало наступления подтвердило мои предположения. Мы лихо прорвались к Мелитополю. Это был блестящий рейд, за который нам поставил бы "отлично" сам Упырь. Недаром Якову Александровичу приписывают слова, что он хотел бы стать вторым Махно. Да, мы научились воевать по-степному, и это выручало нас и раньше, и потом. По сути, мы действовали, как партизанский отряд. А партизанские отряды войн не выигрывают. Регулярная армия — медведь неповоротливый, но и медведь рано или поздно встает на дыбки.

Одной лихости может хватить на неделю. Для серьезного сражения нужна армия. А нас было так мало, что ежели вдруг господин Уборевич решит сдать свою XIII армию в плен, то наших сил не хватит даже для конвоя. А бывший поручик в плен сдаваться не собирался. И это мы почувствовали очень скоро.

В общем, уже тогда я был уверен, что в степях Таврии решится наша судьба. Впрочем, Барону вряд ли удалось бы отсидеться за Перекопом. Ведь не отсиделся же он в ноябре. Так что для меня летняя кампания 20-го была последним парадом. Я это понял сразу, и завидовал оптимистам, подобным генералу Туркулу.

Мы окопались севернене Мелитополя, установили пулеметы и стали ждать. Правда, в контрудар красных поначалу не очень верилось, — из Мелитополя они бежали так быстро, что бросили склады, способные обеспечить наш корпус на полгода. Впереди время от времени что-то грохотало, но нижние чины, а потом и офицеры стали потихоньку снимать сапоги и гимнастерки и устраиваться прямо в поле под солнышком, тем более, что река Молочная была рядом, и приходилось отпускать личный состав повзводно купаться.

В первое же купание прапорщик Мишрис, желая показать пример остальным, прыгнул с обрыва и прямиком напоролся на корягу, порезав руку и, что было самым неприятным, ногу. Ногу пришлось забинтовать, и прапорщик мог передвигаться только с импровизированной тростью. Я поглядел на его потуги, и велел немедленно отправляться в госпиталь.

И тут я впервые увидел, как прапорщик испугался. Он переводил взгляд с растерянной Ольги на непроницаемого прапорщика Немно, умоляюще смотрел на меня и, наконец, попросил оставить его на позициях. Поручик Успенский пообещал ему гангрену и посоветовал немедленно убираться в тыл, присовокупив, что не подпустит нашего цыгана к Ольге ближе чем на двадцать шагов. Тогда Мишрис, побледнев от волнения и вставляя в речь литовские слова, сбивчиво объяснил, что не может оставаться в тылу, когда отряд готовится встретить красных, а взвод к тому же лишается командира. Все это было так, и я уж совсем было собрался гаркнуть и направить его в Мелитополь, но прапорщик отвел меня в сторону и жалобно попросил оставить его хотя бы на денек. Ему было стыдно появляться в госпитале с такой, с позволения сказать, раной. Я посмотрел на него и махнул рукой, разрешая остаться. В конце концов, перевязку можно было сделать и на позициях, а в наши госпитали я не очень верил.

Прапорщик Мишрис от радости даже отбросил посох и бодро заковылял к своему взводу. По этому поводу я прекратил купание и велел как следует выкосить траву перед брустверами. Тишина начинала смущать меня, и я не ошибся.

Вечером на позиции подъехали Яков Александрович и наш бригадный командир, фамилию которого я уже и не упомню. Командующий похвалил нашу позицию и сообщил, что красные атакуют Серогозы, где наша 34-я дивизия пытается помочь полуокруженному корпусу Фельдфебеля; а прямо перед нами, у станции Федоровка, господин Уборевич собирает ударную группу. Ежели красные прорвутся у Серогоз и сумеют обойти Мелитополь с востока, то корпус окажется в кольце. Мы должны держать оборону здесь, чтобы краснопузые не смогли внезапным ударом отбить город и рассечь части корпуса пополам.

Да, радовались мы рано. XIII армия красных никуда не делась и была готова дать сдачи. У Якова Александровича было не более пяти тысяч штыков и сабель, и мы опять воевали в соотношении один к двум. Что ж, в таком случае я не зря оставил прапорщика Мишриса на позиции.

Красные полезли утром. Они шли ровными цепями, впереди пылили два броневика. К нашему счастью, они, очевидно, не успели подвезти артиллерию, зато в небе вновь появились аэропланы, правда, на этот раз не "Ньюпоры", а "Фарманы". Аэропланы сделали над нами круг, сбросили несколько бомб и ушли с сторону Мелитополя. Летуны, однако, промазали, и взрывы прогремели метров за сто перед нами.

Первую атаку мы отбили на удивление легко. Как только ударили наши пулеметы, цепи остановились, броневики открыли ответный огонь, и красные попятились. Зрелище было привычное, меня удивило лишь, что в следующую атаку они пошли тут же, почти не переводя дыхания. После третьей атаки пришлось задуматься.

Это были какие-то другие красные. Надо сказать, что к этому лету мы навидались всяких краснопузых. Видели взбесившуюся солдатскую толпу, рвавшую офицеров на части в декабре 17-го. Видели рабочие отряды в обязательных черных кожанках — народ смелый, но глупый, ходивший в атаку в полный рост и натыкавшийся на наши пулеметы. Видели и самую опасную погань — китайцев, латышей и ту же чухну. А это было что-то новенькое. Я не удержался и подозвал поручика Успенского. Тот махнул рукой и заявил, что это обычная красная сволочь, не стоящая даже того свинца, что мы на нее тратим. Я предложил ему присмотреться повнимательнее, тем более, начиналась очередная атака.

Больше всего меня удивила продуманность их действий, как будто это был не батальон, а спортивная команда. Они ожидали, покуда заработают наши пулеметы, а потом не бежали в панике, как это часто бывало, а отходили красиво, грамотно, не потеряв покуда — я был в этом уверен — и десятка человек. Будь это наши войска, я бы решил, что имею дело с офицерскими частями, получившими специальный приказ. Мы делали нечто подобное в Донбассе за год до этого, когда нужно было выманить красных из окопов или попросту держать их фронт в постоянном напряжении.

Когда они полезли на нас в пятый раз, рота была уже готова. На этот раз мы не стреляли, и красные цепи без помех шли прямо к нашим окопам, постепенно замедляя ход. Меня сейчас интересовало, пустят ли они вперед броневики, и когда я увидел, что броневики остались за первой цепью, то окончательно убедился, что передо мною — элитные красные части. Впрочем, и мы еще кое-что умеем.

Я рассчитал, что их нельзя подпускать ближе, чем на тридцать метров к нашим окопам, — иначе они успеют, как и велит устав, достать ручные бомбы, чтоб забросать нас перед штурмом. Но я тоже знаю уставы, поэтому рота ждала их не в окопах, а метрах в двадцати перед ними, в густой траве. Для подобных дел у меня в полевой сумке имелся свисток, я приложил его к губам, изобразив то ли Соловья-Разбойника, то ли Лихо Одноглазое, и перед красными цепями встала шеренга сорокинцев. Тут же наши пулеметчики ударили по башням броневиков, а две группы во главе с нашими прапорщиками бросились к чудищам, держа наготове ручные бомбы. Красные не оплошали и тут. И хотя штыковую они проиграли — наши юнкера оказались проворнее, — но отступили без паники, вдобавок один из броневиков успел прижать нас к земле, дав возможность красным оторваться и исчезнуть. Второму броневику повезло меньше — бомба, брошенная одним унтер-офицером третьего взвода, заклинила ему пулемет, а еще одна бомба разнесла колесо. Люк броневика оказался открытым, туда полетела третья бомба, после чего чудище перестало внушать нам всякие опасения.

Мы вернулись в окопы, потеряв двоих ранеными. Красных потерь было в несколько раз больше, причем они лишились одного броневика и, главное, поручик Успенский и его юнкера скрутили двух красных орлов, и теперь мы могли поглядеть на наших противников воочию.

Я сразу узнал эту форму, новую, с большими нашивками на рукаве. Да и ребята были очень похожи на тех, из бронепоезда. Красные курсанты. Молодая большевистская гвардия. Вот оно, значит, что...

Курсанты имели весьма потрепанный вид, лишившись в драке пуговиц, а после драки — ремней, зато приобретя несколько изрядных синяков. Я был встречен вполне откровенными взглядами, посему решил покуда поручить поручику Успенскому поговорить с ними о жизни. У него это превосходно получается. Поручик способен разговорить любого самого фанатичного большевика, правда, не касаясь военных вопросов. Но как только пленный, так сказать, размякал, допрос продолжал я.

Итак, поручик Успенский взял этих двоих в оборот, я похвалил прапорщика Мишриса за броневик, утешил прапорщика Немно, от которого броневик улизнул, и стал разглядывать в окуляры "цейсса" позиции красных. Время шло, а очередной атаки не было. Вероятно, они думают. Взяли тайм-аут...

Я докуривал папиросу, как вдруг услыхал громкий крик. Подскочив и выхватив револьвер, я сообразил, что кричит поручик Успенский. Это было настолько редкое явление, что я спрятал револьвер и направился к нему в окоп. По дороге я успел ознакомиться с целой программой, намеченной поручиком по отношению к нашим пленникам, командованию Рачьей и Собачьей, лично господину Бронштейну и даже самому вождю мирового пролетариата товарищу Ульянову-Бланку. Вероятно, попадись они все в данный момент в поле зрения бывшего химика, им пришлось бы туго.

Пленные сидели на корточках, прислонившись к стенке окопа, а поручик Успенский, зеленый от гнева, стоял над ними и рычал, очевидно, выпустив первый пар. Курсанты глядели на него вполне по-волчьи. В общем, царила полная идиллия.

Мне было очень интересно узнать, чем они так допекли моего поручика, но это можно было отложить на потом, и я легко тронул его за плечо. Поручик понял меня, гневно поглядел на красных героев и удалился.

Теперь надо было держать паузу. Я одернул китель, поправил кобуру и заложил руки за спину. Где-то через минуту пленные, не сводя с меня глаз, начали приподниматься. Наконец, они стояли передо мною почти что по стойке смирно, по глаза по-прежнему блестели, и я чувствовал, что после первого же моего вопроса они запоют "Интернационал".

Я поглядел поверх их голов и достал пачку "Мемфиса". Обычно это действует, но на этот раз оба изобразили некурящих, решив, вероятно, не принимать дары от бело-данайцев. Да, публика попалась тяжелая, и надо было бить в самую больную их точку. Молодые люди хотели умирать героями — что ж...

Я как можно суше, добавив лишь самую малость иронии, поинтересовался, почему они так бездарно атакуют, и высказал предположение, что ими командует бывший дворник. Конечно, с бывалыми солдатами такой фокус не прошел бы, но для этих мальчиков оказалось в самый раз. Они бросились защищать честь мундира. Через минуту я уже знал, что их командир — бывший штабс-капитан, а ныне комбриг Около-Кулак — не чета белым гадам, а атакуют они правильно, поскольку имеют приказ лишь сдерживать белых гадов у Мелитополя, не давая перебросить части на другие участи. Все это мне было сообщено истово, в два голоса, после чего курсанты начали, наконец, что-то соображать, испуганно посмотрели друг на друга и замолчали. Я протянул им "Мемфис", и на этот раз мы все оказались курящими.

На ребят было жалко смотреть. Они начали киснуть на глазах, хотя внешне еще старались держаться. Я по-прежнему молчал, и тут один из них, не выдержав, спросил у меня дрогнувшим голосом, расстреляют ли их.

Что было ответить? Конечно, мы их расстреляем. Красных курсантов мы не брали в плен. Тем более, это были не мобилизованные тамбовские мужики и даже не одуревшие от большевистской пропаганды путиловские рабочие. Это были настоящие враги, будущие офицеры Рачьей и Собачьей. Я хотел так им о ответить, но вдруг представил себе наших юнкеров, попавших в плен, так же расколовшихся на первом допросе и спрашивающих, что их ждет. Господи, им бы всем в школе учиться...

Я тем же тоном поинтересовался, сколько им лет. Обоим оказалось по восемнадцать. Я изобразил досаду и заявил, что несовешеннолетних, то есть не достигших двадцати одного года мы не расстреливаем, а отправляем в лагеря для военнопленных. Это была, разумеется, выдумка, но они поверили сразу, я увидел, как их лица, наконец, начинают походить на физиономии смертельно испуганных, но счастливых оттого, что останутся живыми, молодых и вполне понятных ребят. Я вызвал конвой.

Тут появился поручик Успенский и спросил, что я собираюсь делать с красными юнкерами. Я сообщил, что отправляю их в тыл, как живое подтверждение очень важной информации, которую только что удалось получить. Стало ясно, что главный удар краснопузых наносится на флангах, а у Мелитополя производится демонстрация. Кроме того, у бывшего поручика Уборевича появились свежие части. Например, эта курсантская бригада во главе с бывшим штабс-капитаном Около-Кулаком.

Поручик Успенский свирепо посмотрел на пленных и заявил, что их надо немедленно расстрелять. Я предложил ему сделать это самолично. Поручик подумал и предложил их не расстреливать, но хотя бы надрать уши.

Оказывается, поручик, как обычно, заговорил с курсантами о жизни, естественно, упомянув студенческие годы и родной химический факультет. На это тут же последовала реплика одного из курсантов, что органическая химия победившему пролетариату не нужна, а посему студентов с профессорами надо отправить на разработки соли, кроме тех, по ком плачет чека. Бедный поручик Успенский!

Мне кажется, курсант был не так прост и лишь перефразировал Робеспьера, заявившего, что революции не нужны химики. Да, это вам не прежние небритые пейзане...

Я отправил пленных вместе с донесением в штаб бригады, а сам, воспользовавшись затишьем, отправился к штабс-капитану Дьякову. Тот, как обычно, выговорил мне за контратаку, произведенную без приказа, а затем мы стали думать, что делать дальше. Я предложил не сворачивать все на беспросветную глупость красных и попытаться поставить себя на место поручика Уборевича. Мы прикинули, после чего я вернулся в роту и приказал всем взять лопаты.

За годы Смуты мы разучились как следует окапываться. В общем, война была дилетантской, повторю это еще раз, а посему куда больше внимания обращали на засады, налеты, набеги, — в ущерб фортификации. Наша молодежь, не прошагавшая Германскую, и представления не имеет, что такое настоящая траншея. Наверное, меня в очередной раз приняли за самодура, решившего занять личный состав в перерыве между боями. Но я рыкнул, велел не рассуждать, а углубляться в землю. Причем, не просто углублять на полный рост, но рыть "лисьи норы" — затейливое изобретение нашей фронтовой голи. Юнкера понятия не имели о "лисьих норах", но, к счастью, в роте осталось несколько фронтовиков, и дело пошло.

Два раза мы прерывали работу, чтобы отбить атаки красных, но те атаковали скорее для виду, чтобы не дать нам забыть о своем существовании. Они чего-то ждали. Мне оставалось надеяться, что я угадал, и после очередной атаки вновь приказывал всем браться за шанцевый инструмент.

Ночью было тихо, только на севере, со стороны красных окопов то и дело взлетали разноцветные сигнальные ракеты. Раньше я бы не обратил на это особого внимания — мало ли кто балуется с ракетницами, но теперь каждая мелочь могла иметь значение. В конце концов, я растолкал прапорщика Немно, мирно прикорнувшего прямо на ящиках с патронами, и спросил у него, почует ли цыган коня за три версты. Прапорщик изумился, но кивнул утвердительно. Тогда я велел ему накинуть шинель — было прохладно, несмотря на жаркий день, — и мы аккуратно, стараясь остаться незамеченными, выбрались из окопов.

Всюду было тихо, только откуда-то чуть доносился храп да что-то стрекотало в траве. Прапорщик прислушался, помотал головой, отгоняя сон, и уверенно заявил, что слышал со стороны красных позиций ржание. Значит, лошади...

У прапорщика загорелись глаза, и он предложил сползать взглянуть. Я заметил ему, что разведка — штука хитрая, и высшее техническое образование не гарантирует ему успешного возвращения. Но прапорщик лишь усмехнулся и пообещал угнать для меня коня любой масти по заказу. О коне я велел забыть, прапорщик вздохнул и, оставив мне шинель, ящерицей исчез в траве.

Он появился только под утро, весь измазанный зеленью и отчего-то с царапинами на левой щеке. Коня он не привел, но зато увидел главное. Лошадей было не так много, всего около сотни. Сотня лошадей, запряженных в артиллерийские упряжки. Двенадцать тяжелых гаубиц. Две батареи.

Они ударили ровно в шесть утра, ударили сразу, без пристрелки. Это нас и спасло — первый залп оказался недолетом. Я скомандовал "в укрытие", но тут прозвучал второй залп, и пришлось кричать еще раз, пока сонные взводные не растыкали испуганно озирающихся людей по "лисьим норам".

На Геманской такое приходилось видеть неоднократно. Недолет, перелет... Это называется вилка. Третий залп накроет нас с головой. Ежели, конечно, они умеют стрелять.

Стрелять они умели, и я успел прыгнуть в "лисью нору" за секунду до того, как снаряды легли прямо по линии наших траншей. Затем еще раз, еще... Не углуби мы вчера окопы да не вырой эти норы, роты уже не было бы... Видел я на Германской, как немецкие "чемоданы" накрывали целые батальоны.

Они обрабатывали нас еще минут двадцать, и под конец я начал сомневаться, уцелел ли еще кто-нибудь, кроме меня. Я был весь в земле, узкая нора не позволяла даже отряхнуться, и я мог лишь сдувать пыль с носа и губ. Подождав минуту, я выскочил наружу.

Вокруг расстилалось нечто совершенно марсианское, окопы превратились в неровную цепочку гигантских воронок, а на горизонте уже вырастали ровные ряды молодых ребят в новенькой форме. Господа курсанты наступать изволят...

Я хотел скомандовать, но голос не слушался, вероятно, меня все же немного оглушило. Тут рядом кто-то заорал "к бою", и я узнал голос поручика Успенского, а прямиком из-под земли стали появляться, казалось, навек исчезнувшие нижние чины. Я успел сообразить, что уцелело нас не так уж мало, зато пулеметы, похоже, накрылись все, а меня считают пропавшим без вести. Во всяком случае, в перерыве между командами поручик Успенский кричал, обращаясь неизвестно к кому "где командир?", и кто-то уже успел отрапортовать о том, что меня нигде нету и не иначе разорвало на части.

Наконец, я пришел в себя окончательно, отряхнул землю и появился, словно факир из пустого ящика, первым делом велев не стрелять без команды и проверить пулеметы.

Два "максима", действительно, накрылись. Один, к счастью, уцелел. Вдобавок, у нас было еще два "Гочкиса", так что терпимо.

Мы подпустили красных юнкеров на полсотни шагов, когда они уже уверились в нашей полной погибели, затем я достал свисток и вновь изобразил Одихмантьева сына.

И все-таки они не побежали. Цепь упала на землю, они начали отползать, при этом отстреливаясь. Я хотел было вновь скомандовать атаку, но сообразил, что оставлять окопы сейчас опасно. Вместо этого я приказал проверить личный состав, а заодно и поглядеть, не завалило ли кого-нибудь в наших норах.

Обстрел стоил нам семерых убитыми и вдвое больше ранеными. В одной из нор мы откопали троих юнкеров, перепуганных, но живых и здоровых. Впрочем, это был лишь первый тур.

На этот раз они решили не жалеть снарядов. Обстрел продолжался ровно два часа. Со стороны это выглядело жутковато. Там, где были окопы, стояло гигантское пылевое облако, сквозь которое время от времени прорывались фонтаны черной земли и красные языки пламени. Да, прямо какой-то Верден.

Я упомянул о виде со стороны, поскольку нашей роты в окопах уже не было. Сразу же после атаки мы, как и договаривались со штабс-капитаном Дьяковым, отвели отряд на полверсты назад и спрятали его в небольшой балке. Сделали мы это быстро, вдобавок преодолев большую часть этого расстояния ползком. Удовольствие, конечно, ниже среднего, но все же приятнее, чем на собственной шкуре пережить двухчасовый обстрел.

Как только красные гаубицы замолчали, мы тем же порядком вновь заняли то, что когда-то было нашими окопами. Подошли мы туда, не прячась, — поднятая взрывами пыль создала прекрасную дымовую завесу.

Наверное, господа курсанты чрезвычайно удивились, обнаружив, что мы все еще живы и здоровы. Во всяком случае, отступали они на этот раз куда в меньшем порядке и до вечера дали нам передышку. Только красные "Фарманы" время от времени кружили над нашими позициями, но бомб отчего-то не сбрасывали, и мы перестали обращать на них внимание.

Два следующих дня в моем дневнике не отмечены. Насколько я помню, красные продолжали атаковать, но все с тем же успехом. К тому же, из Мелитополя подошла подмога, батарея полковых гаубиц, а в воздухе, наконец-то, появились наши "Ньюпоры".

14 июня я сделал в своем дневнике очередную запись. Все утро нас никто не тревожил, красные как будто вымерли. К полудню нам стало скучно, и несколько наших юнкеров решили рискнуть и проползти пару верст, дабы узнать, чего поделывает курсантская бригада. Через час они вернулись обратно, шагая в полный рост по высокой густой траве. Прятаться было незачем — красные ушли.

К вечеру мы узнали, что Дроздовская дивизия вместе с нашим 8-м кавалерийским полком взяли, наконец, Серогозы и наступают на Федоровку. XIII красная армия срочно снималась с позиций и отходила на Большой Токмак. Первое действие мы отыграли успешно — Северная Таврия была наша.

Генерал Туркул, прочтя страницы, посвященные курсантской бригаде, усмехнулся, ненадолго удалился, а затем показал мне странной формы знак с красной пентаграммой. Этот амулет мне знаком — большевистский орден боевого красного знамени, хранящийся среди трофеев Дроздовской дивизии. Туркул предложил приобщить его к моему повествованию. Пожалуй, об этом стоит упомянуть, поскольку этот орден принадлежал тому самому штабс-капитану Около-Кулаку, командиру курсантской бригады. "Дрозды" сорвали орден с его кителя 17 августа 1920 года недалеко от села Михайловки, где остатки бригады вместе с командиром нашли свой конец. Этот Около-Кулак служил в Преображенском полку вместе с Фельдфебелем и руководил полковыми песельниками. Во всяком случае, так утверждает сам Фельдфебель.

9 июня

Дивны дела твои, Господи!

Не знаю, надо ли об этом вообще писать. Но, пожалуй, упомянуть стоит — как-никак страничка наших нравов. Или традиций, уж не знаю, как точнее.

Сегодня утром меня вызвал генерал Витковский. Я был уверен, что это связано с очередным моим протестом по поводу дуэлей. Так оно и было. Витковский встретил меня вежливо — он вообще всегда вежлив, не чета Фельдфебелю — и сообщил, что генерал Туркул передал ему мое мнение. Я был готов еще раз повторить свои аргументы, но Витковский остановил меня и заявил, что, в целом, со мной согласен. Более того, командирам сводных полков будет дан приказ сдерживать офицеров и решать конфликты через суды чести, по возможности не доведя дела до стрельбы. Вместе с тем Витковский заявил, что полностью дуэли отменить невозможно, покуда существует Галлиполи. Его мысль проста: отрицательные эмоции должны как-то выплескиваться. Ежели бы дуэлей не было, офицеры стали бы попросту резаться кухонными ножами. Был бы фронт, где вся ненависть достается врагу... Увы, фронта уже нет...

Возможно, в этом он прав. Во всяком случае, я не стал спорить, тем более Витковский подтвердил все ширящиеся слухи о скором отъезде. До Занзибара как-нибудь постараемся продержаться без лишней грызни.

Но все это было, так сказать, вступление. Внезапно Витковский сделал строгое лицо и поинтересовался, по какому поводу я до сих пор ношу погоны штабс-капитана. Я тут же спросил его, каким числом датируется приказ о моем разжалованье. Он расхохотался, попросил не обижаться и показал мне целую пачку бумаг, которую он, судя по всему, привез из канцелярии Барона.

В общем, дивны дела. У "царя Антона", да и у Барона чины раздавались налево и направо, сам Фельдфебель тому яркий пример. Но наш отряд чинами не баловали — в каких войну начали, в таких и закончили. Признаться, мы к этому привыкли, а ежели и задумывались, то объясняли просто. Отряд наш отдельный, никому, кроме главкома, напрямую не подчиняется, а стало быть, и представлять нас к чинам некому.

Но, как выяснилось, еще после Донбасса, то есть два года тому назад, подполковник Сорокин послал на нас представление прямиком "царю Антону". И — надо же! — представление утвердили, но сообщить об этом забыли. Или, скорее всего, сообщили во 2-й корпус, которому мы были подчинены в Донбассе. А к тому времени мы уже входили в состав 3-го корпуса.

Итак, я давно уже был капитаном. В августе того же 19-го Николай Сергеевич, не получив ответа вновь послал в штаб представление на своих офицеров, там снова подписали, и я получил капитана вторично. Но как раз тогда мы спешили на Волноваху, а затем начался великий драп к Перекопу. Бумага нас, ясное дело, догнать не успела.

Третий раз меня представили, уже одного, в июле 20-го, как я подозреваю, за то же, за что наградили трехцветной ленточкой. Быть бы мне капитаном в третий раз, но в приказе Барона стояло "на чин выше". А в штабных бумагах я давно считался капитаном. Теперь истина торжествовала, и я имел полное право нынче же надеть погоны с двумя просветами и тремя звездами.

Мы вместе с Владимиром Константиновичем посмеялись над этой бюрократической илиадой, после чего я убедительно попросил его никому больше об этом не говорить. Все равно, скоро эвакуация, а к своим погонам я привык. К тому же, трудно будет объяснять каждому встречному-поперечному, за какие такие заслуги на нашем Голом Поле я получил сразу подполковника. Витковский не мог со мной согласиться. Он считает, что это как раз и отведет упреки от командования, которое оставляет заслуженных офицеров столько лет подряд без повышения по службе. В общем, тут мы не сошлись, я лишь обещал обрадовать поручика Успенского, — ведь он теперь штабс-капитан.

