Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Во всем была виновата весна. Она щедро одарила теплом и светом помолодевшую землю, напоила воздух ароматом первых цветов и трав, развесила по городу белые и розовые дымки зацветавших яблонь и вишен. Земля была ласковой и доброй, привлекала той особой, «сухопутной», тишиной, которая понятна только морякам, умеющим тосковать по земле.

Сегодня Матвея не покидало смутное беспокойство, ощущение какой-то непонятной тоски, ожидание чего-то, что непременно должно случиться. Что именно — он не знал, но уже догадывался, что все это связано с Люсей.

В Доме офицеров устраивали вечер отдыха но случаю возвращения лодки из похода. Но Матвей не пошел туда. Он позвонил Люсе, но она сказала, что лучше им встретиться у Курбатовых, Матвей так и не понял, почему это лучше.

К Курбатовым идти было рано. Он зашел в парк, отыскал в дальнем его уголке скамейку и сел. Снял фуражку, закинул голову, подставив лицо последним лучам солнца. Долго сидел так, бездумно глядя в небо. Облака медленно проплывали над головой и таяли у самого горизонта. Матвею казалось, что и сам он парит там, среди облаков в режущей глаза синеве. Он закрывал глаза, но ощущение движения становилось все более стремительным, слегка кружилась голова. Он жадно наслаждался всем этим, зная, что, может быть, завтра его снова наглухо задраят в стальном чреве лодки, стиснутой со всех сторон тысячами тонн воды.

На клумбе жужжала пчела. Матвей отыскал ее взглядом и долго наблюдал за тем, как она деловито копошилась в цветке. Но вот пчела улетела. Цветы на клумбе, опасаясь ночной прохлады, начали дружно сворачивать свои лепестки. «Еще одно подтверждение мудрой предусмотрительности природы», — подумал Матвей. Он вспомнил, как еще в детстве, долго наблюдал, как поворачиваются вслед за солнцем подсолнухи.

Ему тогда стало понятным, почему растение получило такое название, и это открытие было началом его страстного увлечения: он стал искать во всех названиях окружающих его предметов смысл. Если название не отражало сущности или назначения предметов, Матвей давал ему новое. Так, топор он называл рубилом, а нож — резалом...

— Матвей? А я-то думал, что в лихих походах ты покоряешь царство Нептуна.

На перекрестке аллей стоял Алексей Курбатов. Руки его были заняты свертками. Матвей подошел к Алексею. Тот вывалил ему на руки половину свертков.

— Идем скорей, ты оказался кстати, скрасишь одиночество свое и сделаешь сюрприз «вакантной Дульцинее».

— Постой, объясни... — начал было Матвей, но Алексей остановил его:

— Молчи и следуй. Ты не пожалеешь. Да видит бог, что я пекусь о благе и веселье не одного тебя, о бедный одиночка! Есть в нашей уважаемой компании на рыцарей один недокомплект.

Алексей повернулся и широким шагом направился к выходу. Матвей пожал плечами и последовал за ним. Увидев, что Алексей поворачивает не к дому, а совсем в другую сторону, спросил:

— Послушай, куда ты меня ведешь?

— В мои апартаменты. Учти, что я отныне стал владельцем прекрасной однокомнатной квартиры, и ты идешь ко мне на новоселье.

— Да ну? Поздравляю!

«Почему же Люся не сказала об этом? Да, она ведь не знает, что я почти месяц был в море».

Как он и предполагал «вакантной Дульцинеей» оказалась Люся. Она стояла у зеркала и поправляла прическу. Матвей поздоровался. Люся вздрогнула, и он увидел в зеркале, как радостно вскинулись ее глаза. Но когда она обернулась, лицо ее было строгим, а взгляд бесстрастным.

— Здравствуйте. Вернулись? — спросила она почти равнодушно.

«Все-таки обиделась», — решил он и насмешливо ответил:

— Нет, я еще не вернулся.

Из кухни вышла Сима и, вытерев о передник руку, протянула ее Матвею:

— Как хорошо, что вы пришли.

Сима заметно подурнела: лицо ее утратило обычную свежесть, стало серым, на лбу проступили коричневые пятна: как будто со всего лица сошел загар, а на лбу остались его следы. На Симе была широкая, выпущенная поверх юбки кофта, но она не скрывала выступавшего живота. «Скоро, наверное, родит», — решил Матвей.

— Сима, пойдем, я тебе помогу, — предложила Люся и почти насильно увела Симу на кухню. Должно быть, она боялась, что их с Матвеем оставят вдвоем.

«Что это с ней? — недоумевал Матвей. — Ну, обиделась. Но, раз спросила, вернулся ли, значит уже знает, что был в море. Сейчас-то зачем обижаться?»

Алексей сходил к соседям, и принес еще три стула.

— Все, что удалось раздобыть, — сказал он. — Во всем доме не более полутора десятков стульев. Все-таки у Гренадера на этот счет было больше возможностей.

Стол придвинули к кровати. Алексей раздобыл и широкую доску, под нее подложили с одной стороны книги, с другой — два чемодана.

— На это сооружение можно усадить трех человек средней упитанности, — подсчитал Алексей. — Плюс пять стульев и три места на кровати. Итого одиннадцать. Еще одному не хватает. Ничего, я буду есть стоя, как на дипломатическом приеме.

Начали подходить гости. Первыми пришли Астаховы. Капитана второго ранга Астахова Матвей знал еще по училищу. Когда Матвей учился на первом и втором курсах, Астахов преподавал морскую практику. Потом он попросился снова на флот и вот теперь командовал дивизионом аварийно-спасательной службы. Он заметно постарел: разрослись кустики морщин у глаз, поредели волосы на голове. Узнав, что Матвей недавно из училища, Астахов стал расспрашивать, кто из преподавателей остался там. Жена Астахова, дородная и, должно быть, как все здоровые люди, веселая женщина, обстоятельно оглядела комнату, поправила скатерть на столе и ушла в кухню помогать хозяйке.

Потом пришел рослый парень с худенькой смущенной блондинкой. Парня звали тоже Алексеем, девушку — Аней. Она работала фрезеровщицей в Сим ином цехе. Вслед за этой парой появились соседи — капитан интендантской службы с женой. Когда начали усаживаться за стол, пришла Ариадна. Ее посадили рядом с Матвеем на импровизированной скамейке. Люся устроилась поближе к двери, рядом с Симой. Им часто приходилось выходить на кухню.

В самый последний момент пришел еще один гость — рыжий парень. Он сел рядом с Люсей и сразу же заговорил с ней о каких-то электродах.

Астахов произнес тост за новоселов. Выпили. Несколько минут молча закусывали. Потом заговорили все сразу. Сначала разговор был общим: о том, что теперь много строят и скоро каждая семья получит отдельную квартиру, — затем незаметно растекся, на одном конце — о детях, на другом — о музыке. Кто-то включил магнитофон.

Матвей прислушивался к тому, о чем говорили Люся и рыжий парень. У рыжего была длинная шея и острый горбатый нос, придававший парню удивительное сходство с дятлом. Это сходство усиливалось еще тем, что парень в такт словам кивал головой, точно выклевывал слова из воздуха:

— Вы таки защищаете этот гнилой консерватизм! Идея моя правильная, я в этом уверен.

— Но ведь вы, Юзек, еще не доказали этого, — возражала Люся. — Нужны обоснованные доказательства, строгие и точные расчеты, а вы полагаетесь на одну интуицию.

Юзек поковырял вилкой лежавшую на его тарелке куриную ножку и упрямо сказал:

— Я докажу! Я понимаю, что петухи не рождаются в жареном виде...

— Вот вы и докажите. А то вы и в самом деле похожи на петуха.

Юзек удивленно посмотрел сначала на Люсю, потом зачем-то оглядел свои руки с длинными прозрачными пальцами и, видимо не обнаружив в них ничего петушиного, серьезно спросил:

— Почему?

Люся рассмеялась. Юзек с недоумением посмотрел на нее и сердито клюнул воздух:

— Не понимаю, что тут смешного!

И опять начал что-то доказывать. Он горячился, теребил мочки больших шевелящихся ушей и сердито клевал носом воздух. Резкий голос рыжего раздражал Матвея, ему хотелось вмешаться в разговор. Но тогда пришлось бы кричать через весь стол, а это было неудобно. Он не смог бы объяснить, чем его раздражал этот парень. Просто Матвею захотелось вдруг рассказать Люсе о походе, о тающих на горизонте облаках, о том, как кружится голова, если смотреть сначала на облака, а потом закрыть глаза...

Кто-то нечаянно задел ногой стопку книг, и импровизированная скамейка чуть не рухнула. Когда сиденье поправили, Ариадна сказала:

— Положение у нас довольно шаткое. Правда?

Она смотрела на Матвея с лукавой усмешкой.

