Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга вторая

Часть первая

Подготовиться к побегу на войну оказалось не так-то просто. Каждый вечер, отправляясь на сеновал, Славка выпрашивал у Марфы Ивановны несколько сухарей. Складывал их в рюкзак. Туда же уложил три пачки пшенного концентрата, купленные на сэкономленную сдачу. [433]

В амбаре из-под стрехи вытащил старый охотничий нож. Долго чистил песком почерневшее лезвие, пока оно не заблестело. Рассчитывал прихватить с собой берданку, которой отец давно не пользовался. Но тут как раз было приказано всем сдать ружья в милицию. Григорий Дмитриевич отнес берданку и еще одно ружье, припрятав только новую «тулку», купленную для Игоря.

Надежных ребят в компанию подобрать не удалось. Воевать с немцами хотел каждый. Но возникали непреодолимые преграды. Один не решался огорчить маму, другой боялся, что его выдерут как Сидорову козу, если поймают. По совести говоря, и сам Славка оттягивал день побега: как-то страшно было уйти из дома, ни у кого не спросив разрешения.

Однажды, ложась спать, он забыл спрятать рюкзак под сено. Утром на сеновал пришла Людмилка. Увидела пшенный концентрат в яркой упаковке и унесла пачку с собой. А когда мама спросила, где она взяла эту картинку, охотно объяснила: у Славика в большом мешке, и там еще есть такие. Антонина Николаевна отправилась «на сеновал и, едва увидев рюкзак, поняла все.

К удивлению Славки, ему не устроили нагоняй. Мама посадила его за стол против себя и объяснила, что он уже большой и должен теперь заботиться и о бабушке, и о сестренке, и о ней самой, потому что она женщина. Игоря нет, отца тоже могут взять в армию, им будет очень трудно. И нужно быть жестоким, бессердечным эгоистом, чтобы думать только о своих мальчишеских шалостях.

Вид у мамы усталый, голос звучал грустно. Она как-то странно подергивала плечом, будто чесалась рука или сползало платье. Славке было очень жалко ее.

Григорий Дмитриевич за ужином и виду не подал, что знает о случившемся. А уходя в сад посмотреть на ульи, позвал с собой сына. Стоял на тропинке, широкий, в командирской гимнастерке и синих галифе, поглаживал рукой бритый череп. Выпустив изо рта дым, сказал:

— Забор покосился. Подпорки поставить надо. Сможешь?

— Сумею.

Григорий Дмитриевич помолчал, хлюпая трубкой, глядел, как тяжело опускаются на леток улья нагруженные медом пчелы. Повернулся к сыну и неловко прижал к груди его голову.

— Ты того... Не волнуй мать-то. Хочешь я поговорю — связным тебя к нам в истребительный батальон?

— Ну?! И винтовку дадут?

— Как все, так и ты.

— Чего же раньше-то? Эх, пап! А я хотел попросить тебя, да думал смеяться будешь. Вот здорово! — радовался Славка. Григорий Дмитриевич усмехнулся, взъерошил его волосы и оттолкнул легонько.

Славка подумал и решил, что так даже лучше. Еще неизвестно, как там на фронте. Говорят, четырнадцатилетних оттуда гонят в шею. Война продлится до зимы, а осенью ему стукнет пятнадцать. Тогда и видно будет, что делать.

* * *

Наталья Алексеевна Дьяконская, узнав о войне, слегла в постель. У «ее начался острый сердечный приступ. Врач посоветовал не вставать, больше находиться на свежем воздухе, а главное — не волноваться. Ольга старалась делать все, что в ее силах. Забросила заказы, почти не садилась к швейной машинке. Выводила Наталью Алексеевну в сад, укладывала ее на топчан под яблоней возле колодца. Читала ей вслух, не давала оставаться наедине с тяжелыми мыслями. Готовила для мамы много и вкусно. Не стыдясь, бегала по соседям просить деньги взаймы.

По ночам Наталья Алексеевна спала плохо, задыхалась, стонала. Ольга не могла уберечь ее от самого главного — от гнетущего беспокойства за Виктора. Он был всегда внимательным, не реже чем раз в неделю присылал письма. А сейчас прошло двадцать пять дней, как он уехал, двадцать дней идет война — и за это время от него нет никакой вести. В сводках сообщалось уже о боях в Минске, а ведь Витя служил дальше, на самой границе...

Мать мучилась думами о сыне, Ольга — о них обоих.

После томительных, душных дней в воскресенье прошел дождь. Он прибил пыль, освежил воздух. Наталье Алексеевне легче стало дышать, прекратились боли. Ольга отвела ее в сад, где после дождя особенно сильно [435] пахли цветы. У Натальи Алексеевны впервые за последнее время пробудился интерес к жизни. Она спросила, у кого Ольга брала в долг, пожурила, что много тратит на еду. Потом, подумав, сказала:

— Нет, я не права. В твоем положении надо кушать больше. За двоих...

Ольге почему-то всегда неприятно было, когда говорили о ее беременности. Даже когда об этом говорила мама. Очень уж много грязных сплетен ползало по городку. Знала — кумушки у ворот перемывают ее косточки, называя ее самыми последними словами. И ни к чему сейчас ребенок. Лучше, если бы его не было.

— Ты, мама, о себе беспокойся. Ты у нас главнее всего.

— Нет, — качнула головой мать. — Мое уже позади. А у него, — сделала она ударение на последнем слове, — у него будущее. Жизнь уходит — жизнь продолжается. Когда-то старались родители мне хорошо сделать. Я, как могла, о вас заботилась. Теперь ваш черед. И мне радостно — останется что-то после меня, уйдет в будущее.

— Ты... Ты не осуждаешь? — негромко, опустив глаза, спросила Ольга.

— Нет, доченька... Я вот лежала эти дни, ворошила прошлое. И, может, впервые так отчетливо поняла: как это хорошо — дать жизнь... Хорошо и больно... Нет, не рожать. Потом... — Она умолкла, устало прилегла на топчане.

— Посидеть с тобой, мама?

— Иди. У тебя много работы.

Ольга пошла к крыльцу. Мать сзади любовалась ее плавной, спокойной походкой, полными, крепкими ногами, точеной фигурой, которую не испортила даже беременность. Ольга прямо и горделиво несла свою голову, густые волосы ее рассыпались по плечам. Наталья Алексеевна, глядя на дочь, гордилась тем, что родила и вырастила эту красивую, сильную женщину. Взгляд ее невольно туманили слезы грусти и радости. А когда Ольга остановилась на крыльце, матери на секунду показалось вдруг, что рядом с ней появился там Виктор. Сразу горячий поток крови захлестнул сердце. Оно ощутимо расширялось, набухало, и вместе с этим быстро усиливалась резкая боль.

— Оля! — крикнула мать.

— Что? Принести что-нибудь?

— Нет... Я просто... Я хотела спросить... Ведь от Игоря тоже нету писем, правда?

— И от него нету. И от соседских ребят.

— А ведь он не на фронте, правда?

— Разумеется, не на фронте. Просто почта работает из рук вон плохо. Ты же сама говоришь, что в ту войну письма приходили через два или три месяца.

— Так и было, так и было, — кивала Наталья Алексеевна, ощущая неожиданную слабость. — Ну иди, иди, доченька. Я почитаю либо посплю.

Ольга села к пшенной машинке. В комнате было прохладно. Косые лучи солнца ложились на давно некрашенный пол, на пеструю дорожку возле кровати. Ольга не двигалась. Трудно было поднять отяжелевшие руки. При маме она старалась держаться бодро, а когда оставалась одна, ее охватывало чувство, близкое к отчаянию. Хоть бы слезами облегчить душу, но и слез не было. Она обманывала маму. Письма от Игоря хоть и редко, но приходили. А на их улице уже в два дома принесли извещения о смерти, отпечатанные на коричневой казенной бумаге. И если такую бумагу принесут к ним в дом, что будет тогда? Что будет с мамой, с ней самой, с ребенком?

Иногда Ольга ненавидела Игоря. Он там, в Москве, ему хорошо. Сделал свое дело — и нет его. Хоть бы приехал на день, хоть бы на час. Прошел бы с ней по улице — пусть все знают, что ребенок его. Неужели он не понимает, каково ей сейчас одной, да еще с больной матерью? Все на ее плечах. И совсем нет денег, только одни долги. Много долгов. Когда она отработает их? А ведь для маленького нужно готовить распашонки, одеяльце, пеленки...

Долго сидела она в каком-то оцепенении, безвольна опустив руки. Потом, опершись о машинку, встала рывком. Посмотрелась в зеркало: подурневшее, осунувшееся лицо, темные круги возле глаз, а сами глаза сделались неестественно большими и сухо, лихорадочно блестели.

— Оля-а-а-а! — услышала она вдруг пронзительный крик соседки в саду, и столько было ужаса в этом крике, что она сразу поняла: случилось что-то непоправимое. Стремглав выбежала из дому.

Наталья Алексеевна ничком лежала поперек топчана, [437] подогнув колени. Тонкие руки свисали до земли, будто она опиралась на них, пытаясь встать. Ольга обняла ее за плечи. Тело было мягким и тяжелым, глаза полузакрыты.

— Что с тобой? Ну, что с тобой? Тебе плохо?.. За доктором пошлите скорее, — громко, будто глухая, говорила Ольга. — Нашатырного спирта! Это от солнца у нее. Мамочка! Очнись, мамочка, — бормотала она, пытаясь нащупать пульс на руке Натальи Алексеевны и пугаясь оттого, что не может найти его. — Доктора! Доктора!

— Послали, — ответила ей соседка. — Только ни к чему. Не дышит она. Померла ведь Наталья Алексеевна.

— Врете! — вскрикнула Ольга.

— Истинный бог, — перекрестилась соседка. — Уж я знаю...

Ольга приподняла веки мамы, и только тут до сознания ее дошло, что это — конец. Пустыми, холодными были глаза; в тех местах, которые не были раньше прикрыты веками, протянулись по роговице продольные желто-серые полоски, будто присыпанные мелкой цветочной пыльцой.

Это была уже не мама, а что-то лишь внешне похожее на нее, что-то очень далекое, не родное. Ольга плохо соображала. Ей показалось, что ее просто обманывают: настоящая мама дома, в своей комнате. Ольга знала, что это не так, но непонятная сила погнала ее в дом, посмотреть, убедиться. В комнате она постояла возле кровати, вышла в коридор, на кухню — мамы нигде не было. Но этого нельзя было допустить, жить без мамы — невозможно. Надо было что-то сделать, кого-то позвать... Григорий Дмитриевич поможет ей. Ведь он отец Игоря! И он такой уверенный, он все знает...

Соседи пытались задержать Ольгу, но она, растолкав их, вырвалась на улицу. Удивленные прохожие шарахались от нее. Часто-часто мелькали ее ноги, бился по коленям подол юбки, развевались за спиной волосы.

Задыхаясь, почти валясь от изнеможения, подбежала она к дому Булгаковых, но тут, возле калитки, за которой не бывала ни разу, догнало ее сомнение: а может, ничего страшного не произошло? Может, у мамы просто обморок, и она уже очнулась?

Думая так, Ольга открывала калитку.

Григорий Дмитриевич, вышедший на лай собак, ахнул, увидев ее, подхватил под локти, посадил на крыльцо.

— Да вы что? Да на тебе лица нет!

— Помогите маме... Маме плохо, — в два приема выговорила она, хватая широко открытым ртом воздух.

Булгаков не расспрашивал. Приказал Марфе Ивановне не отпускать Ольгу, вывел из амбара свой и Славкин велосипеды. Коротко бросил сыну:

— За мной!

Когда они приехали к дому Дьяконских, соседи уже перенесли Наталью Алексеевну в комнату и положили на кровать. Врач, встретивший Булгакова в коридоре, молча развел руками.

Заботу о похоронах Григорий Дмитриевич взял на себя. Славка весь день гонял на велосипеде с записками отца то в один, то в другой конец города. Гроб был готов в тот же вечер. Двое рабочих подрядились вырыть могилу.

Григорий Дмитриевич, Марфа Ивановна и Славка провели ночь в доме умершей: боялись оставить Ольгу одну. Григорий Дмитриевич как лег, сняв сапоги, на диван, так и проспал до утра, негромко похрапывая. Бабка сидела у гроба до третьих петухов, пока забрезжил за окном ранний рассвет. А когда сморил ее сон, разбудила Славку, уснувшего над книжкой в соседней комнате.

Славка устроился в кресле подальше от стола, на котором стоял гроб. Он не испытывал страха, спокойно смотрел на бледное, обескровленное лицо Натальи Алексеевны. Оно казалось даже красивым. Неестественной и пугающей была только его неподвижность.

Ольга, уронив голову на грудь матери, не двигалась, не шевелилась. Славка видел ее растрепанные волосы, кусочек лба и левое ухо. Он подумал, что Ольга останется теперь совсем одна, ей будет страшно в этом пустом доме. Он на цыпочках подошел к ней сзади и тихо-тихо погладил волосы. Ольга выпрямилась, посмотрела на него огромными, как у сумасшедшей, глазами. Губы кривились: то ли она пыталась улыбнуться, то ли хотела сказать что-то и не могла. Мягкой, холодной рукой взяла его руку, прижала к сухим и шершавым губам. Ошарашенный, [439] Славка отдернул руку и отошел поскорей к окну.

В эту ночь завязалась их дружба, молчаливая и незаметная для посторонних.

На кладбище Наталью Алексеевну провожало несколько человек — Булгаковы и двое сослуживцев из больницы. Да собралась еще стайка любопытных ребят.

Ольга не плакала, не кричала. Стояла безучастная, как-то скособочившись. Некрасиво выпирал у нее живот. С кладбища ее повела Антонина Николаевна. Григорий Дмитриевич шагал рядом, вытирая платком капли пота с обритой головы, говорил резко, будто командовал:

— Перейдешь к нам... Места хватит.

— Верно, верно, голубушка, — поддакивала Марфа Ивановна. — Чай, ты родня нам. Чего же на две семьи-то жить... А там, глядишь, Игорь приедет.

Антонина Николаевна помалкивала, хмурилась, но не возражала.

На ту же телегу, на которой отвезли гроб, сложила Ольга свои пожитки: одежду, безделушки, швейную машинку. Григорий Дмитриевич закрыл ставнями окна, навесил на дверь замок.

Неодинаково восприняли Булгаковы появление в их семье нового человека. Антонина Николаевна, привыкшая распоряжаться и все делать по-своему, испытывала неловкость. Сдерживалась, убеждая себя, что у человека горе. Порывы раздражения сменялись у нее порывами нежности, когда думала о том, что женщина эта носит в себе ребенка Игоря.

Людмилка, избалованная Марфой Ивановной, дичилась, сторонилась Ольги, неосознанно ревновала, видя, как заботится бабушка о чужой тете. А жалостливая Марфа Ивановна обхаживала Ольгу пуще, чем когда-то своих детей, откладывала ей кусок повкусней, по утрам не разрешала шуметь в комнатах, давая ей поспать. Крепче всех любила бабка своего первого внука и теперь любовь свою перенесла на его избранницу.

Оставаясь наедине с Антониной Николаевной, говорила восторженно:

— Какую хорошую девку-то Игорь сыскал. Королевна! Грамотная опять же. И руки у нее золотые: что пошить, что сварить — на все мастерица. Не успела я оглянуться, а Людмилке платьишко — на тебе — уже [440] готово! Из лоскутиков бросовых, а получилось, как магазинное. Ты, Антонина, поласковей с ней. Она подарок готовит.

Григорий Дмитриевич с Ольгой держался просто, будто жила она у них уже давно и было это делом привычным. Но особенно внимателен к ней был Славка. Его пугал неживой, отсутствующий взгляд Ольги, он боялся, как бы она не сделала что-нибудь страшное. Это опасение особенно укрепилось после того, как, зайдя следом за ней в сарай, увидел: при его появлении она быстро отложила острую пилу-ножовку, обычно висевшую на гвозде под самой крышей.

Первое время у Ольги действительно было желание покончить с собой. Она так и сделала бы, но ее останавливала мысль о живом существе, которое носила под сердцем. Она умрет, а маленький, беспомощный ребенок будет еще, наверное, жить некоторое время. Ему будет больно. И никто-никто не узнает о страданиях неродившегося человека...

Через неделю после похорон Ольга пошла на кладбище. С ней увязался и Славка. Он, несмотря на жару, надел черную рубашку и длинные Игоревы брюки. Захватил лопату. Шел рядом с Ольгой, немного смущаясь, особенно когда встречал знакомых ребят. Ольга смущения не замечала. Ей было приятно, что идет не одна: хоть не муж с ней, так брат мужа.

И на кладбище ей было не очень тяжело, потому что Славка не позволил сидеть без дела. Он принялся вырубать куски дерна у края оврага, а ее заставил носить дерн к могиле и обкладывать земляной холмик.

Вернувшись домой, Ольга взяла одеяло и отправилась в сад. Легла отдохнуть под кустом смородины, в пятнистую тень. Было очень тихо. Неподвижно застыли кроны деревьев. Лазурное небо затянуто знойной дымкой. Густо пахло липой и свежим сеном.

Ольга лежала, как в полусне. Давно не покидавшая ее щемящая боль в сердце ушла куда-то внутрь, растворилась, исчезла...

Подумала, что так легко и бездумно бывает, наверное, в раю.

Она невольно поморщилась, заслышав быстрый топот ног, одернула подол платья. Подошел Славка. Сел рядом, на краешек одеяла. Лицо красное, черными каплями [441] выделяются на нем веснушки. Выпалил быстро:

— Слушай, Оль, ты только спокойно... Ты не волнуйся...

— Ну?! — сурово сказала она, веря, что хуже того, что есть, быть не может.

— Виктор ваш живой и здоровый!

Ольга села рывком, сильно стиснула его плечи.

— Кто сказал?

— А я на почту заходил. Письмо для тебя.

Ольга выхватила у него конверт. От нетерпения не могла читать подряд, пробегала глазами по строчкам то в одном, то в другом месте. «Дорогие!.. Нетрудно... Отдых... Купите дрова...»

Слезы брызнули у нее, закапали на письмо.

Славка сдерживал торжествующую улыбку, ожидая, пока Ольга успокоится. Ему было отчего торжествовать. За пазухой лежали еще два письма, оба от Игоря, посланные Ольге на ее прежний адрес.

Самое главное — не хватало сна. Отбой в двадцать три часа, подъем в шесть. Казалось, едва дотронешься щекой до подушки, а проклятый горнист уже выводит свое «ту-ту-ту», уже бегает по палаткам дежурный, больно тычет кулаками тех, с кого не сошла еще сонная одурь. Тело налито тяжестью, веки не поднимаются, суставы хрустят. Но надо вскакивать, натягивать шаровары, засовывать в сапоги ноги и спешить в строй, делать гимнастику. Утро в лесу холодное. Туман, сыро. На коже высыпают красные пупырышки. Едва занял место в строю, уже команда:

— Бего-о-о-ом! Марш!

Так начинался день, который казался Игорю бесконечным. Курсанты изучали оружие, уставы, основы партийно-политической работы в армии.

Заниматься приходилось по десять-двенадцать часов в сутки. Люди, привыкшие к неторопливой гражданской жизни, с трудом осваивали такую нагрузку. Однако не жаловались. Да и не на «ого было жаловаться, разве только самим на себя. Весь набор краткосрочных курсов младших политруков состоял из добровольцев: студентов гуманитарных вузов, партийных и комсомольских активистов [442] с московских предприятий. Народ подобрался веселый и грамотный. Учеба давалась без особых трудов. Выматывало только физическое напряжение.

...Игорь, едва добравшись до палатки, плюхался на свою койку. Кряхтя снимал сапоги, рассуждал:

— На кой ляд она сдалась, эта поверка? Каждой минутой дорожим, а тут, как балбесы, стоим полчаса. И ради чего? Чтобы один раз «я» крикнуть?! Что мы, арестанты? Разбежимся, что ли? После отбоя командиры отделений пересчитали бы по пальцам каждый своих, доложили бы старшине: как было, так и осталось в отделении одиннадцать голов.

— Порядок такой, — возразили ему.

— Порядки — от человека.

— Не бунтуй, разночинец, а то тебе гражданскую казнь устроят, — подмигнул Левка Рожков, товарищ Игоря по институту, весельчак и заводила. В институте Рожков был комсоргом курса. Теперь он волею начальства — командир отделения, курсанты именуют его «унтером Пришибеевым» или просто «унтером».

— Это что же, штык, что ли, над головой сломают? — осведомился Игорь.

— Много чести. Пойдешь сортир выгребать.

— Братцы, надо же совесть иметь. Я же не какой-нибудь кадровый вояка. Я временнообязанный. Ну, за полгода двухгодичный курс пройти — это ясно. Война, нужно. Но на кой черт из меня солдафона делать?

— Философствуешь, Булгаков, философствуешь, — стягивая гимнастерку, дурашливым басом говорил Рожков. — Ты, собственно, кто такой есть?

— Рядовой, вашкородь!

— А я для тебя кто?

— Так что, значит, мой командир, вашкородь. Отец родной!

— Тэ-э-экс! — Рожков изобразил на лице брезгливость. — А вши у тебя, братец, есть?

— Никак нет! — стукнул босыми пятками Игорь. — Но не извольте беспокоиться, обзаведусь.

— А жрать ты хочешь?

— Так точно!

— Лезь, братец, в мой в чемодан, достань там баранки. Они хоть и черствые, но тебе, деревенщина, по зубам. [443]

— Рад стараться! — гаркнул Булгаков и, сорвавшись с игры, спросил радостно: — Левка, правда?

— Доставай. На всех. Это я на станции купил, когда за бензином ездил.

— Спасибо, Левочка, — хлопнул Игорь отделенного по спине и полез под кровать. — Налетай, ребята!

Курсанты грызли твердокаменные баранки, шутили:

— С прошлой войны сохранились.

— А Игорь-то! Как кусок увидел, сразу взбодрился!

— Чего же ты хочешь, материя, она, дорогой товарищ, определяет...

— Ребята, вы наворачивайте побыстрей, — морща конопатый нос, попросил Рожков. — Сейчас отбой будет, Лезьте под одеяла и грызите там втихомолку, как суслики.