Поручик Успенский — буду называть его по-прежнему, привык, — первым делом попытался поставить меня по стойке смирно. Я разочаровал его, все-таки я по-прежнему командир нашего отряда, да и по производству я старше. Про свои чины я, естественно, говорить не стал. Этот листок также постараюсь ему не показывать.

Утром 15 июня мы вернулись в Мелитополь. Теперь город был неузнаваем: обилие войск, в основном, конечно, тыловые службы, на тротуарах — барышни с шелковыми зонтиками, чиновники в допотопной форме — и откуда они только вынырнули?! — а повсюду развешаны воззвания Барона и плакаты, клеймящие жидо-большевиков. Мальчишки разносили новую газету "Голос фронта", которую уже успели наладить наши шустряки из службы пропаганды. Мы подозвали одного Гермеса с пачкой газет, но, узнав, что сия газетенка стоит полсотни рублей, отпустили его подобру-поздорову. Впрочем, поручику Успенский не выдержал и поинтересовался, сколько стоят советские газеты. Оказалось, "Известия" шли по два рубля за номер. Мы тут же пожалели, что большевики перестали присылать в Мелитополь почту. Чем покупать такой "Голос фронта", так уж лучше читать "Известия".

Барышни, чиновники и прочая чистая публика смотрели на наш отряд с подозрением. Мы, безусловно, портили общий вид: все в пыли, бородатые, а про сапоги и говорить нечего. В конце концов, нас остановил какой-то нахальный поручик из комендатуры, однако, узнав, что мы сорокинцы, поспешил указать дорогу. Я надеялся вновь оказаться в памятной нам по январю гимназии, но нам отвели какой-то постоялый двор, давно, еще при красных, переоборудованный под казарму.

Покуда мы приводили себя в Божеский вид, прапорщик Мишрис все порывался, несмотря на больную ногу, бежать в город на поиски нашей сестры милосердия. Мы отослали Ольгу в Мелитополь с ранеными после первого же дня боев и, к счастью, Верден ей пережить не пришлось. Я еле удержал прапорщика, велев ему сперва позаботиться о взводе, а затем пообещав отправиться на поиски вместе с ним.

Штабс-капитан Дьяков, едва стряхнув пыль с кителя, заторопился на телеграф, чтобы дать весточку супруге, а мы решили совершить променад по городу Мелитополю, предварительно нанеся визит в городской госпиталь, где, по моим предположениям, должна была находиться Ольга. Отправились мы туда всей компанией — я, поручик Успенский, прапорщик Мишрис и наш цыган, которого, несмотря на все личные моменты, грех было оставлять одного.

В госпитале Ольги не оказалось. Мы проведали раненых и пошли на главную улицу. Признаться, чувствовали мы себя не очень уютно, хотя и надели свежие кители, которые имели, как нам казалось, вполне приличный вид, да и бороды успели подбрить. Но выглядели мы, конечно, не комильфо. Особенно, по сравнению с блестящими офицерами, заполнившими мелитопольские улицы. Мы знали им цену, но зато у каждого на кителе сверкал чуть ли не целый иконостас. Мы свои награды, по старой привычке, не надевали. В бою всякое случается, легко остаться без кителя, посему наши кресты надежно прятались. В общем, барышни принимали нас, судя по всему, за штрафников. Того же мнения были, очевидно, и патрули. Поручика Успенского два раза останавливали за неотдание чести, и каждый раз приходилось выяснять отношения.

В конце концов, мы ввалились в какое-то заведение, которое по здешним меркам вполне могло считаться рестораном и, подсчитав наши финансы, заказали что-то более-менее приличное и бутылку "Смирновской" впридачу. На "Смирновской" настоял поручик Успенский, заявивший, что картофельный самогон стоит у него комом в горле.

Мы сидели, покуривая "Мемфис" и мелкими стопочками уничтожая "Смирновскую". Время от времени до нас доносились обрывки разговоров, и мы узнали много любопытного — от подробностей поимки главаря местной чеки до предстоящего посещения Мелитополя Бароном.

Мы с поручиком Успенским углубились в высокоученый спор на весьма животрепещущую тему, — сколькими снарядами дивизионной гаубицы можно накрыть нашу роту. Он, помнится, утверждал, что одного вполне хватит, и лично брался навести орудие. Я все-таки был большим пессимистом и считал, что понадобится не менее трех снарядов. И то, кто-нибудь да выкрутится. Мы приводили аргумент за аргументом, перечисляя памятные нам по Германской типы снарядов, как вдруг я заметил странную метаморфозу, произошедшую с прапорщиком Мишрисом. Прапорщик неподвижно застыл, держа в руке вилку, а взгляд его при этом был устремлен куда-то в угол. Я проследил за ним и понял, в чем дело. Бедный Мишрис!

В углу, в окружении веселой компании в новеньких мундирах, среди шампанского ми цветов восседала Ольга. И вид ее совсем не напоминал военнопленную. Скорее, наоборот.

Через минуту мы все смотрели в ту сторону. Вероятно, взгляды наших прапорщиков были способны в тот момент прожечь даже асбест, но сияние Ольги отражало их без всякого для нее вреда. Офицеры горланили, хохотали, один из них теребил гитару. Ольга весело смеялась.

Первым предложил устроить драку поручик Успенский. Офицеров было пятеро, но он брал на себя двоих. Прапорщик Немно сверкнул глазами и пообещал вспороть первого же супротивника, как карася на кухне. Один Мишрис молчал и, не отрываясь, смотрел на Ольгу. Я понял, что пора вмешаться.

Прежде всего я объявил, что мордобоя не будет. Мы деремся с красными, а не с тыловиками. Возмущенный Немно возразил, что долг офицера — заступаться за женщин. Мне было жаль прапорщика Мишриса, но я не мог не поинтересоваться, оскорбляет ли кто-нибудь нашу сестру милосердия. Воцарилось молчание, наконец, поручик Успенский предложил послать ей букет орхидей. Я отклонил эту идею по причине отсутствия в Мелитополе орхидей, но предложил нечто иное.

В зале этого заведения было место для оркестра, и музыканты уже начали занимать места. Я вынул из бумажника несколько последних сотенных и подошел к оркестрантам. Возле них уже торчали два тыловых капитана, желавшие заказать какую-нибудь "Девочку Надю", но я сослался на то, что нам завтра на фронт, и сейчас мы уходим, и попросил сыграть "Белую акацию". С указанием адресата.

Расплатившись, мы пошли к выходу. Тут дирижер прокашлялся и объявил, что по просьбе офицеров Сорокинского отряда для сестры милосердия Ольги имярек исполняется романс "Белая акация". Уже в дверях я заметил, что Ольга дернулась, беспокойно обводя глазами зал, но нас там не было. Выйдя на улицу под звуки нашей "Акации", мы поплелись к постоялому двору. В городе делать было больше нечего.

Наутро прапорщик Мишрис твердым голосом — во всяком случае, ему казалось, что он говорит твердым голосом — попросил нас в его присутствии об Ольге не упоминать. Я сдержал поручика Успенского, который полез было комментировать это высказывание, и предложил ему вспомнить, что и ему самому — поручику Успенскому, — было когда-то девятнадцать лет. На это поручик хмыкнул и пустился в мемуары о том, каким он был в девятнадцать лет, когда учился на втором курсе Харьковского технологического. Рассказ обещал быть, как всегда, весьма живописным, но тут прибыл вестовой с приказом явиться к штабс-капитану Дьякову.

Наш командир велел немедленно собираться. Нам предстояло выступить в составе 34-й дивизии на Токмак. При этом штабс-капитан Дьяков посмотрел на меня, как бы спрашивая, понял ли я его. Я понял. Полгода назад мы оставили Токмак. Теперь появился шанс вернуться.

Надо было спешить, и я лишь попросил штабс-капитана не брать с нами нашу сестру милосердия. Штабс-капитан чрезвычайно удивился, а когда я в двух словах объяснил суть дела, посмотрел на меня весьма укоризненно. Но уже через минуту заметил, что мы, пожалуй, не успеем забрать ее из госпиталя. Или с того места, где она в это утро пребывает.

Полчаса спустя мы выстроились во дворе, а еще через несколько минут грузились на повозки. Как я понял, красные пытались стабилизировать фронт, и Яков Александрович спешит закрепить успех. Овладев Токмаком, мы могли непосредственно грозить Александровску и выходить на подступы к Южному Донбассу. В общем, у Якова Александровича тут были свои резоны. У нас тоже были свои резоны. Того декабрьского боя я не простил краснопузым, оставалось надеяться, что город будет оборонять та же красно-чухонская дивизия, что так лихо обрабатывала нас из полковых гаубиц. Впрочем, ждать осталось недолго.

Генерал Туркул явился с поздравлениями и страшно удивился, увидев на мне старые погоны. Когда же я заявил, что обойдусь и старыми, он вознегодовал и сказал, что из-за таких офицеров, как я, мы и проиграли войну. Ибо офицер без амбиции — это половина офицера. Я согласился считать себя за половину, но пожелал узнать, какие амбиции у нас еще остались.

Туркул же напомнил, что борьба далеко еще не окончена. В ответ я предположил, что в скором времени буду годен лишь в качестве чучела для отработки приемов штыкового боя. Тогда генерал обозвал меня штатской штафиркой, усадил за стол и полчаса подряд посвящал меня в тайны мадридского двора. С его разрешения кое-что доверяю бумаге.

Основная часть армии переводится в Болгарию, причем Барон имеет надежду закрепиться там прочнее, чем в Турции. Штаб и тылы перебрасываются в Сербию. Туда же переводят наши училища, причем, из них будут созданы новые, объединенные учебные заведения. Туркул считает, что в руководстве училищем слишком много выживших из ума рамоликов или просто тыловой сволочи. Такие офицеры, как я, фронтовики, да еще приват-доценты, должны их заменить. Он, Туркул, уже говорил с Витковским, и после моего лечения в санатории мне кинут еще одну звездочку. А будучи полковником, я получу право, по крайней мере, теоретически, возглавить учебный процесс в том же Константиновском училище. Говоря по-штатскому, стать заведующим учебной частью. И, стало быть, буду растить новых "дроздов" и новых сорокинцев. Для будущих боев с большевизией.

Не верю я в эти будущие бои. Хотя, конечно, преподавать в училище все же лучше, чем бродить с шарманкой по Белграду. Тем более, что у меня и шарманки-то нет. Впрочем, я что-то замечтался, так далеко забираться покуда не стоит.

Напоследок Туркул поинтересовался, по-прежнему ли я собираюсь в Гиссарлык. Я успокоил его, сообщив, что идэ фикс просто так не проходит. Тогда он меня порадовал — Витковский уже договорился об аренде катера, и на следующей неделе мы можем отправляться. Ежели, конечно, Кемаль позволит. Его аскеры, по слухам, уже подходят к столице.

Мы ехали целый день, не встретив ни одного краснопузого. Только один раз над головой промелькнул "Фарман", но тут же ушел на север, а за ним погнались два наших "Ньюпора". Штабс-капитан Дьяков поведал, что наша конница ушла вперед, она уже, вероятно, под Токмаком, мы же подойдем к городу не раньше ночи. Однако, вышло иначе: верст за десять командир бригады остановил колонну, и мы, выставив охранение, заночевали прямо в поле. Штабс-капитан Дьяков вернулся от командира и сообщил, что атаковать будем на рассвете, и, по его просьбе, нас поставили в авангард. Токмак обороняют какие-то сборные части, и красной чухны среди них, похоже, нет. Это нам еще предстоит увидеть.

Отряд был поднят в серой предрассветной мгле, роты выстроились, и штабс-капитан Дьяков рассказал новичкам о декабрьском бое под Токмаком. Получилось это у него неплохо. Я видел, как заблестели глаза нашей молодежи, и понял, что красным сегодня придется туго. Последовал приказ: в плен брать только тех, кто сразу же бросил винтовку и поднял руки. Я понимал, что означает такой приказ на практике. Сегодня пленных не ожидалось.

Мы решили рискнуть, и двинулись прямо в повозках по той самой дороге, по которой отступали в декабре. Теперь вокруг колосилась золотистая пшеница, утреннее небо сияло безмятежной голубизной, и мы с трудом, по нескольким плохо засыпанным воронкам, узнали то место, где нас напоследок накрыло и где погиб поручик Дидковский. Я даже поискал глазами вокруг в надежде увидеть поблизости деревянный крест, на котором висит подбитая ватой зимняя офицерская фуражка, но все было залито поспевающими колосьями, и я понял, что искать тут нечего.

Мы шли на полной скорости, подстегивая лошадей, прямо к околице. Заметили нас поздно, — возможно, в первые минуты вообще приняли за своих. Как только начали неуверенно постреливать, я дунул в свисток, и рота, соскочив с повозок, развернулась в цепь слева от дороги. Первая рота шла справа от шоссе. Артиллерии у нас не было, но мы подошли столь близко, что этим можно было пренебречь.

Мы ворвались в первую траншею, проходившую у самого въезда в город, и, не разбираясь, перекололи штыками сонных краснопузых. Нескольким удалось засесть в блиндаже, но поручик Успенский швырнул через вентиляционную отдушину ручную бомбу, и можно было идти дальше.

Нам казалось, что краснопузые готовят что-то серьезное, хотелось наконец-то сцепиться и припомнить им все, но улицы города были неузнаваемо пусты — красные в бой не вступали. Время от времени отдельные герои в нижнем белье и с винтовкой выбегали на улицу прямо на наши штыки, но ни тут, ни поблизости мы не слышали даже стрельбы. Наконец, мы оказались на грязном пустыре, который служил чем-то вроде центральной площади. За пустырем возвышалось кирпичное строение о двух этажах, над коим неподвижно висел красный флаг, рядом стояли четыре гаубицы и несколько зарядных ящиков, а чуть в стороне — два броневика.

Я послал взвод прапорщика Мишриса прямиком на здание с флагом, — вероятно, местный совдеп; прапорщик Немно повел своих к батарее, а я с первым взводом направился к броневикам. Броневики стояли тихо, так что можно было подумать, что они пусты, но из раскрытого люка мы явственно слышали храп. Поручик Успенский предложил просто кинуть в каждый люк по ручной бомбе, но броневиков было жалко, и я приказал брать их целыми. Поручик Успенский поморщился, вытащил револьвер и забрался на башню одной из машин, под номером 12. Номер счастливый, но, очевидно, не для экипажа. Грохнуло несколько выстрелов, и поручик с той же гримасой слез с башни, предложив своим подчиненным доставать дичь. Почти одновременно двое наших юнкеров разделались с экипажем соседнего броневика, номер которого я уже не помню.

Несколько минут ушло на извлечение трупов. В одном из броневиков в экипаже оказалась дама, точнее, бабища в кожанке, к которой был приверчен орден красного знамени. Рядом с трупами было найдено несколько бутылок самогона, правда, большей частью пустых. Поручик Успенский нравоучительно заметил, что пить, как известно, вредно, и попытался завести одну из машин. Броневик взревел, дернулся и покатил прямо к крыльцу совдепа.

Тем временем нам навстречу спешил прапорщик Немно с докладом о взятии батареи. Красные проспали и ее. Оставался совдеп, но от Мишриса вестей не было, и тут на верхнем этаже с грохотом вылетели стекла, и началась стрельба. Я уже хотел было послать туда первый взвод, но стрельба тут же стихла, и через некоторое время из распахнутых дверей показалось несколько шатающихся фигур в кальсонах и с поднятыми руками. За ними шли орлы прапорщика Мишриса, подталкивая краснопузых штыками, чтоб те сохраняли равновесие.

Прапорщик Мишрис сообщил, что совдеп — а это действительно оказался совдеп — очищен, сопротивление оказал только один тип, заколотый на месте, а этих он привел просто показать.

Я не стал рассматривать и тем более расспрашивать эту публику. Белье на них было шелковое, морды наетые, и мне оставалось приказать поставить их тут же к стенке. Краснопузых — их было около дюжины — расставили вдоль кирпичной стены совдепа, и поручик Успенский предложил желающим спеть "Интернационал". Желающих не оказалось, только один худой господин, успевший, в отличие от прочих, надеть галифе, назвал поручика нехорошим словом и потребовал папиросу. Успенский зарычал, но папиросу выдал. Тут какой-то тип с выпадающим из подштанников брюхом бухнулся на колени и начал нести такую околесицу, что всем стало противно. Поручик махнул рукой, и залп скосил всю шеренгу. Уцелел лишь худой господин с папиросой — поручик поставил его курить рядом с собой.

Тем временем на площадь высыпала наша первая рота, гоня впереди полсотни красных. Оказывается, штабс-капитан Дьяков накрыл казарму и взял красную роту — вернее, все, что от нее осталось, — в плен. Мы построили пленных, и штабс-капитан Дьяков выбрал десяток в шелковом белье и с длинными волосами. Вдобавок, среди пленных обнаружились трое эстонцев, которых тут же присоединили к этой компании. Грохнул еще один залп, и конвой погнал уцелевших пленных к ближайшему сараю.

Господину с папиросой повезло. Покуда он курил, все закончилось, а дважды, как известно, не расстреливают. Да и нам, говоря по чести, хватило впечатлений. Я предложил ему вторую папиросу, и мы поговорили.

В общем, краснопузые были сами виноваты. Они не ждали нас так рано, но это еще не означает, что можно манкировать караулами и боевым охранением. Правда, в Токмаке стояла сборная команда — остатки потрепанных нами еще в первых летних боях частей. Командование все поджидало приезда лично товарища Уборевича и не спешило укреплять оборону. Ну и достукались.

Худой господин оказался самым настоящим комиссаром, прибывшим из штаба Уборевича два дня тому назад. В общем, ему повезло вторично: такую птицу мы тут же отправили к Якову Александровичу, и у него появился шанс продлить свои дни вторично.

В Токмак уже входили части нашей бригады. Стало ясно, что бой на этом и кончился. Нас похвалили за броневики и гаубицы, но лично я чувствовал себя немного обманутым. Мы шли сюда не для того, чтобы брать в плен сонный совдеп в кальсонах. Мы хотели боя по всем правилам, чтоб краснопузые припомнили те, декабрьские дни, когда выкуривали нас отсюда. Но, выходит, мечтали мы об этом зря, да и шваль, встреченная здесь, ничем не напоминала чухонскую дивизию. Что ж, значит, расплатились мы еще не до конца.

Бригада пошла дальше, к Семеновке, а мы остались в Токмаке, поджидая Якова Александровича. Он прибыл к вечеру. Рота выстроилась у совдепа, с которого уже успели сорвать красную тряпку. Смотрелись мы неплохо: по сторонам стояли броневики, из-за строя торчали стволы орудий, а с боков шеренгу начинали и заканчивали груды трофейных винтовок. Да, это вам не мелитопольский ресторан. Тут мы выглядели как надо.

Кавалькада, странно малочисленная, влетела на площадь, и тут мы сообразили, что Яков Александрович прибыл не один, а с начальством. Мелькнула черная бурка; высокий человек в черкесске с серебряными газырями легко соскочил с лошади и быстрыми шагами направился к нам. Я узнал Барона. Ну что ж, очень приятно.

Штабс-капитан Дьяков отрапортовал. Барон оглядел наш строй, взгляд его задержался на броневиках; затем он усмехнулся и поздоровался. Мы гаркнули, он пожал руку штабс-капитану Дьякову и обошел строй, здороваясь с офицерами. Пожимая руку мне, он кивнул — узнал меня. Вновь усмехнувшись, — настроение у него, похоже, было хорошее, — Барон стал перед строем, расставив длинные худые ноги в блестящих сапогах. Я не без некоторого трепета ждал речи, но Барон крикнул лишь: "Молодцы, сорокинцы!", вновь вскочил на коня и дернул поводья, отчего бедное животное тут же встало на дыбы. В эту минуту он был до странности похож на Николая Орлова. И сейчас же кавалькада пустила пыль и была такова. Можно расходиться.

В этот день нам удалось обойти весь Токмак — благо, времени было предостаточно. Да, зимнее впечатление оказалось верным: архитектуру, ежели тут применимо сие слово, следует считать ирокезской, по сему я решил окончательно отказать Токмаку в звании города. Мы с трудом узнавали знакомые места. От хаты, где был штаб подполковника Сорокина, остались одни головешки, а наши старые окопы осыпались и заросли крапивой — красные не стали приводить их в порядок. Мы нашли место, где погиб Сеня Новиков, отыскали пулеметные гнезда и собрали среди крапивы несколько уже окислившихся гильз. Вот все, что осталось от того страшного боя. Перепуганные местные обыватели, уже не верившие в прочность какой-либо из постоянно меняющихся властей, не могли сказать, где похоронены наши товарищи. И были ли они похоронены вообще. Тот бой они, правда, помнили, но толком не могли рассказать даже о том, что случилось с подпоручиком Михайлюком и его отрядом. Помнили, что стрельба длилась долго, а потом красная чухна два дня сносила своих покойников в городской парк, где теперь красуется деревянный обелиск к красной звездой. Мы не тронули могилу красночухонцев — мы не воюем с мертвыми, лишь сбили звезду с обелиска. Не могли мы глядеть равнодушно на эту пентограмму, да и не место ей на могиле.

Наутро к нам приехал Яков Александрович, на сей раз один, без Барона и его джигитов. Барон отказался подписать списки награждений корпуса, заявив, что мы понесли слишком небольшие потери. Вот у Фельдфебеля трупы складывались штабелями, потому ему и полагались кресты. Я знал этот бредовый критерий при награждениях и не удивился, к тому же вовсе не ждал баронских крестов. Куда печальнее было то, что в пополнении нам тоже отказали, велев ставить в строй пленных и вводить мобилизацию прямо во фронтовой полосе. И при всем при этом продолжать наступление.

Заодно Яков Александрович присовокупил, что знаменитая земельная реформа Барона идет с большим скрипом, и здешние пейзане не спешат платить выкуп за землю, давно уже считая ее своею. Идет массовое уклонение от мобилизации, а Упырь вновь зашевелился и, того гляди, вступит в игру. Вдобавок, заехав в Мелитополь, Барон произнес огненную речь, пообещав истребить всех жидов в России, и теперь мировая пресса перемывает нам кости, а обыватели прячутся по погребам. прятаться есть от чего — в корпусе Фельдфебеля грабежи идут ежедневно, да и у Писарева дела обстоят не лучше. В общем, повторяется прошлогодняя история.

Самое веселое Яков Александрович приберег напоследок. Наш корпус, численностью едва ли не с дивизию полного состава, должен двигаться к Пологам, а в это время на юге, у Мелитополя красные начинают подозрительно шевелиться. Аэропланы засекли скопление конницы в этом районе, обороняемом сейчас донскими частями. Итак, мы шли на север, а с востока начиналось давно ожидаемое красное контрнаступление. Яков Александрович сказал, что, предположительно, мы имеем дело с конным корпусом красных, командиром которого является Дмитрий Жлоба. Если он сумеет ворваться в Мелитополь, то корпус будет вести бои в окружении, так что наши старые окопы нам еще вполне могут пригодиться.

Итак, весь следующий день мы вновь готовили Токмак к обороне, на этот раз, круговой, поскольку с конницей в чистом поле шутки плохи. Тем временем до нас доносились вести, что в Мелитополе паника, но бежать некуда, поскольку Жлоба уже отрезал город от побережья. Не надо быть Клаузевичем, чтоб сообразить дальнейшее. В случае падения Мелитополя наш фронт рухнет, и все три корпуса будут отрезаны и разметены по летней таврической степи. Вдобавок, в Мелитополе оставались еще наши раненые и, не при прапорщике Мишрисе будь сказано, наша сестра милосердия. Настроение — хуже некуда, но твердо известно одно — больше мы бежать не будем. Токмак, пусть это даже и не город, а какое-то стойбище, — не такое уж плохое место для последнего боя.

В Токмаке остался наш отряд и еще одна маршевая рота, состоящая, в основном, из мобилизованных пейзан, которую временно подчинили нам. Пейзане смотрели угрюмо и чесали затылки. Двоих в первую же ночь перехватили караулы, и пришлось, не особо разбираясь, вывести беглецов в расход. Это на какое-то время подействовало, но ручаться все равно не стоило. Итак, наша судьба решалась в ближайшие дни.

Разбираясь с кучей барахла, оставшегося от совдепа, мы нашли единственно стоящую вещь — радио, точнее, детекторный радиоприемник. Правда, он был изрядно поломан, посему я поручил поручику Успенскому его отремонтировать, дав для этого день сроку. Поручик вначале попытался объяснить мне разницу между химиком и физиком, и то, что совмещать эти две специальности мог только Дмитрий Иванович Менделеев, но, в конце концов, обозвал меня гуманитарием и принялся за дело. К нему подключились прапорщик Мишрис и какой-то юноша в больших очках — нижний чин из мобилизованных. К вечеру приемник заговорил.

Мы сразу же поймали Париж. Эйфелева башня передавала обзор международных новостей. О себе мы не услышали ни слова, будто в Таврии ничего не происходило. Зато стало известно о том, что поляки оставили Киев, а на Березине Тухачевский прорвал фронт 1-й польской армии генерала Ржондковского. Затем диктор перешел к подробному рассказу о Вашингтонской мирной конференции, и мы принялись крутить верньер настройки дальше. Гатчина передавала воззвание господина Апфельбаума к пролетариату Европы с призывом к всеобщей забастовке. Попытка поймать что-нибудь поближе не увенчалась успехом: Харьков сыпал морзянкой, на длинных волнах трещали шифровки. Наконец, мы поймали обрывок какой-то передачи, где краснопузый начальник гневным тоном требовал от какой-то "семерки" выхода на связь. В общем, толку было мало. Мы вновь настроились на Париж, который теперь передавал танго.

Утром 19 июня нам сообщили, что авангард Жлобы сбил с позиций донские части к востоку от Мелитополя и подходит к самому городу. Единственная дорога на Токмак вот-вот могла оказаться перерезанной. В воздухе кружилось несколько "Ньюпоров" с красными звездами на крыльях, и штабс-капитан Дьяков приказал занять оборону. Мы разместились в окопах на южной околице, оборудовав пулеметные гнезда и на флангах поставив броневики. Батарея стояла в резерве, тем более, что артиллеристов, ежели к ним причислить и поручика Успенского, у нас едва хватало на одно орудие. На юге уже что-то грохотало, и штабс-капитан Дьяков отдал приказ на ночь не расходиться по хатам, а оставаться в траншеях и не спать.