Матвей смущенно потупился. Он только сейчас вспомнил о своей соседке и начал поспешно ухаживать за ней: взял ее тарелку, положил закуску, налил вина и воды. Ариадна молча наблюдала за ним, а когда он нечаянно опрокинул свою рюмку на скатерть, посыпала скатерть солью и неожиданно призналась:

— Вы знаете, я вам завидую. Сколько красоты, подлинной романтики в вашей жизни! Дальние плавания, новые города, новые впечатления. Я иногда жалею, что не мужчина. Будь я мужчиной, я стала бы только моряком.

— Как знать!

— Почему «как знать»?

— Видите ли, у вас не совсем точное представление о нашей морской службе. Вы смотрите на нее как на увлекательную прогулку. А между тем — это прежде всего труд. Тяжелый, иногда даже изнурительный, но интересный и, тут вы правы, романтичный. Ведь подлинная романтика заключается, по-моему, не в праздном любовании красотами, не в поисках каких-то удивительных приключений, а в труде и в борьбе. В борьбе, скажем, со стихией моря — суровой, коварной, своенравной, в борьбе с самим собой, со своими слабостями. И если хотите, удовлетворение приносит не только результат, но и сам процесс борьбы.

— О, да вы, оказывается, философ! Пожалуй, слишком земной, но все же философ.

— А вы предпочитаете небесных?

Ариадна рассмеялась:

— Может быть, даже водяных.

Матвей заметил, что Люся прислушивается к их разговору. Она смотрела на них пристальным, изучающим взглядом и, наверное, совсем не слушала рыжего. Тот обидчиво пожал плечами и повернулся к Симе.

Ариадна о чем-то спросила, Матвей машинально пробормотал:

— Да, да.

За столом заспорили о любви. Матвей незаметно вышел во двор, сел на скамейку и закурил. Он бездумно глядел на щедро вытканное крупными звездами небо. Потом закрыл глаза, и у него опять закружилась голова.

Но вот он поймал себя на том, что все время прислушивается к голосам, доносящимся из открытого окна, и ловит голос Люси. Он был почему-то уверен, что Люся выйдет.

И она пришла.

— Почему вы убежали? — спросила она.

— Вот увидите, я побью этого рыжего.

— Он, наверное, уже забыл обо мне. Он страшно рассеянный.

— Напускает. Для учености. Я таких знаю.

— Ничего вы не знаете.

— Пожалуй, да.

— Слушайте, оставьте этот тон или я уйду!

— Ладно. Садитесь. Смотрите на звезды. Внимательнее. А теперь закройте глаза. Кружится?

— Да.

— Вот видите, как легко вскружить голову женщине, — назидательно сказал Матвей.

— Вероятно, это давно испытанный способ?

— Да, я иногда упражняюсь в этом.

— Например, сегодня. Морская романтика! Это верный козырь, — насмешливо сказала Люся.

— А вот подслушивать чужие разговоры нехорошо, — по-прежнему назидательно заметил Матвей.

— И много у вас на боевом счету?

— Это военная тайна.

— Отчего же вы тут в горьком одиночестве?

— Видите ли, несмотря на известный боевой опыт, ни одна не догадалась вскружить мне голову.

— Может быть, попробовать?

— Вам, пожалуй, это удастся.

— Матвей, вы становитесь банальным! Льстить — удел слабых. Вам это не к лицу.

— Зато вам очень идет этот нравоучительный тон. Я чувствую себя точно провинившийся школьник перед строгим учителем.

— А знаете, мне все говорят, что я была бы хорошей учительницей, — серьезно сказала Люся. Этот переход с шутливого тона на серьезный получился у нее как-то легко и естественно. — Иногда я сама начинаю верить в свои педагогические способности и тогда сомневаюсь: не ошиблась ли, что пошла в кораблестроительный? Вот, скажем, Юзек. Техника — его призвание. Он все время что-то ищет, изобретает, для него каждая формула — это не просто знаки и цифры, а что-то материальное, ощутимое. А для меня это просто формула, которую надо вызубрить, запомнить — и ничего больше. Почему так?

— Просто у вас нет практики. Вот вы говорили с этим рыжим об усталости металла. Вам металл, наверное, представляется пока лишь в виде сковородки или автобуса, а в работе вы его не видите. Его надо почувствовать.

— Ну насчет сковородки вы, пожалуй, преувеличиваете. Не забывайте, что я сварщица, каждый день имею дело именно с металлом.

— Все равно вы обязаны думать и о сковородках.

— Удел женщины? — Люся усмехнулась и потрепала его волосы.

— Разумеется, — засмеялся Матвей. И уже серьезно предложил: — Давайте-ка удерем отсюда?

Люся вздохнула:

— Я не могу, надо помочь Симе. Мы и так засиделись. — Она встала.

— А я, пожалуй, поброжу по городу. Честно говоря, соскучился по нашей грешной земле. Или вас подождать?

— Это долго. Меня проводит Юзек.

— Я его все-таки когда-нибудь побью.

— Ладно. Только не по голове. Это очень больно, да и голова его — деталь весьма полезная.

Она ушла. Матвей слышал, как стучат на лестнице каблучки. Вот в пролете мелькнул ее силуэт, потом хлопнула дверь. Матвей долго стоял, прислушиваясь к тому, как гаснет в пролетах лестницы звук. Ему хотелось окликнуть Люсю, вернуть ее и он, наверное, окликнул бы ее, но дверь уже захлопнулась. К тому же он понимал, что Люся права — надо помочь Симе. «Но почему ее должен провожать этот Юзек? Почему она не захотела, чтобы я ее подождал?» В нем шевельнулось ревнивое чувство.

Опять хлопнула дверь, кто-то стал спускаться по лестнице. Матвею не хотелось, чтобы его увидели, и он поспешно вышел на набережную.

Ночь была тихая, только здесь ощущался легкий ветерок. Матвей, облокотившись на каменный парапет, смотрел на рассыпанные в тихой воде канала крапинки звезд. Затем поднял камень и бросил в воду. Камень звонко рассек тишину, звезды испуганно шарахнулись в разные стороны, и вода недовольно поморщилась. Матвей зашагал к гавани.

Он шел и слушал ночные звуки. Вот где-то на соседней улице прошелестела шинами машина. В чьей-то квартире бьют часы, удары падают в тишину, точно капли дождя в пустую бочку. В доме напротив плачет ребенок. Маленький черный буксир тянет по заливу две баржи. Ему, должно быть, очень тяжело, он сердито пыхтит.

Семен с Вадимом играли в шахматы. Андрей еще не вернулся. В каюте было накурено. Матвей распахнул окно и подошел к столу. Семен, выиграв пешку, произнес свою обычную фразу:

— Пешки — не орешки.

Это все, что он знал из теории шахмат. Тем не менее играл он хорошо и сейчас имел явное позиционное и материальное преимущество. Матвей с веселой укоризной сказал:

— Эх вы, стратеги! Это же варварство — сидеть в такую погоду за шахматами и протирать казенные штаны!

Семен поднял голову, с подчеркнутой внимательностью осмотрел Матвея с головы до ног, выразительно покрутил в воздухе пальцем и коротко резюмировал:

— А ведь штурман-то, кажись, вышел из меридиана.

— Ничего не поделаешь — весна! — подхватил Вадим. — А кто бы мог подумать? Матвей Стрешнев, гранитный человек — и вдруг эта сияющая физиономия!

— Факт, как говорится, на лице!

Матвей разделся и лег. Закончив партию, Семен и Вадим тоже легли и вскоре дружно захрапели. А Матвей все не мог уснуть. Он несколько раз приподнимался и кулаком взбивал подушку, впервые обнаружив, что набита она далеко не лебяжьим пухом.

Он спал всего часа три, но встал бодрым и веселым, погладил брюки, почистил тужурку и сел подшивать к кителю подворотничок. Все утро он чему-то улыбался, насвистывал любимые мелодии. Это надоело Семену.

— Что это ты рассвистелся? — спросил он.

— Так сказать, музыкальное сопровождение. Ускоряет и воодушевляет. Рекомендуется всем поэтам и домохозяйкам. Между прочим, будь я девушкой, я вышел бы замуж только за военного моряка.

— Почему «только»?

— Моряк умеет мыть полы, стирать, шить, гладить, штопать, а самое главное — умеет подчиняться.

В каюту вбежал Вадим.

— Братцы, поздравляю! — крикнул он радостно. — Мы идем в Ленинград. Будем участвовать в морском параде в честь Дня Флота.

12

- О чем вы задумались, Матвей? — тихо спросила Люся.

— О вас.

— Не очень-то интересный предмет для размышлений. Ну и что же вы обо мне думаете?

— Вы хорошая.

— Весьма утешительное открытие.

— Мне кажется, что я на пороге еще одного выдающегося открытия.

— Какого?

— Скоро я вам признаюсь в любви.

