Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Апрель

Полуостров Галлиполи

5 апреля 1921 года

С Эгейского моря дует теплый ветер, брезент наших палаток еле заметно подрагивает, а над желтым прибрежным песком с самого утра носятся громадные, совсем не похожие на наших крымских, чайки. Значит, все-таки весна.

Сегодня наше Богом проклятое Голое Поле затихло: неугомонный Фельдфебель с утра пораньше поднял Дроздовскую дивизию по тревоге и увел ее куда-то за холмы отрабатывать отражение десанта. К счастью, я успел вовремя сказаться больным, ибо охота играть в эти игры пропала у меня достаточно давно. В общем, я прохворал подобным образом почти всю зиму, а попросту говоря, отсыпался за последние шесть лет. Конечно, подобную роскошь могут позволить себе далеко не все. Фельдфебель, похоже, очумел окончательно, — полковников — и тех ставит под ружье и гоняет в штыковую. Куда уж мне, штабс-капитану, да еще из какой-то сомнительной части, от которой, ежели признаться честно, остались только несколько офицеров, смутные легенды, гуляющие, думаю, и по сей день по таврическим степям, и ни одного документа. Но меня все же не трогают, — все-таки три контузии, а самое главное — маленький крестик с терновым венцом и серебряным мечом. С этим крестиком я уже не сомнительный штабс-капитан, а живая легенда, учебное пособие для наших юнкеров. Извольте видеть, господа, участник Ледяного похода собственной персоной. Ну да, того самого. И живой, что самое удивительное.

Этот крестик я не носил ни дня с тех пор, как нам троим — поручику Дидковскому, подпоручику Михайлюку и мне — вручил эту награду генерал Романовский, помнится, в августе 19-го. Несолидно было как-то. Ну, были. Ну, шли. Одни мы, что ли? А здесь крестик оказался как раз к месту — чтоб меньше приставали. Вон Фельдфебель — тот его с кителя на китель перевешивает, а я, между прочим, что-то не помню его ни в Ростове, ни под Екатеринодаром. Впрочем, был, наверное. Где-нибудь рядом с Антоном Ивановичем, в обозе. Ну, того инфлюэнца косила; а интересно, какой это хворью Фельдфебель маялся, когда генерал Марков водил нас в штыки в тот проклятый последний день? Хотя нет, помню его, Фельдфебеля, — как раз в тот день, только ближе к вечеру, в Гначбау, когда хоронили Лавра Георгиевича... Схоронили, могилу заровняли и на карту нанесли. Да что толку, через день красные все равно разрыли... Да, стоял тогда Фельдфебель у гроба. Правда, плакал или нет — врать не буду, запамятовал.

Вот, с того, стало быть, крестиком и прикрываюсь. Поручику Успенскому легче: устроился в нашу, с позволения сказать, газету и отлынивает от всех нарядов под предлогом сочинения очередной главы своего бессмертного опуса "Необычайные похождения капитана Морозова и поручика Дроздова в тылу у большевиков". Первую главу, ежели память не изменяет, тиснул еще в декабре, а капитан с поручиком еще на середине своего крестного пути. И ведь читают. Фельдфебелю, конечно, вся эта жюльверновщина противопоказана, но кто-то в штабе распорядился — и вот, извольте видеть, поручик Успенский гуляет и в потолок, точнее, в белый полог нашей палатки поплевывает. И правильно делает, между прочим.

Ладно, хватит об этом, — дорвался до белой бумаги и обрадовался. И бумага, между прочим, не моя, а все того же Успенского, купленная в последнее увольнение в граде Константинополе, сиречь в Истанбуле. Ну да ладно, бумаги много, господа Морозов и Дроздов никуда не денутся, избегнут жидо-большевистских козней, а полпачки я конфискую. Как старший по званию и герой Ледяного похода.

Вообще-то говоря, я хотел привести свои записи в порядок еще в Албате, но из благого намерения ничего тогда не вышло; потом был променад до Каховки и обратно, затем я отсыпался всю зиму на нашем Голом Поле. Ну, а нынче весна, того и гляди нас отправят куда-нибудь в Занзибар. Отступать некуда, надо начинать. Тем более, что господа большевики облегчили мою задачу: из трех моих тетрадей уцелела одна, которую я нашел в том самом классе Мелитопольской гимназии, где мы стояли в январе. Помнится, первые две страницы были исписаны задачками по алгебре, и ими (страницами) была распалена железная печка. А тетрадь я отбил, жалко стало — толстая, с прочными, прямо-таки книжными политурками, да еще с золотым обрезом. Моя тетрадь №2 кончилась, и находка пришлась ко двору.

Тетрадь №1 я спрятал у своего квартирного хозяина в Ростове перед тем, как уйти в этот самый великий поход. Думал через неделю вернуться. Вернулся через месяцев десять: ни хозяина, ни, само собой, тетради. Теперь уже и не вспомнишь, а вспомнишь — не поверишь. Господи помилуй — какой порыв! Господа вольноопределяющиеся! Добровольно вызвавшиеся заменить павших на поле славы офицеров! Прапорщик Пташников! Поздравляю вас с первым офицерским чином, полученным на поле брани! Поручик Пташников! Указом Государя Императора вы награждаетесь... Последние записи я делал уже в декабре 17-го, как раз в Ростове. Теперь уже не найдешь, разве что на Лубянку написать, чтоб поискали.

Где я посеял тетрадь №2 — уже и не упомню. Это и совсем обидно, поскольку на большевиков и даже на жидо-масонов не свалишь, — сам потерял где-то между Каховкой и Уйшунью. Наверное, сей форс-мажор случился все-таки в Геническе, когда мне несколько облегчили вещевой мешок. На раскурку, видать, пустили. Наши дроздовцы все на чеченцев кивали, да теперь уж не докажешь. Знаю я "дроздов", особенно когда у них курево кончается. Тетрадь №2, безусловно жалко, хотя и не так, — я почему-то записывал в ней в основном хронику боевых действий. Потеря невелика, в будущих историях Смуты все сие будет изложено досконально и, надеюсь, полно. Правда, там было записано несколько наших песен, если можно так выразиться, фольклор. Кое-что я, правда, помню, но некоторые, особенно те, что пел поручик Дидковский, уже подзабыл. Впрочем, авось поручик Успенский поможет, — память у него отменная, — естественник, ему Бог велел. Куда уж нам, с историко-филологическим образованием.

Итак, тетрадь №3. Вначале я думал попросту переписать ее, восстанавливая сокращения и, где следует, комментируя. Но уже первая страница ставит в тупик, и дело даже не в почерке. Наверное, мне тогда казалось, что достаточно будет взглянуть на эти пиктограммы — и сразу же вспомню все. Экий наив, право, да еще на третьем году Смуты.

Ну да ладно, все-таки пора начинать.

Итак, первые несколько записей сделаны в Мелитополе. Прибыли мы туда 31 декабря, аккурат под Новый год. "Мы" — это несколько офицеров и три десятка нижних чинов, — все, что осталось от знаменитого Сорокинского отряда после того страшного боя под Токмаком. Собственно, это и был последний бой нашего отряда, когда мы еще напоминали воинскую часть, с которой считался не только противник, но и наше собственное командование. В Токмаке мы не собирались задерживаться, но в последний момент подполковник Сороки дал приказ занять оборону и держать город. Вообще и до сих пор не уверен, что Токмак — это город. По-моему, его вид позорит благородное звание.

Но делать было нечего, кто-то на другом конце телеграфного провода распорядился, и обе наши роты — первая, штабс-капитана Дьякова, и вторая, моя — начали наскоро укрепляться в сараях и старых окопах у околицы. Приводить в порядок окопы не представлялось возможным: мороз за минус двадцать по Цельсию, и таврический чернозем поддавался только динамиту. В роте у меня оставалось сорок штыков при пяти офицерах. У штабс-капитана Дьякова людей было чуток побольше: он вечно просил у подполковника Сорокина пополнения, и тот, добрая душа, ему не отказывал. Подразумевалось, что моя рота, где трое офицеров прошли Ледяной поход, как-нибудь справится и так. М справлялись, в общем-то; но тогда, под Токмаком, нам всем пришлось туго. Так туго, как, пожалуй, не бывало с тех пор, теперь уже совершенно легендарных времен, когда мы с Черенцовым попали в мешок под станцией Глубокой

Красные были давно не те. Еще весной 19-го в Донбассе мы могли позволить себе роскошь наступать колоннами и ходить в "психическую" — без выстрелов, со стеком и под песню. Пели отчего-то исключительно "Белую акацию". Ну а если попадалась какая-то упрямая дивизия, как правило, венгры или китайцы, мы попросту перебрасывали на грузовиках все, что у нас было, и давили огнем. За остальной фронт можно было не волноваться: краснопузые дисциплинированно ждали, когда мы прогрызем оборону, а потом уже совместно бежали. Вот бегали они хорошо, не спорю. Так мы их гнали почти до Тулы. А как качнулся маятник обратно и головорезов Андрюшки Шкуро шуганули от Орла, то красных, считай, подменили. Тут уж в психическую со стеком не пойдешь. Тут дай Бог пулеметами отбиться. Не те стали красные.

Чудес тут, собственно, нет, просто господин Бронштейн начал что-то соображать, и часть офицеров направил не в подвалы Лубянки, а прямиком в кристально-классовую Рачью и Собачью Красную Армию. Говорят, к каждому офицеру там был приставлен еврейчик, чтоб следить за, так сказать, благонадежностью и в случае чего стрелять на месте. И правильно. А то думали отсидеться, гуталинчиком приторговывая. Тогда, в декабре 17-го, в Ростове из офицеров можно было сформировать корпус полного состава. А сколько ушло с Лавром Георгиевичем? Так что нечего их жалеть. Мы, во всяком случае, бывших офицеров в плен не брали. И ежели, не дай Господь, конечно, придется возвращаться и все начинать по новому кругу, то и брать не будем. В конце концов, господа пролетарии дерутся за свой классовый рай с бесплатной селедкой, а эти, которые бывшие, за что? За хлебное и прочее довольствие? Ну и пусть не жалуются...

Но тогда, под Токмаком, нас обложили по всем правилам. Грамотно обложили и стали выкуривать. Первый день еще можно было держаться: патронов хватало, да и у красных не было артиллерии. Но даже и без артиллерии прижали они нас крепко, головы поднять не давали, а к вечеру на горизонте, словно призраки из нашего недавнего прошлого, появились пулеметные тачанки. Тут началось нечто вроде легкой паники, кто-то первым брякнул "Упырь", и всем стало не по себе.

Этот кто-то был, по-моему, все тот же штабс-капитан Дьяков. Я тогда бежал в наш, с позволения сказать, штаб, то есть в более-менее протопленную хату, где находился подполковник Сорокин и куда мы стаскивали раненых. Подполковнику Сорокину уже тогда было худо, он все время кашлял, но держался молодцом и командовал дельно. Туда же, к подполковнику Сорокину, заскочил и штабс-капитан Дьяков. Он, помнится, попросил последний пулеметный расчет, естественно, его получил и, уже прикуривая, брякнул об Упыре. Храбрый он офицер, и воюет недурно, но махновцы — его больное место. Все не может забыть бой под Волновахой. И я не могу забыть Волноваху, но в Упыря, признаться, не поверил. Просто господа большевики научились всякому, в том числе и пулеметным тачанкам. Вскоре выяснилось, что так оно и было. Наступали на нас чухонцы, то есть красные эстляндцы, ну и тачанки были их собственные. Чухонские, так сказать.

У меня еще стреляли три пулемета, и я, не мудрствуя лукаво — где уж тут мудрствовать, на таком морозе — поставил два пулемета по флангам, а третий в центре. Благо, впереди была степь, мертвых зон практически не оставалось, а патроны еще имелись. Помнится, на левом фланге был за пулеметом поручик Голуб, а на правом — поручик Успенский. Я был в центре, словно Спаситель на Голгофе, и под прикрытием бывшего сельского учителя из Глухова и бывшего студента-химика Харьковского технологического института чувствовал себя вполне спокойно. Когда мои фланги начинали замерзать, бывшего учителя и бывшего студента меняли прапорщик Новиков и подпоручик Михайлюк. При себе я держал поручика Дидковского, который, несмотря на хандру, был еще способен заменить меня на пулемете. Нижних чинов я к пулеметам не подпускал. На всякий случай

Эта недурная диспозиция сохранялась еще сутки и, в общем-то, оправдала себя. Красные, имея преимущество где-то один к четырем, атаковали почти непрерывно, очевидно, тоже меняясь. Но они были в чистом поле, морозец все крепчал, а я мог все-таки греть своих людей, и даже давать им поспать часок-другой. Не сон, конечно, но все же лучше, чем под ветром на таврическом черноземе, Еще год назад можно было ожидать, что краснопузые не выдержат, соберут митинг и, перестреляв командиров, отправятся делать мировую революцию куда-нибудь южнее. Но эти выдержали, а затем подкатила артиллерия, и вот тогда морозец начал продирать уже не их, а нас.

Их главный чухонец рассудил трезво и начал гвоздить не только передовую, как поступил бы дилетант, но открыл навесной огонь в глубину. Город — если Токмак все-таки город, в чем я продолжаю сомневаться — ему было не жалко, равно как и его почтенных обывателей, которые по простоте душевной в эти часы, наверное, уже готовили красные флаги. Впрочем, на его месте я поступил бы так же. Да, научились они воевать. Видать, и мы помогли немного. Так сказать, вариант с Петром Алексеевичем и шведами. Ну еще бы! Помнится, кумир моих уважаемых родителей господин Чехов писал что-то о зайце и спичках. А господа красные, к величайшему сожалению, не зайцы. И, как выяснилось, учиться умеют.

Когда вокруг начало все гореть, кое-кто из нижних чинов, особенно которые из бывших пленных, стали подаваться в тыл, тем более, сгущались сумерки. Конечно, жить хочется всем, в том числе и бывшей красной сволочи. Двоих я уложил на месте лично, на флангах господа офицеры тоже навели порядок, но артиллерия лупила всю ночь, и к утру в моей роте нижних чинов заметно поубавилось. Впрочем, у штабс-капитана Дьякова было не лучше. Мы всегда выступали против этого странного порядка — посылать пленных на передовую. Когда мы были у Чернецова, когда шли с Лавром Георгиевичем, и потом, на Кубани и в Донбассе в нашем отряде таких проблем не возникало. Можно было не бояться, что выстрелят в спину или драпанут в самый разгар боя. Но нас, сорокинцев, становилось все меньше, и к нам стали присылать этих самых, которые... Во искупление, так сказать... Припоминаю спор с подполковником Сорокиным еще перед Волновахой: он все разводил руками и жаловался на командование корпуса. Впрочем, теперь я понимаю, что мы зря горячились. Тех, кто уходил в декабре 17-го, уже не воскресить, а мобилизованные еще хуже бывших пленных. Те хоть чеки боятся.

Удивительно, что за всю эту страшную ночь мы не потеряли ни одного офицера, и когда на рассвете красная чухна пошла на приступ, мои пулеметы вновь сыграли дробь. На том, однако, наше везение и кончилось. Чухна поначалу откатилась, облизнулась, а затем сделала то, что сделал бы и я сам, — выкатила пушки на прямую наводку. Ну а наши пулеметные точки особо искать не приходилось — бой шел уже третий день.

Прапорщика Новикова уложило почти сразу: ему снесло полчерепа осколком, и вопрос о медицинской помощи даже не возникал. Мы оттащили его в сторону, накрыли тем, что осталось от его шинели и кто-то, по-моему, поручик Голуб, успел в передышке перед следующей атакой прочесть заупокойную молитву. По чести говоря, молитву должен был читать поручик Успенский, все-таки он поповский сын, но он как раз сменил прапорщика Новикова у пулемета.

Сеня Новиков воевал с нами с весны 19-го. Он был родом откуда-то из-под Белгорода, добровольцем пошел на германскую и даже успел получить "клюкву" за бои под Ригой. Воевал он спокойно, грамотно и особенно хорош был в штыковой. Впрочем, в дни затишья он также был первым: наверное не один десяток хохлушек имеют основания помнить нашего белокурого Сеню. Красивый был юноша. Очень. Кажется, у подполковника Сорокина был его адрес но писать мы не стали, — дома у Сени уже стояли красные, и незачем было задавать чеке лишнюю работу. Может, так оно и лучше, — пусть те, кто его еще ждет, надеются. Моим, во всяком случае, было бы легче.

К полудню стало ясно, что следующая атака будет последней. Нижние чины один за другим норовили отползти куда-то за плетень, мои фланги прикипели к пулеметам, а красные вошли в азарт и выкатили прямо на пистолетный выстрел пять тачанок. Я понимал, что если уходить, то уходить нужно немедленно. Да и не придется всем уйти. И лишь с какой-то тупой обреченностью я думал, кто из моих офицеров будет следующим. Каждую секунду я ждал, что один из пулеметов — слева? справа? — замолчит, но пулеметы все били, Бог хранил бывшего химика и бывшего сельского учителя. О себе я тогда как-то не думал, будучи почему-то уверен, что моя очередь — последняя. Так или иначе, но нам троим было суждено уйти из Токмака живыми...

Приходится прерываться. Поручик Успенский вернулся, полный новых творческих планов и, не уважая ни чин, ни возраст, прогоняет меня из-за нашего единственного стола, требуя при этом, чтоб я учитывал интересы поклонников его военно-полевой музы. Ну, так тому, выходит и быть.

6 апреля

Пишу вечером, при свече, чем определенно ухудшаю свое каким-то чудом сохранившееся зрение. К сожалению, весь день был занят, тут и крест не помог. Утром меня потащили читать нашим юнкерам лекцию по военной истории. Отвертеться не удалось, и пришлось два часа рассказывать невеселую эпопею Восточной войны, в книгах обычно именуемой Крымской. Поучительная история, но действительная невеселая. Правда, под конец лекции я сам немного увлекся, тем более, что мой дед принимал в тех событиях непосредственное участие, защищая батарею №5, которая находится аккурат на месте нынешнего Исторического бульвара города Севастополя.

После обеда — ну, про обед разговор особый и не к ночи — нас вместе с поручиком Успенским направили на преужасное сонмище, именуемое штабной игрой. Собственно, никакая это не штабная игра, просто некий хорошо выглаженный полковник чуть ли не из самого Парижа ознакомил нас с соображениями командования по поводу предстоящего десанта в Крыму. Я не особенно внимательно слушал эту очередную сказку Шехерезады. Такие монооперы предназначены исключительно для поднятия нашего духа. Выглаженный полковник предложил задавать вопросы. Вопросов, естественно, не последовало; тогда он, вероятно, несколько обиженный подобным нашим отношением, вопросил нас сам по поводу, так сказать, иных мнений.

Тут уж меня начали подталкивать в спину. Иные мнения — это, действительно, по моей части, правда, ежели настроение этому соответствует. Нельзя сказать, что за эти самые мнения меня тут очень любят, скорее, совсем даже наоборот, тем более, мои высказывания приписывают моей, якобы дружбе с Яковом Александровичем. Само собой, среди марковцев и корниловцев, а особенно среди прихлебателей Фельдфебеля считаться другом Якова Александровича даже как-то неприлично. Обычно я отмалчиваюсь, но ежели спрашивают — отвечаю искренне, что его другом не являлся и не являюсь. Хотя быть другом такого человека, как Яков Александрович, почел бы за честь.

В общем, не понравился мне этот полковник, и я попросил слова. Вначале я сослался на слабое военное образование, многолетнее окопное одичание и три контузии, попросив покорнейше все сие учесть и только с учетом этих смягчающих обстоятельств выслушать мои недостойные соображения.

Соображения же были до чрезвычайности просты. У нас три неполные дивизии без тяжелого вооружения, конфискованного союзничками, а равно и наших продовольственных запасов, конфискованных ими же. Вдобавок, флот, вернее, то, что от него осталось, мы не сможем использовать из-за отсутствия денег на топливо и в связи опять-таки с запретом все тех же упомянутых благодетелей. У большевиков же в Крыму стоит целая армия; считающаяся "трудовой", но имеющая легкое стрелковое вооружение, стоит у Сиваша и ковыряет для господ комиссаров крымскую соль. Большевистский флот, хотя и небольшой, но, как показал прошлый год, вполне боеспособный, опирается на наши бывшие черноморские базы, имея, помимо всего прочего, союзником флот кемалистских мятежников. Да и Крым после зимней "чистки", проведенной ублюдком Пятаковым и его башибузуками, не способен дать нам даже минимального пополнения.

И, наконец, даже в случае удачи, красные заткнут с севера крымскую "бутылку" и повторится прошлогодняя ситуация. Так сказать, дурная бесконечность в действии.

В заключение меня подмывало высказать предложение о наличии у нашего командования секретного способа хождения по морю, аки по суху. В этом случае, да еще с резервом в виде взвода архангелов с огненными мечами можно гарантировать нашему десанту процентов этак сорок успеха. Впрочем, последние соображения я придержал при себе.

Сказанного, однако, хватило. Полковник и возразить не успел, как один из камер-лакеев нашего Фельдфебеля поспешил заметить, что штабс-капитану Пташникову чрезвычайно милы здешние пляжи и что он ждет не дождется купального сезона. Признаться, я и не ожидал, что у меня осталось то, что называют нервами. Во всяком случае, я довольно вежливо предложил автору этой реплики вместе со мной и, само собой, c его высокоблагородием господином полковником первой же шаландой отправиться в Крым, дабы разведать все на месте, а по возвращении рассудить, кто прав, а кто нет. Тут уж надлежало высказаться и полковнику, но он внезапно в самом примирительном тоне заявил, что без колебаний отправится в Крым в компании с ветераном Чернецовского отряда. Это уже было интересно, поскольку свой Чернецовский крест я на кителе не ношу — он у меня без планки. В общем, как только вся эта ворчащая свора расползлась, я подошел к нашему парижскому гостю. Дело в том, что я его не помню у Чернецова, хотя те славные и страшные недели вспоминаю часто. Чаще даже, чем величайший из великих, Леденящий из Ледяных анабазис.

Оказалось, что полковник, — собственно, тогда он был капитаном, — все-таки был у Чернецова, но недолго. Под Дебальцевым его контузило, и он был переправлен в Ростов. Меня он запомнил, а вот я его, к стыду своему, нет. Тут, по логике, обязана была появиться бутылка, и бойцы за общим столом должны были помянуть минувшие дни. Но бутылки не оказалось, полковник спешил, да и пить с ним мне как-то не хотелось. Прощаясь, он глубокомысленно посоветовал мне не впадать в пессимизм, поскольку великие державы нам помогут, а большевиков через месяц свергнут разъяренные крестьяне.

Ну да... Помогут... Свергнут... Езжай лучше в Париж, оптимист хренов... Ладно, Бог с ним со всем. Вернусь к дневнику.

Да, следующая атака красной чухны должна была быть последней. Но чухна что-то долго возилась, и тут вестовой позвал меня в штаб. Там уже был штабс-капитан Дьяков, а бледный, едва державшийся на ногах подполковник Сорокин радостно тыкал ему обрывок телеграфной ленты. Когда я появился на пороге, обрывок был предъявлен и мне. Это был наш пропуск в новый, 1920 год: штаб корпуса разрешил нам отступать на Мелитополь, и мы имели шанс дожить до первого января. Правда, не все...

Мы переглянулись с подполковником Сорокиным. Ситуация была проста до глупости и даже не нуждалась в обсуждении: у краснопузых покуда не было конницы и мы вообще-то имели шансы оторваться, ежели, конечно, вынести за скобки их тачанки. Но в любом случае, у Токмака надо было оставлять заслон. Не менее взвода и обязательно с офицером.

Штабс-капитан Дьяков был уже мысленно в Мелитополе, а то и в Карасубазаре, где его ждала семья, поэтому нам пришлось немного растормошить его и предложить высказать свое мнение. В первую секунду он, наверное, решил, что арьергард поручат ему, и смотреть на него в эту секунду было неприятно. Умирать, безусловно, никому не хочется, но еще через мгновение штабс-капитан Дьяков сообразил, что подполковник Сорокин болен, а заместителя командира отряда никто в прикрытие не пошлет. Тут уж он посмотрел на меня.

Я не скажу, что мне было все равно. Просто меня не оставляла странная уверенность, что этот бой — для меня не последний. Но я уже готов был вызваться в арьергард — хотя бы для того, чтобы подполковник Сорокин не подумал напоследок обо мне плохо. В конце концов, меня не ждет семья в Карасубазаре, а чем Токмак хуже любого другого места в Таврии для последнего, личного, так сказать, боя, я не знал. Архитектура, конечно, своеобразная, но того, кто здесь останется, эта проблема скоро перестанет беспокоить.

Вероятно, подполковник Сорокин меня понял. Он всегда меня понимал и, похоже, что-то решив, поинтересовался, кто из офицеров остался у нас. Штабс-капитану Дьякову и мне стало ясно, что мы должны уходить с отрядом. Едва ли подполковник Сорокин нас пожалел, — просто он знал, что вот-вот хворь свалит его окончательно, и оба ротных будут еще нужны отряду. А может, и пожалел, — кто его знает...

У Дьякова лишних офицеров, естественно, не нашлось. У него никогда не бывает ничего лишнего. Зато всегда есть все необходимое. Правда, взглянув на меня, он поспешил добавить, что у него осталось трое офицеров; все трое — молодые прапорщики, а тут требуется кое-кто другой. Это верно. Даже если оставить здесь всех троих его прапорщиков, красные пройдут через Токмак, как нож сквозь масло. Стало быть, оставался кто-нибудь из моих.

Я возвращался на околицу, где изредка постреливали в ожидании атаки и, помнится, думал о том, что честнее и проще остаться здесь самому, чем оставлять кого-то из тех, кто еще жив и надеется выжить. Но мне было приказано уходить, и оставалось решить, кому уйти не суждено.

Вероятнее всего, надо было оставить здесь поручика Дидковского. Воевать поручик умел и сделал бы все как надо. Конечно, поручики Голуб и Успенский сделали бы все не хуже, но жертвовать ими я не имел права — хотя бы потому, что оба они могли бы заменить меня, ежели мне не повезет. Они могли, а вот поручик Дидковский не мог бы.

Все так, но оставлять в прикрытии поручика Дидковского было нельзя, и вовсе не потому, что он был моим приятелем, как шептали все вокруг, и я его берег пуще прочих. Просто, поручик Дидковский был уже не тот, что полгода назад. Попросту говоря, сломался.

В общем, как бывает. Храбрый офицер, воевавший не один год и не кланявшийся пулям, вдруг начинает проситься в тыл, ошивается в лазарете, рвется во второй эшелон. Те, кто помоложе, ну хотя бы штабс-капитан Дьяков, склонны видеть тут чуть ли не трусость. Поглядели бы они на поручика Дидковского в июне 17-го под Ковелем или годом позже под Екатеринодаром, и охота болтать ерунду тут пропала бы. Это не трусость. Еще на германской мы называли это "Ангел пролетел". Тот самый Ангел, что прилетает рано или поздно за нами всеми. Просто перед некоторыми он появляется раньше, и они, в отличие от нас прочих, мнящих благодаря Божьей милости себя бессмертными, уже знают, что они смертны. И знают, что им осталось недолго.

Поручик Дидковский сломался после Волновахи. Тогда, в самом пекле, когда этот бес Билаш, его махновское превосходительство бандитский фельдмаршал размазал по закаменевшей донецкой земле нашу третью роту и прижал к терриконам оставшиеся две, поручик Дидковский сутки не отлипал от пулемета; и в том, что Якову Александровичу, прорвавшемуся к нам со своим корпусом, было еще кого спасать, немалая его заслуга. Тогда о его трусости никто не болтал. А днем позже, когда Билаша мы все-таки отбросили и даже погнали на юг, поручика Дидковского было не узнать. Я-то понял сразу, в чем тут дело, и не отпускал его с тех пор далеко от себя. А сломала его окончательно, конечно, смерть прапорщика Морозко, Татьяны Николаевны, нашей Танечки, в которую он... Или с которой он... Впрочем, теперь это уже не имеет никакого значения.

Танечка прошла с нами все, — и чернецовскую эпопею, и Ледяной забег, и Кубанский анабазис, и бои в Донбассе, и Волноваху. Мы берегли ее от пуль, но от воспаления легких спасти не смогли. Мы похоронили ее за неделю до Токмака в безымянном хохлацком селе, сорвав предварительно с ее шинели погоны, чтоб проклятые пейзане не сообщили антихристам, что тут похоронен офицер. Ее солдатский Георгий я отдал подполковнику Сорокину. Еще год назад его коллекция вымороченных наград вмещалась в коробке из-под леденцов Жевержиева, а сейчас он набил ими свою полевую сумку чуть ли не доверху. Теперь уже не установишь, где чьи, да и к чему? Сегодня в его сумку перекочевала скромная красная ленточка — "клюква" Сени Новикова.

Да, на поручика Дидковского надежды было мало, химик и сельский учитель были незаменимы, мне было приказано жить дальше, — значит, оставаться выпало подпоручмку Михайлюку. Я отозвал его с правого фланга и приказал отобрать двадцать нижних чинов по его выбору. Это все, что я мог сделать. Ему оставалось двадцать человек, пулемет и полный цинк патронов.

Подпоручик Михайлюк всегда был гусаром, недаром покойный генерал Марков постоянно ставил его в пример. А между прочим, понравиться генералу Маркову — это было нечто другое, чем понравиться, скажем, нашему Фельдфебелю. Генерал Марков знал, как должно воевать. И как должно умирать, знал тоже. Поэтому подпоручик даже не мигнул, когда я сказал ему о полном цинке патронов. Вернее, нет, он как раз мигнул, точнее, подмигнул мне и потребовал впридачу пачку "Мемфиса". Он знал, что просит: я носил в полевой сумке нераспечатанный "Мемфис" — чтобы покурить напоследок. Я вынул из сумки "Мемфис", сунул подпоручику Михайлюку и, не оглядываясь, пошел распоряжаться об отходе.

Все оказалось даже хуже, чем я думал. С нами было восемь тяжелораненных, которых нельзя было эвакуировать в такой мороз; вдобавок, подполковнику Сорокину стало совсем плохо, и он присоединился девятым к этой компании. Штабс-капитан Дьяков презошел самого себя и выволок откуда-то из-под земли три подводы вместе с возницами, но мы оба знали, что до Мелитополя довезем немногих. Впрочем, вариантов не было: оставлять кого-либо чухне мы не имели права.

Мы вышли из Токмака минут за десять до того, как пушки краснопузых вновь рявкнули и жидо-чухна полезла на приступ. Уже на околице меня догнал связной от подпоручика Михайлюка и сообщил, что все в порядке и за подпоручика можно не волноваться. Связной сунул мне какую-то тряпицу, козырнул и сгинул. Я сунул тряпицу в карман и только потом, сообразив, развернул ее. Что ж, подпоручик Михайлюк помнил наши традиции: у меня на ладони лежали его Владимир четвертой степени — такой же точно, как у меня — и знак Ледяного похода. Оставалось все это приобщить к коллекции подполковника Сорокина. Я нашел в его подводе тяжелую полевую сумку и бросил в нее очередную лепту.

Мы уходили быстро, а сзади весело стрекотал пулемет подпоручика Михайлюка. Нас настиг все же пяток снарядов, что стоило нам троих нижних чинов, скошенных наповал одним взрывом. Шестой снаряд — последний — разорвался совсем рядом с дорогой, нас бросило на промерзшую землю, я крепко ударился головой, поручика Успенского забросало мерзлыми комьями, и на минуту от его междометий небу стало жарко. Потом мы вместе стали поднимать с земли поручика Дидковского, которого, как нам показалось, слегка оглушило. Мы трясли его, стараясь привести в чувство, а он не откликался и становился все бледнее. Подбежал штабс-капитан Дьяков, волоча наш аптечный сидор, и начал извлекать из него чуть ли не английскую соль, но поручик Успенский уже все понял и, отстранив склянку, чуть повернул голову поручика Дидковского в сторону. Нам все стало ясно. Осколок, маленький, не больше булавочной головки, аккуратно вошел в левый висок. Прошел сквозь волосы, поэтому мы в первые минуты и не сообразили. Ангел не зря предупреждал Володю Дидковского. Кажется, я не удержался и ляпнул какую-то несусветную глупость вроде "не ушел", но никто меня, ясное дело, не слушал.