Володя Манштейн рассказал мне об этом Дмитрии Жлобе некоторые подробности. Жлоба родом из пейзан, унтер-офицер на Германской, между прочим, авиатор, и очень недурно летал на "Фармане". Прославился он в 18-м, командуя знаменитой Сталинской дивизией красных. Затем он был заместителем легендарного красного Мюрата — Бориса Думенко. А после того, как краснопузые сами же порешили своего Мюрата, Жлоба возглавил 1-й кавалерийский корпус, тот самый, что и был брошен красным командованием на Мелитополь, чтоб одним ударом покончить с Русской Армией Барона.

Кстати, Манштейн высказал сомнение относительно бурки. Барон, действительно, любил джигитовать, но тогда была жара, и Володя считает, что бурку я домыслил. Трудно сейчас сказать, но эту бурку я запомнил. Вероятно, Барон был согласен жариться под солнцем, но вида не терять. Впрочем, можно будет спросить поручика Успенского.

11 июня

Два дня не писал, зато успел прокатиться в Истанбул. Туда меня вытащили Туркул и Володя Манштейн, заявив, что мне нечего киснуть и следует развеяться. В Истанбуле мы заглянули к господину Акургалу и получили разрешение на посещение Гиссарлыка. Разрешение — устрашающего вида бумага с несколькими чуть ли не восковыми печатями. Оно нам может понадобиться — в районе Гиссарлыка сейчас возможны боевые действия.

Господа генералы изволили бросить беглый взгляд на коллекции музея Древностей. Упомянутая мною надпись была осмотрена особо. После всего этого Володя Манштейн с удовлетворением констатировал, что по латыни и в гимназии он всегда получал двойки, а Туркул заявил, что в своем высшем начальном он латынь вообще не учил. На мою скромную поправку, что надпись не по-латыни, а по-гречески, мне было велено не сметь рассуждать в присутствии их превосходительств, не то меня разжалуют из подполковников обратно в приват-доценты. Поглумившись вволю, Манштейн рассказал о том, о чем я и сам подозревал: часть сотрудников Русского Археологического института работала не на Клио, а на русскую военную разведку. Эта же служба обычно финансировала экспедиции, особенно в Турецкие Фракии и Западной Армении, то есть в предполагаемом районе боевых действий. Что ж, вполне похоже на правду. Зато в Русском институте всегда были отличные чертежники.

Я не остался в долгу и предложил их превосходительствам заглянуть на улицу Де-Руни и нанести визит Якову Александровичу. Генералы переглянулись и дали согласие. Мы пробыли там недолго, выпили прекрасный турецкий кофе, изготовленный бывшим прапорщиком Нечволодовым, и поговорили на самые нейтральные темы. Узнав, что я пишу об операциях против корпуса Жлобы, Яков Александрович вкратце изложил свою точку зрения, может быть, даже излишне академично. Мне бы хотелось услышать кое-что из подробностей, но времени, увы, было мало. Надо сказать, что Туркул и Манштейн держались как ни в чем не бывало, подчеркнуто называя Якова Александровича по его прежнему званию, несмотря на приказ Барона о разжаловании. Мы откланялись, и в последний момент Яков Александрович успел шепнуть, чтоб я зашел в следующий раз. Я понял — командующий приглашает меня одного. Значит, я не ошибался, и у него есть ко мне какой-то разговор.

Ближе к вечеру генералы предложили посетить ресторан, мы зашли к Татьяне, и всей компанией посидели в каком-то незнакомом мне, но весьма приличном заведении, у Старых Казарм. Татьяна держалась с полным достоинством и была похожа уже не на гимназистку седьмого класса, а скорее на офицерскую вдову. Володя и Антон Васильевич вели себя как истинные джентльмены, но на обратном пути позволили себе странные высказывания о седине в голову, бесе в ребро и о тихом болоте, где, как известно, кто-то водится. Я поинтересовался адресатом этих филиппик, на что мне было заявлено, чтобы я вообще молчал, а не то меня свяжут по рукам и ногам и отдадут генералу Ноги. Я, естественно, испугался, и все оставшееся время умолял этого не делать.

Поручик Успенский встретил нас ворчаньем — у него как раз закончилось дежурство по лагерю — и повлек генералов играть в преферанс. По этому поводу я конфисковал у него еще полпачки бумаги, и теперь имею возможность вернуться к своему дневнику.

Итак, весь день 19 июня мы просидели в окопах. Вдали грохотало, вдобавок, связь с Мелитополем прервалась, из чего мы заключили, что дорога уже перерезана. Впрочем, нас, если не считать нескольких красных "Ньюпоров", покуда не трогали. Дважды вдали показывались конные разъезды, но приблизиться не рискнули. Мы так и не поняли, были ли это разведчики Жлобы или просто какая-нибудь банда. Ближе к вечеру я командировал поручика Успенского послушать радиоприемник. Через час поручик вернулся и принялся излагать мне подробности переговоров между Северо-Американскими Соединенными Штатами и Японией по поводу свободы торговли в Китае. Я пообещал его пристрелить, но он лишь пожал плечами, пояснив, что длинные волны забиты морзянкой, и поблизости, судя по всему, работают несколько передающих станций.

Ночью штабс-капитан Дьяков приказал выставить караулы и спать в окопах, благо было тепло. Я оставил поручика Успенского на позициях, а сам, взяв с собой прапорщика Мишриса, отправился послушать наше радио. Заодно я поинтересовался, откуда у Мишриса познания в радиоделе. Оказалось, у них в училище был кружок радиолюбителей, и они даже успели изготовить три детекторных приемника. Мишрис вдохновился и начал рассказывать о каком-то новом устройстве, которое, якобы, способно передавать не только звук, но и изображение, но я предложил для начала поведать об этом нашему поручику. В технике я чрезвычайно наивен, и меня можно убедить в чем угодно. Даже в возможности передачи изображений по радио.

Париж опять крутил танго, зато Гатчина сделала перерыв в своих революционных заклинаниях и передавала новости. Совдепы, вероятно, чувствовали себя уверенно. Их войска уже приближались к польской границе, и как раз в эту ночь я услыхал слова знаменитого приказа Тухачевского: "На Варшаву! На Берлин!". Признаться, в ту минуту, в мертвом ночном Токмаке мне стало жутко. Кругом расстилалась черная степь, где бродил Упырь и где вот-вот были готовы сомкнуться красные клещи. Мы опять были заперты на этой ирокезской стоянке, а миллионы большевиков уже переваливали через разорванный надвое фронт прямиком в Европу. Как бы услыхав мои мысли, диктор походя заметил, что разгром банд Врангеля, просочившихся в Северную Таврию, идет по плану.

На позиции я вернулся злой, и в довершение всех своих неправедных поступков лег спать, оставив дежурить несчастного Мишриса. Перед выходом прапорщик долго мялся, но не выдержал и спросил-таки меня, соблюдают ли краснопузые Гаагскую конвенцию по отношению к медицинскому персоналу. Я как можно убедительнее заявил, что они только этим и занимаются и велел выбросить дурные мысли из головы. Мелитополь еще не сдали, и незачем паниковать раньше времени.

Меня разбудили перед рассветом, когда над полем стлался туман, траву уже успела покрыть роса, обещавшая очередной жаркий день, а сквозь дымку уже можно было различить ровные цепи, приближавшиеся без единого выстрела к нашим окопам.

Через минуту мы были уже у бойниц, шепотом ругая на чем свет стоит проклятых краснопузых, которые даже атаковать не могут в нормальное время. Прибежал связной от штабс-капитана Дьякова, наверное, будить нас, но я велел передать, что мы готовы. Злосчастный туман колыхался, будто это было не поле, а какое-то болото, но приближавшиеся цепи уже можно было вполне разглядеть. Шли они ровно. Красиво шли. Винтовки были направлены в нашу сторону таким ровным частоколом, что я даже позавидовал.

Первым заподозрил неладное поручик Успенский. Он ткнул меня в бок, причем, довольно-таки чувствительно, и шепнул, что форма у этих, которые в тумане, черная. А краснопузые черную форму не носят.

Форма была, действительно, черная. Вдобавок, несмотря на туман, уже ясно проступал цветной кант погон. Во всех известных мне частях, как красных, так и белых, такую форму носила только легендарная Корниловская дивизия. Конечно, можно ожидать всего, в том числе и красного маскарада, но я тут же послал связного в первую роту. На всякий случай мы решили не стрелять.

Оставалось не более сотни метров и, того глядя, эти, которые в черной форме, могли открыть огонь или угостить нас ручными бомбами. Я решился, вытащил белый платок и намотал его на штык. В конце концов, ежели это краснопузые, у меня будет минута, пока они будут раздумывать, и как-никак удастся выкрутиться.

Наши гости приближались быстро, можно было разглядеть их во всех подробностях. Да, так оно и было, — господа корниловцы, и при том весьма невыспавшиеся, — не иначе, маршировали всю ночь.

В плен меня брать не собирались. Заметив белый платок, никто не замедлил хода, до меня донеслось вполне отчетливое "Красная сволочь!", а еще через минуту несколько штыков оказались так близко, что я, признаться, настолько растерялся, что не смог даже выругаться. Возможно, тут бы мне м конец настал, но кто-то крикнул: "Господа! Погоны!", затем последовало: "Р-рота! Стой!", и штыки остановились чуть ли не у самого моего горла. Ко мне вернулся дар речи, и я высказался.

Тут на помощь пришла половина нашей роты, и диалог грозил перейти в рукопашную, но тут кто-то гаркнул, и корниловцы стихли. Ко мне подкатился мрачного вида офицер с моноклем, представившийся полковником Марковичем, и потребовал отчета, кто мы такие, и что мы тут делаем.

Я пытался объясниться, но в ответ было заявлено, что Сорокинский отряд погиб еще зимой, а в Токмаке, по их данным, должны стоять красные. Все это переставало быть забавным, но тут раздался крик "Это же Пташников!", и ко мне протолкались два офицера, начавшие объяснять Марковичу, что помнят меня еще по Ледяному походу. Я их, говоря по чести, не узнал, но был им очень благодарен. Тут подошел и штабс-капитан Дьяков, начал совать полковнику какие-то бумаги, тот махнул рукой и принес извинения.

Мы отправили корниловцев отдыхать, а полковника Марковича напоили чаем и, заодно, выяснили подробности этого форс-мажора. В общем, обычная история. Фельдфебель опасался за свой левый фланг и послал в Токмак батальон корниловцев. В штабе кто-то, как это часто бывает, напутал, и Маркович пребывал в уверенности, что в Токмаке красные. А Сорокинский отряд хоронили уже не впервой. К этому мы привыкли.

Маркович персонально извинился передо мной, присовокупив, что мой белый платок они попросту не заметили. Бог им судья, конечно, но боюсь, дело не в платке. Боевые ребята эти корниловцы. Волки.

К полудню вновь налетели красные аэропланы и даже сбросили пару бомб, правда, без особого для нас вреда. У Мелитополя по-прежнему грохотало, но наш великий артиллерист поручик Успенский уверенно заявил, что канонада смещается к востоку. Значит, Мелитополь отбился.

Отдохнувшие корниловцы заняли позиции, выкатили батарею, и мы, имея теперь чуть ли не полк, почувствовали себя во всеоружии. Становилось скучновато. Мы всерьез поносили подлеца Жлобу за то, что он не атакует Токмак...

Лишь позже стало известно, что в эти дни корпус Жлобы два раза пытался прорваться к Мелитополю, но откатывался назад. По мнению Якова Александровича, тут Жлоба и совершил главную ошибку. Его корпус, прорвав первую линию обороны, стремился выйти к Перекопу, но под Мелитополем завяз. Потеряв таким образом несколько дней, он дал возможность двум нашим корпусам повернуть часть сил и сжать красную конницу в клещи. Тогда он имел еще шанс вырваться, но красные, словно очумев, продолжали штурмовать Мелитополь. Яков Александрович считает, что Жлоба рвался во что бы то ни стало выполнить приказ. Это "во что бы то ни стало" стоило красным очень дорого. Генерал Туркул спросил Якова Александровича, как бы он поступил на месте бывшего авиатора. Тот подумал и сказал, что увел бы корпус назад, даже ежели бы пришлось пойти прямо под трибунал. Это на него похоже.

Господин Жлоба, очевидно, больше опасался трибунала, чем Якова Александровича. А напрасно. На третьем году Смуты уже можно кое-чему научиться.

Через два дня связь, наконец, восстановилась, и Мелитополь начал бомбардировать нас советами и приказами. Похоже, они там здорово перепугались, поскольку, в основном, увещевали нас держаться до последнего патрона. Мы докладывали обстановку и продолжали ждать неизвестно чего.

Утром 24 июня над Токмаком загудело, и в воздухе закружились "Ньюпоры". Мы приготовились было открыть огонь, но вовремя остановились: аэропланы оказались нашими. Один из них снизился, покружил над полем и, наконец, сел. Аэроплан доставил связного от Якова Александровича. Командующий сообщал, что находится под Пологами, к нам же посылает четыре бронепоезда, в том числе наш "Подполковник Сорокин", которые будут сторожить Жлобу восточнее города по линии железной дороги. Туда же направляются наши старые знакомые из дивизии генерала Андгуладзе. Западнее нас прикроет конница Морозова. В общем, капкан готов. Наша задача — не пропустить Жлобу у Токмака.

День 25 июня прошел спокойно. Париж передавал танго, и Жлоба, похоже, забыл о нас окончательно. Над Токмаком то и дело пролетали наши аэропланы, которых на этот раз насчитывалось не менее десятка. Прибыли связные от Андгуладзе и Морозова, и мы послали донесение Якову Александровичу, что ждем и начинаем скучать.

Возможно, Жлобе и в самом деле надоело испытывать наше терпение, поскольку утром 26 июня западнее, у поселка Мунтау, загремело, и вскоре нам сообщили, что авангард 1-го конного корпуса красных сцепился с бригадой Морозова. Где-то через два часа, около полудня, на горизонте заклубилась пыль, и почти тут же связной доложил, что морозовцы отбили красных, и Жлоба идет на Токмак. Я схватил "цейсс" и вгляделся. Облако пыли росло, катясь с юго-запада прямо на наши окопы. В воздухе вновь загудели "Ньюпоры" и закружились над облаком, видимо, сбрасывая бомбы. Разрывов мы не слыхали — от горизонта до горизонта гремела канонада.

Облако приближалось, и земля начала мерно подрагивать. Такое бывает при сильном обстреле, но сейчас она гудела под копытами тысяч лошадей. Сквозь пыль мы уже видели уходящую в горизонт черную шевелящуюся массу. Такой конной орды я не видел ни разу за всю войну. Перед этой мощью наши шесть рот с двумя броневиками казались чем-то игрушечным. Конечно, окопы не могли задержать эту массу сколь-нибудь долго.

Мы замерли, может быть, в какой-то детской надежде, что Жлоба передумает и свернет. Все молчали. Я оглянулся и заметил, что прапорщик Мишрис закрыл глаза, едва заметно шевеля губами. Наверное, он молился. Мне стало неловко, я отвел глаза и, одернув китель, не торопясь пошел по траншее. Кажется, кого-то я заставил застегнуться, кого-то — подвинуть к пулемету цинк с патронами, а у прапорщика Немно, кажется, спросил, кованы ли лошади у Жлобы. Немно не понял моей странноватой шутки, прислушался и заявил, что кони у красных кованы, но только на передние копыта. Я настолько удивился, что тут же потребовал от нашего цыгана объяснений, в чем тут злодейский большевистский умысел, но прапорщик дернул меня за рукав и ткнул пальцем вперед. Да, началось. Орда развернулась, и первые сотни полетели прямо на нас.

Земля загудела, пыль скрыла небо, и я еле успел скомандовать "огонь", но пулеметные очереди утонули в грохоте тысяч копыт. Тут откуда-то сзади донеслись разрывы — сквозь пыль ответно ударила наша артиллерия.

Теперь стреляли все, в пыли было трудно целиться, но промахнуться, казалось, было еще труднее — конница закрыла весь горизонт. Внезапно у самых окопов из пыли вынырнули несколько всадников, мелькнуло развивающееся красное знамя, и под ним — двое усатых кавалеристов. Кто-то крикнул "Жлоба!", и наши пулеметы ударили в упор. Всадники тут же скрылись в пыли, и мы так и не поняли, удалось ли нам кого-либо подстрелить. Конное море бушевало у самых наших окопов, но я заметил, что теперь оно движется не перпендикулярно, а параллельно им. Думать было некогда, очевидно лишь, что красные проходят вдоль нашего фронта. Тут снова ударила батарея, а в воздухе вновь закружились почти незаметные сквозь пыль аэропланы.

Через несколько минут пылевая завеса спала, и перед нами вновь стало пусто. От травы, вытоптанной конскими копытами, остались лишь редкие островки. По полю носились несколько лошадей с пустыми седлами. На земле лежали мертвые люди и мертвые кони, а орда уходила на восток, уклоняясь в сторону от Мелитополя.

Отдышавшись, мы подвели итоги. Потерь рота не понесла, зато расстреляли почти весь огнезапас. Жлоба ушел, отделавшись куда меньшими потерями, чем могло показаться вначале. Похоже, наша отчаянная пальба в упор почти не нанесла красным вреда, и всерьез пустила им кровь только артиллерия. В общем, я еще раз убедился в очевидной вещи — конница несет куда меньшие потери, чем пехота. Хотя со стороны все представляется как раз наоборот.

Я не удержался и спросил прапорщика Немно, отбили ли мы Жлобу или он сам ушел. Прапорщик покрутил головой, подумал и уверенно заявил, что лошади были испуганы, но не очень. И, конечно, наши окопы бы их не задержали. Выходит, Жлоба повернул сам.

Покуда личный состав перекуривал, мы со штабс-капитаном Дьяковым расстелили карту и попытались понять происшедшее. В общем, получалось, что Жлоба и не думал штурмовать Токмак. Вероятно, он не рассчитывал застать здесь крупные силы и надеялся, что пройдет город без боя. Убедившись, что его встречают, он предпочел не вести уличный бой, что сильно задержало бы его конницу, и решил уйти к востоку. Очевидно, теперь прорыв последует у железнодорожной насыпи — там, где караулят бронепоезда.

Полковник Маркович согласился с нами, но добавил, что насколько ему известно, железнодорожная ветка проходит по высокой насыпи, которую коннице одолеть трудно. Вдобавок, четыре бронепоезда — это серьезно. Значит, часа через три красные повернут назад, чтоб вновь попытаться пройти через Токмак. И на этот раз по своей воле они назад поворачивать не будут.

День тянулся медленно, мы по-прежнему не покидали окопы, на востоке гремела канонада. Я предложил выдвинуть вперед артиллерию и сразу же ударить шрапнелью, но Маркович сообщил, что шрапнельных снарядов на батарее всего восемь штук, посему их будут держать до последней крайности. Прапорщик Мишрис то и дело приставал ко мне с разнообразнейшими вопросами по теории отражения кавалерийских атак, и мне пришлось переадресовать его к поручику Успенскому. Тот заявил, что без химических снарядов тут не разобраться, и посоветовал прапорщику лечь спать. Мишрис немедленно внял этому совету, а я, подивившись его нервной системе, тут же, незаметно для себя, уснул сам.

Проснулся я от резкого толчка. Кто-то кричал, громко и совершенно невнятно. Я вскочил и увидел картину, показавшуюся мне поначалу чем-то нереальным. Пустая степь вновь преобразилась. Откуда-то слева, с востока, шла черная тень, словно предвестница приближающейся ночи. На этот раз пыли было отчего-то меньше, чем утром, и была возможность разглядеть подробности.

Теперь красные не перли ордой, как в прошлый раз. Очевидно, Жлоба решил действовать наверняка и построил конницу несколькими большими квадратами. Я понял, что часть сил будет штурмовать нас в лоб, а часть — не меньше половины — собирается в обход. Сил у Жлобы было предостаточно, чтоб обложить нас со всех сторон и одновременно атаковать. У меня мелькнула мысль, что на его месте я попросту подпалил бы Токмак, благо стояла сушь, и прошел бы мимо. Эту мысль я немедленно погасил, но в ответ откуда-то со стороны молчаливо стоящих квадратов блеснул огонь и до нас донесся грохот. Красная артиллерия начала обстрел.

К счастью для нас, Жлоба спешил, и артиллерия успела послать не более двух десятков снарядов, которые, просвистев над нами, разорвались прямо посреди кучи мазанок, называемой Токмаком. Я успел еще подумать, что господа обыватели получат от возлюбленной ими большевизии очередной подарок, но тут земля загудела, и часть конницы понеслась прямо на нас.

Мы не стреляли — огнеприпасы приходилось беречь, и Жлоба неторопливо разворачивал свои эскадроны для атаки. Выбирать особо не приходилось — было решено подпустить конницу поближе и бить в упор. Конная атака — страшная вещь, но тем, кто сидит в окопах, можно особо не бояться. С зарывшейся в землю пехотой справиться невозможно, и главное тут — усидеть в траншее и не побежать.

Конная лава была уже в километре от нас, когда впереди вновь показалось несколько всадников, один из которых нес знамя. Я схватил бинокль и всмотрелся. Всадник на сером коне выхватил саблю, и тут все остальные, как по команде, взметнули вверх клинки, и до нас докатилось глухое "Ура-а-а!" Я понял, что тот, с саблей, и есть Дмитрий Жлоба. На всякий случай я крикнул пулеметчику, велев бить прямо по знамени. Тут всадники, гарцевавшие перед строем, дернули коней и помчались прямо на нас. Конница вновь, взревев, рванула следом.

Красная артиллерия продолжала бить, но стреляла, очевидно, вслепую, посылая снаряды по центру города. Лава приближалась, и я уже был готов скомандовать "огонь", как вдруг впереди красного строя вынырнули несколько пулеметных тачанок и начали разворачиваться. Я понял, что будет дальше, но моя команда опоздала на несколько секунд. Огонь наших пулеметов буквально смел одну из тачанок, но остальные развернулись и ударили в упор.

Пулеметчика, стоявшего рядом со мной, скосило сразу, второй номер куда-то исчез, и я вцепился в рукоятку, боясь только одного, — что заклинит лента. Тут кто-то из юнкеров, сообразив, стал за второго номера, и больше я не видел ничего, кроме мелькающих в узком проеме прицела всадников. Я бил прямо по знамени, надеясь попасть в Жлобу. Дважды бесовский штандарт падал, его снова подхватывали, и конница с каждой секундой становилась все ближе. Уже хорошо чувствовался густой конский дух, ржание мешалось с криками "Ура-а-а!" и мощной руганью. Наши пулеметы, однако, работали не зря: первые ряды падали, топтались на месте, не в состоянии перемахнуть узкую щель траншеи. И тут прямо перед собой я вновь увидел всадника, первым выхватившего саблю. Несмотря на жару, он был в белой меховой шапке и еще в чем-то, напомнившем мне черкесску Барона. Может, это и была черкесска. Широкое лицо его, безбородое и безусое, было налито густой кровью, он что-то кричал, но крик тонул в чудовищном грохоте. Я повернул ствол пулемета и ударил длинной очередью. Жлоба — если, конечно, это он — исчез, и тут я услышал знакомый свист, который ни один фронтовик ни с чем не перепутает. Так свистит только шрапнель. Наша батарея открыла огонь.

Артиллеристы, похоже, боялись задеть нас, и веер стальной дроби ударил не по авангарду, а прямо в середину конной массы. На секунду огромное скопище всадников колыхнулось, а затем неудержимой лавиной бросилось в разные стороны. Большая часть покатилась обратно в степь, но несколько десятков в один миг перемахнули траншею и оказались в нашем тылу. Некоторые тут же упали под выстрелами, другие бросились в гущу токмакских улочек, но остальные, вероятно очумев, полетели прямо к окопам, пытаясь достать нас шашками. Я бросил бесполезный уже пулемет и выхватил наган. Один всадник свалился с первого выстрела, но другой оказался совсем рядом и, пригнувшись, опустил саблю прямо на голову моего второго номера. Рубил он лихо — юнкер не успел даже охнуть, а сабля уже взметнулась над моей головой. Я выстрелил снова, но всадник был какой-то завороженный, и сабля, наверное, нашла бы мою буйную голову. Отбить удар было нечем, спрятаться в узком окопе было негде, да и некогда. Что случилось дальше, я так и не понял, но в следующее мгновение всадник уже падал прямо на меня, шашка, сверкнув на солнце, влетела в окоп, и я только успел чуть привстать, как тело мешком свалилось в траншею, сбив-таки меня с ног. Я тут же отполз в сторону и вскочил. Краснопузый не шевелился. Вокруг наши добивали нескольких заблудившихся всадников. На горизонте по-прежнему было темно — Жлоба уводил остатки корпуса куда-то на юго-восток, навстречу наступающей ночи.

Наступила пора подводить итоги. Я уцелел, рота также отделалась пустяками — мы потеряли троих, и еще пятеро были ранены. Где-то в Токмаке продолжалась стрельба — резервная рота ловила прорвавшихся кавалеристов, но было ясно, что мы завоевали передышку. Чуть позже полковник Маркович рассказал, что две его роты не пустили эскадроны красных, пытавшиеся обойти город. Похоже, Жлоба вновь надеялся, главным образом, на лобовой удар. Что ж, каждый воюет, как умеет.

Спускалась ночь. Мы наскоро перевязывали раненых, чтобы сейчас же эвакуировать их в бывший совдеп, где размещался наш временный лазарет. Пятеро краснопузых, упавшие возле наших окопов, оказались живыми, и мы, следуя давнему правилу, перевязали и их. Полковник Маркович только хмыкнул, но комментировать не стал. Я знал, что корниловцы не берут в плен даже раненых. Ну, Бог им судья.