Перед началом занятий по тактике преподаватель, молодой капитан, вызвал из строя Булгакова, с любопытством посмотрел на него.

— Вас срочно требует заместитель начальника курсов по строевой части. Идите.

— Игорь был удивлен: почему заинтересовались его персоной? Ничего плохого не совершил, оценки у него сносные.

По пути Игорь несколько раз останавливался, принимал положение «смирно», подносил ладонь к виску, шептал слова доклада: «Товарищ подполковник, курсант Булгаков прибыл по вашему приказанию...»

Возле двухэтажной дачки, где помещался штаб, осмотрел себя, затянул ремень еще на две дырки, так, что трудно стало дышать. В конце коридора смело постучал в дощатую дверь. Услышав громкое «да», привычным жестом сдернул с головы пилотку. И тут же спохватился: к пустой голове руку не прикладывают. Надел снова, наугад проверяя, так ли сидит. Пауза затянулась, Игорь злился. В комнату вошел без прежней бодрости, опасаясь сделать что-либо не так.

— Товарищ подполковник, — он запнулся. — Товарищ подполковник, курсант Булгаков пришел по вашему вызову.

— Приходят поезда, — назидательно произнес [444] начальник. — Пассажирские, курьерские и все прочие... Слабо, товарищ курсант, очень слабо.

— Верно, — согласился Игорь.

— Надо подтянуться. Вы давно у нас?

— Давно, — ответил Игорь и, подумав, добавил: — Двенадцать дней. Я на первой машине приехал.

— Да, срок порядочный, — улыбнулся подполковник. — Так вот, сегодня утром мне звонил Ермаков, просил, чтобы вас отпустили на сутки.

— А в чем дело? — удивился Игорь.

— Не знаю. Кажется, Степан Степанович уезжает... Но смотрите, Булгаков. Отпуска в город, запрещены. Не подведите меня. Отдавайте честь всем, от ефрейтора и выше. Не попадайтесь на глаза патрулям.

— Не подведу, — сказал Игорь. — Доберусь до квартиры и носа на улицу не покажу.

В палатке, торопясь, написал записку Рожкову. Схватил вещмешок — и на станцию. Почти всю дорогу бежал и успел как раз к отходу пригородного поезда. Отдышался только в вагоне.

Всего две недели пробыл Игорь в лагере, но Москва за это время сильно изменилась. Много было непривычного, бросавшегося в глаза. Посреди Комсомольской площади лежала пузатая туша аэростата, обнесенная веревочным заграждением. Около аэростата суетились девушки в военной форме. Окна домов крест-накрест заклеены марлей, полосками бумаги или материи — чтобы при взрывах не вылетали стекла. Витрины магазинов заложены мешками с песком, забиты деревянными щитами, в которых оставлены только небольшие отверстия, похожие на амбразуры.

Высокие дома выглядели очень странно. Одна часть фасада и крыши выкрашена грязно-желтой краской, вторая — черной, третья — зеленой. Игорь понял: такая раскраска собьет с толку немецких летчиков, не даст возможности ориентироваться. Прилетит фашист на бомбежку вокзалов, посмотрит план города — вот тут большие дома, тут, значит, и железнодорожная станция. Но сверху, особенно ночью, черная краска будет восприниматься, как пустота, как пространство между строениями. Вместо большого дома летчик увидит несколько маленьких.

Свернув вправо, Игорь задержался на мосту, над густой [445] паутиной блестящих рельсов. Раньше здесь, на подъездных путях Казанского вокзала, много было зеленых пассажирских составов, а теперь — красные теплушки воинских эшелонов. По путям ходили бойцы. Горками лежали тюки прессованного сена.

Кое-где на крышах зданий невесть как появились деревья и кусты. Будто рощицы выросли там. Игорь, присмотревшись внимательней, разглядел среди веток тонкие стволы зенитных пушек.

Он шел по Ольховке, по Бакунинской и не узнавал их. Были сняты, на случай пожара, все ворота, поломаны все заборы и дровяные сараи.

В облике города появились строгость, настороженность. Игорь подумал, что война тут чувствуется куда сильней, чем у них в лагере.

Свернув во двор дома Ермаковых, он едва не налетел на бочку с водой. Рядом стоял большой деревянный ящик с песком. В ящике возились дети, лепили куличи. Игорь вспомнил, что жильцы с самой весны просили управдома привезти песок для ребятишек. Тот все отделывался обещаниями. А вот война заставила. Песок приготовили, чтобы тушить зажигательные бомбы. Но дети не понимают этого. Они рады: есть, где поиграть!

Дверь Булгакову открыл сам Степан Степанович. Выглядел он так, будто помолодел лет на пять. Веселый, в новой командирской форме со скрипучей портупеей; на выпирающем животе сияла пряжка со звездой.

— Приехал, солдат? Ну как, привыкаешь? — спрашивал Ермаков, обняв Игоря за плечи. — Вижу, вижу — возмужал даже. Вот сюда, в эту комнату заходи... На пользу тебе лагерь, там из тебя интеллигентскую гниль вышибут.

— Вышибать мы мастера, — поднимаясь со стула, произнес Порошин. — Рад, — коротко сказал он Игорю, пожимая руку. — Интеллигенты головой думать умеют, мозгами шевелить. А у нас частенько вместо этой самой пресловутой гнили мозги выбивают.

— Ты опять за свое? «Оставь до другого раза, — махнул рукой Ермаков. — Видишь, Игорь, какой у меня нынче день праздничный! Друг приехал. И ты тоже. Устал? Есть хочешь?

— Всегда готов!

— Вот это по-солдатски. Сейчас мы организуем [446] контрудар, — кивнул он на стол, где лежали кольца колбасы, консервные банки и множество свертков. — Нельки нет, сами хозяевать будем.

— Вы куда едете, Степан Степанович?

— Деловые разговоры потом. А сейчас маршируй в ванну. Пропотел небось? По пластунски-то ползаешь?

— Как черепаха, — сказал Игорь. — При начальстве. А то все больше на четвереньках, когда взводный не видит.

— А командир отделения?

— Унтер у нас свой, из студентов.

— Понял службу солдат, — засмеялся Ермаков. — Вот она, ихняя инициатива, — повернулся он к Порошину. — Вот тебе и мыслят самостоятельно. Перебьют этих мыслителей в первом бою, как куропаток.

— Приспичит — поползут, — возразил Порошин. — Прижмет пулеметом — голову ниже зада опустят.

— Правда, Прохор Севастьянович, — согласился Игорь. — Не ахти какая наука. Поползали раз-другой — и хватит. Нам бы лучше показали, как из пушки стрелять. Может, кто в артиллерию попадет. Или дали бы хоть по разу настоящую гранату бросить. Деревяшки кидаем.

— Своим командирам вы говорили об этом? — заинтересовался Порошин.

— Говорили ротному. Только он без внимания. План занятий спущен сверху, и все.

— Ладно, прожектер, иди в ванну, грязь смывай, — подтолкнул Игоря Ермаков. А когда Игорь ушел, сказал Порошину: — Не хотел бы я такими грамотеями командовать. Птенцы желторотые. Еще каркать басом не научились, а со своим словом лезут.

— Они в общем-то правильно каркают, дорогой Степаныч. Времени у нас мало. Некогда шагистикой заниматься и строевые песни разучивать. Целесообразность требуется. Что необязательно для боя, для победы — все по боку. Новые люди нужны. Молодые, энергичные. Нынешняя война похожа на прошлую, как восьмиэтажный дом с лифтом похож на деревенскую избу. Сейчас — скорость, машины, маневр. А многие наши командиры еще по старинке мыслят, окопной войной. На старой славе живут. Понимаешь, Степаныч, я считаю это безответственностью. Занял человек пост и смотрит на него, как [447] на почетное место. А не задумывается о том, способен ли он свои большие обязанности выполнять. Не понимает, что ему десятки, а может, и сотни тысяч жизней доверены.

— Ты что хочешь, чтобы люди от постов сами отказывались? — насмешливо сказал Ермаков. — Такого не бывает.

— Должно быть. Не справляешься — уйди, дай дорогу другим. Конечно, трудно это. До одних не доходит, что они не в своих креслах сидят. Другие понимают, но держатся. Хотят в лучах славы погреться. Такие мудрецы попадаются, что ради этого на все готовы. И саморекламу устроить и некоторых людей с дороги убрать. И удивительно, Степаныч, вот что: должны же понимать такие начальники, что слава, шумиха — это все временно, если идет не от великих дел и заслуг! История — штука безжалостная. Она всех на свои места поставит, от нее ничего не укроется.

— После меня, хоть потоп, так, наверное, — усмехнулся Ермаков.

— А это уж подлость чистейшей воды. Нет, Степаныч, тут совесть должна на первом месте стоять... Спичку дай, — попросил он.

Ермаков кинул ему коробов. Порошин поймал на лету. Долго прикуривал: от волнения вздрагивали руки. Вчера он вернулся с Западного фронта. Утром в Генеральном штабе докладывал о своей поездке. В штабе сочли, что полковник настроен пессимистически. Порошин выслушал краткую, но внушительную нотацию. Сейчас веселое настроение Ермакова раздражало его.

Степан Степанович добился, наконец, назначения во вновь формируемую дивизию и был рад этому. Последнее время ему, с его неторопливостью, невыносимо было работать в управлении. Обстановка была нервозной, приходилось сидеть безвылазно целыми сутками, решать сразу десятки вопросов.

На подготовку к отъезду Ермаков получил двое суток. Выспался, отдохнул и был просто счастлив, что распрощался с канцелярской суетой и бумажными сражениями.

— И еще, Степаныч, — говорил между тем Порошин, — существует у нас вера в какое-то чудо. Да, да, ты не улыбайся. Некоторые командиры надеются, что на самом верхнем верху махнет дирижер палочкой, и все пойдет иначе. Надеются и ждут. Ты знаешь, какие даже разговоры ведутся? Наши неудачи — это, мол, все нарочно. Этого, дескать, всерьёз и быть-то не может. Это такая великая стратегия: заманиваем врага в глубь своей территории, чтобы потом сразу хлоп! — и крышка ему... Понимаешь, вот эта вера и наша чрезмерная заорганизованность сверху донизу — они сковывают действия, не дают людям понять глубину своей ответственности.

— Очень уж у тебя мрачно, Прохор. Все у тебя чернее ночи. Послушаешь, и получается — осилит нас немец...

— Не передергивай, — резко ответил Порошин. — Страна у нас большая, народ такой, что никому не поддастся. Об этом говорить нечего. Я понять хочу, почему немец нам сейчас морду бьет. Ошибки наши хочу уяснить, чтобы их не повторяли.

— Ошибки исправят, — спокойно сказал Ермаков, аккуратно раскладывая на тарелке кружочки колбасы.

— Кто исправит? — Порошин сорвался на крик, но тут же взял себя в руки. — Мы с тобой исправлять должны! Пойми! Тысячи и тысячи таких, как мы. Я рад, что в армию свежая струя вливается. Гражданские люди, такие вот, как Игорь, наших старых порядков не знают, они сразу воспримут новое. То, что нужно сейчас, сегодня.

— Эх, Прохор, Прохор, — усмехнулся Ермаков. — Вот и седина у тебя уже проскакивает, а не можешь ты остепениться. Все бы тебе проблемы решать да вперед забегать. А ведь я такого и люблю тебя, баламутного. У меня у самого кровь быстрей течет, когда ты рядом.

— Это потому, что ты со мной всегда коньяк пьешь.

— И от этого тоже, — согласился Ермаков.

— Ты, Степаныч, как резиновая стенка. Разбегусь сгоряча, ткнусь головой, но и пробить не пробью и запал потеряю.

...Пока полковники разговаривали в столовой, Игорь успел помыться. Решил не надевать форму: неловко чувствовал себя в ней рядом с двумя начальниками. Достал студенческие брюки, пузырящиеся на коленях, белую, с короткими рукавами, рубашку. Одежда эта показалась ему легкой, свободной, и даже настроение стало совсем другое, этакое мальчишеское, беззаботное.

Он зашнуровывал ботинок, когда вошла в комнату Евгения Константиновна, высокая, затянутая корсетом, со всегдашними своими буклями на седой голове. [449]

— Молодой человек, зачем вы остриглись? — строго глядя на него, — спросила она. — Это некрасиво. Видны неровности черепа. И вообще это дурной тон.

— Велели так, — ответил Игорь, старавшийся всегда быть с ней лаконичным. Иначе старушка, скучавшая без собеседников, могла привязаться надолго.

— Разве обязательно нужно портить прическу?

— Служба.

— А вы, простите, кто же теперь? В наше время из студентов выходили в вольноопределяющиеся. А вы — юнкер?

— Курсант. Занимаюсь на курсах политруков.

— Это которые в гепеу работают? — холодно прищурилась Евгения Константиновна. — Не понимаю, — повела она плечами. — Вы такой обаятельный молодой человек и будете арестовывать людей, возить их в тюрьмы... Это же мерзко!

— Совсем не то, — сказал Игорь, начиная злиться. — Я буду воспитывать красноармейцев.

— Вы? Воспитывать? Простите, но вы сами еще... Я собственными глазами видела — вы резали котлету ножом...

Нет, разговаривать с ней было невозможно. Игорь обрадовался, когда пришел за ним Степан Степанович.

В столовой у Игоря засосало под ложечкой при виде кусков сыра, нарезанной колбасы, вываленных на тарелки консервов. Глотнул набежавшую слюну, вспомнил, что не обедал сегодня. Ермаков подтолкнул его, скомандовал:

— Бери рюмку. Выпьем за удачу — и атакуй!

Игорь, налегая на закуску, слушал Прохора Севостьяновича, рассказывавшего, как он летел в Москву на У-2 и как их едва не подбил немецкий истребитель. Степан Степанович ахал, подливал коньячок себе и Порошину. А когда тот умолк, обратился к Игорю:

— Просьба к тебе. Уезжаю в Орел, начартом дивизии. Ты уж тут наведывайся. За Нелей присматривай. Евгении Константиновне помоги, если что.

— Это можно. Только не отпускают нас из лагеря.

— Устрою, — заверил Ермаков. — На курсах все мои старые приятели... Вот ключ от квартиры. Мой собственный. Распоряжайся тут.

Где-то далеко раздался низкий, протяжный гудок. [450] Потом ближе. Завыла сирена, к ней присоединилось еще несколько. Порошин, не вставая, включил репродуктор.

— ...тревога! Граждане, воздушная тревога! — наполнил комнату громкий голос. — Все должны немедленно покинуть помещения и укрыться в бомбоубежищах...

— Тревога учебная, — махнул рукой Ермаков, продолжая закусывать. — Днем немцы не доберутся сюда. Противовоздушная оборона под Москвой сильная... А окна ты закрой, — обратился он к Игорю. — Не демаскируй нас.

Вдали, над Лефортовским парком, поднимались серебристые аэростаты воздушного заграждения. На мостовую перед домом вышел дворник дядя Миша в каске, с противогазной сумкой через плечо. Игорь прикрыл ставни.

— Ну, за успехи, Прохор, — сказал Ермаков, поднимая рюмку.

— За победу, Степаныч. И за скорую встречу после войны в этом же самом доме.

Утром Игорь долго лежал в постели. Он наслаждался покоем, радовался, что впереди еще целый свободный день, что никуда не надо спешить.

Часов в девять в его комнату вошла Неля, длинная, тонконогая, с мальчишеской прической. И куртка на ней была ребячья, с карманами на боках, и ботинки мужские, этак тридцать восьмого — тридцать девятого размера. Села верхом на стул, спросила:

— Бока не болят?

— Приветствую тебя, небесное созданье. Здороваться, конечно, ты еще не научилась?

— А ты не научился вставать вовремя?

— Я лентяй, — сказал Игорь. — Принципиальный и неисправимый. По моему мнению, горизонтальное положение является для человека наиболее естественным. Вероятно, в далеком прошлом предки мои были ящерами.

— А мои — птицами!

«Страусами», — хотел сказать Игорь, но сдержался, боясь обидеть ее. Он подумывал иногда, что ее мальчишеские манеры — все это напускное. Сознает свою нескладность, [451] некрасивость и бравирует, делает вид, что ей все равно. Может быть, даже бессознательно. И, наверно, со временем это пройдет. Она уже немного похорошела в последнюю весну. Взгляд стал мягче, а глаза — темнее и глубже. Губы вроде бы растянулись вширь и меньше напоминали букву «М». Раньше, была палка-палкой. А теперь пополнела, заметнее проступали груди. Нелька, вероятно, стеснялась этого, сутулилась и выставляла вперед плечи.

— Ты не работаешь нынче? — спросил Игорь.

— Во вторую смену.

— У вас же одна.

— А я теперь на другом месте. На оборонном предприятии, — с гордостью сказала она.

— Что же ты там делаешь? Дырки для пушек?

— Секрет.

— Девчонкам секретов не доверяют.

— Не старайся, не разозлишь, — предупредила Неля. — И вообще береги свой авторитет в моих глазах. Ты теперь наставник и опекун. Отец сказал, что ты теперь вместо него, и велел передать привет.

— Как? Он уже уехал? — Игорь приподнялся.

— В шесть часов. Так что вступай в свои права. Распоряжайся. Только поешь сначала, завтрак готов.

— Не могла разбудить, — проворчал Игорь. — Ну, отвернись, что ли, одеваться буду... Да не уходи, не уходи, вопросы есть. Альфред пишет?

— Вчера получила, — достала она из кармана куртки письмо. — Тебе, конечно, привет.

— Разумеется, старый друг... В армию его еще не взяли?

— Куда ему. Броня. И очкарик к тому же.

— Диссертация как?

— Кто его знает. Вычисляет, одним словом. И чудит, как всегда. Стихи пишет, — осуждающе произнесла Неля.

— Ого! Это интересно! — повеселел Игорь. — Ну-ка, прочти.

— Вот, — пробежала она глазами по строчкам. — Ага, тут. Слушай:

Меня, человека, никто не жалел,
А вот я и собаку жалею.
Снаружи давно для других очерствел,
Но душой очерстветь не сумею.

— Гм, крик сердца, — удивился Игорь. — И довольно складно получилось.

— Да ты вникни в смысл! Его, видишь ли, никто не жалел... Как ему только не стыдно! Ну отец еще так-сяк, некогда было. А бабушка с ним до сих пор готова нянчиться, как с младенцем. Это же кумир ее... А он — такие слова. Я и письмо-то бабушке показать боюсь.

— Ничего, это он для рифмы слова подобрал, какие под руку подвернулись, — успокоил Игорь. — Влюбился он, наверно, и без взаимности, —

— Я тоже думаю, что влюбился, — серьезно сказала Неля. — И для него это, должно быть, очень тяжело. Он замкнутый. Для него влюбиться — это просто страшно.

— Всем страшно.

— Для тебя-то не очень, — скептически произнесла она. — А Альфред уже в таком возрасте, когда трудно привычки ломать. Ему стукнуло двадцать пять.

— Жена быстро к рукам приберет, — сказал Игорь. — А про меня ты зря... Тебе все в жизни прямолинейным представляется. А я вот теперь вижу — такие зигзаги порой бывают, что только ахнешь. Человек — он не машина. Ту заправил, она и стучит. А у человека сердце.

— Шальное сердце, — нахмурилась Неля, — Ты не рассуждай, а умывайся быстрей. Скоро Настя придет.

— Коноплева? — вытаращил глаза Игорь. — К тебе?

— Нет, к тебе.

— Это еще почему? Откуда она знает?

— Я ей позвонила, — с вызовом сказала Неля. — Она просила позвонить, если ты приедешь... Вот. Она мне нравится, а ты — нет. Ты сам не знаешь, что делаешь.

— Как это не знаю? — загорячился Игорь, — Как не знаю? Я люблю, у меня ребенок будет.

— Во-первых, не у тебя, а у той... Во-вторых, ребенки у всех бывают, и это еще ничего не значит. А любить ты должен Настю.

— То есть как это — должен?

— Она хорошая.

— Ну и логика.

— А в любви логики не бывает.

— Много ты знаешь, что бывает, а что нет. [453]

— Знаю. Я тоже не маленькая и тоже люблю, вот!

— Кого же?

— Одного человека.

— Подумаешь, поцеловалась небось раза два с пацаном в подворотне...

— Не смей! — крикнула она. — И не с пацаном. И не в подворотне! И не целовалась я с ним. Он большой и военный. И ничего даже не знает!

На глазах у нее навернулись слезы, верхняя губа приподнялась. Игорь испугался: сейчас заплачет. Вот уж не ожидал от нее такого! Но в кого же? Уж не в Порошина ли? Чем черт не шутит! Девчонки — они сумасшедшие. Романтика у них всякая... «Ну и ну», — покачал он головой.

Позвал ласково:

— Нелька!

— Чего тебе?

— Ты это самое... Не расстраивайся. Хорошо, когда любишь. Дышится глубже. Хоть иной раз и больно, будто игла в сердце, а все равно хорошо.

— Может, мне сказать ему? — с надеждой спросила она, не глядя на Игоря.

— Сам понять должен.

— А он на войну уедет. Надолго.

— Ну, ты словами-то не говори. Глазами, улыбкой... А лучше — ничего не надо, это ведь и так всегда видно.

— Тебе видно, а ему нет. Он серьезный.

— А я, значит, так себе! — обиделся Игорь. — Ничего ты не понимаешь! Другой ходит без всяких чувств, а рожа у него от рождения хмурая. Про него говорят: ах, глубокий, ах, переживает! А у меня, может, все нутро изболело, а физиономия вот такая несолидная. Не могу я о подобных вещах вслух рассуждать. Начну говорить — стыдно; в шутку сверну — еще хуже. Ну что сделаешь, раз я такой! И отстань от меня, если я несерьезный.

Хлопнул дверью и ушел в ванну. Умывшись холодной водой, ворчал сердито: «Все хорошие... Один Булгаков никуда не годится. Ну, и беседовала бы со обоими хорошими... А то все ко мне. Несут, как в мусорный ящик. А про себя и сказать некому...»

— Игорь? — прозвучал виноватый голос за дверью.