— А это обязательно?

— Вы напрасно иронизируете, — сказал он обиженно.

Люся рассмеялась:

— Смешной вы, Матвей. Давайте говорить о чем-нибудь другом. Например, о звездах. Ведь вы моряк, к тому же штурман, должны знать все звезды. Скажем, вот эта, как называется?

— Альфа Арктура.

— А эта?..

Она слушала его с жадным любопытством. Поэтому Матвею приятно было рассказывать ей о звездах, созвездиях, галактиках...

— До той вон, примерно, восемь миллионов световых лет.

Люся притихла и прижалась к его плечу. Он почувствовал, как по ее руке пробежала дрожь и обеспокоенно спросил:

— Вам холодно?

— Нет, мне стало просто страшно, когда я подумала, что это так далеко от нас, за миллионы световых лет. И может быть, там есть живые существа...

Сейчас она была тихой и ласковой, такой Матвей еще не знал ее. И Матвею неудержимо захотелось поцеловать Люсю.

Но они уже подходили к Дому офицеров. Здесь было людно.

Посреди тротуара, задумавшись, стоял матрос. Приглядевшись, Матвей узнал Бодрова. Выражение его лица поразило Матвея, он никогда не видел матроса таким угрюмым. Извинившись перед Люсей, Матвей подошел к матросу.

— Бодров, что с вами?

Тот поднял голову, посмотрел на Матвея отсутствующим взглядом и снова потупился. Должно быть, он даже не узнал своего командира. Потом поднял голову, присмотрелся и равнодушно произнес:

— А, это вы, товарищ лейтенант.

— Что с вами? — переспросил Матвей.

Матрос безнадежно махнул рукой:

— Эх, товарищ лейтенант, сказал бы я вам, да разве вы поймете?

— Подождите, я действительно ничего не понимаю. Что случилось?

— Выгнал из кино.

— Кто выгнал?

— Наш старпом. — Бодров зло усмехнулся. — Кто же еще?

— А за что?

— Пошел я с девушкой в кино. Пришли, ждем в вестибюле, когда в зал пускать начнут. Аня пить захотела. Пошли мы в буфет, там лимонада не оказалось. Спустились вниз, в ресторан. Заказал я бутылку нарзана, ну и пирожное еще. Выпили мы нарзан, стали уходить, а в это время старпом наш в дверях появился. Видел, как я нарзан допивал, и подумал, что это была водка. Ну вот, подозвал он меня и приказал немедленно идти в бригаду, доложить дежурному, что лишает меня увольнения и накажет. Я ему объясняю, что только нарзан пил, а он и слушать не хочет. Тут и Анютка вмешалась, а он ей и говорит: знаю, мол, какой это нарзан. Короче говоря, выгнал нас...

Матвей попытался оправдать старпома:

— Я думаю, ошибся старпом, может же и он ошибиться?

— Может, конечно...

Бодров помолчал, потом наклонился к Матвею и неожиданно дохнул ему в лицо:

— Ну разве пахнет от меня водкой, товарищ лейтенант? Матвей отстранился от матроса и с упреком сказал:

— Зачем вы это делаете, Бодров? Я и без этого вам верю.

— А он не верит! Стыдно мне, товарищ лейтенант, за него стыдно. Перед Анюткой стыдно. Ну ладно, меня обидел, ее-то он зачем оскорбляет? Ведь по его выходит, что и она вместе со мной водку пила...

«Наверное, это та самая девушка, которую тогда Бодров спасал от хулиганов и угодил в комендатуру. Вот не везет парню», — подумал Матвей.

— Вот что, Бодров. Я могу подтвердить, что вы водки не пили, сам обо всем доложу командиру. А вы сейчас разыщите девушку и извинитесь перед ней. Объясните, что произошло недоразумение и Дубровский, мол, очень сожалеет. Кстати, где вы оставили девушку?

— Я ее домой проводил, она тоже не захотела идти в кино. И извинился перед ней. Спасибо вам, товарищ лейтенант. Только Дубровский и вам не поверит.

Это было резонно. Дубровский, пожалуй, не поверит.

— А может быть, вам в санчасть зайти, справку от врачей взять?

— Не стоит, товарищ лейтенант, волокиту из-за этого затевать. Шут с ним, отсижу на «губе». А вы идите, товарищ лейтенант, вас вон тоже девушка ждет.

— Вы все-таки зайдите в санчасть.

— Хорошо, — пообещал Бодров, и Матвей побежал догонять Люсю.

— Что с ним? — спросила Люся.

— Так, недоразумение произошло.

В Доме офицеров шел французский фильм «Мансарда». Фильм не был дублирован. Матвей машинально пробегал глазами титры, но в содержание фильма не мог вникнуть. Правильно ли он поступил, посоветовав Бодрову идти в санчасть? Если Бодров принесет справку, не расценит ли это Дубровский как подрыв его авторитета? «Ну и черт с ним, пусть! Нельзя же матроса лишать права доказывать свою невиновность!»

Когда они вышли из Дома офицеров и Люся спросила, понравился ли фильм, Матвей признался:

— Не знаю. Я не понял, в чем там дело.

— Вас расстроил тот случай с матросом?

— Да. Он мой подчиненный. Боюсь, как бы чего не натворил, парень он горячий.

Проводив Люсю до дому, Матвей заторопился в гавань.

— Бодров пришел? — спросил он у дежурного, когда вошел в казарму.

— Принесли. В дым пьяный.

Матвей подошел к каюте командира в тот момент, когда оттуда выходил Бодров.

— Ну что? — спросил Матвей.

— Спишут, наверное, на берег. Наглупил я, товарищ лейтенант. А жалко! Последний год остался, неохота на берегу его дослуживать.

Постучавшись, Матвей вошел в каюту. За столом командира сидел начальник политотдела Елисеев. Сам командир и новый замполит капитан-лейтенант Волгин расположились на стоявшей у стены койке. У противоположной стены сидел Дубровский.

— Вы видели вчера Бодрова? — спросил Елисеев.

— Так точно. Я видел его после того, как он ушел из Дома офицеров.

— Да, Бодров говорил нам об этом.

— В то время он был абсолютно трезв. Мы с ним разговаривали, он даже дохнул на меня, водкой от него не пахло.

— О чем же вы говорили с Бодровым?

Матвей передал разговор и добавил:

— Конечно, Бодров сделал глупость. Он сам это сознает. Но я должен признать, что и я тут виноват. Мне надо было пойти вместе с ним.

— У вас все? — спросил Елисеев, когда Матвей замолчал.

— Нет. — Матвей посмотрел на Дубровского. — Я считаю, что старший помощник оскорбил матроса.

— Разрешите мне сказать? — поднялся Дубровский.

— Говорите, — разрешил Елисеев.

— Странно получается. — Дубровский усмехнулся. — Выходит, что все виноваты, кроме Бодрова. А он между тем все же напился. Так ведь, товарищ лейтенант?

— Так. Но он не напился бы, если б вы его не оскорбили и не выгнали из Дома офицеров.

— Вы в этом уверены?

— Уверен. Он был с девушкой... И вообще, Бодров не пьет.

— Так. Значит, вы его защищаете, — спокойно констатировал Дубровский и, повернувшись к начальнику политотдела, веско произнес: — Я знаю, почему лейтенант Стрешнев защищает пьяницу Бодрова. Потому что сам лейтенант любит выпить.

— Я? — удивился Матвей.

— Да, вы. Я не люблю голословных утверждений и поэтому приведу факты. Помните, товарищ лейтенант, еще в поезде, когда вы только ехали служить сюда, вы устроили коллективную пьянку. Было это?

— Мы действительно там немного выпили, — признался Матвей. — Но разве это...

— Нет, вы уж выслушайте! — оборвал его Дубровский. — Вы можете расценивать этот факт по-своему, но это было не что иное, как коллективная пьянка. Если вам одного факта недостаточно, я приведу другой, более свежий. После случая с Афониным, когда лодка была в море, а вы остались здесь, на берегу, вы в сильном опьянении пришли на концерт артистов Большого театра и во время концерта вас вывели из зала в невменяемом состоянии.

— Неправда это! — Матвей резко вскочил со стула и в упор посмотрел Дубровскому в глаза.

— Если вы отрицаете этот факт, я могу напомнить, когда это было... — Дубровский достал записную книжку, полистал ее и торжествующе произнес: — Это было девятнадцатого числа. Есть и свидетели: вас видела моя жена.

— Я действительно тогда ушел с концерта. — Матвей старался говорить спокойно. — Но ушел я не потому, что был пьян, а потому, что разбередил ногу и у меня пошла из раны кровь. Вероятно, ваша жена не разобралась.

— Нет, она хорошо вас видела. Она даже сделала вам замечание, но вы грубо обругали ее.

— Ложь! Я не имею чести знать вашу жену. Она или ошиблась, или лжет.