Юнкер, стоявший вместе со мной у пулемета, был зарублен насмерть, а краснопузый остался жив. Чья-то пуля — я так и не узнал, чья — контузила его, слегка скользнув по черепу. Он быстро очухался и, оглядевшись вокруг, узнал меня. Я понял, что он ждет немедленной смерти, но злость куда-то ушла, осталась лишь странная опустошенность, и я велел ему не дергаться и идти своим ходом в лазарет. Поручик Успенский предложил в качестве возмездия содрать с краснопузого хотя бы сапоги, но, взглянув на ножищи красного героя, я сообразил, что в такой сапог нужно влезать не одной, а двумя ногами. Зато шашака оказалась великолепной, — златоустовской работы, и я предложил ее поручику вместо сапог. Успенский достаточно невежливо предложил мне носить ее самому, и шашка досталась прапорщику Мишрису, который тут же нацепил ее. Вид у него стал очень грозный, жаль только, эфес волочился по земле, отчего Мишрис сразу напомнил мне Капитана Сорви-Голову из романа господина Буссенара.

Эту ночь мы решили не спать, но нижних чинов буквально валило с ног, и я дал команду спать повзводно. Чутье подсказывало мне, что Жлоба до утра не сунется, да и дальний гром свидетельствовал, что красных не оставили в покое. Позже стало известно, что в бой вступила бригада Морозова, рассеявшая красную орду на мелкие банды.

Над Токмаком стояла ночь, по черному морю то и дело тропили след болиды, и я, оставив в траншее поручика Успенского, не торопясь прогулялся по мертвым улицам и бывшему совдепу. Радио работало, выплевывая бешеную дробь морзянки. На коротких волнах было тише, Харьков и Гатчина молчали и, наконец, мы нащупали парижскую волну. Эйфелева башня вновь передавала танго.

Туркул не преминул рассказать о своем знакомстве с Жлобой. В эти самые дни "дрозды" вместе с донскими частями держали оборону у Мелитополя. Правда, генерал вспоминает, что у Жлобы была не только конница, но и пехота, и даже бронепоезда. Очевидно, все это он у Мелитополя и оставил. Антон Васильевич заверял меня также, что в том бою Жлоба уцелел, и моя пулеметная очередь не причинила ему вреда. Остается надеяться, что с ним расквитаются сами краснопузые, как они уже успели расквитаться с господином Думенко, да и не только с ним.

Заодно Туркул подверг критике мое утверждение о том, что конница в бою несет меньшие потери, чем пехота. Я готов спорить, но отложу это до следующего раза. Правая рука вновь начинает шалить, а подобный вариант никак не входит в мои планы. Во всяком случае, до следующей недели я хочу продержаться на ногах.

12 июня

Сегодня, несмотря на все опасения, чувствовал себя вполне прилично и даже присутствовал на совещании преподавателей нашего училища. Обсуждались планы работы на будущий год. Хотя до сих пор неясно, где мы теперь будем работать. Все почему-то настроены на Болгарию, но Туркул по-прежнему уверен, что придется ехать к сербам.

У поручика Успенского очередной триумф. Глава, в которой немецкий шпион Ульянов-Бланк пытается купить славных героев Дроздова и Морозова за золотые рейсмарки, пользуется всеобщим успехом. Я все же посоветовал поручику потихоньку закругляться, поскольку его читатели уже сидят на чемоданах.

Среди прочего имел разговор с генералом Ноги. Меня вызвали к нему, он, как всегда, был вежлив, но о здоровье не спрашивал, чему я был немало удивлен. Он даже не предложил папиросу, и вообще выглядел каким-то помятым. Называл он меня не как обычно, по имени-отчеству, а просто по званию. Признаться, все это вместе понравилось мне больше, чем его всегдашняя медоточивость. Он без всякого виляния извинился за тот обыск и сказал, что я, без сомнения, вправе довести дело до самого Барона. Я ответил, что мне достаточно его извинений, никакого дела раздувать не буду, мне просто обидно, что меня тут принимают чуть ли не за племянника господина Дзержинского. Ноги покачал головой, признал, что таковым я не являюсь, а затем вновь пустился в рассуждения о Якове Александровиче.

Он поведал историю их знакомства. Ежели ему, конечно, верить, Антон Иванович Деникин направил Ноги, тогда еще полковника, в январе 20-го в Крым с вполне определенной миссией. Приятного, разумеется, мало, но, как говорят кондуктора на железной дороге, "служба такая". Ноги, по его словам, заступался за Якова Александровича в каждом своем донесении, что стоило ему длительной опалы и чуть ли не временного исключения со службы. Рассказано это было к тому, что лично он против Якова Александровича ничего не имеет и не потому интересуется его знакомыми.

Дальше пошло то, чему я верить отказываюсь. Ноги говорил мне про каких-то сомнительных типов, посещающих улицу Де-Руни, ни к селу ни к городу упомянул убийство генерала Романовского и, в конце концов, дал понять, что Яков Александрович, разуверившись в нашей борьбе и будучи смертельно обиженным, вступил в контакт с красными. Он даже упомянул некоего товарища Паукера, якобы личного представителя Дзержинского, который через свою агентуру ведет переговоры об отъезде Якова Александровича в Совдепию. Ежели бы после этого последовало предложение сходить на улицу Де-Руни и послушать тамошние разговоры, мне бы все стало ясно. Но генерал ничего подобного не предложил. Он велел лишь никому об услышанном не говорить и попросил не считать его сволочью. Это был ясный намек на титул, который я даровал ему в одной из наших бесед. За "сволочь" я извинился, и мы расстались.

Не знаю, что и думать. Яков Александрович и чека? Нет, это бред. Господин Ноги, похоже, перетрудился на своей хлопотливой ниве. Могу поверить, что в последнее время Яков Александрович стал весьма несдержан на язык, и к нему, вероятно, сползаются разного рода недовольные Бароном, но отъезд в Совдепию — это все-таки бред. Возможно, слухи распускают сами господа чекисты. Ежели это так, то их можно поздравить. Кое-чего они успели добиться.

Записей за 27 и 28 июня у меня не осталось. Насколько я помню, было не до дневника, и, боюсь, события этих двух дней во многом успели забыться.

27 июня мы провели в окопах. Часов в десять утра на горизонте вновь показалась конница, правда, теперь их было не более двух-трех сотен. Вероятно, это отколовшийся от главных сил отряд, а может, к утру этих главных сил уже не существовало. Красные в нерешительности остановились в километре от наших окопов, но тут батарея ударила фугасами, красные развернулись и ушли в степь.

Следующий отряд, чуть побольше, появился где-то через час, получил свою порцию снарядов, но решился все-таки и помчался прямо на нас. Правильнее всего было бы вновь подпустить их на пистолетный выстрел, но после вчерашнего нервы были уже не те, и мы начали стрелять сразу, расходуя последние пулеметные ленты. К счастью, красные после вчерашнего, да еще после ночного боя предпочли не пытать судьбу и тоже повернули куда-то к Мелитополю.

Наконец, уже после полудня, краснопузые вновь показались на горизонте, но на этот раз они не топтались в нерешительности, а бежали. Бежали резво, но те, кто их преследовал, имели, похоже, более свежих лошадей. Вскоре все выяснилось — красных догоняли морозовцы. Километрах в двух от нас краснопузых взяли в полукольцо, несколько минут шла рубка, а мы, не решаясь стрелять, чтобы не попасть по своим, могли лишь довольствоваться ролью зрителей. Страшное это зрелище — кавалерийская сшибка, когда скопище всадников колышется из стороны в сторону, над полем стоит глухой рев и лошадиное ржание, и потерявшие всадников кони вырываются из общей давки, отчаянно мчась прочь. В такие моменты поневоле радуешься тому, что ты пехота и сидишь по горло в земле, прикрывшись пулеметным щитом.

В конце концов, скопище дрогнуло, красные не выдержали и веером бросились в разные стороны. Большая часть помчала прямо на нас, и я уже приказал было пулеметчикам приготовиться, как вдруг заметил, что первая рота выходит из окопов. Я понял, что штабс-капитан Дьяков решил повторить наш давний прием, и тоже дал команду.

Через несколько минут мы стояли неровной шеренгой вдоль наших окопов: обе наши роты, третья — команда мобилизованных, и дальше, левее, — черная цепь корниловцев. Мы не двигались, выставив вперед штыки. Мы не пытались переколоть красную конницу, а лишь безмолвно приказывали: стой! Красные должны были понять, что они к кольце, и выбор у них прост — сдача или смерть.

Они это поняли. Сзади с гиканьем мчалась наша конница, и первые из краснопузых, подскакав почти к нашим окопам, стали слезать с коней, бросая оружие на землю. За теми, кто пытался уйти в степь, погнались морозовцы, а мы, стоя на месте, ждали, покуда спешится последний красный кавалерист.

Их было менее шести десятков — загорелые здоровенные ребята, буквально шатавшиеся после нескольких суток в седле. Почти сразу же они попадали на землю и попросили воды. Похоже, их настолько вымотало, что, кроме желания выпить воды и отдохнуть, у них ничего не оставалось, даже страха смерти.

Вода у нас была. Пили они жадно, и многие, напившись, тут же легли в траву, явно собираясь спать. Подбежал штабс-капитан Дьяков, и мы принялись совещаться. Очевидно, это не последние пленные, которых нам предстоит принять, и надо позаботиться о каком-то порядке. Тут подошел полковник Маркович, хмуро взглянул на господ красных кавалеристов и предложил запереть их во дворе элеватора. Никто из нас троих, похоже, не чувствовал в эти минуты ненависти: эти красные сражались до конца, сражались честно, и даже в глазах Марковича были достойными противниками.

Я крикнул, подзывая кого-нибудь из командиров. Конечно, такой призыв не сулил обычно ничего хорошего, но красные, похоже, что-то поняли, и через минуту ко мне подошел, чуть хромая, невысокий парень в белой шапке, такой же, как была на Жлобе. Он представился: командир, ежели не ошибаюсь, третьего эскадрона. Штабс-капитан Дьяков велел ему строить людей и идти к элеватору. То, что мы не собираемся его расстреливать, подразумевалось само собой. Пленный кивнул и попросил несколько минут, чтобы его люди успели перемотать портянки. Полковник Маркович скривился, но возражений, естественно, не последовало. Через некоторое время красные уже брели к элеватору. Мы выделили в конвой только троих юнкеров и унтер-офицера — было ясно, что на сегодня красные отвоевались.

Тем временем прапорщик Немно со своим взводом занялся лошадьми, которых надо было, оказывается, сперва поводить по кругу, а лишь потом поить.

До вечера мы оставались в окопах. Еще две группы красных подлетали к Токмаку, но напарывались на нас и уходили в степь. Один раз пришлось пустить в ход пулеметы, но это, безусловно, была уже агония. Корпуса Жлобы больше не существовало.

А на следующее утро валом повалили пленные. Приходили они почему-то пешком, оставляя лошадей в степи. Быть может, они боялись, что по верховым мы откроем стрельбу. У наших окопов лежала целая гора шашек и сабель, юнкера обзавелись превосходными биноклями, а мне поручик Успенский преподнес тяжеленный маузер в деревянной кобуре. Я знал, что маузер — мечта любого офицера, но, будучи в душе консерватором, не хотел расставаться с наганом. Но маузер я все-таки оставил у себя, сунув его в вещевой мешок.

Пленных было так много, что они не умещались во дворе элеватора, и им самим пришлось отгораживать громадный четырехугольник по соседству, прямо посреди пустыря. Пленный командир эскадрона теперь был за старшего и мотался, как угорелый, размещая новых постояльцев. Он оказался настолько толковым командиром, что даже полковник Маркович отозвал его в сторону и предложил собрать из пленных эскадрон и перейти к Барону. Красный "ком-эск" заговорил что-то о присяге, но мы насели на него, объясняя, что в Мелитополе ему предложат то же самое, а в случае отказа поставят к стенке. Краснопузый, кажется, понял, побледнел, но, подумав минуту, вновь отказался. Нам стало жаль его, но больше уговаривать мы не стали. В конце концов, любой из нас на его месте поступил бы так же.

Пленные были отправлены только через три дня. К этому времени не оставалось сомнений, что с красными покончено. Рассказывали, что Мелитополь забит пленными, и Барон прямо на месте формирует из них маршевые роты.

1 июля к нам заехал Яков Александрович. Он выглядел усталым, не слушал наши доклады и лишь пожурил за то, что мы не сообщили ему о радиоприемнике. Он не гонял бы связных, а прислал бы шифровальщика и держал бы с нами постоянный контакт. Пришлось повиниться, поручик Успенский вновь пристал к Якову Александровичу с предложением сыграть в преферанс, но командующий мог лишь пообещать, что сыграет с ним где-нибудь за Днепром. Так мы узнали, что наш корпус перебрасывают. Яков Александрович велел быть готовыми в ближайшие дни, сразу же после получения приказа.

Прощаясь, Яков Александрович внезапно спросил у меня, в каких я отношениях с полковником Выграну. Я пожал плечами и предположил, что с полковником у меня вполне приличные отношения, во всяком случае, у него не было повода для недовольства мною. Яков Александрович кивнул и уехал. Я сразу же забыл этот странный вопрос, но вспомнил его через два дня, 3 июля, когда мы получили приказ срочно возвращаться в Мелитополь, чтобы грузиться в вагоны. Штабс-капитан Дьяков с довольно кислым видом показал мне бумагу и велел собираться. Я временно переводился из отряда в штаб корпуса, где поступал в распоряжение полковника Выграну.

Я передал роту поручику Успенскому, велев не баловать прапорщика Мишриса и не подпускать прапорщика Немно слишком близко к лошадям. Похоже, приказ всех удивил, но я был удивлен не меньше и мог лишь предположить, что полковник Выграну затеял очередной рейд против "зеленых" и решил вызвать меня на подмогу.

В Мелитополе я проводил отряд до станции, и дал страшную клятву штабс-капитану Дьякову вернуться в отряд при первой же возможности и напомнил о нашей сестре милосердия. Дьяков мрачно взглянул на меня, и я понял, что мои слова снова расценены как покушение на командирскую власть.

Штаб корпуса уже покинул Мелитополь, но полковника Выграну я нашел быстро, в городской комендатуре. Выграну был как всегда хмур, молча пожал мен руку и усадил на стул напротив. Помолчав с минуту, он осведомился о моем здоровье. Я поблагодарил, кстати поздравил с новыми погонами и поинтересовался, как он чувствует себя после ранения. Выграну буркнул, что все это ерунда, чувствует он себя превосходно, а меня вызвал по одному весьма малоприятному делу. Я было подумал, что мною заинтересовался ОСВАГ, или та контора, что у нас теперь вместо ОСВАГа, но дело оказалось в другом. Впрочем, будь у меня выбор, я, может, предпочел бы скорее ОСВАГ.

Несколько дней назад двое офицеров из штаба Барона, направляясь в Мелитополь на легковом авто, сбились с дороги и заехали куда-то не туда. Куда именно — мы так и не узнали, но позавчера агентура сообщила, что оба они попали к Упырю и покуда, вроде, живы. Раньше Барон в таких случаях договаривался с Упырем сравнительно легко, но после того, как наши в Севастополе перевешали махновское посольство, всякие контакты были прерваны. Упырь взбесился и пообещал вешать любого, кто в погонах.

В общем, дело было ясное, но эти два полковника были Барону чем-то особо дороги, и он приказал выручить их любой ценой. Выграну получил особые полномочия и занялся этим делом.

Нам повезло в одном: несколько дней назад, почти одновременно с разгромом Жлобы, морозовцы застукали в селе небольшой отряд из воинства Упыря. Почти всех уложили на месте, но пятеро попали в плен. Среди пленных оказались два брата Матюшенко, — по агентурным данным, люди, близкие к Упырю. Старший Матюшенко, по слухам, был одним из его телохранителей из знаменитой Черной сотни имени Нестора Махно. Выграну получил разрешение на обмен всей этой компании на пленных полковников, и теперь оставалось как можно скорее провернуть это нелегкое дело.

К Упырю надо было срочно посылать парламентера. Полковник Выграну решил ехать сам, но Барон ему запретил. Тогда полковник, не зная никого в Мелитополе, вспомнил обо мне. Таким вот образом я оказался в его распоряжении.

Мы поговорили с полковником и решили действовать немедленно, покуда Упырь не украсил нашими полковниками ворота в каком-нибудь сарае. Через полчаса в комендатуру привели старшего Матюшенко, огромного детину в живописной куртке, напомнившей мне малороссийский жупан. И сам Матюшенко был вылитый казак с холста Репина, правда, так сказать, вариант ненаписанной картины — "Запорожец в плену".

Наверное, он думал, что попал в конрразведку и готовился принять муки за своего батьку, но нам быстро удалось его разуверить. Хлопец говорил по-малороссийски, мы с Выграну тоже незаметно перешли на малороссийский, и дело пошло веселее.

Вскоре Матюшенко, сообразив, в чем дело, перестал смотреть на нас героическим взглядом исподлобья, и о том, как выкрутиться, мы думали уже втроем. Договорились просто: Матюшенко везет меня к Упырю, а остальные ждут в Мелитополе. Не позже, чем через три дня я должен вернуться, иначе все они, включая его брата, будут расстреляны. Никакие мои устные просьбы и письма во внимание приниматься не будут, — мы предусмотрели и это. Матюшенко пообещал доставить меня к Упырю живым и здоровым, а там уж, "як Бог дасть". Я понял его — Упырь мог отказаться от обмена и присоединить меня к своей коллекции. Выбирать, однако, не приходилось.

Выехать решили этим же вечером. Выграну выделил нам настоящую тачанку с пулеметом, одну из тех, что были захвачены у Упыря. Матюшенко сел за кучера, а я устроился сзади, решив покуда подремать. Все равно, дороги я не знал, и оставалось надеяться, что господин бандит не обманет.

Подремать, однако, не удалось. Не каждый день приходилось ездить к Упырю, к тому же спускалась ночь, и становилось жутковато. Мы закурили и постепенно разговорились. Матюшенко звали Мыколою, как и нашего покойного поручика. Меня он достаточно иронично именовал "ваше благородие", но я попросил этого не делать. В его исполнении это звучало слишком уж старорежимно.

История Матюшенко была необыкновенно проста. Отец — драгун гвардейской дивизии — погиб на Германской под Стоходом, где воевали мы с подполковником Сорокиным. Летом 18-го в их село пришли гетмановцы, и Мыкола повздорил с одним из стражников. Те, не церемонясь, сожгли хату, и Мыкола с братом в ту же ночь ушли к Махно. Вместе с Упырем он провоевал все эти годы, прошел летом 19-го рейдом от Полесья до Азовского моря и был под Волновахой. Большевиков он не признавал, и в этом мы с ним сразу сошлись.

Он спросил обо мне, и я, как мог, рассказал свою одиссею. Он очень удивился и наивно поинтересовался, почему я, не помещик и не "буржуй", пошел до "кадэтив". Я тоже удивился и спросил его, не к комиссарам ли мне было записываться. Мыкола подумал и сказал, что мне, "вчытелю", надо было вообще не воевать, а "вчыты хлопцив". Нечто подобное, хотя и в других выражениях, мне уже приходилось слышать, и я каждый раз не мог ответить сколь-нибудь связно. О подполковнике Сорокине рассказывать ему не хотелось, и я лишь поведал Мыколе, как у нас, на Юго-Западном фронте в ноябре 17-го разрывали офицеров на части. Не "буржуев" и тем более, не помещиков. Кололи штыками. Втаптывали сапогами в осеннюю грязь...

Мыкола покачал головой, буркнул: "Дурни хлопци", и больше к этой теме мы не возвращались.

Уже заполночь Мыкола предложил стреножить лошадей и пару часов поспать, чтоб как раз к утру подъехать к селу с забавным названием Веселое. Я согласился, но посоветовал все же спать по очереди, — мало ли кто мог бродить в степи ночью. Засыпая, я сунул ему прихваченный с собой карабин. Мыкола, как ни в чем не бывало, передернул затвор и вежливо пожелал мне спокойной ночи.

В село мы въехали поутру и сразу же свернули к полупустому базарчику. Мыкола огляделся и предложил купить молока и хлеба. Я не люблю молоко, но выбирать не приходилось, и я, сунув ему несколько тысячерублевок, попросил прикупить немного меда. Матюшенко объяснил мне, что такие "гроши" здесь не возьмут, а мед лучше всего брать за "катеньки". Однако, походив несколько минут, он принес не только хлеб и крынку молока, но и миску с медовыми сотами. Похоже, он не просто делал покупки. Двое парней, перебросившись с ним несколькими словами, тотчас отошли куда-то за ближайшую хату, и я услышал стук лошадиных копыт; но мы оба сделали вид, будто ничего не произошло.

Мы поехали дальше, солнце уже пекло немилосердно, Мыкола молчал, и меня сморило. Спать под солнцем — неприятное занятие, и меня преследовали какие-то кошмары, покуда я не очнулся от толчка в плечо и не услыхал чей-то насмешливый голос: "Приехали, барин!".

Тачанка стояла на грунтовке посреди бескрайнего пшеничного поля, вдалеке горбился огромный курган, а вокруг гарцевали пятеро всадников, поигрывая саблями. Шапки их украшали одинаковые черно-красные ленты. Мой револьвер, как я успел заметить, был уже у Мыколы.

Очевидно, нас ждали. Всадники — молодые безбородые ребята — наигранными голосами советовались, как бы ловчее "срубить кадета", то есть, меня, но я знал цену такой болтовне. Похоже, они имели приказ, а потому, постращав меня несколько минут, велели сидеть тихо и не высовываться из повозки. Мне завязали глаза, и лошади, насколько я мог понять, свернули куда-то в сторону.

Я решил использовать время с пользой и вновь попытался уснуть, попросив Матюшенко разбудить меня, когда прибудем на место. Похоже, это произвело на мой конвой определенное впечатление, поскольку они вновь принялись обсуждать, как ловчее разрубить меня от плеча до пояса, а затем, уже сквозь дремоту, я разобрал чью-то фразу: "Силен, их благородие... ". Наверное, я показался им чуть ли не храбрецом, но мне попросту хотелось спать — сказывалось напряжение последних дней.

Разбудил меня шум. Повязка сидела криво, и я смог лишь сообразить, что вокруг собралась порядочная толпа, и обсуждают они мою скромную персону. Их предложения не отличались разнообразием, правда, к рубке на две части прибавились обещания пеньковой петли. Наконец, кто-то поинтересовался, куда его, то есть меня, вести. Меня это тоже занимало, но чей-то голос, похоже, Матюшенко, объяснил, что "ахвицера" отведут куда надо. Стало быть, осталось выяснить, куда меня надо вести.

Повязку с меня не сняли, а попросту выволокли из повозки и потащили, причем по тому, что я несколько раз ударился боком, стало ясно, что мы миновали калитку и сейчас, вероятно, окажемся в хате. Я еще раз ударился о притолоку двери, и тут мне развязали глаза.

Я, действительно, находился в хате, совершенно пустой, ежели не считать табурета и нескольких порожних бутылок на полу. На табурете сидел черноволосый средних лет мужчина в гимнастерке без погон, в руке он держал маузер и водил стволом из стороны в сторону. Похоже, это его развлекало. В общем, все это напоминало дешевый роман про разбойников, и я, чтобы не играть в эти игры, самым решительным тоном потребовал себе стул.

Это подействовало. Черноволосый спрятал маузер, встал и достаточно любезно предложил мне свой собственный табурет. Я сел, снял фуражку и представился. Чернявый кивнул, — вероятно, уже знал, кто я, и в свою очередь назвал свое имя и фамилию. Звали его Львом Зеньковским, об остальном он сказал лишь, что состоит "при батьке", и тут на всю хату запахло чекой. Зеньковский совершил вокруг меня нечто вроде круга почета, а затем вдруг резко спросил, шпион ли я, и какое мое задание. Я ожидал чего-нибудь подобного, а потому принялся длинно и нудно разъяснять, что, согласно Гаагской конвенции, шпионом не может считаться военнослужащий, выполняющий задание в форме своей армии. Зеньковский хмыкнул и вполне человеческим тоном поинтересовался, каковы гарантии того, что заложников в Мелитополе не расстреляют. Я пояснил, что в интересах Барона спасти своих офицеров, и подобной глупости он не совершит. Узнав, что я сорокинец, он любезно осведомился, известно ли мне, как они поступают с сорокинцами. Я, в свою очередь, возразил, что я не пленный, а парламентер. На это господин Зеньковский пробормотал нечто вроде "ну, это как батька скажет" и вновь спросил, не шпион ли я. Тут я не выдержал и засмеялся, он тоже вроде хихикнул, а затем подробно рассказал, что "батько" все эти дни не в настроении; и его бы, Льва Зеньковского, воля, порешил бы он меня на месте вкупе с двумя полковниками. Впрочем, он, Зеньковский, надеется, что "батько" распорядится именно таким образом. На его слова я никак не отреагировал, но понял, что оба полковника живы. Это меня сразу обнадежило, и я посоветовал Зеньковскому отвести меня прямо к "батьке", а уж он пусть решает.

Зеньковский поглядел на меня, крутнулся на каблуках и заявил, что сейчас "батька" занят, и мне придется подождать. Я запротестовал, мотивировав тем, что сидеть в одиночестве скучно, и попросил чего-нибудь почитать, покуда до меня дойдет очередь. Господин Зеньковский пообещал прислать свежие газеты и ушел, многозначительно заметив, что идет прямо к "батьке", и они, то есть Упырь и Зеньковский, будут думать.

В хате было пусто, я по-прежнему сидел на табурете, за окном шумели, и мне подумалось, что где-то так я себе все и представлял. Зеньковский не произвел на меня особого впечатления, — чека — всюду чека, даже у махновцев. Нет, Лев Зеньковский не показался глупым человеком. Он был, по крайней мере, изрядно хитер и не зря задавал свои дурацкие вопросы — его явно интересовала моя реакция. Но выглядело это столь провинциально, что я, всегда почитавший Упыря этаким Стенькой Разиным, почувствовал легкое разочарование. Зеньковский не тянул на разинского есаула. В крайнем случае, он годился в сотрудники провинциального бюро ОСВАГа. Или уездной чеки.