Надо было спешить. Штабс-капитан Дьяков — теперь он был старшим — скомандовал, и мы уложили Володю на обочину, укрыв шинелью, с которой предварительно содрали погоны. Этот ритуал мы разработали еще во время Ледяного марша. Окрестные пейзане обычно хоронят вот таких, оставленных. Пусть не сейчас, пусть ближе к весне. А вот ежели найдут офицера, то могут отдать краснопузым, в агитационных, так сказать, целях. Любят они это. Лавра Георгиевича несколько дней возили по Екатеринодару, а потом устроили свое жидо-комиссарское аутодафе. Поэтому пусть Володя лежит тут без погон и документов. И пусть простит нас за то, что мы ничего не можем поделатьс закаменелым таврическим черноземом.

Мы уходили на запад, а в оставленном Токмаке все еще что-то гремело, и долгими очередями бил пулемет подпоручика Михайлюка. Я был уверен, что за пулеметом был он сам, — он любил стрелять длинными очередями в упор, расходуя патроны без счету, за что вечно получал от меня на орехи. Ну теперь он, стало быть, дорвался. Теперь было можно. Мы уходили все дальше, и гул боя постепенно затихал. Едва ли подпоручик и его двадцать гвардейцев продержались долго. Но во всяком случае, этот примитивный маневр оправдал себя: красная чухна уже успела обжечься и предпочла обкладывать наш арьергард по всем правилам. Вероятно, они сразу и не разобрались, что большая часть отряда сумела уйти. Господа обыватели, были бы, конечно, рады из классовой солидарности подсказать нам маршрут, но краснопузые своими гаубицами загнали их вглубь погребов, так что на этот счет можно было не беспокоиться. В общем, подпоручик Михайлюк оказался на высоте и в этом бою. Мы больше ничего не слыхали о нем, даже когда вернулись в Токмак через полгода. В таких случаях раньше писали "пропал без вести", хотя куда пропал — было яснее ясного. Надеюсь, Саша не попал к ним в руки живым. Впрочем, случись даже это, чего каждый из нас боялся более всего, Саша, подпоручик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Михайлюк держался бы как надо. Я в этом уверен.

Мы шли до Мелитополя шесть дней, шли на удивление спокойно, хотя во встречных селах пейзане злорадно обещали нам встречу с Упырем. Мы даже не отругивались, поскольку было действительно страшно: налети Упырь со своими тачанками, да еще в чистом поле, — мы бы и десяти минут не продержались. Махно — это вам не красная чухна. Это людоед Божьей милостью и таврическую степь знает, как собственный карман. С ним только Яков Александрович умел справляться, да и то имея за спиной корпус полного состава.

К счастью, в эти самые дни — мы узнали об этом значительно позже, в Мелитополе — Яков Александрович сумел еще раз прищучить Упыря у Кичкас. Махно увел тачанки на север, а мы сумели дойти до Мелитополя, как я уже успел отметить, аккурат под новый, 1920-й год, 31 декабря, часов в девять утра, когда солнце, красное, в морозной дымке, еще только-только поднималось над степью.

Ну вот, похоже, дописался до галлюцинаций. Нет, действительно, стреляют.

7 апреля

Наши борзописцы уже успели создать легенду об ужасающей скуке в Голом Поле. Сие, во всяком случае, мы регулярно читаем в приходящих сюда всякого рода русско-берлинских и русско-парижских газетах. А напрасно пишут. Вчерашняя ночь — из тех, что не соскучишься.

Нет, никакого красного десанта, к счастью — или к сожалению, это кому как — не случилось. Просто трое пьяных марковцев подрались с сингалезами. Сингалезы — ребята спокойные и, в отличие от марковцев, дисциплинированные, первыми в драку не лезут. Так что виноваты наверняка наши. А кончилось все очень плохо, — кто-то из наших ослов продырявил сингалезского лейтенанта. Лейтенанта жалко — он держал своих арапов как должно, к нашим зря не цеплялся и, между прочим, имел три французские медали. Вот, стало быть, кроем, кроем союзничков, и за дело, по чести говоря, а сами-то каковы? И сингалеза жалко, и неприятностей не оберемся, да и стыдно попросту.

Впрочем, наши "дрозды" спешат уверить всех, что все беды только от марковцев. Интересно, а кто мой вещевой мешок переполовинил тогда, в Геническе? Все, все мы хороши, господа. Хоть намордники покупай.

Нам, между прочим, эта потасовка уже вышла боком. Посколку мы, сорокинцы, вроде бы и не марковцы и не дроздовцы, нас обещают ставить в ночные караулы. Во всяком случае, поручика Успенского, несмотря на его заклинания, отправляют сегодня ночью в компании с тремя юнкерами блюсти, так сказать, наше Голое Поле, особенно его марковскую часть.

Уже здесь, в Голом Поле, когда мы немного обустроились и отоспались, сорокинцы стали потихоньку искать друг друга. В общем, нас осталось не так уж мало, как можно было бы предположить. Правда, эти сорокинцы уже в основном крымские, последнего призыва. Хотя бывают и чудеса: нашелся один прапорщик из той самой третьей роты, которую паровозный машинист Билаш расстрелял своими тачанками под Волновахой. Третью роту мы заочно отпели — и вот надо же! А от моей роты остались лишь мы с поручиком Успенским и девять нижних чинов. Отвоевалась вторая рота.

Между прочим, в первые недели мы, сорокинцы, вынуждены были отстаивать здесь свою, с позволения сказать, индивидуальность. Дело в том, что Фельдфебелю вздумалось нас побрить. А это уж — извините. Устав, конечно, уставом, но все в нашей Добровольческой армии знали, что сорокинцы изволят щеголять с бородами. Точнее, с короткими такими бородками. В конце концов, никто не заставляет дроздовцев снять эти дурацкие пенсне, хотя зрение у большинства из них отменное. И все потому, что полковник Дроздовский был слегка близорук. Ну и пусть носят. И наши бороды оставьте в покое. После долгих пререканий Фельдфебель так и сделал, и теперь сорокинца узнаешь сразу. Правда, штабс-капитан Дьяков бороду все-таки сбрил. Ну, ему виднее, тем более, что борода ему не очень шла. Вот подполковнику Сорокину с его бородкой было неплохо. Нам, во всяком случае, нравилось.

В Мелитополе мы сразу же разделились. Штабс-капитан Дьяков, теперь уже на правах командира отряда, отправился искать начальство, а заодно, что для нас было куда важнее, какую-нибудь крышу над головой. Мы же с поручиком Успенским и несколькими нижними чинами поспешили на станцию, где, по слухам, должен был стоять санитарный поезд. Надо было спешить — нашим тяжелораненым, а их оставалось теперь только двое, было совсем скверно, и подполковник Сорокин все никак не приходил в себя, хотя в дороге мы пустили весь наш оставшийся спирт ему на компрессы. Санитарный поезд действительно оказался на станции, но пришлось долго ругаться и доказывать невесть что, прежде чем эта тыловая сволочь согласилась принять наших раненых.

Подполковник Сорокин так и не пришел в себя. Нас уже порадовали диагнозом: крупозное воспаление легких. Его уложили на носилки, и он лежал, длинный, худой, и темная отросшая борода торчала вверх, а мы все стояли рядом, надеясь, что он откроет глаза. В конце концов санитары самым невежливым образом отодвинули нас с поручиком Успенским в сторону и втащили носилки в вагон. Поезд должен был скоро отправляться, и мы смогли лишь узнать, что раненых, вероятнее всего, отвезут в Карасубазар или в Симферополь.

В самом Мелитополе творилось что-то несусветное, впрочем, вполне знакомое; похоже, город никто не собирался защищать, толпа штурмовала вокзал, а редкие колонны наиболее напуганных или, наиболее смелых шли пешком из города, навстречу морозу и махновцам. Прошел слух, что комиссары уже в Бердянске, впрочем, толком никто ничего не знал. Штабс-капитан Дьяков, пробегав полдня, выяснил, что никого из старших командиров в городе нет, но скоро сюда должен прибыть генерал Андгуладзе, начдив 13, и мы отходим в его распоряжение. Мне, честно говоря, было все равно — генерала Андгуладзе я не знал, и с кем защищать Мелитополь или драпать из того Мелитополя мне, как и, думаю, всем в отряде, было безразлично. Некоторый интерес представляло другое обстоятельство: собиралось ли командование вообще оборонять Крым? Этого штабс-капитану Дьякову, само собой, никто не сообщил, и мы с ним, докуривая его пачку "Сальве", обсудили несколько возможностей.

Ежели Крым никто оборонять не собирается, то нас могут оставить прикрывать эвакуацию. В этом случае вопрос с нашим отрядом решался просто. Я допустил компромиссную возможность: Яков Александровия мог повторить вариант 19-го года, когда он удержал Акмонайские позиции и не пустил красных в Керчь. Впрочем, и в этом случае нас, скорее всего, оставят в заслоне. Даже если предположить, что никто вообще ничего не прикажет, и войска будут эвакуироваться, так сказать, по возможности, то и в этом случае мы едва ли успеем дойти от Мелитополя до Феодосии, Керчи или Севастополя. В общем, спасти нас могло одно: приказ об обороне Крыма и кто-то способный эту оборону возглавить. Если это будет Яков Александрович, то какие-то шансы будут. В генерала Андгуладзе верилось слабо.

Впрочем, влияния на высокую стратегию мы оказать не могли, и надо было подумать о хлебе насущном. Тут выяснилось, что штабс-капитан Дьяков еще раз превзошел самого себя. Уж не знаю, каким образом, но он сумел выбить из местного коменданта разрешение нашему отряду поселиться в мелитопольской мужской гимназии и даже поставить нас всех на довольствие. Последнее было буквально даром Божьим, поскольку продукты у нас давно кончились, а прикупить даже самое необходимое возможности мы не имели. Наш отряд, как и все части в Таврии, не получал денежного довольствия уже второй месяц. В общем, это было уже что-то.

В гимназии все было разорено и разграблено, но в пустых классах оказалось несколько коек, на некоторых из них были даже матрацы. В довершение всего, в некоторых классах оказались неплохо сработанные железные печки, оставшиеся, очевидно, от прежних постояльцев. Парт хватало, поэтому о дровах можно было какое-то время не беспокоиться.

Нижних чинов мы разместили в актовом зале, штабс-капитан Дьяков занял директорский кабинет, где имелся ободранный, но все же еще пригодный диван, а офицеры получили по небольшому классу на каждую роту. Нам троим — поручику Успенскому, поручику Голубу и мне — достался кабинет географии, который насквозь промерз, и вдобавок зиял выбитыми стеклами.

Поручик Успенский и поручик Голуб рьяно взялись за наведение ежели не порядка, то какого-то подобия, а я, воспользовавшись служебным положением, упал на продавленную койку и мгновенно уснул, укрывшись поверх шинели содранной с окна портьерой. Впрочем, нет, перед тем, как уснуть, я успел отобрать у поручика Успенского вот эту самую тетрадь с золотым обрезом и спрятать ее в вещмешок.

Следующие несколько дней мы, насколько я могу судить по записям в дневнике, отсыпались. Кормили нас еле-еле, железная печка грела скверно, но мы, признаться, обращали мало внимания на эти мелочи. Один раз мы, собрав все имевшиеся у нас денежные знаки — а получилось, признаться, недурная коллекция от керенок до "колоколов" — направили поручика Голуба на здешнюю толкучку за самогоном. Поручик Голуб — самый подходящий для подобных операций человек, — благодаря блестящему знанию малороссийского наречия и опыту общения с глуховскими пейзанами. Поручик Голуб вернулся очень нескоро, порадовав нас бутылью чего-то чудовищного, чуть ли не карболки. Впрочем, поручик Успенский, вспомнив свою химическую науку, провел визуальный анализ и дал добро, после чего мы пили этот таврический эквивалент "Смирновской", закусывая таранью, купленной на той же толкучке.

Все эти дни нас никто не трогал, и штабс-капитан Дьяков совершенно напрасно бегал каждый день в комендатуру. Хотя четвертого января, насколько можно верить моим записям, у нас в гимназии появились соседи, — полсотни нижних чинов и десяток офицеров из 13 дивизии. Таким образом, слухи о генерале Андгуладзе начали вроде бы подтверждаться, но полной ясности все еще не было. Офицеры сообщили, что в Бердянске уже красные и что Мариуполь сдан. Екатеринослав, как выяснилось, был отдан без боя еще 27 декабря. Впрочем, в 13 дивизии были уверены, что командование твердо решило защищать Крым и оборона будет поручена 3-му армейскому корпусу. А это значит, что оборону возьмет в свои руки Яков Александрович, что само по себе неплохо.

Все выяснилось 7 января. От этого дня у меня сохранилась подробная запись. Утром кто-то из наших соседей сообщил, что в город прибыл генерал Андгуладзе со своим штабом и расположился в помещении вокзала. Штабс-капитан Дьяков тут же поспешил туда, вскоре вернулся и рассказал, что к генералу его не пустили, но велели к шести вечера всем офицерам собраться в зале ожидания. К этому штабс-капитан Дьяков присовокупил, что ожидается приезд Якова Александровича, но с этим еще не ясно.

К назначенному времени в зал ожидания набилась где-то сотня офицеров. Вид мы, признаться, имели весьма ободранный, и несколько подполковников и полковников из штаба 13 дивизии сразу же выделились благодаря своим английским шинелям. Сам генерал Андгуладзе оказался пожилым толстяком с неаккуратными усами и мрачным выражением на типично восточном лице. В общем, "капказский человек" с погонами генерал-лейтенанта. Ничего дельного мы от него не услыхали, кроме приказа застегнуться и привести себя в порядок. Повеяло чем-то родным, чуть ли не школой вольноопределяющихся, но мы с поручиком Успенским, расстегнув шинели — в зале успели надышать — на лишний крючок, закурили невообразимый по крепости самосад, купленный все на той же местной толкучке. На нас покосились, но кто-то понимающе буркнул "сорокинцы" — и нас оставили в покое. Тут генерал Андгуладзе вскочил, дернул короткими ручками и трубным гласом возвестил нечто вроде: "Господа офицеры! Командующий!"

После такого заявления я ожидал, по меньшей мере, самого Антона Ивановича Деникина. Но Антон Иванович, естественно, не появился, а вместо него в зал, сдирая на ходу перчатки, почти вбежал Яков Александрович. Он сбросил перчатки на стул, через секунду туда же полетела шинель. Яков Александрович одернул китель и достал портсигар.

Пока он закуривал, а вслед за ним и остальные, я решал нехитрую задачку о двух действиях. Прежде всего, какой бы генерал ни был "капказский человек", но устав он знает. И называть командира 3 армейского корпуса командующим зря не станет. Действие второе: выходит, Яков Александрович действительно назначен командующим войсками Таврии и Крыма, а значит, мы все-таки будем драться, а не бежать.

Выглядел Яков Александрович неважно и по сравнению с сентябрем, когда я его видел в последний раз, заметно сдал. Лицо было даже не бледным, а каким-то серым, вдобавок, как я заметил, у него все время дергалась щека. В общем, смотрелся он куда старше своих тридцати пяти. Да и мы все едва ли помолодели за эти идиллические месяцы. Но тик — тиком, а говорил Яков Александрович спокойно, не повышая голоса, в своей обычной чуть насмешливой манере. Говорил, правда, о вещах совсем невеселых.

Наши войска отступали по всему фронту. Основные силы, в том числе и Добрармия, донцы, кубанцы и терцы уходили на Кавказ. На нашем левом фланге войска Шиллинга и Драгомирова отступали на Одессу и Николаев. В центре, то есть у нас, в Таврии, образовалась стратегическая пустота, которую и пытался прикрыть 3 армейский корпус, срочно отводимый к крымским перешейкам. В Крым рвалась Х11 армия красных под командованием господина-товарища Геккера. В авангарде господ большевиков шли уже знакомая нам эстонская дивизия и группа Павлова, между прочим, бывшего офицера лейб-гвардии Волынского полка. Этот Павлов прошлой осенью изрядно отличился под Орлом и теперь спешил за лаврами в Крым.

А в Крыму обстановка была паршивая. Полуостров заполнили эвакуированные разного чина и звания. Забив порты, они требовали немедленного отплытия. Войскам несколько месяцев не выдавали жалованья, некоторые части окончательно разложились и перешли на самообеспечение, то есть, попросту к грабежам. Генерал Субботин, отвечающий за оборону, с положением не справлялся, а командующий флотом вице-адмирал Ненюков думал только об эвакуации. Ко всему прочему, поднимала голову большевизия в городах и зеленая сволочь в горах.

В этих-то условиях Яков Александрович брал не себя оборону полуострова. Он сообщил, что в его непосредственном распоряжении имеется около трех тысяч человек, но он надеется, что успеет подойти 34-я дивизия из-под Николаева, хотя ее положение сложное — уже сейчас она практически окружена. Мы все переходим в распоряжение генерала Андгуладзе и будем действовать согласно плану командующего. Последнее, естественно, не расшифровывалось.

Все это Яков Александрович изложил нам настолько спокойно, будто находился в учебной аудитории Пажеского Его Императорского Величества корпуса, где он до войны преподавал тактику. Да, преподавательская закваска неистребима, и я проникся чем-то вроде гордости за коллегу.

После Якова Александровича слово взял Андгуладзе, который, произнеся нечто похожее на "умрем-умрем", достал какую-то бумагу и начал читать. Это был приказ Якова Александровича от 31 декабря. В основном, он относился не к нам, фронтовикам, а разного рода тыловой сволочи, которую командующий призывал принять человеческий вид и включиться в организацию обороны. Помнится, имелось в виду "пока берегитесь, а не послушаетесь — не упрекайте за преждевременную смерть". Это было правильно, но для нас самое большое значение в приказе имело то, что ему, то есть Якову Александровичу, приказано удержать Крым, и он это выполнит, во что бы то ни стало. И не только попросит, но и заставит всех помочь ему. Что ж, начало положено.

Когда все расходились, мне удалось протолкаться к Якову Александровичу, для чего, правда, пришлось изрядно пихнуть локтем одного полковника в английской шинели. Яков Александрович узнал меня, мы поздоровались, и он, естественно, спросил о подполковнике Сорокине. Об этом, собственно, я и хотел ему сказать. Он понял в чем дело, кивнул и пообещал выяснить и, если требуется, оказать помощь. Потом он поинтересовался поручиком Голубом, которого, очевидно, запомнил по Волновахе. Я подозвал поручика, и мы втроем коротко побеседовали, к вящему неудовольствию столпившихся рядом штабных. Три бывших преподавателя. Так сказать, наследники Ушинского.

На следующее утро к нам в гимназию примчался вестовой из штаба, и мы тут же начали собираться. Генерал Андгуладзе приказывал эвакуироваться. Остатки нашего отряда поступали в его распоряжение и вместе с частями дивизии отходили на Таганаш, чтобы занять позиции между Мурза-Каяш и Сивашом. В тот же день мы уехали, и в моих записях следует перерыв вплоть до 13 января.

11 апреля

Несколько дней ничего не писал, хотя произошло немало интересного. Прежде всего меня вызвали в штаб и назначили в ночной караул. Я, само собой, отказался. Конечно, это была дурная фронда, но тут, что называется, нашла коса на камень, — я твердо стоял на своем. Тогда меня взяли под белы ручки и повели к начальству. Я ожидал разбирательства с самим Фельдфебелем, но меня привели не к нему, а к генералу Ноги. Собственно, его фамилия Нога, но мы его сразу же переименовали в честь командующего японской армией под Артуром. Ноги усадил меня на раскладной металлический стул, угостил французской папиросой и повел душеспасительную беседу.

Он, естественно, знает, кто я такой. Помнит о том, что контузию я получил в бою под Екатеринодаром, когда генерал Марков вел офицеров на последний приступ. Помнит и о том, что я был контужен под Волновахой, когда мы остановили Билаша, не пустив его к Таганрогу. Поэтому меня стараются особенно не обременять мелочами службы и используют главным образом как преподавателя, то есть по довоенной специальности.

Тут меня подмывало сказать, что к "мелочам службы" меня не особо подпускают не только из филантропии, но и как человека, служившего с Яковом Александровичем. Особенно после известных нам событий. И что еще после первой контузии под Горлицей, в 15-м году, меня хотели направить на комиссию, но я из гордости отказался. Однако, я не сказал ни первого, ни второго, поскольку понял, чем занимается генерал Ноги при штабе, и все это ему, конечно, известно, так сказать, по долгу службы. А он между тем перешел на совершенно медовый тон и сообщил, что обстановка в лагере нездоровая, господа марковцы, алексеевцы и дроздовцы никак не могут поделить победных лавров, и что в эту ночь ожидается генеральное побоище. Поэтому штаб старается опереться на наиболее преданных офицеров, к числу коих он безусловно относит нас с поручиком Успенским.

Ну, как говорится, спасибо, уважил. Бедный поручик Успенский, — выходит, и он у них на карандаше!

Я сделал преданные глаза и потребовал за ночное дежурство двое суток отпуска с правом съездить в Истанбул. Причем не в одиночку, а, естественно, с поручиком Успенским, который уже ходил в ночное дежурство. Все это, разумеется, было несусветной наглостью, но генерал Ноги охотно согласился. Мне дали под начало двух прапорщиков из Корниловского полка и взвод нижних чинов, и всю ночь мы блюли наше Голое Поле. Никакого побоища, само собой, не случилось. Мы задержали троих в дрезину пьяных дроздовцев и какого-то капитана-марковца, тоже подшофе. Дроздовцев отпустили, а марковца, оказавшего сопротивление, отволокли куда следует. На этом наши подвиги и кончились, и на следующий день мы с поручиком Успенским уже плыли на турецком катере в Царьград.

После мрачного Голого Поля Истанбул несколько оглушал. А вообще город приятный, веселый, несмотря на грязь и турецкую бестолковщину. Впрочем, сейчас в нем турок, наверное, меньше, чем господ союзничков и наших вояк. Когда мы высадились в Золотом Роге, поручик Успенский припомнил, как наши российские интеллигенты от господина Леонтьева до профессора Милюкова мечтали о российском воинстве в стенах града Константина. И вот мечта сбылась: мы, российское воинство, дефилируем через врата Царьграда, подсчитывая при этом имеющиеся у нас лиры.

Между прочим, к русским здесь относятся не просто терпимо, а прямо-таки хорошо. Очевидно, турки чувствуют в нас собратьев по поражению. Господ союзничков они терпеть не могут, и это, признаться, приятно.

Мы с поручиком Успенским уже знали, куда нам идти, но вышло по-другому. Еще на катере к нам приклеились двое розовощеких юнкеров-константиновцев, уверявших, что они впервые едут в Истанбул, а посему наш долг состоит в том, чтобы показать юношам второй Рим. Глаза их были настолько невинны и простодушны, что я сразу понял нехитрый фокус генерала Ноги. Ну что ж, такой вариант мы с поручиком Успенским тоже предусмотрели.

Юношей сразу потянуло на знаменитый Истанбульский Крытый рынок, где можно купить чего угодно, а на известной среди нашего воинства узенькой улочке у самого рынка — и кого угодно. Но я решил молодых людей не баловать и организовать культурную программу. Сами виноваты, раз напросились. Истанбул я знаю не Бог весть как, но все же бывал здесь пару раз до войны, когда ездил к профессору Кулаковскому в Русский археологический институт. Так что где находятся главные достопримечательности — представление имею.

Мы прогулялись к Айя-Софие, где константиновцам была прочитана мною целая лекция об истории этого и в самом деле великого храма; не забыл я процитировать им и соответствующее место из Нестора о визите сюда послов Святого Равноапостольного князя Владимира, взыскивавшего истинного Бога. Поручик Успенский подхватил эстафету и долго объяснял любознательным юнкерам особенности изготовления здешних мозаик. Выслушав подробный рассказ о химическом составе смальты и добавлявшихся туда красителях, юноши приуныли. Но это было лишь самое начало. Мы прошествовали к Голубой Мечети, что дало мне хороший повод для ознакомления наших спутников с некоторыми аспектами истории Блистательной Порты. Далее нас ждал Дворец Топак-Хана. Я рассчитывал, что дворца будет достаточно и нас, наконец, оставят в покое. Но не тут-то было: очевидно, генерал Ноги шутить не любит, и молодые люди, затравленно переглянувшись, заявили, что им чрезвычайно интересно и они жаждут продолжения.

Ну что ж, Истанбул город большой. Мы направились по хорошо знакомым мне местам, к Русскому Археологическому институту. Меня и самого тянуло туда, хотя я и знал, что смотреть там, увы, уже нечего.

Мы стояли у огромных литых чугунных ворот, глядя сквозь них на заброшенное двухэтажное здание. Института уже не было: после вступления в войну турки устроили здесь погром и вывезли все, что имело ценность. Нашему посольству было не до этого, посол лишь поручил итальянцам присмотреть за имуществом РАИК. Но вскоре Италия тоже вступила в войну, и вся эта история заглохла. А жаль институт. Когда мы с поручиком Успенским год назад беседовали в Севастополе с профессором Лепером, старик все сожалел, что не успел вывезти хотя бы часть здешних коллекций. Впрочем, даже если бы имущество и успели вывезти, то через четыре года оно досталось бы комиссарам. Так что — всюду клин.

Юнкера не отставали, и мы, перемолвившись с поручиком Успенским, направились к Крытому рынку. Константиновцы повеселели, да и нам, честно говоря, было интересно. Правда, время уже было вечернее и народу на рынке было не так уж много. Но поглядеть все же стоило. Побродив с часок, мы решили, что следует подкрепиться, и зашли в случившийся поблизости русский ресторанчик, — один из тех, что выросли здесь в эту зиму, как грибы.

Деньги у нас были, хотя и немного, но вполне достаточно, чтобы позволить себе шикануть. Ясное дело, на столе блеснула бутылочка, затем другая, и тут наших юных друзей повело. Они это почуяли, начали что-то бормотать о необходимости закусывать, но, видать, плохо они знали поручика Успенского. Вскоре один из них был уже хорош, но второй все же держался и уверял, что константиновца перепить невозможно.

Пора было действовать. Я помнил, что рядом имеется нечто вроде ночлежки, и договорился с поручиком Успенским, чтобы завтра он ждал меня там в десять утра. Юнкеров он брал на себя, мне же предстояло исчезнуть, и желательно незаметно. В конце концов, генерал Ноги способен на многое, и за соседним столиком мог сидеть еще кто-то. А почему бы, собственно, и нет? Раз уж моя собственная персона их так интересует...

Впрочем, думать долго не пришлось. К нашему столику приблизилась некая юная особа, раскрашенная, словно вождь ирокезов, и начала что-то сбивчиво нам втолковывать. Я решил было, что сия жрица Астарты уже изрядно подшофе, но затем сообразил, что это у нее скорее от недостатка опыта. Я предположил вслух, что она из гимназисток седьмого класса, и тут же поручик Успенский своим жутким голосом запел столь памятную нам по Албату песню про шарабан-американку и девчонку-шарлатанку. Юная особа обиделась, возмутилась, вспомнила про своего папашу-генерала, расстрелянного красными, но тут я решил, что нужный момент настал, и, налив себе рюмку, взял ее под руку и направился к выходу. Один из юнкеров, — тот, что покрепче, — вспомнил, вероятно, приказ генерала Ноги и рванулся следом, но поручик Успенский был начеку и, перехватив сквернавца, предложил ему выпить за новобрачных. Мы тем временем благополучно удалились.

Оказавшись на улице, юная особа заявила, что деньги она берет вперед, что все сие удовольствие будет стоить мне две лиры, а ежели до утра, то пять. Заодно посоветовала не ходить далеко и воспользоваться как раз той ночлежкой, где завтра меня должен ждать поручик Успенский с непохмеленными юнкерами. Я отвел ее немного в сторону и достал из бумажника банкноту в десять лир. Как я и ожидал, этого было достаточно, чтобы она онемела, словно глушеная рыба. После чего настала очередь высказаться мне.

Прежде всего я не отказал себе в удовольствии посетовать, что не являюсь ее братом, поскольку в этом случае мой долг был бы застрелить ее на месте. Но раз это не так, то лучше ей самой утопиться в Золотом Роге, поскольку подобное купание все же приятнее, чем такая жизнь. Ну а покуда она может заработать эти десять лир, ежели проводит меня на некую улицу, после чего забудет навсегда факт нашей встречи. Иначе я ее все-таки пристрелю, даже не будучи ее родственником. Револьвера я доставать не стал, но она, похоже, и так поверила, и вскоре мы с ней уже шли в необходимом мне направлении. Всю дорогу она молчала, и я мысленно поблагодарил ее за подобную душевную чуткость.

На углу искомой улице я вручил ей банкноту и велел убираться . А вот это уже был перебор, поскольку девица вдруг заплакала и спросила меня, что она мне сделала плохого. Вопрос был резонный, и я, сообразив, что не у всех хватает смелости стреляться или, как в данном случае, топиться в Золотом Роге, пробормотал нечто вроде "ну извини, девочка" и попытался вручить ей еще одну такую же банкноту. Деньги она, однако, не взяла, и я, несколько смущенный, оставил ее на месте и пошел искать нужный дом.

Турки, конечно, народ приятный, но номера на своих домах, увы, не вывешивают. К счастью, было еще не очень поздно, и я был у цели даже быстрее, чем предполагал. В этом доме я провел часа три. Подробности визита покуда не буду доверять бумаге. Сейфа у меня нет и не будет, а наша белая палатка, подаренная американским Красным Крестом, слишком уж продувается всеми ветрами.

Не могу не написать о дальнейших событиях истанбульской ночи, хотя это и не имеет никакого отношения ни к моему дневнику, ни к цели моего путешествия на эту небольшую истанбульскую улицу. Выйдя из дома, где меня оставляли ночевать, но я не решился надоедать хозяевам, на совершенно пустой улице я заметил знакомую фигуру. Гимназистка седьмого класса дремала, усевшись на какое-то крыльцо и прислонившись спиной к высоким резным дверям, которыми славятся дома в старой части города.

Признаться, первая моя мысль была не из самых удачных. Но я тут же рассудил, что генерал Ноги все же не всесилен, и так глупо не будет вести себя ни один агент. Посему оставалась дилемма: разбудить девицу либо оставить ее у резных дверей. В конце концов то ли воспитание, то ли любопытство взяли верх, и я предпочел окликнуть ее и поинтересоваться, не меня ли она ждет. Оказалось, что все-таки меня.

Мы пошли куда-то в сторону Старых Казарм, время от времени перекуривая и переговариваясь о всякой всячине. Ее зовут Татьяна, и она действительно училась в седьмом классе Ростовской гимназии, когда к Ростову подошла дивизия Азина, и ей с братом пришлось уезжать. В общем, с гимназисткой я почти не ошибся, ошибся в другом: именно брат послал ее на панель. Впрочем, свое он успел получить: вот уж месяц как он пропал и, похоже, пропал основательно. Здесь, в Истанбуле, это просто. Я рассказал кое-что о себе, причем как-то незаметно мы перешли на "вы", что сделало наш разговор и вовсе невеселым.