— Прошу заметить, — Дубровский повернулся к начальнику политотдела, — Прошу отметить, что лейтенант Стрешнев и сейчас ведет себя недостойно. Он оскорбляет мою жену, а следовательно, и меня!

— Послушайте, вы! — Матвей больше уже не мог сдерживаться. — Вы — клеветник. Все это — и книжечка и показания вашей жены — мерзость.

— Лейтенант Стрешнев! — резко оборвал Матвея начальник политотдела. — Я прошу вас немедленно выйти!

Матвей круто повернулся и вышел в коридор. Там его нагнал новый замполит лодки капитан-лейтенант Волгин. Он совсем недавно сменил Елисеева, пока еще ко всему приглядывался, и Матвей не ожидал, что замполит может заговорить так сердито:

— Мальчишка! Вы вели себя, как сопляк. Вы понимаете, что вы сделали?

— Не мог я иначе! Ведь все, что он говорил, — сплошная ложь.

— Знаю. А вы, вместо того, чтобы разоблачить эту ложь, все дело испортили. Вы понимаете, что теперь Дубровский будет козырять тем, что вы его оскорбили?

— Ну и пусть козыряет.

— Нет, вы еще не знаете таких людей, как Дубровский. А мне они хорошо известны. Хотя я у вас на лодке недавно, но на политработе не первый год. Дай бог, чтобы я ошибался, но мне кажется, что Дубровского-то я сумел раскусить. Он будет жаловаться, будет писать во все инстанции, доказывать, что у нас на лодке подрываются основы единоначалия при молчаливом попустительстве старших начальников. Он сумеет повернуть дело так, что случай с Бодровым отойдет на второй план. Дубровский станет играть роль потерпевшего, а не виновника. Ведь это уже не первый случай его столкновений с матросами, и всякий раз Дубровский умел доказать, что он поступал якобы в интересах поддержания дисциплины. Он и на этот раз будет стараться выйти сухим из воды. А вы ему помогаете в этом.

— Что же мне делать?

— Вы сейчас же извинитесь перед ним.

— За что?

— За то, что оскорбили его.

— Не буду я извиняться. — Матвей повернулся и пошел.

— Товарищ лейтенант! — резко окликнул его Волгин. Матвей остановился.

— Разрешите идти? — спросил он подчеркнуто официально.

— Послушайте, как вам не стыдно? Я уверен, что вы никому из своих матросов не позволите говорить с вами таким тоном, каким разговариваете со мной. Или позволяете?

— Нет. Вы меня простите, — виновато сказал Матвей. — Но только извиняться перед Дубровским я не буду. Поймите, не из упрямства.

— Ладно, идите.

«А ведь он прав, — подумал Волгин, провожая Матвея взглядом. — Почему мы должны бояться Дубровского? Потому что он склочник? Будут лишние хлопоты, проверки, дознания? Пусть с точки зрения субординации Стрешнев вел себя не совсем тактично, но ведь в принципе-то он прав».

Командир бригады капитан первого ранга Уваров слушал Дубровского со смешанным чувством удивления и негодования. Но он хотел, чтобы Дубровский высказался до конца, и поэтому ни разу не прервал его.

— ...Капитан третьего ранга Крымов, по существу, потворствует Стрешневу. Объявил ему всего-навсего выговор, а надо под трибунал отдавать. Иначе уставного порядка на лодке не навести. Крымов попал под влияние Елисеева. А тот, вместо того чтобы помогать нам поддерживать строгий уставной порядок, панибратство разводит. И лицемерит. На словах призывает уважать матросов, а на деле сам не уважает их, на «ты» к ним обращается. У мичмана Алехина ребенок родился, так он сам на крестины собирается. Деньги на подарок с офицеров собирают...

Дубровский говорил спокойно. Но в его изложении все факты принимали совершенно иную окраску, в их подборе чувствовалась глубокая продуманность. «А ведь он действительно не глуп, — думал Уваров. — Но откуда у него эта подлость, кляузничество?»

А Дубровский все увереннее продолжал:

— Нерешительность Крымова может привести к тому, что лодка растеряет свою былую славу, которую завоевывали с таким трудом. О том, насколько далеко зашло дело, говорит хотя бы такой факт. Еще при Елисееве на лодке провели партийное собрание, на котором обсуждался вопрос о взаимоотношениях начальников и подчиненных. На мой взгляд, обсуждение этого вопроса не в компетенции партийного собрания. Этот вопрос можно было бы обсудить на совещании офицеров. На партийном же собрании помимо офицеров присутствовали и старшины и матросы. Обсуждать при них поведение офицеров — значит подрывать авторитет последних. Это прямое посягательство на принцип единоначалия.

— Да, на единоначалие мы никому посягать не позволим, — согласился комбриг.

— Вот и я о том же говорю! — оживился Дубровский. — Дисциплина на лодке и без того хромает. Случай с Бодровым показывает, что есть у нас еще и разгильдяи.

Дубровский умолк, выжидательно глядя на комбрига. Уваров не торопился. Он молча прошелся по кабинету, потом остановился перед Дубровским.

— Так. — Уваров зашел за стол и сел. Пристально посмотрел на Дубровского. Тот сидел неестественно прямо, лицо его выражало почтительное внимание.

— Я выслушал вас, товарищ Дубровский. Вы пришли ко мне не жаловаться. Вы пришли, как вы выразились, доложить о состоянии дел на лодке, поскольку сочли это своим долгом офицера и коммуниста. Я тоже коммунист и считаю своим долгом сказать вам следующее.

Уваров достал папиросу, не торопясь закурил и опять пристально посмотрел на Дубровского.

— Я давно наблюдаю за вами и могу отметить, что вы грамотный, знающий офицер, отличный специалист. Я не раз отмечал ваши успехи, и вы это хорошо помните. Но вы совсем не помните другого, о чем и я, и начальник политотдела, и Крымов не раз предупреждали вас. Вы не умеете работать с людьми, не научились этому и не хотите учиться. Вы не любите людей, любите только себя, и считаете себя выше всех, не брезгуете такими средствами, как наушничанье, кляузничество и откровенная клевета...

— Товарищ капитан первого ранга! — Дубровский встал, лицо его было бледным. — Это серьезные обвинения, и я прошу не бросаться ими. Вы, вероятно, неправильно истолковали мое искреннее желание проинформировать вас...

— Нет, Дубровский, я отвечаю за каждое сказанное мной слово. Я долго колебался, прежде чем сказать все это. Мне и раньше приходилось сталкиваться с карьеристами. Они, как правило, были подхалимами и угодниками, их легко было раскусить. Вас — сложнее. Вы не угодничали — нет! Вы критиковали. Вы знаете, как у нас относятся к критике и как оберегают тех, кто критикует. К сожалению, мы редко разбираемся, во имя чего человек критикует. Есть ведь и такие критики, которые прикрываются ею, как щитом: попробуй его самого задень, он скажет, что страдает за критику. Вот и вы, наверное, этим козырять будете. Ведь вы действительно прослыли человеком прямым и нелицеприятным, немало недостатков, как говорится, вскрывали. Там, где не за что было зацепиться, вы клеветали. Припомните хотя бы письмо, которое вы написали члену Военного совета, узнав, что Елисеева собираются назначить начальником политотдела.

Дубровский все еще стоял. Лицо его вытянулось и еще больше побледнело. На какое-то мгновение Уварову стало жаль его, но он тут же отогнал это чувство. Однако продолжал говорить уже более мягко:

— Поймите, что я все это вам говорю ряди вас самого. Вы еще можете исправиться, если до конца все осознаете. Но сейчас вам нельзя доверять работу с людьми. Поэтому я вам настоятельно советую подать рапорт о переводе на другой флот. Здесь вам оставаться нельзя, здесь вас слишком хорошо знают. А там вы можете начать все сначала. Трудно, но надо. Если вы это поймете, можете стать человеком. Ведь вы неглупы, образованны, только вот есть в вас это... — Уваров поискал нужное слово, видимо, не нашел и закончил вопросом: — И откуда это в вас?

Дубровский ушел, так ничего больше не сказав. А Уваров долго еще сидел в глубокой задумчивости. Не слишком ли строго он поступает с Дубровским, не ошибся ли? Он снова и снова перебирал в памяти все, что знал об офицере. Вспомнил, как уже через три месяца службы Дубровский, исполнявший тогда должность командира торпедной группы на лодке, отличился во время торпедной атаки. Вскоре Уваров побеседовал с ним и убедился, что имеет дело со знающим, растущим офицером — «перспективным», как любил выражаться комбриг.