— Отстань.

— Игорь, ты не сердишься? [454]

Он промолчал. Злость исчезла:

— Игорь, ты извини, ладно?

— Ладно.

В нос ему попала мыльная пена. Он фыркнул.

— Ты что, смеешься? — насторожилась Неля.

— Отвяжись от меня, наконец!

Девушка громко вздохнула и умолкла.

Трудно было понять, к кому пришла Настя. Она сухо поздоровалась с Игорем, посидела с ним несколько минут, разговаривая о пустяках. Вспомнили Соню Соломонову, которой не удастся, вероятно, и в этом году поступить в институт. Мать не отпустит ее из дому в такое время.

Игоря радовало спокойствие Насти. Кажется, она уже все переболела. Хорошо, если так. И ей самой легче, и ему лучше. Только взгляд Настиных черных глаз немного смущал Игоря. Девушка смотрела на него пристально, изучающе, будто запоминая. Он даже спросил грубовато:

— Чего глядишь? Изменился, что ли?

— Я же тебя не видела в форме, — улыбнулась она.

Настя предложила съездить в Измайлово, погулять. Но Игорь отказался. Времени у него немного, а пока поедешь туда и обратно — пролетит незаметно.

— Тогда пойдем в Елоховский сквер, душно ведь в комнате.

— Это можно.

Отправились втроем. В сквере, возле памятника Бауману, были вырыты глубокие узкие щели, чтобы прятаться во время воздушных налетов. Над щелями, поверх бревен и земляной насыпи, уложены куски дерна с порыжевшей, зачахшей травой.

— Ну, наделали овощехранилищ, весь вид испортили, — недовольно произнес Булгаков.

— Тут тебе Москва, а не лес, — съязвила Неля. — Тут бомбить могут.

Игорь не ответил ей. Лень было связываться.

Сели на затененную скамейку. Неля сразу же углубилась в книгу. Игорь и Настя долго молчали. Было пустынно и тихо. Среди редких белых облаков медленно [455] плыла лысая макушка Елоховского собора. С колокольни слетели голуби, описав спираль, опустились на дорожку. Игорь подумал, что зимой, если будет голодно, голубей изведут.

— Когда приедешь еще? — спросила Настя.

— Как отпустят.

— Увидимся?

— А стоит ли?

— Стоит, — уверенно ответила девушка.

Игорю показалось, что она добавит сейчас: «И я на тебя не сержусь...» Он даже отодвинулся немножко, боясь услышать такое признание. Все же что-то привязывало его к Насте. И лучше не возобновлять старое.

Но девушка заговорила о другом.

— Ты сообщишь, куда тебя направят после курсов. — Она не просила, а требовала. — Надеюсь, это не очень трудно?

— Нетрудно, — согласился он, чертя прутиком по земле. — Только зачем?

— Я хочу знать всегда, где ты и что с тобой. И можешь быть спокоен, — невесело усмехнулась Настя, — больше мне ничего от тебя не нужно.

4

Степан Степанович, направляясь в Орел, надеялся попасть в знакомую армейскую обстановку, отдохнуть от штабной суеты и нервотрепки. Но в Орле Ермакова ожидало нечто другое. И не раз Степану Степановичу впоследствии приходила на ум известная поговорка: «Из огня да в полымя!»

В штабе округа его ввели в курс дела. Округ, не успев закончить формирование и сколачивание первой очереди резервных дивизий, вынужден был отправить! «их по требованию Ставки в район Смоленска. Эти дивизии вобрали в себя лучшие командные кадры, лучшее вооружение. Сейчас формируются новые соединения. Людей много, но очень плохо с комсоставом, нет танков, недостает другой техники, полагающейся по штатам.

Ермакову было приказано приступить к исполнению обязанностей командира стрелковой дивизии. Степан Степанович понимал; не от хорошей жизни дают ему, [456] артиллеристу, такое назначение. Успокаивал себя тем, что это временно. А с другой стороны — приятно было все-таки занять генеральскую должность.

Дивизии как таковой еще не существовало. Имелся только номер. И помещения: длинная двухэтажная казарма на окраине города, обнесенная высоким забором, и новое школьное здание, в классах которого были сооружены нары. Войска ушли отсюда по тревоге два дня назад, помещения были захламлены, забрызганы хлоркой, оставшейся после дезинфекции.

Степан Степанович, взмокший от жары и непривычно долгого хождения, присел за столом в комнате, на двери которой еще сохранилась табличка «Учительская». Работы предстоял непочатый край, но Ермаков с некоторым удивлением чувствовал, что не только не боится этого, но даже, пожалуй, рад. Рад тому, что стал полновластным хозяином, что он — не чиновник на побегушках, а держит в своих руках крупное дело.

В школе разыскал Ермакова Николай Николаевич Ласточкин, назначенный на должность заместителя по политической части. Небольшого роста, худощавый и смуглый, он одет был в новую командирскую форму с красными комиссарскими звездами, нашитыми на рукавах. На петлицах — никаких знаков различий.

— Вы тоже временный? — спросил его Ермаков.

— Не знаю... Я из запаса, только что форму получил. Еще даже звание не присвоили. До вчерашнего дня здесь в обкоме работал.

— Вот хорошо! — обрадовался Степан Степанович. — Вы людей знаете, сумеете сколотить себе политаппарат.

— Этим я и займусь.

— И еще вопрос, комиссар. Где бы мне перекусить? С утра ничего не ел, а в штаб округа далеко добираться.

— Ума не приложу, — ответил Ласточкин. — Разве что в обкомовской столовой? Впрочем, знаете, я позвоню жене, она нам привезет что-нибудь или сынишку пришлет.

Сын Ласточкина привез им на велосипеде кастрюльку с тушеной картошкой и двухлитровый бидон молока. Степан Степанович, любивший поесть вкусно и много, даже руки потер от радости. Но пообедать спокойно не удалось. Ермаков и Ласточкин расположились было в учительской за столом, но в это время прибыла группа [457] командиров, направленных в дивизию. Двадцать человек, из них половина интенданты. Это было все, что наскреб округ.

Ермаков приказал интендантам привести в порядок помещения, наладить к завтрашнему утру горячее питание. Мыть людей в бане и обмундировывать решено было ночью. И еще Ермаков распорядился достать ему легковую машину: ходить много пешком он не мог. Да и несолидно командиру дивизии топать на своих ногах.

В конюшне были обнаружены бракованные лошади. На них уселись пятеро командиров и трое писарей. Во главе этой кавалькады Степан Степанович отправился за город, где в бывших военных лагерях размещались мобилизованные.

Иван Булгаков, лесничий Егор Дорофеевич Брагин и учитель Магомаев вот уже полмесяца жили в старых бараках, среди других мобилизованных из Тульской, Орловской и Курской областей. Каждый день из бараков уводили несколько команд, но вместо них прибывали новые. Одуевские мужики уже начали подумывать, что о них забыли в сутолоке. Напоминать о себе не торопились. Народ тут собрался бывалый, каждый прошел одну, а то и две войны. Знали старое солдатское правило от службы не отказывайся, на службу не напрашивайся.

Жили вольготно и по военному времени вполне сносно. Несколько раз водили их на работу — ремонтировать дорогу, но большую часть времени коротали в лагере, в роще, разрезанной пополам прямой аллеей со старыми липами, с белым особняком в конце ее. Сбились своей компанией. Продукты получали сухим пайком, кашеварил Иван Булгаков. Из бараков выгнали их блохи и духота. Соорудили себе шалашики, благо погода стояла сухая и теплая. Перебрасывались в картишки. Лесничий Брагин, любивший потолковать о политике, доставал местную орловскую газету, проводил громкие читки. Желтолицый, чернобровый Магомаев, не умевший сидеть на месте, бродил по лагерю, собирал новости.

На призыв уходили в плохой обуви, кто в калошах, кто в тапочках — лишь бы добраться до места формирования. С обмундированием получилась заминка, а обувь [458] у многих развалилась. Иван Булгаков сплел лапти себе, Брагину, а потом заказчики повалили к нему без отбоя. Деньги Иван брать стеснялся, но от продуктов не отказывался. Все шло в общий котел. Заядлый рыбак, Брагин наладился ходить на речку, километра за три. Приносил щурят и ершей для ухи. На добрых харчах и при хорошем сне мужики раздобрели, залоснились щеки.

— Чисто на курорте живем, — удивлялся Иван. — У меня во всю жизнь такого отдыха не было. Разве только когда в госпитале лежал. Даже совестно: Алена моя дома теперь за двоих воз везет.

— Жди, — наставительно говорил Брагин. — Сейчас по всей стране миллионы людей на ноги подняли. Всех обуть, одеть надо, оружие выдать, к месту приставить.

— Ну, а зачем же всех в одночасье сгарновали? Сперва забрили бы тех, кто ближе к границе, а у нас взяли бы возраста помоложе. Мы бы пока дома поработали. Время такое, что день год кормит. А мы тут без пользы калканы нажираем да добро на дерьмо переводим.

Брагин, еще более потучневший, тяжело ворочался на траве, устраивался удобней. Лежал на спине, живот горой поднимал подол старой гимнастерки.

— Ты, Иван, не по-государственному рассуждаешь, — утробно басил он. — Сегодня без тебя могут обойтись, а завтра ты позарез нужен. Пока тебя с печки достанешь — дорогое время пройдет. А тут ты, как резерв, под рукой.

— Вам, Егор Дорофеич, видней, конечно, — соглашался Иван. — Только урожай жалко. Богато земля в сей год уродила. Смотрю на поле — и сердце щиплет: управятся ли бабы одни?

— Пойми, Ваня, заваруха сейчас началась очень серьезная. С фашистами в два счета не справишься, война теперь надолго завязалась. Не об урожае думать надо, а о том, как противника побеждать.

— Чего думать? Пошлют — пойдем, прикажут — исполним... Без работы я, Егор Дорофеич, жить не привык. Лежу, а внутри червяк меня гложет. День прошел, а чего я за этот день сделал?

— Лапти сплел.

— Одно утешение...

Ближе к вечеру из барака прибежал старший команды Магомаев. Еще издали закричал:

— Подымайтесь, ребята! На построение! [459]

Выстроились за бараками в четыре шеренги. Иван Булгаков прикинул на глазок: народу тысячи две, а то и больше. Все обтрепанные, грязные (вода была далеко), заросшие волосами, отпустившие бороды. Однако строй держали четко. А когда раздалась команда: «Равняйсь!» — разом, заученно, дернулись вправо головы.

Пришли командиры. Впереди — полный, пожилой полковник с крупным носом и одутловатыми щеками. Осанистый, широкий в поясе и в плечах, под стать Брагину. Только живот поменьше, да ростом пониже. Иван вгляделся и чуть не ахнул: узнал земляка, Степана Ермакова. Не только земляк, но, можно сказать, и родня: отец Ермакова приходился двоюродным братом деду Ивана. Шепнул об этом Егору Дорофеевичу, тот даже рот приоткрыл:

— Ну, брат, лафа тебе!

— Да Ермаков-то и не помнит небось.

— А ты напомни.

Магомаев свирепо глянул на них черными диковатыми глазами. Пришлось замолчать.

— Внимание! — крикнул полковник Ермаков. — Командиры запаса от младших лейтенантов и выше — десять шагов вперед, шагом марш!

Из рядов вышло человек двадцать, в том числе и Магомаев. Полковник останавливался возле каждого. За его спиной писарь, держа в левой руке папку, торопливо записывал.

— Старший лейтенант Филимонов, — представился Ермакову малорослый мужчина в стареньком пиджаке.

— Воевали?

— Ранен на Хасане. Во время финской командовал ротой в запасном полку.

— Примете первый батальон. Идите туда, — показал Ермаков на крайний барак. — Доложите капитану Бабину.

— Слушаюсь.

Полковник подошел к следующему. Посмотрел внимательно: красивое, восточного типа лицо, нос с горбинкой, густые сросшиеся брови.

— Лейтенант Магомаев. На финской командовал стрелковым взводом. Участвовал в штурме Выборга.

— Профессия?

— Преподаватель физики и математики. [460]

— Будет артиллерия — используем. А сейчас назначаю командиром первой роты. Отправляйтесь к Бабину.

Закончив свой обход, полковник Ермаков подал новую команду:

— Старшины, помкомвзводы, командиры отделений, лица со средним и высшим образованием — десять шагов вперед!

На этот раз вышло гораздо больше людей. Опрос их производил теперь не только Ермаков, но и еще два командира. Фронтовиков назначали командирами взводов и старшинами рот. А с образованными, но не имевшими званий, дело было сложнее. Часть из них Ермаков отправлял в связисты, часть — в распоряжение комиссара.

Полковник остановился перед тучным, двухметрового роста мужчиной в гимнастерке без пояса, в новых лаптях. Заросшее щетиной лицо дышало здоровьем.

— Лесничий Брагин, — сказал он. — Окончил лесную академию.

— Не служили?

— Да вот, знаете ли, не довелось.

«Куда его? — снизу вверх смотрел Ермаков. — Лесничий... К лесу привык... В разведку, разве? Не подойдет, тяжел... Лесничий, а живот-то наел вон какой», — неодобрительно подумал Степан Степанович.

— Мне бы по хозяйственной части, товарищ полковник, — басом прогудел Брагин.

— Писарь, пометьте: в распоряжение начальника боепитания.

— Спасибо! — обрадовался Брагин. И, улыбаясь, сообщил: — Мы с вами земляки, товарищ полковник, из Одуевского района.

— Приятно, приятно, — кивнул Ермаков, намереваясь идти дальше, но Брагин, наклонившись, произнес тихо:

— Тут и родственник ваш есть, Булгаков, Иван Дмитриевич.

— Иван Дмитриевич? — морща лоб, вспоминал Ермаков. — А-а-а. Из Стоялова, вероятно. Спасибо, что сказали. Передайте, пусть зайдет ко мне. Завтра вечером...

Иван Булгаков, слышавший этот разговор, чувствовал себя очень неловко. А когда вернулся в строй Брагин, накинулся на [461] него:

— Нехорошо, Егор Дорофеич. За язык вас тянули или как?

— Ладно, ладно, — покровительственно похохатывал Брагин. — Ты это брось, девица непорочная: родня, значит, родня, тут ничего не попишешь.

Полковник Ермаков, закончив обход, направился к бараку, где толпились новоявленные начальники, которые должны были составить каркас его рот и батальонов. Смотрел на эту разношерстную публику и думал невесело: «Что за народ? Какие они?.. Порошина бы сюда, на эти кадры, чтобы на себе эту свежую струю испытал… Бухгалтеры, учителя, служащие... Лесничий этот... Ох, Степан Степанович, хватишь ты горя!»

Как бы там ни было, это теперь его подчиненные, люди его дивизии. И Степан Степанович, вглядываясь в их лица, уже чувствовал к ним какую-то симпатию. С ними ему предстояло жить и, самое главное, — воевать.

А на следующий день Ермаков не без гордости докладывал в штаб округа, что один полк вверенной ему дивизии укомплектован личным составом на восемьдесят процентов, что обмундирование людей и формирование подразделений продолжается.

Несмотря на все увещевания Брагина, Иван Булгаков к полковнику не пошел. Отнекивался:

— С какой стати, Егор Дорофеич? У него и без меня дел много.

Однако Ермаков не забыл о разговоре с лесничим и сам вызвал родственника к себе. Иван недавно только обмундировался, явился свежий, остриженный, выбритый. Гимнастерка еще не обмялась, пузырилась на спине. Но бывалого солдата можно было определить в нем сразу, хотя бы по тому, как невысоко и туго навернуты обмотки; не спадут с ноги, пока сам не снимешь.

Беседовали они в учительской, где обжился Степан Степанович. Сюда принесли ему железную кровать и тумбочку для всяких надобностей. Ермаков на электроплитке вскипятил чайник, угощал смущенного Ивана, расспрашивал о родной деревне, о Григории Дмитриевиче. Похваливал Игоря и все допытывался, какая это Ольга Дьяконская, красивая ли, какой у нее характер. [462]

— К Игорю я привык, — пояснил он. — Парнишка он хороший, только ребячества много.

— Не устоялся, — сказал Иван. — А так он светлый. Без задних мыслей живет, как сердце подскажет.

— Сердце иной раз сдерживать надо.

— Жизнь научит.

— А я рад, Иван, что ты в мою дивизию попал. Приятно со своим человеком поговорить, чаек погонять.

— Мне вроде бы и неловко, — сказал Иван.

— Ты это брось, — нахмурился Ермаков. — Служба службой, а родня — родней. — Подумав, — предложил: — Может, ты ко мне перейдешь? Дело для тебя найдется.

— Не надо бы... В пехоте место мое, не привык по штабам. И люди опять же языки чесать станут.

— Ты в первой роте?

— У Магомаева. Он тоже земляк наш. Мы так и держимся все вместе. Магомаев обещал в повозочные перевести, если лошади будут.

— Лошадей пришлют, — заверил Степан Степанович. — Ну, писать станешь, поклон передавай жене, детишкам, Григорию Дмитриевичу, супруге его, всем, кто помнит меня...

От Ермакова ушел Иван веселым. Мысленно сочинял письмо Алене и представлял, какое удивление будет у них в Стоялове. И еще очень доволен был Иван тем, что скоро пришлют лошадей и он наверняка теперь сделается повозочным. С лошадью хорошо, она напоминает о доме, о мирной жизни.

* * *

Ставка Верховного Главнокомандования принимала меры по укреплению руководства войсками. 10 июля были образованы три направления: Северо-Западное, Западное и Юго-Западное. Главкомом наиболее опасного Западного направления был назначен маршал Тимошенко. Перед войсками стояла задача — задержать противника на рубеже Днепра и Западной Двины.

Красная Армия располагала достаточными силами, но силы эти были еще в пути или только развертывались на линии фронта. Время — вот что было сейчас главным фактором. Чтобы укрепить фронт обороны, создать ударные [463] группировки на флангах немецкого клина и отбросить противника, для этого надо было подтянуть из глубины много новых дивизий.

А пока что войска Западного направления преграждали путь немцам, растянувшись гонкой цепочкой, не имея резервов и вторых эшелонов. Дивизии еще не успели закрепиться, не успели обеспечить стыки с соседями.

Обстановка быстро менялась, штабы переезжали с места на место, управлять войсками было невероятно трудно. Линейная связь между многими пунктами была нарушена, а радиостанций войска почти не имели: их по старинке обеспечивали главным образом телефонами.

Однако цепочка, преграждавшая путь немцам, с каждым часом становилась крепче, в нее впаивались, звенья вновь прибывших батальонов и полков. Немецкие генералы понимали, чем это грозит им. Они торопились. Их танковые соединения нанесли новый удар.

Воздух не успел остыть за короткую ночь. Едва поднялось солнце, сразу же стало жарко. Колонны немецких войск двинулись к Днепру, поднимая клубы едкой желтоватой пыли. Войска ускоряли движение, торопясь выйти к прохладе, к воде.

Танковая группа Гудериана после трехдневного отдыха начала наступление в полосе между Оршей и Рогачевом. Полоса наступления равнялась 150 километрам и была гораздо уже той, на которой действовал Гудериан в первые дни войны. Сузить фронт заставила обстановка. На северном фланге под Оршей и на южном под Рогачевом давили, не позволяя развернуться, группировки советских войск. Танкам надо было преодолеть организованное сопротивление противника на речном рубеже, и это заставляло концентрировать силы.

Множество хороших проселочных дорог вдоль фронта позволяло Гудериану быстро маневрировать частями. Как всегда, он остался верен своей тактике. Войскам был подтвержден приказ: не штурмовать укрепления русских, нащупывать слабые места в их обороне и продвигаться вперед, не оглядываясь на тылы и фланги.

В штаб группы посмотреть на начало наступления прибыло много гостей. Итальянский военный атташе, [464] смуглый, с коричневым, будто пропеченным, лицом генерал Маррас приехал в походном мундире, с биноклем и двумя пистолетами, словно сам намеревался вести в атаку роты. Итальянец охотно позировал перед фотоаппаратами. Сопровождавший его капитан 1-го ранга Брюкнер выделялся среди офицеров своей черной морской формой. Его принимали за представителя гестапо. Адъютант Гитлера по военно-воздушным силам полковник фон Белов сразу сделался добычей корреспондентов.

Начальник штаба барон фон Либенштейн и на этот раз сумел сделать все как нужно. Место, выбранное им для показа боя, было удачным.

В семь утра Гудериан с гостями прибыл в район Копыси, между Оршей и Шкловом. Все поднялись на холм возле Днепра. Кусты боярышника отлично маскировали людей, но были не столь высоки, чтобы мешать наблюдению. На противоположном берегу реки тянулся ровный луг, упиравшийся вдали в лес.

Мотопехота уже переправилась на лодках и понтонах и теперь цепями продвигалась к лесу. Винтовочной и пулеметной стрельбы почти не было слышно, ветерок относил ее в сторону. Казалось, что цепи идут, не встречая сопротивления. Убитых и раненых скрывала высокая трава. Это немного портило картину, зрители не чувствовали накала боя.

— Обороняется перед нами 66-й стрелковый корпус русских. Их позиции на опушке, — пояснял Гудериан. — Противник ведет огонь, но потери, как видите, у нас пока незначительные.

Генерал Маррас старался забраться повыше, влез на камень на самой вершине холма, балансируя, смотрел в бинокль. Капитан 1-го ранга Брюкнер держался возле него как телохранитель. Подполковнику фон Белову надоели корреспонденты, он ушел на позиции зенитчиков.

Тут, на стыке двух сильно растянутых по фронту дивизий, русские не могли оказать серьезного сопротивления. Но когда пехота достигла середины луга, в нескольких местах вспухли грязные дымы взрывов. Цепь залегла, исчезла в траве. Это событие внесло оживление. Корреспонденты взялись за бинокли.

— Вероятно, минное поле, — сказал Гудериан. — Сейчас саперы проделают проходы... Видите, наши минометы [465] ударили по русским позициям. Они подавят огневые точки, а пехота тем временем отдохнет. В такую жаркую погоду трудно наступать без отдыха, — пошутил он.