Затем мы свернули обратно и пошли к той самой ночлежке, где должен был ждать меня поручик Успенский. На прощание она сказала фразу, которую, не знаю, стоит ли записывать. Впрочем, запишу. Татьяна сказала: Мне Вас жалко, Владимир, вы скоро умрете", или что-то подобное. Я, естественно, не мог не поинтересоваться, почему? В ответ она заговорила что-то о моем лице, и тут я вспомнил об Ангеле. Неужели? Да нет, ерунда, право; видать, Татьяна не смогла простить мне тех пакостей, что я ей наговорил.

Ну вот, пожалуй, и все наши истанбульские похождения. Следует лишь добавить, что утром на книжном развале мы с поручиком Успенским приобрели пару книг, с которыми также вышла небольшая история. Впрочем, и об этом писать покуда не стоит.

Я дал прочесть эти странички поручику Успенскому, который не преминул обидеться за низкую оценку своих вокальных способностей. По поводу остального он долго язвил, а затем вполне серьезно предложил мне заняться лечебной гимнастикой. Ну вот, и он туда же. К этому он добавил, что моя конспирация с неизвестной улицей может обмануть только меня самого, но уж никак не генерала Ноги. Ну ладно, пусть читают, кому интересно: той ночью я посетил квартал Везнеджилер, улица Де-Руни, дом №15/17, где в настоящее время проживает уволенный со службы без права ношения мундира бывший генерал-лейтенант бывшей Русской Армии Слащев-Крымский. А вот о чем мы с Яковом Александровичем в ту ночь беседовали — это уж наше с ним дело.

12 апреля

Пора, однако же, вернуться к дневнику. Итак, следующая запись относится к 13 января и сделана под Ново-Алексеевкой. Прежде всего о том, как мы там оказались.

Наш эшелон дошел только до Геническа, затем нас задержали, и несколько дней мы торчали на станции, ловя доходившие до нас слухи. А слухи не радовали. Красные уже заняли Мелитополь, их конница веером шла по Северной Таврии, опережая наши отступающие войска. Особенно туго приходилось той самой 34-й дивизии, которая походным порядком двигалась от Николаева. 10 января, ежели мне не изменяет память, штабс-капитана Дьякова вызвали в штабной вагон, откуда он вернулся с вытянувшимся несколько лицом и сообщил, что наш отряд включают в группу какого-то капитана Мезерницкого и посылают под Сальково. Насколько он мог понять, Яков Александрович потребовал от генерала Андгуладзе часть его сил, а "капказский человек" решил сберечь свою 13-ю дивизию и послал под Сальково приблудившиеся команды вроде нашей. Штабс-капитан Дьяков был расстроен всерьез: он уже успел дать телеграмму в Карасубазар, и его супруга вот-вот должна была прибыть сюда. Мне было проще — я никого не ждал, успел отоспаться и отогреться; да и Мизерницкий все же лучше, чем неопределенность.

В Сальково мы попали в небольшой, но неплохо организованный Вавилон, где, кроме нас, оказался чеченский отряд, остатки Пинско-Волынского батальона, три бронепоезда и даже несколько танков. Туда же прибыл конвой штакора — сотня свирепого вида донских казаков, увешанных Георгиевскми крестами. Капитан Мезерницкий оказался начальником конвоя и довольно толковым офицером. Во всяком случае, отряд он собрал быстро, распоряжался по-деловому, и когда к нам прибыл Яков Александрович, все уже было готово.

Командующий собрал нас и коротко объяснил суть дела. Красные заняли Ново-Алексеевку и собирались устроить 34-й Канны. Наш отряд должен был их атаковать, по возможности потрепать и отвлечь внимание. Нас было до смешного мало, едва ли больше батальона полного состава, но у нас были танки, бронепоезда и внезапность. Последнее для нас имело особое значение, поскольку красные явно не ожидали сопротивления и перли в Крым, словно нас там уже не было. Что ж, мы получили шанс доказать им обратное.

Это было дело... Впервые за несколько месяцев мы не бежали, а если и бежали, то не от врага, а ему навстречу. Мы атаковали утром, а к полудню Ново-Алексеевка была взята. Мне понравился этот бой, — он был организован, можно даже сказать, поставлен, не просто хорошо, но даже с некоторым форсом. На рассвете взревели танки, загрохотали трехдюймовки с бронепоездов, затем завизжала и завопила конница, и краснопузые с неумытыми своими физиономиями вынуждены были спешно занимать оборону, тщетно гадая, откуда мы, такие страшные, взялись.

А пушки все били, били часто и точно. Красным должен был особенно понравиться один из наших бронепоездов, на котором стояли не только трехдюймовки, но и кое-что получше — морские орудия большого калибра. Во всяком случае, когда мы поднялись в атаку, краснопузые практически не стреляли. Что-то, правда, время от времени гремело, но мы шли, как в 18-м, в полный рост, насвистывая "Белую акацию". Я лишний раз убедился, что свистит поручик Успенский очень музыкально, а вот насчет его вокальных данных я придерживаюсь прежнего мнения.

Красные очухались только через несколько часов. Похоже, мы их здорово напугали, поскольку они предпочли осторожно обкладывать нас, словно опасных зверей. Штабс-капитан Дьяков, вернувшись из штаба, озабоченно сообщил, что нас отрезали от Геническа, что взято Рождественское, а значит, мы уже почти в кольце. Но почти — это всего лишь почти, тем более, к этому времени наша задача была выполнена — воспользовавшись переполохом, части 34-й дивизии проскользнули к Перекопу.

Мы погрузили танки на платформы и спокойно покатили обратно. Настроение было праздничное: задача выполнена, и выполнена красиво, да и потерь почто нет. Во всяком случае, наш маленький отряд не потерял ни одного человека. Правда, поручику Голубу какой-то красный Вильгельм Телль отстрелил погон, но мы на радостях почти простили ему эту выходку.

Ну вот, не дают работать. Поручик Успенский привел своих комбатантов играть в преферанс и требует освободить стол. Это звучит настолько нагло, что приходится подчиниться.

13 апреля

Вчера поручик Успенский был в крупном выигрыше. Он почти всегда выигрывает, объясняя это преимуществом преферансной школы Харьковского технологического института перед школой игры провинциальных полковых бурбонов. К стыду своему — а может, и к гордости, — я за все годы войны так и не научился играть в эту достойную игру. Правила, конечно, я знаю, но играть — увольте. Да и довоенного опыта у меня не было. В те годы я играл, главным образом, в кункен, нашу семейную игру, и время от времени в "шестьдесят шесть" — со знакомыми дамами. Ну, а на фронте я, в основном, сражался в шмен-де-фер — оно как-то проще. Не всем же дано, право. Поручик Успенский уточняет, что в особенности не дано лицам с историко-филологическим образованием. Не спорю. Меа максима кульпа.

Сегодня для поручика Успенского еще один повод для хорошего настроения: наша знаменитая газета "Развей горе в Голом Поле" напечатала очередную главу о необычайных похождениях капитана Морозова и поручика Дроздлва. Господа офицеры чудом избегли козней ЧК, с чем я могу поздравить их лично, а также господ читателей и многоуважаемого автора. Жаль только, что газета наша выходить всего лишь в пяти экземплярах, — это несколько препятствует победному шествию великого романа.

Итак, после Ново-Александровки мы оказались в Армянске, но пробыли там недолго и уже через два дня, как следует из моих записей, мы вернулись под отеческую руку генерала Андгуладзе. Нас разместили на небольшом, брошенном татарами хуторе восточнее Мурза-Каяш, и мы вновь получили несколько дней передышки.

Стояли лютые морозы, но угля хватало, регулярно подвозилась какая-никакая провизия, а 18-го января — это следует отметить — нам выдали наше жалованье за все предыдущие месяцы. Здесь вышла любопытная история. Казначейства были, оказывается, эвакуированы в Крым заранее, но денег нам не платили, отговариваясь отсутствием необходимых документов. Спорить было бесполезно, да Яков Александрович и не стал этого делать. Он приказал деньги отобрать, сдать в Джанкойский банк и выплатить кому сколько следовало, под ответственность командиров частей. Говорят, Антон Иванович Деникин за эту выплату лично объявил Якову Александровичу выговор в приказе. Удивлюсь, ежели это не так.

В общем, в хатах было натоплено, денег и харчей хватало, а к штабс-капитану Дьякову приехала супруга, и он вкушал радости семейной жизни, поселившись отдельно от нас. Впрочем, делами отряда он занимался достаточно рьяно и даже потребовал от генерала Андгуладзе подкреплений. "Капказскому человеку" было, вероятно, не до нас, но он обещал при первой возможности направить в наш отряд свежее пополнение. Что ж, спасибо, как говорится, и на этом.

Вначале мы были уверены, что весь этот хуторской рай продлится очень недолго, и нас, дав слегка передохнуть, отправят в окопы куда-нибудь на Чонгар. Подобная перспектива, да еще в двадцатиградусный мороз, не могла радовать, но дни шли, и постепенно истинный замысел командующего становился ясным.

Ничего нового Яков Александрович не придумал. Он, вероятно, исходил из двух самоочевидных предпосылок: нападать лучше, чем обороняться, и тому, кто в тепле, лучше, чем замерзающему. Спорить тут не с чем, а на практике это выглядело так. Окопы на Перекопе пустовали — там мерзли лишь наблюдатели. Наши части стояли в полутора десятках верст южнее, и не в окопах, а в натопленных хатах северокрымских хуторов. Мы как бы приглашали господ большевиков войти в Крым, вдоволь померзнуть на заледенелых перешейках и, наконец, подползти на дистанцию нашего штыкового удара. И вот тогда уж извольте греться, господа!

18-го мы ждали боя, но вместо боя нам выдали жалованье, и стало ясно, что красные не спешат. После Ново-Алексеевки их гинденбурги повели дело основательно, предпочитая, очевидно, подождать, покуда подтянутся основные силы. Ну что ж, это было нам на руку, и как раз в эти дни, пока красные топтались на месте, в наших степях замелькали железнодорожные петлицы, — по приказу Якова Александровича в северном Крыму начали строить новую ветку от Джанкоя к Перекопу. Мы устраивались основательно, и постепенно даже у самых робких исчезли мысли об эвакуации.

Наконец, 22-го января нас подняли по тревоге, и мы двинулись ускоренным маршем к Уйшуни. Вскоре выяснилось, что генерал Андгуладзе вновь посчитал нас крайними и по требованию Якова Александровича направил лишь один из своих полков, зато усиленный несколькими бездомными отрядами. В Уйшуни мы не задержались и вскоре вместе с Донской конной бригадой генерала Морозова подошли к самому перешейку, остановившись всего лишь в трех верстах от Турецкого вала. Стало ясно, что дело вот-вот начнется.

Нам никто ничего не разъяснял, но офицеры Донской бригады знали обстановку лучше нас и поведали нам много нового. Прежде всего, у Турецкого вала уже стоят пять красных полков, в том числе два полка конницы; еще одна группировка нацеливается на Чонгар. Но первую атаку мы ожидали именно здесь. И не ошиблись.

Итак, запись 23 января. Красные полезли на рассвете, и все утро у вала шел бой. Удивительно, но сотня замерзших за ночь офицеров и нижних чинов Славянского полка, стоявших в боевом охранении, продержались до полудня. Правда, их хорошо подкрепили четыре старых крепостных орудия, гремевшие, наверное, на весь Северный Крым. Мы не вмешивались и ждали.

После полудня остатки Славянского полка покатились к югу, и краснопузые стали втягиваться на перешеек, подставляя нам свой левый бок. Мы сидели в старых окопах на небольшом полуострове и, ощетинившись пулеметами, поджидали гостей. В этот день комиссары были настороже и повели себя в общем разумно, предпочтя прежде всего разобраться с нами. Они, однако же, не ожидали нарваться на поручика Голуба, который решил припомнить комиссарам свой отстреленный под Ново-Алексеевкой погон. Вышло это у него красиво. Его пулемет был несколько выдвинут вперед, в небольшом окопе, опутанной ржавой колючкой. Поручик подождал, покуда краснопузые, словно бабуины, полезли на проволоку, и ударил в упор. Поручик Голуб никогда не стрелял, подобно Саше Михайлюку, долгими очередями, экономя, по малороссийской привычке, каждый патрон. Но красные этой тонкости не оценили, поскольку резво сделали поворот "все вдруг" и помчались вприпрыжку назад, кроме тех, само собой, что вороньем повисли на проволоке. Бежавших проводили мы с поручиком Успенским, — наши пулеметы стояли чуть правее и чуть левее.

Красные накатывались еще три раза. Под конец стало особенно горячо: они выставили несколько пулеметов, и у нас появились первые потери. Мой второй номер, белокурый унтер Коля Свиридов, ткнулся носом в бруствер окопа, затем мой пулемет заклинило, а подбежавший связной крикнул, что штабс-капитан Дьяков ранен. Я бросил бесполезный уже "максим" и по ходу собщения добрался до штабс-капитана Дьякова, которому перевязывали левую руку. Страшного ничего не было, если бы не мороз. Дьякову помогли перебраться во вторую линию окопов, где мы заранее разожгли пару костров. Тем временем красные полезли вперед, и тут замолчал пулемет поручика Голуба. Я бросился туда и увидел, что его второй номер отползает в сторону, держась на живот, а поручик борется с пулеметной лентой, которая начинает опутывать его, словно Лаокоона. С лентой мы вдвоем разобрались быстро, я лег за второго номера, и бабуины вновь оказались отброшенными назад, тем более, что пулемет поручика Успенского не смолкал ни на минуту. Я оглянулся. Наши соседи, Виленский полк, также успешно огрызались, краснопузые откатывались от полуострова, и пора было отбить у них охоту лезть сюда еще раз.

А в атаку мы пошли не спеша, чтоб не тратить зря силы на этом морозе. Но доблестная 46-я дивизия красных сочла, что уже получила свое, и штыкового боя не приняла. Мы постояли средь чистого поля, полюбовались зрелищем ретирады и вернулись в окопы.

Впрочем, воевать они все-таки немного научились и, оставив прямо против нас заслон, пошли не обратно, в Таврию, а прямиком на юг, к Армянску. Мы таким образом оказались в тылу, который с каждым часом становился все более глубоким.

Приближался вечер. Мы разожгли несколько костров и, отогреваясь, ожидали дальнейших событий. План Якова Александровича вступал в решающую стадию: XII армия красных втянулась в заледеневшие крымские степи навстречу наступавшей ночи.

Ночь была превосходной, звездной, мороз трещал вовсю, и настроение было не хуже, чем под Ново-Алексеевкой. Прямо перед нами в чистом поле мерзли красные, и мы время от времени отбивали у них пулеметами охоту погреться у костров. Что творилось южнее, мы не имели понятия, но были уверены, что задумка Якова Александровича удалась. Так оно и вышло.

Лишь после боя мы узнали подробности всего сражения. Красные без боя заняли Армянск и двинулись к Уйшуни. Тут и застала их ночь. В мертвой и мерзлой северокрымской степи спрятаться от мороза было негде, да и костры из перекати-поле грели плохо. Так же, как и речи комиссаров о мировой коммунии.

А между тем по Крыму шла великая паника. Вся штатская сволочь и тыловые крысы, узнав о падении Перекопа, бросились к причалам, началась погрузка на корабли, и даже сам Антон Иванович Деникин поспешил послать очередной выговор Якову Александровичу.

Приближался рассвет. Еще до первых лучей солнца мы услыхали где-то на юге грохот канонады. Прикинув направление, мы поняли, что бой идет где-то возле Уйшуни. Так оно и было: красные, двинувшись вперед, попали под фланговый огонь артиллерии. Затем загрохотало посильнее, — в бой, как стало известно позже, вступила 34-я дивизия, атаковавшая заледеневших большевичков по всему фронту. Пора было шевелиться и нам.

Штабс-капитан Дьяков решил, несмотря на рану, лично возглавить атаку. Я вполне его понимал, — это куда интереснее, чем скучать у костра во второй линии окопов. Тем временем наши соседи, Виленский полк, тоже оживились, но мы держали форс и вышли из окопов первыми. Они, впрочем, быстро нас догнали.

Мы шли молча, даже не сняв винтовки с плеч. С этим можно было не спешить, до красных было еще несколько сот метров. Краснопузые за ночь очумели настолько, что почти не стреляли. Хлтя даже если бы и стреляли, это бы не очень им помогло. Итак, мы шли молча, и какой-то капитан Виленского полка, шедший слева, закричал нам вполне генеральским тоном: "Сорокинцы! Па-а-ачему без песни?!"

Замечание было дельным. Я посмотрел по сторонам. Обычно начинал Володя Дидковский, у него был сильный баритон... И тут невдалеке кто-то запел, запел несильно, но чисто. Пел поручик Голуб. Мы подхватили, затем запели офицеры Виленского полка, и получилось очень неплохо даже без спевки. Надеюсь, красные успели получить удовольствие от нашего любимого романса, прежде чем штабс-капитан Дьяков скомандовал "В штыки!", и мы перешли на быстрый шаг, выбирая себе каждый по мишени.

Бежали они быстро, даже быстрее, чем предыдущим днем. Боюсь, многие на таком морозе простудили себе легкие. Остается надеяться, что в их будущих хамских фалангстерах будет достаточно санаториев. С бесплатной воблой, само собой.

Итак, они драпали во все лопатки, и тут сзади нас послышался топот, — это нагоняла нас конница Морозова. Мы пропустили их вперед и немного полюбовались, так сказать, рубкой лозы в чистом поле. Морозовцы рубят красиво, так, чтобы не загружать большевистские санатории лишней работой. Тут оставалось перекурить и возвращаться к нашим кострам в траншею. Дело было сделано, морозовцы погнали красных героев на юг, навстречу штыкам 34-й дивизии.

К часу дня все было кончено, и несколько сот бабуинов без орудий, пулеметов и даже без винтовок пробежало мимо нас в обратном направлении. Мы просвистели им вслед, и на этом знаменитый теперь бой на перекопском перешейке завершился. Именно тогда вес Крым прочитал легендарную телеграмму Якова Александровича: "Тыловая сволочь сможет слезать с чемоданов". Тыловая сволочь, конечно, обиделась, но с чемоданов слезла.

Вскоре мы вернулись обратно на наш хутор. Штабс-капитан Дьяков несколько раз съездил на перевязку в Мурза-Каяш, но все обошлось, благо его супруга умела создавать необходимый комфорт в любых условиях. У нас радости были поскромнее: мы достали в Таганаше две бутылки спиритуса вини, и поручик Успенский, вспомнив студенческую молодость, приготовил превосходный настой на крымских травах. С удовольствием привел бы тут рецепт, но поручик Успенский держит его при себе.

Все это было очень приятно, тем более, наступила оперативная пауза. Красные вновь подползли к перешейку, но Перекоп не атаковали, вероятно, перечитывая в эти дни своего Маркса в поисках нужной рекомендации. Господин Маркс, однако, не мог подсказать им ничего более дельного, чем снова атаковать перешеек. В конце концов они дважды полезли рогами вперед, но по рогам же и получили. 34-я дивизия вполне справлялась сама.

31 января я отметил в дневнике резкое похолодание. Казалось бы, мороз и так был хоть куда, но в тот день похолодало круто, мы старались не выходить из натопленных хат, а поручик Успенский достал где-то гусиного жира и приставал ко всем, требуя, чтобы мазали этой пакостью лица. Впрочем, действительно помогало.

В эти дни произошла история, прямо связанная с похолоданием. Как-то, намазавшись гусиным жиром, мы втроем — я, поручик Успенский и штабс-капитан Дьяков — отправились в Мурза Каяш. Штабс-капитану Дьякову нужно было повидать генерала Андгуладзе, а мы решили составить ему компанию. В Мурза-Каяш мы нос к носу столкнулись с Яковом Александровичем, который как раз выходил из штаба. Мы поздоровались, и поручик Успенский, никогда не отличавшийся особой скромностью, начал расспрашивать командующего о всякой всячине. Несмотря на мороз, Яков Александрович выглядел бодрым, куда лучше, чем в Мелитополе. Он все отшучивался, а затем предложил нам покататься. Мы, ясное дело, согласились, предупредили штабс-капитана Дьякова, который, само собой, не стал возражать, и, усевшись в подводу, поехали к Сивашу. На нашем хуторе мы позаимствовали еще одну подводу, нагрузили оба транспорта битым камнем и не спеша потрусили к морю. Заодно поручик Успенский успел прихватить оставшуюся у нас бутылку настоя.

К Сивашу мы подъехали уже в сумерках, связали обе подводы и пустили их на лед. Тут надо сделать необходимую оговорку. Вообще-то льда на Сиваше не бывает. Не положено ему там быть из-за солености воды. Но то ли вода в эту зиму была не такая соленая, то ли мороз был уж очень силен, но мы благополучно прокатались полночи, время от времени пробуя настой из трав. Зрелище со стороны было, наверное, прелюбопытное: командующий обороны Крыма катался по Сивашу под заледеневшим небом, кругом степь, тьма египетская, только на севере, где стоят красные, время от времени в воздух взлетают сигнальные ракеты.

Катались мы долго. Яков Александрович все посмеивался, видно, был в хорошем настроении, и уверял нас, что завтра весь Крым заговорит о том, что командующий упился до белой горячки и устроил катание с дамами. Ночь была длинная, и постепенно мы перешли на вечную для бывших студентов тему — о том, кто как списывал на экзаменах. Поручик Успенский категорически заявил, что достиг в этом деле такой виртуозности, что берется списать на экзамене у любого из нас. Яков Александрович и я напрочь отвергли подобное предположение. Но поручик Успенский не успокаивался, и в конце концов все остались при своем мнении.

К утру мы вернулись на наш хутор и легли спать. Проснувшись, мы убедились, что Яков Александрович оказался прав: слух о пьяном загуле с катанием по сивашскому льду уже разошелся по всей дивизии, а вскоре, как мы узнали, долетел чуть ли не до Парижа. Чтоб порадовать публику, мы через пару дней прокатились еще разок. Правда, настой уже кончился, но у Якова Александровича оказалась с собой бутылка коньяку.

Вот такие загулы были у нас в ту веселую зиму. Чудил Яков Александрович, чудил. Особенно если учесть, что Сиваш замерз, красные каждый день могли его форсировать, и командующему было совсем не безразлично, смогут ли они протащить по льду тяжелые орудия. А наши ночные катания на груженых телегах показали, что смогут. И теперь мы были настороже.

Тогда же Яков Александрович сообщил нам, что наш командир, подполковник Сорокин, все еще в госпитале. Вначале его привезли в Карасубазар, но там не нашлось нужных лекарств, и он был переправлен в Симферополь, где лекарств было побольше, а медицинский состав поприличнее. Ничего более утешительного Яков Александрович рассказать нам не мог.

Поручик Успенский выразил резкий протест по поводу рецепта травяного настоя. Он утверждает, что вовсе не держит его в секрете, но главное не в самом рецепте, а в технологии. А вот технологию могут освоить лишь те, кто слушал в Харьковском императорском технологическом институте специальный курс, посвященный водочному и коньячному производству. Что ж, вношу эту важную поправку.

14 апреля

День сегодня прескверный. С утра похолодало, пошел мелкий противный дождик, палатки промокли, и на нашем Голом Поле стало совсем неуютно. Хорошо штабс-капитану Дьякову. Он еще в январе поклонился Фельдфебелю, добился у него разрешения и снял поблизости, за холмами, небольшой домик, куда перевез из Истанбула семью. Что и говорить, комфорт он любит, и осуждать его за эту невинную слабость никто не собирается. Ничего, и в палатке жить можно: хоть она и мокнет, но — спасибо американскому красному Кресту — не протекает. Поручик Успенский утверждает, что всякая крыша хороша, ежели не капает на карты, покуда идет преферансная баталия. С этим вполне можно согласиться.

Есть, правда, новость похуже. Утром мы узнали, что на дуэли убит поручик Сомов, марковец, участник Ледяного похода, очень приличный человек. Он поругался с каким-то алексеевцем из-за сущей ерунды — и вот вам, пожалуйста...

Дуэли — это выдумка Фельдфебеля. Личный состав, видите ли, должен сам поддерживать дисциплину, а заодно и тренироваться в стрельбе. Само собой, архаические дуэльные пистолеты здесь не достать, посему стреляемся на винтовках системы капитана Мосина. Удивительно, что не догадались использовать для этой благородной цели пулеметы и дуэлировать батальон на батальон. Тогда это вполне могло бы заменить маневры.

Я был среди тех, кто с самого начала протестовал против этой несусветной глупости, но Фельдфебель на наши протесты не реагировал. Мне даже намекнули, что мое недворянское происхождение мешает мне вникнуть в сущность благородной рыцарской традиции. Что верно, то верно, благородными предками похвастать не могу, происхождение имею офицерско-купеческое. Поручик Успенский, не при нем будь сказано, вообще порода жеребячья, да и не припомню я среди своих сорокинцев ни одного столбового дворянина. Но дело даже не в сорокинцах.

По-моему, мы сами клюнули на большевистскую пропаганду, уверяющую российского обывателя в том, что мы, белые, суть дворяне и капиталисты, и, стало быть, интересы дворян и капиталистов защищаем. Лестно, конечно, чувствовать себя дворянами, но, помилуйте, много ли среди нас голубой крови? Бог снами, со штаб-офицерами. Но даже ежели взять наших вождей, — генерал Алексеев — из крестьян, Лавр Георгиевич — из простых казаков, генерал Андгуладзе — из крестьян Тифлисской губернии. По-моему, из тех, кто был у Чернецова и шел в Ледяной поход, настоящих дворян были единицы, да и тех, признаться, не припомню. О капиталистах, то есть "буржуях", и говорить не приходится: не было с нами ни Путилова, ни Рябушинского, ни нашего харьковского Жевержиева. В общем, нравится это кому-нибудь или нет, но тогда, в декабре 17-го, против большевиков поднялась самая обыкновенная российская интеллигенция, военная и светская, надевшая шинели. Она и дралась все эти годы против симбирского дворянина господина Ульянова-Бланка.

Да, вспомнил, в белом движении участвовала семья князей Голицыных, но все три брата были расстреляны махновцами еще в 18-м и до нашей армии они даже не добрались.

Так что рыцарские традиции в Голом Поле — это ерунда, и ерунда вредная. Когда мы все имеем за плечами военную и личную катастрофу, когда каждую неделю кто-то пускает себе пулю в лоб, дуэли становятся узаконенным способом самоубийства. Или убийства.

Перечитал вчерашние записи и понял, что избрал немного неверный тон. Тогда, после Перекопского боя, легко было крыть краснопузых и свистеть им вслед. Но теперь свист идет по другому адресу, и приходится быть поскромнее. Я имею в виду не только белое дело вообще, но и зимние бои 20-го в частности.

По чести говоря, мы не должны обвинять XIII армию красных и лично господина-товарища Геккера в стратегической и оперативной безграмотности. Прежде всего, и я в этом абсолютно уверен, их толкали в спину. Господин Бронштейн спешил занять Крым, и в этом он был абсолютно прав. Красные к январю прошли от Тулы и Орла до Таврии, войска, само собой, устали, в тылу у них крутился Упырь, и после этого ждать от смертельно измотанных частей какого-либо чуда не приходилось. К тому же, они имели все основания надеяться, что три тысячи недобитых офицеров и нижних чинов на Перекопе и Чонгаре — это лишь заслон, необходимый для прикрытия эвакуации Крыма. Интересно, а какие основания были у них думать иначе? Генерал Шиллинг сдал Одессу, имея вдесятеро больше сил да еще союзный флот впридачу, о Добрармии на Кавказе я уже и не говорю. Вот они и сунулись. Да, железная воля и гений Якова Александровича сделали невозможное, но долго так продолжаться, ясное дело, не могло. Красные, подчеркну еще раз, воевать научились, что нам и пришлось почувствовать в самом скором времени.

Я написал о том, что красные научились воевать, и поневоле задумался. Пишу это уже не в первый раз, но следует, очевидно, объясниться подробнее. С самого начала мы воевали лучше с точки зрения тактической и оперативной. Попросту говоря, рядовой, унтер-офицерский и офицерский состав до командира полка у нас был подготовлен лучше. Чему тут удивляться, ежели в Ледяном походе обер-офицеры шли рядовыми. С точки зрения большой стратегии обе стороны, признаться, воевали скверно. К 20-му году красные догнали нас в тактическом и оперативном отношении, а в стратегии и мы и они явно топтались на месте. Рискну забраться в самые ученые дебри, но, по-моему, беда была в том, что наши генералы, как и их так называемые "спецы", то есть те же генералы, воевавшие за большевистский паек, не могли забыть опыт Германской войны с ее фронтом, тылом, базами снабжения и Земгором. Смута требовала совсем другого, и первыми это поняли не мы и не они, а такие стеньки разины, как Упырь. У него было все наоборот: ни фронта, ни тыла, база снабжения — впереди, ну а остальное — по Суворову. Так вот, Яков Александрович, хотя и разделал махновцев, как Бог черепаху, сам многому у них научился. И не только он, но и его офицеры, к числу которых рискну отнести и нас, сорокинцев, воевали теперь по-махновски. И зимой 20-го это нам очень помогало. Но и красные умели учиться, в том числе у того же Упыря.

Особенно это почувствовалось 12 февраля, когда нас подняли по тревоге. Мы долго стояли на большаке, но команды все не было, только где-то левее что-то грохотало и взрывалось. Наконец, штабс-капитан Дьяков дозвонился в штаб и скомандовал отбой. Мы были уже не нужны. Красные под покровом ночи проскользнули с Чонгара и ворвались в Тюп-Джанкой. Проделали они это вполне грамотно, разметав наши заслоны и обойдя укрепленные позиции. Правда, особых потерь мы не понесли, в Тюп-Джанкое ничего серьезного у нас не стояло, но этот короткий и удачный рейд показал, что красные не потеряли присутствия духа. Части генерала Андгуладзе попытались перехватить их у самого Чонгара, но без особого успеха.

На следующее утро повторилась та же история. Однако, на сей раз для нас все же нашлось дело. Красные ударили прямо вдоль железной дороги, смели прикрытие и атаковали Таганаш. Это было наглостью, за которую следует наказывать. На станции шел бой, а мы попытались захлопнуть капкан с севера. Капкан, откровенно говоря, вышел неудачный, красные вырвались, но с ободранными боками. Преследовать их мы не стали, поскольку справедливо ожидали за Чонгаром засаду.

После этих двух прямо скажем неудачных боев, генерал Андгуладзе созвал офицеров к себе в Мурза-Каяш. Мы ожидали выволочки, но вышло еще хуже. Генерал Андгуладзе надувал щеки, шевелил усами, но ругать нас не стал, поведав вместо этого немало грустного. Если верить моим записям, то речь шла прежде всего о двух вещах: о дисциплине в частях и о положении в тылу.

И то и другое не радовало. Месячное стояние на позициях, пусть даже в тепле, а не в ледяных окопах, сделало свое дело. Особенно скверно вели себя тыловики, посланные на позиции. Чеченцы генерала Ревишина грабили все подряд, хотя, казалось бы, в этих степях грабить-то нечего. Они же и проспали налет красных на Тюп-Джанкой, потеряв ни за что ни про что два новых орудия. Командующий приказал их часть расформировать, но генерал Ревишин пожаловался лично Антону Ивановичу Деникину, и началась обычная в нашей армии склока.

В тылу было не лучше. Большевизия в городах действовала нагло, особенно портовые пролетарии в Севастополе и Феодосии. Наши собственные тылы вели себя так, словно все интенданты поголовно состояли в РКП(б). Дошло до того, что эти господа предпочитали сдавать целые склады имущества красным, как это случилось в Мелитополе и Александровске, но не выдавать частям теплую одежду и обувь. Для нас, первого эшалона, Яков Александрович теплую одежду просто экспроприировал, получив, естественно, очередной выговор от Антона Ивановича Деникина.