Тут дверь отворилась, и появился хлопец с изрядной кипой газет. Не говоря ни слова, он выложил их прямо на пол и удалился, оставив меня наедине с грудой печатной продукции, в основном, как я убедился, местного производства. За исключением двух старых номеров большевистских "Известий", это был "Голос махновца", печатавшийся, ежели верить выходным данным, в Гуляй-Поле. Текст изобиловал грамматическими ошибками, а большая часть полос была отдана под статьи господ Аршинова и Волина, вероятно, местных Маркса и Энгельса. Внимать теоретическим изыскам сих столпов анархии я не стал и занялся разделом хроники. Это было не в пример интереснее, но сказывалась общая беда всех газет, издававшихся в годы Смуты, — сугубое пристрастие к своим и любовь к сплетням. Заодно я прочел несколько приказов Упыря. Приказы, если отбросить некую излишнюю мелодраматичность, мне понравились. Упырь грозил суровыми карами за грабежи и советовал, как лучше делить землю. Впрочем, все власти обещали наказание за грабежи и решение земельного вопроса. Причем, что любопытно, с абсолютно одинаковым результатом. Прошло больше часа. Дверь вновь растворилась, и тот же хлопец буркнул с порога нечто вроде "Пшли!". Я не заставил себя ждать, и мы вышли на улицу. Теперь повязки у меня не было, и я увидел, что мы находимся на небольшом хуторе, вокруг полно хлопцев с красно-черными лентами на шапках, а довершал картину чуть ли не десяток пулеметных тачанок со знаменитой наглядной агитацией по бортам. Я убедился, что мои первые впечатления страдают излишним субъективизмом. Пьяных не было, оружие — в полном порядке, и в целом это производило впечатление не банды, а регулярной армии. Похоже, встреча с обещанием сабли и веревки была устроена специально, поскольку сейчас, пока мы шли по улице, никто на нас внимания не обращал. У одной из хат, ничем не отличавшейся от прочих, кроме караула у дверей, нас встретил Зеньковский. Он тоже, как мне показалось, перестал валять дурака и держался вполне сносно, предупредив, что сейчас меня примет "батько", и чтобы я во время разговора не смотрел "батьке" в глаза, поскольку он этого не любит. Я поблагодарил за совет и вошел в хату. В прихожей дюжие хлопцы похлопали меня по карманам, убедившись, что я безоружен, и чуть подтолкнули в спину.

Я оказался в небольшой комнате с единственным окном, которое с трудом пропускало свет. Глаза, привыкшие к солнцу, на какое-то мгновение перестали видеть, и мне пришлось остановиться на пороге в нерешительности. Тут раздался чей-то резкий высокий голос: мне предлагали пройти и присесть.

Я всмотрелся: в углу за столом сидел длинноволосый человек в английском френче, с очень маленькими кистями рук. Человек что-то писал. Он сильно горбился, и тем напомнил мне отчего-то станционного телеграфиста. Я прошел в комнату и сел на один из стульев. Человек закончил писать, аккуратно положил ручку на чернильницу и поднял на меня маленькие блестящие глаза, в полутьме совершенно черные. Я узнал этого человека по фотографиям, хотя на них он выглядел несколько иначе. Да, это был Упырь собственной персоной. Нестор Иванович Махно.

Антон Васильевич интересуется, насколько точны мои записи. Мне кажется, точны. Дневника с собою я не брал, но по возвращении в Мелитополь потратил целый вечер, занося на бумагу свежие впечатления. Могу лишь добавить, что Лев Зеньковский — это, по-видимому, знаменитый во всей Таврии Лева Задов, который, действительно, служил у "батьки" чем-то вроде начальника чеки. Его странноватые ужимки объясняют артистическим прошлым, но мне он не показался похожим на артиста. По-моему, это типичный писарь из штаба, вырвавшийся в большие начальники.

Поручик Успенский просит воспроизвести полный текст махновской "наглядной агитации" на бортах тачанок. Категорически отказываюсь это делать, но намекну, что речь шла о полной невозможности ни догнать, ни перегнать, ни уйти от "батьки". Правда, сказано было куда короче.

13 июня

Странный день. Сегодня впервые получил письмо. Я долго разглядывал конверт, не понимая, от кого сие послание. Обратный адрес — пражский... И только распечатав, я сообразил, что весточку мне прислал Лешка, то есть капитан Егоров.

Как выяснилось, он уже бывший капитан. После эвакуации он демобилизовался и теперь обитает в Праге, где занимается делами, о которых сообщает лишь намеками. Все же можно понять, что правительство Чехословацкой республики готовит большую программу помощи русским беженцам, и Лешка каким-то образом оказался среди авторов и организаторов этой программы. Готовилось что-то грандиозное, чуть ли не университет с академией наук. Слабо верится, конечно. Но, во всяком случае, спасибо господам чехословакам хотя бы за добрые намерения.

Обо мне Лешка услыхал не от кого-нибудь, а от того самого генерала Володи. Тогда, в ресторане, был именно он, он помогал эвакуировать мое бренное тело и сообщил обо мне Егорову. Очевидно, генерал Володя не упустил ни малейшей подробности, поскольку Лешка именует меня в письме старым греховодником и простит, при случае, познакомить его с моей истанбульской дамой. Впрочем, по его словам, пражанки тоже чудо как хороши, особенно в сочетании со здешним черным пивом. В конце письма бывший капитан советует мне подавать рапорт о демобилизации, забирать мою истанбульскую даму и ехать прямиком в Прагу. Заодно давался конкретный адрес в Истанбуле, где можно решить проблемы с документами и разрешением на въезд-выезд.

Я не удержался и пересказал Туркулу содержание письма. К моему удивлению, Антон Васильевич отнесся к Лешкиным прожектам с полной серьезностью, абсолютно согласился с тем, что Татьяну надо будет забрать с собой, но в Прагу ехать не советовал, равно как и снимать военный мундир. Он считает, что будет ли университет, не будет — еще неизвестно, а служба, по крайней мере, не даст пойти по миру. То, что я с моим здоровьем в Праге никому не нужен, Туркул из вежливости не произнес, но я его понял. Впрочем, и для Татьяны я теперь слабая защита.

Я полюбопытствовал у Антона Васильевича о поездке в Гиссарлык. Он успокоил меня, велев не волноваться. Все остается в силе, а больному не стоит постоянно думать о путешествии — это, по его мнению, очень плохая примета. Да, пожалуй. Как-то странно, тянет меня в Гиссарлык, а ведь раньше он никогда не вызывал у меня таких повышенных эмоций.

Поручик Успенский вновь в выигрыше. Он вполне серьезно предлагает основать в Белграде или Софии преферансный клуб и иметь с этого кусок хлеба с маслом. Я посоветовал ему для начала приобрести канделябры.

Генерал Туркул попросил меня поподробнее описать внешность и манеры Упыря. Касательно его внешности могу лишь добавить, что в целом Упырь не производит карикатурного впечатления, несмотря на небольшой рост и сутулость. В нем чувствуется большая сила, особенно, когда он начинает говорить. Взгляд у него, действительно, пронзительный, но, конечно, никакой не гипнотический, как многие меня уверяли. При разговоре жестикулирует, улыбается редко, но улыбка, в общем, приятная. Одним словом, личность неординарная.

Говорит он по-русски правильно, но с заметным южным акцентом. Ко мне он обращался исключительно на "вы", чем приятно меня порадовал. Пару раз, наверное, по привычке, назвал меня "товарищем", я же, в свою очередь, не желая титуловать его ни "товарищем", ни "господином", обращался к нему по имени-отчеству. Когда он впервые услыхал это, то, похоже, изумился и тоже стал называть меня по имени-отчеству, хотя я ему не представлялся. Да, разведка у него работает без сбоев.

Я уже отмечал, что голос у него высокий и резкий. Но вскоре на это перестаешь обращать внимание, фиксируя только смысл высказывания. Наверное, он прекрасный митинговый оратор. Не Разин, конечно, но, говоря по чести, Разин на пулеметной тачанке выглядел бы странновато.

Мне думается, что в нормальной жизни он был бы постоянным неудачником. Но теперь его час, и мне порою казалось, что передо мною — живое воплощение Смуты, ее своеобразный символ.

Итак, я сел на стул, оказавшись где-то в полутора метрах от Упыря, и внезапно для самого себя спросил, правда ли, что не следует смотреть ему в глаза при разговоре. Я пояснил, что у меня имеется противоположная привычка, и как бы нам не споткнуться на этой мелочи. Упырь в ответ вполне по-человечески рассмеялся и велел мне не слушать сказки, добавив, что "хлопцы" могут о нем придумать еще и не такое. Но тут же лицо его вновь стало жестким, и он взял разговор в свои руки. Курить он мне не предложил, сам тоже не курил, и на столе я не увидел ни папирос, ни махорки.

Прежде всего Упырь уведомил, что он в явном затруднении. Ему, как и любому командиру, следует выручать своих подчиненных из беды, и наше предложение кажется ему на первый взгляд вполне приемлемым. Вместе с тем, у него и у "штаба" возникли серьезные сомнения. Но прежде он хочет убедиться, что в этих двух полковниках, действительно, лично заинтересован сам Барон. Я достал ему свои полномочия — бумагу за подписью Барона, данную мне полковником Выграну. Упырь внимательно с нею познакомился, вернул и продолжал.

Бумага эта, заметил он, укрепила его сомнения. Офицеры — он подчеркнул "обер-офицеры" — нужны Барону, а, следовательно, и всей Русской Армии. А раз так, то, отпуская их, он и его "штаб" нанесут вред борьбе с белогвардейцами. В этом случае, возможно, следует пожертвовать жизнью нескольких хороших "товарищей" ради победы общего дела.

Все это он изложил, разумеется, в иных выражениях, но очень ясно и конкретно. Признаться, таких глубин я от него не ожидал. Скорее, я рассчитывал, что он начнет торговаться из-за количества голов. Для двух загулявших полковников настала решающая минута.

Прежде всего я подтвердил, что понял его опасения. Но тут же тоном легкого удивления поинтересовался, имел ли он так сказать, честь лицезреть этих двух "обер-офицеров". Упырь кивнул в знак того, что полковников видел и с ними общался. Я, форсируя удивление, заметил, что в этом случае он едва ли стал бы говорить о них, как о лицах, необходимых Русской Армии.

Видит Бог, я никогда не видел этих полковников и ничего не слышал о них. Но об окружении Барона некоторое представление имел, и потому решил рискнуть.

Упырь, подумав, согласился, что полковники не кажутся ему героями, но личная заинтересованность Барона по-прежнему настораживает. Тогда я рубанул, что удивляться тут нечему: полковники — обыкновенные тыловые шкуры и пни с погонами и, будь бы воля, я обменял бы его "товарищей" на любого пленного фронтовика, а вот, приходится торговаться из-за двух собутыльников Его Превосходительства. Говорил я это вполне искренне, потому что говорил чистую правду.

Тут Упырь задумался уже надолго и под конец заявил, что надо будет посоветоваться со "штабом". Я внезапно рассмеялся. Он бросил на меня пронзительный взгляд, и пришлось пояснить, что все начальники одинаковы. Все пытаются, принимая решение единолично, ссылаться на необходимость "посоветоваться". Заодно это хороший способ потомить собеседника.

Я было подумал, что Упырь на меня разозлится, но он вновь задумался, а затем с самым серьезным видом заметил, что готов частично принять мою критику. Вместе с тем я, по его мнению, продукт прежнего режима и не понимаю роли коллективного руководства. Он, Упырь не может решать серьезные вопросы без совещания с "товарищами". Впрочем, добавил он, трудно объяснять принципы руководства свободными личностями человеку, не знакомому с азами анархистского учения.

С моего языка уже срывался вопрос, как это он в бою командует тачанками на основе учения об анархии, и стоило немало сил сдержаться. В деле руководства свободными личностями я, действительно, профан. Вот строевой устав — это дело другое.

Про полковников больше не говорили, но я понял, что Упырь согласен на обмен. Теперь я склонен был откланяться, но он внезапно переменил тему и спросил, не я ли теперь командую Сорокинским отрядом.

Я пояснил, что командую одной из рот, о прочем же распространяться не стал. В конце концов, я был не на допросе. Но больше об отряде Упырь не расспрашивал, а задал куда более неожиданный вопрос — на что рассчитывает Барон, ведя наступление в Таврии.

Вопрос честный, что и говорить. Я попытался также честно ответить, упомянув земельную реформу, помощь Франции и потенциальных союзников — поляков, украинцев и самого Упыря.

Упырь тут же весьма кисло высказался о земельной реформе Барона и добавил, что земля и так принадлежит крестьянам, а по поводу союзников отметил, что Барон здорово ошибся. И он, Упырь, весьма удивлен тем, что крымские газеты пишут о каком-то союзе между ним и Бароном. Я прокомментировал, что такие публикации нужны не ему, а публике, да и, возможно, господам краснопузым. Он хмыкнул: махновцы в своей газете до таких методов не опускаются. Затем внезапно вновь изменил тему и заговорил о Якове Александровиче.

Упырь назвал Якова Александровича самым способным полководцем у Барона и полюбопытствовал, правда ли, что наш командующий заявлял о своем желании стать вторым Махно. Я ответил, что лично от него слышать не приходилось, но, насколько мне известно, Яков Александрович, действительно, считает его, Упыря, необыкновенно талантливым военачальником, впервые понявшим, как надо воевать на нашей проклятой гражданской войне.

Упырь покивал, похоже, весьма этим утешенный, и спросил, согласен ли я с этим мнением.

Я сказал, что, если не учитывать личный момент, вполне с этим согласен, особенно же высоко ценю изобретенную им тактику боя пулеметных тачанок.

Упырь категорически возразил против авторства этой тактики, сославшись на какие-то народные, чуть ли не запорожские боевые традиции, а затем попросил объясниться про "личный момент".

Мне не хотелось отвечать, но вопрос был задан, и я, стараясь не давать волю эмоциям, напомнил, что сделали махновцы с нашим госпиталем в Екатеринославе.

Упырь вспыхнул, но сдержался и упомянул каких-то бандитов и мародеров, которые были тогда же расстреляны. Тут уж я завелся и напомнил его приказ не брать в плен офицеров. Напомнил о разграбленных поездах, об "очистке" взятых городов, напомнил о Волновахе.

Упыря задергало. Он почему-то перешел на шепот и сказал, что не белогвардейцам предъявлять ему претензии. И тут лицо его покраснело, и дальше он почти криком перечислил одну за другой несколько совершенно неизвестных мне фамилий. Наверное, это были его друзья или земляки, но пояснять он ничего не пытался, лишь спрашивая "а этот?... а этот?". Он упомянул о двух своих братьях, как я понял, младших. Об их гибели мне было известно, но он назвал село Ходунцы, где убили одного из них, и вспомнил бой под Ходунцами в октябре 19-го. Да, его брата уложили, похоже, мы, сорокинцы.

Признаться, если бы Упырь упрекнул нас в том, о чем трубила все эти годы красная РОСТА — в грабежах, погромах, расстрелах, — я бы ему не очень поверил. Но этот перечень имен производил впечатление. Ему было из-за чего воевать с нами. Впрочем, как и нам с ним. И убедить друг друга мы ни в чем не смогли.

Поняли это мы одновременно. Упырь замолчал, постепенно успокаиваясь. Лицо его вновь обрело прежнюю желтизну, он даже попытался улыбнуться, хотя улыбка получилась больше похожей на оскал. Затем он вновь заговорил, заговорил негромко, глядя куда-то в сторону.

Он начал с того, что мы, белые, не понимаем смысла этой войны. Что надо быть сумасшедшим, чтобы сейчас призывать к возвращению царя. Предупреждая мое возражение, он напомнил фразу о "Хозяине" Земли Русской из манифеста Барона и предложил мне подумать о том, сколько новых штыков эта фраза дала Рачьей и Собачьей, да и его собственной махновской армии.

Тут он был прав, и спорить не приходилось. Да я и не спорил.

Затем он заговорил о себе. Он заметил, что напрасно его считают выдающимся полководцем. Он не полководец, не военный и, вообще, человек малообразованный. Его образование — десять лет тюремной камеры. Зато он, действительно, понимает эту войну, и сила его не в тачанках, а в поддержке крестьян. Он не верит ни одной политической партии, потому что все эти партии пытаются под любыми предлогами грабить деревню. И поэтому он выдвигает идею вольной федерации свободных общин. Крестьяне понимают его, поэтому он, Упырь, действительно непобедим. А мы, белые, с его точки зрения, — ожившие мертвецы, пытающиеся вернуть то, что сгинуло навсегда.

Я слабо разбираюсь в идее федерации общин, но в одном правота Упыря бесспорна: и мы, белые, и господа краснопузые привыкли видеть в пейзанах только покорное пушечное мясо. И вот это мясо заговорило устами Упыря и предъявляет счет и нам, и красным.

Я лишь заметил, что его тачанкам не удержаться против Рачьей и Собачьей. Господа большевики прости задушат его свободную федерацию. Затопчут. Зальют кровью. Они умеют воевать — сто к одному.

Упырь не возразил. Из его молчания я понял, что большевики заботят его, действительно, больше, чем Барон. Но говорить со мной об этом он не хотел.

Разговор пора было заканчивать, и я попросил показать мне перед отъездом двух пленных полковников, чтобы я мог сослаться на виденное своими глазами. Упырь кивнул и вдруг спросил, неужели такие, как я, верят в победу Барона. Я задумался, не желая отвечать лозунгом, а затем ответил, как мог. Воюю я не за Барона, а против господ большевиков, поскольку считаю их победу гибелью для страны. И воевать буду до конца. Даже без всяких шансов на победу.

Упырь встал, и я подумал, как мне поступить, если он подаст мне руку. Пожать его руку я бы не смог. Понял ли он меня, или его обуревали такие же чувства, но мы лишь кивнули друг другу.

За порогом меня ждали двое "хлопцев", которые без особых слов отвели меня в какую-то хату, где накормили обедом и предложили самогона. От самогона я отказался, а обедом брезговать не стал, тем более, что кормили у Упыря не в пример Барону. Потом меня снова отвели в пустую хату с единственным табуретом и предложили подождать. Я постелил "Голос махновца" прямо на глиняный пол и решил подремать, но тут дверь отворилась, и появился господин Зеньковский. На этот раз обошлось без интереса к моей шпионской работе и запугиваний упырьским взглядом. Он лишь заявил, что "штаб" и "батько" дали согласие на обмен и что нам надо спешить.

Он провел меня к какому-то погребу, где я мог лицезреть обоих полковников. Вид у них был неважный: их раздели до белья, зато украсили обильными кровоподтеками. Впрочем, они были живы, а это покуда главное. Меня они встретили как ангела-избавителя, но я мог лишь посоветовать им набраться терпения.

Зеньковский, похоже, действительно получил приказ торопиться, поскольку прервал наш разговор и повел меня за околицу, поясняя, что вместе со мной в Мелитополь вернется старший Матюшенко, который и договорится обо всех деталях обмена. Мелитополь неблизко, придется ехать туда верхом.

Последнее меня не особо устраивало, но возражать я не стал. За околицей нас уже ждал Мыкола Матюшенко в компании пяти "хлопцев". Все они были при конях, а еще один, буланый красавец, похоже, поджидал меня.

Я честно предупредил, что последний раз ездил верхом три года назад. К тому же, согласно Уставу Петра Великого, пехотному офицеру не положено ездить верхом в присутствии кавалеристов, дабы не позориться. И недаром в армии пехотных верхом на лошади называют "собаками на заборе".

"Хлопцы" посмеялись, но уверили меня, что Лютик — так звали буланого — конь хороший, только не надо сильно рвать удила. Ну, это я, положим, знал и сам.

Обратный путь я помню плохо. Мы ехали весь вечер и почти всю ночь, время от времени останавливаясь на короткий отдых. Ехать верхом с непривычки было трудно, но постепенно я приспособился, тем более, что Лютик вел себя очень толерантно. На одном из привалов Мыкола посоветовал угостить коня сахаром — для пущей взаимной симпатии. Лютик слопал сахар прямо с ладони и, как показалось, подмигнул мне. Впрочем, это уже запахло цыганской мистикой в духе прапорщика Немно, тем более, стемнело.

Под утро, проехав Веселое, "хлопцы" распрощались и повернули обратно, мы же двинулись дальше. Но где-то через час я почувствовал, что больше не могу: спина раскалывалась от боли, и ноги одеревенели, словно протезы. Я предложил Мыколе передохнуть, на что тот согласился, да и кони устали. Мне, однако, он не советовал особенно отдыхать, поскольку потом будет еще хуже. Но, поспав полчаса прямо в траве, не обращая внимания на сырость и выпавшую росу, я почувствовал себя значительно лучше и влез в седло вполне бодро.

В Мелитополь мы въехали еще до полудня и тут же были задержаны патрулем. К счастью, мой пропуск с подписью Барона спас нас от ареста, и вскоре мы входили в кабинет Выграну.

Полковник выслушал мой короткий рассказ, внимательно посмотрел на меня и велел идти в соседнюю комнату отсыпаться. Я так и сделал, и все остальные детали Выграну уточнял уже с Матюшенко.

Обмен состоялся той же ночью и вновь напомнил мне главу из приключенческого романа о разбойниках. Выехали мы затемно, долго блуждали по проселкам и, наконец, оказались у какого-то перекрестка. Там стояло несколько тачанок, а вдали темнели силуэты двух-трех десятков всадников. Мы с Выграну вышли вперед, уточнили с бывшим там Зеньковским последние детали и затем отпустили наших пленников. Люди Упыря, в свою очередь, вернули полковников, по-прежнему в одном белье, на которое им накинули старые шинели. Я попрощался с Матюшенко и хотел вернуть ему Лютика, но Мыкола заявил, что "батько" дарит мне коня на память. Моих возражений он слушать не стал и тут же уехал. Делать было нечего, и Лютика я решил оставить себе, тем более, мне было известно, что воевать теперь придется в степи, где конь не помешает.

Уже в Мелитополе я обнаружил привязанную к седлу сумку, в которой лежала заботливо замотанная в тряпки бутыль самогона, Трудно сказать, проездила она со мной все это время, или гвардейцы Упыря подсунули ее напоследок. Самогон оказался все тот же, картофельный.

На полковников было тяжело смотреть. Перенесли они немало, и нервы под конец уже не выдерживали. Один из них все порывался записать мою фамилию, но бумаги ни у кого не оказалось, и он обещал обязательно ее запомнить. Не исключено, что именно ему я обязан трехцветной ленточкой и новыми погонами. Впрочем, тут Барон мог и сам распорядиться.

Их высокоблагородий мы отправили в госпиталь, чтоб они немного пришли в себя, а потом вдвоем с Выграну распили самогон и всю ночь болтали о какой-то довоенной ерунде. Ни об Упыре, ни вообще об этой проклятой войне мы, помнится, не сказали ни слова.

Наутро Выграну предложил мне от имени Барона месячный отпуск. Это было более чем соблазнительно, но я знал, что не смогу отдыхать, когда отряд на фронте. Я отказался, и тогда Выграну, уже от своего имени, предложил мне перейти под его начальство. Служить с Выграну было, действительно, интересно, но мне хотелось довоевать с сорокинцами. Я поблагодарил и распрощался с полковником. Больше мы не виделись — через месяц Выграну погиб в бою с "зелеными" недалеко от Феодосии.

Отряд уже должен был находиться в Дмитриевке, недалеко от Каховки, и я решил не ехать туда железной дорогой, а напрямую, через Калгу и Торгаевку, пристроившись к какому-нибудь обозу. Так удобнее и из-за Лютика — везти его железной дорогой хлопотно.

Мне повезло. Удалось пристроиться к небольшой колонне 13-й дивизии, где сразу встретились знакомые офицеры. От них я узнал, что дивизия выдвигается двумя колоннами — на Большую Лепетиху и на Британы. Я решил ехать вместе с ними до Торгаевки, а там свернуть к югу, благо было близко. Лютик сразу вызвал общий интерес, и мне впервые предложили его продать. Впоследствии мне предлагали это неоднократно, но каждый раз я отказывался, мотивируя тем, что Лютик — военный трофей, отбитый в кровавом бою лично у Упыря. Мои собеседники тут же начинали посматривать на меня с опаской, а Лютик — с иронией. Конь был, действительно, отличный, и мы с прапорщиком Немно долго гадали, из какой экономии Упырь его увел.

Поручик Успенский заявляет, что не верит моему рассказу. Лютика я, по его мнению, выиграл у полковника Выграну в шмен-де-фер, а все остальное выдумал. Иначе, заявляет поручик, ему непонятно, почему год назад я ничего не рассказал в отряде. Он прав, тогда я не распространялся, зачем вызвал меня Выграну. И вовсе не из скромности. Просто, тогда бы пришлось рассказать об Упыре, а этого мне делать не хотелось. Все было бы проще, окажись Упырь обыкновенным головорезом, как его рисовали наш ОСВАГ и большевистская РОСТА. Увы, это было не так. Я понял, что Упырь — это очень серьезно. И очень страшно. Но даже он ничего не мог поделать с большевиками. А это было страшнее всего.

14 июня

Сегодня я был вновь приглашен на заседание военно-исторического кружка, или военно-исторической комиссии, — уж не знаю, что это, — проходившее под председательством генерала Туркула. Часть времени, к моему удивлению, оказалась посвященной моему скромному труду. Попросив у меня разрешение, генерал Туркул рассказал о моих записках. Признаться, он употреблял, говоря о них, излишне хвалебный тон, проводя параллели чуть ли не с Денисом Давыдовым. Я был уже готов попросить его не вводить в заблуждение почтенную публику, но Антон Васильевич, плеснув меду, перешел к критической части. Ему кажется, что многое требуется исправить и дополнить.

Его не устраивает, что я не касаюсь, или почти не касаюсь того, что было со мной до войны. Ему кажется, что это требуется для полноты рассказа. Его абсолютно не устраивает мое ерническое отношение к Ледяному походу, величайшему из великих, который, по его мнению, также должен найти отражение в моих записках. И, наконец, он не может согласиться с некоторыми характеристиками. Это касается, прежде всего, генерала Андгуладзе, Фельдфебеля и самого Барона.