Издалека, из-за леса, начала бить русская батарея. Снаряды — это был крупный калибр — рвались на лугу и в прибрежных зарослях, нащупывая позиции минометчиков. Гудериан приказал вызвать авиацию и подавить артиллерию. Бой развертывался по всем правилам. Но генералу было ясно, что если русские не подтянут резервы, то пехота, даже без танков, быстро сомнет противника. А резервы у русских вряд ли имелись — об этом Гудериан знал.

На Марраса и на корреспондентов бой, видимо, производил должное впечатление, все они были взволнованы важностью происходившего. Не позже как завтра появятся е берлинских и римских газетах статьи под броскими заголовками: «Прорыв «линии Сталина», «Последняя преграда взята». И под каждой статьей будет помечено, что она прислана собственным корреспондентом непосредственно с передовой линии.

Русская батарея дала несколько залпов по строящемуся мосту. Рухнул готовый уже пролет, поплыли по течению свежеотесанные бревна. Один, вероятно, случайный, снаряд угодил в подножье холма. Пронзительный визг бросил на землю корреспондентов, заставил присесть за камень Марраса. Треск, вспышка пламени, выше дерева взметнулся косматый конус. Прошумела, качнув кустарник, взрывная волна. Несколько осколков, ослабев на излете, прошуршали в листве. Гудериан оглянулся. Побледневшие гости, отряхиваясь, поднимались с земли. Только Брюкнер спокойно стоял на прежнем месте и курил.

То ли потому, что мотопехота уже подошла к лесу и почти скрылась из глаз, то ли виной всему был снаряд, но гости сразу заспешили назад в штаб группы. Генерал Маррас поблагодарил Гудериана за доставленное ему удовольствие видеть в тяжелом бою доблестных немецких солдат.

— Простите. Я не имел права подвергать вас такой опасности, — почтительно говорил Гейнц, смеясь в душе над этим макаронником, побледневшим при первом снаряде: Очевидно, Маррас, тыловая крыса, искренне считал, что он был в настоящей переделке, и поэтому вполне [466] серьезно принимал извинения Гудериана. — Впрочем, вы сами повинны в этом. Если меня обвинят, то я скажу, что вы лично выбрали этот горячий участок.

— О, разумеется, разумеется! Конечно, я сам. Я очень доволен, коллега, очень доволен, — восторгался экспансивный итальянец. — Война есть война, без риска обойтись невозможно.

Гейнц не без злости подумал, что Маррас за эту поездку получит, вероятно, награду. Вот она, еще одна несправедливость: легкая прогулка, просмотр инсценировки, десяток статей, восхваляющих итало-немецкое содружество — и, пожалуйте, орден. А фронтовые генералы ежедневно подвергаются риску, работают, не считаясь со временем, по двое-трое суток обходятся без ванны... Но, несмотря на это, фюрер не часто жалует их наградами...

Догадливый адъютант Гудериана разыскал тяжелый шершавый осколок и подал Маррасу. Итальянец бережно завернул его в надушенный платок.

Корреспонденты искали осколки сами, ползая на коленях среди кустов. Гейнц подумал насмешливо, что осколков надо было бы набросать заранее. Он представлял, что будут рассказывать эти люди, вернувшись в Берлин: «Мы наблюдали за сражением. Я стоял рядом с Гудерианом. В самый разгар боя русские осыпали нас снарядами...»

Да, корреспонденты не пожалеют восторженных слов, чтобы написать о себе и Гудериане. Тем более, что в штабе группы им приготовили не только роскошный обед, но и по чемодану для каждого — с сувенирами из России.

Гости уехали вовремя, Гейнц больше не мог заниматься ими. Из штаба группы, из корпусов и дивизий непрерывно поступали сообщения. Радист командирского танка принимал и передавал без передышки, жуя в углу рта трофейную русскую папиросу — некогда было прикурить. На мотоциклах и легковых машинах то и дело приезжали офицеры связи. Уже по обилию донесений, запросов, уточнений можно было понять, что форсирование реки происходит медленно.

17-я танковая дивизия южнее Орши встретила на восточном берегу сильное сопротивление. Русские контратакой отбросили головной полк обратно за Днепр. Гудериан распорядился оставить у Орши заслон, а главные [467] силы 17-й дивизии перебросить через реку возле Копыси, где наметился прорыв. Пришлось ждать до полудня, пока танки оттянутся от Орши и перейдут по мосту на восточный берег. Теперь Гудериан был уверен, что по крайней мере в одном месте в оборону русских вбит клин, и две дивизии вышли на оперативный простор.

Следующий день был не менее напряженным. Форсирование Днепра было завершено. Все три корпуса с непрерывными боями продвигались вперед. Противник контратаковал на флангах у Орши и Рогачева. В центре русские упорно обороняли город Могилев — узел дорог. Из передовых частей поступали сообщения о больших потерях. У 18-й танковой дивизии русские разгромили тылы; в 17-й осталась едва половина танков; пехотный полк СС «Великая Германия» расстрелял все патроны, отошел с позиций и просил немедленной помощи.

Жалобы и просьбы Гудериан оставлял без внимания. Радио несло в корпуса и дивизии один и тот лее настойчивый приказ: сломить сопротивление противника, ускорить движение!

Гейнц был полностью поглощен делами своей группы. Его войска вели напряженные бои, ему некогда было сейчас думать о будущем. А в Ставке, оказывается, уже господствовало мнение, что кампания близка к завершению. В Берлине смотрели на события с завидной широтой, разрабатывали дальнейшие планы. Об этом рассказал Гейнцу главный адъютант Гитлера полковник Шмундт, приехавший к нему ознакомиться с обстановкой.

Гудериан умел поддерживать нужные знакомства. Шмундт — глаза фюрера. От того, как и что доложит полковник, зависит многое. Военачальники старой прусской школы смотрели на Шмундта свысока, для фельдмаршалов он был выскочкой из нетитулованной черни, полковником-шаркуном, мальчиком на побегушках. Главный адъютант относился к ним с затаенной ненавистью. А Гудериан держал себя со Шмундтом на равной ноге, без пренебрежения, но и не заискивая. Шмундт уверовал в дружеские чувства Гудериана. У главного адъютанта не было секретов от Гейнца, Рассказывал он о новостях [468] охотно — видимо, не часто приходилось ему вести откровенные беседы.

Шмундт, рослый, простоватый с виду, похож был на здорового крестьянского парня, надевшего полковничий мундир и еще не освоившегося с ним. Под этой маской трудно было угадать настоящее: спокойную рассудительность и расчетливую хитрость. Главный адъютант был очень самолюбив, и уже немало начальников поплатилось чинами и должностями, не увидев или не желая видеть в нем никого, кроме лакея-посыльного. При всем этом Шмундт фанатично любил Гитлера, с радостью и даже с восторгом воспринимал не только похвалы фюрера, но и любую брань по своему адресу.

Главный адъютант не поехал, конечно, на передовую. Его устраивали сведения, которые дал Гудериан. По заведенному между ними обычаю они посидели вдвоем за бутылкой вина. Новости, привезенные Шмундтом, были очень интересны. Оказывается, главное командование уже определило состав оккупационных войск и места их дислокации.

— Известно ли, какие танковые соединения будут использованы для этой цели? — спросил Гейнц, которого совсем не прельщала перспектива остаться в России после войны.

— Вы, господин генерал, здесь не задержитесь, — понимающе кивнул Шмундт. — Оккупационную службу будут нести новые дивизии, которые сейчас формируются. Они получат здесь опыт. — Он запнулся подыскивая подходящее слово, — опыт умиротворения на больших пространствах. А закаленным фронтовикам предстоят дела трудные и почетные.

— Шмундт, не льстите, — засмеялся Гудериан. — Это у вас получается плохо.

— Льстят, когда не уважают, — серьезно сказал полковник. — Дело вот в чем: сразу после России фюрер решил вышвырнуть с Ближнего и Среднего Востока англичан и французов. Нам нужно много нефти. Вы, танкист, понимаете это лучше меня. План таков. Генерал Роммель ведет свои машины на Каир через Северную Африку. Из России одна танковая группа движется на Египет через Кавказ, Турцию, Сирию и встречается с Роммелем на Суэцком канале. Вторая группа наступает к Персидскому [469] заливу. Одну из этих групп возглавите, разумеется, вы.

— Я буду только рад.

— Фюрер высокого мнения о вас, генерал, вы ведь знаете это.

— Всем известно, как я предан ему.

— Да, и он ценит ваши способности. Он не любит упрямства, но в вас эта черта ему нравится. — Шмундт чиркнул зажигалкой, прикуривая. — Поход в Египет и Персию — дело ближайшего будущего. Англичане останутся без нефти. Это для них смерть, мы задушим их без боя. Одновременно — поход на Индию, и тоже через Россию. После этого — Африка и все прочие территории.

— А Соединенные Штаты?

— Сначала они будут изолированы. Мы зажмем этих плутократов и болтунов экономической блокадой. Япония и мы — с двух сторон. Фюрера эта проблема мало беспокоит. Штаты сильны промышленным потенциалом. Они могут снабжать. Но сами они воевать не способны. Ну, подумайте, какие из них солдаты? — развел руками Шмундт.

Гудериан слушал его со смешанным чувством радости и обиды. Приятны и заманчивы были перспективы. Завоевать мир при теперешней технике вполне возможно. И чем больше войн, тем больше будет у Гейнца шансов заслужить лавры великого полководца. Штабные генералы не в счет, это не конкуренты. Фельдмаршалы устарели, им пора на покой. Самый опасный соперник — Манштейн. Он сравнительно молод, смел, способен быстро решать стратегические вопросы. Но Манштейну фюрер доверяет меньше, чем Гейнцу. В конце концов, можно использовать связи, чтобы подорвать карьеру соперника.

В Берлине люди мыслили мировыми масштабами. Там смотрели на глобус. А Гудериан разыскивал на карте маленькие города и радовался, когда войска в сутки продвигались на два десятка километров. Он успокаивал себя мыслью, что слава приходит не к тем, кто разрабатывает планы, а к тем, кто выполняет их. Поход на Москву планировали в штабах сотни людей. А захватит столицу большевиков он один. Он первым проедет по той площади, где русские устраивали раньше свои парады. [470]

Остатки армии, отступившей из района Бреста, сосредоточивались на новом рубеже возле города Кричева. Наиболее боеспособные подразделения сразу же направлялись к реке Проне, по берегу которой создавалась вторая линия обороны, на случай, если немцы форсируют Днепр.

Полк майора Захарова оказался среди осколков армии едва ли не самой крупной и организованной воинской частью, хотя насчитывал личного состава всего одну треть, а обозов и артиллерии не имел. Полк был отправлен походным порядком на новый рубеж. Повел красноармейцев капитан. Патлюк. Майор Захаров и лейтенант Бесстужев задержались в штабе. В отделе формирований им вручили копию приказа, отпечатанного на машинке, в котором, в частности, говорилось, что «группу майора Захарова с сего числа и до дальнейших указаний надлежит полагать отдельным стрелковым полком». В полк вливались мелкие отряды красноармейцев, вырвавшихся из окружения, уцелевшие обозы. Было приказано также довести личный состав до предусмотренной штатами численности за счет местных военкоматов.

Управление армии помещалось в небольшом особняке. Народу было полно, толпились десятки командиров, стучали машинки, У всех были срочные дела, никто не хотел ждать. Бесстужев бегал вместе со всеми, попадал не туда, куда надо, разговаривал в повышенном тоне. А майор Захаров без спешки ходил из комнаты в комнату, от стола к столу. Он не требовал, не доказывал. Клал бумажку и говорил: подпишите. И этот его негромкий, среди общего шума, голо-с действовал как-то магически. На него смотрели с удивлением и подписывали. А когда интендант, ведавший боеприпасами, раздраженно крикнул: «Да кто вы, собственно, такой?», майор пояснил ему.

— Я командир стрелкового полка. Если вы не в курсе — прошу в оперативный отдел.

Дождавшись Захарова на крыльце, Юрий сказал ему:

— Здорово у вас получается, товарищ майор.

— Должность обязывает! — Помолчал и, усмехаясь, [471] добавил: — Вот так, Бесстужев. С сего числа тебя надлежит полагать командиром батальона. С чем и поздравляю.

— Меня? Комбатом? Да я и ротой-то месяц еще не командую!

— Знаю, знаю, — обнял его за плечи Захаров. — Не горячись и не возражай. Уже решено. Ты кадровик. Справишься.

За день они успели сделать многое. Вслед за ушедшим к реке Проне полком отправили тысячу призывников, гаубичную батарею, батарею противотанковых пушек и зенитную, полсотни повозок с боеприпасами и различным имуществом. К утру туда же должны были прибыть прямо из Смоленска грузовики с винтовками и обмундированием.

Захаров и Бесстужев выехали на новый рубеж верхом. Окраину города миновали уже в темноте.

— Спать хочется, — зевнув, сказал майор. — Устал, что ли. Ты как?

— Еще бы не устать. Ведь мы и не ели сегодня. Только утром по кружке кипятку с сахаром...

— Неужели правда? — удивился Захаров. — И то верно... Ну, некогда было, — сказал он, будто оправдываясь. И предложил: — Давай споем потихоньку. А то задремлю, с лошади упаду.

— Какие уж тут песни... Лучше я вас разговорами отвлекать буду. И толкать через каждые пять минут.

— Ну, толкай. Только осторожно, с седла не сшиби.

Вокруг них расстилалось темное поле. Ни единого огонька не было окрест. Навстречу короткими порывами дул ветер. Они ехали на запад, и Юрию сейчас, ночью, казалось, что до границы не очень и далеко, что можно доехать до нее, не поворачивая назад. Мысли путались, дремота обволакивала сознание. Казалось, что Полина смотрит на него откуда-то сверху, видит их обоих в пустынном поле. В ушах звучал ее голос. Она звала его: «Юра, сюда!»... Потом сказала, чтобы он снял шлем и латы, в них ему тяжело. «Почему латы?» — думал Юрий и никак не мог понять этого. Он начал объяснять Полине, что теперь носят совсем другую форму. А она не слушала его, махала призывно рукой и повторяла: «Сюда! Сюда!» [472] Кони, чувствуя, что ослабли поводья, шли медленно. Мягко, будто ладонями по подушкам, шлепали по пыльной дороге копыта.

Бесстужеву отвели на берегу Прони трехкилометровый участок. Для батальона такой участок велик, к тому же у Бесстужева был не батальон, а одна беда: сто человек из тех, кто отступал от границы, и около трехсот местных колхозников. Их остригли наголо ножницами, приказали помыться в реке и кое-как обмундировали. Не хватило гимнастерок и совсем не оказалось пилоток. Смешно и горько было смотреть на этих новоявленных красноармейцев в кепках, фуражках, соломенных капелюхах.

Командирами отделений Бесстужев назначил бойцов-кадровиков. Ефрейторов Носова и Айрапетяна — командирами взводов. А сержанту Мухову пришлось доверить целую роту. На Мухова Бесстужев надеялся: сержант служил третий год, был человеком сообразительным.

Майор Захаров специальным приказом присвоил всем новым командирам отделений звание младших сержантов, командирам взводов — старших сержантов, а Мухову — звание старшины. За неимением форменных треугольников ребята нашили на петлички матерчатые, пустив в ход чью-то старую гимнастерку.

На участке Бесстужева спокойная Проня текла прямо. Деревья и кустарник затеняли ее. На темной воде — резные листья кувшинок. В некоторых местах они покрывали всю речку от берега до берега. Это верная примета — тут мелко. Как раз посередине участок был перерезан проселком, бегущим с востока на запад через старый деревянный мост. Бесстужеву было ясно, что если немцы появятся, то именно тут, перед мостом; тут он сосредоточил свои главные силы, оставив на флангах легкие заслоны.

Из-за этого ему пришлось крепко поспорить с Горицветом. Приехал старший политрук вместе с Захаровым после полудня. Оставив коней на КП, пошли осматривать рубеж. Красноармейцы, закончив рыть окопы, сооружали теперь вдоль берега контрэскарп.

— На той стороне местность открытая, а у меня все три километра — лес и кусты, — объяснял майору [473] Бесстужев. — Я решил закрыть проселок. А в других местах — только охранение. С таким расчетом, чтобы сектор обстрела одного перекрывал сектор обстрела соседа. При себе держу резерв: два взвода с пятью пулеметами. Определится опасность — резерв туда.

Захаров молчал. А Горицвет, выслушав лейтенанта, сказал с ехидцей:

— По уставу, товарищ комбат, положено вырыть на всем участке окопы полного профиля со стрелковыми ячейками и пулеметными гнездами. А то что же получается — вы ждете немцев на дороге, а они возьмут и ударят в другом месте.

— Не ударят. Берег на той стороне болотистый. А на крайний случай — резерв у меня. Мне маневрировать в лесу легко, не увидит немец.

— Не маневрировать нас сюда послали, а воевать, — сказал Горицвет. — Зарылись в землю — и стойте. Маневрируют те, которые на одном месте держаться не могут.

— А вы что предлагаете? — горячо сказал Бесстужев. — Растянуть людей поровну и на опасных и на неопасных участках? Посадить их в ячейки в двадцати метрах друг от друга? Так эту цепочку немцы сразу прорвут. Они так и рвали в других местах. Уж пора бы эту ошибку всем не допускать, не только нам.

— А вы без обобщений, без обобщений, — торопливо произнес Горицвет. — Вы за себя соображайте. Я советую вам не мудрствовать, а действовать по уставу. Иначе вся ответственность ляжет на вас. И на нас, — говорил он, ища взглядом поддержки Захарова, но майор будто не слышал их разговора; сонно щурился, глядя на воду, подернутую блестящей чешуей ряби.

— По уставу, товарищ старший политрук, мой участок должен занимать стрелковый полк с соответствующим количеством артиллерии, минометов, приданных танков и тому подобное, — рубил Бесстужев. — А у меня четыреста штыков. Из них сто — красноармейцы, а триста, извините за выражение, на подхвате работают. Их сейчас командиры отделений учат, с какой стороны патрон в ствол вгонять. И еще, к вашему сведению, эти люди даже присягу не принимали. Они вот встанут, разойдутся, и ничего с ними не сделаешь. Они, юридически, свободные граждане. Их только совесть тут держит.

— Верно — не принимали? — спросил, оживившись, Захаров, обращаясь сразу к обоим.

— Точно, — сказал Бесстужев.

— Товарищ политрук, ваше упущение. Организуйте немедленно.

«И не суйте нос не в свое дело», — мысленно докончил Юрий.

— А вы, — Захаров повернулся к Бесстужеву, — поступайте так, как считаете нужным. Ваша задача — не пропустить на своем участке немцев. Как вы это сумеете — забота ваша... — Подумал и добавил: — Если подойдут немцы, взорви мост. Не прозевай.

— Взрывчатки нету. И мин тоже, — пожаловался Бесстужев. — Пришлось из снарядов фугас закладывать. Отделение с сержантом у меня постоянно на мосту дежурит.

— Ясно, — сказал Захаров и чуть заметно подмигнул. Юрий понял: все у «его правильно, просто майор не хочет вслух высказывать свое одобрение, оберегая авторитет Горицвета.

В этот день основные работы на рубеже были закончены. Бесстужев выставил на дороге боевое охранение — взвод старшего сержанта Айрапетяна. Решил, наконец, отдохнуть, отоспаться как следует. Сходил к реке, постирал портянки. Оттуда вернулся босой, неся в руках сапоги.

Командный пункт его батальона помещался в полуразвалившейся лесной сторожке. Красноармейцы-связисты натащили сюда свежей травы, достали где-то несколько одеял. Бесстужев поужинал хлебом с молоком и только примерился лечь, как дневальный крикнул;

— Товарищ лейтенант, вас спрашивают. — Кто там? Пропусти, — неохотно сказал Бесстужев.

— Разрешите? — услышал он знакомый голос.

Глянул и обомлел: в двери, касаясь головой притолоки, стоял Виктор Дьяконский, всматривался, улыбаясь, в темноту избушки.

— Витя? Дорогой! Неужели ты? — прыгнул к нему Бесстужев. — Живой? Чертушка, я же тебя каждый день вспоминаю! — кричал он, тиская плечи Виктора.

А Дьяконский не мог говорить от волнения, не мог [475] унять бившую его дрожь. Он давно готовился к этой встрече и нарочно сегодня затянул время, чтобы увидеться в сумерках. Не радость, а горе принес он своему другу. И как поведать ему обо всем случившемся?

— Выйдем на минутку, — сказал он некоторое время спустя. — Пойдем, Юра, — тянул он Бесстужева за рукав.

— Куда еще? Садись! Есть хочешь?

— Потом. Сначала с делом покончим.

Они прошли на поляну, где двумя шеренгами стояли красноармейцы, все в новом обмундировании, хорошо вооруженные. У многих, кроме винтовок и ручных пулеметов, были еще немецкие автоматы.

— Смирно! — скомандовал Дьяконский. — Равнение на середину... Товарищ лейтенант, отряд в количестве пятидесяти трех человек прибыл в ваше распоряжение!

— Вольно, вольно! — махнул рукой Бесстужев. — Разойдись! — крикнул он и повернулся к Дьяконскому. — Это что, подкрепление? Майор прислал?

— Эти люди вместе со мной вышли из окружения.

— Ты? Из окружения? — изумился Бесстужев. — Ты, значит, воевал уже?

— Еще как! — хрипло засмеялся Дьяконский. Но в смехе его не было радости. — Вот видишь, всех к себе привез, нашли вас. А командиров и сержантов в Гомеле на формировочном пункте задержали. Одни рядовые со мной.

— Кадровики?

— Да. И не подведут, можешь быть спокоен. Пороху, как говорится, понюхали. До тошноты.

— Я скажу, чтобы накормили их, разместили. Витька, чертушка, это же замечательно! — ликовал Бесстужев. — Ну, что же мы стоим? Пойдем ко мне! Эх, выпить нечего по такому случаю. Может, Патлюку позвонить?

— Давай лучше вдвоем посидим. Событий столько, будто три «года не виделись.