Пожалуй, ни одно качество в людях не привлекало комбрига так, как стремление к росту. Уваров не верил людям, которые заявляли, что им безразлично, какую должность они занимают. Обычно за такими заявлениями скрывались самые честолюбивые намерения. Не доверял комбриг и тем, кто выслуживался, открыто претендовал, иногда даже не без оснований, на повышение в должности. Больше всего Уварова привлекали люди, думающие не о должности, а о деле, ищущие себе работу по своим силам и способностям. Это были люди, почти всегда не удовлетворенные тем, что они сделали, стремившиеся сделать больше и лучше, узнать все до тонкостей, докопаться до мелочей. Это были люди дотошные и беспокойные. И Уваров старался дать им возможность проявить свои способности. Поэтому в бригаде иногда случались самые неожиданные назначения. Молодой лейтенант, едва прослуживший на лодке год, вдруг выдвигался на должность командира боевой части и — что было еще более неожиданным — успешно справлялся с новыми обязанностями. Правда, бывало, что иному и не по силам оказывалась новая должность, но такие случаи были редкими.

Поэтому в бригаде никого не удивило быстрое выдвижение лейтенанта Дубровского на должность командира минно-торпедной боевой части. Он быстро освоился с этой должностью, образцово наладил боевую учебу, и вскоре его подразделение стало лучшим на лодке. Правда, уже тогда у него было несколько срывов. Пришлось поправлять молодого командира. Это были срывы, свойственные молодости и неопытности, их легко простили Дубровскому, как только он открыто признал свои ошибки и пообещал их исправить.

«Вот тут-то мы, должно быть, и просмотрели его, — подумал Уваров. — Поверили, а не проверили. Не присмотрелись к нему. А ведь эти случаи должны были насторожить. Как часто мы все усилия направляем только туда, где явно обозначился прорыв, и совсем не работаем там, где за видимостью благополучия скрываются серьезные провалы в работе! Не потому ли мы часто «бьем по хвостам» и вместо предупреждения нарушений и проступков лишь разбираем их?»

Когда Дубровский после окончания курсов вернулся на лодку уже старшим помощником, он сумел добиться превышения нормативов при выполнении боевых задач, сам отлично выводил лодку в атаку, повысил требовательность. И хотя Елисеев как-то докладывал Герасименко, что при всем своем рвении Дубровский груб с людьми, не умеет сочетать высокую требовательность с заботой о людях, на это тогда опять не обратили внимания, полагая, что сам Елисеев «уравновешивает» старпома.

«Да, это урок не только для Дубровского, а и для всех нас», — подумал Уваров.

13

Остап Григорьевич с трудом отвыкал от давно заведенного распорядка. Вставал в семь утра, делал зарядку, обтирался холодной водой, завтракал. Потом кормил рыбок. Но больше делать было нечего. Он садился у окна и часами сидел так, глядя на улицу, хмурый и молчаливый. Смотрел на прохожих, на вьющиеся над гаванью дымки буксира, слушал гудки пароходов и пронзительные вскрики сирен и ловил себя на том, что все еще живет заботами своей бригады. «Скоро начнутся зачетные торпедные стрельбы», — и обдумывал, какие лодки допустить к ним первыми. «Лучшая уйдет в Ленинград для участия в День Флота в морском параде на Неве. В этом году, наверное, пошлют лодку Крымова. Как там сейчас, после ухода Елисеева? Новый замполит парень толковый, но ему будет трудно».

На военной службе сам Герасименко продвигался медленно и знал, как нелегко бывает на первых порах в новой должности. Особенно если предшественник твой был человеком дельным и авторитетным. Тогда люди относятся к тебе ревниво, взыскательно, и маленький промах, который охотно простили бы твоему предшественнику, готовы возвести в принцип. Заступать в должность после плохого предшественника легче, но потом работать труднее, почти все приходится налаживать заново.

Его нестерпимо влекло в порт, на «свои» лодки, и ему стоило больших усилий удержать себя. Знал, что его там приветливо встретят, может быть, о чем-то посоветуются с ним, о чем-то спросят. Но это только растравит его тоску, сделает ее совсем невыносимой. В первые дни его навещали Уваров, Елисеев, работники политотдела. Сейчас редко кто заглядывает: он знает, что у них много других забот.

Он долго не находил себе дела в доме, пока не пристрастился к чтению. За последние годы ему редко удавалось находить время для чтения. Если и выкраивал часок-другой, то изучал политическую литературу — этого требовала его работа. На художественную времени почти не оставалось, и он прочитывал лишь то, что было общепризнанным или вызывало горячие споры. И вот теперь, читая все, что в свое время откладывалось «на потом», он неожиданно для себя обнаружил интересные и талантливые книги, и его прежнее, не очень лестное отношение к современной литературе основательно пошатнулось. Он увидел, что в литературу пришло новое, талантливое поколение, которое заявляло о себе громко и многообещающе. Правда, попадались и скучные, серые книги, они оставляли чувство горечи и недоумения. Особенно досадно было, когда автором такой книги оказывался писатель, ранее зарекомендовавший себя хорошими произведениями. В общем-то плохих книг было еще довольно много, но хороших стало больше.

— Остап, так можно ослепнуть от чтения, — говорила жена. — Ты бы сходил в магазин, мне надо масла.

Он надевал шинель с темными полосами невыгоревшего сукна на месте погон и шел в магазин. Мелкие поручения жены сначала радовали его, он был хоть чем-то занят. Но однажды встретил Гурина. Тот был когда-то помощником коменданта города и ушел в запас года полтора назад.

Поздоровавшись, Гурин насмешливо спросил:

— Что, Остап Григорьевич, и вы теперь стали «тыбой»?

— Какой «тыбой»? — не понял Герасименко.

— Не знаете? — удивился Турин. — Должность наша: с вами теперь такая. «Ты бы сходил за картошкой», «Ты бы купил колбасы или молока...» Словом, ты бы. Поняли?

Так вот он о чем? А ведь в самом деле...

Гурин пригласил:

— Заходите ко мне. Поговорим о том о сем, в картишки перекинемся. В преферанс играете? Ну вот и хорошо. У нас компания собирается, заходите!

«Действительно, я начинаю превращаться в мальчика на побегушках, — подумал Герасименко. — Сижу как крот в норе. Пожалуй, надо встряхнуться».

Приходу Остапа Григорьевича обрадовались.

— Нашего полку прибыло! — радостно воскликнул Турин.

— Вот теперь и партийно-политическое обеспечение у нас на высоте! — пошутил бывший начальник штаба бригады траления Хохлов, здороваясь с Герасименко.

— Никольский, Александр Ильич, бывший командир авиационного полка, — представил Гурин вставшего из-за стола высокого человека с обгоревшим лицом. Герасименко осторожно пожал его шершавую, тоже обгоревшую руку.

На круглом полированном столе лежали две колоды карт, лист бумаги, карандаши. Когда уселись за круглый стол, Никольский начал сдавать.

— Два круга распасовки.

Все согласно кивнули. Играли молча, изредка перебрасывались замечаниями по ходу игры. У Остапа Григорьевича «на горе» оказалось больше всех — он уже и не помнил, когда играл последний раз, кажется, года три назад, в санатории.

— Как поживаете, Семен Яковлевич? — спросил Герасименко у Гурина во время очередной сдачи.

— А вот так и живем. День да ночь — сутки прочь. Скучно живем, одним словом.

— Да, брат, невеселое это дело — отставка! — подхватил Хохлов. — Тебе в новинку, наверное, еще не надоело бездельничать. А мне вот, честно говоря, осточертело все это. Сейчас бы кочегаром на буксир пошел работать.

— Ну и шел бы.

— Э, дорогой мой Остап Григорьевич, не так все это просто. Я двадцать пять лет отдал службе. А больше ни на что, видно, не гожусь.

— Но у тебя же высшее образование!

— Военное. Не забывай этого.

— А опыт, организаторские способности? Ты что, не мог бы работать, скажем, мастером на судоремонтном заводе?

— Мог бы.

— Или в ДОСААФе?

— Тоже мог бы. Да кому я нужен?

— Нужен.

— Слушай, Остап Григорьевич. — Хохлов положил карты и закурил. — Расскажу тебе одну историю. Неприятно мне вспоминать ее, но расскажу. Тебе это тоже надо знать... Так вот, пробовал я. Пошел в горсовет, в отдел, который трудоустройством занимается. Сидит там один тип. Каневский его фамилия. Он мне знаешь что предложил? В ларьке пивом торговать. Или кондуктором на автобусе. Нет, он не шутил! Он говорил серьезно. Более того, с этакой издевочкой в голосе. «У нас, говорит, трудно сейчас с работой. Вот, говорит, перед вами был товарищ. Из заключения вышел, растратчик. Ему тоже работу дать надо». Черт его знает, почему я его тогда не ударил?

— Я бы ударил, — сказал Никольский.