Все это было цветочками, а про ягодку генерал Андгуладзе поведал нам под конец. Ягодкой оказался капитан Орлов. Так мы впервые услыхали о Николя Орлове, этом "анфан террибль" белого Крыма.

Не имеет особого смысла подробно писать об Орлове и орловщине, — тема уже петая-перпетая, и мои личные впечатления много не добавят. Тем более, что покуда Николя бузил и требовал создания чего-то вроде белых Советов, мы воевали и относиться к этому могли лишь вполне однозначно. В тот самый день, когда мы отбивали краснопузых от Таганаша, Орлов вместе с императорским бастардом князем Романовским захватил Симферополь. Из-за этого, собственно, генерал Андгуладзе нас и собрал: мы должны были готовы сняться с позиций и идти ловить Орлова.

Ничего тут дивного, в общем, не было. За годы Смуты мы навидались всякого. Подобные Орловы встречались часто, причем по обе линии фронта. Ну хотя бы красный есаул Сорокин, однофамилец нашего командира, который в 18-м под Новороссийском вел себя еще более круто. Да и наш Андрюшка Шкура того же чекана. Удивительно другое — Орлов в Крыму был популярен. Ну ладно, юнкера и желторотые прапорщики, млевшие от призыва свергнуть генералов и взять власть в свои руки. Но отец Викентий, умнейший вроде человек! Тут уж только руками разведешь. Разве что наши господа генералы успели настолько скомпроментировать себя, что на их фоне Орлов оказался каким-то Робин Гудом.

Так или иначе, а положение было скверное. Орлов арестовал в Симферополе коменданта, губернатора и нескольких оказавшихся там генералов. Яков Александрович по телеграфу цыкнул на сквернавца, но тот не унимался, а наоборот, рассылал по всему Крыму депеши, где божился, что действует только по приказу командующего. В общем, будь Орлов даже агентом чеки, он не мог бы действовать успешнее.

А вся беда была в ненадежности тыловых частей, по причине чего приходилось думать даже о временном оголении фронта. И это в те самые дни, когда господин-товарищ Геккер вел разведку боем и готовил что-то крупное.

После этого совещания мы впервые заговорили вслух о том, что дело швах. Как говорили на Германской, "вата". И все, ныне происходящее, — только агония.

На следующий день стало известно, что Яков Александрович лично приехал в Симферополь, заставил освободить арестованных и принял капитуляцию у большей части орловцев. Но сам Николя ушел в горы о объявил себя командующим войсками Крыма. Разбираться с ним было некогда — на фронте вновь стало худо.

15 февраля штабс-капитан Дьяков вернулся из штаба весь белый, несмотря на мороз, и сообщил, что в дивизии начался тиф. У меня при этой вести опустились руки, поскольку я помнил, что такое тиф, еще в 18-м году, а в нашем отряде не было не только фельдшера, но даже медицинской сестры. Откровенно говоря, первая мысль была не из удачных: выйти на Сиваш и атаковать большевиков в полный рост. По крайней мере, это лучше, чем многодневная агония во вшах и грязи. Но я был не один, и уже через полтора часа мы вместе варили нечто черное и вонючее, чтобы гнать заразу. Поручик Успенский уверял нас, что от этого состав вымрут не только тифозные вши, но и все большевики в окружности двадцати верст.

Забегая вперед, отмечу, что нас Бог миловал. То ли черное варево подействовало, то ли внутренняя дезинфекция спиритусом вини, но наш хутор зараза обошла стороной. Но дивизии тиф стоил больше, чем все январские бои, а некоторым частям, особенно на Перекопе, пришлось еще хуже. Однако, тогда мы не знали самого для нас страшного: 28 февраля в симферопольском госпитале от тифа умер подполковник Николай Сергеевич Сорокин, наш командир, который вел нас от Ростова, которого щадили пули и которому не исполнилось еще тридцати пяти. Мы узнали об этом только в апреле. Николай Сергеевич уже поправлялся, когда в госпиталь занесли тиф. Ему хватило двух дней, — ослабленный организм не мог сопротивляться.

Между прочим, если бы не Николай Сергеевич, Я, может быть, и до сей поры мирно жил бы в России, то есть теперь бы в Совдепии, ходил бы на большевистскую службу и получал бы свою воблу. Тогда, в декабре 17-го, мы все съехались в Ростов, ожидая всеобщего восстания против большевиков, а все кончилось крахом, атаман Каледин застрелился, и началась паника. Не знаю, как я повел бы себя, — война успела мне осточертеть, а гибель Чернецова, казалось, поставила точку в борьбе с красными. Но когда подполковник Сорокин сказал мне, что уходит с Лавром Георгиевичем, мои сомнения кончились. Я послушал своего бывшего батальонного, как слушал его под Ковелем и Стоходом. Теперь уж ничего не переиграешь, и, может быть, даже хорошо, что наш командир, подполковник Сорокин, кавалер орденов Св. Анны, Владимира и Георгия не дожил ни до Каховки, ни до Галлиполи. Бог избавил его от того, что пришлось увидеть нам. И еще придется увидеть.

Господа преферансисты просят внести важное, по их мнению, дополнение. Капитан Орлов, как им достоверно известно, расстрелян красными в декабре 20-го. Приятно слышать, конечно. Жаль, что чека не поставила рядышком к той же стеночке Андрюшку Шкуру, Витьку Покровского и иных прочих. Большая бы получилась стеночка. Длинная.

15 апреля

Ну вот, не поминай чеку к ночи. Правда, красная чека до нас еще не добралась, а вот наша собственная уже тут как тут. В общем, опять скандал.

Сегодня утром пошел читать господам юнкерам лекцию о Балканской войне. Смурная, признаться была эта война, но поучительная. Прихожу и застаю невиданный переполох. Юнкеров выстроили на плацу, начальник училища стоит весь зеленый, а рядом прохаживается Фельдфебель собственной персоной и рычит. Натурально этак прорыкивает. Мне даже жутко стало.

Вслушался я и все понял. Оказывается, утром в палатках наших константиновцев устроили обыск — хороши нравы, однако, — и обнаружили кое-что из запрещенного. Добро б еще господина Маркса или Ульянова-Бланка. Увы, тут похуже: нашли брошюру Якова Александровича. Ее, понятно, все наше Голое Поле читает. Но нельзя. Лично Фельдфебель запретил. Отсюда и форс-мажор.

Дело на том не кончилось. Пока я любовался этой сценой, кто-то аккуратно взял меня под локоток. Обернувшись, я узрел генерала Ноги. Пару минут мы простояли в трогательной близости, причем мой локоть он выпускать не собирался. Наконец, он предложил все-таки пройти в штаб.

Разговор наш был весьма скучен и неоригинален. Генерал посетовал, что отдельные преподаватели неверно освещают ряд эпизодов нашей великой войны. Я охотно согласился и напомнил, что Германскую и Смуту юнкерам читает полковник Юрьев, с него и спрос. На это последовали вздох и замечание мимоходом, что курс читает Юрьев, но слушатели задают вопросы не только ему, но и другим преподавателям. Задают вопросы и получают ответы. С этим я также согласился.

Генерал вздохнул еще раз и вновь посетовал, что нервы офицеров за эту зиму совсем разболтались, и возможно всякое. Ну, скажем, случайный выстрел в сослуживца, который ведет себя вызывающе по отношению к истинным героям Белого дела. И вносит смятение в наши стройные ряды.

Мне очень захотелось спросить, кого это он, сволочь этакая, пугать вздумал? Я и спросил. На "сволочь" он никак не отреагировал, даже не покраснел, и пояснил, что покуда никого не пугает, а лишь предупреждает. На это мне осталось напомнить, что он имеет полное право послать мне вызов, и с тем откланяться.

Вызова никто мне не прислал, зато через пару часов к нам в палатку нагрянул генерал Туркул. Наши соседи-дроздовцы вытянулись свечками и побледнели: свою дивизию генерал держит крепко. Он на них и не поглядел, выслал прочь движением бровей и приступил ко мне.

Туркула я знаю еще с 18-го, мы с ним давно на "ты", а посему я усадил его на койку, налил чаю и поинтересовался, что, собственно, случилось. Туркул, в общем, славный офицер, в мадридские интриги никогда не играет, а посему разговаривать с ним всегда легко. И на этот раз Туркул не стал ходить вокруг да около, а сразу брякнул, что сегодня была большая буча, двух юнкеров хотят разжаловать, а меня вот отстранить от преподавания. Я на это лишь покачал плечами. Далее Туркул перешел на громкий шепот и сообщил, что кто-то настраивает его офицеров против сорокинцев, и дело пахнет чуть ли не дуэлью. Но он, генерал Туркул, категорически запретил своим "дроздам" вызывать кого-либо из сорокинцев на дуэль без его разрешения, тем более, сорокинцев в Дроздовской дивизии всегда уважали. И он лично помнит Николая Сергеевича Сорокина, о котором Михаил Гордеевич Дроздовский всегда был самого высокого мнения.

Я поблагодарил его, и счел было разговор исчерпанным, но далее последовало самое интересное. Туркул, оказывается, уже прослышал о моих скромных литературных опытах. И он их всячески приветствует. Вместе с тем он, командир дроздовцев, опасается, что в моей истории роль дроздовской дивизии не будет оценена должным образом. он понимает, как велико было значение 3-го корпуса в защите Крыма, но я должен признать, что только прибытие из Новороссийска частей Добрармии, в том числе Дроздовской дивизии, позволило весной 20-го спасти Крым.

Я успокоил его, сказав, что пишу не историю войны и даже не историю отряда подполковника Сорокина, а всего лишь привожу в порядок свои дневники. Когда же речь пойдет о дроздовцах, я специально приглашу его поделиться воспоминаниями. Туркул охотно согласился и прошептал, что и сам собирается написать историю своей дивизии. И назовет ее "Дроздовцы в огне". Я сказал, что это звучит гениально, после чего Туркул расцвел и, похоже, готов был меня обнять. К счастью, однако, обошлось без этого.

Генерал Туркул высказал то, в чем уверена почти вся Добрармия, особенно ее офицерство. Они готовы признать — сквозь зубы — роль Якова Александровича в зимней кампании, но утверждают, что красные все равно прорвались бы в Крым, ежели бы не части, прибывшие из Новороссийска. Не буду пока делать глобальных выводов, но к концу февраля обстановка выглядела следующим образом.

Красные явно готовились к новому удару. Господин-товарищ Геккер и его бывшее благородие товарищ Павлов полностью подтянули свои войска к перешейкам. В воздухе загудело — красные аэропланы — впервые на моей памяти — появились в крымском небе. Прошел слух, что красные назначили наступление на конец февраля, в годовщину февральского переворота.

Нам, между тем, приходилось нелегко. Тиф косил наши части, в тылу пиратствовал Орлов, успевший захватить и разграбить Ялту, а Добрармия все еще топталась на Кавказе, не дав нам к этому времени ни одного человека. К слову, это нечто вроде ответа генералу Туркулу. Антон Иванович Деникин задерживал войска в Новороссийске, надеясь, вероятно, на то, что красным надоест его преследовать, и они повернут обратно. Как известно, вышло по-иному.

Всю вторую половину февраля мы просидели на нашем хуторе. Мои записи, относящиеся к этому времени, очень коротки и однообразны. Честно говоря, особой охоты писать не было. Вокруг свирепствовал тиф, мы окуривали наши хаты трижды в день и пропахли этой черной дрянью настолько, что вполне могли сойти за студентов-химиков. Вдобавок, красные наглели с каждым днем и начинали постреливать через Сиваш из дальнобойных. Потерь у нас не было, но на нервы действовало чрезвычайно.

Нижние чины держались угрюмо. Мы знали друг друга давно, несколько месяцев, а на войне это очень много, — посему разговаривали при случае вполне откровенно. В основном, это были мобилизованные из Таврии и Донбасса, и теперь они вполне резонно спрашивали о перспективах. Но я мог ответить лишь то, что единственный наш шанс уцелеть — это отстоять Крым или, по крайней мере, организованно эвакуироваться. Перебегать к краснопузым смысла не было — зимние бои озлили комиссаров до последней степени, и едва ли они будут разбираться в каждом конкретном случае. Их пропаганда давно уже объявила Якова Александровича исчадием ада, и всем нам рассчитывать на их милость бесполезно. Особенно бывшим пленным, — не забывал каждый раз добавить я, поскольку среди нижних чинов были и такие. Тут со мной не спорили: что такое чека, знали все.

Офицерам тоже было невесело. В глубине души мы понимали, что ежели нижним чинам может все-таки выйти послабление, то с нами, сорокинцами, у красных разговор и вправду будет коротким. А ведь наши семьи оставались там, в Совдепии. Даже штабс-капитан Дьяков, который успел-таки вывезти супругу и детей, волновался за родителей, оставшихся в Курске. А что было делать остальным? Поручик Успенский держался, однако, молодцом, а вот поручик Голуб захандрил всерьез. Он всегда был молчуном, только петь раньше любил, особенно в компании. Теперь было не до песен, поручик замкнулся, почти не выходил из хаты и перестал реагировать даже на приказы штабс-капитана Дьякова, доводя того до белого каления. Меня он еще слушался, но было ясно, что дело худо. Я даже не пытался расшевелить его: такая хандра либо проходит после первого боя, либо... Либо эта та самая, последняя хандра, которую видел уже у многих.

А между тем приближался конец февраля, мы ждали 28-е число, будучи уверенными, что господин-товарищ Геккер отметит свой хамский юбилей броском через Сиваш. Обычно такие предчувствия сбываются, но тут вышло по-другому. Возможно, комиссары и вправду готовили нечто подобное, но перед самым 28-м задул ветер, над Сивашем встал туман, а на следующее утро стало ясно, что на дворе весна. Ранняя крымская оттепель за одни сутки превратила ледяной панцирь Сиваша в мокрую кашу, и мы оказались в грязевой осаде: на наш хутор из Мурза-Каяш было не добраться даже на волах.

Мы сняли полушубки и вновь надели наши старые шинели. Бог весть отчего, но эта оттепель нас взбодрила. Наверное, потому, что весна — наше время. Весной мы всегда наступали. Вот для краснопузых самое время — осень. И зима. Правда, эта зима в Крыму кончилась для нас не самым страшным образом, но в целом они вновь выиграли. И если б не причуды крымского климата, то лед и мороз, помогавшие нам в январе, теперь пришли бы на помощь господам красноиндейцам. Но не вышло. Как говорил генерал Марков, значит, не фарт.

Красные притихли, и мы получили такую нужную нам передышку. С Кавказа помощи все не было, — это я специально для генерала Туркула, — но Яков Александрович провел сплошную мобилизацию, вымел метлой все тылы и бросил на передовую. Даже Стенька-Орлов — и тот оказался со своим отрядом на фронте, правда, забегу вперед, чтобы удрать при первых же выстрелах. А 2 марта штабс-капитан Дьяков укатил по чуток уже просохшей дороге в Мурза-Каяш и ближе к вечеру вернулся с целым воинством. Генерал Андгуладзе вспомнил-таки свое обещание и прислал нам аж двести человек подкрепления. Из усиленного взвода наш отряд превратился в батальон, хотя и не полного состава.

Пополнение долго топталось на хуторском майдане, сбивая грязь с сапог, а мы со штабс-капитаном Дьяковым держали совет. Собственно, дело было ясное: мы воссоздавали наши две роты, вопрос был лишь в том, кому командовать первой. Вторая рота, само собой, оставалась у меня. Я предложил назначить ротным поручика Успенского, но штабс-капитан Дьяков скривился, пробурчал, что мой поручик и взводом-то толком не имел времени покомандовать, и наконец заявил, что первой ротой будет командовать сам. Я лишь пожал плечами. Штабс-капитан Дьяков, похоже, все еще чувствовал себя ротным, а не командиром отряда.

Мы разделили нижних чинов поровну, и я приказал поручику Успенскому отконвоировать наше пополнение к старым овечьим сараям, где мы намеривались их разместить. Мороза уже не было, а спать можно и на сене. Сена, кстати, хватало.

Пока моя рота шлепала по грязи, а поручик Успенский бодро покрикивал "Ножку! Ножку! Ать-два!", я направился к штабс-капитану Дьякову. Дело в том, что с пополнением прибыли четверо офицеров, и было далеко не безразлично, кого из них направят ко мне.

Впрочем, все уже было решено. Двух крепких молодцов, одного поручика и одного подпоручика, он забрал себе, а мне оставил двух невысоких прапорщиков, первого — белокурого, а второго — чернявого и черноглазого, совершенно цыганского вида. Я козырнул и представился. Они тоже. Услыхав фамилии, я немного вздрогнул: белокурого звали Мишлис, а чернявого — Немно; однако молодые люди улыбнулись, и я сразу почувствовал к ним симпатию. Я отвел их в пустую хату и велел устраиваться.

Тем временем пора было заняться пополнением вплотную. В сараях кипела работа: под чутким оком поручика Успенского вновь прибывшие приводили свои жилища в божеский вид. Я отозвал поручика в сторону, и мы накоротке поговорили.

Нам повезло: из сотни сорок человек были юнкерами. Они отбились от своих училищ и сами попросились на фронт. Юнкера, да еще добровольцы, — это был действительно подарок. Было еще два десятка добровольцев, но в основном, желторотые гимназисты старших классов и учащиеся высших начальных училищ. Ну, этих можно было еще подтянуть, а вот на остальных не стоило даже смотреть: от них за три версты несло красным духом. Так оно и оказалось: это были доблестные красноармейцы не менее доблестной 46-й дивизии Рачьей и Собачьей Красной Армии. Конечно, правильнее всего было бы из этих господ образовать специальный взвод смертников для посылки на вражеские пулеметы, но не всегда правильные решения осуществимы. Пришлось всех разбросать по трем взводам равномерно. Первый взвод шел под начало поручика Голуба, второй и третий получали вновь прибывшие прапорщики, поручик Успенский оставался моим заместителем. Правда, опять забегу вперед, все следующие дни первым взводом занимался поручик Успенский, — поручик Голуб по-прежнему хандрил и трогать его было бессмысленно.

Выстроив у сарая юнкеров и гимназистов, я смотрел на этих симпатичных молодых людей и думал, как все-таки жестоко — бросать в бой тех, кому нет и двадцати. Да еще и в самые последние месяцы проигранной войны. Но я тут же одернул себя: мы с поручиком Успенским тоже не были стариками, когда пошли добровольцами на Германскую. И юнкера-сорокинцы, атаковавшие Екатеринодар в 18-м, были не старше. И те, кто защищал от красной свовочи Кремль в те страшные дни Смуты. Просто — настал час и для них.

Юнкера разглядывали меня с явным интересом. Я подумал, что неугомонный поручик Успенский уже расписал мои подлинные и мнимые заслуги. Герой Горлицы, Брусиловского прорыва, Стохода. Орден Св. Владимира с мечами и бантами. Чернецовец. Участник Ледяного похода. Герой Волновахи.

Я не помню точно, что говорил тогда этим молодым людям. Кажется, я начал с того, что теперь они — сорокинцы. И это будут знать и свои, и чужие. И если для своих это честь, то для врагов — это тоже честь. Сорокинцев, как и дроздовцев, красные в плен не берут. И те, кто сумеет получить офицерские погоны, могут этими погонами гордиться. Затем я сказал, кажется, о том, что бои начнутся скоро, и от этих боев зависит все. Ни одна армия не будет побеждена, если найдутся еще солдаты и офицеры, не чувствующие себя побежденными. Сорокинцы еще никем не были разбиты. Многих смогли убить. Но отряд по-прежнему жив, и теперь они — отряд подполковника Сорокина. И я рассказал им о Николае Сергеевиче.

Их вопросы касались, в основном, двух тем: можно ли им отращивать теперь бороды и просьба рассказать подробнее о себе. Я понял, что поручик Успенский успел-таки изобразить меня былинным богатырем, и мне стало немного совестно. Бороды я разрешил, а автобиографию обещал рассказать позже. В подходящее для этого время.

Отпустив юнкеров и гимназистов, я построил господ краснопузых и велел побеседовать с ними поручику Успенскому. Слушать я не стал — поручик Успенский говорить с подобной публикой умеет. Уже уходя, я смог разобрать, как он объясняет "красной сволочи", где и как мы ставим пулеметы, чтобы стрелять по тем, кто повернет в бою назад. Дальше должны были следовать рассуждения о чеке, но их я уже не расслышал.

Нет, конечно, лишних пулеметов для этих целей у нас не было, но подобная педагогика была не бесполезна. Особенно поначалу.

Итак, мы занялись пополнением. Юнкера, да и краснопузые уже чего-то умели, с гимназистами было похуже. Но не прошло и трех дней, как штабс-капитан Дьяков имел все основания доложить в штаб, что отряд Сорокина готов к бою. И вовремя.

На рассвете 8 марта нас разбудила канонада. Били где-то рядом. К счастью, красные батареи нацелились главным образом на Мурза-Каяш, и у нас было время наскоро одеться и собрать вещмешки. Я приказал брать вещи с собою, — чувствовалось, что на хутор мы уже не вернемся.

Мы шли, увязая в грязи, к Мурза-Каяш, а рядом гремело, за Сивашом взлетали красные ракеты, и становилось ясно, что это не очередной налет, а именно то самое. То самое, что господа-товарищи Геккер и Павлов готовили все эти недели. Мы не ошиблись: именно так для нас началось Уйшуньское сражение — пятидневный бой, решивший судьбу Крыма.

Поручик Успенский требует внести поправку. Господ красноармейцев он именовал не "красной сволочью", а несколько иначе. Все-таки оставлю первоначальный вариант, дабы не испепелилась бумага.

16 апреля

Круги вчерашнего скандала продолжают расходиться все шире по нашему болоту. Сегодня Фельдфебель отменил занятия и устроил всеобщее игрище, выгнав в поле всех, включая писарей и больных. Было велено отрабатывать штыковой бой. Мы с поручиком Успенским мирно курили, поглядывая на всю эту свистопляску, когда на меня налетел генерал Туркул и потребовал, чтобы я показал молодежи, что такое фехтование на штыках. Я завел привычную шарманку про три контузии. Тогда он зловеще рассмеялся и лично вызвал меня на бой. Генерал Туркул — мастер ходить в штыковую, посему вокруг нас тут же образовался кружок любопытных. Я заявил, что невелика честь заколоть инвалида, мы сменили боевые штыки на деревянные и, отогнав публику подальше, стали друг против друга. Туркул ниже меня ростом, зато гибок, быстр, да и здоровья побольше. Но горяч, а это не всегда к месту.

Я сразу же кольнул его два раза, в плечо и в бок, он рассвирепел, поднырнул под мой штык и попал мне прямо в сердце, одновременно сам получив укол в живот. В общем, вышло у нас, как у Пересвета с Челубеем. Публика взревела. Туркул потребовал реванша, и тут внезапно все стихло. Мы поневоле оглянулись и узрели его превосходительство Фельдфебеля, хмуро взирающего на нашу потеху. Фельдфебель что-то скомандовал, и десяток юнкеров, примкнув деревянные штыки, стали окружать нас с Туркулом. Сообразив в чем дело, мы с генералом стали спина к спине, рядом с нами бок о бок стали поручик Успенский и какой-то капитан-дроздовец, и наша четверка встретила юнкерскую атаку по всем правилам. Когда дерешься спина к спине, главное — не увлечься и не подставить противнику бок. Но мы все были ученые. Было время учиться.

Первую атаку мы отбили вчистую, Фельдфебель зарычал, и юнкеров сменили офицеры-алексеевцы. Эта публика была покруче, правда, мы их дважды отбили, но поручик Успенский сделал-таки лишний шаг и получил укол в бок, а капитан-дроздовец — два укола. Тут уж и сам Фельдфебель не выдержал, вырвал у кого-то винтовку и устремился прямо на меня. Ну, с Фельдфебелем шутки плохи — в бою он сущий носорог. Я ткнул его в плечо, но он довольно ловко отбросил мою винтовку, и через мгновенье его штык оказался у самого моего горла. Мне еще повезло, что реакция у Фельдфебеля отличная, и он вовремя задержал винтовку. Штык, конечно, учебный, деревянный, но ежели им хорошо ткнуть, да еще в горло... Туркула, кстати, тоже прикололи, правда, сразу трое.

Я не выдержал, отвел Фельдфебеля в сторону и потребовал показать мне его прием. Фельдфебель не стал ломаться и тут же показал. Да, неплохо. Это он умеет.

Кончилось это тем, что Фельдфебель всех нас выстроил и произнес целую речь, помянув Ледяной поход, наши штыковые и то, что пуля, как известно, дура, а штык — молодец. Я вспомнил Каховку, танковые атаки, бомбежку с аэропланов, но естественно, смолчал. Генерала Туркула и меня Фельдфебель выделил особо, назвав образцовыми офицерами и мастерами, а также пообещал отметить нас в приказе. Я похолодел: не хватало мне еще стать инструктором штыкового боя. Затем Фельдфебель величественно удалился, а мы с поручиком Успенским вновь мирно уселись на бугорке и закурили.

После игрища мы вернулись в лагерь и обнаружили, что в нашей палатке все перевернуто вверх дном. Искали от души, — матрацы — и те были вспороты. Я предоставил нашим сожителям-дроздовцам идти в штаб и скандалить, а сам отвел поручика Успенского в сторону и стал держать совет. Ясно, что наши соседи-"дрозды" ни при чем. Генерал Ноги — человек, видать, обидчивый и это, похоже, только цветочки. Правда, тут тоже не дураки живут, и свой дневник, а также рукопись я, отправляясь на учение, сунул в полевую сумку. Но в следующий раз они доберутся и до полевой сумки, и надо было что-то придумать. Правда, поручик Успенский предположил, что наши юные друзья-константиновцы, хотя и были спохмела, но успели заметить, какие именно книги мы купили тогда в Истанбуле. Ну, за эти книги я был спокоен: в палатке их, понятное дело, нет. Они мне, впрочем, и не понадобятся. В общем, прикинув то и это, я взял все уже мной написанное и отнес к генералу Туркулу. тот долго крыл генерала Ноги, а потом положил мою рукопись в дивизионный сейф. У сейфа круглые сутки стоит караул, так что тут можно быть спокойным. Поручик Успенский несколько волновался и за рукопись своего великого романа про господ офицеров, но я успокоил его. Роман, и его автор слишком популярны на нашем Голом Поле, чтобы генерал Ноги решился на похищение. Не сладить генералу с нашим Жюль Верном.

Итак, Уйшуньский бой. В эти дни мне было не до летописания, и в моем дневнике сохранилось буквально несколько строчек, — такое забыть невозможно.

Подходя к Мурза-Каяш, мы увидели зарево. Хутор горел. Мы ускорили шаг. И тут над головами заурчало, и в воздухе появились два "Ньюпора". Я было обрадовался, подумав, что это наши из Качинского авиаотряда, но аэропланы пошли на снижение, и прямо на нас посыпались бомбы. Я лишь успел гаркнуть "Ложись!", и мы попадали в грязь. Аэропланы уже заходили на новый вираж, но тут не растерялся поручик Голуб и ударил из пулемета. Мы немного пришли в себя и взялись за винтовки. Не знаю, удалось ли нам попасть хотя бы разок, но наша стрельба господам красным авиаторам явно не понравилась, и они повернули назад, напоследок сбросив бомбы на горящий хутор. Штабс-капитан Дьяков скомандовал, и мы, грязные, как черти, побежали мимо пылающих хат к броду.

У брода все смешалось. Красные были уже там, выдвинув вперед несколько тачанок, под прикрытием которых они теснили батальон 13-й дивизии. Наступали они грамотно, не спеша, где надо — пригибаясь, а где надо — в полный рост. Они уже выбили наших из первой линии окопов и, выстраиваясь в широкую цепь, начинали прижимать батальон прямо к горящему хутору. Мы подоспели вовремя. Разворачивать пулеметы было некогда, штабс-капитан Дьяков скомандовал: "В штыки!", и наш отряд рванулся вперед. Дело было привычное, но я боялся за пополнение: штыковой бой — достаточно крутое испытание для начинающих. Но юнкера держались молодцами, да и господа бывшие краснопузые, памятуя, очевидно, о мифическом пулемете за их затылками, не отставали. Я выделил для себя плюгавого господина в черной кожанке, — вероятно, комиссара, который размахивал наганом и что-то орал, похоже, цитировал господина Маркса.

Он заметил меня и успел навести мне в лоб наган, но большего я ему не позволил: штык вонзился между ребер, что-то хрустнуло, я вырвал штык и ткнул еще раз в живот. Господин в кожанке дернулся, его очки в железной оправе медленно сползли с носа, но меня он больше не интересовал. Какой-то красноиндеец пропорол мне рукав, но я отскочил и двинул его прикладом. Пока он пытался сообразить, больно ему или не очень, я ткнул его штыком под сердце, избавив от всех неприятных ощущений сразу. Тем временем наконец-то ударили наши пулеметы, и краснопузые попятились к броду. Мы бросились за ними, захватили одну из тачанок и заставили их улепетывать с несколько большей скоростью, чем бы им хотелось.

Вернувшись на берег, мы сели прямо на песок и закурили, не обращая внимания на появившегося откуда-то генерала Андгуладзе. Генерал кричал, чтобы мы заняли окопы, но в грязь лезть не хотелось, тем более вид у нас и так был, как у кухаркиных детей. Вдобавок, увлекшись, так сказать, гоном, я забежал слишком далеко в Сиваш и зачерпнул левым сапогом ледяного рассолу. Искать сменные портянки было некогда и я, выкрутив имевшиеся, направился, чертыхаясь на чем свет стоит, загонять свою роту в окопы.

Нас поместили на левом фланге, — вероятно, потому, что там было грязнее всего. Я послал двух нижних чинов за водой на окраину хутора, где должен быть колодец, категорически запретив умываться сивашским рассолом. Это удовольствие уставляю для господ большевиков, ежели, конечно, им делать больше нечего.

Пора было подводить первые итоги. Рота потеряла троих убитыми, четверо, в том числе двое юнкеров, были ранены и один бывший краснопузый исчез, — не иначе, перметнулся-таки к своим. Надеюсь, в этом случае чека оказалась на высоте. Пора было посмотреть, что творится во взводах.

У поручика Голуба был полный порядок, пулемет уже стоял в полной готовности, а нижние чины хлебали какое-то варево, которое, как оказалось, поручик Голуб обнаружил во всеми забытой полевой кухне, чудом уцелевшей в Мурза-Каяш. Узнав расположение кухни, я отправил туда гонцов, проверил сектор обстрела пулемета и убедился, что больше мне здесь делать нечего. Поручик Голуб, похоже, действительно проснулся. Поручик, которого я отпустил обедать, мирно хлебает варево из одного котелка с каким-то нижним чином, от которого за версту несет Рачье-Собачьей Красной Армией. Хлебают себе, беседуют и даже смеются. Нет, конечно, вольному воля, но чтоб поручик Голуб!. . Да еще чтоб смеялся!. . Он и улыбается-то раз в полгода. Ну, а про любовь к господам большевикам подробно и распространяться не следует. В общем, меня разобрало любопытство, и я подсел к ним третьим, тем более, моя ложка была, как всегда, за голенищем.

Выяснилось, что мир тесен. Во взвод к поручику попал его односельчанин, чуть ли не сосед. Вроде бы поручик успел даже год или два поучить детишек этого соседа уму-разуму в местном народном училище. А почему поручик улыбаться начал, вскоре также стало ясно. Оказывается, краснопузый рассказывал ему о свадьбе его собственной сестры. Сестра нашего поручика, как сообщил красный герой, вышла замуж не за кого-нибудь, а за сына председателя сельского совдепа. Вот уж неизвестно, радоваться или нет таким вестям. Впрочем, поручика Голуба можно понять: его семья жива и здорова, правда, сам он числится пропавшим без вести на Германской, но это, быть может, и хорошо.