Они, лежа на траве, проговорили до самого рассвета. Виктор рассказал обо всем: как прорывались они из кольца, как погиб комиссар. Не сказал только о смерти Полины. Не мог, не поворачивался язык. Он даже не называл ее имени. Приходилось умалчивать, кое-как связывать концы с концами. Врать он не умел, получалось нескладно. Он злился на самого себя, говорил сухо.

Бесстужев чувствовал в Викторе какую-то скованность, [476] угадывал в его словах что-то недосказанное. И от того, что между ними не возникло той духовной близости, которая существовала раньше, было неприятно обоим. Дьяконский понимал, почему это происходит. А Бесстужев думал, что они давно не виделись и поэтому несколько поотвыкли друг от друга.

Связист принял из штаба телефонограмму: старшему лейтенанту Бесстужеву немедленно явиться на совещание. До штаба было километров пять. Юрию подседлали лошадь. Он ехал и улыбался: связист утверждал, что не ослышался — вызывали именно старшего лейтенанта.

Все объяснилось быстро. Командиры собрались в просторной риге, расселись на старой соломе. Захаров приказал всем приготовить карты. Заговорил негромко:

— Товарищи, сегодня получен приказ о присвоении воинских званий командирам нашей части. Мы хотели торжественно отметить это событие, но обстановка такая, что не до церемоний. Оставим до лучших времен. А сейчас я только зачитаю приказ...

Поздравив командиров и пожелав им успешной службы, Захаров сказал, усмехнувшись:

— Вот так. А меня с сего числа надлежит полагать подполковником. — И, погасив усмешку, продолжал: — Теперь самое главное. Вчера вечером и сегодня ночью немцы в нескольких местах форсировали Днепр.

Командиры задвигались, шурша соломой. Покашливали, переговаривались. Захаров выждал, пока они успокоятся.

— По последним сообщениям, бои идут вокруг Могилева. Немцы обтекают город северней и южней. Не исключена возможность, что их передовые отряды достигнут Прони уже сегодня. Приказываю: подразделения привести в полную боевую готовность, все работы по формированию прекратить, необмундированных отправить в тыл — там ими займутся. Организовать от каждого батальона подвижную разведку на глубину десять-пятнадцать километров... Не забывайте держать регулярную связь со мной... Можете быть свободны... Бесстужеву остаться.

Захарова и Горицвета интересовали люди, которых [477] привел Дьяконский, но интересовали по-разному. Захаров спросил, как Бесстужев намерен использовать их. Старший лейтенант ответил, что сформировал новую роту, добавив к прибывшим мобилизованных. Командиром роты просит назначить Дьяконского.

— Он людей из окружения вывел, ему верят.

— Доверяй, да проверяй, — сказал Горицвет.

— Что вы имеете в виду? — повернулся к нему Бесстужев.

— Не волнуйтесь, старший лейтенант, всем известно, что Дьяконский ваш друг-приятель и вы за него горой.

Бесстужев покраснел, ответил сердито:

— Я сужу о человеке по делам.

— А откуда вы его дела знаете? Он у немцев был.

— Не у немцев, а в окружении. И, к несчастью, в окружение попали слишком многие, — бросил Бесстужев.

Горицвет не заметил горькой иронии в его словах.

— Ну и что — многие. Всех поковырять надо. Чистку сделаем, профильтруем. Я вот с особым отделом свяжусь.

— Поковыряйте, поковыряйте, — сказал разозленный Бесстужев. — Ковыряйте в носу, пока палец не сломается. Только прежде, чем нос чистить, надо бы голову проветрить.

Горицвет сузившимися глазами смотрел на Бесстужева. Захаров, молчавший до сих пор, вмешался:

— Слушай, Горицвет, ведь этот парень вместе с комиссаром Коротиловым был.

— А потом?

— А потом с людьми… Ну вызови бойцов, поговори с ними, если на тебя следовательский зуд напал.

— Это мой долг.

— Вызывай, проверяй, только не сейчас. Скоро бой, ты нервы людям не взвинчивай. И вообще я тебе скажу, дорогой ты мой политрук, сейчас время такое, что людей надо новой меркой мерить. Если человек убивает врага — значит хороший. А тот, который в кусты прячется, тот негодяй, с каким бы ярлыком он ни ходил. Верно?

— Не совсем... — осторожно начал Горицвет, но Бесстужев перебил его:

— Товарищ подполковник, я прошу присвоить Дьяконскому звание младшего лейтенанта. Он достоен. И представить его к награде! [478]

— Нет! — крикнул Горицвет. — Я против.

— Почему? — спросил Захаров.

— Он даже не комсомолец, этот Дьяконский. Был в тылу противника, отец у него расстрелян... Да случись что, нам всем за него головы поснимают.

— Боишься?

— Считаю осторожность необходимой. Ходатайство не подпишу.

— Боишься, — сказал Захаров. — И до чего же привыкли мы сами себя бояться и своих людей по щекам лупить... Своим пощечины легко давать. Без сдачи... А вот немцы — они с автоматами.

— Это ты мне говоришь? — вытянулся Горицвет.

— Нет, подумал вслух... Писарь! — крикнул Захаров. — Быстро подготовьте приказ о присвоении Дьяконскому звания старшего сержанта и о назначении его командиром роты... Вот, — обратился он к Бесстужеву, — это все, что в моей власти. А об остальном поговорим после боя... Если будем живы. Ну, отправляйтесь, — толкнул он Бесстужева в плечо.

Из риги старший лейтенант вышел вместе с Горицветом. Тот шагал сутулясь, быстро переставляя длинные, не гнущиеся в коленях ноги. Вместо прощания сказал строго;

— После боя вызову Дьяконского и человек пять из его компании. Пощупаю их с особистами.

— Кур щупайте, пользы больше, — презрительно бросил Бесстужев, сплюнул и пошел к лошади.

Горицвет что-то крикнул ему вслед, но он не остановился и не оглянулся.

Ехал раздосадованный, без жалости хлестал прутом медлительную кобылу, привыкшую ходить в оглоблях, с грузом, а не под седоком. Кобыла недовольно взбрыкивала. Спешившись возле сторожки, отдал повод связисту. Позвал Дьяконского:

— Отойдем, разговор есть.

Виктор внимательно посмотрел ему в лицо.

— Случилось что-нибудь?

— Да, ерундистика, — махнул рукой Бесстужев. — Горицвет насчет окружения интересуется.

— Ну и что?

— Как что? Разбираться будет. После боя хочет видеть тебя. [479]

— Схожу, — сказал Виктор. — Надоело, правда, десятый раз одно и то же пересказывать, да что поделаешь.

— Ты пойми меня правильно, Витя, — потупившись, заговорил Бесстужев. — Я знаю, что ты ничего плохого сделать не можешь. Но вот, понимаешь ли...

— Ну, что? Говори, говори...

В голосе Дьяконского Бесстужев уловил беспокойство и настороженность. Это подтолкнуло его. Глядя в глаза, спросил:

— Витя, ты все рассказал мне?

И по тому, как на секунду замялся Дьяконский, как мигнул он растерянно несколько раз, понял: нет, не все. Ему стало страшно. Неужели Виктор, друг, таит что-то грязное, подлое, неужели он чужой? Это предположение оглушило Бесстужева. Он не мог собраться с мыслями. Дьяконский, видимо, понял его состояние, произнес тихо:

— Я рассказал все, что имеет отношение к службе. Я не разговаривал ни с одним немцем. Я стрелял в них. В этом могу дать любую клятву. И мне больно оттого, что ты мне не веришь.

— Нет, — возразил Бесстужев. — Понимаешь, я верю... Но ты все же умалчиваешь что-то...

— Это сугубо личное.

— Ты же мне рассказывал не как командиру, а как другу.

— Я не могу.

— Тебе будет легче, если в это личное запустит свои пальцы Горицвет?

— Это невозможно. Невозможно... Ну, не смотри на меня так, — жалобно попросил Дьяконский, сжимая ладонями виски.

Бесстужев никогда не видел Виктора таким растерянным и возбужденным и чувствовал, что нервозное состояние Виктора передается и ему. Он уже догадывался, что сейчас услышит нечто ужасное не только для Дьяконского, но и для себя. Шагнул к Виктору с решимостью человека, бросающегося в омут.

— Ну, говори!

— Полина... Полина погибла... Ее раздавил танк.

Бесстужев открытым ртом глотал воздух.

— Ты... Правда?

— Сам хоронил ее.

У Юрия — меловое лицо. Немигающие глаза. Часто-часто вниз и вверх метались белесые брови. Язык шевелился, [480] но не подчинялся ему. Потом Бесстужев резко передернулся весь, Дьяконский разобрал: «Где?»

— На Немане, у Столбцов.

Бесстужев как-то обмяк, сник. Обвисли плечи, безвольно болтались руки. Виктору показалось, что сейчас упадет. Крепко ухватил Юрия сзади за талию, повел к сторожке. У двери стоял старшина Мухов.

— Водки! — крикнул ему Дьяконский. Старшина обернулся, развел руками: нету, дескать. — Спирту, коньяку — что достанешь. Быстро! Ну! — командовал Виктор.

Ближе к вечеру на проселке появилась колонна автобусов, выкрашенных в зеленый цвет, с красными крестами на бортах и крышах. Возле моста их задержали. Автобусы были переполнены ранеными. Военный врач, молодой еврей с пышной шевелюрой и золотыми зубами, рассказывал, жестикулируя:

— Мы пробовали на север. У нас есть маршрут Горки — Красное — Смоленск. Но в Горках, оказывается, уже немцы. Мы поехали на юг, но там тоже немцы. Они наступают на Пропойск.

Его похвалили за то, что не растерялся и не бросил раненых.

Автобусы осторожно двигались по мосту. Ветхое сооружение скрипело и, казалось, того гляди, рухнет. Но мост выдержал, все машины переправились благополучно.

Потом через мост потянулись гурты скота. К отправке на восток скот был подготовлен колхозниками заранее, а угонять его не спешили, надеялись, что фашистов остановят. Но едва разнесся слух, что немцы форсировали Днепр, все стада тронулись разом. В клубах пыли, поднятой копытами, протяжно мычали коровы, хрюкали свиньи, на разные голоса блеяли овцы, хлопали бичи пастухов.

Виктор Дьяконский сидел в сторожке возле Бесстужева. Юрий, не шевелясь, лежал вниз лицом на увядшей траве. Дьяконский чувствовал себя виноватым, ему казалось, что поступил эгоистично, рассказав о Полине. Поспешил снять с себя этот груз. Нес ведь, ничего. Мог [481] и дальше нести. А для Бесстужева груз этот слишком тяжел.

Виктор решил не рассказывать о подробностях, чтобы не терзать друга еще больше. Но Бесстужев и сам не расспрашивал. Он только подвинул Дьяконскому карту и попросил:

— Покажи где.

Дьяконский отыскал хутор, отметил крестиком место на краю рощи. Бесстужев долго смотрел на пометку, сделанную синим карандашом, видел там нечто понятное ему одному.

Оставить Бесстужева Виктор боялся. Хотел, чтобы старший лейтенант успокоился и уснул; заставлял пить разведенный спирт. Бесстужев выпил много, но не хмелел. Лежал ко всему безучастный. Даже не шевельнулся, когда прогудели над ними бомбардировщики, когда загрохотали бомбы. На звонки из штаба отвечал Виктор, докладывал, что старший лейтенант ушел на позиции.

Было уже темно, когда на дороге, недалеко от сторожки, вспыхнула вдруг частая стрельба. Совсем близко, в лесу, закричал кто-то:

— Немцы!

Этот крик будто подбросил Виктора. «Немцы? На восточном берегу? Откуда?» Он схватил автомат, напрямик через кусты ринулся к поляне, где расположилась его рота. На бегу вытащил из кармана рубчатую гранату Ф-1, вставил запал. Увидев своих, скомандовал:

— В ружье! За мной! — и, не останавливаясь, побежал к дороге, слыша за собой топот ног.

Бесстужев, выскочивший из сторожки следом за Виктором, бросился на выстрелы. Навстречу попалось несколько бойцов из новых, они неслись опрометью, без винтовок. Бесстужев не остановил их. Уже возле дороги столкнулся с высоким худым человеком в кепке, тот бежал и кричал, взвизгивая:

— Ой, немцы! Ой, немцы!

За ним люди бежали толпой, подгоняемые светлячками трассирующих пуль.

— Стой! — крикнул Бесстужев. — Назад!

Человек не слышал, лез на него. Перед глазами Юрия — распяленный черный рот. Еще секунда, и человек собьет его с ног, за ним навалится охваченная паникой толпа. Бесстужев выстрелил в человека в упор. [482]

При вспышке увидел дырку, возникшую вдруг среди нижних зубов. Человек ахнул, завалился навзничь. Юрий выстрелил еще раз перед собой, потом — в воздух.

— Стой! Назад! Перебью!

От него шарахались, вокруг трещали кусты. Кто-то стонал. Из темноты вынырнули Мухов и Айрапетян.

— Товарищ лейтенант, сюда! — тянул его за руку Айрапетян. — Пулеметчик бьет, сволочь!

— Мухов, гони этих! Назад гони! — кричал Бесстужев, близкий к истерике. Он не думал про немцев, он ненавидел сейчас тех темных, безликих, которые бросили окопы, спасая свои шкуры. Вот так и отступают, так и отдают землю врагу!

Вместе с Айрапетяном он стоял несколько минут за деревом. Немецкий пулемет бил торопливо, сыпал в их сторону трассирующие цепочки пуль. Потом вдруг замолк, и сразу везде прекратилась стрельба, только грохнули еще две или три гранаты.

Осторожно вышли на дорогу. На повороте лежал опрокинутый мотоцикл. Рядом еще один, совсем целый: в коляске, у пулемета, откинувшись назад, сидел немец. Бесстужев выстрелил в него из нагана, но, когда подбежал ближе, увидел, что немец уже мертв, каска его смята сильным ударом и сдвинулась так, что закрыла ему все лицо.

К Бесстужеву подошли красноармейцы. Остановился рядом тяжело дышавший Дьяконский. Сказал со злостью:

— Чертовы паникеры, сколько шуму наделали. Тут и дела-то на пять минут.

— Мотоциклисты?

— Ну да, их всего шестеро или семеро. А в темноте их, наверно, за целую роту приняли. Нахально воюют, дьяволы. Будь тут одни мобилизованные, ей-богу, фронт бы прорвали. И откуда они взялись, не пойму. На парашютах, что ли, спустились вместе с мотоциклами?

— Через мост они, — объяснил Айрапетян. — Они среди коров ехали. Мы их только на мосту заметили. Открыли огонь, а они сразу сюда. Ну и на новеньких наскочили.

— Дьяконский, сколько у тебя сейчас людей? — спросил Бесстужев.

— Сто два человека. [483]

— Веди к мосту. Немцы за первой разведкой вторую пошлют. Встретишь их. А мост... — Бесстужев колебался. Конечно, проще всего взорвать мост, и дело с концом. Но на той стороне останутся беженцы, стада, может быть, подойдут еще и машины с ранеными.

— Мост успеем, — понял его колебания Дьяконский. — Я возьму взвод и перейду на ту сторону. Там километрах в двух дорога — не развернешься. Слева лес, справа болото. Заткну это горлышко — ни одна мышь не проскочит. Если дам две красные ракеты — рвите мост.

— А вы как?

— Отойдем лесом и вплавь.

— Действуй, — разрешил Бесстужев. — Телефониста захвати с собой. Звони, если что, — понизил он голос. — Тяжело мне... Понимаешь, не в себе я... Человека убил вот.

— За дело, — сказал Виктор.

— Думаешь, так надо? — с надеждой спросил Бесстужев, ища оправдания тому, что совершил сгоряча.

8

Ночь наступила безлунная и очень темная. На западе по всему горизонту небо охвачено было багровым заревом: на его фоне смутно обрисовывались черные вершины сосен. Немцы подожгли деревни, расположенные вдоль линии фронта. Много раз уже видел Виктор такую картину, и всегда становилось как-то не по себе. Казалось, будто огненный вал катится вслед за нашими войсками от самой границы, испепеляя все живое.

— И за Минском жгли, и здесь жгут, — негромко сказал Дьяконскому красноармеец-телефонист. — Там ведь в деревнях ребятишки да бабы остались. Они-то куда теперь? Погляжу на зарево, и жуть берет. Вдруг до наших мест немцы дойдут...

— Они этого и добиваются.

— Чего? — не понял связист.

— Да чтобы нас с тобой жуть взяла. Надеются грохотом, жестокостью, пожарами людей запугать. Чтобы драпали, не оглядываясь. Запугивать и уничтожать — вот у них идея какая. Мне комиссар Коротилов об этом рассказывал. Помнишь комиссара?

— Как же не помнить, — ответил боец. — Правильно он говорил. Только немцы зря такую надежду имеют. Во мне эти пожары злость разжигают. Может, конечно, и найдутся у нас какие хлюпики, только вряд ли. Мне ведь не от страха жутко. За людей переживаю, которые под немцем остались.

— Ты с ребятами насчет этого потолкуй, — посоветовал Виктор. — Особенно с новичками, из пополнения.

— Сделаю, товарищ командир. Я ведь до войны у себя во взводе агитатором был, — с гордостью ответил телефонист.

...Дьяконский не спал всю ночь, ожидая противника. Должны же были фашисты организовать поиски невернувшейся разведки. Но немцы что-то не очень беспокоились о своих. Или боялись темноты, или считали, что разведчики забрались слишком далеко и возвратятся позже. За ночь по дороге прошло несколько больших стад коров и свиней, ехали беженцы.

На рассвете с реки и с болот потянуло холодом. Дьяконский пожалел, что не захватил плащ-палатку. Красноармейцы, дремавшие в мелких окопчиках, вскакивали с посиневшими лицами, затевали борьбу, бегали, согреваясь, между деревьями. Людей тут было немного, всего три десятка, но Дьяконский с ними чувствовал себя уверенно. Большинство — саперы, остатки той роты, которая первой вошла в отряд комиссара Коротилова. Ребята обстрелянные, на бога их не возьмешь. И вооружены хорошо. Во взводе четыре ручных и один станковый пулемет, штук пятнадцать трофейных автоматов. Вещевые мешки натощак не поднимешь: полны гранатами и патронами.

Виктор взял под расписку у пастухов свинью. Ее тут же освежевали. Нашлись любители: отправились в глубь леса, невпроворот наварили и нажарили на костре мяса. Бойцы наелись плотно.

На высокую сосну на бугре Дьяконский посадил двух наблюдателей. Дорога оттуда просматривалась далеко, но противника не было видно, хотя по распорядку дня время завтрака у немцев прошло и они уже должны были наступать.

Командир взвода сержант-сапер, крепыш, остриженный под «бокс», ночью уснул. Виктор приказал не будить

его. Теперь сержант чувствовал смущение:- доверили взвод, а он дрых, как сурок.

— Кемарнул малость. Сморило, — сказал он, неловко улыбаясь.

— Хорошо. Я днем посплю, если тихо будет.

— Тут, командир, мысль у меня есть. На дорогу я смотрел... Немцы-то ведь колонной ездят. А здесь с одной стороны лес, с другой — топь. И проселок дерьмовый. Низина. Видал — гать наложена. А потом еще поворот как раз...

Он вопросительно посмотрел на Дьяконского: продолжать ли?

— Ну-ну!

— Нам бы пушку сюда. Замаскировать в кустах. Пропустить сколько-нисколько машин и шлепнуть. Если даже танк — на повороте борт откроет. Подбитые машины задним дорогу загородят. А которые впереди — мы их причешем. Еще бы десяток мин на дороге поставить, и совсем лафа. Как думаешь?

— Ты после войны демобилизуешься? — помолчав, спросил Виктор.

— А чего? — обиженно замигал сержант. — Ну, демобилизуюсь, факт.

— Не надо. Иди лучше на курсы комсостава учиться. Сержант посмотрел недоумевающе, соображая, разыгрывает его ротный или нет. Спросил неуверенно:

— Думаешь, стоит?

— Определенно. Образование-то какое?

— Неполное среднее.

— Учись, — сказал Дьяконский. — А о твоем предложении доложу сейчас командиру батальона.

Телефонист с аппаратом сидел в ямке под кустом орешника, обгладывал свиную кость. Увидев ротного, вскочил, вытер рукавом сальные губы.

— Смотри мне, если трубку замаслишь, — пригрозил Дьяконский.

— Не, я аккуратно, тряпочкой.

Виктор позвонил. К телефону подошел старшина Черновод — сразу узнал его писклявый, как у скопца, голос. Попросил позвать старшего лейтенанта.

— Они спят, — почтительно ответил старшина. — Они всю ночь сидели. — Понизив голос и, наверно, оглянувшись, добавил: — Спирт пили.

— С кем?

— Одни.

— Вы об этом не очень распространяйтесь, — посоветовал помрачневший Виктор.

— Только вам, потому как приятели, — заверил Черновод. — Тут в сторожке нет никого.

Дьяконский настоял, чтобы старшего лейтенанта разбудили. Бесстужев взял трубку. Говорил он хрипло, соображал туго. Виктору пришлось два раза повторить замысел, прежде чем он уяснил предложение сержанта.

— Согласен, — одобрил Бесстужев. — Пушками помогу. Две противотанковые пошлю. Жди через полчаса. Сейчас свяжусь с Захаровым.

— Да, — сказал Дьяконский, — буду ждать.

— А ты что такой казенный, даже слушать неприятно.

— Люди. Не один.

— Ерунда, — сказал Бесстужев. — Все ерунда. — Помолчал, потом спросил: — Ты номеров не заметил на танках? Ну, на тех, которые Полину... — голос его осекся.

— Нет. Средние танки. Гудериановские, — поспешно ответил Виктор. — Говорили потом, будто в тех местах двадцать четвертый корпус действовал.

— Как думаешь — встретимся с ними?

— Встретимся. — Дьяконский положил трубку и вздохнул. Сержант, ожидавший ответа, понял вздох по-своему.

— Не выгорело? — уныло спросил он.

— Наоборот. Сейчас пушки будут.

— Вот дело! Я тут еще подумал, может, мы гать разберем? — загорелся сапер. — И дорогу перекопаем. Чтобы тем, которые вперед вырвутся, ни тпру, ни ну. Можно?