— Понимаешь, Остап Григорьевич, я ничего не имею против продавцов и кондукторов. Дело тоже нужное. Но не по мне это. Мне не надо руководящую работу, я пойду кочегаром. И без денег, мне хватит пенсии. Но дайте мне дело по душе! А тут еще этот растратчик из тюрьмы. Ему, видите ли, предпочтение оказывают. Я двадцать пять лет отслужил, прошел три войны и вот...

— Ну этот, как его... Каневский, он-то небось не воевал? — заметил Гурин.

— Не в том дело. И я не собирался бахвалиться своими боевыми заслугами, хотя и это тоже нельзя со счета сбрасывать. Тем обиднее.

— Ну и больше ты не пробовал никуда обращаться? — спросил Герасименко у Хохлова.

— А ну их всех к дьяволу!

— Кого?

— Да этих чинуш... каневских.

— Ты же не в работники к нему наниматься пришел.

— Вот именно. Я добро хочу сделать и должен еще унижаться. Проживу и так. Я свое отработал, совесть у меня чиста. Пенсию за свой труд, за свои раны, за свои двадцатипятилетние скитания получаю.

— Да, поскитались мы немало, — подхватил Никольский. — Верите, я больше двух лет ни разу на одном месте не жил. В общей сложности в девятнадцати местах служил. И везде приходилось начинать сначала. Жил и в землянках, и в бараках. Ну мы-то ладно. Я удивляюсь, как жены наши выдерживали.

Заговорили о женах, о детях. У Гурина старший сын погиб в войну, младший — где-то на Севере с геологической экспедицией. У Хохлова дочь на Курильских островах, муж ее пограничник. У Никольского оба сына летчики, оба в разных местах. «Не заметил, когда оперились и разлетелись из своего гнезда». Остап Григорьевич тоже вспомнил о своем сыне, но промолчал. Он до сих пор глубоко переживал неудачно сложившуюся судьбу сына, женившегося на дочери известного ученого и жившего сейчас в Москве на его хлебах.

Игра шла вяло, вскоре они отложили карты и разошлись.

Остапу Григорьевичу и Никольскому было по пути. Сначала шли молча. Потом Никольский сказал:

— Я вижу, вы, Остап Григорьевич, уходите несколько огорченным.

— Пожалуй, — признался Герасименко.

— Вы Хохлову не верьте. Он работает как зверь. Пишет. Я читал. Не роман, но толково. И нужно. Для молодежи нужно. Словом, Хохлова отставка не сломила. Гурина — да, а Хохлова — нет.

— А что Гурин?

— Он вполне доволен. Жалуется, что скучно, но вы не верьте, ему-то не скучно. Огородишко завел, копается. Корову покупать собирается. Собственник!

— Почему же вы к нему ходите?

— Вы думаете только ради преферанса? Нет, это между делом. Гурина надо вырвать из паутины частнособственнических инстинктов. И так о нас, отставниках, бог знает какие сплетни разносят.

— Ну а вы? — спросил Герасименко.

— Я? Я работаю. Нештатный пропагандист горкома, председатель культурно-бытовой комиссии. В общем-то, дел хватает. Сейчас детский сад на общественных началах организуем, городской пионерлагерь, самодеятельный театр. «А как же я? Так и буду сидеть дома? — спросил себя Герасименко. — Разве я ушел в отставку из жизни? Разве у меня нет потребности работать?»

На следующее утро Герасименко пошел в горком партии.

В приемной первого секретаря Карамышева сидело человек семь. Секретарша предупредила Герасименко:

— Без четверти двенадцать Михаил Петрович уедет на завод. Вряд ли он успеет принять вас.

Но Остап Григорьевич решил все же подождать, он знал, что поймать Карамышева трудно. «Авось успеет».

Первые четыре посетителя прошли быстро, но пятый застрял в кабинете секретаря на целый час. Когда он вышел, секретарша сказала:

— Все. Остальных Михаил Петрович примет вечером. В это время вышел Карамышев. Он был уже в пальто.

Поздоровавшись, извинился:

— Прошу простить, меня ждут на заводе. Если у кого дела совершенно неотложные, пройдите к товарищу Постнову. А ты, Остап Григорьевич, мне очень нужен. Одевайся, поговорим в дороге.

Герасименко вопросительно посмотрел на Карамышева. Они были знакомы давно, вместе бывали на совещаниях, сидели в президиумах, но отношения их были чисто, деловыми. Поэтому Остап Григорьевич удивился, уловив в обращении Карамышева какие-то дружеские нотки.

Пока Герасименко надевал шинель, Карамышев с улыбкой разглядывал его. Потом, взяв за локоть, вывел из приемной.

— Я к тебе, Остап Григорьевич, давно собирался заехать, да все как-то не получалось. Как живешь?

— Да ведь как сказать... — Герасименко неопределенно пожал плечами.

— Работу пришел просить?

— Угадали.

— Я знал, что ты придешь. Наш брат, партийный работник, не умеет сидеть на пенсии, к людям его все время тянет. Как, тянет?

— Тянет.

— То-то! — Карамышев торжествующе рассмеялся. — А работу мы тебе, Остап Григорьевич, уже подыскали.

— Мне?

— Тебе. Чему удивляешься? Думал, и мы тебя в запас уволили?

— Так какую же работу? — спросил Герасименко.

— На судоремонтный секретарем парткома рекомендовать будем.

— Но ведь там меня не знают. А должность-то, между прочим, выборная.

— Это тебя-то не знают? Между прочим, знают. Лодки твои там ремонтируются. Ты депутат горсовета, член горкома. Да кто тебя в городе не знает?

— Надо подумать.

— Подумай, пожалуйста. Только не долго думай. Через две недели у них партийная конференция.

— Трудно будет.

— Очень трудно. Поэтому на твоей кандидатуре и остановились. Воробей ты стреляный, да и шея у тебя вон какая крепкая, выдюжит. — Карамышев засмеялся.

14

Ночью вошли в Неву, бросили якорь напротив Адмиралтейства. До рассвета оставалось добрых три часа, но спать никто не ложился. Матросы высыпали наверх, неторопливо курили, переговаривались. Многие впервые были в Ленинграде.

На мостике кто-то тихо и торжественно читал:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит...

До утра так никто и не заснул. После завтрака взялись за уборку. Когда все было вымыто, протерто, надраено до зеркального блеска, пошли в ход утюги и щетки. После обеда с первой группой увольняющихся Матвей сошел на берег. Замполит повел матросов на Дворцовую площадь, а Матвей направился в обратную сторону, к мосту лейтенанта Шмидта.

Университет. Академия художеств с лежащими перед ней каменными сфинксами. А вот и дом академика Павлова. Памятник Крузенштерну. Кажется, ничего не изменилось, кажется, только вчера ты выходил из этого парадного подъезда и на углу Восьмой линии садился в трамвай. Но почему так замирает сердце?

Он долго стоял у парадного подъезда училища, не решаясь войти. К кому он, собственно, пойдет? Сейчас все курсанты и преподаватели на практике, на кораблях. Опустели аудитории, умолкли гулкие длинные коридоры, и только где-нибудь в компасном зале одинокий дневальный, скучая, расхаживает вокруг паркетной картушки и пытливо вглядывается в замершие в нишах статуи выдающихся ученых.

Матвей тихо побрел по Одиннадцатой линии. Вот вход в клуб училища. Там на втором этаже — голубая гостиная, картинная галерея, музей, зал Революции. А вот столовая, контрольно-пропускной пункт. Отсюда они вместе выходили с матерью: тогда снимали комнату на Среднем проспекте.

Мать... Он знал ее всего два года. Да, два года, если не считать тех первых трех лет в детстве. Если бы она .дождалась, пока он окончит училище, он увез бы ее с собой, не дал бы ей работать, заставил бы лечиться. Тогда, может быть, все сложилось бы иначе.

Вон то окно на втором этаже. Маленькая уютная комната. Он не был там после смерти матери. Он даже не хотел заходить за ее вещами — их оставила у себя хозяйка. Она же потом принесла ему в училище альбом с фотографиями и перевязанные выгоревшей лентой письма отца...

Им снова овладели грустные воспоминания, он шел, ничего не замечая. Не заметил, как дошел до Первой линии, машинально свернул на нее и опять вышел на набережную. Долго стоял облокотившись о гранитный парапет и глядя в мутную, с жирными пятнами мазута воду. Потом прошел по набережной до Дворцового моста, перешел через него, пересек площадь и через арку Главного штаба вышел к центральной телефонной станции. Отправив Курбатовым поздравительную телеграмму, вышел на Невский. Пестрая толпа подхватила его и понесла...

Была суббота, рабочий день уже закончился, и люди спешили домой. Матвея обгоняли, задевали свертками и сумками, торопливо извинялись, но он ничего не замечал. Только у Казанского собора, очнувшись, подумал: «А куда я иду?» Кроме Сони, у него в этом огромном городе не было ни одного близкого человека. И стоило вспомнить о Соне, как его неудержимо потянуло к ней. Почему он ни разу не написал ей, что с ней сталось за это время? Его охватило нетерпение. Завидев зеленый глазок такси, выскочил на мостовую и загородил машине дорогу.