Я сунул ложку за голенище и пробрался по ходу сообщения во второй взвод, где распоряжался прапорщик Немно. Тут тоже все было как следует: нижние чины приводили в порядок бойницы, углубляли ходы сообщения и вообще, носились, как пчелки. Прапорщик Немно был посредине, блестя своими цыганскими глазами и время от времени вдохновляя нерадивых точными ударами сапога, так сказать, под хлястик. Про цыганские глаза я написал без всякого преувеличения. Прапорщик Немно оказался самым настоящим цыганом, правда, цыганом, закончившим Петербургский технологический институт и успевшим получить на Германской Анну и Станислава. Он военный инженер, но ушел из армии после Бреста, жил в Крыму и попал под последнюю мобилизацию. Дело свое он знал, проверять тут было нечего, и я для порядка велел лишь подсыпать бруствер в пулеметном окопе. Заодно удалось угоститься моим любимым "Мемфисом", — у прапорщика оказался неплохой папиросный резерв.

В третьем взводе картина была совсем иная. Грустная была картина: взвод попросту спал. А ведь здесь почти половина были юнкера, можно сказать, гвардия. Конечно, мальчишек могло сморить, но чтоб так завалиться спать, не оборудовав огневую позицию и даже не выслав охранения... Я пнул сапогом первого попавшего слугу Морфея и поинтересовался, где командир. Ну конечно, прапорщик Мишрис мирно спал, завернувшись в шинель. Молоденький такой мальчик. Лет девятнадцати, не больше. И прапорщика он получил только что, за успехи в учебе. Я вздохнул и пошел искать поручика Успенского. Поручик Успенский не терял времени даром и уже организовал двоих штабс-капитанов из 13-й дивизии на партию в преферанс. Пришлось поманить его пальцем и направить в третий взвод.

На переправе покуда все стихло, но слева грохот усиливался, в воздухе вновь проскрежетали "Ньюпоры", а за Сивашем то и дело продолжали взлетать сигнальные ракеты. Штабс-капитан Дьяков, только что вернувшийся от генерала Андгуладзе, успел прокричать мне, что бой идет по всему фронту, красные атакуют Перекоп, а связь все время рвется. Я догнал его и поинтересовался, что, собственно, предстоит делать нам. Он немного отдышался и пояснил, что пока вместе с 13-й дивизией будем держать брод у Мурза-Каяш, ну а там будет видно.

Красные дали нам передохнуть не больше часа. Поручик Успенский только успел доложить, что привел третий взвод в божеский вид, надрал уши прапорщику Мишрису и оборудовал пулеметное гнездо, как из-за Сиваша ударили тяжелые гаубицы, и колонна красных вновь поперла на нас. Я крикнул по цепи, чтоб без команды не стреляли и, послав поручика Успенского во второй взвод, сам поспешил в расположение третьего. Прапорщик Мишрис имел не просто смущенный, а совершенно несчастный вид. Он начал было бормотать нечто вроде извинений, но я прервал его и велел заниматься взводом, повторив приказ не стрелять без команды. Заодно поглядел на его уши: уши были обычного цвета, а значит, поручик Успенский надрал их все же не в прямом, а в фигуральном смысле. Я достал свой трофейный "цейсс", с которым не расставался с 16-го, и стал наблюдать.

Красные валили валом. Их артиллерия пыталась прикрыть колонну, устроив огневую завесу вдоль всего нашего берега, но получилось это у них не очень удачно. Правда, и пушки генерала Андгуладзе били неточно, — водяные фонтаны взлетали то слева, то справа, обдавая краснопузых соленой сивашской водой, но это грозило им в худшем случае простудой.

Между тем, среди наступающей колонны что-то темнело. Я всмотрелся и понял, что комиссары волокут с собой несколько пушек. Над головой вновь закружили "Ньюпоры", и тут я понял, что брод нам не удержать.

Впрочем, эту атаку мы все же отбили. Красных подпустили на пистолетный выстрел, они уже начали выволакивать свои орудия на берег, но тут разом ударили все пулемету, из-за горящей на околице хутора хаты выполз броневик, а наши артиллеристы выкатили орудия на прямую наводку и ударили осколочными. Затем мы выскочили из окопов, но красные штыкового боя не приняли и вновь побежали обратно. Мы даже успели захватить две пушки, правда, без замков и панорам.

Больше в этот день атак не было, а к вечеру спустился туман, и красные "Ньюпоры", к нашей радости, более не появились. За Сивашем по-прежнему взлетали сигнальные ракеты, артиллерия господина-товарища Геккера время от времени постреливала, но было ясно, что до утра можно отдохнуть.

Спать пришлось в окопах, набросав поверх грязи все, что удалось найти в догоревшем Мурза-Каяше. Мне не спалось, и я решил прогуляться в штаб и узнать новости.

Новости не утешали. Весь прошедший день красные атаковали по всем направлениям, но главный удар пришелся, как и ожидалось, по Перекопу. К вечеру им удалось-таки втянуться вглубь перешейка, хотя тающий лед и несусветная грязь помешали привезти артиллерию, что дало нам некоторые преимущества. Но главное было еще впереди.

К утру все изрядно промерзли, несмотря на костры. Хуже всего был даже не холод, а страшная сырость, подползавшая с Сиваша. Над морем стоял густой туман, и противоположный берег, где скапливались для атаки красные, исчез, словно и вправду сгинул. В такой обстановке даже вражескую атаку ждешь с нетерпением. Солнце еще только-только начинало просвечивать сквозь сизую дымку, как наши соседи слева, батальон 13-й дивизии, снялись с позиции и двинулись куда-то на юго-запад. А вскоре и мы получили приказ оставить окопы и спешным порядком идти к Воинке. У брода оставался лишь небольшой заслон.

До Воинки было далеко, грязь временами становилась непроходимой, и я уговорил штабс-капитана Дьякова завернуть хотя бы на полчаса на наш хутор, чтобы отдышаться. Тем более, первая рота вчера выбежала налегке, оставив свои вещи, которые теперь было самое время забрать.

Уже подходя к хутору, мы поняли, что зря сделали крюк: хутора не было. Все сгорело дотла, — и наши хаты, и сараи, где мы разместили новобранцев, и тот дом, где квартировал штабс-капитан Дьяков. Мы так и не поняли, что случилось: то ли артиллерия красных нащупала-таки нас, то ли "Ньюпоры" удачно отбомбились напоследок. Семью штабс-капитан Дьяков успел отослать в Карасубазар еще вчера, но все добро его роты пошло дымом, заодно с полевой кухней. Первым следствием этого стала быстрая убыль наших папирос, — теперь приходилось делиться с погорельцами.

Высказавшись вслух по адресу краснопузых и про себя по адресу командира, мы поплелись к Воинке, чувствуя себя почти что бездомными сиротами. Штабс-капитан Дьяков мрачно молчал и поглядывал на меня, словно я был тем самым господином-товарищем Геккером. Вероятно, он обиделся на меня за то, что я приказал своим забрать вещи, и теперь получилось нечто вроде подрыва авторитета. Я, между прочим, советовал ему сделать то же, но не любит штабс-капитан Дьяков советов. Прямо-таки обожает брать ответственность на себя. Ну, раз взял, пусть тащит.

Итак, мы шли к Воинке, где-то за нашими спинами что-то грохотало, и не надо было быть великим стратегом, чтобы понять случившееся. Ежели командующий оголяет оборону на Сиваше, то, значит, на Перекопе еще хуже.

К Воинке мы подошли около часу дня и обнаружили там скопление всякого рода отрядов и отрядиков и полное безначалие, что бывает почти всегда в таких ситуациях. Даже штабс-капитан Дьяков, пробегав не менее часа, не смог ничего толком узнать, и мы разместились на окраине на какой-то брошенной ферме. Внезапно в центре села что-то грохнуло, не иначе, ручная бомба, затем послышались револьверные выстрелы и громкие вопли. Все это напоминало налет махновцев, но поскольку Упыря в Крыму еще не было, положение становилось еще более непонятным.

Я поднял роту и приказал выкатить пулеметы стволами на улицу. Вдалеке все еще вопили. Послышался конский топот, — по улице мчался десяток верховых, впереди которых на забрызганном грязью караковом жеребце несся здоровенный малый в бурке. Вся эта кавалькада двигалась явно в нашем направлении, и я на всякий случай отбежал к пулемету. Поручик Успенский и поручик Голуб уже были на месте.

Возле плетня молодец в бурке картинно поднял коня на дыбы, но грязь сыграла с его мустангом плохую шутку. Конь дернулся, и где-то минуту мы все с интересом следили за тем, удержится ли джигит в седле или все-таки сковырнется. Но удалец справился, наконец, с конем, поднял руку и закричал нечто вроде "Здорово, сорокинцы!" Минуту он ждал, думая, вероятно, что в ответ последует дружное "Здравия желаем, ваше... ", но мы молчали, ожидая, что будет дальше. Всадник закашлялся, а затем изволил-таки представиться.

Так мы и познакомились с Николя Орловым. Беседа наша была недлинной. Орлов заявил, что он назначен командиром резерва главкома в Воинке и потребовал рапорта. Мы молчали, и я минуту-другую раздумывал, не срезать ли этого народного героя очередью в упор. Очевидно, так думал не я один, поскольку Орлов что-то почуял, сник, а затем неуверенным тоном заявил, что на неподчинение он разоружит наш отряд и отдаст под суд. Я начал соображать, не стоит ли вступить с ним в переговоры, но тут поручик Голуб свистнул, вслед ему засвистел поручик Успенский, а затем другие, и получилось очень даже неплохо, будто бы здесь не Сорокинский отряд, а Соловей-Разбойник, Одихмантьев сын. Сообразив, что за этим последует продолжение, Орлов резво развернул мустанга и помчал назад в сопровождении своих абреков. Мы ждали. Через некоторое время в центре села вновь послышались крики, конский топот, а затем все стихло. Картина прояснилась к вечеру. Оказывается, Орлов, прибыв в Воинку, послал телеграмму Якову Александровичу с требованием подчинения себе резервной группировки, а получив отказ и будучи освистан, бросил фронт и помчался на юг. Кое-где, как выяснилось, ему пульнули вслед, что мы, собственно говоря и услышали.

А новости шли одна хуже другой. Красные втянулись вглубь перешейка и штурмовали Уйшунь. Оставленный нами брод у Мурза-Каяш был захвачен сразу — господин-товарищ Геккер бросил конницу, с налету смел наше прикрытие и уложил всех, кто не успел скрыться, в мерзлую крымскую землю. А банда Орлова, совсем озверев, шла прямиком на Симферополь.

Ну вот, приходится закругляться. Нас всех приглашают в штаб по поводу форс-мажора с нашими вещами.

17 апреля

Вчерашнее разбирательство проходило, так сказать, на высшем уровне. Присутствовали генерал Туркул, генерал Ноги, несколько штабных полковников и сам Фельдфебель. Мы с поручиком Успенским молчали и честно изображали невинных жертв. Зато "дрозды" шумели вовсю, это они умеют. Были помянуты и покойный Дроздовский, и покойный Туцевич, и Ледяной поход, и Харьковская операция 19-го. Заодно немало было сказано о тыловой сволочи, напившейся нашей крови и теперь допивающей, так сказать, остатки. Фельдфебель попытался было рыкнуть на "дроздов", но умница Туркул встал и заявил, что ежели его офицеров и боевых товарищей — кивок в нашу с поручиком Успенским сторону — будут обворовывать или, хуже того, обыскивать, он попросту поднимет всех на штыки. Кого это "всех", он уточнять не стал, но Фельдфебель как бы случайно взглянул на генерала Ноги, а тот отвел глаза.

Впрочем, кончилось это самым прозаическим образом. Генерал Ного изобразил воплощенную добродетель и поклялся, что никто никого не думал обыскивать, затем Фельдфебель вызвал дежурившего в этот день по лагерю капитана-алексеевца и вкатал ему трое суток ареста. Мне было жаль капитана, хотя, признаться, в его власти было не пустить господ белочекистов обыскивать наши вещи.

После всего этого генерал Туркул отозвал нас с поручиком Успенским в сторону и потребовал признания во всех смертных грехах. Или хотя бы в одном: что, собственно говоря "им" от нас надо было. Вопрос застал нас, честно говоря, врасплох. Поручик Успенский предположил, что целью обыска была его единственная колода карт, которой еще можно играть, поскольку все остальные колоды в лагере крапленые. Я углубил эту мысль, выдвинув гипотезу, что истинный замысел генерала Ноги был еще ужаснее: подменить эту колоду, подсунуть крапленую и обвинить нас в шулерстве. Туркул тут же пообещал нас застрелить, а потом перешел на шепот и сообщил, что генерал Ноги уверял Фельдфебеля, что мы с поручиком Успенским поддерживаем регулярные контакты с Яковом Александровичем, а через него получаем задания аккурат от чеки. Услышав сие, поручик Успенский выдал такую тираду, что у генерала Туркула слетела на землю фуражка, а мне пришлось приложить немало усилий, чтобы смолчать и не высказаться. В конце концов Туркул пообещал направить к нам в палатку свою Пальму, знаменитого на весь лагерь тигрового бульдога, для несения караульной службы. Придя к такому мудрому решению, мы отослали поручика Успенского писать очередную главу романа об отважных господах офицерах, после чего поговорили всерьез.

В главном с ним мы сошлись: все это — мерзкая возня, неизбежная после поражения, а судилище, устроенное над Яковом Александровичем, — позор и сведение счетов. Причем, Туркул добавил, что главная вина Якова Александровича — расстрел подлеца Протопопова — на самом деле чуть ли не главная его заслуга, поскольку эти интендантские шкуры хуже большевиков, а Протопопов вдобавок помогал Орлову.

Сошлись мы с ним и в другом, — в том, что Барон не выдержал характер и совершил глупость, отрешив Якова Александровича от фронтового командования. Отрицать заслуги Барона глупо и бессмысленно, но то, что без Якова Александровича дела пошли совсем плохо, тоже несомненно. И что Фельдфебель злобствует и завидует. В конце концов, Барон, по слухам, собирается уходить, и кому-то придется заменить его. Ясное дело, заслуг у Якова Александровича побольше, чем у других, вот эти "другие" и накинулись.

Не сошлись мы с генералом только в одном: я не могу и мысли допустить, что Яков Александрович, пусть даже в нынешнем его положении, способен на переговоры с большевистской сволочью. Ну, обида обидой, но забыть то, что видели мы все, то, что видел он сам... Нет, не верю!

Туркул посетовал, что Барон не сделал в свое время Якова Александровича главнокомандующим, — тогда бы он произвел мены в генералы, а при генерале Пташникове в Голом Поле был бы порядок. Я в том же тоне ответил, что лучше было бы выгнать всех их, а главкомом сделать Туркула, присвоив ему звание Генералиссимуса Крыма и всея Таврии. После этого Туркул пообещал натравить на меня Пальму, и мы расстались, причем генерал взял у меня разрешение ознакомиться с моей рукописью. Ну что ж, ради Бога.

Итак, мы стояли в Воике и ждали. К вечеру туда прибыла Донская бригада Морозова — наши старые знакомые, батальон юнкеров, а также памятный нам по прежним боям Пинско-Волынский батальон. Прибыл и командир нашей группировки, подполковник Выграну, сразу же начавший приводить нашу толпу в человеческий вид. К тому же погода улучшилась, и в воздухе загудели наши аэропланы. Кто-то сказал, что в одном из аэропланов находится сам Яков Александрович, который с воздуха наблюдает сосредоточение резерва. Признаться, в это все поверили и забегали еще быстрей. Аэропланы кружились постоянно, но сесть не решались, вероятно, из-за страшной грязи.

Мы заночевали на ферме, голодные и злые. Правда, злость наша была направлена в нужную сторону, против красноиндейцев. Мне лично было жалко наш сгоревший хутор. В конце концов, господин-товарищ Геккер мог бы не спешить с наступлением хотя бы до своей хамско-пролетарской пасхи, дня международной солидарности всех бабуинов. Ну, раз "товарищам" не терпелось, то пусть не жалуются. Признаться, в ту ночь меня занимали мысли и другого рода: я все не мог решить, стоило ли мне срезать подлеца Орлова очередью в упор. Вообще-то говоря, он не был объявлен вне закона и даже оставался в списках армии, но, думаю, зря я тогда сдержался. Меня бы, конечно, судили, а может быть, и вывели бы в расход. Честно говоря, это меня и удержало: быть расстрелянным из-за Николя Орлова мне ну никак не хотелось.

Утром нас построили на майдане в центре Воинки, и подполковник Выграну ознакомил нас с обстановкой. Красные взяли Уйшунь и идут на Симферополь, их авангард уже достиг реки Чатарлы, а еще одна группировка наступает на Джанкой. Общая численность господ-большевичков достигает восьми тысяч штыков и сабель, что почти вдвое больше наших сил. Командующий издал приказ, совершенно в духе Александра Яковлевича: "Уйшунь взять и об исполнении донести". Собственно, иного выхода у нас не было. Будь наша группировка разбита, Крым можно было бы не эвакуировать, поскольку больше войск здесь не оставалось. Мы были последними.

Донская бригада Морозова ушла вперед, к Уйшуни, а мы поспешили следом. Солнце начинало припекать, мы расстегнули шинели, вдобавок кое-кто из юнкеров и бывших гимназистов натер за эти дни мозоли и теперь хромал. Конечно, наматывание портянок — из тех искусств, коими сразу не овладеешь. Мне было жаль молодых людей, но я гнал их вперед, гнал довольно-таки безжалостно, зная, что в бою мне понадобится каждый штык.

Мы спешили недаром. Расчет командующего состоял в том, чтобы, оставив ударную группировку красных в тылу, взять Уйшунь, закрыв таким образом крышку котла. Около десяти утра вдали послышались выстрелы — бригада Морозова завязала бой с красными. Мы перешли на быстрый шаг, многих уже шатало, а двух гимназистов пришлось-таки посадить на санитарную подводу из=за лопнувших водянок на ногах. Но дело было почти наполовину сделано, мы были рядом с целью.

На окраине Уйшуни что-то дымилось, -очевидно, Донская бригада была уже там. Я ждал приказа развернуться в цепь, тем более, наш отряд шел в авангарде, сразу же за Пинско-Волынским батальоном. Но команды все не было, и я понял, что мы будем атаковать колонной. Это было опасно, но я понимал логику подполковника Выграну: вокруг была такая грязь, что цепи могли попросту застрять в качестве неподвижной мишени.

Мы были уже близко, красные начали постреливать, и тут в воздухе зажужжало, и над нами пронеслись три аэроплана. Тут уж ошибки не было — это были наши. Аэропланы сделали круг над окраиной Уйшуни и украсили позиции красных гирляндой разрывов. Это было очень кстати, тем более кто-то крикнул: "Командующий!", и мы все поверили, что Яков Александрович действительно находится в одной из машин. Пинско-Волынский батальон с ходу ворвался на окраину, мы валили следом, штабс-капитан Дьяков скомандовал: "Правое плечо!", — и наш отряд, свернув влево, стал теснить красных к центру города.

Уличный бой — почти такая же мерзость, как и штыковая. Даже похуже: в штыковую видишь врага, а тут тебя могут пристрелить сбоку, сзади, в общем, отовсюду. К счастью, краснопузые не успели как следует подготовиться, и мы, сбросив их заслон на околице, стали наступать по двум параллельным улицам, слева — штабс-капитан Дьяков, справа — я. Мы шли быстрым шагом, почти бежали, пулеметы развернуть было невозможно, правда, поручик Успенский схватил единственный имеющийся у нас "гочкис" и лупил с двух рук. Приходилось выкуривать красных из каждого дома, причем поначалу они дрались крепко и сдаваться не желали. Тут уж было явно не до сантиментов, и мы при первой возможности стремились попросту швырнуть в окошко пару ручных бомб. Надеюсь, местные обыватели успели попрятаться по погребам, как это они обычно и делают. Впрочем, заранее можно было сказать, что невинных жертв будет немало.

На одном из перекрестков мы напоролись на пулеметную точку. Вначале я попытался прорваться сходу, но трое юнкеров из первого взвода были скошены сразу же, и пришлось залечь. Мы лежали в уличной грязи и ругались на чем свет стоит, пока поручик Голуб вместе со своим взводом обходил негодяя слева. Пулемет все бил, становилось даже скучновато, и тут я увидел, как прапорщик Мишрис ящерицей ползет прямиком к той мазанке, в которой расположился подлец. Я завопил: "Назад!", но прапорщик продолжал изображать персонажа Фенимора Купера. Я знал, что будет дальше: пространство было открытое, и краснопузый вот-вот должен был заметить юного смертника. Не спорю, намерения у прапорщика были самые благие, но пулеметные точки уничтожают все-таки несколько иначе. Впрочем, в юнкерском училище этому не учат.

Я снова заорал: "Прапорщик Мишрис! Назад!" Не знаю, услыхал ли он меня, но красный пулеметчик услышал точно, и послал в мою сторону очередь. Попасть-то он не попал, но случилось то, чего я опасался: следующая очередь взбила фонтанчики грязи вокруг юного героя. Оставаться без командира взвода мне не хотелось и я, гаркнув: "Успенский! Прикрой!", бросился вперед. Ежели бы поручик Успенский меня не услыхал, то это было бы последнее, в чем он передо мной провинился. Но мне повезло, поручик был на месте, и в ту же секунду очередь из "гочкиса" заставила подлеца заткнуться. Я прыгнул, толкнул прапорщика Мишриса под стену, аккурат в мертвую зону, и хотел сам перекатиться туда же, но тут что-то рвануло, мне в лицо плеснуло грязью, и я сделал то, что обычно делает нервная барышня при виде мыши, — потерял сознание.

Когда я стал снова что-то соображать, в ушах звенело, затылок ужасно ныл, и мне показалось, что я брежу. Кто-то звал меня: "Товарищ штабс-капитан!" и тряс за ворот. Я похолодел, вся дурь разом соскочила, но тот же голос на малороссийском наречии повторил: "Товарышу штабс-капитан! Да що з вамы?"

Я вытер грязь с лица и открыл глаза. Передо мною покачивалась знакомая физиономия. Определенно, я его видел раньше... Обнаружив, что это нижний чин в погонах, я уверился, что не в плену, и меня немного отпустило. А говоривший торопливо объяснял, что он Семенчук, что какой-то Мыкола велел отвести меня "до ликаря", а на улице стреляют, и надо поскорее куда-нибудь спрятаться. Действительно, вокруг что-то посвистывало, и я при помощи моего странного благодетеля приподнялся и перместился куда-то за ближайший плетень. Тут уж все стало на свои места, и я понял, что нахожусь рядом с тем самым домом, откуда бил пулемет, что пулемет молчит, а загадочный Семенчук — тот самый земляк поручика Голуба. "Мыколой" он называл самого поручика, а меня, вероятно, по красноиндейской привычке, возвел, прости Господи, в сан "товарища".

Обижаться я не стал, "до ликаря" идти отказался, и мы направились вперед, где все еще гремело. По дороге я узнал, что красные, когда я оказался у самого дома, швырнули ручную бомбу, меня оглушило, а прапорщик Мишрис цел и невредим. А буквально через минуту в хату с другой стороны ворвался поручик Голуб и разнес там все вдребезги. Пулеметчика взяли живым, но когда поручик увидел, что я валяюсь в грязи и не прихожу в себя, то приколол краснопузого на месте. Поручик Успенский повел между тем роту дальше, а бывший доблестный красный боец Семенчук остался меня сторожить.

Роту мы догнали быстро, но бой уже затихал. Красные откатывались из Уйшуни к Перекопу, бригада Морозова их преследовала, а нам подполковник Выграну приказал занимать оборону на южной околице в ожидании гостей. Стало известно, что господ большевичков турнули от реки Чатарлы, и теперь они валят назад к Уйшуни. И мы должны их встретить.

Я уже вполне пришел в себя, похвалил поручика Успенского, посоветовал прапорщику Мишрису в следующий раз не бросать взвод без командира и поблагодарил поручика Голуба за заботливую няньку в лице краснопузого Семенчука. Занятие военной словесностью я решил провести с Семенчуком лично, но уже после боя.

Меня нашел штабс-капитан Дьяков и, мрачно поглядев на мой кочегарский вид, поименовал меня "господином штабс-капитаном" и запретил впредь подобное гусарство. Я хотел огрызнуться, напомнив, что нельзя ставить командирами взводов молокососов, начитавшихся Буссенара, но дисциплинированно смолчал. В конце концов, моя рота — я и отвечаю. В том числе и за любителей Буссенара.

Мы заняли те самые окопы, откуда вышибли красных два часа назад, и стали осваиваться. Убегая, краснопузые умудрились бросить целых три пулемета, причем, все три исправные. Один из них был ручной, системы "гочкис", точно такой, какой был у поручика Успенского. Вообще-то говоря, "гочкис" машинка ненадежная и часто заедает, но мы были рады и этому.

В одном из окопов, очевидно, штабном, я нашел большую карту Крыма, на которой красные стрелы уже устремились к Симферополю. Карта была хороша, и я свернул ее, решив оставить, как трофей. Там же было полно всякой большевистской пропаганды, вплоть до сборников стишат. Я наугад открыл какую-то брошюрку Демьяна Бедного, перелистал пяток страниц и понял, что поэзия — вещь сугубо классовая. Мне, например, этого было не понять.

Пока я обогащался эстетически, где-то поблизости зашумели, и в блиндаж протиснулся поручик Успенский, сообщивший, что обнаружены живые большевички. Я удивился, отчего это они до сей поры живые, но поручик вздохнул и уточнил, что они раненые. Это был наш закон: раненых, ежели, конечно, они не брались за оружие, не трогать. Делали мы это не из уважения к Гаагской конференции, а из сурового расчета, — чтоб красные не трогали наших раненых. В общем, они их ,в основном, и не трогали, за исключением, само собой, офицеров. Впрочем, их "краскомы" и "политкомиссары" также не могли рассчитывать на нашу милость.

Раненых было трое, причем, двое были без сознания, а третий, с виду явный комиссар, пытался стрелять, когда поручик Успенский накрыл их убежище. Правда, выстрелить он не успел, — сестра милосердия, находившаяся рядом, вырвала из рук комиссаришки револьвер, чем, весьма вероятно, спасла непутевую голову студента-химика. Когда я добрался до всей этой компании, тяжелораненые, как им и положено, лежали молча, комиссар мешком валялся на земле под присмотром двух юнкеров, а сестра милосердия, довольно миловидное белокурое создание, сидела рядышком и что-то бормотала. Я прислушался и уловил нечто вроде "белые гады" и "убейте сразу".

Первым делом я поинтересовался , что, собственно, случилось, но юнкера лишь пожали плечами, а возникший вслед за мной поручик Успенский предположил, что девица готовится к мученической смерти. Я подумал, что поручик, вероятно, прав. Вообще-то мы сестер милосердия не обижали. Дроздовцы и марковцы, насколько мне известно, тоже. А вот господа из бригады Витьки Покровского — это дело другое. Про Андрюшку Шкуру и его башибузуков и говорить нечего. Впрочем, красные вели себя не лучше.

Вскоре новость облетела весь наш отряд, и сзади меня выросла целая толпа. Я цыкнул на любопытных, велел не пугать даму и, приказав разобраться с комиссаром, пошел докладывать. Штабс-капитан Дьяков рассудил как Соломон, дав указание взять пленную в качестве сестры милосердия в наш отряд, а раненых присоединить к нашим вплоть до выздоровления. Он начал было распоряжаться и по поводу комиссара, но тут поблизости треснула пара выстрелов, и штабс-капитан Дьяков сообразил, что с комиссаром уже все в порядке.

Мне некогда было заниматься этой историей дальше, и я пошел проверять пулеметные гнезда. С пулеметами вышла загвоздка. Собственно, пулеметы были в порядке, а вот пулеметчиков теперь явно не хватало. В январе, когда нас было еле-еле на взвод, я ставил к пулеметам офицеров, но теперь им нужно было заниматься взводами, тем более, что прапорщик Немно честно признался, что с пулеметом он дела не имел. Вот нивелир, — это дело другое... Прапорщик Мишрис радостно потянулся к "гочкису", но я посмотрел на него достаточно хмуро и велел почистить имевшийся во взводе "максим". В конце концов, я нашел троих юнкеров и одного бывшего красноармейца, которые вроде бы что-то в пулеметах понимали. Юнкеров я поставил к "максимам", красноиндейца решил покуда попридержать в резерве, а "гочкис" отдать поручику Голубу. Через некоторое время я обнаружил, что поручик вооружил пулеметом того самого Семенчука, который произвел меня в "товарищи". Я хотел было вмешаться, но потом решил оставить все как есть. В конце концов, поручику было виднее.

Тут где-то впереди что-то ухнуло, затем еще, еще, и подбежавший вестовой проорал, что господа красные идут. Я вытащил "цейсс" и убедился, что какое-то шевеление и вправду заметно, но время еще есть. Минут десять, не больше, но вполне хватит для самых неотложных дел. Ну хотя бы для того, чтобы найти поручика Успенского, которого я намеревался направить в третий взвод.

Поручик Успенский пропал, и я уже начал волноваться, когда, наконец, сообразил, где может быть мой заместитель. Он, действительно, оказался в нашем импровизированном лазарете. Поручик Успенский дымил папироской и угощал нашу новую сестру милосердия студенческими анекдотами, на что та очень мило смеялась. Увидев меня, поручик махнул мне рукой и стал объяснять своей новой знакомой, что зовут меня Владимир Андреевич, и что человек я невредный, и даже когда-то закончил церковно-приходскую школу. Я понял, что поручик Успенский в кураже, и ограничился тем, что представился. Девицу звали Ольга, родом она была из Киева. Дальнейшее знакомство можно было отложить на потом, я поманил поручика за собой и предложил прогуляться в третий взвод. Поручик Успенский вздохнул, забрал у меня последнюю папиросу и направился к прапорщику Мишрису. Я выглянул в бойницу и понял, что перекур кончился. Орда красных шла на Уйшунь.

Поручик Успенский, прочтя эти строки, просит внести поправку. Он рассказывал Ольге не анекдот, а всего лишь о том, как он сдавал органическую химию профессору Осипову. Поправку вношу, но, по-моему, это одно и то же.

21 апреля

Три дня не писал. Одолела какая-то странная хворь, когда ничего не болит, но кружится голова и сил хватает только на то, чтобы лежать пластом и смотреть, как над головой чуть колышется белый полог палатки. По-моему, ничего серьезного, нормальное следствие пяти лет войны и трех контузий. Поручик Успенский со мной полностью согласен, но вновь советует мне заняться лечебной гимнастикой и даже приволок какую-то брошюру на немецком языке. Не знаю, признаться, я не поклонник господина Лесгафта, да и сил на это покуда нет.

В лагере, конечно, вновь были какие-то учения, но меня, к счастью, оставили в покое. Зато вчера зашел генерал Туркул, долго советовал мне съездить в Истанбул и показаться нормальному врачу, а потом мы с ним имели беседу по поводу моих заметок. Генерал внимательно ознакомился с ними и не одобрил.

Прежде всего, он назвал меня язвой, очевидно, имея в виду строки, посвященные ему самому. Затем он с порога отверг возможность, чтобы дроздовцы, его "дрозды" могли опустошить мой вещевой мешок. Далее должна была последовать подробная лекция о героизме славной дивизии, но я довольно нетактично поинтересовался у генерала, чей это батальон в полном составе сдался краснопузым, ежели мне не изменяет память, аккурат 10 января прошлого года у Джанкоя. Это был ремиз, и генерал стал что-то говорить о неизбежном падении дисциплины в дни поражений и, наконец, согласился с возможностью форс-мажора с моим вещевым мешком, но при условии, что это был кто угодно, но не первый офицерский полк. На том мы и поладили. Вдогон генерал заметил, что я неточен: на нашем Голом Поле Дроздовской дивизии, собственно говоря, нет, но он командует сводным полком имени генерала Дроздовского. Я с ним согласился, но сослался на то, что здесь все по-прежнему говорят о Дроздовской дивизии, и прежде всего он сам. Впрочем, ежели надо, я готов внести необходимые коррективы.