Не знаю, что и ответить. Я плохо знаком с генералом Андгуладзе, поэтому описал лишь то, что видел своими глазами. Особо благоприятного впечатления он на меня не произвел. Барона я также знаю мало, но, отдавая должное его организаторскому таланту, повторю еще раз: лучше бы он не лез в военные вопросы и оставил бы их Якову Александровичу. Хуже, по крайней мере, не было бы.

Может быть, я в чем-то несправедлив по отношению к Фельдфебелю. Вероятно, тут есть и личный момент. Как истый "гнилой", по выражению Туркула, интеллигент, я не люблю бурбонов. В Фельдфебеле есть что-то от африканского носорога. В марте 17-го он с неполным батальоном пытался подавить восстание в Петрограде. Они не успели пройти и сотни метров, как от батальона ничего не осталось, а сам Фельдфебель чудом уцелел. Я лично на фронте с весны 15-го, нагляделся всякого и очень не люблю командиров с придурью. Пусть уж Фельдфебель на меня за это не обижается.

Ледяной поход мне описывать не хочется. О нем уже писали и еще напишут. Признаться, ни у кого из нас тогда, зимой 18-го, не было и мысли, что мы участвуем в историческом деянии, чуть ли не в Анабазисе. Сначала, по крайней мере, первые несколько дней после Ростова, мы были в полной растерянности, не понимая, куда нам идти. Льда, правда, не было, зато каждый день шел снег, а наши шинели согревали плохо. Вдобавок, поручик Михайлюк подвернул ногу еще в Ростове, и нам с поручиком Дидковким приходилось чуть ли не тащить его волоком, особенно к концу дневного перехода. У меня от холода дико болели зубы, не давая по ночам спать.

Через несколько дней потеплело, снег быстро таял, и мы очутились по колено в грязи, а на смену растерянности пришло еще худшее чувство. Мы шли, грязные и небритые, от станицы к станице, а казаки, в лучшем случае, соглашались дать нам немного хлеба. Или продать, особенно за золотые империалы. О помощи и, тем более, о добровольцах в первые недели и речи не было. Мы чувствовали себя, мягко говоря, странно, — шли спасать страну, а к нам относились, как к бродягам. Будто бы никому, кроме нас, это не было нужно.

А потом страшные дни под Екатеринодаром, когда надежда сменялась отчаянием, гибель Лавра Георгиевича и полное безразличие, покорность судьбе, когда мы уползали обратно в степь. О Ледяном походе еще напишут, а я — плохой свидетель. Воспеть его я, пожалуй, не смогу.

О том, что было до войны, писать не стоит. Это совсем другая история, да и я в те легендарные времена был другим человеком. Ничего особенного в моей жизни не было. Вольнолюбивая болтовня в старших классах гимназии. Телячий восторг 18 октября 5-го года, когда Харьков узнал о манифесте Государя. Потом — страшные месяцы террора, Думское позорище, сборник "Вехи". Затем — желание забыть о политике и заняться чистой наукой. И, наконец, Великая Война, воззвание Государя, бесконечные списки убитых офицеров на газетных страницах и решение уйти туда, где ты действительно нужен. А потом — фронт. До самого Голого Поля.

Все это, наверное, выглядит наивно, но менять поздно, да и нет возможности. Во всяком случае, лучше уж так, чем как-нибудь по-другому.

Обоз шел медленно, и в Торгаевку мы попали только утром 8 июля. Я не спешил и, вволю выспавшись на телеге, часами смотрел в безоблачное таврийское небо. Лютик бежал, привязанный к повозке, время от времени бросая на меня критические взгляды. Я понимал, что не тяну на лихого кавалериста, да и в седло влезать покуда не хотелось.

Дорога лежала по давнему чумацкому шляху: в далекие годы здесь ходили запорожцы, возвращаясь из набегов на татар. Мы теперь не возвращались, а наступали из Крыма, и странно было думать, что вся эта земля — от Каховки до Архангельска — уже чужая. И мы шли на север набегом, как когда-то крымские Гиреи.

В Торгаевке мы расстались, я сел верхом на Лютика и не спеша поехал на юго-запад, к Дмитриевке. Было жарко, нам с Лютиком хотелось пить, но я знал, что в жару ни людям, ни лошадям пить нальзя. Степь вокруг забелела ковылем, вокруг было ни души, поля пшеницы исчезли, — казалось, что мы и вправду заехали не в свой век.

Ехать пришлось значительно дольше, чем я думал. Под вечер мы оба — и Лютик, и я — устали: я — с непривычки, он — от такого всадника, и я уж хотел заночевать прямо в поле. К счастью, нам, наконец, попался большой воз с сеном, влекомый равнодушными ко всему волами, и возчик сообщил, что Дмитриевка совсем рядом. И действительно, через пару километров я увидел белые мазанки, высокий колодезный журавль и небольшую церквушку с зелеными куполами. Я еще успел подумать, что отчего-то не видать охранения, как из кювета бодро выскочили трое незнакомых мне юнкеров вместе с молоденьким подпоручиком и загородили мне путь.

Я представился, на что мне было заявлено, что они меня не знают, и подпоручик потребовал сойти с коня и сдать оружие. Офицерская книжка их немного успокоила, но меня все же взяли в плен и повели в центр села. По дороге я попросил пригласить штабс-капитана Дьякова, но узнал, что его сейчас в Дмитриевке нет, а заменяющий его поручик занят. Я сообразил в чем дело, и потребовал отвести меня к поручику Успенскому.

Поручик Успенский, как я и предполагал, играл в преферанс. Меня тут же освободили и познакомили с подполковником Штиглицем, чей батальон стоял в селе вместе с нашим отрядом. Патруль оказался именно из этого батальона, и меня они, естественно, не знали. Вдобавок, фронт был близко, и офицеры редко ездили в одиночку, что и вызвало подозрение у бдительного подпоручика.

Поручик Успенский первым делом поинтересовался, где я достал такого одра и кто на нем ездит — я на Лютике или Лютик на мне. Лютик, услыхав такое, похоже, обиделся и заржал. Подполковник Штиглиц, оказавшийся из семьи знаменитых коннозаводчиков Штиглицев, заступился за моего коня и посоветовал немедленно его расседлать и поводить по кругу, и лишь затем давать пить. Расседлывать коня я не умел, но один из солдат пришел мне на помощь, и Лютик наконец-то получил возможность передохнуть. Поручик Успенский заметил, что лучше бы было приехать на авто, и ушел доигрывать партию. Я знал, что в таком состоянии его лучше не трогать, и решил отправиться на поиски отряда сам.

Но тут как из-под земли появился прапорщик Немно, козырнул и, увидев Лютика, расплылся в улыбке. Прапорщик лично занялся конем, попутно посвящая меня в подробности последних дней.

Отряд прибыл в Дмитриевку два дня назад и разместился на другом конце села. Офицеры нашей роты заняли одну из хат, где меня уже ждала койка; штабс-капитан Дьяков уехал на денек в Чаплинку повидаться с приехавшей туда супругой, а поручик Успенский второй день подряд играет в преферанс. Больше новостей не было, если не считать того, что, пока мы стояли в резерве, бои шли чуть западнее, у Днепра, и Яков Александрович со своим штабом находится поблизости, на хуторе Балтазаровка.

Впрочем, вскоре я убедился, что кое-что изменилось. Во дворе нашей хаты стояло несколько лошадей, и прапорщик объяснил, что штабс-капитан Дьяков приказал всем офицерам быть готовыми наступать по-конному, и даже посадил на коней один из взводов первой роты. Что ж, нас ждала степная война, и это было неглупо. Прапорщик Немно оказался главным инструктором отряда по верховой езде, хотя, как он мне признался, сам ездит неважно и полагается скорее на интуицию. Я хотел было спросить его, как поживают прапорщик Мишрис и Ольга, но тут из хаты появился Мишрис собственной персоной и принялся задавать мне вопросы. Я ограничился тем, что весьма туманно объяснил свой вызов в штаб якобы для консультаций и представил Мишрису Лютика. Прапорщик похвастался, что у него теперь тоже есть свой конь по имени Злыдень, и поинтересовался, есть ли у меня шашка. Я хотел спросить и его об Ольге, но почувствовал, что не стоит. Иначе прапорщик не томился бы таким чудным вечером в одиночестве.

Ольгу я увидел позже, когда уже совсем стемнело, и мы с прапорщиком Немно вышли прогуляться по селу. Ольга шла в компании двух незнакомых офицеров, вероятно, из батальона Штиглица, и о чем-то весьма оживленно с ними беседовала. При виде Ольги лицо Немно поскучнело, и я мысленно посочувствовал обоим нашим прапорщикам.

Наутро вернулся штабс-капитан Дьяков и ввел меня в курс дела. Крупных боев покуда не было, и корпус Якова Александровича готовился к форсированию Днепра. У нас по-прежнему был некомплект — не более трех с половиной тысяч штыков и около пятисот сабель. Правда, нам в помощь придали Туземную бригаду, но эти орлы — хуже чеченцев, так что на них рассчитывать не приходилось. В общем, здесь было сравнительно тихо, зато за Днепром творилось что-то непонятное. Ходили слухи, что там восстали пейзане и теснят краснопузых и, якобы, наш корпус собирается прийти им на помощь. О дальнейших планах командования нас не информировали, но можно было предположить, что готовится наступление в направлении Николаева и Херсона.

Признаться, и сейчас, по прошествии почти целого года, мне не очень понятен смысл нашей заднепровской операции. Интересно, что неясен он и Якову Александровичу. Красные, ежели верить их пропаганде, были уверены, что наше наступление имеет целью помощь полякам. По-моему, это исключается. Тогда поляки уже откатывались к Варшаве, и наш десант за Днепр выручить их не мог. Резерв Якову Александровичу не дали, и наш корпус должен был опять наступать против вдесятеро превосходящих сил красных. Вдобавок, Барон запретил нам прорываться к повстанцам, что лишало нас единственной поддержки.

В общем, создается впечатление, что Крымский корпус опять должен был отвлекать на себя красные резервы. А может, и того хуже, — наступать за Днепр предписали французы, с которыми Барону конфликтовать не хотелось.

Теперь становилось очевидным, что наше наступление обречено с самого начала. К счастью, тогда мы этого не знали. Как не знали и того, что наша армия ничего не сможет сделать с железным мальчиком Уборевичем, и наступление Барона захлебнется в Южном Донбассе, приблизительно там, где за год до этих событий мы сидели у ночного костра с поручиком Голубом и Танечкой Морозко. И мы покатимся назад. На этот раз — навсегда. Два дня я занимался делами роты, подтягивая изрядно распустившийся за это время личный состав. Мы со штабс-капитаном Дьяковым послали в штаб корпуса представление на пятерых наших юнкеров с тем, чтоб досрочно произвести их в офицеры. Ребята этого заслуживали, да и офицеров нам явно не хватало. Не знаю, кому в штабе попала эта бумага. Во всяком случае, Яков Александрович говорит, что не видел ее. Все пятеро так и остались юнкерами. Им, как и всем остальным юнкерам-сорокинцам, не пришлось надеть офицерские шинели.

Хватало и других дел. Как-то, по-моему, чуть ли не на следующий день после моего возвращения в отряд, я сидел на завалинке и в полном одиночестве докуривал пачку "Мемфиса". Папиросы, кстати, у нас кончились, и пришлось перейти на махорку. Вновь папиросы мы увидели только в Истанбуле. Я курил, любовался тонким серпом молодой луны и размышлял, куда могли подеться господа офицеры. Поручик Успенский, судя по всему, по уши завяз в преферансную баталию, а вот местонахождение прапорщиков оставалось загадкой. Внезапно кто-то присел рядом, и я не без удивления узнал нашу сестру милосердия. На этот раз Ольга была одна и, похоже, не в настроении.

Ольга заговорила о чем-то постороннем, чуть ли не о перевязочном материале, которого, как всегда, не хватало, и вдруг, прервавшись на полуслове, попросила меня об одной услуге. Она надеялась, что я смогу ей помочь. Помочь помириться с прапорщиком Мишрисом.

Ольга долго объясняла, как все сие могло случиться, и что она не так уж и виновата, а затем стала настаивать на моем вмешательстве. Она считала, что я должен повлиять как старший по возрасту. Ну и как отец-командир, само собой.

Меня подмывало посоветовать ей обратиться по этому делу к штабс-капитану Дьякову, но обижать Ольгу не хотелось. Я сказал лишь, что в этих делах я плохой советчик. Моя собственная личная жизнь так и не сложилась, и я не считаю себя вправе вмешиваться в чужую. Как бы не вышло хуже.

Ольга живо заинтересовалась подробностями моей несложившейся личной жизни, но я ее разочаровал, предложив поговорить о чем-нибудь более приятном. Ну, хотя бы об этой луне.

Мы не торопясь прогуливались взад-вперед по абсолютно пустой сонной улице и вели заумный разговор, когда нас настиг прапорщик Мишрис, возвращавшийся в полном одиночестве откуда-то со стороны степи. Мишрис, увидев нас, отшатнулся в сторону и попытался проскользнуть в хату, но я изловил его, мы присели на той же завалинке и повели общую беседу. Точнее, попытались, — говорили Ольга и я, а Мишрис поначалу только односложно отвечал.

Оказывается, бедняга прапорщик тратил свободное время на то, чтобы практиковаться в топографии. Как и в Албате, он занялся съемкой плана местности, хотя, по-моему, снимать там было нечего — степь лежала ровная, как блин. Я укоризненно поглядел на Ольгу, и та, сообразив, до чего довела молодого человека, изрядно смутилась.

В конце концов, мы проводили Ольгу до ее хаты и решили ложиться спать, не дожидаясь пропавшего без вести прапорщика Немно. Оставалось надеяться, что его тайна не была связана с похищением очередного коня из царской конюшни.

Все выяснилось через два дня. Тайну звали Галина, она жила рядом и была весьма недурна собой. Особенно для тех, кто падок на малороссийских пейзанок.

В общем, мы вели почти что идиллическую жизнь. Так продолжалось до 13 июля. В этот день штабс-капитан Дьяков вернулся из Чаплинки и сразу вызвал меня к себе. В хате было пусто, но он лишний раз проверил, не прячется ли под лавкой дюжина красных шпионов, и сообщил новости.

Нашему безделью пришел конец. Завтра мы выступаем. Рота должна быть готова, кони подкованы, а броневики заправлены бензином.

Я тут же признал полное неумение по части ковки лошадей, сообщил, что броневики заправлены, но бензина имеется только по полбака, и решился все же поинтересоваться планами командования. Надо же, в самом деле, знать, к чему готовиться.

Штабс-капитан попытался сослаться на секретность операции, но, в конце концов, сам не выдержал и, перейдя на шепот, поделился со мной подробностями.

Завтра ночью мы должны переправиться через Днепр севернее Любимовки и уйти в красный тыл. Нам выделяют проводника, идти придется ночами, атакуя красные гарнизоны и ведя разведку. Рейд рассчитан на неделю, и, ежели повезет, обратно мы должны переправиться значительно южнее, у Тягинки.

Как я понял, Яков Александрович ожидал подхода крупных сил красных, и наша разведка боем должна была прояснить обстановку. Во всяком случае, более интересное, чем беседы с Ольгой или охота за вдовушкой Галиной.

Прапорщики приняли новость о выступлении чуть ли не с восторгом, очевидно, наскучив нашей аркадской идиллией. Поручик Успенский заявил, что до Москвы мы все равно не дойдем, а таких партнеров по преферансу, как полковник Штиглиц, ему уже не найти. К тому же, ежели надо будет идти в тыл к красным, то броневики придется бросить на полдороге. Бензина мало, а на руках катить их будет тяжело.

Несмотря на правоту поручика, этим же вечером я послал его, вместо преферанса, проверить двигатели броневиков, а особенно тормозную систему. Прапорщик Немно предложил свои услуги, намекнув о высшем техническом образовании, но я, запретив умствование, послал его с прапорщиком Мишрисом проверить лошадей. В броневике и химик может разобраться.

Попутно выяснилось, что у меня нет шашки. Она мне не была нужна, поскольку фехтовать не обучен, да и не собирался. Лозу также рубить не приходилось. Вот винтовка со штыком — другое дело. Но шашка теперь мне полагалась по уставу, как офицеру "пешему по-конному". В нашем обозе лежало немало трофеев, оставшихся после Токмака, и я поручил Успенскому, после приведения в порядок тормозной системы броневика, подобрать мне шашку. Все-таки сорта стали — его хлеб.

Поручик Успенский явился поздно, долго смывал бензиновые и масляные пятна, а затем, буркнув, что броневик в порядке, сунул мне саблю в потертых кожаных ножнах.

Я решил, что поручик нарочно выбрал самый непрезентабельный клинок из всей нашей добычи. Роскошная златоустовская шашка прапорщика Мишриса по сравнению с моей саблей смотрелась настоящей царицей. Впрочем, я сам был виноват, поручив выбрать оружие зловредному поручику. Вынув без всякого интереса саблю из ножен, я всмотрелся и понял, что возводил на поручика напраслину.

Узкая, гнущаяся чуть ли не в кольцо, сталь была покрыта узорной арабской вязью. Я пригляделся. Когда-то меня немного учили этому. Да, строка из Корана. "Совершенна на войне сила его, и в схватках нападает он нападением льва". Бог весть, как попал этот дамасский клинок в Россию, к кавалеристам Дмитрия Жлобы. Поручик Успенский, заметив мои изыскания, посоветовал разрубить саблей платок на лету. Я твердо возразил, что делать этого не буду: и платок жалко, и разрубить его я едва ли изловчусь. Даже дамасским булатом.

На следующий день, после полудня, мы выступили из Дмитриевки. Нашим соседям из батальона Штиглица штабс-капитан Дьяков ничего не сказал. Для них мы лишь меняли дислокацию.

Подводы были готовы заранее, но мы специально не торопились, ожидая темноты. Наконец, убедившись, что солнце клонится к закату, мы посадили нижних чинов на повозки и на рысях пошли к Любимовке. В полночь, обойдя ее с севера, мы вскоре оказались у переправы. Днепр был темен и тих, только левее, у Каховки, небо полыхало зарницами. Там шел бой.

Антон Васильевич и поручик Успенский проигрались и теперь сваливают друг на друга вину за бесславное поражение. Поручик, забыв о чинопочитании, советует Туркулу играть исключительно в подкидного дурака, а Антон Васальевич грозит натравить на него Пальму. Бог им судья.

Туркул, соглашаясь с моей трактовкой летних боев, все же считает, что какой-то шанс у нас был. По его мнению, нам просто не повезло. И, вслед за императором Наполеоном, он готов во всем винить погоду. Правда, не зимние морозы, а летнюю жару.

Да, этого не забыть никому из нас, прошедших в тот год по Таврии. Вязкий воздух, полный запаха пыли и сухой полыни, не остывал даже ночью. Воды не хватало, за все лето с безжалостного белесого неба не упало ни одной капли дождя. Это жуткое небо снится мне и по сей день и, наверное, не мне одному. Изредка его закрывали тучи, прорезаемые сеткой молний, но грозы были сухие, и воздух только накалялся, задерживая дыхание. Во всем этом чувствовалось приближение катастрофы. Вдобавок, Сиваш почти полностью высох и стал проходим на всем протяжении.

Но даже с учетом всего этого, солоно в то лето приходилось не только нам, но и краснопузым. Им тоже хотелось пить. Они так же задыхались и ждали дождя. И Сиваш они прошли тогда, когда Барон уже приказал начать эвакуацию. Мы проиграли не в ноябре, на Перекопе и Литовском полуострове, а раньше, у Синельниково, где Уборевич остановил Дроздовскую дивизию, и у Каховки, где Блюхер сжег наши танки. И жара тут была не при чем.

Туркул требует также внести поправку. Выражение "гнилой интеллигент" не его, а господ большевиков, и употреблено им, Туркулом, исключительно в шутку. Сам он российскую интеллигенцию уважает, хотя и не снимает с нее вину за все случившееся. Ну что ж, так, стало быть, этой интеллигенции и надо.

19 июня

Со времени моей последней записи прошло пять дней, за которые случилось немало интересного. Все записывать нет резону, да и рука плохо слушается, о главном же стоит упомянуть обязательно.

Главным, конечно, была наша поездка в Гиссарлык. Генерал Витковский сдержал свое обещание и раздобыл паровой катер, доставивший нас прямо к устью маленькой речки Мендере-су, к деревне Бунарбаши, откуда до Гиссарлыка рукой подать.

Поехали мы вшестером: генерал Туркул, Володя Манштейн, мы с поручиком Успенским и наши соседи по палатке, наслушавшиеся от меня за эти месяцы о руинах крепкостенной Трои. Витковский поехать не смог, о чем очень сожалел. Напоследок он предупредил, что разъезды Кемаля уже несколько раз появлялись у самых Дарданелл, и мы решили взять с собой револьверы. Не то, чтобы надеялись отбиться от всего Кемалева воинства, а так, для спокойствия духа.

Еще в лагере Туркул приказал найти "Илиаду" Гомера, чтоб использовать ее как путеводитель. "Илиады" в Голом Поле, как я и думал, не оказалось, и мне пришлось кое-что воспроизводить по памяти. К счастью, Володя Манштейн учил в юнкерские годы не только строевой устав, и здорово мне помог. Память у него блестящая, особенно на стихи, которые я и в гимназии не мог заучить наизусть.

Итак, "Гнев, о богиня, воспой"... Плыли мы довольно долго, и времени хватило, чтоб напомнить бывшим юнкерам, бывшим гимназистам и реалистам, содержание "Илиады", а заодно рассказать о великом авантюристе Генрихе Шлимане, петербургском купце и американском миллионере, который, несмотря на скепсис всего ученого мира, нашел-таки Трою под желтой гиссарлыкской травой у речки Мендере-су, бывшего и трудно узнаваемого теперь легендарного Скамандра. Наверное, я излишне увлекся, так что все почему-то уверились, что я копал с Великим Генрихом. Пришлось их разочаровать. Шлиман умер, когда мне не исполнилось и трех лет, да и Трою мне копать не довелось. Я был лишь гостем вместе с моими коллегами из Русского Археологического института. Правда, показывал нам раскопки сам Дерпфельд. Жаль, что война прервала работу, и Дерпфельд, если он, конечно, жив, голодает сейчас в побежденной Германии, не имея возможности увидеть желтоватые воды Мендере-су. Может, он сюда еще вернется. Жаль, что мне об этом, видимо, уже не узнать.

Мы высадились на пустой берег с полуразрушенной пристанью. За годы войны здесь все пришло в упадок, и трудно было найти даже проводника. К счастью, я помнил дорогу, и мы зашагали к востоку. Отойдя сотню метров, мы оглянулись. Володя Манштейн предложил определить место греческого лагеря. Того самого, где стояли цветные палатки ахейских вождей, где ссорились владыка Агамемнон и быстроногий Ахилл.

Этот лагерь искал еще Шлиман. Дерпфельд, изучив береговую линию, предположил, что лагерь уже не найти. За долгие века море отступило, и угадать место почти невозможно.

Туркул оглядел местность и уверенно наметил два холма. Будь лн Агамемноном, то разместил бы лагерь на одном из них. Я согласился с ним, но напомнил, что Агамемнон был слабым полководцем. Иначе он не стоял бы у Трои десять лет. Да и ахейский лагерь имел не очень удобное расположение, в противном случае его не пришлось бы ограждать стенами.

Дорога к Гиссарлыку поросла желтоватой травой, что свидетельствовало о том, что в последние годы здесь никто не бывал. Позади осталась деревня Бунарбаши с ее фантастическими мазанками, напоминавшими чем-то Токмак, и мы ушли за невысокие холмы, покрытые той же выгоревшей травой и редкими мелколистными деревьями, необыкновенно похожими на крымские. В этой древней стране было тихо, и мы меньше всего ожидали встретить здесь конный патруль, появившийся из-за ближайшего холма.

Я достал бумагу с печатями, полученную от господина Акургала, и предъявил ее всадникам. Они принялись изучать ее с таким внимательным видом, что сразу же возникли сомнения в их грамотности. И тут Туркул чуть заметно толкнул меня рукой в бок и показал на погоны. Я вначале не понял, и лишь затем до меня дошло. Патруль был в другой, непривычной для нас форме — без погон, не похожей на форму султанской армии. Вместо фесок — фуражки; довершали экзотический вид красные петлицы и высокие ботинки. Значит, господа кемалисты уже здесь.

Мы уже приготовились к худшему, но старший патруля, судя по всему, офицер, внезапно заговорил на скверном немецком. Наша форма показалась ему подозрительной, но музейная бумага возымела действие. Кемалист разрешил нам следовать дальше и даже пожелал счастливого пути. ОН козырнул, и патруль вновь исчез за холмами.

Мы пошли дальше, рассуждая о том, пропустили бы нас русские большевики, будь у нас, скажем, бумага из Императорской Археологической комиссии. По всему выходило, что не только не пропустили бы, но, скорее всего, разменяли бы на месте. Выходит, господин Акургал прав, и Кемаль склонен уважать европейскую образованность. Туркул еще раз пожалел, что с Кемалем не удается поговорить. Я с ним полностью согласился. Но что поделаешь, паше больше по духу большевики.

Гиссарлык появился как-то сразу, словно вынырнул из-под земли. С первого взгляда он не производил особого впечатления — почти такой же, как и десятки холмов вокруг, разве что чуть выше и больше. Правда, узнать его можно сразу — по срытой вершине холма, пробитым траншеями склонам и нескольким теснившимся домикам, — остаткам лагеря Дерпфельда.

Мы стояли на поле у подножия Гиссарлыка и, напрягая память, вспоминали строки "Илиады". Именно здесь, на этом месте, погибли все защитники крепкостенной Трои. Чуть ближе к холму, там, где, вероятно, были ворота, упал пронзенный ясеневым копьем Гектор Приамид — главнокомандующий троянской армии. Туркул заметил, что в детстве, штудируя "Илиаду", он всегда сочувствовал троянцам. Теперь же сочувствует им еще больше. Троянцы защищали свой город от вдесятеро превосходящих ахейских полчищ, и ему непонятны почитатели Агамемнона и Ахиллеса.