Соня была дома. Кажется, она ничуть не удивилась.

— А, Матвей. Проходи. — Старательно закрыла дверь и, повернувшись к нему, сказала: — Ну, здравствуй.

Она было протянула ему руку, но Матвей взял ее за плечи, настойчиво притянул к себе и поцеловал. Потом прижал ее голову к груди и ласково погладил ладонью по волосам. Она стояла покорно и тихо, но Матвей чувствовал, что все в ней напряжено. Вот она вздрогнула и легким движением рук мягко отстранила его, сказала:

— Сними тужурку. Жарко.

А через минуту уже совсем спокойно говорила:

— Я только что с работы, у меня беспорядок. Сейчас немного приберу, и мы приготовим чего-нибудь поесть.

Она держалась с обескураживающей непринужденностью. Казалось, они расстались только сегодня утром. Для Матвея это было совсем неожиданно, он думал, что придется объясняться. Но Соня ни о чем не спрашивала, и Матвей был благодарен ей.

Пока она торопливо прибирала комнату, он молча наблюдал за ней. Она осталась такой же, как и восемь месяцев назад.

— У меня сейчас такая сумасшедшая работа, я так устаю, что дома уже ничего не хочется делать.

— Может быть, нам пообедать в ресторане?

— Нет, я уже купила продукты. Если не съесть, все пропадет, жарища-то вон какая. Холодильник я так и не купила.

— Тогда я пойду принесу чего-нибудь выпить. Как-никак завтра наш праздник.

— Да, я и не поздравила тебя.

— Поздравишь завтра.

Она внимательно посмотрела на него.

— Не забудь купить минеральной воды.

— Хорошо.

— И постарайся побыстрей. У меня уже почти все готово.

Матвей снял со стула тужурку, но Соня сказала:

— Подожди-ка. — Она открыла шкаф и, порывшись в нем, достала рубашку. Это была его клетчатая рубашка, он забыл ее тогда. — Надень.

— Спасибо! — Он вложил в это восклицание особый смысл. Она поняла и, прикрыв глаза, кивнула.

Когда он вернулся, стол был уже накрыт. Сели, как обычно, друг против друга. Как бы между прочим Соня спросила:

— Ты надолго?

— На неделю.

— На парад?

— Да.

Больше она ни о чем не спрашивала. Они говорили о том о сем, старательно избегая говорить о себе.

— У нас, пожалуй, прохладнее.

— Да, лето нынче в Ленинграде необыкновенно жаркое. Я уже успела загореть.

— Ты хорошо выглядишь.

— Это комплимент?

— Это правда.

— Давай я еще положу тебе салата. На корабле вас, наверное, не балуют овощами.

— Не очень.

— Сейчас в овощах больше всего витаминов... Наконец он не выдержал:

— Зачем мы говорим обо всем этом? Ведь нам все равно не уйти от тех вопросов, которые мы не решаемся задать Друг другу.

— Что же, ты прав, — грустно согласилась Соня...

Он проснулся от ее взгляда. Когда повернул голову, Соня закрыла глаза и притворилась спящей. Но он сразу понял, что она не спала. Сколько прошло времени? Было еще светло, значит, прошло часа три-четыре, не больше.

Матвей погладил ее по щеке. Соня сразу открыла глаза и улыбнулась. Она послушно отдавала прикосновению его ласкающей руки свои щеки, шею, грудь. Ее волновали эти прикосновения.

А он ощущал в себе чудовищное спокойствие, и от этого спокойствия ему стало стыдно. Зачем он обманывает и ее и себя? Зачем он вообще здесь?

Он вспомнил о Люсе. Не было ли все это предательством по отношению к ней? Именно предательством, самым низким и грязным. Как он мог забыть о ней? Прошлое оказалось сильнее? Но ведь в прошлом у них с Соней ничего не было, кроме привычки. Впрочем, было. Была благодарность. Искренняя благодарность за ее сочувствие, может быть, даже за ее жалость к нему. Да, она пришла к нему в трудный момент, сочувствие ее было непритворным. Она ни в чем но виновата. Виноват только он. Вероятно, у нее тоже осталась привычка. Она никогда не любила его, ей просто было очень нужно, чтобы с ней кто-то был, чтобы она не чувствовала себя одинокой. Она на четыре года старше его, ей уже двадцать семь. Женщине в эти годы трудно и почему-то стыдно быть одинокой.

Но как он мог забыть о Люсе? Он сам этого не понимал.

Матвей обвел взглядом комнату. Все здесь привычное, знакомое, но все стало ему чужим. И эта смятая постель, и Соня. У него появилось какое-то чувство опустошенности.

Соня резко отшатнулась. И в тот же момент Матвей встал и начал одеваться.

— Мне надо на корабль, — сказал он.

Она молчала. В сумерках он не видел ее лица, но ощущал на себе ее взгляд.

Когда он уже оделся, Соня позвала:

— Матвей...

Он подошел к кровати.

— Матвей, — Соня, не сдержавшись, громко разрыдалась. Она уткнулась лицом в подушку, тщетно пытаясь заглушить рыдания. Ее голые плечи вздрагивали. Рука Матвея непроизвольно потянулась, чтобы погладить их. Но он боялся сейчас прикасаться к ней, боялся, что в нем снова вспыхнет жалость и не хватит мужества уйти.

— Не надо! Соня, не надо! — повторял он отчужденно и с досадой.

И она вдруг перестала рыдать, села на постели, по-детски вытерла тыльной стороной ладони слезы и грустно спросила:

— Почему так получается? Почему мне так не везет? Ведь я не хуже других. Ну была бы я уродом или просто развратной женщиной, тогда можно было бы еще как-то объяснить. Но ведь я ничем не хуже многих других! Почему же им есть счастье, а ко мне оно не приходит? Скажи, Матвей, почему так получается?

Он растерянно молчал. Ему стало жалко ее. Но он подавил эту жалость и жестко сказал:

— Счастье — не холодильник, который можно выиграть по лотерее. Оно не приходит, его надо взять. Его берут и отстаивают.

— Но как? Как его взять и где его взять?

— Не знаю.

— Эх вы!..

Кого она еще имела в виду, Матвей не понял.

— Ладно, иди. С тобой счастья не вышло. И вижу, что не выйдет. Но я тебе благодарна и за то, что было.

— Ну зачем ты так? — он едва сдерживал раздражение.

— Не сердись, Матвей. Говорю, как умею. Я на тебя не обижаюсь, ты не в чем не виноват. Так уж получилось. А теперь — прощай. Дай я тебя поцелую.

Он подставил губы, она крепко поцеловала.

— Иди.

Она стояла на площадке, запахнув халатик, придерживая его рукой на груди, и смотрела, как Матвей спускается по лестнице.

— Будь счастлив!

Он слышал, как осторожно закрылась дверь и почувствовал щемящую грусть.

15

Люся проснулась от звонка. Она машинально протянула руку и, нащупав будильник, нажала кнопку. Но звонок повторился. Оказывается, это звонил не будильник. Кто-то пришел. «Кто бы мог в такую рань?» — подумала Люся и откинула одеяло. Но тут же снова натянула его на себя, услышав, что по коридору прошаркали чьи-то шаги.

А через минуту в дверь ее комнаты постучалась соседка.

— Люсенька, вы не спите?

— Нет, входите, пожалуйста.

Соседка была в ночной рубашке и тапочках на босу ногу.

— Извините, если разбудила. Вам телеграмма. Я подумала, что она, наверное, срочная, коли так рано принесли.

— Спасибо. — Люся взяла телеграмму и развернула ее. «Капитан покидает судно последним», — прочитала она и улыбнулась.

— Что-нибудь действительно срочное? — спросила соседка.

Люся свернула телеграмму и сунула под подушку.

— Да, срочная. Спасибо.

— Пожалуйста. — Соседка ушла.

«Матвей! Милый мой Матвей, значит, ты тоже думаешь обо мне?» — Люся радостно рассмеялась. Потом достала из-под подушки телеграмму и перечитала ее. Подписи нет. Она и не нужна. Отправлена из Ленинграда вчера, в двадцать три сорок. «Я была уже дома. Странно, однако я в это время тоже думала о нем».

Впрочем, с тех пор, как он ушел в Ленинград, она все время думала о нем.

Это было неудержимо, как обвал. Стоило ей хоть на минуту отвлечься от дел, как сразу наваливались воспоминания. Они, точно ночные бабочки около огня, вились вокруг событий последнего вечера, проведенного вместе. Она помнила каждое сказанное им слово, каждую фразу, слышала его голос, ощущала его взгляд. Когда он вернется? Что она скажет, когда увидит его?