Затем последовало нечто более серьезное. По мнению Туркула, записки, или мемуары, должны нести воспитательную нагрузку. Он мотивировал тем, что мы, последние свидетели, рано или поздно уйдем, а молодежи придется учить историю по большевистским книжонкам. А посему наш долг... Опускаю его аргументы, они очевидны. На это я возразил, что из меня плохой моралист. Генерал возмутился и заявил, что, поскольку я по профессии историк, то обязан... Я с готовностью признал, что я плохой историк, и пожелал генералу написать задуманную им книгу на должном, так сказать, уровне.

Наш малопродуктивный спор прервал поручик Успенский, зазвавший генерала на партию в преферанс. Туркул разделал поручика под орех и потребовал в качестве выигрыша весь гонорар от бессмертного романа о капитане Морозове и поручике Дроздове. Деваться поручику было некуда, и он принялся сочинять очередную главу. Ежели не ошибаюсь, господа офицеры сейчас на пути в Кремль, где они должны похитить иерусалимского барона Бронштейна.

Вернусь, однако, к моему дневнику. Последний день Уйшуньского боя описан там несколько подробнее. Насколько я помню, я сделал заметки как раз в те минуты, когда красные уже выходили на дальность пулеметного огня. Последнее, что я тогда записал, было обещание дать трое суток ареста поручику Успенскому за глумление над непосредственным начальником. Потом я сунул дневник в полевую сумку и взялся за "цейсс".

В общем, веселились мы рановато. Крышка котла была закручена, но в самом котле бурлило вовсю. Не менее шести тысяч красных, сообразивших наконец, что Яков Александрович опять их обставил, повернули назад и на максимально возможной скорости ушли к Уйшуни, надеясь вырваться из Крыма. Их было где-то вдвое больше, чем нас, и хотя артиллерию они уже успели бросить, их было действительно много, умирать им не хотелось, а выжить они могли, только вырвавшись из капкана.

Они шли не колонной, как мы поутру, и даже не цепью. Они валили валом — громадной толпой, увязая в грязи, падая и снова двигаясь прямо на наши пулеметы. Вообще-то говоря, подобная толпа — великолепная мишень, но в такой ситуации это был единственно возможный шанс. Передние падали, но сзади валили все новые и новые, и эта масса, достигнув наших окопов, неизбежно смела бы нас и вырвалась бы на волю. Прямо над ними кружились несколько наших аэропланов, но их огонь только подхлестывал эту ораву. Артиллерия дала залп, и в людской каше образовалось несколько промоин, которые через мгновенье вновь сомкнулись. Они уже были близко, и я мог рассмотреть лица. Это было зрелище не из самых приятных, и я убрал свой "цейсс".

Почти тут же ударили пулеметы первой роты, потом заговорили мои "максимы" и "гочкисы". Дистанция была минимальная, и промахнуться было практически невозможно. Первые ряды упали сразу, но тут же оказались под ногами бегущих сзади. Пулеметы били, били длинными очередями, — очевидно, у пулеметчиков начали сдавать нервы.

Я часто слышал, как поют идущие в атаку. Собственно, мы сами пели про белую акацию, пели дроздовцы про черный "форд", да и красные часто подбадривали себя "Интернационалом" господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь нашу же "Акацию" на свои хамские слова. Признаться, слушать, когда поет враг, не особенно приятно. Для этого, вообще-то говоря, и поют, сие было ведомо еще в древней Спарте. Но эта толпа не пела. Когда ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали... Трудно передать, как это звучало. Но звучало страшновато. Наверное, жажда жизни пробудила у них этот допотопный первобытный ор. Так, вероятно, орали, когда шли на мамонта. Я выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть поближе. Да, это было страшно. Такие лица не бывают у людей, вернее сказать, у людей не должно быть таких лиц... Толпа, топча мертвых и раненых, подкатывала все ближе, и становилось ясно, что нам ее не удержать. Собственно, по мне, пусть себе валили назад, но для этого им надо было убить нас. И тут нам с ними мириться было не на чем.

Эти минуты под Уйшунью я вспоминаю всегда, когда в моем присутствии господа умники начинают говорить о смысле Белого движения. Я тоже умею произносить словечки вроде "братоубийство", "русская кровь" и прочего подобного, но когда перед тобою орда, прущая, чтобы затоптать тебя и твоих товарищей, у тебя есть только один путь — взять в руки винтовку системы господина Мосина. Вот и все Белое движение в самом сжатом виде. Ну, а касаемо "русской крови", я всегда отвечаю, что эта орда под Уйшунью не была для меня ни русской, ни какой-либо иной, китайской, например. Это были бизоны, мамонты, бездушная материя, желающая одного — смерти. Моей, поручика Успенского, поручика Голуба, юного бой-скаута Мишриса и даже бывшего краснопузого товарища Семенчука. И тут уж — кто кого. Кому фарт выйдет, говоря словами все того же генерала Маркова.

Впрочем, тогда мне было не до подобных размышлений. Наша артиллерия замолчала — красные были слишком близко. Теперь бинокль был уже не нужен, мы могли при желании взглянуть друг другу в глаза. Оставалось всего несколько минут. Я повернулся влево, туда, где находился штабс-капитан Дьяков, но команды все не было, и я, в очередной раз плюнув нв субординацию, заорал во всю глотку: "Рота! В атаку! Штыки!" За первый взвод я не волновался — там был поручик Голуб. В третьем взводе был поручик Успенский, а я вновь, как под Токмаком, — в положении Спасителя на Голгофе. Выскочив из окопа, я поневоле оглянулся, и от сердца отлегло: рота уже стояла, направив штыки в сторону бизоньего стада. Слева вылезала из окопов первая рота, а дальше, насколько я успел заметить, Пинско-Волынский батальон. Интересно, что после боя штабс-капитан Дьяков и не думал упрекать меня за самовольные действия. Он был уверен, что я выполнял его приказ. Наверное, командир Пинско-Волынского батальона был уверен в том же. Удивительного в этом ничего нет, сработал все тот же инстинкт самосохранения. В окопах оставаться — смерть, бежать — тоже смерть, нагонять, — значит, вперед.

Итак, вперед... Мы шли медленным шагом, и я несколько раз командовал "Подравняйсь!", пока наша шеренга приняла должный вид. Наверное, со стороны она смотрелась эффектно — редкая ровная цепь со штыками наизготовку. А перед нами — ползущая бесформенная толпа. Да, эффектно, но, повторюсь, со стороны. Нам было жутковато, но пути назад не было, и мы медленно-медленно шли вперед. Я успел заметить, что шедший за два человека от меня прапорщик Немно вдруг закинул винтовку на плечо и начал творить руками какие-то странные пассы. В бою, конечно, бывает всякое, но такое, признаться, видел впервые. Духов он заклинает, что ли, подумал я, но затем мне стало не до этих загадок. Решающий час приближался.

Кое в чем нам повезло сразу. Прежде всего, нас выручила наша родная российская грязь. Впрочем, это была даже не грязь, а грязюка, почти что топь. Нам было, само собой, не сладко, каждый раз приходилось вытаскивать увязший сапог, но красные прошлепали по этой грязи не менее десятка верст, и теперь, перед самой Уйшунью, очевидно, начали выдыхаться. Любому из нас известен закон колонны: первые идут, последние бегут. И вот как раз эти последние в бизоньем стаде, которые толкали первых на наши штыки, теперь сбавили ход. Ну, а первые, которым, собственно, и полагалось лезть на штыки, тоже не особо спешили. Все это мы поняли потом, а покуда заметили одно, — движение орды замедлилось. Ну, а ежели в бою темп начинает замедляться, то скоро последует остановка. Так, в конце концов, и случилось. Толпа остановилась. Между ней и нашей медленно шагающей цепью осталось не более пятнадцати шагов.

Поразительно, но факт. Никто в эти минуты не стрелял, ни мы, ни они. Я хотел было после боя спросить поручика Успенского, что он делал со своим "гочкисом", но не стал. Не стал, потому что на его месте я бы поступил, судя по всему, так же.

Для полноты картины хорошо бы написать, что в эти минуты мы запели, песню подхватили соседи, и наша славная боевая песнь сокрушила дух большевиков... Нет, мы не пели. Мы шли молча, они так же молча стояли, и тут я понял, что сейчас они попятятся. Такие мгновения иногда можно угадать, и я угадал. И вот они отступили... на шаг... на два... Причем, мы по-прежнему смотрели друг другу в лицо, никто не показал спины, они именно пятились.

Еще раз перечитал я эти строки и подумал, что стоило бы любому их "краскому" скомандовать "Огонь!", и нашу цепь смел бы первый же винтовочный залп. Вот уж таинственная русская душа... Господа европейцы уверяют, что на войне очень нужны психологи. Ну, на нашей войне куда важнее психиатры. Пусть они все это объяснят, ежели смогут...

Возможно, еще минута-другая, и красные, очухавшись, смели бы нас, как пух, и ворвались бы в город, но тут слева и справа послышался свист, конский топот, кто-то завопил: "Держись, сорокинцы!", и грянуло "ура". Это мчалась Донская бригада Морозова. Почти одновременно справа, со стороны железнодорожной ветки, ударили пушки, и бронепоезд "Орел" двинулся во фланг красным.

Тут уж обошлось без команд. Кто-то заорал: "Сдавайтесь, сволочи", и мы рванули вперед, толпа метнулась кто куда, бросая оружие, спотыкаясь, падая в грязь и снова поднимаясь, чтобы упасть под саблями морозовцев. В общем, и тут инстинкт сработал верно: красные разделились на две части и попытались обойти Уйшунь с востока и с запада, но бронепоезд лупил из всех пушек, а Донская бригада и не думала отставать. Не знаю, много ли дошло до Перекопа. Во всяком случае, через несколько минут перед нашей цепью стояло несколько сот красных орлов, бросивших винтовки, а потому уцелевших, а шум боя, постепенно удаляясь, перемещался куда-то к северу.

Тут только мы поняли, сколько стоила нам эта последняя атака. Во всяком случае, я приказал взводным, чтобы пленные сами складывали винтовки и прочую амуницию у наших окопов.

Винтовки сносили медленно, очевидно, красные тоже двигались из последних сил, а я тем временем, уже успел перекурить, подозвал прапорщика Немно и поинтересовался о смысле его странных пассов во время атаки. Прапорщик блеснул отчаянными черными глазами и вполне серьезно объяснил, что этими жестами у них, у цыган, останавливают взбесившихся лошадей. Я покачал головой, не имея сил комментировать его заявление, а прапорщик улыбнулся как ни в чем не бывало, и пошел разбираться с пленными.

Пленных было действительно много. Столько мы не брали уж давно, наверное, с весенней кампании 19-го. Пока сносили оружие, пока красных орлов выстраивали, чтобы гнать в тыл, я крикнул поручику Успенскому, чтобы он привел мне кого-нибудь из командного состава. Поручик, похоже, решил, что мне не терпится лично порешить какого-нибудь красного героя, и вскоре притащил, злорадно усмехаясь, худенького паренька с большой красной нашивкой на рукаве. Оказалось, что это мой, так сказать, коллега, ротный командир с вполне русской фамилией . Вообще-то говоря, "язык" нам был не нужен, разведывательные данные были ни к чему — и так ясно, дырявить его из нагана я тем более не собирался, но в этот день все, похоже, совершали странные поступки. Я усадил "краскома" рядом, он достал кисет с махоркой и стал вертеть "козью ногу". Руки у него дрожали, и самокрутка не сворачивалась. Поручик Успенский, не выдержав издевательства над ни в чем не повинной "козьей ногой", сунул пленному "Мемфис", и мы закурили, глядя на обезображенную воронками степь, среди которой там и сям лежали мертвецы в грязных серых шинелях.

Наконец, я спросил его то, ради чего он мне, собственно, и понадобился. Наверное, из его ответа я надеялся узнать и другое — почему не стреляли мы.

Господин "краском" долго молчал, затягиваясь "Мемфисом", и, наконец, тихо проговорил, что несколько раз хотел скомандовать "Огонь!", но не смог. Больше он ничего не сказал, да этого и не требовалось.

Тем временем конвой из первой роты уже гнал пленных куда-то к центру Уйшуни, а штабс-капитан Дьяков оживленно о чем-то совещался с соседом слева, высоким моложавым подполковником, командиром Пинско-Волынского батальона. Я подошел к ним и узнал кое-что новое.

Подполковник Выграну час назад получил приказ командующего, где говорилось об измене Орлова. Наша группировка перенацеливалась на юг — ловить Николя, дабы не пустить подлеца в Симферополь. Это, признаться, несколько удивило меня: банда Орлова уходила на рысях, и нашей пехоте со стоптанными пятками за ней было явно не угнаться. Подполковник и штабс-капитан Дьяков были удивлены не меньше, но на всякий случай надо было готовиться и к этому. Мы дружно ругнули Орлова, причем я окончательно убедился, какого маху дал третьего дня, не нажав вовремя гашетку пулемета. Один Орлов явно стоил дороже, чем несколько сот краснопузых. Делать было нечего, и мы пошли распоряжаться.

Прежде всего мы подвели итоги. Уйшуньский бой стоил отряду двух десятков убитыми и вдвое больше — ранеными. У штабс-капитана Дьякова погиб один из его прапорщиков; у меня, слава Богу, все офицеры были целы, но я потерял семерых юнкеров. Ребят было жалко: для всех это был первый бой, и мало утешало то, что мы одержали победу.

Надо было спешить. Мы похоронили убитых в общей могиле на окраине Уйшуни, рядом с татарским кладбищем. Удалось даже привести священника, вконец перепуганного старика, который постоянно забывал слова отходной, и поручику Успенскому приходилось ему подсказывать. Мы уже собирали вещи, и я всерьез думал, где бы достать несколько подвод для наших пулеметов, как из штаба пришли новые указания. В погоню за Орловым уходил сводный полк 9-й кавдивизии, а мы покуда оставались в Уйшуни. Бригада Морозова тем временем заняла Чаплинку, вновь закрыв крымскую "бутылку". Итак, бой кончился, и для нас вновь наступала пауза. Мы еще не понимали, что эти несколько дней решили судьбу Крыма на ближайшие полгода. Волны красного потопа, захлестнувшие то, что еще недавно было Россией, остановились у Турецкого Вала.

Поручик Успенский долго язвил по поводу последней фразы, а вот генералу Туркулу она чрезвычайно понравилась. Поскольку Туркул старше по званию и должности, фразу оставлю в неприкосновенности.

Впрочем, генерал оспорил мою фразу по существу. Он считает, что судьбу Крыма решил все же не Уйшуньский бой, а бои в конце апреля, в которых отличилась, само собой, легендарная Дроздовская дивизия. Мы долго спорили, но остались при своих.

22 апреля

День солнечный, настроение превосходное, да и хворь сгинула. Сегодня читал господам юнкерам лекцию о Японской войне, и наивные молодые люди долго интересовались, не защищал ли я Порт-Артур. Пришлось их разочаровать: в те годы я еще просиживал парту в Первой Харьковской мужской гимназии, что на углу Московской улицы и Гимназической набережной, и, между прочим, состоял в нелегальном социал-демократическом кружке. Господи, на сколько же лет я выгляжу?

Огорчает одно — все подряд справляются о моем здоровье. В конце концов мне это изрядно надоело, и когда с этим же вопросом обратился генерал Ноги, я позволил себе невинную шутку. Состроив постную мину, я закашлялся и стал жаловаться на то, что мерзну по ночам, поелику во время обыска у меня конфисковали мой любимый шотландский плэд. Генерал Ноги вполне искренне возмутился и заявил, что никакого плэда у меня в палатке не было. Тут же челюсть у него отвисла, он наконец понял мою простенькую хитрость. Но слово, как известно, не воробей, к тому же этот разговор слыхала чуть ли не дюжина офицеров. Ей-Богу, на какой-то миг я даже пожалел этого галлиполийского чекиста. Впрочем, так ему и надо. Теперь он прячется в своем домике, а Голое Поле гудит, словно улей.

Есть одна плохая новость. Вчера опять была дуэль. К счастью, обошлось легким ранением — алексеевец подстрелил марковца. Я не выдержал и предложил Туркулу поставить вопрос перед Фельдфебелем. Туркул долго мялся, но в конце концов посоветовал мне бросить это дело, тем более, сообщил он мне по секрету, скоро нас будут отсюда эвакуировать. Я поинтересовался, не в Занзибар ли часом. Туркул не мог сказать ничего утешительного, но все же надеется, что куда-нибудь поближе.

Между прочим, турецкие, точнее, султанские газеты сообщили, что Барон вот-вот займет своими войсками Истанбул, дабы не пустить туда Кемаля. Так что, вновь Олегов щит на вратах Цареграда? Как бы за такой слушок турки не всыпали бы нам перцу.

Совсем было собрался продолжить свое повествование, как вдруг вестовой пригласил меня в штаб сводного полка имени Дроздовского. Признаться, первая моя мысль была не из приятных, — не связано ли все это с господином Ноги? Так или иначе, но я собрался, поправил на кителе крестик с Терновым венцом и направил свои стопы к "дроздам".

Меня ждал сюрприз. В штабе собрались полдюжины офицеров и два генерала-дроздовца — сам Туркул и однорукий Володя Манштейн. Из остальных я узнал лишь полковника Колтышева, заместителя Туркула. В общем, передо мной был цвет Дроздовской дивизии. Эти совсем еще молодые офицеры навредили господам большевикам, пожалуй, поболее, чем иной корпус. Одним словом, гвардия. Малиновые погоны.

Это оказалось заседание только что созданного исторического кружка или, ежели хотите, военно-исторической комиссии Дроздовской дивизии. Туркул пригласил меня, памятуя о моих записках, для того, чтобы я послушал о крымской эпопее дроздовцев, так сказать, из первых уст.

Я знал, что этим сейчас заняты не только "дрозды". Вероятно, желающие смогут в скором времени прочесть немало интересного. Надеюсь, у них хватит хотя бы в общих чертах отличить правду о страшных годах Смуты от охотничьих рассказов, которых мне, правда, покуда в устном виде, приходилось слышать более чем достаточно.

Вначале говорили все разом. Оказывается, они создают группу для сбора документов дивизии. Уже начали записывать воспоминания, и прежде всего тех, кто находится сейчас здесь, в Голом Поле. При этом, забыв чины, они обложили Туркула за то, что тот не сохранил дивизионный архив. Туркул в ответ пытался что-то объяснить по поводу пропавшей полевой сумки с документами, и начиналось нечто вообще невразумительное, но тут Володя Манштейн гаркнул — и все стихло.

В конце концов они стали намечать план, по коему надо будет в дальнейшем излагать события их крымской эпопеи. Разговоры о плане быстро перешли в воспоминания, длившееся не менее трех часов. Правда, до Крыма "дрозды" так и не доплыли, — говорили, в основном, о Новороссийске.

Я не стану переносить всего этого в мои записи. Это другая история. Скажу лишь, что там было, пожалуй, пострашнее, чем у нас зимой 20-го и даже позже, в ноябре, когда мы катились к Севастополю. Все-таки Барон, отдадим ему должное, сумел вывести полтораста тысяч из обреченного Крыма. В Новороссийске все было иначе. Я не буду цитировать тех эпитетов, которыми был награжден Антон Иванович Деникин, — бумага испепелится, но понимаю этих офицеров в малиновых погонах.

Откровенно говоря, никто из нас не считал "царя Антона" серьезным стратегом. Но потерять за одну кампанию все — все, что у нас было... Бросить на новороссийских пирсах не обозы, не штатскую шваль, и даже не военные припасы, — бросить целые корпуса. Я слушал рассказ дроздовцев о жуткой погрузке в кромешной мгле, о гибели их товарищей, об утонувших и застрелившихся, думал о тех, кого вообще не пустили в порт и бросили умирать среди кавказских предгорий. Только у грузинской границы красные взяли целехоньким тридцатитысячный корпус. С десятой частью этих сил Яков Александрович смог удержать Крым в январе 20-го...

Когда "царь Антон" приплыл к Крымским берегам, он даже не решился сойти на берег. Так и проторчал на феодосийском рейде, покуда не подписал отречения и не убрался прочь. А вот сейчас — ничего, бодр и крепок, статьи пописывает и нас, сирых, уму-разуму учит. А виноват во всем, само собой, Яков Александрович.

Скажу сразу, что о политических, так сказать, аспектах крымской эпопеи у меня нет охоты писать. В севастопольских интригах не участвовал, у Барона чай с ромом не пил, а посему буду излагать то, что видел своими глазами. Там, у Мурза-Каяш и Уйшуни политические сплетни интересовали нас мало. И такие глобальные события, как приезд и отъезд Барона, визит одесского героя господина Шиллинга или та же миссия полковника Ноги, который еще не был тогда генералом, до нас, окопников, просто не доходили. Мы удивились только один раз, позже, когда узнали о назначении главкомом Русской Армии Барона. Его знали плохо и, честно говоря, надеялись, что главкомом будет все же Яков Александрович.

Уже потом мне объяснили, что у Барона в портфеле был план земельной реформы для всей Руси Великой. А вот у Якова Александровича такого плана не было. Равно как и портфеля, между прочим, — он ходил, как и все офицеры, с полевой сумкой. Помог нам план Барона, как же. Тачанки господина Каретника поставили на нем окончательную резолюцию в ноябре, на песчаном пляже Литовского полуострова.

Однако же, пора вернуться к дневнику. Три дня после боя мы стояли в Уйшуни. Я написал в эти дни чуть ли не десять листов, радуясь нашей призрачной победе и свободному времени. А между прочим, победа стоила нам дороже, чем казалось на первый взгляд, а свободное время привело к тому, что в отряде начало твориться всякое.

Конечно, все были рады, что остались живы. Люди реагировали на это по-разному. Одни, как например, поручик Голуб, попросту заваливаются спать и мирно пребывают в объятиях фронтового Морфея что называется, до упора. Я бы сам последовал примеру поручика, но не все в отряде отдыхали так тихо, вдобавок, штабс-капитан Дьяков на следующее утро отправился в Карасубазар узнать, где его семья, и мне пришлось заниматься делами всего отряда. К сожалению, Уйшунь — не наш безлюдный хутор. К сожалению, поскольку здесь был самогон, который можно было запросто купить, и мирные обыватели, которых можно было так же запросто грабить.

В первый же вечер я выставил караулы из юнкеров и перехватил семь бутылок "огненной воды", которую тут же отправил в лазарет для использования в дезинфекционных целях. На этом я счел свою миссию выполненной и уже собирался было поспать, когда сообразил, что в лазарете-то я караула не поставил...

Нет, Содома я там не обнаружил. Прапорщик Мишрис мирно спал, заботливо укрытый шинелью, пара пустых бутылок аккуратно стояла рядом, а за большим ящиком, в котором летом обычно хранят огурцы, сидели поручик Успенский и еще трое, которых я поначалу принял на юнкеров, и резались в преферанс. В углу примостился прапорщик Немно в компании с гитарой и военнопленной сестрой милосердия. Прапорщик лихо наигрывал что-то истинно цыганское, а Ольга тихо млела. Н-да, господа сорокинцы гуляют. Пир победителей.

Нет, я вовсе не сторонник пуританских нравов, которые, к примеру, насаждал на своей легендарной батарее не менее легендарный дроздовец полковник Туцевич. Но ежели загуляют взводные, то чрез день-два отряд станет неуправляемым. Посему я первым делом попросил удалиться всех, кроме господ офицеров.

Двое юнкеров встали из-за стола и более-менее твердой походкой отправились восвояси. Я уже собрался начать задушевную беседу, но сообразил, что в лазарете есть еще один посторонний. Тот самый, что сидел за ящиком и кого я принял за юнкера. Я всмотрелся, и тут же почувствовал себя неважно: третьим партнером поручика Успенского оказался тот самый пленный "краском", которого сам же поручик привел ко мне после боя. Конечно, на войне можно ожидать всякого, но это было уже чересчур. Я аккуратно сел на свободный ящик, расстегнул крючок шинели и начал считать про себя до двадцати.

Я досчитал уже до пятнадцати, когда господин красный командир встал из-за стола, начав, вероятно, что-то понимать. Я вытащил наган из кобуры и махнул им в сторону выхода. Ротный посмотрел на молчащего поручика Успенского, улыбнулся и попросил напоследок стаканчик самогону. Я подождал , покуда он допьет, и ткнул стволом ему в спину, чтоб не задерживался.

Мы шли по темной улице, давя сапогами хрупкий ночной ледок, и с каждым шагом я все яснее понимал, что не смогу его расстрелять. После боя, когда кровь бьет в висках, — другое дело. Да и того, что я видел утром, мне было белее чем достаточно... Будто в крови выкупался. К тому же все было по-дурацки с этим красным: накормили, напоили, посадили в преферанс играть, а потом не дали доиграть и расстреляли. А держался он хорошо. Наверное, не хуже, чем наши, которые попадали к "тем".

Наконец, возле какой-то хаты я приказал остановиться, достал пачку "Сальве", и мы, усевшись на завалинку, закурили. Он оказался сыном учителя из-под Липецка. Учился в высшем начальном, не доучился и пошел воевать. Против нас. Член их большевистской партии. Он спросил обо мне. Я ответил.

Докурив, мы пошли назад. Наше появление вызвало, вероятно, определенное удивление и, как мне показалось, облегчение. Ольга, во всяком случае, сразу повеселела, а поручик Успенский принялся угощать меня самогоном. Отказавшись пить, я занудно напомнил господам офицерам их обязанности, велел позаботиться о прапорщике Мишрисе и предупредил поручика Успенского, что за пленного тот отвечает головой. Затем я прослушал в исполнении прапорщика Немно нечто вроде цыганской баллады про то, как кто-то ехал с ярмарки, и ушел спать, заработав, вероятно, репутацию сухаря и зануды.

Наутро стало ясно, что мои кордоны оказались вполне проходимыми, и половина нижних чинов в полной мере воздала дань Дионису в его таврической ипостаси. Пришлось устраивать проверку с мытьем голов и шей, после чего господа офицеры немного пришли в себя и занялись делом. Внешне теперь все выглядело благопристойно, но я очень жалел, что нельзя тут же увести отряд из Уйшуни куда-нибудь в степь и подержать его там под открытым небом, покуда нервы у всех не успокоятся.

Я как чуял — на следующий день случилась беда. Двое юнкеров из первой роты изнасиловали и убили девочку-татарку. Их поймали, когда они закапывали труп за хатой, в которой квартировали. Я не стал дожидаться следствия и суда, выстроил отряд на площади и заставил подлецов признаться. Они не отпирались. Я вытащил револьвер и уложил их на месте прямо перед строем.

Конечно, с моей стороны это было самоуправством. Вернувшись в тот же день штабс-капитан Дьяков впервые в жизни наорал на меня и заявил, что меня ждет суд. Я согласился и предложил лично подать рапорт командиру корпуса.

В общем, меня покуда отрешили от командования ротой, а тем временем пришел приказ возвращаться в Воинку. Перед отправлением я отозвал поручика Успенского, который теперь был ротным, и посоветовал ему содрать с нашего краснопузого его командирские нашивки и включить его в очередной транспорт с пленными. Поручик заколебался, но я объяснил ему, что даже если мы попросту отпустим господина красного командира, он не сможет добраться до своих — Перекоп занят конницей Морозова, и любого подозрительного, да еще без документов, попросту зарубят на месте. Это убедило поручика, и его партнер по преферансу отправился в качестве рядового красного бойца по джанкойской дороге.

Позже поручик Успенский узнал, что в горах пленные из этого транспорта разбежались, причем, большую часть поймать так и не удалось. Мне показалось, что поручика эта весть даже порадовала.

В Воинке меня вызвали к какому-то полковнику, очевидно, военному следователю. Я рассказал все, как было, полковник покрутил головой и пообещал мне, в лучшем случае, разжалование. Потом добавил, что за меня заступаются офицеры роты, а юнкера-однокурсники тех, кого я шлепнул, написали письмо командующему, в котором оправдывают мой поступок. Потом мы вместе со следователем пошли к подполковнику Выграну, и тот, узнав, что я чернецовец и участник Ледяного похода, глубокомысленно хмыкнул и отослал обратно в отряд, оставшись наедине со следователем.

На следующее утро я узнал, что временно перехожу в особый отряд подполковника Выграну, который в тот же день отправлялся в район Ялты для борьбы с красно-зелеными.

В этом отряде я пробыл больше месяца. К сожалению, свой дневник я оставил в Воинке, отдав на хранение поручику Успенскому, и записей, относящихся к этим неделям, у меня не осталось. Тогда, признаться, писать у меня попросту не было настроения, а вот теперь жалею. Это были лихие недели. Теперь уж и не вспомнить все по порядку: засады, погони, когда они гнались за нами, погони, когда все было наоборот, перестрелки в горных ущельях и ночевки у костра. Одним словом, Майн Рид. Прапорщику Мишрису определенно такая жизнь пришлась бы по душе.

Тут надо опровергнуть одно широко распространенное среди крымских офицеров заблуждение. Красно-зеленые вовсе не были связаны с командованием Рачьей и Собачьей. Я и сам много слыхал про какой-то мифический партизанский штаб во главе с чудо-богатырем Мокроусовым, но ни с чем подобным нам сталкиваться не пришлось. Красно-белые были, в основном, вульгарными дезертирами, которые прятались от мобилизации и жили грабежом. Вели они себя нагло, пользуясь слабостью нашего тыла и чудовищной продажностью господ интендантов. Правда, уже в марте красно-зеленых прижали крепко, и они реже вырывались из своих горных убежищ в долины.

К нашему счастью, горы эти господа знали скверно. Татары давали нам проводников, и несколько раз мы крепко брали эту шантрапу за горло. Хотя они умели огрызаться и, в конце концов, подстрелили из засады самого подполковника Выграну, которого пришлось направить в госпиталь.

Ходили самые разнообразные слухи. Говорили о мифических шаландах, прибывающих к крымским берегам то ли с Тамани, то ли из Турции с грузом оружия и огнеприпасов. Мы даже как-то две ночи простояли в засаде у Профессорского уголка, но кроме греческой шхуны с контрабандными чулками и прочей дамской ерундой, никого задержать не удалось. Затем нас послали ловить какого-то капитана Макарова, который якобы служил адъютантом у генерала Май-Маевского, а потом переметнулся к красно-зеленым. Капитана Макарова мы поймать не смогли, да и, признаться, не очень верили в его существование. Зато во время рейда прикончили знаменитого бандита Камова, изловив его у Адым-Чокрака, где находился штаб его "2-го Повстанческого полка". За Камова мы получили личную благодарность Якова Александровича, а Макарова было велено ловить дальше. С большим бы удовольствием я поохотился бы за Орловым, но он притих и где-то скрывался.

Стоял апрель, и мы сняли шинели, и самые смелые уже рисковали купаться в море. Наш отряд был, в основном, офицерский, жили мы дружно, но я скучал по своим и потому рад был услышать приказ о своем возвращении в Воинку.

Честно говоря, к радости примешивалась и тревога, было обидно потерять свои штабс-капитанские погоны из-за двух мерзавцев. Но в Воинке меня вызвали к какому-то незнакомому генералу, и тот сообщил, что мое дело прекращено по личному распоряжению командующего, я восстанавливаюсь в прежней должности и возвращаюсь в наш отряд.