Спорить не приходилось, но кто-то резонно заметил, что всегда находятся сочувствующие силе. Ведь и большевиков многие поддержали. И краснопузым ахиллесам скоро понаставят памятников с чертовыми пентаграммами, и Бог весть , когда помянут наших Гекторов.

Да, все это было здесь, на этом поле. И остались только невысокие курганы, поросшие колючим кустарником, да козий выгон, где пасутся "трагосы" из паршивой деревеньки Хыблак, что прилепилась к северному склону Гиссарлыка. Впрочем, и коз не видать, — говорят, Хыблак за годы войны обезлюдел.

Восхождение оказалось не таким легким делом. Траншеи постоянно перегораживали путь, позараставшие травой ямы так и лезли под ноги, к тому же приходилось постоянно прерывать путь, чтобы объяснить мешанину кладок, выползающих из-под красноватого суглинка. Хорошо еще, что в свое время Дерпфельд лично водил нас по раскопам. С первого взгляда понять здесь что либо практически невозможно.

Здесь все перемешалось. Гладкие плиты от строений Нового Илиона, куда любили приезжать римляне, демонстрируя свой троянский патриотизм. Стена Лисимаха, которая, похоже, не имеет к Лисимаху никакого отношения, но, действительно, времен эллинизма. Греки тоже любили сюда приезжать. Александр Великий построил здесь целый храм. В честь Ахилла, естественно.

А глубже — семь или восемь слоев гари. Семь или восемь городов, сгоравших и вновь возникавших на пожарище. Какой-то из них и был, вероятно, Троей Приама. Правда, какой именно, никто еще не знает. Шлиман считал одно, Дерпфельд — другое, а великий Курциус так и не поверил, что это Илион. До самой смерти не поверил, хотя бывал здесь неоднократно.

Да, это камни производят впечатление. К сожалению, можно увидеть только их. Все остальное, что не было расхищено, спрятано теперь в музеях. В Германии находится знаменитый Клад Приама, раскопанный Шлиманом на южном склоне. А остальное разбросано по разным странам и никогда уже не соберется вместе. Что ж, великий город снова грабят. Вернее, дограбливают то, что осталось после ахейских вождей. Поручик Успенский, недоверчиво разглядывавший серые каменные блоки, не мог не поделиться своими сомнениями. Его беспокоила мысль о датировке. Насколько точны наши выводы. И применялся ли флюориновый метод для определения абсолютных дат.

Химик, как всегда, бил в самую точку. Насколько я знаю, Дерпфельд пытался применять флюорин. Но о результатах говорить пока трудно, так что датируем традиционно — по керамике. Метод, в принципе, надежный, хотя и не столь точный.

Поручик Успенский был готов вступить со мной в очередной спор, но Туркул и Володя Манштейн потребовали, чтоб он не занимался критиканством. А то через пару веков, найдя следы наших блиндажей на Перекопе, грядущие умники тоже начнут сомневаться, была ли война, или это всего лишь древние легенды. И потребуют растолочь наши кости для химического анализа.

Напоследок мы поднялись на стесанную вершину Гиссарлыка, откуда можно увидеть всю округу — и жалкие домишки Хыблака, и мазанки Бунарбыши, и желтоватый Скамандр, и виноцветное море, по которому приплыли чернобокие ахейские суда с десантом в медных панцирях... Вечерело. Пришла пора возвращаться.

На катере меня поджидал сюрприз. Мы еще не успели отчалить, как внезапно Туркул скомандовал нечто вроде "Взяли!", и двое наших соседей— "дроздов" крепко ухватили меня за локти. Я оказался в клещах, а Антон Васильевич вместе с Володей Манштейном принялись в три руки снимать мои старые штабс-капитанские погоны. Затем Туркул, поминая все тех же "Гнилых интеллигентов", нацепил мне новые, с тремя звездами и двумя просветами, и заявил, что в присутствии теней Гектора и Приама я больше не посмею валять дурака. Поручик, а точнее, штабс-капитан Успенский, надевший новые погоны еще две недели назад, лишь злорадно усмехнулся.

Погоны оказались не золотые, положенные мне по уставу, а малиновые, как у "дроздов". Я хотел было заикнуться о таком непорядке, но Туркул скомандовал мне и поручику Успенскому "смирно" и заявил, что с сегодняшнего дня он приказом производит нас в почетные дроздовцы. Теперь мы имеем право на малиновые погоны, нагрудный знак с надписью "Яссы, 1917" и на расстрел в случае пленения. Впрочем, эту последнюю привилегию сорокинцы имели и так — красные в плен нас, как и "дроздов", не брали.

Остаток пути Туркул и Володя Манштейн, считая нас, так сказать, уже своими, посвящали меня и поручика Успенского в подробности героического пути славной Дроздовской дивизии. Зная, что я харьковчанин, Туркул поведал трагическую историю погони за броневиком "Товарищ Артем" прямо на Николаевской площади Харькова. Броневик "дрозды" остановили чуть ли не с помощью лассо, как американские "коубои". Дивная история. Мы и сами такие сочиняли дюжинами. Будущая великая книга "Дроздовцы в огне" предстала перед нами во всем блеске.

Гиссарлык не вспоминали, будто и не были там. Только уже у самого Голого Поля кто-то вновь упомянул Гектора, и Туркул высказал этакое сожаление, что у троянцев в резерве не было батальона "дроздов". Лучше всего — из Первого Офицерского полка. С офицером из Первого полка не справится, как известно, и дюжина Ахоллесов.

Куда уж Ахиллесам, Пелеевым сынам... А вот господа краснопузые справились. Пишпекский мещанин Михаил Фрунзе оказался похлеще вождя мирмидонян.

На следующий день, уже на правах почетного "дрозда" я попросил Туркула принять на хранение последнее, что осталось от Сорокинского отряда — полевую сумку подполковника Сорокина, набитую почти доверху нашими крестами и медалями. Антон Васильевич только покачал головой и попросил список тех, кому принадлежали награды. Списка, увы, не было. От Сорокинского отряда не осталось даже списков. Удивительно, как штабс-капитан Дьяков умудрился вывезти эту сумку.

Туркул заявил, что это непорядок. И я, как последний командир сорокинцев, обязан составить хотя бы список офицеров, служивших в отряде. Иначе это будет просто несправедливо.

Да, конечно, это будет несправедливо. К сожалению, я уже не помню всех. Слишком долго длились эти три года Смуты. Разумеется, офицеров своей роты я помню и такой список составлю обязательно. Хотя бы тех, кого еще не забыл. Может быть, поручик Успенский и вправду когда-нибудь напишет историю Сорокинского отряда.

Ну вот, до дневника, застывшего на 14 июля, я так и не добрался. Сегодня писать, к сожалению, не могу. Поездка в Гиссарлык начинает выходить мне боком, и поручик Успенский советует вообще прекратить бумагомарательство, хотя бы на несколько недель. Прекратить — не прекращу, но буду писать меньшими дозами. Иначе можно не дотянуть даже до полумифического болгарского санатория.

20 июня

У нас снова неприятности. Марковцы налетели на корниловцев, была стрельба, и сейчас Фельдфебель ведет личное разбирательство. Да, нервы у людей уже ни на что не годятся. "Дрозды" и сорокинцы еще как-то держатся, но поневоле пожелаешь нам скорейшего отъезда. Пусть даже в Занзибар.

Рейд на правый берег Днепра я помню только отрывками. К сожалению, записи в эти дни почти не велись. Признаться, было не до этого. Единственную отметку я сделал 15 июля, почти сразу после переправы, а дальше пошло такое, что свой дневник я достал из полевой сумки только в Дмитриевке.

Итак, глубокой ночью 14 июля мы подошли к паромной переправе у Любимовки. Эту переправу, как я понял, 13-я дивизия отбила несколько дней назад с помощью пейзан-повстанцев, которые прикрывают ее с правого берега. Они же должны выделить нам проводника.

Отряд переправился двумя паромами. Пришлось делать несколько ходок. Штабс-капитан Дьяков уплыл на правый берег с первым же взводом, а я уходил на последнем пароме с броневиками.

Тьма была почти кромешной, затянутое тучами небо накрывало нас, словно свод склепа. Дальний правый берег тянулся еле различимой черной полосой, днепровская вода с чуть слышным плеском билась о борот парома, все молчали, и только Лютик, привязанный к периллам время от времени негромко ржал. Похоже, ему было не по себе. Да и мне было жутковато. В такую ночь можно ожидать чего угодно, вплоть до чертовщины в духе господина Гоголя или пулеметной очереди в упор из прибрежных камышей.

Впрочем, все обошлось благополучно, мы выгрузили броневики, а отряд уже строился в колонну. Рядом со штабс-капитаном Дьяковым я увидел двух усатых "дядькив" в чрезвычайно живописных нарядах. "Дядьки" оказались нашими проводниками, которые должны были обеспечить быстроту и внезапность рейда. Я занял место в одной из повозок. Лютик удивленно скосил на меня глаза, но я привязал его к той же повозке и предоставил каждому из нас возможность двигаться автономно. Честно говоря, ехать верхом я попросту побаивался, тем более ночью.

Перед отправлением ко мне подскакал на серой в яблоках кобыле штабс-капитан Дьяков, и мы вкратце уточнили обстановку. Он предполагал идти ночами, а днем отдыхать в укромных местах. Карта с приблизительным маршрутом была у него в планшете, и он посоветовал мне покуда сделать с нее кроки. На всякий случай.

Я взял карту, чтобы скопировать ее на привале. Штабс-капитан Дьяков пришпорил кобылу, и через минуту мы тронулись. Колонна шла прямо на запад по узкой дороге, тянувшейся, как мне показалось, между плавней и зарослей густого кустарника. Хотя в такой темноте я мог и перепутать.

Мы шли до рассвета, а затем свернули куда-то в плавни и устроили дневку. Это была последняя ночь и последний день, когда все шло по плану. Тогда и сделана запись в дневнике. Больше писать не пришлось — в следующую же ночь мы столкнулись лицом к лицу с какой-то заблудившейся колонной красных, и с той минуты ни дня, ни ночи уже не было.

Колонну мы опрокинули, но было ясно, что нас раскрыли. Уже утром пришлось отражать нападение конного разъезда. Мы его рассеяли пулеметным огнем с броневиков и пошли не прячась — в лоб. Нашей целью было крупное село северо-восточнее Бериславля, название которого я уже не помню.

В селе, как нам было известно, находился батальон только что прибывшей из резерва 15-й дивизии красных. Мы рассчитывали на внезапность, но краснопузые успели очухаться и ударили нам навстречу. Первым же снарядом разнесло один из наших броневиков, который запылал невысоким лиловым пламенем и перевернулся. Спасать экипаж было поздно. Почти тут же из-за беленых хат вылетело несколько десятков конных. Это явилось сюрпризом — конницы мы не ожидали. Конный взвод роты штабс-капитана Дьякова бросился им навстречу, но молодые ребята, плохо державшиеся в седле, мгновенно оказались опрокинутыми. Конница уже расходилась веером по нашим порядкам, полосуя шашками налево и направо, но тут ударили пулеметы второго броневика, которым командовал прапорщик Немно, красные на минуту замешкались, и нам удалось развернуть три тачанки. Несколько конников прорвались к повозкам, один уже замахнулся шашкой, чтобы снести мне голову, но прапорщик Мишрис, гарцевавший на своем Злыдне, рубанул краснопузого златоустовским клинком. Всадник перевалился через голову коня и скатился на землю, а прапорщик Мишрис, сам, похоже, не ожидавший такого, чуть не упал с Злыдня, выронив шашку и потеряв стремена.

Конников мы уложили в упор, развернув пулеметы, и ворвались в деревню, гоня перед собой красный батальон. Кровь ударила в голову, мы кололи штыками и стреляли в упор, и после боя у нас не оказалось ни одного пленного. Мы не задерживались, зажгли склады и ушли с горящего села.

Этот бой стоил нам броневика, в котором сгорели трое юнкеров и поручик Петренко — командир одного из взводов первой роты. Потери понес наш конный взвод, моя рота потеряла троих, но это было только начало.

Несколько следующих дней мы спали урывками, почти все время атакуя или отбивая атаки. Нас спасла скорость и знание местности — проводники уводили отряд из-под удара ведомыми только им тропинками. Через два дня у последнего нашего броневика полетело рулевое управление, и его пришлось бросить. Потом сломалось несколько повозок, и, в конце концов, мне пришлось сесть на Лютика. Мы не выходили из боев, питались, в лучшем случае, раз в сутки и чувствовали себя охотниками и дичью одновременно. Ожесточение росло — в плен мы никого не брали, а сдавшихся отводили к ближайшей стенке.

Рисковали мы все же недаром. Вспоров красный тыл, мы отвлекли на себя свежие резервы, необходимые большевикам на Днепре. Сжигая склады и обозы, взрывая мосты на мелких излучинах Днепра отряд, постепенно по огромной дуге обходя Бериславль, приближался к Тягинке, где ожидали повстанцы. Нам надо было дойти. За эти дни рейда в наши руки попали важные документы, и стало известно, что группа Эйдемана, куда входят 15-я, 52-я и Латышская красные дивизии, готовит удар в направлении Каховки. Эти сведения стоили целого нашего отряда, но, кроме всего, нам очень хотелось вернуться живыми.

Уже на подходе к Тягинке, — очевидно, это были числа 22 июля, — нас со всех сторон атаковали свежие конные части. Отряд нырнул в плавни, и началась погоня. Нас спасали проводники, творившие буквально чудеса, и отчаяние — в плен сдаваться не имело смысла.

В эти страшные дни все в отряде держались хорошо. Даже бывшие краснопузые, понимавшие, что чека их не помилует, дрались не хуже наших ветеранов. Штабс-капитан Дьяков твердо вел отряд, успевая принимать правильное решение за мгновение до того, как его примет противник. Несколько раз мне приходилось заменять его, и я могу подтвердить, что командовать в таком рейде — это похлеще, чем идти в штыковую на пулеметы.

Наши прапорщики выглядели молодцами. Немно умудрялся сохранять хорошее настроение даже после двух бессонных ночей. Мишрис как-то сразу повзрослел и уже не спрашивал о Гаагской конвенции, когда приходилось ставить к стенке очередную команду краснопузых. Шашкой он, правда, больше не орудовал, но в штыковой был первым, напоминая мне покойного поручика Голуба. Не знаю, что сказала бы Ольга, поджидавшая нас в Дмитриевке, увидев прапорщика теперь. К счастью, ей не пришлось увидеть то, что видели мы.

Хуже всего приходилось бедному Лютику. Я старался как можно чаще идти пешком, чтоб не сбивать ему спину, но эти дни без отдыха и почти без сна сваливали с ног даже бывалых офицеров, не говоря уж о таких юных аристократах, как мой буланый. Впрочем, он не жаловался.

Мы вновь описали дугу и подошли к Тягинке с юго-запада. На пути попался небольшой хутор, где засел какой-то особенно упорный большевистский отряд. Кончились патроны, и мы, как когда-то в 18-м, все чаще бросались в штыки. Хутор отстреливался отчаянно, и две наши атаки были отбиты, а прапорщик Немно получил пулю в предплечье. В конце концов, штабс-капитан Дьяков, рота которого потеряла за эти дни больше трети своего состава, отозвал меня в сторону и тихо, чтоб не слышали подчиненные, спросил, смогу ли я взять этот проклятый хутор. Он, вероятно, ожидал от меня какой-то свежей идеи, но придумывать было нечего, — обойти красных не представлялось воэможным, отступить — тоже. Я заявил, что хутор возьму, выстроил роту и приказал наступать. Поворачивать назад я запретил. Поручик Успенский должен был принять командование после меня, ежели краснопузые не промахнутся.

Все это очень напоминало Екатеринодар, когда Сергей Леонидович Марков водил нас на штурм красных позиций. Тогда мы шли в полный рост — впереди подполковник Сорокин со своим неизменным стеком, а мы за ним, возглавляя взводы, мы с поручиком Дидковским и хромающим подпоручиком Михайлюком. Теперь все повторилось, и вместо подпоручика Михайлюка хромал прапорщик Мишрис — его нога еще не зажила.

Мы пошли вперед, не обращая внимания на огонь краснопузых. К нашему счастью, у них что-то случилось с пулеметом, — то ли ленту заело, то ли попросту кончились патроны. Они все же успели уложить наповал четверых, прежде чем мы ворвались в хутор и взяли их на штыки. Десяток уцелевших попытался забаррикадироваться в одной из хат, но поручик Успенский, у которого пулями сбило фуражку и отстрелило погон, помянул вест большой Петровский загиб, швырнул последнюю ручную бомбу в окошко и ворвался в полную дыма хату с "гочкисом" наперевес. Мы вбежали следом и штыками добили находившихся там красных. Двое краснопузых умудрились каким-то чудом выжить, и мы выволокли их из хаты и прислонили к ближайшему плетню. Несколько юнкеров взяли винтовки наизготовку, прапорщик Мишрис собирался скомандовать "огонь", но вдруг поручик Успенский дернул меня за рукав и ткнул рукой в сторону плетня.

Я вначале ничего не понял, но на всякий случай предложил Мишрису подождать. Наконец, кровавый туман перед глазами рассеялся, и мне стало понятно, что имел в виду поручик.

Это были даже не курсанты. Это были обыкновенные мальчишки лет пятнадцати. Всмотревшись, я убедился, что дело и того хуже — один из мальчишек оказался вовсе не мальчишкой, а девчонкой. Очевидно, на хуторе оборонялся какой-то отряд юных коммунистов, коих господа Ульянов-Бланк и Бронштейн с большой охотой посылают на убой. Эти мальчишки дрались лучше взрослых и вполне заслужили право на расстрел. Но расстреливать мы их не могли. Мы не убиваем детей.

Подъехал на своей серой в яблоках кобыле штабс-капитан Дьяков, понял, в чем дело, и побледнел. У него трое детей, старшему — двенадцать, и штабс-капитан прилагал героические усилия, чтоб не пустить его на фронт. Надо было спешить, оставить юных большевиков на свободе мы не могли, чтобы они не навели преследователей на след, а потому штабс-капитан распорядился бросить их в одну из повозок нашего походного лазарета, связав по рукам и ногам.

Мальчишка держался твердо, титулуя нас "белой сволочью", а девчонка не проронила ни слова. Я вспомнил нашу сестру милосердия, но Ольга была все же постарше. В общем, связав юных героев, мы довольно невежливо бросили их на повозку и поспешили к Тягинке, где несколько дней нас должны были поджидать повстанцы.

Поручик Успенский советует мне на этом остановиться. На сегодня, пожалуй, и вправду хватит. Руки ведут себя паршиво, да и голова кружится сильнее, чем всегда. Этак можно и кондратий заработать, а это совершенно ни к чему. Хотя бы потому, что на следующей неделе мне нужно обязательно съездить в Истанбул. Приближается эвакуация, а мне необходимо поговорить с Яковом Александровичем. И, если удастся, увидеться с Татьяной.

21 июня

Сегодня после полудня, ни о чем не подозревая, заглянул к Туркулу и обнаружил там полдюжины "дроздов", разгневанных донельзя. "Дрозды" буквально рычали, а в центре стоял Антон Васильевич и яростно тряс тощим журнальчиком, насколько я успел разглядеть, берлинской "Жизнью". Я хотел было удалиться от греха, но был схвачен, усажен, и мне был предъявлен журнал с требованием немедленно прочесть и высказать свое мнение. Пришлось заняться литературной критикой.

Гнев славных дроздовцев вызван небольшим очерком Романа Гуля, посвященным Ледяному походу. Я, кажется, немного помню этого Гуля. Эдакий малокровный интеллигент с вечным насморком. После Екатеринодара он был потрясен душевно и дезертировал. И вот теперь господин Гуль объясняет, так сказать, "урби эт орби", что гражданская война суть бессмыслица, и мы, Белая Армия, совершенно напрасно взялись за оружие. Да, плетью обуха не перешибешь, и нечего было ввергать страну в излишнее кровопролитие. Как говорили мои малороссийские предки, "нэ трать, кумэ, сыли, йды на дно".

От таких откровений, конечно, зарычишь. Я лишь мог сказать в оправдание интеллигента с вечным насморком, что он все же прошел с нами от Ростова до Екатеринодара. Десятки тысяч других, и не интеллигентов даже, не сделали и этого, а приторговывали в это самое время гуталином или пропали зазря в чеке. Но писать такие вещи ему не стоило. По крайней мере, покуда мы все еще живы.

Попадись этот Роман в руки "дроздам", ему пришлось бы туго, но господин щелкопер пребывал в Берлине, и обличение состоялось заочно. Особенно горячился Туркул, впрочем, и другие от него почти не отставали. Я слушал внимательно, хотя разговор шел на одну из наших вечных тем — об итогах и смысле Белого дела.

Признаться, "малиновые погоны" приводили, в основном, аргументы морального плана. Туркул заявил, что Белая Армия спасла честь России. Она показала, что не все русские — скоты и холопы, и будущая Возрожденная Россия будет обязана спасением праведникам Белого дела.

Наверное, Туркул был бы замечательным митинговым оратором. Этак красиво мне не выговорить. Хотя я с ним вполне согласен. Лучше уж получить пулю в лоб, чем заживо гнить в подвалах чеки. И нам, по крайней мере, есть что ответить на Суде, когда нас спросят, что мы делали, когда Россия погибала.

Все это так, но будь дело только в этом, Белое дело походило бы на клуб благородных самоубийц. Как поется в паскудной большевистской песенке на мотив нашей "Акации", "и как один умрем в борьбе за это". Туда им и дорога, конечно, но мы все-таки армия, а не клуб самоубийц. Поэтому следует посмотреть на проигранную войну с другой стороны. И прежде всего понять, чего мы все же успели добиться.

Да, мы, Белая Армия, спасли честь страны. Мы все, офицеры и рядовые, рабочие, интеллигенты, крестьяне, поповские сыны и цыгане с высшим образованием. И этого у нас не отнять. И может, Туркул прав, когда-нибудь нас вспомнят в воскресшей стране. Но уже сейчас мы можем гордиться не только своей гибелью. Мы, белые, не смогли спасти свою Россию. Зато спасли всех остальных...

Да, нас не хотели принимать всерьез господа союзнички, жравшие свой какао и заигрывавшие с большевичками. Но мы, потеряв Россию, все же не выпустили Мировую Революцию за ее пределы. "Мировой пожар", задуманный полоумным бухгалтером господином Карлом Марксом, так и не состоялся. И это сделали мы, белые.

Пока этого никто не понял. Боюсь, прозрение придет лишь потом, когда Совдепия оперится и вновь попытается штурмовать Европу. Может, в подвалах парижской или берлинской чеки господа либералы и консерваторы сообразят напоследок, от чего мы отстояли мир. Правда, лучше бы это не случилось никогда, — пусть уж не понимают по-прежнему.

Мое мнение пришлось "дроздам" по душе, и они перешли к другой, не менее вечной теме — проклятиям по адресу господ союзничков. Тема эта была неисчерпаема. Да, сволочи. Но чего, интересно, нам было ждать от правнуков Бонапарта и внуков адмирала Нэпира? Или мы, действительно, поверили в лозунги типа "все люди — братья" и "демократы всех стран, соединяйтесь!"? Пусть господа союзнички давятся своим какао. Оно еще станет колом у них в горле.

Итак, в ночь на 29 июля мы прорвались к переправе чуть южнее Тягинки. Нас встретила сотня усатых "дядькив" с обрезами и дрекольем — отряд повстанцев, стороживший паромы. Они поджидали уже неделю и были от этого совсем не в восторге. Впрочем, ругаться не было времени — мы тут же начали переправу. На первом пароме отправили подводы с ранеными. На одной из них сидел печальный прапорщик Немно и, напевая нечто совершенно цыганское, баюкал свою раненую руку, словно ребенка. К нему в подводу мы подкинули связанную по рукам и ногам юную большевичку, напугав бедного прапорщика, который сразу не разобрался, что все это должно значить. Впрочем, прапорщик оставался истым джентльменом и, сообразив, в чем дело, принялся подкладывать под голову красной валькирии свою шинель, рискуя потерять и вторую руку, — валькирия вполне могла откусить ему палец.

Со вторым пленником церемонились меньше. Штабс-капитан Дьяков поставил мальчишку перед собой, вынул револьвер и, приставив дуло прямо ко лбу, предложил выбор: он может немедленно вступить добровольцем в наш отряд на общих правах. В противном случае тут же получает девять граммов между глаз.

Что и говорить, жестоко. Могу лишь предположить, что штабс-капитан Дьяков никогда бы не выстрелил. Впрочем, это и не понадобилось — штабс-капитан действовал наверняка. Мальчишка уже один раз пережил свою смерть, когда стоял у плетня под дулами винтовок. И второй раз он умирать не захочет.

Юный красноармеец побледнел, лоб его покрылся испариной, и я уже хотел отвести револьвер Дьякова от лица мальчишки, но тот сглотнул слюну и согласился. Его тут же развязали, вручили карабин, пока без патронов, и уложили на другую повозку — отдыхать. Я предложил штабс-капитану не возиться с девчонкой и оставить ее здесь. В самом деле, не сдавать же ее в контрразведку. Штабс-капитан посмотрел на меня, затем на усатых "дядькив" и покачал головой. Я понял его — оставлять девчонку повстанцам было нельзя. Лучше уж сразу кинуть ее в Днепр.

Я оставался на правом берегу со взводом прапорщика Мишриса, прикрывая отход отряда. Все шло спокойно, и мы собирались уже грузиться на паром, как вдруг что-то грохнуло, и рядом взметнулся столб воды. Красная артиллерия сумела-таки нащупать переправу.

Паром шел рывками, и фонтаны воды то и дело накрывали нас с головой. Наверное, той ночью кто-то молился за нас, и ни один снаряд в паром не попал, но эти минуты, минуты полного бессилия под прицельным огнем красных пушек были для меня самыми страшными за весь рейд. Или под конец просто сдали нервы.