— Люсенька, ты не опоздаешь? — приоткрыв дверь, спросила мать.

— Ой, уже четверть восьмого!

* * *

Юзек ждал ее у проходной.

— Ну, как дела? — спросила Люся.

— Вернули.

— Гаврилов?

— Да.

— Что он сказал?

— Сказал, что это никуда не годится.

— Так. Идем! — Люся взяла Юзека за руку и потащила к заводоуправлению.

Герасименко был один. Втолкнув Юзека в его кабинет, Люся еще с порога начала:

— Товарищ секретарь, когда же прекратится это безобразие? Третий раз возвращают и, по существу, ничем не мотивируют...

Остап Григорьевич улыбнулся:

— Простите, как ваша фамилия?

— Казакова. А что?

— Здравствуйте, товарищ Казакова.

— Ой, извините, я, кажется, не поздоровалась. Здравствуйте, товарищ Герасименко.

— Меня зовут Остапом, по батьке Григорьевич.

— Очень приятно. Понимаете, Остап Григорьевич, он бывает иногда совершенно беспомощным.

— Простите, а кто этот молодой человек? — опять прервал ее Герасименко.

— Это Юзек. Шварц. Сварщик в моей бригаде.

— Вот теперь я начинаю кое-что понимать. Вы — бригадир, а это сварщик Юзек Шварц. Садитесь, пожалуйста. И как можно спокойнее объясните: первое — в чем состоит упомянутое вами безобразие; второе — что именно возвращают в третий раз и но мотивируют по существу; и, наконец, третье кто бывает иногда совершенно беспомощным и в чем мы ему можем помочь.

Спокойный тон секретаря парткома почему-то окончательно вывел Люсю из себя. И она сердито ответила:

— Первое: вышеупомянутое безобразие состоит в том, что начальник БРИЗа Гаврилов зажимает предложения рабочих. Второе: в третий раз возвращают рационализаторское предложение Шварца. Третье: сам Шварц об этом никому никогда не скажет. Вот почему вам докладываю я.

Она сделала ударение на слове «докладываю», намекая Герасименко на его недавнюю службу и рассчитывая уязвить его тем, что в делах завода он плохо разбирается. «Ишь ведь какая ершистая!» — подумал Герасименко. Он понял ее намек, но не обиделся. Отчасти потому, что в ном была доля правды — он еще не успел вникнуть во все стороны жизни завода. Отчасти же по другой причине: ершистых людей он любил больше, чем покладистых.

— Ну что ж, будем разбираться, — сказал он.

— А сколько будете разбираться? — спросила Люся — Месяц, два?

Герасименко внимательно посмотрел на нее, потом заглянул в лежавший под стеклом план. С работой БРИЗа он должен был знакомиться только через неделю. Придется, видимо, заняться сегодня. И он спокойно ответил:

— Зачем же месяц? Сейчас и разберемся.

Он встал, по привычке одернул китель и предложил:

— Пойдемте-ка к Гаврилову.

Бюро рационализации и изобретательства располагалось в небольшой полутемной комнатке, где едва помещались стол, шкаф и два стула. За столом сидел Гаврилов. Это был щупленький старичок с голым черепом и бородкой клинышком, в потертом пиджаке, обсыпанном пеплом. Нагнув голову, точно собираясь боднуть Герасименко, Гаврилов посмотрел на него поверх больших очков в роговой оправе и спросил:

— Чем могу служить?

— Я бы хотел ознакомиться с предложением товарища Шварца, — сказал Герасименко.

Гаврилов поочередно оглядел Люсю и Юзека, и в его умных глазах мелькнула добродушная усмешка.

— Извольте, — он открыл шкаф и, вынув из него папку, протянул ее Остапу Григорьевичу.

Герасименко взял папку, взвесил ее на ладони и положил пород Гавриловым.

— Вы, очевидно, знаете, что я не специалист. Поэтому я попрошу вас популярно объяснить суть дела.

Гаврилов рассказал о предложении Шварца. Спросил Юзека:

— Я ничего не упустил?

— Нет, все точно.

— Так вот, предложение это никакими теоретическими и техническими расчетами не обосновано. Я это сейчас докажу. Идите сюда, Шварц.

Юзек подошел к столу.

— Идите и вы, — пригласил Гаврилов Люсю. Он положил перед ними чистый лист бумаги:

— Пишите.

Люся взяла карандаш. Гаврилов стал диктовать какие-то формулы. Герасименко ничего в них не смыслил, но Люся и Юзек, судя по всему, разбирались в них.

Наконец Гаврилов, откинувшись на спинку стула, спросил:

— Что мы имеем в итоге?

— Ничего, — растерянно сказала Люся.

— Вот именно ничего, — подтвердил Гаврилов.

— Да, но практически, может быть... — начала было Люся.

— Ничего не может быть! — сказал Гаврилов и выдвинул ящик стола. Он стал извлекать из него металлические пластины и стержни, электроды, куски угля.

— Вот, извольте полюбоваться. Посмотрите хотя бы на этот шов.

Люся взяла стальную плиту, внимательно рассмотрела шов.

— Шов хороший. Даже красивый.

— Спасибо. Но красота эта обманчива. Вот данные лаборатории, — Гаврилов протянул Люсе листок.

— Да, хуже не придумаешь.

— А вот еще. — Гаврилов положил перед Люсей еще несколько листков.

Люся перечитала их, поинтересовалась:

— Скажите, кто все это проверял?

— Ну, это не важно.

— Но ведь это месяц работы, притом кропотливой.

— Ошибаетесь. Я затратил на нее семнадцать дней.

— Вы хотели сказать — ночей.

— Это не имеет значения.

— Нет, имеет! — Люся подошла к Гаврилову, неожиданно обняла его. — Дорогой наш товарищ Гаврилов! Вы извините нас. Мы совершенные идиоты. Юзек, идем!

Люся схватила Юзека за руку и вытащила из комнаты.

Гаврилов вынул платок и сделал вид, что протирает очки. Но Герасименко заметил, что глаза старика влажные.

— Вы действительно сами все проверяли?

— Видите ли, этот Шварц — парень с головой. У него необычен ход рассуждений. И мне вдруг подумалось: а что, если в этом что-то действительно есть? Может быть, я отстал? И потом, знаете: новое всегда непривычно. Вот я и решил проверить.

— Почему же вы им не сказали? Шварц мог бы вам помочь.

— Шварц? Нет, он совсем непригоден для практической работы. Он прирожденный фантазер. Я третий раз возвращаю ему работу, и каждый раз он предлагает новый вариант. Может быть, двадцатый или тридцатый вариант окажется открытием. А эта девушка, что же, вам жаловалась?

— Да.

— Замечательная девушка.

— Она вас здорово ругала.

Гаврилов засмеялся:

— Они думали, что сидит тут старый гриб, копается в бумажках и душит их молодую пылкую мысль. Н-да. Но бумажек, к сожалению, у меня действительно много. Я имею в виду — ненужных.

— Знаете, — сказал Герасименко, — уж коли я зашел к вам, то мне хотелось бы подробнее ознакомиться с работой БРИЗа, с предложениями рабочих. Не сочтите это за проверку. Просто мне хочется посмотреть, много ли предложений, кто их вносит, насколько они характеризуют возросший технический уровень рабочих. И действительно ли растет этот уровень, или мы только говорим об этом.

— Почту за честь, — Гаврилов поклонился. — Знаете, всерьез работой нашего БРИЗа никто не занимался с одна тысяча девятьсот сорок седьмого года. И я буду очень рад ознакомить вас. Уверяю, что вы почерпнете довольно любопытные сведения.

Весь день Герасименко просидел с начальником БРИЗа.

— Как видите, предложений много, большинство их внедрено в производство, — говорил Гаврилов. — С одной стороны, это хорошо, ибо свидетельствует о действительно возросшем техническом уровне рабочего. Но позвольте высказать еще одну крайне тревожащую меня мысль. Вот по этому станку рабочие нашего завода внесли тридцать шесть усовершенствований. А вот еще, — Гаврилов вынул из шкафа пачку журналов. — Я специально поинтересовался этим станком. На других заводах, по опубликованным в печати сведениям, внесено еще около сотни усовершенствований. Хорошо ли это? В журналах и газетах буквально хвастаются этими цифрами. А ведь это очень плохо! Что значит полторы сотни усовершенствований? Они значат, что в серийное производство был запущен никуда не годный станок. Эти усовершенствования говорят не столько о творческой мысли рабочих, сколько о безответственности, а может быть, и бездарности, и технической безграмотности конструкторов станка. Вы понимаете, о чем я говорю?

Гаврилов понравился Остапу Григорьевичу. Работа у него была налажена образцово, но видно было, что она его не удовлетворяет. «Не дают старику оперативного простора, — подумал Остап Григорьевич. — Тесновато ему тут».

Дальше