20 апреля я сделал очередную запись в моем дневнике. В этот день я принял роту от поручика Успенского, помирился со штабс-капитаном Дьяковым и выслушал делегацию юнкеров, которые на этот раз лично выразили полную поддержку моему поступку. Тем дело и закончилось. За те недели, пока я был в отряде Выграну, у нас ничего особого не произошло. Мы стояли на той же ферме в Воинке, и штабс-капитан Дьяков в меру возможностей проводил обучение нашего пополнения. Нам прислали еще три десятка весьма подозрительных пленных, от которых я бы на месте штабс-капитана попытался все же как-нибудь избавиться. Но наш штабс-капитан на все мои, да и не только мои, доводы отвечал, что в отряде нужен каждый штык. По этому вопросу спорить с ним было бесполезно.

Итак, у нас в отряде шла тихая, почти что мирная жизнь, зато в Крыму за эти недели изменилось очень многое. О назначении Барона главкомом Вооруженных сил Юга России я узнал еще в отряде подполковника Выграну, но тогда мы только удивились — нам было не до политических дискуссий. Повторюсь — Барона мы совсем не знали, так как он воевал вначале у Царицына, а затем сменил Май-Маевского. Впрочем, ежели боем у Токмака мы обязаны его стратегическому таланту, то радоваться было нечему.

Яков Александрович по-прежнему командовал корпусом, который был теперь переименован в Крымский. Всем нам, участникам зимней обороны, были обещаны памятные медали, каковые нам выдали уже осенью. Впрочем, теперь зиму вспоминали редко: в Крыму царила большая политика, а понаехавшие сюда генералы могли бы организоваться в Отдельный Генеральский батальон. Во всяком случае, такого количества лампасов я никогда не видел ни до этого, ни после.

Прибыло и войск. С Кавказа эвакуировались остатки Добрармии, и наши скромные погоны с вытертым золотом затерялись в калейдоскопе петлиц и нашивок новой гвардии — господ марковцев, алексеевцев, корниловцев и дроздовцев.

Приходится прерываться. Закружилась голова, а с левой рукой творится что-то неладное.

23 апреля

Вчера вечером меня опять скрутило: голова кружилась, в затылке ныло, а левая рука начала дергаться самым непотребным образом. Впрочем, к утру все прошло, и теперь я снова вполне здоров.

Днем я вновь зашел в военно-историческую комиссию наших славных "дроздов". Володя Манштейн развивал грандиозные планы написания истории дивизии о двух десятках томов с приложением корпуса документов такого же объема. Я порадовался этакому энтузиазму и подумал о том, что историю Сорокинского отряда писать некому. Разве что поручик Успенский сподобится. Но он в отряде только с весны 19-го. Из тех, кто вышел с подполковником Соркиным из Ростова, я остался один.

Впрочем, я не мог удержаться, и задал "дроздам" вопрос, который их чрезвычайно шокировал. Меня интересовало, насколько справедлива услышанная мной год назад история о высадке дроздовцев в Крыму. Ее рассказал, помнится, прапорщик Немно, ездивший незадолго до моего возвращения в отряд по личным делам в Севастополь.

Так вот, господа дроздовцы, высадившись на Графской пристани, первым делом устроили облаву на всех штатских в округе, забирая тех, кто был, так сказать, призывного возраста, в рекруты. Вслед за этим, они окружили редакцию "Севастопольских ведомостей" и взяли всех находившихся там в плен. Пленники, невзирая на пол и возраст, были выпороты, после чего "дрозды" направились на вольную охоту в город, за часами и кошельками.

Генерал Туркул, услыхав сие, поспешил заверить меня, что ничего этого не было и быть не могло. А ежели что-то было, то не с дроздовцами. Ну , а если и с дроздовцами, то было не так или не совсем так. При этом Володя Манштейн как-то странно хмыкнул, а остальные присутствующие потупились.

Затем мне была предложена дроздовская версия этих событий. Облава, действительно, имела место, но не по всему городу, а только в Морском саду. И ловили не штатских, а укрывающихся от мобилизации офицеров.

Редакцию, действительно, выпороли, но это была не редакция уважаемых "Севастопольских ведомостей", а один-единственный редактор какого-то местного радикального листка, известного мерзкими пасквилями против "цветных" войск.

Генерал Туркул специально пояснил, что "цветные" войска, то есть носившие форму разных цветов, — это лучшие, старейшие части Добрармии, и клеветать на них грех.

К тому же было добавлено, что дроздовцы редактора не пороли. Пороли его, по его собственному свидетельству, некие офицеры в золотых погонах, а вовсе не в малиновых.

При этих словах Володя Манштейн вновь хмыкнул, а полковник Колтышев рубанул, что это была провокация, и что эта штатская сволочь выпорола сама себя.

Покончив с севастопольским вариантом унтер-офицерской вдовы, Туркул заключил, что грабежи действительно были, но ограничились лишь конфискацией золотых часов у одной почтенной дамы. Виновные были лично им, генералом Туркулом изобличены и преданы военно-полевому суду.

Позабавившись таким образом, мы заговорили на куда более серьезную тему. Кто-то из "дроздов" задал непростой вопрос: имела ли смысл сама наша крымская эпопея?

Речь шла, конечно, не о необходимости борьбы с красной сволочью. Но сам Крымский плацдарм, наша "бутылка", настолько неудобен в стратегическом отношении, что целесообразнее, по его мнению, было все же удержаться на Кавказе, и оттуда весной 20-го начинать сначала. А может быть, стоило из Новороссийска уходить прямо за границу, чтобы через полгода высадиться на Дону и Кубани, где мы всегда находили поддержку.

Ему тут же возразили, правда, в основном, с нравственной точки зрения. Володя Манштейн сказал, что мы обязаны были драться на любом клочке России, а не отсиживаться, ожидая удобного момента. Туркул напомнил, что все попытки удержаться на Кавказе зимой 20-го были неудачны, а десант на ту же Кубань летом был и вовсе провальным — господа казаки не поддержали генерала Улагая. Хотя, конечно, добавил он, крымская "бутылка" — заранее проигрышный вариант, который лишь затянул нашу агонию на год, и в этом понимании действительно не имел смысла.

Тут я вмешался. Дело в том, что мне самому приходилось думать о значении нашей крымской обороны, и в Крыму, и здесь. И я позволил себе не согласиться с Туркулом.

Тогда, зимой 20-го, мы дрались в Крыму, защищая собственные жизни. Иной цели, вообще-то говоря, у нас не было. Позже, с апреля, когда остатки Добрармии эвакуировались из Новороссийска, появилась смутная надежда нп создание нового антибольшевистского плацдарма или — это мы вспоминать на любили — на почетную капитуляцию. Ничего из этого, как известно, не получилось. Но теперь, через год, наша борьба в безнадежном крымском тупике выглядит иначе.

Зимой 20-го красные, раздавив наши армии, начали готовить то, ради чего они затеяли российский ад, — свою излюбленную Мировую Революцию. Как первый, но очень важный этап, планировался поход в Европу, пролетарии которой, несмотря на миллионные субсидии Коминтерна, не спешили подниматься на борьбу с "буржуями". А посему в апреле трехмиллионная армия уже стояла на польской границе. Дальнейшее известно: приказ "на Варшаву! На Берлин!" и красный потоп, захлебнувшийся у Вислы. И наш Крымский плацдарм видится уже не бутылкой, а капканом, который не пускал несколько большевистских армий в Европу. Тогда, на Висле, был дорог каждый солдат, и, может быть, мы, отвлекшие не самые худшие силы Рачьей и Собачьей, дали возможность коннице Пилсудского и танкам Фоша опрокинуть орды Тухачевского и погнать их вспять. Кто знает, может, наши атаки в таврийских степях соврали Ее Величество Мировую Революцию. Или, по крайней мере, здорово этому помогли.

А раз так, то Яков Александрович, удержавший зимой Крым, вполне может быть назван, наряду с Пилсудским и Фошем, спасителем Европы от коммунистического рая с бесплатной селедкой.

Со мной согласились, но Туркул добавил, что главные бои за Крым произошли все же в апреле, когда в Севастополе уже сидел Барон, а на фронте совершала свои очередные подвиги Дроздовская дивизия.

Я не стал спорить — генерала Туркула в этом вопросе не переубедишь. Об апрельских боях надо писать отдельно. Я их тоже не забуду. Правда, "дрозды" тогда были под Хорлами, а наш отряд все там же, у осточертевшего всем нам Сивашского болота.

Нет, это просто никуда не годится. Левая рука опять безобразничает, да и правая, признаться, могла бы вести себя лучше.

27 апреля

Три дня не брался за бумагу. Увы, не по своей воле. Меня скрутило всерьез, и я немного завидовал тем, кто успел поймать свою пулю прошлой осенью. Самое противное — руки. Дрожат, как большевик в контрразведке. Голова, признаться, тоже просит гильотины.

Похоже, я здорово напугал моих соседей, поскольку к вечеру, несмотря на энергичные протесты, поручик Успенский и оба наших "дрозда" побежали за помощью. Поручик приволок под конвоем какого-то марковца, прослушавшего два курса на медицинском факультете в Петербурге, а дроздовцы привели целого полковника. Я его часто видел у Фельдфебеля, он там чем-то вроде придворного врача.

Консилиум цокал языками, меня вертели, как косулю над очагом, а затем потребовали подробно доложить о моих болячках. Я честно пересказал невеселую сагу о первой контузии при Горлице и о двух свежих, под Екатеринодаром и Волновахой. За это я был наказан приемом каких-то микстур, достойных применения исключительно в чеке для пыток капитана Морозова и поручика Дроздова.

На следующий день все как рукой сняло, и я, веселый и довольный, отправился гулять по берегу, но не тут-то было. Вестовой поволок меня к самому Фельдфебелю.

Я решил, что час расплаты настал. Фельдфебелю меня любить не за что, а мне его и подавно. Одного моего визита на улицу Де-Руни хватит за глаза. В общем, я приготовился к чему угодно. Даже к тому, что он предложит мне возглавить отряд смертников для захвата Царьграда.

Вышло, однако, иначе. Фельдфебель был настолько вежлив, что предложил мне сесть и даже назвал по имени-отчеству. После этого, по идее, должен был последовать приказ о разжаловании в денщики, но вместо этого Фельдфебель заявил, что мое здоровье вызывает опасение, и мне следует показаться хорошему специалисту. Тут в кабинет вошел вчерашний медицинский полковник, и я понял, кому я всем этим обязан.

Я начал вежливо возражать, а Фельдфебель не менее вежливо настаивать. В разговор включился эскулап, выдавший целый этап по-латыни, но это меня не сломило, и я вновь отказался. Тогда Фельдфебель зарычал, поставил меня по стойке "смирно" и гаркнул, что ему не нуден покойник в лагере. Затем последовал приказ завтра же отправляться в Истанбул.

Я пулей вылетел из кабинета, полковник выскочил вслед за мной и начал рассказывать, как и где найти в Истанбуле некое медицинское светило. Светило оказалось швейцарским, работающим по линии Красного Креста. Затем эскулап вручил мне послание, позволявшее не идти в клинику, а нагрянуть прямо на квартиру к ничего покуда не подозревающему земляку Жана Кальвина.

Я надел свой парадный китель, чтоб не выглядеть оборванцем, и отправился первым же утренним катером в град Св. Константина. Светило должно было быть дома до полудня, посему я тут же направился по указанному мне адресу. Честно говоря, идти туда не хотелось. Я навидался на фронте контузий и разбирался в них не хуже любого профессора. А услышать что-нибудь приятное я, признаться, не надеялся.

Во дворе дома меня облаяла собака, затем меня долго держали в передней, покуда светило знакомилось с посланием нашего эскулапа, и, наконец, меня провели в святая святых — огромный кабинет, набитый хитрой медицинской механикой.

Светило заговорило со мной по-французски, и у меня отлегло от сердца, поскольку, будь он германо-швейцарцем, мне пришлось бы говорить с ним по-немецки. А мой немецкий, после трех лет Германской войны, приобрел несколько окопный оттенок.

Меня долго оглядывали, ощупывали и остукивали. К счастью, персказывать свою илиаду мне не пришлось — видать, полковник изложил все в письме. Затем владелец кабинета что-то долго писал в чудовищного вида гросс-бухе, а потом самым естественным тоном поинтересовался, есть ли у меня деньги.

Я бодро вытащил свой тощий бумажник и спросил, сколько я ему должен за визит. В ответ светило рассмеялось, назвало меня шутником и пояснило, что деньги требуются не для оплаты визита. Деньги нужны будут в швейцарском санатории, куда меня следует направить, и, по возможности, немедленно. Приблизительная сумма была мне тут же названа. Естественно, не в лирах и, само собой, не в рублях, выпускавшихся казначейством Русской Армии.

Я замешкался с ответом, и светило повело речь о том, что, в конце концов, мое командование должно мне помочь. Что, насколько он понимает, я заслуженный офицер, ветеран войны, имею награды... Он готов написать господину Врангелю...

Я не стал дискутировать эту тему, а он, качая головой, настрочил целое послание нашему эскулапу, затем последовала целая серия рецептов и советов относительно режима дня и питания. Я выслушал его до конца, после чего предложил ему ответить прямо — сколько мне осталось.

Он долго молчал, а потом сказал, что об этом не говорят даже смертельно раненым. А мне просто надо лечиться, в Швейцарии же это будет быстрее. Я кивнул и повторил вопрос. Он долго мялся, мне даже стало жаль его, но в конце концов, после десятка оговорок, приговор был назван. Я не буду его записывать. Все мы ошибаемся, в том числе и светила. Может быть, он ошибся, и я проживу еще сто лет.

Мне было очень важно узнать еще одну существенную подробность. Тут он ответил сразу. Это даже замечательно, поскольку валяться без рук , без ног в Голом Поле я не хочу. Тогда уж лучше сразу.

После этого я часа два гулял по весеннему Истанбулу, поглядывая на белые дувалы, резные двери и редкие деревья, так похожие на те, что растут у нас в Крыму. В конце концов, я махнул на все рукой и решил провести остаток дня с большей пользой, а посему отправился в местный Музей Древностей. Когда я был здесь в последний раз перед войной, его только собирались открывать, и наши турецкие коллеги постоянно обращались в Русский Археологический институт за консультациями.

Музей работал, но был почти пуст. Это было даже к лучшему, мне никто не мешал, и я отвел душу — осмотрел неплохо составленную экспозицию, которая была, конечно, беднее, чем античный отдел Императорского Эрмитажа, но выглядела вполне достойно.

Кое-что было знакомо. Некоторые экспонаты мне показывали еще до войны, а одну надпись на скверном малоазийском мраморе я приветствовал как старую знакомую. Уж ее-то я знал. Решив себя проверить, я не стал глядеть на мрамор и, закрыв глаза, прочитал про себя весь текст. С указанием двух лакун и ошибки резчика. Открывать глаза мне не очень хотелось — все-таки пять лет войны, контузии, и я мог ошибиться. Но — нет, такое не забывается.

Затем я прочел сопроводительный текст, чуток поморщился — можно было написать полнее, и тут только заметил, что рядом со иной стоит молодой симпатичный турок, естественно, в феске, зато в костюме и при галстуке. Турок вежливо поклонился и спросил по-французски, не может ли он чем-нибудь помочь господину офицеру. Ну, хотя бы прочитать и перевести эту надпись.

Я поблагодарил его, заметив, что эту надпись мне уже доводилось в свое время переводить и даже публиковать. Правда, перед этим пришлось лично выламывать ее из стенки полуразрушенного дома на окраине Конии. А еще ранее — совать бакшиш двум сарбазам, чтобы те закрыли глаза на эту акцию.

Турок вежливо выслушал и сказал, что, насколько ему известно, эту надпись опубликовали профессор Кулаковский и его молодой коллега по фамилии... Тут последовала пауза, но фамилию он воспроизвел верно. Но, добавил он, ему также известно, что господин Кулаковский умер.

Я представился. Он чрезвычайно удивился, поглядел на мой далеко не академический вид с некоторым сомнением, и тогда я, отвернувшись от надписи, прочитал ее целиком, на этот раз вслух. А затем указал на две ошибки в висящем рядом французском переводе.

Турок оказался господином Акургалом, заместителем директора по научной части. Я тут же был отконвоирован в его кабинет, напоен настоящим турецким кофе и засыпан вопросами. Господина Акургала интересовала масса вещей: от того, почему мы с профессором Кулаковским датировали эту надпись второй четвертью третьего века от Рождества Христова, до того, где теперь его русские коллеги, с которыми из-за этой ужасной войны прерваны все связи. И над чем теперь работает античный отдел самого великого музея мира — Императорского Эрмитажа.

С надписью было проще: я указал на особенности написания "тэты" и "эпсилон", посоветовав заглянуть в "Корпус грекарум", где есть точные аналогии. Про Эрмитаж я знал лишь, что с 18-го там располагалась питерская чека, которая, вероятно, и работает с его сотрудниками. Ну, а насчет коллег... Видит Бог, я и сам хотел бы знать, что с ними случилось.

Профессор Кулаковский умер, не дожив, к счастью, до Армагеддона. Академику Федору Успенскому, однофамильцу моего поручика, повезло меньше — он умер от голода весной 18-го. Михаилу Ивановичу Ростовцеву удалось, кажется, уехать за границу. Туда же успел вырваться в 19-м и профессор Виппер. Об остальных я ничего не знал. Впрочем, я спросил, помнит ли он публикации профессора Лепера.

Господин Акургал всплеснул руками и гордо заявил, что знаком не только с публикациями, но и с самим господином Лепером, что он гордится этим знакомством; и я его очень обяжу, сказав, где сейчас господин Лепер и как его найти.

Я объяснил ему, как найти господина Лепера. Господин Акургал испуганно поглядел на меня, и несколько минут мы оба молчали. Затем он поинтересовался, где и над чем работаю я. Когда я объяснил, где и над чем я работаю, господин Акургал заявил, что это неправильно, даже правительство Его Величества Султана считается с тем, что специалистов по древней истории в мире не так уж много. И даже если, от чего храни Аллах, войска Кемаля войдут в столицу, он и его коллеги могут быть спокойны, — Кемаль-эффенди — европейски образованный человек. И он, то есть господин Акургал, не может понять, как правительство большевиков смеет так относиться к русским историкам, которых он и его коллеги всегда считали своими учителями.

Я даже не улыбнулся, слушая эту несколько цветистую речь. Многого здесь не могут понять господа турки с их верой в европейскую образованность.

Между тем господин Акургал оставил велеречивый слог и заговорил вполне по-деловому. У них нет свободных штатных должностей. Зато у них есть ставка консультантов. Конечно, господин директор — человек с некоторыми предрассудками, но даже он не откажется от услуг бывшего сотрудника Русского Археологического Института.

Я поправил его, заметив, что был лишь сотрудником вне штата, но господин Акургал уже допивал кофе, явно собираясь направляться к директору. На какое-то мгновенье я подумал, как это было бы хорошо. Может, этот швейцарец ошибся, и у меня есть еще несколько лет. Тихий музей, который через некоторое время вполне может стать серьезным научным центром... Можно связаться с теми из коллег, кто сумел уехать... Можно даже попытаться разыскать что-нибудь из фондов и коллекции института...

Я помотал головой, отгоняя наваждение. Поздно. Еще бы пару лет назад... Правда, как раз два года назад мы вели бои на подступах к Донбассу...

Господин Акургал решил, вероятно, что я претендую на нечто большее, чем место консультанта, виновато развел руками и просил обязательно зайти через несколько дней. Я поправил френч и сослался на служебные обязанности, которые едва ли позволят мне часто бывать в Истанбуле.

Эта беседа несколько успокоила меня. Во всяком случае, я отчасти пришел в себя. Ну что ж, Института нет, но есть господин Акургал и его молодые коллеги. Есть даже Кемаль-эффенди, ценящий европейски образованную интеллигенцию. А эта надпись на скверном малоазийском мраморе все равно впервые была издана в ежегоднике "Известия Русского Археологического института в Константинополе" профессором Кулаковским и выпускником Харьковского императорского университета Пташниковым.

В Истанбуле мне было делать больше нечего. Конечно, я мог бы зайти на улицу Де-Руни, но сегодня меня там не ждали. Тем более , в последний раз Яков Александрович явно что-то недоговаривал. А между тем, я к этому никаких поводов не давал.

Я пересчитал лиры, и решил перекусить в каком-нибудь приличном ресторане. В конце концов, будет что вспомнить в нашей офицерской столовой за ужином. Нет, спасибо, конечно, господам французам за продукты, но лучше бы они ели их сами.

Трудность была в том, что приличный ресторан в Истанбуле — это не Музей Древностей. Где находится Музей, я знал, а вот с приличными ресторанами дело обстояло сложнее. Я уж совсем было собрался спросить об этом самым наглым образом у первого встречного британца, но затем в голову пришла иная мысль. В конце концов, не торчать же одному за столиком, пережевывая шашлык по-карски или азу-измит. И я направил свои грешные стопы к гимназистке седьмого класса.

Я помнил, где она живет, — в ту ночь, вернее, в то утро я проводил ее домой, точнее, в тот многоэтажный домище, где она снимает комнатку у какой-то мрачноватого вида старухи. Конечно, Татьяны вполне могло не оказаться дома, но попытка, как известно, не пытка. Тем более, не пытка в чеке.

Татьяна была дома, но ее вид мне сразу же не понравился. Допуская увидеть ее с очередным кавалером, просто подшофе или после понюшки кокаина, — с позволения сказать, ноблесс оближ. Но она была совершенно одна, без всяких следов боевой раскраски, а комната имела весьма заброшенный вид и чуть ли не поросла мохом.

Я решил было, что она прихворнула, но Татьяна заявила, что чувствует себя вполне прилично. Тогда я поглядел на нее внимательнее и поинтересовался, сколько дней она не ела. Оказалось, что всего день. До этого она питалась на то, что удавалось продать на местной барахолке.

В общем, она не последовала моему дурацкому совету, и не пыталась топиться в Золотом Роге. Правда, пришлось все продать. А вчера это "все" кончилось. Но, в любом случае, она благодарна мне за добрый совет.

Думаю, мои нравственные проповеди все же не при чем. Просто, у каждого человека есть свой предел. Вот подпоручик Михайлюк не мог есть конину. Это было зимой 19-го, когда всем нам приходилось подражать татарам. А подпоручик Михайлюк конину не ел. Один раз поел — и чуть не помер. Видать, такой предел есть и у Татьяны, Правда, помирать с голоду — тоже не лучший выход.

Я поглядел на нее критическим взором и поинтересовался, где тут можно купить приличное платье. Она усмехнулась и сказала, что я несколько опоздал. Раньше мне стоило заплатить две лиры. А теперь и платье ни к чему. Лучше она и вправду искупается в Босфоре.

Пришлось объясняться. Я сообщил, что нас того и гляди переведут в Занзибар, и напоследок мне хочется посидеть с дамой в приличном ресторане. Истанбульских ресторанов, однако, я не знаю, а знакомая дама у меня здесь одна. Что же касается платья, то после посещения ресторана его можно продать. Или сжечь, дабы никаких вопросов не возникало.

С платьем вопрос решился быстро, труднее оказалось найти пристойный ресторан. В конце концов, мы остановили свой выбор на "Бристоле", невдалеке от Британского посольства. Это меня успокоило — господа островитяне любят чистоту, и по крайней мере, тараканов там не встретишь.

"Бристоль" оказался весьма шикарным заведением. Швейцар с подозрением посмотрел на мой френч. Я мысленно возмутился — френч был английский, и перед поездкой я его специально выгладил. Но блестевшие на нем кресты — Св. Владимира и Ледяной — убедили цербера, и вскоре мы сидели за столиком, производя изыскания в меню. Многие не любят британскую кухню, а, признаться, напрасно. Впрочем, тут был достаточный выбор турецких деликатесов. А уж тех, кто не приемлет турецкой кухни, я вовсе не понимаю.

Мы заказали шампанское, но я почти не пил, а в основном, поднимал фужер. В последний раз пить пришлось месяцев шесть назад, а потом как отшибло. Господа эскулапы сие как-то объясняли, но уж очень сложно. Попросту говоря, не тянет.

В общем, было спокойно, приятно, почти как до войны. Впрочем, нет, до войны я бывал в ресторанах редко и, конечно, не в военном мундире. Скорее это напоминало редкие поездки с фронта в Екатеринослав, где мы откисали после очередной схватки с Упырем.

Между тем, пришлось отвечать на вопросы. Я радостно сообщил, что у меня, как всегда, все в порядке. Я чувствую себя превосходно, что вполне подтвердил один очень-очень ученый профессор, у которого я побывал не далее как сегодня. В общем, живем — не тужим, только в Занзибар ехать очень уж не хочется.

Татьяна слушала молча, а потом, не поднимая глаз от скатерти, попросила прощения за фразу, которую она произнесла в нашу первую встречу. Я весело поинтересовался, какую именно, но взглянул на нее и понял, что переиграл. Тогда я заставил себя усмехнуться, и в свою очередь еще раз извинился за все те глупости и пакости, что наговорил ей тогда. В общем, наступило взаимное прощение, я заказал кофе, готовясь покинуть гостеприимный "Бристоль", как вдруг на наш стол спикировала бутылка шампанского, причем, куда поприличнее той, которую заказал я сам.

Я вопросительно посмотрел на официанта, и тот пояснил, что это нам прислали, и был указан столик в отдаленном углу. Как говорится, "от нашего стола — вашему столу". Аллаверды, одним словом. Только мы были не в Екатеринославе, а в граде Константинополе, и это становилось уже интересным.

Я пригляделся. За столиком восседала вполне приличная компания — две дамы и два господина явно британского вида. Впрочем, один из них показался мне чем-то знакомым. Я его определенно видел раньше, но не в Истанбуле, не в дамской компании и не в штатском.

Господин британского вида перехватил мой взгляд, мило улыбнулся и помахал ручкой. Я решил развеять свои сомнения и встал, чтобы подойти к нему. Я сделал всего два шага, но тут меня повело, в висках запульсировала кровь, в ушах загудело, а дышать стало совсем нечем. Я успел подумать, что лучшего места для обморока не найти, пожалуй, не удастся, схватился за колонну и начал сползать на мраморный пол. Последнее, что я успел расслышать, был крик Татьяны: "Помогите! Он не пьяный, он болен!" И, проваливаясь в какие-то тартарары, я все же мысленно поблагодарил ее.

Очнулся я в пустой темноте. От случившегося не осталось ничего, кроме легкого головокружения. Свой френч я обнаружил на стоящем рядом стуле, а зажженная спичка объяснила мне остальное. Я пребывал в комнате, которую снимала Татьяна, нагло оккупировал ее кровать, вытеснив гимназистку седьмого класса на пол, где она мирно почивала, укрывшись старым пальто. Бутылка шампанского стояла в углу, слева от двери.

Утром я приготовился нудно и долго извиняться, но Татьяна напоила меня вполне пристойным кофе, и глядела на меня так, что мне самому стало себя жалко. От нее я узнал, что несколько наших соотечественников, спасибо им, бросились вчера мне на помощь, причем, особенно старался господин британского вида, приславший нам шампанское. Он помог довезти меня сюда, не забав оставить все ту же бутылку, и просил передать, что, к сожалению, очень спешит, но обязательно даст о себе знать.

Теперь я вспомнил окончательно. Чуть больше года назад мой доброжелатель носил генеральские погоны, и на одной севастопольской квартире мы пили "Смирновскую" по поводу того, что мы с ним тезки. Жаль, что я грохнулся в обморок, словно институтка при виде мыши. Мне стоило бы о многом его расспросить. Оставалось ждать, когда он появится вновь.

В лагерь я вернулся, похожий, очевидно, на жертву графа Дракулы, поскольку никто, даже поручик Успенский, не стал меня ни о чем расспрашивать. За что я им всем чрезвычайно признателен.

Туркул, ознакомившись со всем, что написано выше, предложил объявить среди "дроздов" подписку на мое лечение. Я не стал возражать, а просто назвал сумму. Поручик Успенский, в свою очередь, потребовал, чтобы я перестал портить его бумагу, дабы не растрачивать силы. Историю сорокинцев он обещает написать сам, после завершения своего великого романа. Он не преминул добавить, что рассказ о раскаявшейся Магдалине и перепившемся штабс-капитане не меет никакого отношения к нашей крымской эпопее. Суровый он человек, поручик Успенский. Сразу видно, бывший химик. Но все-таки связь между всем этим очевидна: после трагедии в давние времена в театре ставили специальную пьеску, под разъезд карет.

29 апреля

Денек отдыхал, и вот теперь, наконец, приступаю вновь к дневнику. Вчера, дабы не перепутать что-нибудь существенное, я лишний раз проконсультировался с Туркулом и Володей Манштейном, а также заглянул в одну из тех книжек, что мы с поручиком Успенским нелегально купили в Истанбуле в прошлую нашу поездку. Поскольку поручик опять посмеется над моей склонностью к мрачным тайнам, рискну назвать ее. Это все та же строжайше запрещенная на Голом Поле брошюра Якова Александровича "Требую суда общества и гласности". Мне, честно говоря, плевать на рычание Фельдфебеля, но не хотелось бы, чтоб у меня ее отобрали, как это здесь принято. Ну, надеюсь, узкий круг моих читателей меня не выдаст.

Между прочим, книжка мне не особо нравится. Насколько мне известно, она писалась наскоро, в соавторстве с генералом Килениным, который просто побоялся поставить свою фамилию на обложке. А не нравится мне то, что брошюра написана глубоко обиженным человеком. Более того, человеком, лелеющим свою обиду. А ведь речь идет о вещах куда более серьезных — это первая книга о Белом Крыме. Обида помешала Якову Александровичу увидеть многое. Хотя бы то, что Барон был не только интриганом и завистником, но и талантливым организатором нашей обороны. Большего, чем Барон, никто, во всяком случае, сделать не смог. Это надо признать, хотя в конфликте Главнокомандующего Русской Армией и командира Крымского корпуса я целиком на стороне Якова Александровича.

Зато в книге много подлинных документов. А это очень важно. Теперь я уверен твердо: апрельские бои — это, собственно, даже не заключительный аккорд крымской обороны, как ранее казалось мне самому. Это было начало нового этапа борьбы.

После Уйшуньского боя вопрос о том, кто хозяин Тавриды, был решен. Красные облизнулись, и отползли за Перекоп. Вдобавок, в Крым прибыли части Добрармии, и теперь мы были явно не по зубам XII армии красных. Отныне господа комиссары имели дело не только с 3-м корпусом, а со всеми, кто еще хотел сражаться. И таких оставалось еще немало — вместо прежних трех с половиной тысяч, нас теперь было раз в двенадцать больше.

Естественно, Ульянов-Бланк и господин Бронштейн не смирились, и нагнали в Северную Таврию новые орды, подкрепив их даже частью тех сил, что предназначались для похода на Варшаву. Итак, прежние противники — корпус Якова Александровича и армия господина-товарища Геккера — теперь сменились Южным фронтом красных и Русской Армией, как стал называть наши силы Барон.

Южный фронт был готов атаковать в конце апреля. Но мы развернулись первыми. Собственно, это был встречный бой, где далеко не все определялось только военными факторами.

Барон, воздадим ему должное, был и остается реалистом. Вместо, или точнее, вместе с прежними высокими идеями, он выдвинул новые, куда более реалистичные: земельная реформа для пейзан, союз с Махно, Петлюрой и Пилсудским, коалиция со всеми антибольшевистскими силами в Крыму и международное признание. И между прочим, Барон добился того, чего не удалось даже адмиралу, — нас признала Франция. Англия воротила физиономию, но танки все же присылала. В общем, мы стали для Европы законным русским правительством.