На левом берегу, пошатываясь, мы поспешили подальше от страшной реки и повалились прямо в прибрежный песок. Я лежал навзничь, глядя в ночное небо, совершенно чистое и полное спокойно мерцающих звезд. Вставать не хотелось. Я слышал, как меня окликали, как штабс-капитан Дьяков расспрашивал поручика Успенского, не оставили ли меня на правом берегу, но я все лежал и не знал, радоваться ли, что остался жив, или горевать, что все начнется сначала.

Нашел меня Лютик. Мой буланый, переправленный одним из первых паромов, подошел ко мне и тревожно заржал. Расстраивать Лютика не стоило, и я, собравшись с силами, встал и угостил его кусочком сахара, завалявшимся в кармане кителя. За этой трогательной сценой нас и застукал штабс-капитан Дьяков, поспешивший выговорить мне за то, что я не откликаюсь и заставляю себя искать. Но, поглядев на меня внимательнее, он посоветовал мне пойти полежать, но не на песке, а на повозке.

Я решил составить компанию прапорщику Немно, однако, подойдя к его подводе, застыл на месте, разом забыв про усталость. Юная большевичка, кровожадная красная валькирия, освобожденная от пут, заботливо перевязывала прапорщика, называя товарищем и уговаривая потерпеть. Немно жалобно стенал, что умирает за революцию.

Я досмотрел эту дивную сцену до конца и только после этого присел на подводу и попросил у Немно закурить, обратившись к нему, как обычно, по званию. При этих словах валькирия отпрыгнула в противоположный прапорщику угол, а Немно поглядел на меня весьма укоризненно. По моему разумению, искуситель выдал себя за пленного красного командира. Офицерские погоны валькирия в темноте не разглядела, а может, просто не успела заметить, зачарованная его речами. Бедный прапорщик попытался было возобновить знакомство, но юная большевичка замолчала и за всю дорогу до Дмитриевки не проронила ни слова.

Перед тем, как трогаться, я обошел колонну. Переправились мы без потерь, но рота и так уменьшилась больше чем на четверть. Впрочем, уцелевшие мысленно были уже далеко отсюда, в нашей Дмитриевке, казавшейся после двух недель непрерывных боев почти что землей обетованной. Мрачен был только прапорщик Мишрис. Оказывается, во время переправы он умудрился потерять свой златоустовский клинок, и теперь, похоже, представлял себе, как явится перед Ольгой с одними ножнами. Этого допустить было нельзя, и я отстегнул свой и вручил его прапорщику. Тот принялся было отказываться, но я прикрикнул на него, и Мишрис, не без удовольствия, пристегнул к поясу холодную дамасскую сталь.

Эта шашка так и осталась у него. 15 ноября 20-го года, когда мы прощались с Мишрисом в часовне на новом кладбище в Севастополе, я положил ему в ноги этот старинный клинок с затейливой арабской вязью. "Совершенна на войне сила его, и в схватках нападает он нападением льва"...

В Дмитриевку мы вернулись поздно вечером и поспешили разойтись по хатам, желая наконец-то отоспаться за все эти дни. Впрочем, мы со штабс-капитаном Дьяковым задержались, чтобы решить судьбу красной валькирии. Я предлагал попросту дать ей по шее и отпустить, но штабс-капитан уверенно заявил, что он с нею переговорит. Вероятно, он окончательно уверился в своих педагогических способностях. Покуда же мы отвели ее к Галине, приятельнице нашего любвеобильного цыгана с наказом держать валькирию под домашним арестом, не выпуская из хаты.

У нашего плетня Ольга уже меняла повязку громко стонущему прапорщику, который твердил, что умирает, и с надеждой поглядывал на белокурую сестру милосердия. Мишрис, держа своего Злыдня на поводу, стоял рядом и делал вид, что это его не касается. Идиллию прервал появившийся откуда-то из наступавших сумерок поручик Успенский с неизменной бутылью картофельного самогона. Немно тут же перестал стонать, а Ольга закончила перевязку и потеряла к нему всякий интерес. Мы с поручиком Успенским поволокли слабо сопротивлявшегося прапорщика в хату, оставив всех троих — Мишриса, Ольгу и Злыдня — выяснять отношения.

Несколько дней мы отдыхали, приходя в себя после рейда. Ненадолго по пути в Каховку заехал Яков Александрович, поблагодарил за привезенные документы и добавил, что действия повстанцев и наш поход, судя по всему, дней на десять задержали наступление красных. Но теперь за Днепром снова собираются орды, и со дня на день следует ожидать удара. Мы спросили о положении на других участках фронта, и Яков Александрович поведал о том, что красный таран пробил польскую оборону, Тухачевский уже на пути к Варшаве, а в Северной Таврии мы завязли у Александровска. Про Южный Донбасс командующий и говорить не стал, только махнул рукой. Похоже, время легких успехов миновало, и красные начали неторопливо обкладывать наши корпуса с трех сторон, вновь прижимая нас к Черному морю. Теперь нам оставалось бороться уже не за победу, а лишь за выигрыш времени.

Генерал Витковский обещает отпустить меня через два дня в Истанбул. Хорошо бы, чтоб за мной не увязались какие-нибудь любознательные юнкера. Впрочем, генерал Ноги, судя по всему, потерял ко мне всякий интерес. То ли догадался, наконец, что я не связан с чека, то ли просто поговорил с нашим полковником-эскулапом и понял, что меня уже можно не опасаться.

22 июня

Поручик Успенский попросил подсказать ему достойное завершение его великого романа об отважных героях и непобедимых борцах с гидрой большевизма капитане Морозове и поручике Дроздове. Я предложил, чтоб господа офицеры пристрелили подлеца Бронштейна, а Ульянова-Бланка сунули в мешок и приволокли прямо на Голое Поле. А чтоб это не выглядело неправдоподобным, перенести заключительное действие в будущее, год этак 1923-й. Поручик Успенский обещал подумать. Думать ему следует быстрее, поскольку редакционная коллегия нашей славной газеты уже наполовину разъехалась, и скоро из его читателей в Голом Поле останемся лишь мы с генералом Туркулом, Пальма и Фельдфебель. Впрочем, последнего можно в расчет не принимать.

Туркул намекнул, что мой почерк становится совсем неразборчивым. В этом следует винить не меня, а все ту же правую руку, которая чем дальше, тем больше берет пример с левой. Придется писать крупными буквами, благо поручик Успенский закупил достаточно бумаги. Антон Васильевич также советует зайти в Истанбуле к швейцарскому светилу и попросить что-нибудь более толковое, чем прописанные им микстуры. Все же не стоит. Настроение и так невеселое, а визит к светилу вряд ли его улучшит.

Эти несколько дней в Дмитриевке я вел записи регулярно, но, насколько можно судить, ничего особенного не произошло. Мы выспались, привели себя в порядок и занялись привычными делами. Поручик Успенский вновь сколотил преферансную команду, прапорщик Немно помогал мне осваивать тонкости верховой езды, а прапорщик Мишрис, вновь найдя общий язык с нашей сестрой милосердия, тоже не мог пожаловаться на излишнюю скуку.

Через два дня после возвращения в село, то есть 1 августа, вестовой позвал меня к штабс-капитану Дьякову. Штабс-капитан выглядел немного растерянным и, забыв даже предложить мне присесть, принялся жаловаться на нашу пленницу. Разговор с красной валькирией у него явно не получился, и штабс-капитан, заявив, что она определенно ненормальная, предложил сдать ее в контрразведку.

Я попытался разобраться. Ненормальных обычно сдают не в контрразведку, а в другое учреждение. Если же она нормальная, то сдавать ее нашим костоломам тем более не следует. Иначе лучше было расстрелять ее там, на хуторе.

В ответ штабс-капитан предложил мне самому с ней побеседовать. Я согласился, и через минуту в хату привели ту самую юную большевичку. Только теперь я имел возможность поглядеть на нее при свете дня и в более-менее спокойной обстановке. Спокойной, конечно, для меня, а не для нее.

Переодетая Галиной, валькирия без комиссарской кожанки выглядела совсем мирно. Обыкновенная девчонка лет пятнадцати, очень симпатичная, черноглазая и черноволосая, прямо пара прапорщику Немно. Признаться, Ольга смотрелась на ее фоне бледновато. И не только потому, что была блондинка.

Я предложил валькирии сесть и представился. В ответ последовало молчание, мне же оставалось предположить вслух, что она попросту боится назвать свое имя. Не иначе, ее зовут Пестимея. Девчонка вздернулась и заявила, что ее имя не Пестимея, что зовут ее Анна и она ничего не боится.

Судьба иногда балует странными совпадениями. Анной зовут мою дочь, которую я видел только раз в жизни и которую, очевидно, мне уже никогда не увидеть. Сначала мешала моя бывшая супруга. Потом — война. В прошлом году ей должно было исполниться десять лет.

Не знаю, что можно прочесть на моем лице, но Анна-валькирия вдруг вполне нормальным голосом спросила, что со мной. Я поспешил заверить ее, что со мной все в полном порядке, и попросил разрешения закурить.

Мы давно уже перешли на махорку, и покуда я крутил "козью ногу", вполне взял себя в руки. Итак, ее зовут Анна. Отчества я спрашивать не стал — оно могло тоже совпасть, а это было бы чересчур.

Я поинтересовался, чем это она так допекла штабс-капитана Дьякова, — не иначе, цитатами из "Капитала".

Все оказалось проще. Она допекла штабс-капитана вопросом, отчего ее до сих пор не расстреляли. Не знаю, почему он так реагировал. Я попробовал объяснить, почему. Прежде всего, вероятно, потому, что мы не воюем с юными девицами. Даже с теми, кто состоит в коммунистическом союзе молодежи.

Анна возмутилась и заявила, что это неправда. Она на войне уже год и видела, что проклятые белые гады делают с пленными. И не только с мужчинами.

Анна продолжала обличать белых гадов, а я думал о том, во сколько лет она пошла на фронт. Не иначе, лет в четырнадцать. Между тем, красная валькирия успела пообещать всему личному составу нашего отряда погибель от руки победившего пролетариата, выделив товарища Филоненко, очевидно, того самого пленного, вступившего в отряд. Ему смерть была обещана особо.

Слово "расстрелять" Анна произнесла за двадцать минут несколько раз. Эта юная большевистская смена росла почище, чем даже их старшие братья — красные курсанты. Я, однако, во всем люблю ясность, а посему, оборвав поток ее расстрельного красноречия, полюбопытствовал, сможет ли она расстрелять, скажем, прапорщика Немно. Или, допустим, меня.

Анна подумала, затем честно ответила, что не сможет. Тем более, что прапорщик Немно — она назвала его отчего-то по имени — просто слепой, обманутый белогвардейской пропагандой, и ему нужно открыть глаза. Меня же, по ее мнению, следовало расстрелять всенепременно, как особо опасного врага, но сперва можно было бы предложить перейти в Рачью и Собачью, дабы я кровью искупил грехи против народа, а также чуждое социальное происхождение.

Последние слова меня все-таки задели, и я спросил Анну, какого происхождения она сама. Не иначе, рабочего и крестьянского одновременно. Анна вспыхнула и заявила, что это неважно. Тем более, она отреклась от своих родителей. И даже напечатала об этом в газете.

Все стало ясно, и я лишь поинтересовался, что она будет делать, ежели мы ее отпустим. Услыхав, что она немедленно перейдет линию фронта и будет убивать белых гадов, я с сожалением констатировал, что штабс-капитан Дьяков, похоже, прав, и ее придется сдать в контрразведку. Там у нее найдутся внимательные слушатели.

Я ожидал, что она будет держать форс до конца, но, видать, слово "контрразведка" в самом деле магическое. Не менее, чем "чека". Анна вся как-то увяла и неуверенно предположила, что могла бы уехать в Мелитополь. Там у нее тетя, и можно досидеть до прихода "своих".

Разговор можно было считать законченным, но я не выдержал и спросил то, о чем думал уже много раз. Что ждет мою дочь, дочь белого офицера в Совдепии.

Анна поспешила заявить, что Советская власть — власть подлинно гуманная, и с детьми не воюет. Затем она задумалась и сказала, что вполне допускает трудности, которые могут возникнуть у моей дочери с получением образования. Поскольку образование в Совдепии тоже, оказывается, классовое. И ее не примут в коммунистический союз молодежи. Затем она снова задумалась и заявила, что ничего страшного в этой ситуации нет. Моей дочери просто стоит отречься от отца — белого гада, — и все будет в порядке. Она, Анна-валькирия, сама из семьи эксплуататоров...

Я не стал дослушивать до конца ее поучительную историю и вызвал конвойного. Штабс-капитану Дьякову я посоветовал оформить Анне пропуск до Мелитополя и гнать ее отсюда в три шеи. Пока она не принялась открывать глаза нашему цыгану.

На следующий день юную большевичку отправили в Мелитополь с попутным обозом. Ее сотоварищ, вступивший в отряд, провоевал с нами до ноября и погиб под Джанкоем.

7 августа связной привез приказ немедленно выступать. В эту ночь три красные дивизии форсировали Днепр, взяли Любимовку и начали штурм Каховки. Мы узнали также — на фронте дурные вести утаить невозможно, — что Яков Александрович внезапно заболел, и, вероятно, его заменит генерал Витковский.

Яков Александрович был отстранен от командования через десять дней, 17 августа. Он тогда, действительно, болел, но причина его отставки, конечно, не только в этом. Владимир Константинович Витковский, без сомнения, прекрасный человек, но задержать красных, как мы задержали их в январе, ему было не по силам. Впрочем, тогда, в августе 20-го, этого, наверное, не смог бы уже сделать никто. Даже Яков Александрович.

29 июня

Я думал, что больше не напишу ни строчки. И все же привычка взяла верх. К тому, надо же чем-то заниматься, чтоб окончательно не съехать с рельс на нашем Голом Поле. Так, по крайней мере, меньше думается о том, что произошло и еще произойдет.

Уже три дня я в госпитале. Надо мной такой же белый полог палатки, но только побольше. Каждый день меня навещают, заходил даже генерал Витковский. Очевидно, мои дела и в самом деле плохи. Но беда даже не в этом.

Я съездил в Истанбул. Я не мог не поехать, потому что Яков Александрович хотел меня видеть, и отказаться не представлялось возможным. Но лучше бы я остался на нашем трижды проклятом Голом Поле. Как говорится, знать бы...

Смешно, право, но в Истанбуле я, как заправский большевик-подпольщик, проделал несколько заячьих петель, чтобы убедиться в отсутствии любознательных сослуживцев. Никто за мной не шел, и до улицы Де-Руни я добрался вполне благополучно. Яков Александрович ждал меня, и вскоре я понял — зачем.

Еще вчера мне казалось, что я никогда не смогу повторить того, что узнал. Пусть об этом знает пока только лист бумаги, который я попрошу Антона Васильевича спрятать и не читать до моего разрешения. Или пока я не смогу не разрешить.

Генерал Ноги был абсолютно прав. Яков Александрович получил вполне конкретное предложение и это предложение принял. Меня он приглашал присоединиться к нему. Всем, кто вернется вместе с ним, "те" обещали амнистию. Яков Александрович считает, что, поскольку борьба кончена, наше место в России.

Он, как всегда, логичен. Но логика тут не при чем. Это уже не наша родина. И я не вернусь туда. Ни с террористическим отрядом под командованием Туркула, ни по большевистской амнистии. Да, у нас нет ничего впереди, и уже не может быть, даже ежели бы я был здоров, как Фельдфебель. Но вернуться в Большевизию я не могу. Это та же сдача в плен, а в плен мы никогда не сдавались.

Да и не верю я, честно говоря, ни в какие амнистии. Все равно потащат в подвал и шлепнут как собаку. Не сейчас — через год. Или через пять. А покуда им надо попросту расколоть то, что осталось от нашей армии. Неужели Яков Александрович этого не может понять? Нет, меня, во всяком случае, они не дождутся. Город Солнца с бесплатной селедкой, даже ежели на воротах написано "Россия", меня искусить не сможет.

Я как мог объяснил Якову Александровичу, и мы расстались. Надеюсь, он не подумал, что я тут же рысью поскачу к генералу Ноги.

Татьяна сразу поняла, что со мной не все в порядке и, боюсь, что не смог разубедить ее в обратном. Вероятно, вид мой и в самом деле был весьма далек от радостного. И я ни о чем не мог говорить с ней, и только перед уходом решился предложить ей то, на что еще способен. Я предложил помочь ей выбраться из Истанбула. В Болгарии или Сербии — уж не знаю, где мы окажемся, — ей будет легче, чем в этом муравейнике. Во всяком случае, есть хоть какая-то надежда.

Вернувшись на Голое Поле, я тут же свалился и очутился в лазарете, где попал под неусыпный надзор нашего полковника-эскулапа. Я стараюсь честно выполнять все его предписания и даже делаю вид, что верю в скорую поездку в тот же чудодейственный болгарский санаторий. Наверное, этот эскулап, действительно, неплохой человек.

Сводный полк имени Дроздовского и в самом деле собирается уезжать. Я попросил покуда поручика Успенского собрать и наши вещи. К счастью, их немного. Все самое ценное давно осталось в России... Или в сейфе генерала Туркула. Кстати, я до сих пор не написал список наших офицеров, а это никуда не годится.

Ну вот, у каждого свои неприятности. Поручик Успенский пришел злой, как черт, и даже забыл справиться о моем здоровье. Он умудрился повздорить с каким-то марковцем. Не знаю, что они друг другу наговорили, но поручик пришел просить у меня официального разрешения на дуэль. Этого еще только не хватало. Я категорически запретил ему и думать о чем-нибудь подобном. И покуда я еще командир сорокинцев, никаких дуэлей не будет.

Наверное, до дневника я сегодня не доберусь. Ладно, думаю, время еще есть.

30 июня

Читать здесь совершенно нечего. Конечно, было бы странно, ежели мы сумели бы вывезти Севастопольскую Морскую библиотеку. Единственно, что удалось разыскать, — это "Чтец-декламатор" за 1912 год. К сожалению, подобное чтиво не идет даже на Голом Поле. Но все же там есть не только так называемые современные авторы. В этом "Чтеце" имеются Тютчев, Боратынский и даже Пушкин.

Правда, из Пушкина поместили отчего-то только его юношеские вещи. Вероятно, их легче читать с эстрады. Среди прочего я нашел давно, еще с детства не читанное, и сейчас многие строчки воспринимаются совсем по-другому. Даже такая сущая безделица, как "Из Парни". Вся эта галльская легкость с нимфами и мелким адюльтером кажется сейчас уже слишком несерьезной. Но начало звучит совсем иначе.

"Плещут волны Флегетона, своды Тартара дрожат"... Да, своды Тартара дрогнули. И мы обрушились в бездну, где бродят тени, цветут асфодели и текут реки с мертвой водой. Флегетон, Коцит, Лета. Огонь, Лед, Забвение. И кони бледного Плутона уже несут нас прочь. За спиной остался огненный Флегетон, а впереди — только Коцит и Лета. Лед и Забвение.

Да, эту книгу лучше не читать. Тут и без мистики впечатлений более чем достаточно.

Вернусь все-таки к своим записям. Из Дмитриевки мы выступили в полдень и пошли на Терны. Штабс-капитан Дьяков получил приказ занять оборону, а если противник уже там — овладеть Тернами и держаться до прихода подкреплений. Мы прошли уже несколько верст, когда нас догнала группа конных, среди которой мы узнали старого знакомого, "капказского человека" Андгуладзе. Генерал, не слезая с заморенного коня, обрушился на нас, словно на проштрафившихся кадетов, требуя немедленно остановиться и повернуть на юг. Штабс-капитан Дьяков пытался сослаться на приказ, но генерал Андгуладзе закричал, что здесь приказывает он, что красные уже взяли Британы, и мы немедленно переходим в его распоряжение.

Британы — это совсем недалеко от Чаплинки. А взяв Чаплинку, красные вплотную подступали к Перекопу. Значит, за эти часы фронт прорвали и взяли нас корпус в кольцо. Радостного было мало, а "капказский человек" вновь закричал, чтоб мы немедленно поворачивали к Каменному Колодязю, в сосредоточение 13-й дивизии. Делать было нечего, мы двинулись на юг, чувствуя, что вновь начинается столь надоевшая нам по прошлому году бестолковщина.

К Каменному Колодязю мы добрались уже поздно вечером и застали там огромную гудящую толпу. У этого небольшого села собралась почти вся дивизия, и тут же нам встретилось немало старых знакомых. Все хаты оказались занятыми, и отряд остановился прямо в поле, у околицы.

Было ясно, что завтра нам придется круто, и я предложил прапорщику Немно остаться в селе. Рука его по-прежнему болела, а посылать раненого в бой я не имел права. Прапорщик, однако, уперся и, поглядывая на Ольгу, заявил, что рука его уже зажила и что красных он вполне может рубить и левой. Я не стал с ним спорить, тем более, не на кого оставить взвод, зато предложил остаться Ольге. Не помню уж, на кого поглядывала она, но тоже отказалась. В общем, молодежь стремилась в бой, и этому, конечно, следовало только радоваться. Правда, я бы остался, предложи мне кто-нибудь. По этим степям мы кружили уже больше года, и это успело надоесть мне до чрезвычайности. Впрочем, остаться мне никто не предлагал.

Где-то в полночь приехал Андгуладзе, и по селу сразу же поползли слухи. Красные перешли Днепр уже в трех местах, у них полно артиллерии и броневиков, и все наши дневные атаки отбиты, а конница уже шла на оставленную нами Дмитриевку.

Заодно мы узнали, что Терны, первоначальный пункт нашего назначения, так и не были взяты. Все это уже походило на панику.

Впрочем, рассуждать времени не осталось. Нам дали поспать до трех часов утра, а в четыре мы уже выступили двумя колоннами на северо-запад и вскоре заняли оборону у небольшого села с оптимистическим названием Высокая Могила. Я знал, что "могила" по-малороссийски всего-навсего курган, но все равно в этом названии чувствовалось что-то зловещее.

Пришлось окапываться, и окапываться всерьез, поскольку утром следовало ждать конницу, а то и броневики. Правда, опыт Мелитополя не прошел даром, и никого не приходилось особо подталкивать. К девяти утра наша оборона выглядела вполне прилично, и я позволил нижним чинам немного поспать. Прапорщик Мишрис смотрел на меня такими глазами, что я разрешил поспать и ему, а сам усадил поручика Успенского играть в "шестьдесят шесть". Правила мы помнили плохо, приходилось все время напрягаться, и это занимало время.

Красные показались на горизонте около одиннадцати. Они шли, как на парад: впереди — завеса конницы, за нею — несколько броневиков, а сзади — пехотные цепи. Артиллерия ударила по нашим окопам, но била издали и неточно. Наши орудия не отвечали, — очевидно, они все еще оставались в тылу.

Дальнейшее я помню очень смутно. За этот день я не успел написать ни строчки, и в моей памяти все смешалось. Мы отбили несколько атак, затем красная конница перелетела через наши окопы и унеслась куда-то в тыл, но мы сумели отсечь пехоту и поджечь два броневика. Потом каким-то образом краснопузые все же оказались сзади, и мы отстреливались в полном окружении. Наконец, ударила-таки наша артиллерия, и на помощь к нам пришла опоздавшая на марше бригада 13-й дивизии.

Ночью удалось поспать, а на следующий день повторилось то же самое. Я до сих пор не понимаю, почему красные так и не смогли прорвать тонкую линию наших траншей. Возможно, они попросту не спешили.

Третий день ничем не отличался от первых двух. К тому же прошел слух, что красный Латышский полк обошел наш левый фланг, и нам вновь грозит окружение. Мы смертельно устали, и красные латыши не могли испугать нас. Разве что, появись у краснопузых полки зуавов, мы бы немного удивились. Впрочем, на этот раз обошлось — латышей удалось отбить, правда, дивизия использовала в этом бою свой последний резерв.

Четвертый день боев у Высокой Могилы мог бы стать для нас последним. От моей роты осталось лишь полсотни нижних чинов, — два неполных взввода, кончились патроны, и, главное, мы уже не могли сражаться. Что-то надломилось, и отряд не отступил только потому, что бежать было некуда — конница в степи не дала бы нам уйти. Но и на этот раз нам повезло. Утром 11 августа красные ушли. Ушли настолько быстро, что мы долго не могли сообразить, что случилось, и еще целый день сидели в окопах. Все разъяснилось только к вечеру.

Нас выручил конный корпус Барбовича. Скрытно подойдя к Константиновке, Барбович ударил с севера прямо в середину боевых порядков красных. Корпус потерял до трети своего состава, но свое дело сделал. Боевые порядки и тылы краснопузых перемешались, передовые части оказались в полукольце, и к вечеру 11 августа три красные дивизии отошли обратно к Каховке и заняли там оборону.

Я всегда уважал бойцов Барбовича. Они выручали нас и раньше, выручили и в эти дни. Через три месяца генерал-лейтенант Барбович вновь повел свой корпус на красные пулеметы, пытаясь спасти Крым. Но время чудес, увы, кончилось, — сотни пулеметных тачанок господина Каретника ударили в упор, и корпус лег на холодный песок Литовского полуострова.

Тогда нам не было известно, что происходит у Каховки. Мы спали, и нас не могли добудиться ни кашевары, привезшие нам ужин, ни генерал Андгуладзе, ни даже штабс-капитан Дьяков, проснувшийся первым и безуспешно пытавшийся поставить нас на ноги.

Мы очнулись уже поздно вечером, когда закат догорел и со степи подул свежий ветер. Но теперь он нес не привычный запах степных трав и созревшей пшеницы, — воздух был полон гари и порохового смрада. У горизонта тянулась красная полоса — вдоль Днепра, не прекращаясь ни на минуту, продолжались бои.

Поручик Успенский прибыл меня навестить. На этот раз он был в прекрасном настроении и, похоже, забыл бредни по поводу дуэли. Наши вещи собраны, осталось дождаться приказа. Я напомнил поручику, что читатели с нетерпением ожидают окончания его великого романа. Поручик Успенский поспешил меня успокоить — роман успешно приближается к концу. Конец, по мнению автора, будет умеренно-оптимистичным. Интересно, что это будет означать на практике...

Дальше