— Только одно отделение пошли, не больше. А остальные чтобы наготове были. Покажи, что делать, а сам возвращайся.

Красноармейцы на руках протащили противотанковые пушки по болоту к повороту дороги, установили их в ивняке, в ста пятидесяти метрах от проселка. Все было готово для встречи противника, но немцев пришлось ждать довольно долго. Они появились только в десять [487] часов. Наблюдатели на сосне насчитали полтора десятка машин — дальше ничего не было видно за пылью. Ехали немцы без боевого охранения: спокойные, самоуверенные.

Бойцы, затаившись, ждали.

— Надо обязательно попасть первыми же снарядами, — предупредил Дьяконский младшего политрука, командовавшего артиллеристами.

— С такой дистанции белке в глаз попадем, — заверил младший политрук.

Он стоял возле пушки на коленях. Наводчик, маленький косоглазый казах, выглядывал из-за щита и повторял:

— Попадем... Мы попадем, — будто убеждал в этом себя.

Показалась голова колонны, Виктор быстро обернулся: укрыты ли все? Ни одного красноармейца не было видно. Яркая зелень болота, деревья, дремлющие в знойном воздухе, синее небо.

Приближалось гудение моторов. Явственнее дрожала земля.

Головной танк выполз на поворот. Тяжелый, громоздкий, он двигался медленно, будто боясь продавить гать. Дьяконский видел лицо командира, высунувшегося из башни. Немец озабоченно смотрел на дорогу и при этом что-то жевал. На броне намалевана звериная морда и большой крест. Виктор подумал, что в крест хорошо целиться. Он весь напрягся, беспокоясь, чтобы кто-нибудь не выстрелил раньше времени. Даже скулы свело от напряжения.

За первым танком появился еще один, поменьше, потом четыре бронетранспортера с солдатами. Видны были только их серо-зеленые спины, одинаковые, тесно прижатые одна к другой, как патроны в обойме. Седьмым в колонне снова шел танк. Виктор молча кивнул головой, указал наводчику на эту машину.

Пушка дернулась; выстрел хлестнул негромко, но резко. У танка вылетел каток, и он закружился на месте, будто ввинчиваясь в землю. Лязгнул затвор пушки — снова выстрел. Танк замер, над жалюзи появилась тонкая струйка дыма.

Еще выстрел. Следовавший за танком бронетранспортер резко замедлил ход, неуверенно, виляя, съехал с дороги и остановился, упершись в деревья.

Гул моторов заглушал хлопки пушек, фашисты не понимали, что происходит. И только, когда загорелись два танка, когда остановились три транспортера, когда часто забарабанили пулеметы, немцы начали выпрыгивать из машин. Они кричали дикими голосами, визжали от ужаса, зовя на помощь. У Виктора мороз по коже пробежал от этих нечеловеческих воплей.

Противотанковая пушка продолжала бить по задним машинам.

— Бронебойный! Огонь!.. Бронебойный! — восторженно командовал младший политрук.

В азарте вскакивал во весь рост. Дьяконский дергал его за руку. Наводчик, ощерившись, кричал:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!

Заряжающий досылал снаряд; резко клацал затвор.

— На! — кричал наводчик.

Пушка дергалась, выбрасывая пламя. Из казенника вылетала дымящаяся гильза, а наводчик уже подхлестывал, торопил заряжающего:

— Ай-яй-яй! Ай-яй-яй!.. На!

Немцы, прыгавшие из бронетранспортеров, тут же падали под пулями. Немногие успели укрыться в лесу. Противник не вел огня. Только один танк, маячивший за деревьями, послал наугад пяток снарядов, разорвавшихся на болоте.

Виктор думал, что фашисты развернут боевые порядки, пойдут в атаку. Их пехота легко сшибет слабый заслон. Да Дьяконский и не намеревался держаться здесь долго. Его отряд задачу выполнил. Но произошло нечто неожиданное. Немцев было не меньше усиленного батальона. Может быть, и целый полк, растянувшийся на дороге на несколько километров. И вся эта громада начала вдруг пятиться назад. Разворачивались и уползали танки и бронетранспортеры. Они очень скоро исчезли из виду, оставив за собой только клубы пыли, бросив на произвол судьбы раненых и разбежавшихся по лесу солдат. Наблюдатели, снова залезшие с биноклями на сосну, сообщили, что колонна ушла на запад, а километрах в пяти отсюда на окраине деревни видно несколько машин.

— Трусы! — сказал младший политрук. — Это же не вояки, а засранцы. Десять на одного, и то не могут.

— Нет, тут что-то не то, — покачал головой [489] Дьяконский. — Они, товарищ политрук, не глупее нас с вами.

— Но трусливее.

— Нет, — повторил Виктор. — Тут что-то не то.

К нему подбежал сержант, командир взвода, сияющий, весь облепленный болотной грязью. Обнял, стиснул со страшной силой.

— Дали, а? Вот дали так дали!

— Пусти, — отбивался Дьяконский. — Задушишь, медведь мазаный! Как у тебя, все живы?

— Все! Раненых трое! Пленных ловим.

— В лес людей не пускай. Чтобы далеко не отходили. Черт с ними, с этими немцами, нам распыляться нельзя. Верни красноармейцев, — распорядился Дьяконский.

Перед началом боя Виктор не успел доложить Бесстужеву о появлении противника. Но старший лейтенант, заслышав стрельбу, сам расспросил телефониста и уже выехал к Дьяконскому. А на КП батальона прибыл подполковник Захаров. Он-то и взял трубку, узнав, что Дьяконский у телефона.

— Ну как? — спросил он. Его спокойный голос отрезвляюще подействовал на разгоряченного Виктора.

— Отбили.

— Разведка?

— Моторизованная часть. Наблюдатели насчитали до сотни машин.

В трубке было слышно, что подполковник поперхнулся. Кашлянул, потом спросил:

— Что, совсем ушли?

— Не знаю.

— Какие у них потери?

Дьяконский ждал этого вопроса. Усмехнулся, сказал, стараясь, чтобы голос звучал равнодушно:

— Три танка, пять бронетранспортеров и до роты пехоты. Трофеи подсчитываем.

Подполковник долго молчал. Потом спросил неуверенно:

— Дьяконский, ты того... не ошибаешься? Сам видел?

— Считал, — ответил Виктор. — По пальцам считал. Да вот они передо мной, разговариваю с вами, а сам смотрю.

— Еду к тебе, — услышал он быстрый ответ.

Дело было нешуточным. На счету полка числилось до сих пор всего два танка, подбитых артиллеристами еще в приграничных боях. А тут сразу уничтожено столько техники и столько пехоты. Конечно, машины и пехоту полк уничтожал и раньше, но результаты боя не приходилось видеть. Получалось так: немцы наступали, полк оборонялся. Покидал рубеж и уходил на новый. Достоверно известны были только свои потери, а немецкие определяли на глазок, примерно. Наверху таким донесениям не больно-то верили.

К месту боя понаехало столько начальства, что красноармейцы начали пошучивать: вот бы с утра такое подкрепление. Старшина Черновод пригнал повозку. Собирал трофейное оружие, сливал в бочку горючее из баков. Из бронетранспортеров достали двенадцать минометов. Подполковник Захаров и капитан Патлюк осматривали подбитые машины, расспрашивали артиллеристов, какие места наиболее уязвимы для снарядов.

Старший политрук Горицвет и прибывший с ним инструктор политотдела армии на месте составили донесение, не отпуская от себя Дьяконского и сержанта-сапера. Виктор знал, что Горицвет недолюбливает его, всегда чувствовал во взгляде старшего политрука подозрительность. А сейчас Горицвет расхваливал Дьяконского, упомянув даже про службу в мирное время и про выход из окружения. Хвалил он и Захарова, и Бесстужева, и весь свой полк.

— Хороших людей вы воспитали, — сказал инструктор. — Сегодня же доложу члену Военного Совета. Вас, Дьяконский, поздравляю от всей души. Спасибо вам. И вам, товарищ сержант, — пожал он руку саперу. — И артиллеристам. Славно поработали, славно, — радовался инструктор. — Я вот корреспондента на вас натравлю. Из центральной газеты. Сегодня же натравлю.

Инструктор был веселый, увлекающийся человек. Он облазил все подбитые машины, сам доставал у убитых немцев документы. Особенно интересовался письмами и дневниками. С ним было хорошо: улыбающийся, шумный, он привез с собой праздничную приподнятость. Так думал Виктор. А на самом деле приподнятое настроение охватило инструктора именно здесь, на поле боя, [491] на которое он попал впервые. И все люди, которые окружали его тут, казались ему смелыми и замечательными.

Подполковника Захарова инструктор попросил скорее решить вопрос о наградных: через два часа он едет в штаб армии и заберет наградные листы с собой, так будет надежней.

— Сейчас, — ответил Захаров. — С Бесстужевым посоветуюсь. А Дьяконского я хочу сразу к двум наградам представить. За вывод бойцов из окружения и за сегодняшнее.

— Это ваше право, — согласился инструктор. — Раз человек заслуживает, значит, надо.

Капитан Патлюк, стоявший неподалеку вместе с Горицветом, сказал негромко:

— Ну, отличились, значит... И вас с Захаровым не обойдут, это уж точно.

— Как наверху посмотрят, — пожал плечами Горицвет.

— Там посмотрят, — вздохнул Патлюк. — Только чьими глазами? Которым ты смотреть помогал.

— Оставь, — сказал Горицвет. — Что я за себя болел, что ли?

— За обчество, — иронически ответил ему капитан.

Бесстужев в это время вместе с младшим политруком — артиллеристом, знавшим немецкий язык, допрашивал пленных. Его интересовал один вопрос: из какой они части. И когда узнал, что из 24-го танкового корпуса, побледнел так, что младший политрук испугался. Наклонился к нему:

— Слушайте, что с вами? — и, уловив запах водочного перегара, посоветовал: — Похмелиться надо. У моих ребят коньяк есть трофейный.

— Нет, — хрипло ответил Бесстужев. — Спроси эту сволочь, — указал он на пленного танкиста, — по каким дорогам они до Днепра наступали.

Политрук перевел ответ:

— Через Брест, Березу и Слуцк.

— Спроси, был ли он на станции Столбцы или в городе Мир.

— Не был. Он из моторизованной дивизии, а на Столбцы действовала 4-я танковая дивизия...

— Это точно? [492]

Политрук поговорил с немцем и сказал, что да, точно. В 4-й дивизии служит друг пленного, и он служил в ней раньше, вместе с сыном самого Гудериана.

— Четвертая, значит? — Брови Бесстужева часто ездили вверх и вниз. — Ладно, запомним.

Пнув ногой валявшийся на земле немецкий противогаз в круглой гофрированной коробке, пошел, сутулясь, на пригорок. Младший политрук догнал его, спросил озабоченно:

— Чем кормить пленных будем? Из батальонной кухни придется.

— Не дам.

— Я понимаю, на них не рассчитывали, но время обеденное. Кормить чем-то надо.

— Землей.

— Как? — не понял политрук.

— Землей, — повторил Бесстужев. — Они зачем к нам пришли? За землей? Ну и набей им в глотку, чтобы подохли!

— Ты не психуй, комбат.

— А ты отстань от меня. А то я их накормлю разом. Построю да шарахну из ихнего автомата ихними пулями.

Дьяконский не верил, что немцы ушли совсем. Появятся не сегодня, так завтра. Он пуще всего боялся авиации. Налетят десятка два самолетов, засыплют бомбами, побьют людей. А потом по этому месту свободно проедут танки. По приказанию Виктора красноармейцы весь день рыли глубокие щели. Но, оказалось, рыли напрасно.

Вечером телефонист позвал Дьяконского к телефону.

— Виктор, ты? — быстро спросил Бесстужев. — Снимай людей. Пушки, пушки самое главное. И сюда. Бегом. Мы сейчас выступаем. Жду сорок минут. Успеешь?

— Постараюсь. А в чем дело?

— Немцы прорвались севернее, на Смоленск пошли. И на нас давят с севера, свертывают фронт по Проне. Ну, скорее давай!

На Смоленск — это было уже совсем плохо. Значит, немцы выходят им в тыл. Теперь понятно, почему они не стали прорываться здесь. Быстрый обходной маневр — об этом Виктор уже слышал. Ткнутся в одном месте, в другом, в третьем. Встретят отпор — повернут назад. Нащупают слабый участок — и все силы бросают туда...

Как ни спешил Дьяконский, он не успел уложиться в сорок минут. Догнал своих уже на марше. Рота Виктора пошла замыкающей.

— Где остановимся? — спросил Дьяконский.

Бесстужев, прикрыв полой плащ-палатки карту, включил фонарик. Нашел место, отчеркнул ногтем:

— Вот тут. За ночь приказано переправиться через Сож и занять оборону по южному берегу.

— От одной речки до другой, — невесело усмехнулся Виктор. — Хорошо хоть, что речек у нас на пути много.

9

29-я моторизованная дивизия, маневрируя по проселочным дорогам, не ввязываясь в затяжные бои, намного опередила главные силы Гудериана, ворвалась 16 июля на окраину Смоленска и оттеснила советскую пехоту за Днепр, в новую промышленную часть города. Гудериан сообщил Гитлеру, что Смоленск отвоеван и что первая задача, поставленная фюрером перед группой армий «Центр», выполнена.

В тот же день командующий Западным фронтом получил из Москвы телеграмму — приказ Верховного Главнокомандующего: «Смоленск не сдавать врагу ни в коем случае».

Город являлся важнейшим стратегическим пунктом на пути к столице. В нем были сосредоточены большие запасы воинского имущества: оружия, боеприпасов, обмундирования — то есть того, в чем остро нуждались новые, развертывавшиеся в тылу, дивизии.

Возле Смоленска скопилось значительное количество советских войск. Только наглость и быстрота позволили немцам почти без боя ворваться в город. Гудериан, докладывая о захвате Смоленска, считал, что сражение тут уже заканчивается. А на самом деле оно только еще начиналось. 18 июля советские войска перешли в контрнаступление и в нескольких местах потеснили немцев.

Смоленск принес Гудериану славу, о которой давно мечтал генерал. Все газеты повторяли его имя. Гитлер [494] наградил его дубовыми листьями к «Рыцарскому кресту». Это превосходило надежды Гейнца, он рассчитывал, что дубовые листья получит только после Москвы.

Смоленск числился за Гудерианом, он опять опередил Гота. Но надо было хотя бы полчаса побыть в городе, чтобы окончательно закрепить его за собой. Первая попытка сделать это не удалась: через пять суток после того, как город на всех немецких картах значился отвоеванным, Гудериан вынужден был объехать его стороной, по полям. Северная часть Смоленска была еще занята русскими, весь город интенсивно обстреливался артиллерией.

Дело принимало скандальный характер в международном масштабе. Премьер-министр Великобритании Черчилль в своей речи в палате общин заявил, что немцы лгут, утверждая, будто в Смоленске не осталось ни одного русского солдата. Гитлер не замедлил выступить по радио с ответным заявлением. Он с иронией предложил премьер-министру запросить командующего 16-й советской армией генерала Лукина, в чьих руках находится Смоленск.

Одновременно Ставка потребовала от Гудериана сообщить точно, каково положение в городе.

22 июля Гудериан ввел в сражение главные силы 47-го танкового корпуса с приданной ему пехотой. Войска, тесня русских, завязали тяжелый уличный бой среди горящих домов и развалин.

Гудериан в это время приехал на южную окраину. Даже и сейчас находиться тут было опасно, сюда то и дело залетали снаряды. Генерал обошел позицию резервных частей, поговорил с ранеными на перевязочном пункте. Но этого было недостаточно. Ведь город уже неделю считался взятым, надо было сделать какие-то «мирные» снимки. Фотография — лучшее доказательство.

Ему пришла в голову счастливая мысль: осмотреть уцелевший кафедральный собор. Бог мой, какую пищу может дать такой факт дружески настроенным журналистам! Генерал — истинно верующий: он не забывает о молитве в огне сражений. Генерал-гуманист. Солдаты фюрера — спасители памятников культуры.

Массивное здание собора мало пострадало во время боя. В нескольких местах, где снаряды и мины при прямом [495] попадании разбили наружный слой кирпичей, виднелись небольшие углубления, похожие на рваные красные раны. Мертвой пустотой зияли разбитые окна.

В соборе прохладно и сумрачно. Стрельба и взрывы были едва слышны в нем, стены приглушали звуки. Зато внутри голоса гулко раздавались под высокими сводами.

Генерал остановился. Перед ним на коленях замер нищий в лохмотьях, склонив голову и просительно вытянув желтую руку. Дальше, в затененном углу, виднелись еще какие-то люди, застывшие в разных позах, будто их неожиданно и мгновенно настигла смерть. Гудериан после яркого солнечного света видел плохо. Щурился, рассматривая.

— Что это такое?

— Здесь слева у них антирелигиозный музей, — доложил генералу сопровождавший его майор. — Восковые фигуры различного символического значения. Вот эти изображают тощих, замученных эксплуатацией рабочих и крестьян. А тут самодовольные угнетатели — богачи и попы.

Фигуры, вылепленные в полный рост, произвели на Гейнца неприятное впечатление своей голой, утрированной правдой. Сам Гудериан не очень верил в существование бога, но привык к религии и считал ее нужной для государства. Религия была тем цементом, который духовно скреплял все слои общества. В этом вопросе Гейнц расходился даже с самим фюрером, который церковь не любил и притеснял, видя в боге соперника.

— Уберите, — приказал генерал.

Он не хотел, чтобы солдаты видели такие экспонаты.

В правой стороне собора, где раньше производились богослужения, царили хаос и беспорядок. Возле алтаря свалены в кучу массивные серебряные подсвечники. С иконостаса содраны позолоченные резные рамки. Тут были ценности на сотни тысяч марок, и кто-то уже намеревался прибрать их к рукам.

Соборный сторож, костистый старик в белой рубахе, с длинной седой бородой, смотрел на генерала хмуро и на вопросы отвечал неохотно. Щека у него была рассечена от виска и до подбородка; на усах и на бороде черными сгустками запеклась кровь. Переводчик спросил его, почему ценности свалены в кучу. [496]

— Ваши тута хозяйничали, — сказал старик и, помолчав, добавил с ехидной усмешкой: — Верующие господа. Вошли, как и вы, перекрестились сперва. А один даже на колени упал, сердяга. Который рамки потом обдирал.

В присутствии Гудериана была составлена опись ценностей в двух экземплярах. Один остался у генерала, второй — у унтер-офицера из его охраны. Старик запер наружную дверь на висячий замок. Унтер-офицеру было приказано никого не пускать в собор до особого распоряжения.

В этот день штабные офицеры, может быть впервые за многие месяцы, видели Гудериана по-настоящему веселым. Он смеялся, с лица исчезло постоянное выражение недовольства. Офицеры строили различные предположения. Но никто, даже проницательный барон Либенштейн, не догадывался, почему так повысилось настроение генерала. А причина была простая. Через три часа после его отъезда из Смоленска к кафедральному собору подошел пятитонный «бюссинг» с кузовом, обтянутым черным брезентом. Фельдфебель, прибывший с грузовиком, предъявил унтер-офицеру и сторожу опись ценностей и распорядился погрузить все в машину: для отправки в безопасное место.

Работали втроем, помогал шофер, тоже унтер-офицер. Старик, скрестив на груди руки, молча стоял у двери. Немцы избегали встречаться с ним взглядом. Фельдфебель бросил ему пачку сигарет — она осталась лежать у его ног.

Машина пошла на запад, навстречу войскам. Ее не задерживали. У фельдфебеля был специальный пропуск до самой Германии. И шофер и двое сопровождающих были старыми служаками. Гудериан давно знал их и доверял им. Этих преданных людей генерал использовал для особых поручений, о которых необязательно было знать другим.

Что поделаешь — Гудериан не миллионер, у него нет заводов и земельных угодий. Он просто военный, находящийся на армейском содержании. Он сам должен был позаботиться о будущем своей семьи. В конце концов он рисковал жизнью и имел право извлечь выгоду из этой войны. [497]

10

В субботу Григорий Дмитриевич и Славка поехали на велосипедах в Стоялово. Надо было помочь Алене по хозяйству, накосить сена. Григория Дмитриевича знал в деревне и стар и млад, да и сам он чуть ли не всех помнил по имени. Сперва остановились возле правления. На крылечке, покуривая, сидели несколько стариков и новый председатель колхоза Герасим Светлов, получивший после финской войны белый билет из-за хромоты. Поговорили об урожае, о том, что пишут взятые в армию. Подошел дед Крючок, босой, в длинной рубахе без пояса. Хлопнул руками по коленям:

— Григорь Митрич! Ядрена лапоть, вот радость! А ты, Герасим, говорил намедни: снам не верь. Я же тебе сон рассказывал. Плывет над деревней облачко, вроде как дым. А из того облака летит человек. Ну, думаю, херувим али какой там серафим. Пригляделся — батюшки — начальник! Лица-то не видно, а голова бритая. Ну, думаю, не иначе Григорь Митрич. И портфель евонный.

— Про Григория Дмитриевича ты не говорил, — возразил Светлов.

— Запамятовал ты, председатель, ей-богу, запамятовал, — перекрестился Крючок. — Говорил я. А ты в другой раз мои слова в тетрадку записывай, потому как голова у тебя с дырьями.

Герасим устало махнул рукой; отстань, надоел.

— А ты не махай, — обиделся дед. — Ты еще не дюже большой начальник, чтобы от народу отмахиваться. Вот когда брюхо наешь на колхозных харчах, тогда и маши. А сейчас ты еще больно тощой.

И, подмигнув Григорию Дмитриевичу, попросил:

— Как я твое появление предсказал, должон ты меня папиросой угостить. Этот темный народ самосад крутит, они мне не пара. А в сельпе у нас теперича ни сахару, ни папирос, ни керосину — мертвое дело. Одни крысы да спички.

— Я же трубку курю.

— И то верно. Забыл, ядрена лапоть! В таком разе ты мне пахучего табачку всыпь, — протянул он заскорузлую черную ладонь.

— Цыганишь, дед! — покачал головой Светлов.