Это признание дало нам новую возможность сесть за стол переговоров с господами комиссарами. Понятно, вслух этого не говорили. Сказать "дроздам", только что приплывшим из Новороссийского ада и закопавшим в тайной могиле гроб с телом генерала Дроздовского, о близком мире с краснопузыми... Тут уж одними плетьми не отделаешься! Да и нам услышать после Токмака, Мурза-Каяш и Уйшуни о подобном... Да, вслух об этом говорить было нельзя, но переговоры шли, и весьма серьезно.

Слухи об этом, конечно, ходили. Но мы с чистой совестью приписывали их жидо-большевистской пропаганде.

Мои будущие коллеги, надеюсь, сумеют осветить то, что сейчас еще в тени. Но, судя по всему, к концу апреля переговоры были на грани срыва. Барон не принял требования о безоговорочной капитуляции, и красные тогда решили попытаться закончить все одним махом. Точнее, одним ударом — на Сиваше зашевелились орды.

Барон также спешил. Он хотел показать своим, так сказать, партнерам по переговорам, что не стоит недооценивать Русскую Армию. И тоже торопил с наступлением. Мы должны были ударить первыми, и ударить сильно, чтоб господин Ульянов-Бланк отнесся к нашим предложениям более серьезно.

Вот, собственно, и завязка апрельских боев. Мы были картами, брошенными на стол переговоров. Так сказать, последний довод королей.

Генерал Туркул не удержался и потребовал, чтоб я предоставил ему слово. Я пытался робко возражать, ссылаясь на фантастический успех его будущей книги, которая, насколько я помню, будет называться "Дроздовцы в огне". Но генерал пригрозил натравить на меня своего бульдога, и я смирился. Итак, дроздовцы в огне...

Тогда, в апреле, "дроздов" погрузили на пароходы и отправили к Хорлам. Барон настолько спешил, что разведка даже не поинтересовалась местом их будущей высадки. Чека сработала удачнее — по пароходам был открыт шквальный огонь. Они попытались проплыть по каналу Фельцфейна, наткнулись на пулеметную засаду, еле отбились и, наконец, высадились, выбив краснопузых из города. Ночью красные внезапным ударом смяли две дроздовские роты, "дрозды" опять отбились, а затем стали пробиваться к Перекопу, преследуемые красной конницей и артиллерией. Дойдя до перешейка, они чуть было не перекололи штыками прикрытие нашего Крымского корпуса. И зря — мы даже не знали о десанте. Не знал о нем и Яков Александрович, а потому не мог оказать "дроздам" поддержки.

Следующую фразу Туркул просит записать дословно, но я, пожалуй, ограничусь для благозвучия только ее началом: "Знал бы я тогда об этих сучьих играх... "

Да, знал бы. И мы тогда ничего не знали.

Утром 22 апреля штабс-капитан Дьяков прибежал из штаба чернее тучи и поднял отряд по тревоге. Был получен приказ выступить к Сивашу и занять позицию возле взорванного еще зимой железнодорожного моста. Перед нами стояла задача подкрепить бригаду наших старых знакомых из 13-й дивизии. Надо было торопиться — у Сиваша нас ждали к вечеру.

Я отдал распоряжения, затянул свой вещевой мешок, и тут обратил внимание на штабс-капитана Дьякова. Что-то мне в нем совсем не понравилось, что-то явно случилось.

Наконец, он отозвал меня в сторону, огляделся и, убедившись, что нас никому не услышать, стал плести какую-то ерунду. Скоро бой, и мы не должны подрывать дух отряда. Особенно офицеров. Лучше сказать об этом потом. И он не знает, говорить ли даже мне.

Он обратился ко мне на "ты", чего меж нами давно не было. Значит, что-то и вправду случилось. Я тоже оглянулся по сторонам, и как следует тряхнул его за плечо. Это подействовало, и тут он сказал в чем дело. Тут уж шатнуло меня, и несколько минут мы стояли молча, не говоря ни слова.

Так я узнал о смерти Николая Сергеевича Сорокина. Он умер еще в феврале, но в тогдашней горячке сообщить забыли, и вот теперь, совершенно случайно кто-то упомянул об этом в штабе корпуса. Оттуда позвонили нам.

Отряд уже строился, надо было спешить. Я сказал штабс-капитану, что говорить об этом покуда, действительно, не стоит. А дальше — посмотрим.

Мы шли долго, крымское солнце жгло совсем по-летнему, желтая степь сменилась серым песком, покрытым белесым соленым налетом, где-то вдалеке, севернее, уже слышалась пулеметная перестрелка. Впереди был еще один бой, а мне было так скверно, будто мы заранее его проиграли.

Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя, но мысль, что наш командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала нам отступить. Отступить, а потом виновато оправдываться перед ним, словно нашкодившие школьники... Мы были сорокинцы, потому что с нами был Николай Сергеевич...

Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич был, действительно, как говорит Туркул, отлит из стали. Выражаясь по-человечески, Дроздовский был просто не от мира сего, он жил только борьбой, и сама мысль, что с ним можно было просто покалякать о жизни, сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому и в голову не приходила. Особенно потрясали его глаза, в те редкие минуты, когда он был без пенсне. Это были глаза, давно уже увидевшие Ангела. Мне кажется, Дроздовский был страшен для большевиков тем, что он еще с Ясс — с декабря 17-го — считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого не жалеть.

Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером, каких было много в нашей армии во все времена. Был тих, никогда не выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя лекарств, помнится, никогда не принимал.

Под Луцком, в июне 17-го, когда большевики развалили фронт, и армия побежала, наш батальон держался три дня, отрезанный со всех сторон под перекрестным огнем крупповских пушек. Подполковник Сорокин дело знал — мы зарылись в землю и огрызались редкими пулеметными очередями. А когда забузили наши собственные большевики, Николай Сергеевич пошел в самое их кубло и объяснил на пальцах, что бежать — значит всем сложить головы. А в окопах мы отобьемся. И мы действительно отбились.

Не знаю, любили ли его солдаты. Но ему верили, а это было важнее. "Батальонный сказал" — это была истина, не нуждавшаяся в доказательствах. Конечно, у него было то, что обычно зовут человеческим обаянием. Но это не совсем точное слово. Он ни с кем близко не сходился — тут он был похож на Дроздовского, — но все мы настолько ему верили, что когда в декабре того же проклятого 17-го у многих из нас был выбор — спасать семьи или уходить в ледяную степь — мы пошли с ним.

Его собственная семья — жена и сын — пропали тогда же, где-то между Курском и Белгородом, пытаясь добраться до Ростова. Если бы он выехал им навстречу, все могло бы повернуться иначе...

Я перечитал все написанное мною о подполковнике Сорокине и понял, что ничего не смог объяснить толком. Для последних — крымских — сорокинцев Николай Сергеевич был уже героем из легенды. Высокий, чуть сутоловатый человек в старой шинели, никогда не кланявшийся пулям... Со своим легендарным стеком, которым он сбивал ромашки, идя впереди атакующей цепи... Не бросивший ни одного своего раненого на поле боя... Четырежды раненый и дважды контуженный...

И это тоже правда. Интересно, что сам Николай Сергеевич никогда не жаловался на ранения, и все толковал о ноющей печени. Даже в короткие минуты затишья под Волновахой, когда тачанки Билаша подкатывали на пистолетный выстрел и били в упор, Николай Сергеевмч жаловался на печень, советовал нам стрелять только короткими очередями, а затем шел к пулемету. Мы знали, что если подполковник Сорокин ложится за пулемет и слишком часто говорит о печени, значит, бой будет из тех, что называют последними.

Между прочим, Дроздовский искал смерти. Это знали все и берегли его даже ценой собственной жизни. Правда, от заражения крови после легкого ранения спасти не смогли. Подполковник Сорокин вроде бы вроде бы никогда зря не рисковал. Даже тогда, когда шел впереди отряда со своим стеком, это не выглядело риском — просто нам казалось, что так атаковать удобнее. Но он ни разу, ни единого разу не говорил о том, что будет делать, как будет жить после войны. Даже когда взяли Орел и Москва была почти нашей. Наверное, и он увидел своего Ангела. Только не показывал виду.

Я часто вспоминаю, как он обрадовался тогда, в Токмаке, получив приказ об отходе. Он радовался за нас, что кто-то сумеет уцелеть. О себе он так не думал, иначе эвакуировался бы еще за неделю, когда его уже начало шатать от высокой температуры.

Между прочим, он никогда не ставил перед командованием вопрос о развертывании нашего отряда в полк или даже в дивизию. Мы так и остались маленьким отрядом, который после Донбасса не участвовал ни в одной победоносной операции, а проторчал все эти упоительные месяцы в приднепровских степях, отражая Упыря, гоняясь за всяческими Ангелами, Маруськами и прочими разиными уездного масштаба. Славы на такой войне не приобретешь. Зато мы первыми научились отбивать атаки тачанок, и Упырь пообещал перебить наш отряд до последнего человека. Впрочем, мы пообещали Упырю то же самое, но обе стороны свое обещание так и не смогли выполнить. Во всяком случае, в полном объеме.

И вот теперь Николая Сергеевича не стало, мы уже не посчитаемся с Упырем, война проиграна, и нам осталось идти из боя в бой, не мечтая о златоглавой Москве и о великой вселенской мести, которая свершится после победы. В этих безводных степях думается по-другому. Яков Александрович назвал как-то нас, защитников Крыма, кондотьерами. Нет, скорее мы были актерами провалившейся пьесы, которую все же нужно во что бы то ни стало доиграть. И мы ее доигрывали.

В сумерках, почти что без ног, мы подошли к Сивашу и сразу же заняли старые, вырытые еще зимой окопы слева от громады полуразрушенного моста. Рядом стояла бригада 13-й дивизии, в рядах которой бросилась нам в глаза фигура "капказского человека". Почти одновременно с нами к мосту подтянулись бронепоезда, в том числе один, памятный нам по Ново-Алексеевке, с морскими 8-дюймовками. На берегу этой зимой были построены небольшие железнодорожные ветки, и бронепоезда стали, что называется, щека к щеке. Последним подошел поезд командующего — Яков Александрович лично прибыл на место боя. Значит, дело ожидалось и вправду серьезное.

Мы еще только подходили, когда саперы, пользуясь сумерками, начали починку моста. Прапорщик Немно, прикинув необходимое для окончания ремонта время, уверенно заявил, что до утра не справиться. Так оно и вышло.

Часов в десять вечера мы быстрым шагом двинулись на узкую гать, которая шла параллельно мосту, и, выставив вперед пулеметы, приготовились. Красные пошли быстро, думая проскочить, но, наткнувшись на пулеметы, тут же откатились. Похоже, у них было мало артиллерии, поскольку в эту ночь они атаковали дважды, пытаясь нас выбить с гати штыковыми. Мы могли бы им показать, как это делается, но слева и справа был сивашский рассол, поэтому предпочтение было отдано пулеметам.

Ближе к рассвету, когда глаза уже сами начали слипаться, и приходилось постоянно смотреть, чтоб никто не спал, наконец заговорила красная артиллерия. Нас тут же залило водой, фонтанами взлетевшей со всех сторон, разнесло в щепу два пулемета, и мы начали оттаскивать в тыл раненых. К счастью, краснопузые лепили фугасами, а не шрапнелью, — тогда нам стало бы совсем кисло.

При первых лучах солнца мы начали отступать назад, к нашим окопам. Мосто починить не удалось, с гати нас выбили, и настроение было — хуже некуда. Красные сразу же поперли следом, но тут мы не остались в долгу, да и бронепоезда сказали свое слово. В общем, все остались при своих, — мост не починили, а гать стояла пустая — ни вашим, ни нашим.

Утром нам удалось часок поспать, но тут вновь заговорила артиллерия, и пришлось бодрствовать весь день. Говорят, некоторые умеют спать во время канонады. Им можно только позавидовать. Правда, не знаю, как бы они спали при работе морских 8-дюймовок.

Перестрелка продолжалась до вечера. К нам дважды подходил генерал Андгуладзе и пытался давать указания по поводу позиций для пулеметов. Мы стоически молчали, а генерал все бурчал и обзывал нас отчего-то анархистами. Поручик Успенский не удержался и сообщил генералу, что ему куда ближе правые эсеры, после чего "капказский человек" посмотрел на нас, как на василисков и больше не показывался.

Где-то к полудню к нам в окопы забежал Яков Александрович. Он был не один — его сопровождал молоденький офицер с миловидным лицом и жесткими глазами. Я знал, что этот офицер — его супруга, прошедшая с ним все зимние бои как ординарец командующего. Эту кавалерист-девицу официально называли прапорщиком Нечволодовым. На людях они держались вполне нейтрально, и нас даже не представили.

Впрочем Яков Александрович спешил. Он лишь порадовал нас, сказав, что красные опять атакуют Тюп-Джанкой, отбросили прикрытие и, возможно, попытаются зайти к нам в тыл. Мы, следовательно, должны быть готовы занять круговую оборону... Стало ясно, что бой шел не особо удачно.

Штабс-капитан Дьяков сообщил Якову Александровичу о подполковнике Сорокине. Командующий, однако, уже знал и лишь заметил, что у нас будет возможность сквитаться.

Вечером мы готовились к новой атаке на гать, но тут красные, видимо, усиленные подошедшим, наконец, подкреплением, открыли бешенный огонь из тяжелых орудий, целясь, прежде всего, в наши бронепоезда. Несколько снарядов попало в поезд командующего, замолчали две морских 8-дюймовки, и тут пришла очередь наших окопов. Вдруг я увидел, что от поезда Якова Александровича к нашим позициям бежит офицер. Выхватив бинокль и взглянув, я узнал прапорщика Нечволодова. Очевидно, кавалерист-девица спешила передать нам что-то мрачное.

Тут залп вновь накрыл нас, а когда мы снова подняли головы, прапорщик Нечволодов лежал в нескольких шагах от окопа. Прапорщик Немно вместе с двумя юнкерами втащили ее в окоп. Жена командующего была жива, но серьезно ранена осколком, и ее понесли в лазарет, находившийся в одном из бронепоездов.

Пришлось посылать связного к Якову Александровичу с этой невеселой вестью. Вскоре мы узнали, что хотел передать командующий: необходимо вновь атаковать гать. И как можно скорее.

Мы вышли из окопов, готовясь броситься вперед. Рядом с нами ожидала атаки бригада 13-й дивизии. Генерал Андгуладзе бегал туда-сюда, подбадривая своих орлов, и тут внезапно красные ударили шрапнелью.

Все-таки этот капитан Шрапнель — редкая сволочь. Одним его "стаканом" можно уложить целый взвод. Конечно, мы и под шрапнелью научились наступать, но уж очень это муторно.

Мы залегли прямо в песок, у гати. Стало ясно, что надо переждать, покуда стихнет огонь, а потом рвануть вперед. Справа послышались крики — бригада 13-й дивизии бежала, их косила шрапнель, а "капказский человек" напрасно метался с неожиданной для его фигуры резвостью, пытаясь задержать хотя бы некоторых. В общем, мерзкое зрелище. Хотя сейчас я дуиаю, что эта бригада, состоявшая чуть ли не наполовину из бывших краснопузых, могла бежать вовсе не из трусости, а по другим соображениям. Ведь за Сивашом стала та же самая 46-я стрелковая дивизия красных, где они раньше служили. Да, в такие минуты начинаешь жалеть, что краснопузых приходится брать в плен... А Туркул еще обвиняет меня в том, что я излишне критикую бывших красных орлов, служивших в наших частях. Да чего уж там, в его дивизии любой комиссар, надев малиновые погоны, за сутки превращался в убежденного монархиста. А как драпали "дрозды" в ноябре под Джанкоем? Туркул мне возражает, что это были не офицерские части. Вот именно. Это были его перевоспитанные краснопузые.

Бригада дала деру, а мы лежали на песке, шрапнель свистела над головами, но ощутим был только невыразимый стыд. Хорошенький венок мы возложили на могилу нашего командира. Сорокинцы, язви нас, лежим жабами и ждем красных. А красные уже заползали на гать и на наш отремонтированный мост.

Я придвинулся к поручику Успенскому и велел ему по цепочке оповестить всех офицеров роты. Через несколько минут все четверо были уже здесь. Прапорщик Мишрис пристроился за бугорком, то и дело поглядывая в сторону гати, где шевелился враг, прапорщик Немно и поручик Успенский присели, закуривая по очередной папиросине, а поручик Голуб пристроился поодаль, даже не глядя на Сиваш. Он, конечно, видел и не такое. Сивашом поручика Голуба не удивишь.

Я попросил внимания и сообщил им о смерти Николая Сергеевича. Сказал о том, что штабс-капитан Дьяков не хотел раскрывать этого до конца боев, но этот бой мы проигрываем. И проиграем, если не рискнем. Через десять минут рота пойдет в штыковую на гать. Если первая рота нас не поддержит, мы пойдем одни. Что бы не случилось, отвечать буду я. Прошу лишь господ офицеров помнить о том, что сегодняшний бой — первый — для нас — без Николая Сергеевича. И я лично предпочту получить шрапнель в лоб, чем соревноваться с нашими соседями в беге на длинную дистанцию. А сейчас я хочу спросить, чей взвод пойдет на гать первым. Я понимаю, что это такое, и потому вызываю добровольцев.

Всем офицерам было ясно, что я имею в виду. На гати больше чем взвод не развернуть, остальные пойдут в затылок. Значит, первые получат за всех. А тут еще красная шрапнель.

Мои прапорщики начали переглядываться, но тут поручик Голуб, наконец, повернулся, взглянул на неподвижную гладь Сиваша и сказал, что, раз его взвод первый, то им и идти. Кто-то из прапорщиков порывался что-то возразить, но я закрыл наш военный совет и велел готовиться. К штаб-капитану Дьякову я послал связного, чтобы первая рота шла вслед за нами. Ежели, конечно, штабс-капитан Дьяков разрешит.

Взводы выстроились один за другим, я приказал не стрелять, действовать только штыками,. Поручик Голуб стал впереди взвода, я рядом с ним, и уже готовился скомандовать, как увидел, что сзади нас к гати спешит первая рота, а из-за бронепоезда выходит небольшой юнкерский отряд — последний резерв командующего. Впереди я заметил знакомую высокую фигуру — Яков Александрович лично вел юнкеров в атаку.

Я скомандовал, и мы пошли быстрым шагом. Первая сотня метров была пройдена спокойно — то ли краснопузые нас не заметили, то ли боялись попасть в своих, которые уже занимали гать. Во всяком случае, это позволило нам выиграть несколько важных минут, и на гать втянулась наша первая рота, а затем грянул оркестр, и юнкера запели "Вещего Олега". Тут только красные дали залп, но на этот раз их артиллеристы оказались не на высоте: шрапнели летели над нашими головами, падая где-то на берегу и давая камуфлеты.

Впереди уже виднелся авангард красных. Их было немного, около взвода, и они беспорядочно крутились по гати, видно, не зная, что им предпринять. Мы-то знали — поручик Голуб скомандовал: "В штыки!", и колонна двинулась быстрее, почти перейдя на бег.

Тут меня кто-то дернул за плечо, и я увидел рядом изрядно запыхавшегося штабс-капитана Дьякова. Он остановил меня, и мы, пропустив первый взвод, оказались в рядах второго. Я вопросительно посмотрел на штабс-капитана, но тот буркнул, чтоб я не гусарил, что он не хочет оставаться без последнего ротного. Я пожал плечами, и мы пошли рядом.

Красные не выдержали и побежали. Бежали они, как всегда, быстро, и нам никак было не поспеть за ними, тем более, что большинство для увеличения скорости бросили винтовки. Оглянувшись, я увидел, что юнкера под "Вещего Олега" уже топают по гати, а шкодливая бригада 13-й дивизии бежит теперь в обратном направлении, то есть в атаку. Я посочувствовал генералу Андгуладзе, которому приходилось тяжко, учитывая его комплекцию.

Тут красные прекратили огонь. Я посмотрел вперед и понял, в чем дело: лоб в лоб на нас шла колонны краснопузых числом не меньше батальона. Идти быстрее мы не могли — и так почти бежали, и я с каким-то жутким нетерпением ждал, когда мы приблизимся. Что ж, это правильно. Впереди я заметил нацеленное пулеметное рыло. Секунды текли, и мне, как всегда в таких случаях, хотелось крикнуть им: "Да стреляйте же, сволочи!" И тут сухо ударил пулемет, шеренга первого взвода дрогнула, несколько человек упали сразу, но остальные тут же выровняли шаг. Мы поспешили за ними, и вдруг я увидел, что поручик Голуб лежит на земле, а рядом двое пытаются расстегнуть ворот его френча. Бледное лицо поручика мне сразу не понравилось. Я бросился вперед, протолкался через шеренгу и, схватив чью-то беспризорную винтовку, возглавил колонну. Красные были уже близко, но пулемет замолчал, — краснопузые почему-то быстро оттягивались назад. Этот благой порыв надо было поддержать, и я, крикнув: "За поручика Голуба!", — побежал, а всед за мною и весь первый взвод. Все-таки мы сумели догнать их и пустить в ход штыки. Краснопузые почти не сопротивлялись, прыгая в Сиваш и бросая все, даже скатки шинелей. Мы желали им приятного купания и бежали дальше.

На другом берегу пришлось остановиться, чтобы отдышаться и подождать первую роту. Здесь уже можно было разворачиваться в цепь. Темнело, огонь красных становился реже, и надо было развивать успех.

Меня догнал штабс-капитан Дьяков и сообщил, что поручика Голуба отправили в лазарет и рана вроде бы не тяжелая. Первый взвод тут же перешел под начало поручика Успенского, мы подождали юнкеров, которые, успев допеть "Вещего Олега", развернулись в цепь, и под "Славянку" пошли на Джамбулук.

Боя красные не приняли, и покатились дальше, в степь. Признаться, я не очень понимал их: все-таки последний год дрались они неплохо. Теперь мне кажется, что их командование допустило ошибку, поставив у Сиваша битую-перебитую нами 46-ю дивизию. Они, похоже, после зимних боев просто боялись нас. Уверен, что любая свежая красная часть доставила бы нам куда больше хлопот.

До Джамбулука мы не дошли. Командующий остановил цепь — нас сменяла 13-я дивизия, а в авангард был послан 8-й кавалерийский полк. Ночевать в поле нам не хотелось, и мы не спеша пошли обратно через гать.

В общем, бой мы выиграли. Правда, то, что Яков Александрович лично встал в цепь юнкеров, меня не радовало. Командующий не должен, как выражается штабс-капитан Дьяков, гусарить. Насколько мне известно, Яков Александрович придерживается того же мнения. И если он сам идет в атаку, значит, плохи наши дела. Да и резвый аллюр 13-й дивизии наводил на невеселые мысли.

На нашем берегу оказалось несколько подозрительного вида сараев, где раньше жили сезонники, добывавшие соль, и мы тут же стали укладываться. Надо было, однако, узнать, как дела у поручика Голуба. Вначале я рассудил, что, раз рана его не тяжелая, то можно зайти и утром, но тут же обругал себя за свинство и направился к бронепоезду, — там располагался лазарет.

Но меня опередили. На полдороге меня остановил какой-то нижний чин, и я услыхал столь памятное мне "Товарышу штабс-капитан!". Я узнал Семенчука, и уж совсем собрался было устроить ему урок словесности, но вглядевшись понял, — случилась беда. А Семенчук все повторял этот странный титул, а затем произнес то, о чем я уже догадался, но как-то не хотелось верить. Его Мыкола, поручик Николай Иванович Голуб умер. Умер, так и не придя в сознание, — пуля задела сердечную оболочку.

Про пулю я узнал уже в лазарете. Врач виновато разводил руками, будто он и вправду мог совершать чудеса, а тут не получилось. Наша Ольга плакала, а Коля лежал тихий и бледный, почти такой же как раньше, только его яркие губы стали совсем белыми. Он всегда был тихий, редко с кем разговаривал, и на наших нечастых застольях обычно молчал и только улыбался. Вот петь он любил, и слушать песни тоже. В общем, обычный малороссийский интеллигент из-под Глухова.

Он пришел в отряд осенью 18-го, оборванный, небритый, с нарисованными химическим карандашом погонами. Он так и не рассказал нам, что с ним было в первые месяцы Смуты. В штыковой атаке Николай был страшен и по тому, как он дрался, мы понимали, что поручик пришел к нам не только из-за теоретических расхождений с господином Марксом. В плен поручик Голуб никого не брал. Мне пришлось долго ругаться с ним, пока его взвод не стал приводить хотя бы некоторых из сдавшихся.

До войны он был учителем, но мне, честно говоря, трудно представить Николая в классе. Правда, и мой вид слабо ассоциируется с университетской аудиторией. Во всяком случае, взвод у него был образцовым, так что, вероятно, и в школе он не плошал.

За все это время его только один раз потянуло на откровенность, и то при совершенно странных обстоятельствах. Это было в Донбассе, после Горловки, когда мы несколько дней подряд выкуривали большевиков из-за разрушенных копров и дымящихся терриконов. Наконец, мы получили возможность немного отдышаться, весь день проспали, а ночью зажгли костры и лежали, поглядывая в великолепное бархатное небо. У нашего костра тогда расположились мы с поручиком Успенским, Коля Голуб и прапорщик Морозко, наша Танечка. Помнится, поручик Успенский тогда долго язвил надо мной и поручиком Голубом по поводу нашего педагогического прошлого. Это, как известно, его любимая тема. Затем пошли бесконечные воспоминания о гимназии, причем, тут поручик Успенский не смог удержаться от слишком, на мой взгляд, подробной характеристики морального облика гимназисток Второй Харьковской женской гимназии имени Гаршина, где училась его кузина. Потом пошли кузины — еще одна вечная тема, и тут Танечка, то ли шутя, то ли всерьез начала жаловаться на то, что после войны ее никто не возьмет замуж — дам, носивших военную форму, общество было склонно недолюбливать. Тут же мы с поручиком Голубом в том же тоне предложили ей руку и сердце, с венчанием сразу же по окончании войны. Танечка долго смеялась, оговорила, что венчание должно состояться не иначе как в Успенском Соборе Кремля, а потом начала вслух рассуждать, кого из нас ей следует выбрать.

Надо сказать, что шутки у нас были мрачноватые. Жених Татьяны, какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.

В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же несколько староват — тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила, она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной университетской квартире с бесплатными дровами.

И тут Коля ни с того ни с сего обиделся. Мы сначала удивились, а потом даже испугались, — Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о каком-то ребенке. Колю задергало, он чуть не плакал, и Танечка растерянно переводила взгляд то на него, то на меня, надеясь, очевидно, что я смогу как-то успокоить поручика.

Впрочем, положение спас не я, а поручик Успенский взявший с Танечки слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют, то она выйдет за Колю. Это уж был такой перебор, что Коля не выдержал, махнул рукой и засмеялся. Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.

И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один — в память Николая Сергеевича Сорокина.

Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая приказа на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но до нас не добрались — красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных дивизий.

Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, и нами заинтересовались не только господа французы, но и богатые дяди из САСШ. К тому же мы здорово помогли полякам и украинским войскам Петлюры — как раз в эти дни шли бои под Киевом.

Да, мы победили, но победа стоила дорого. Мы заплатили за нее жизнью поручика Голуба. К сожалению, эта смерть была не единственной, мы потеряли еще семерых. А через несколько дней произошла скверная история. Очень скверная и очень печальная.

Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил о своем Мыколе, пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы не трогали его — человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На следующий день, точнее, на следующий вечер, когда мы уже стояли в Воинке, он зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто правильно, даже не "господином", а "благородием". Я попросил всех из хаты, где мы жили, усадил его и стал слушать.

Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, он решился. Тут уж мне пришлось удивиться — такого я за всю войну не слыхал ни разу.

Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься в Рачью и Собачью — на это смелости не находилось. А Семенчук стал сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил Мыколу. Как я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика — знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог "збэрэгты" Мыколу, у нас ему делать нечего.

Я напомнил ему о чеке, но тут Семенчук вообще удивил меня, заявив, что он у большевиков человек не последний, его знает сам товарищ Бела Кун, он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить Семенчука обратно по назначению, к господам комиссарам и товарищу Бела Куну.

Мне приходилось слышать, как на допросах признавались еще и не в таком, причем добровольно. Но там признавались, чтоб быстрее умереть, а тут просто просились во вражескую армию.

Я как можно мягче объяснил ему, что за эти слова должен его немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не буду. Более того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал — при всей безалаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.

Он помотал головой и вновь стал говорить то же самое, а затем начал объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического строя. По его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я, прочитать "Манифест" — он произносил "манихвэст" — господ Маркса и Энгельса, я бы понял, почему Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.

Я терпеливо пояснил ему, что эту, как и многие другие работы указанных господ мне читать приходилось, что и привело меня, в конце концов, в Белую Армию. А ему надо успокоиться, поспать и никому не говорить о нашем разговоре.

Он бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал "до жинки", и может быть, все обошлось бы дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук — в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.

Я выступил, когда меня попросили, и напомнил бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело, и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.

Семенчука расстреляли перед строем, предварительно зачитав приговор, и пригрозив всем потенциальным дезертирам той же участью. До сих пор не знаю, правильно ли я вел себя тогда. Нет, я не мог отпустить его. Отпустить — значит, еще одна винтовка будет стрелять по нашим атакующим цепям. И может, именно из такой винтовки был убит поручик Голуб. Но мне жаль этого Семенчука. Наверное, врагов нужно наблюдать только через прицел винтовки. Особенно, если эти враги жили на той же земле, говорили тем же языком, читали те же книги, и отличались от нас только одним — выбором, который они сделали в эти страшные годы... Упокой, Господи, души рабов твоих Николая и Федора, поручика Голуба и красного комиссара Семенчука.

В то же вечер, когда на плацу треснул залп, по Воинке разнеслась весть, что нас наконец-то отводят в тыл, а наши позиции займут кубанские части. В это верилось слабо — мы воевали без перерыва больше восьми месяцев. Поэтому я собрал офицеров и предупредил, чтобы они не распространялись раньше времени об этом, а то трибуналы начнут заседать каждый день. Но наши опасения, как ни удивительно, на этот раз были напрасны. 1 мая нам приказали собираться и сдавать позиции сменщикам, бородатым кубанцам, которые сразу же начали интересоваться: как тут обстоит дело с самогоном и "жинкамы". 2 мая, и это число я подчеркнул в своем дневнике целых три раза, штабс-капитан Дьяков построил отряд и объявил, что мы идем на отдых в населенный пункт Албат, где, правда, нет пляжа, но зато полно зелени, чистого воздуха и тишины. Дружно крикнув "ура!", мы зашагали на юг, не оглядываясь. Мы уходили, и никому, наверное, не хотелось думать о возвращении в эти страшные, покрытые солью и поросшие редкой травой северокрымские степи. Стоял май, наши лица уже начали покрываться загаром, дышалось легко. Мы уцелели.

Поручик Успенский обозвал эти страницы военно-полевой лирикой. Впрочем, за меня заступились Туркул и Володя Манштейн, заодно позволившие недостаточно почтительно отозваться о великом романе господина поручика. Поручик Успенский перешел в атаку, и предъявил уйму претензий к моим запискам, которые (претензии) я с покорностью принимаю. Разве что отвожу упрек в том, что преувеличил свои скромные научные заслуги в случае с надписью в Музее Древностей. Интересующихся отсылаю к "Известиям Русского Археологического института в Константинополе" за 1912 год, страницы, ежели мне не изменяет память, 123-141. А текст надписи привожу ниже. Надпись на провинциальном диалекте греческого. В переводе же профессора Кулаковского она выглядит так:

... сын Даиска.
Прожил 24 года.
Прощай!
Воином храбрым он был, и в земле он почил чужедальной.
Камень на гробе пустом отец безутешный поставил...
Дальше