— А чего бы и не поцыганить у начальства? А то для чего оно еще, начальство-то? Опять же казна с нас деньги [498] берет и им платит. Так что свое прошу, верно, Григорь Митрич?

— Бери да помалкивай, — ответил Булгаков.

— Ну, благодарствую. Сейчас сверну в свое удовольствие, сколько бумаги хватит.

Григорий Дмитриевич смотрел вдоль улицы, полого поднимавшейся на взгорок, к саду. Кое-где покосились плетни. Борона лежала на дороге вверх зубьями. Старушка с хворостиной проковыляла по проулку, гоня перед собой козу. Было тихо, пустынно.

— Мужиков-то мало осталось?

— Кот наплакал, — ответил — Герасим. — Парнишки да которые постарше. Война-то, она ведь в первую очередь черную кровь сосет. Мужицкую кровь, — грустно докончил он.

— Соль земли, — сказал Григорий Дмитриевич.

— Про соль это тоже верно, — вмешался Крючок. — Нету соли в сельпе, забрали бабы подчистую.

— Все бы тебе встревать в чужой разговор, — воскликнул Светлов. — В кои годы человек новый приедет, а ты словом путным не дашь перемолвиться.

— А я тебе что, лишенец какой? Я при своей власти, что хочу, то и ворочу!

— Нет, не даст он спокойно потолковать, — с тихим отчаянием произнес Герасим, вставая. — Может, вечером на пасеку заглянете, Григорий Дмитриевич?

— Зайду, — пообещал тот.

Но на пасеку он так и не собрался. Утром спозаранку отправились косить. Поработали часа четыре, а когда припекло солнце, легли под деревом. Славка задремал. Григорий Дмитриевич читал «Красную Звезду», захваченную в райсовете Осоавиахима. И вдруг даже крякнул от удивления, наткнувшись в газете на знакомую фамилию. Хотел разбудить Славку, но передумал. Аккуратно свернул газету и сунул ее за голенище. Решил: «Сюрприз сделаю».

Возвратившись домой, Григорий Дмитриевич сразу почувствовал: произошло что-то неладное. У Ольги усталый вид. Она как-то виновато улыбнулась, здороваясь с ним, и ушла в сад. Антонина Николаевна — строгая, [499] губы поджаты, разговаривала сухо, отрывисто. Григорий Дмитриевич никогда в бабьи дела не вмешивался, жена была в доме полновластной хозяйкой. Но с того дня, как появилась в их семье Ольга, Булгаков исподволь следил, чтобы будущую сноху никто не обижал.

Антонина Николаевна привыкла всех поправлять в доме и поучать. Бывало, вспыхнет, нашумит, бросит обидное слово, а через час успокоится, забудет, и все идет прежним ладом. В семье к таким вспышкам привыкли, но ведь Ольга-то человек новый.

Расспрашивать Григорий Дмитриевич не стал. Мигнул Марфе Ивановне. Дипломатичная бабка поняла сразу. Григорий Дмитриевич пошел покурить на крыльцо, а бабка следом — понадобилось запереть кур на ночь.

— Ну, мамаша, что за баталия произошла?

— И-и-и, милый! Тонька-то утром с левой ноги встала. И картошка-то ей подгорела, и полы-то сорные. А покричать не на кого: Славка уехал, Людку спозаранку к Мироновым отпустили... — Бабка рассказывала, печально наклонив голову, сунув руки под фартук. — Одна Олюшка, сердешная, дома была. А ведь она о ком все думает-то? О маленьком о своем. Ну и шьет она ему и шапочки разные, и рубашоночки с кружевцами. А Тонька ее учить взноровилась. Время, говорит, трудное, лишнего ничего делать не нужно. Материал, говорит, береги. Подрастет ребенок, тогда шить будешь. А пока, говорит, возьмешь чепчики да распашонки, которые от Людки остались.

— Д-да-а-а, — сказал Григорий Дмитриевич. — Ни к чему она это.

— Антонина-то как лучше хотела.

— Не вникла она, мамаша. Может, эти кружевца да тряпки Ольге душу отогревают. Да и кому приятно, если твое дитя чужие обноски донашивать станет?

— То-то и оно, — согласилась Марфа Ивановна. — Ольга-то ничего не сказала. Смолчала, сердешная. А потом заплакала тихонечко. Без голосу, одними слезами. И ушла бочком-бочком, вроде как бы побитая... Ну, Антонина и взвилась. Слова, дескать, никому не скажи, все больно благородные стали. А молчать, дескать, так эта красавица еще десять штук в подоле принесет и не разберешь от кого. [500]

— И Ольга слышала? — насупился Григорий Дмитриевич.

— Что ты, спаси Христос! В саду была. А Тоня-то, откричавшись, сама собой теперь недовольна. Ее теперь совесть гложет. Ведь это тоже поди несладко — ни за что ни про что человека обидеть.

К вечернему чаю, как обычно, собралась вся семья. За столом ощущалась напряженность. Антонина Николаевна, раньше мало интересовавшаяся жизнью деревенских родственников, слишком уж деловито расспрашивала о здоровье ребятишек и о том, сколько накосили сена. Ольга молчала. Бабка, откусывая мелкие кусочки сахару, громко схлебывала чай с блюдца. Славка вертелся, норовил поскорей удрать. От ребят слышал, что в Стрелецкой слободе возле кузни стоит танкетка, что-то ремонтируют в ней. А танкеток он еще никогда не видел.

— Сиди смирно, — одергивала его мать.

Один Григорий Дмитриевич чаевничал спокойно, в свое удовольствие. Похваливал привезенный из деревни мед, раскраснелся, толстая шея стала багровой, бритая голова лоснилась. Допив четвертую чашку, опрокинул ее вверх донышком. Расстегнув ворот гимнастерки, отодвинулся от стола, обвел всех хитро прищуренными, замаслившимися глазами. Тяжело отдуваясь, спросил:

— Ну, темные люди, признавайтесь, кто газет не читает?

— Какие там газеты, — первой отозвалась бабка. — Я и сроду-то одни картинки смотрела. А сейчас себя обызреть, и то времени нету, крутишься, как колесо, с утра до вечера.

— С вас, мамаша, спрос небольшой. Я к остальным адресуюсь.

— Некогда, — сказала Антонина Николаевна.

— А ты. Оля?

— Когда как... Теперь ведь главным образом про войну пишут.

— Вот про войну-то и надо читать, тем более тебе, — назидательно произнес Григорий Дмитриевич, разворачивая газету. — Ну, темнота, слушайте внимательно. Просвещать буду. Заголовок: «Не числом, а умением», Понимаете, у-ме-ни-ем! Суворовская характеристика.

— А ты без комментариев, — сказала Антонина Николаевна. — Людмиле спать пора.

— Успеет... Ну, слушайте. Воины энской стрелковой части заняли рубеж на берегу реки. Не ожидая, пока противник подойдет к рубежу и развернется для атаки, командир подразделения старший сержант Дьяконский... — громогласно, по слогам прочитал Григорий Дмитриевич и торжествующе посмотрел поверх газеты.

Ольга, побледнев, подалась к нему:

— Что с ним?

— Экие вы, женщины, паникеры, — поморщился Григорий Дмитриевич. — Тут про героические дела пишут, а ты сразу в панику!

Заметка была небольшая. Григорий Дмитриевич неторопливо прочитал ее и отдал газету Ольге.

— Восемь машин и рота пехоты — это он молодчина, — похвалил Григорий Дмитриевич.

— А в роте сколько человек? — поинтересовалась Антонина Николаевна.

— Ну сто или сто пятьдесят.

— Неужели столько людей перебили? Это же ужас! И кто, подумать только... Витя, отличник, по литературе всегда пятерки. Чернышевского любил, Чеховым зачитывался...

— Значит, учеба ему впрок пошла, — сказал Григорий Дмитриевич, довольный тем, что произвел впечатление. — Теперь ему орден без всяких-яких. За такое дело положено. Тем более — в газете напечатали. На всю страну... Читать надо, а не ветер гонять, — взъерошил он волосы сыну.

Ольга, прижимая к груди газету, вышла из-за стола.

— Ты куда? — поинтересовался Григорий Дмитриевич.

— Я? — мигая, спросила она. — Я пойду туда... в комнату. Почитаю пойду.

— Иди, — разрешил Григорий Дмитриевич, покровительственно улыбаясь. — Наизусть выучи.

— Я выучу, — сказала она.

Счастливо-растерянная улыбка была у нее на лице. Наклонившись, Ольга вдруг поцеловала Григория Дмитриевича в распаренную мокрую макушку.

— Да ты что? Ополоумела? — подскочил он, но Ольга уже выбежала из комнаты, захлопнув за собой дверь. — Ну и дура-баба! Вон что удумала, — говорил [502] смущенный Григорий Дмитриевич, вытирая платком потную голову.

— От радости люди глупеют, — солидно сказал Славка.

— Побольше бы таких глупых-то было, — вздохнула Марфа Ивановна.

Антонина Николаевна, оглянувшись на дверь, произнесла негромко:

— Может, это просто однофамилец.

— Исключено, — заверил Григорий Дмитриевич. — Сержант, это раз. Во-вторых, фамилия очень редкая. — И, подумав, добавил: — Вот ведь жизнь какие коленца выкидывает! Теперь, глядишь, пойдет в гору парень.

11

Подполковник фон Либенштейн, любивший перекладывать все на точный язык цифр, подсчитал, что с 22 июня по 10 июля танковая группа продвигалась со средней скоростью сорок-пятьдесят километров в сутки. А после 10 июля за Днепром средняя скорость не превышала пяти-шести километров. И чем дальше на восток, тем заметнее падал темп.

В конце июля наступательный порыв танковой группы иссяк. Она уперлась острием клина в Ельню; не только не могла продвинуться дальше, но и с трудом отражала контратаки русских у Смоленска, Ельни и па растянутом фланге — возле Рогачева и Бобруйска.

Гудериан метался на командирском танке из одного корпуса в другой. Повсюду обстановка была сложной. Русские могли прорваться и с востока, и с юга. Их кавалерия появилась в глубоком тылу, возле Слуцка.

Да, танкисты Гейнца забрались слишком далеко. Им пришлось бы плохо, если бы не выручала пехота, быстро подтягивавшаяся из глубины и занимавшая прочную оборону. А потрепанные танковые дивизии отводились в тыл для отдыха и пополнения людьми и машинами.

Офицер связи доставил на самолете из Берлина пакет с красными печатями «Совершенно секретно». Главное командование сухопутных сил сообщало, что ранее поставленная войскам задача — к 1 октября выйти на линию Онежское озеро — река Волга — теперь считается уже невыполнимой. Имелась уверенность, что к этому [503] времени войска достигнут линии Ленинград — Москва и районов южнее Москвы. Окончательное решение о ходе дальнейших операций еще не принято.

По существу это был отказ от намеченных планов. Война явно затягивалась до самой зимы.

Гудериан не хотел мириться с этим. За сорок дней его войска прошли 700 километров, а до Москвы оставалось всего-навсего 300. Конечно, дивизии ослаблены, фланги растянуты, русские занимают охватывающее положение. Но он был уверен, что надо снова собрать все танки, в кулак и нанести еще один, последний удар. Гудериан уже свыкся с мыслью, что в ближайшее время первым ворвется в столицу большевиков, и теперь он не мог отказаться от этого.

— Я буду говорить с фюрером, — заявил он Либенштейну. — Я постараюсь сам убедить его в том, что наступление на Москву нельзя откладывать ни на один день.

В 4-й танковой дивизии Гудериан бывал чаще, чем в других. До недавнего времени в этой дивизии служил его старший сын — командовал ротой 35-го танкового полка. Гудериан был знаком со многими офицерами и даже рядовыми; его встречали здесь с радостью. Солдаты и офицеры гордились особым вниманием со стороны генерал-полковника и извлекали из этого некоторые выгоды, особенно по части снабжения.

Генерал заехал в дивизию 8 августа, сразу после боев за Рославль. Город был взят, на сорок километров в сторону Брянска разведка не обнаружила противника. Можно было спокойно двигаться на восток, но танки пришлось повернуть почти в противоположную сторону, на юго-запад, чтобы оттеснить группировку русских, нависшую над тылами. Но и на этом направлении наступление велось вяло, отдельными частями. Главные силы танковых дивизий приводили себя в порядок.

35-й танковый полк расположился на отдых в большом селе, протянувшемся по берегу узкой извилистой речушки Ипуть. Село было захвачено без боя, дома стояли целые: крепкие, из толстых бревен, срубленные на десятилетия. Столько зелени было тут и такие большие, деревья [504] росли возле домов, что с воздуха, вероятно, не разглядишь танков, укрытых под кронами.

Местных жителей почти не было видно. Не слышно рева коров, хрюканья, кудахтанья кур, того хаоса звуков, который сопровождал обычно вступление немецких войск в населенный пункт. В последние недели, когда темп продвижения резко упал и не удавалось проводить крупные охваты, положение в прифронтовой полосе изменилось. Население теперь успевало эвакуировать ценности и угонять скот. Уходя, русские взрывали мосты, водокачки, заводы, крупные здания, удобные для размещения войск, сжигали хлеб и нарушали линии связи.

Конечно, солдатам и теперь было чем поживиться. Но крупные государственные запасы противнику удавалось увезти на восток или уничтожить. Гудериан решил, что использует и этот козырь, когда будет доказывать необходимость быстрого наступления на Москву.

Проезжая по селу, генерал любовался своими танкистами. За два месяца беспрерывных боев сформировался определенный тип солдата-гудериановца. Эти ребята все время находились в движении. Ели в танках, спали в танках. Останавливались отдохнуть на три-четыре часа и снова вперед. Они привыкли везде чувствовать себя хозяевами. Они научились с ходу вступать в бой и были готовы в любую минуту открыть огонь. Они уверовали в то, что непобедимы. Уверовали настолько крепко, что отдельные неудачи не могли поколебать их. Они забыли, что такое сентиментальность, им все равно, в кого стрелять и кого давить гусеницами.

На другие рода войск они смотрели свысока, как квалифицированные мастера на чернорабочих. Уважали только авиацию, потому что летчики здорово помогали им и тоже имели дело с техникой.

Здесь был цвет германской нации, костяк вооруженных сил — солдаты, прослужившие по четыре-пять лет, побывавшие во многих странах. Солдаты-профессионалы. Новички из пополнения не шли ни в какое сравнение с ними...

Гудериан остановил машину у дома с палисадником, в котором росли золотые шары на тонких, длинных ножках, вытянувшиеся вровень с окнами. Но теперь почти все цветы были вытоптаны, стебли поломаны. Окна распахнуты настежь. Из затененной: глубины дома тянуло [505] запахом горелого лука. В комнате играли на двух губных гармошках и пели солдатскую песенку о Лорхен, спутавшей в темноте своего возлюбленного с другим.

Возле палисадника, упершись гусеницей в ствол дерева, стоял танк Т-IV с толстой тупорылой пушкой. Танкисты с перемазанными лицами разбирали и чистили двигатель, складывали детали на две сдвинутые кровати, покрытые широкой скатертью. По краям она была еще совсем чистой, белой, сохранились даже рубцы. А в середине — сплошное, неотмываемое пятно. Вместо ветоши танкисты использовали разодранные на куски простыни и наволочки.

Командир роты обер-лейтенант Фридрих Крумбах, отрапортовав, попросил у генерала извинения за то, что одет не по форме. Он был в нижней рубашке с закатанными рукавами, на ногах, вместо сапог, тапочки. Фуражка с очень высокой тульей сдвинута на затылок. Верх ее, натянутый на каркас с особым шиком, поднимался сзади, фуражка прогибалась посередине, как седло.

Гудериан кивнул одобрительно. Он прощал своим людям мелкие погрешности, зная, что это только прибавляет уважения к нему. На отдыхе, во время работы, да еще при такой жаре нет необходимости соблюдать форму. Строгость хороша с новичками, а эти бывалые солдаты знают, что такое дисциплина в бою: незачем портить им настроение придирками.

Обер-лейтенант Крумбах был старым знакомым Гудериана, участником походов в Польшу и Францию. Генерал помнил даже его прозвище: «красноносый Фридрих». У него и сейчас нос на смуглом лице выделялся багровым пятном; обгорел, кожа на нем облезла, висела клочьями.

Танкисты, все голые до пояса, получив разрешение генерала, продолжали работать. Промывали соляркой детали, чистили наждаком головки цилиндров, сдирая нагар.

— Проклятая пыль, — сказал обер-лейтенант. — Лезет во все щели. Чистим уже не первый раз. Цилиндры разнашиваются.

Гудериан знал это: моторы расхлябались на многих машинах, понизилась мощность двигателей.

— Конечно, дойти до Москвы у нашего жеребца сил хватит, — продолжал Крумбах, улыбаясь. — Тут теперь [506] близко. И до Горького хватит. Но до Урала — сомневаюсь. Особенно, если будем сворачивать то в одну, то в другую сторону. Мы ждем приказа, господин генерал. Наши саперы уже заготовили дорожные указатели на весь маршрут отсюда и до Москвы.

— Указатели пригодятся, — ответил Гудериан. Ему было приятно смотреть на этого молодого офицера. Белобрысый, с веселыми светло-голубыми глазами, с ровными зубами — настоящий ариец, из тех, кому предстоит навести новый немецкий порядок во всем мире. — Указатели пригодятся, — повторил он. — Мы будем в Москве в тот час и в тот день, который назначит фюрер.

— Разумеется, господин генерал. Но лично мне нужно попасть туда как можно скорее. — Его глаза щурились, он ждал вопроса, и Гудериан доставил ему это удовольствие.

— Почему вы так торопитесь?

— Господин генерал, я играю на скрипке, мне нужно беречь руки. А здесь такая грязь. И все время имеешь дело с металлом. Пальцы грубеют. Я взял с собой из дому вот это, — он вытащил из кармана светло-серые замшевые перчатки. — Взял дюжину, рассчитывая на весь поход. Девять пар уже пришлось выбросить, осталось три. В Москве я раздобуду новые. Но хватит ли мне до Москвы?

Не один Крумбах, многие офицеры в танковых войсках воевали в перчатках. Это было модно и красиво: представители Запада несли цивилизацию варварскому Востоку.

«Красноносый Фридрих» сейчас, конечно, хитрил. Его интересовали не столько перчатки, сколько дальнейшие планы командования.

— Дорогой обер-лейтенант, — ласково сказал ему генерал. — Я не могу измерять время изнашиваемостью предметов вашего туалета. Это не так просто, как играть на губной гармошке песенку о прекрасной Лорхен.

Танкисты засмеялись.

— К Москве ведут разные дороги, и длинные и короткие. Мы пойдем по той, по которой нам прикажут, ведь мы солдаты. Но у меня к вам просьба: когда вы в Москве достанете перчатки, не забудьте и обо мне. Захватите и для меня несколько пар в память об этом походе. Я ведь тоже танкист, черт побери, хоть и немного постарше вас.

— Ящик! Я достану для вас целый ящик! — радостно воскликнул Крумбах. — И самые лучшие, господин генерал, хотя бы мне пришлось перевернуть весь этот город.

— Только дюжину, больше не нужно, — улыбаясь, возразил Гудериан.

Он был доволен этой встречей. Еще раз убедился, что у танкистов высокий боевой дух. За такие разговоры подчиненные любят своих начальников. А для будущего историка и биографа — еще одна интересная страница: великий полководец беседует со своими воинами.

12

В девять часов разводящий Рожков привел заведующего складом обозно-вещевого снабжения. Сняли пломбу, открыли дверь. Булгаков из часового превратился просто в караульного. В склад потянулись люди. Игорь не задерживал их, теперь ответственность за сохранность имущества нес заведующий. Игорь и вообще-то считал все это дело игрушечным. В мирное время у военных много лишнего времени, вот и выдумали эти караулы. Ну, понятно, нужно боеприпасы охранять, казарму, мост. А тут в старом сарае висели на стенах хомуты, стояли какие-то бочки, лежали свернутые палатки, кипы одеял, трудились раскладные кровати. Не больше ценностей, чем на складе сельпо. Сюда сторожа с дробовиком вполне достаточно.

Игорь забросил винтовку за спину, отошел в сторону от склада. Грелся на утреннем солнышке, щуря глаза от яркого света. Лес пока берег свой летний наряд, но заметны стали первые признаки приближающейся осени: золотые мониста вплетались в зеленые косы берез, на осинах обвяли и поникли листочки.

Булгаков достал из кармана маленький томик Фета. Обнаружил его в вещевом мешке, когда последний раз возвратился из Москвы. Шут его знает, кто подсунул ему книжку. Может быть, Неля?

Фет ему не очень нравился. Да и знал его мало, только по школе. Но вчера вечером в караульном помещении прочитал несколько стихотворений и даже затосковал: напомнили они родные места, лесную глушь, медленную, спокойную речку.

Открыл книжку с середины. Пробежал глазами по строчкам. Стихи были очень певучие, нога сама отбивала ритм:

Ель рукавом мне тропинку завесила.
Ветер. В лесу одному
Шумно, и жутко, и грустно, и весело -
Я ничего не пойму.

Ветер. Кругом все гудит и колышется.
Листья кружатся у ног...

Услышав чьи-то шаги, оглянулся: перед ним группа командиров. Начальник курсов, дежурный и еще — незнакомые. Начальник, невысокий, в новой, чуть ли не до колен, гимнастерке, сердито смотрел на Булгакова. Спросил, сделав маленький шаг вперед:

— Вы кто?

Игорь сунул книжку в карман, взял винтовку «к ноге», отрапортовал:

— Караульный, курсант Булгаков.

— Вы что здесь делаете?

Игорю такой вопрос показался странным. Ясно, что делает, если караульный. Не коров пасет и не рыбу ловит. Удивило его и злое лицо начальника и его раздраженный тон.

— Склад берегу.

— Скла-а-ад? Черт знает что т-акое! На посту — с книгой! На три шага к себе подпустил!

— Да ведь склад-то открытый. Заведующий там хомуты считает, — внес ясность Булгаков.

— Дежурный, немедленно снять его. На гауптвахту.

— За что? — удивился Игорь.

— На досуге подумаете. Дежурный, снабдите его уставом караульной службы. Не выпускать, пока не выучит наизусть.

— Но я же отстану от группы!

— За рассуждения — строгий арест. Трое суток. На хлеб и на воду. — Начальник круто повернулся и пошел, переваливаясь, как утка. На ходу ругал дежурного, а тот, оправдываясь, объяснял, что этот набор очень трудный.

Начальник отправился проверять другие посты, а Булгаков через полчаса уже сидел на гауптвахте, сдав старшине [509] роты винтовку, подсумок, ремень и звездочку с пилотки. Обиженный несправедливостью, Игорь спросил, не срезать ли ему заодно и пуговицы с гимнастерки, не оставить ли старшине сапоги с портянками. Но старшина пригрозил увесистым кулаком и посоветовал не валять дурака.

Гауптвахта помещалась в палатке, в дальнем конце лагеря. Игорь оказался в ней единственным, арестованным. Он довольно скоро свыкся со своим положением и даже усмотрел в нем некоторые выгоды. Прежде всего — можно хорошо отоспаться. Правда, на железной койке не было ни матраца, ни подушки, только голые доски. Но Игорь приноровился спать на земле, подстелив охапку травы и завернувшись в шинель.

На следующий день ребята с утра мотались в поле, учились окапываться, с криком «ура» ходили в атаку на скирды соломы. А Игорь валялся на траве, писал письма домой и читал Фета. Вечером, когда Булгаков начал было скучать, у задней стенки палатки послышался шорох. Край брезента приподнялся, и Игорь увидел веселое конопатое лицо своего отделенного командира.

— Держи, страдающий узник, — сказал Левка Рожков, протягивая полный котелок каши. — Получай провиант и физкультпривет от всей нашей молодежной бригады.

— Унтер, дорогой! Лезь скорей! — обрадовался Игорь. — Только потише, часовой услышит.

— Не беда. — Левка протиснулся в палатку. — На постах из нашей роты ребята. Я предупредил — если кто появится, то часовой кашлять начнет.

Пока Игорь уплетал кашу, вычерпывая ее деревянной ложкой, Левка с интересом разглядывал его. Спросил:

— Ну, как?

— Ничего.

— Ну, а ощущение, ощущение какое?

— Обышное, — прошамкал Игорь; язык его увяз в каше.

— Все-таки интересно, — сказал Левка. — Я вот никогда арестованным не был.

— Будешь еще, — успокоил его Игорь.

— Ну, нам сегодня по твоей милости полчаса мораль читали, рассказывали про бдительное несение караульной [510] службы. Теперь мы все досконально знаем и сюда не попадем. Разве только отдохнуть захочется.

— Отдыхать тут вполне можно, — сказал Булгаков. — Гауптвахта — это ерунда. Вот если по комсомольской линии разбирать начнут, тогда хуже. Я, Лева, виновным себя не чувствую. Черт их знает, эти порядки, когда что можно делать, а когда нельзя. Пока там на замке пломба висела, я возле двери навытяжку стоял. Пернуть боялся, чтобы эту самую пломбу ветром не сдуло. А потом дверь настежь, народ туда-сюда ходит. И не все ли равно, буду я без дела возле этих хомутов околачиваться или книжку читать?

— Вот так и объясни секретарю.

— Объясню, конечно. — Игорь поставил пустой котелок, облизал ложку. — Ребятам скажи: за кашу спасибо.

— Передам поклон до земли. Тут вот еще подарочек, — подмигнул Рожков, вытаскивая из кармана коробку. — Шахматы тебе прислали. Решай тут задачки от скуки, а пока давай сгоняем пару партий до вечерней поверки...

Рожков ушел, когда раздался звук горна. Обещал навестить на следующий день или прислать кого-либо из ребят.

Наутро в лагере началось что-то непонятное. Роты не вышли на занятия. Всех командиров вызвали в штаб. Курсанты разгуливали по линейкам, спали в тени. Строили всевозможные предположения.

Часов в десять в палатку Игоря по-пластунски вполз раскрасневшийся, возбужденный Левка. Сказал весело:

— Давай шахматы, арестант. Чичас тебя на волю придут пущать.

— Что случилось?

— Долгожданная амнистия. Мученикам даруют свободу.

— Не скоморошничай, объясни толком.

— Кончилась наша учеба.

— Как это кончилась?

— Сейчас сам узнаешь.

Рожков схватил шахматы и исчез.

Скоро за Игорем прибежал старшина и приказал прямо с гауптвахты отправляться на построение. Курсантские роты выводились на плац. В палатках не осталось [511] дневальных. Даже караул был снят и заменен красноармейцами хозяйственного взвода.

Начальник курсов объявил перед строем, что выпуск производится досрочно. Видимо, и для самого начальника это было неожиданностью. Он, любитель длинных речей, на этот раз не успел подготовиться и сказал всего несколько слов. После этого был зачитан приказ о присвоении званий младших политруков. Перед строем роты появился старшина с каской в руке. Каска была наполнена красными кубиками, каждый брал их оттуда. Строй сломался: кубики прикрепляли на петлицы друг другу.

— К делу ближе, — сказал Игорь. — Чего нас держать тут? Политграмоту знаем, стрелять научились. Такие лбы, а зазря хлеб едим.

— Страшно, — поежился Левка. — Да не на фронт страшно, — махнул он рукой, заметив удивление Игоря. — На фронт я со всей охотой. Страшно, понимаешь ли, к новым людям. Я в школе с комсомольцами работал, в институте. Ну, молодежь, наш возраст. А тут попадется дядя, который в отцы годится. С какой стороны к нему подойти?

— Я тоже этого опасаюсь, — согласился Игорь. — Вообще я выступать не мастак,. язык сохнет, когда надо речуху махать. Я, брат, на другое надеюсь. По приказу двести семьдесят — личным примером.

Большинство политруков получило назначение в Орловский военный округ. Люди огорчились — значит опять в тыл. Многие тут же писали рапорты с просьбой отправить на передовую или в части Резервного фронта. Но начальник курсов рассматривать рапорты отказался.

В час дня политруки на грузовиках выехали из лагеря. Москвичи надеялись, что их повезут через город. Если не забегут домой, то, может, хоть удастся позвонить по телефону с вокзала. Но машины ехали сначала на запад, потом, выбравшись с проселка на асфальтированное шоссе, повернули на юг.

— Все, ребята, свидание откладывается, — сказал Рожков. — Теперь до места без пересадки. Помашите пилотками родному городу, пошлите воздушные поцелуи своим девушкам. И давайте затянем что-нибудь сугубо служебное для успокоения нервов.

О воин, службою живущий,
Читай устав на сон грядущий, —

запел тонким, пронзительным голосом сосед Игоря. Ребята гаркнули привычно и дружно на мотив лермонтовского «Бородина»:

И поутру, от сна восстав,
Читай усиленно устав.

— Самое главное — подчинять обстоятельства себе и не попадать в их подчинение, — глубокомысленно произнес Левка Рожков.

Спели пару песен и умолкли. Передние грузовики подняли тучи пыли. Было уже не до пения: едва успевали отплевываться.

Игорь пролез вперед и стал возле кабины шофера, чтобы удобней было смотреть вокруг. Приближалась Тула, родные края.

В полях уже завершалась жатва, на гумнах высились желтые груды соломы. Бабы, закрыв лица платками, возили в телегах снопы. Попадались навстречу машины со свежим зерном. Иногда порывистый сухой ветер сбивал повисшую над дорогой пыль, приносил с гумен запах нагретой солнцем соломы, неповторимый запах созревших хлебов.

Возле штаба округа Игорь наткнулся на черного, горбоносого лейтенанта. «Магомаев!» Не сразу узнал его в форме. Красавец учитель будто помолодел. Всплеснул руками, закричал радостно:

— Булгаков?! Каким ветром? К нам? Вот это новость!

Потащил его в какую-то комнату, позвонил полковнику Ермакову. Степан Степанович сам приехал в штаб, на глазах у всех расцеловал Игоря.

— Сын, что ли? — спрашивали командиры.

— Сын не сын, а человек мне дорогой, — отвечал Степан Степанович, расчувствовавшийся так, что глаза повлажнели.

«Стареет», — подумал Игорь.

Булгаков, Рожков и еще восемь младших политруков по требованию Ермакова были направлены в его дивизию. В школе, в бывшей учительской, с ними побеседовал комиссар дивизии Ласточкин. Опросил, хорошо ли [513] доехали. Поинтересовался, кто чем занимался до войны. Говорил комиссар с ними, как равный с равными. Молодые политруки почувствовали себя свободно, высказывали, не стесняясь, кто что хотел.

Тут же состоялось и распределение. Булгакову комиссар предложил остаться в подиве на комсомольской работе, но Игорь попросился в роту лейтенанта Магомаева. Объяснил, что в роте есть знакомые, а сам лейтенант всего два года назад учил его в школе.

— Добро, — согласился Ласточкин. — Среди земляков начинать легче. Но помните, Булгаков, народ там от тридцати лет и старше. Бывалый народ. Вы не только их воспитывайте, но старайтесь полезное для себя почерпнуть... А еще вот что, товарищи. Беритесь за дело смелей. Не стесняйтесь, обращайтесь за советом по любому вопросу. Требуйте, добивайтесь своего. Усвойте накрепко, что весь аппарат создан не только для того, чтобы направлять вас, но и чтобы помогать вам. Приходите в политотдел, шевелите инструкторов, меня берите за бока. Для нас это тоже полезно, чтобы среди бумаг не увязли.

Ласточкин пустил по кругу коробку «Казбека». Закурил вместе с политруками.

Свою первую политинформацию Игорь проводил в поле, в перерыве между занятиями. Красноармейцы сидели на земле, возле пересохшего ручейка. Булгаков принес с собой карту Европы, найденную в школьной кладовой, повесил ее на кусты. Почти все время смотрел на нее, избегая любопытных, изучающих взглядов бойцов. Хорошо еще, что было тут несколько знакомых — одуевцев, да позади всех полулежал на кочке лейтенант Магомаев.

Игорь к политинформации готовился тщательно, даже устроил генеральную репетицию: полностью произнес свою речь перед Левкой Рожковым. И сейчас говорил по памяти, но получалось совсем не так. Голос был какой-то чужой, напряженный. На политинформацию отводилось сорок минут, а Игорь заученно протараторил все за двадцать. Рассказал и про положение на фронте, и о ходе уборки урожая, и про трудовой героизм рабочих. И хотя слова его, взятые из газет, были правильны, [514] а факты сами по себе интересны, он видел, что красноармейцы слушали равнодушно. Это было обидно. У Игоря горели уши. Сколько раз ему приходилось сдерживать зевоту на скучных беседах, на унылых лекциях. И он всегда по-мальчишески резко судил о людях, заставлявших скучать: не умеешь — не берись, иди тачки катать, больше пользы. А теперь, наверно, и о нем думают так же.

Он не знал, о чем еще говорить. Чтобы прервать затянувшееся молчание, спросил громко:

— У кого будут вопросы?

— У меня, — поднялся в первом ряду красноармеец с непомерно длинной шеей. — Тут нас всех такое дело беспокоит: почему немец в нашу землю глубоко влез? Что, у него сил больше или как?

Две недели назад Игорь почти с таким же вопросом обращался к преподавателю курсов. И с ребятами на эту тему спорил не раз. Он проникся симпатией к красноармейцу, который выручил его, дав возможность заполнить оставшееся время. Ответил обстоятельно, рассказал, какую роль сыграла внезапность нападения. Сделал упор на то, что гитлеровцев обеспечивает промышленность всей Западной Европы: и французские, и итальянские, и чешские заводы поставляют для немцев технику.

— Это, конечно, дело сурьезное, — сказал красноармеец. — Только ведь машиной нас нонче не удивишь. В тридцатом, к примеру, году это в новинку было. Я к тому говорю, что техникой нас не возьмешь. Конечно, ежели она не только у немца будет, но и нам ее тоже вволю дадут, — упрямо гнул свою мысль этот невзрачный на вид мужичок. — Пушек, значит, автоматов, аэропланов, конечно. Пока вот у нас одни винтовки, но мы в надежде...

— Завтра автоматы получим, — подсказал лейтенант Магомаев. — Шесть штук на роту.

— Вот, — обрадовался Игорь, — слышите, что командир говорит. Завтра новое вооружение выдадут.

— Понятно, товарищ политрук. Оно, конечно, не мешало бы больше, да уж тут ничего не сделаешь. — Красноармеец улыбнулся, двинул согнутой ногой. — А под зад коленом мы им скоро дадим, этим фюрерам?

Красноармейцы засмеялись, заговорили весело:

— Ишь, развоевался Егоркин! [515]

— Эй, Егоркин, это творим, что ли, куриным коленом?

— А хоть и моим!

— Садитесь, товарищ, — предложил Игорь, довольный тем, что не чувствовал больше никакой напряженности. — На ваши последние слова отвечу так: пинка немцам мы дадим, это точно. Соберемся с силами и дадим. Не было в истории такого случая, чтобы кому-либо удалось сломить русский народ. И не будет. Ну, а когда немцев погоним — это уже от нас самих зависит. От меня, от вас лично, товарищ Егоркин, и от всех остальных.

— За нами дело не станет, — ответил красноармеец.

Командиры взводов развели своих бойцов на занятия. Игорь остался с Магомаевым. Свертывая карту, спросил не без робости:

— Получилось у меня, как по-вашему?

— Я думал, что будет хуже. Молодец! — хлопнул его по спине лейтенант. — Педагогическая хватка у тебя есть. Унаследовал от родителей.

— В самом деле? — недоверчиво смотрел на него Игорь. — Может, просто хвалите, чтобы дух поддержать?

— Зачем дух? Он у тебя на должном уровне. Поверь мне, у тебя дело пойдет. Только не волнуйся в следующий раз. Спокойней и своими словами. Я вот тоже, когда работать начинал, по учебнику наизусть рассказывал.

В тот же вечер Игорь, когда зашел проведать дядю Ивана, получил еще одну оценку своему выступлению. Дядя Иван, хоть сам и не был на политинформации, успел уже потолковать с красноармейцами о племяннике.

Встретились они на конюшне, где дневалил дядя Иван. Кроме них, никого в помещении не было. Сели на чурбаки, закурили принесенные Игорем папиросы.

— Мужики довольны, — говорил дядя Иван. — Рады, что земляк попал, а не вертихвостка залетная. Ты, парень, это цени.

— Я ценю, — сказал Игорь. — Только, наверно, не очень весело было слушать меня.

— Какое может быть веселье? В этом деле веселье без надобности, — возразил дядя Иван. — Это тебе не фильма про водовоза. Это дело серьезное... Ты вперед не строчи, как из дегтяревского пулемета. У мужика мозги медленно шевелятся. Когда ты быстро слова кидаешь, [516] они ловить не успевают. Лучше поменьше скажи, но так, чтобы в башку запало. — Посмотрел в лицо Игоря большими, добрыми глазами, положил на его колено широкую, расплющенную работой руку. — В форме-то ты, Игорек, совсем вроде взрослый. Определяешься, стало быть.

— Как это — определяюсь?

— Ну, значит, на свой путь становишься. Самостоятельность проявляешь.

— А раньше что же?

— Раньше гулял паренек без привязи. Какие у тебя думы-заботы были? Да ты не обижайся, чудило, — легонько толкнул он плечом. — Все мы такие, пока в жеребятах ходим. А теперь вот роту тебе доверили, сотню голов просветлять.

— На одну меньше, — сказал Игорь. — Тебя просвещать не придется, ты сам меня учишь.

— Да я не учу, я так, — смущенно улыбнулся дядя Иван. — Я тебе по-родственному за жизнь рассказываю.

13

Почти весь август 1941 года войска группы армий «Центр» топтались на месте, сдерживая советское контрнаступление под Ельней. Только в районе Великих Лук им удалось несколько продвинуться на восток, а на правом фланге — оттеснить русские дивизии на юг, к Чернигову и Новгород-Северскому. Подполковник фон Либенштейн опять подсчитал: в среднем войска продвигались на 2 — 3 километра в сутки. Это была мизерная цифра, постыдная даже для пехоты.

Тем временем в ставке фюрера и на фронте, в штабам, велись споры о дальнейшем ведении войны, разрабатывались новые планы. Впервые мнение Гудериана разошлось с мнением фюрера. Гейнц, как и другие генералы-фронтовики, считал, что надо выполнить первоначальный план и захватить Москву. На это потребуется не больше месяца. Захват Москвы — центра железных дорог — парализует коммуникации противника. С потерей столицы моральное состояние русских будет подорвано.

Гудериан пустил в ход все связи, чтобы защитить свою точку зрения. Он весь захвачен был этой борьбой. [517] Ведь если не будет наступления на Москву, значит, придется наступать на юг. Его войска окажутся слишком далеко от столицы большевиков, придется проститься с радужными надеждами. В конце концов это было просто несправедливо. Он привел немецкие войска ближе всех к Москве, а славу победителя получит кто-то другой.

Гудериан добился личного свидания с фюрером. В этом помог ему командующий группой армий «Центр», разделявший мнение генерала.

Гитлер принял Гудериана в Восточной Пруссии, в своей секретной ставке с мрачным названием «Волчий окоп». На приеме присутствовали Кейтель, Йодль и другие представители верховного командования вооруженных сил, а также старый приятель, полковник Шмундт. Гудериан знал, что ему не стоит рассчитывать на поддержку генералов и фельдмаршалов из верховного командования. Все они завидовали его боевой славе, старались настроить фюрера против него.

Гитлер выслушал соображения Гудериана, но не согласился с ними. Да, сказал он, ослабив другие участки фронта, немецкие войска могут сейчас сделать рывок и дойти до стен Москвы. Но сомнительно, принесет ли это решающую победу. Русские имеют достаточно сил, чтобы упорно оборонять столицу.

Положение на фронтах требует принятия других мер. Все три группы армий понесли большие потери. Общее количество убитых, раненых и пропавших без вести достигло полумиллиона. Погибло много техники. Части 1-й танковой группы потеряли половину танков. У Гота и у самого Гудериана сохранилось только сорок пять процентов машин. Оглушить собеседника цифрами — манера Гитлера. (Цифры для него подготавливал полковник Шмундт.) Это — средние данные; в некоторых частях боевых машин вообще почти не осталось. Количество грузовиков в моторизованных дивизиях сократилось наполовину.

Гудериан позволил себе заметить, что потери русских тоже весьма велики. Против этого фюрер не возражал. Но какими бы значительными ни были эти потери, русские сохраняют сплошной фронт обороны и имеют резервы на угрожаемых направлениях. Хотя их новые дивизии слабо обучены, они способны дать определенный [518] отпор. Сокрушить линию обороны сейчас даже трудней, чем в начале войны, когда не было сплошного фронта.

Противник ждет удара на Москву. Это естественно. Значит, надо нанести удар в другом месте. Группа Гудериана повернет на юг и будет наступать в междуречье Днепра и Десны. Из района Кременчуга с юга на север будет наступать 1-я танковая группа Клейста. Соединившись восточнее Киева, Гудериан и Клейст отрежут группировку советских войск, в которой насчитывается до миллиона человек. Если эту группировку удастся уничтожить, Красная Армия будет окончательно обескровлена. А тем временем на главном направлении сконцентрируются отдохнувшие и пополненные дивизии, которые начнут наступление на Москву.

Еще Гитлер сказал, что для дальнейшего ведения войны необходимо сейчас же, немедленно, захватить сырьевые ресурсы и продовольствие Украины. Это усилит промышленность Германии и ослабит промышленность России. Необходимо также немедленно захватить Крым, который советская авиация использует как базу для налетов на нефтяные промыслы Румынии. «Мои генералы ничего не смыслят в экономике, и мне приходится думать за них», — заявил фюрер. На все эти операции он давал месяц. Затем — Москва.

Как всегда, горячая, возбужденная речь Гитлера, то срывавшегося на крик, то переходившего на какой-то исступленный шепот, убедила Гудериана. Вероятно, фюрер прав. Но это не меняло дела: вместо Москвы Гудериан поворачивал на Киев, Теперь дорога к русской столице удлинялась для него в несколько раз.

Единственное, чего добился Гейнц, — это обещание фюрера не дробить его силы, не распылять танки по пехотным соединениям. «Помню, как написано в вашей книге, — сказал Гитлер. — Танки в кулак, а не вразброс. Так и будет».

Гудериан поблагодарил его за внимание.

14

Среди ночи полковника Ермакова вызвали в штаб округа.

Командующий округом встретил его у двери своего кабинета, провел к столу и сразу же [519] огорошил:- Теперь и для вас есть дело, товарищ полковник. Ваша дивизия отправляется на фронт. Первый эшелон — завтра в полдень.

Степан Степанович охнул про себя. Собравшись с мыслями, хотел сказать, что дивизия еще не укомплектована, подразделения сколочены на скорую руку и что вообще он артиллерист, должность комдива исполняет временно.

— Ничего не надо объяснять, товарищ полковник, — мягко сказал командующий. — Я все знаю. Но приказ есть приказ. Чего вы хотите? Худо-бедно, а вооружение вы получили. Теперь после вас начнет формироваться дивизия, так для нее в округе даже пулеметов нету.

Ермаков в ответ только вздохнул. Простившись, отправился к начальнику штаба уточнить детали переброски дивизии.

Через сутки он с первым эшелоном выехал в Брянск. Комиссар Ласточкин оставался в Орле руководить отправкой остальных эшелонов. Степан Степанович был уверен, что Ласточкин оправится с этим делом лучше, чем он сам: выдержит график, не потеряет ни одного бойца. Комиссар — человек деловой. К тому же местный, ему легче.

За тылы Степан Степанович не беспокоился. Его угнетало другое — предстоящая встреча с противником. Он никогда не командовал пехотой, вдобавок дивизия его комплектовалась по новым, урезанным штатам. Численный состав и вооружение сокращены на 25 процентов, а с артиллерией, на которую он возлагал все надежды, было совсем плохо. По новым штатам орудий и минометов дали в два раза меньше обычного, транспортные средства тоже срезали наполовину. Из дивизии изъяли гаубичный полк и отдельный противотанковый артиллерийский дивизион.

Промышленность не успевала снабжать войска оружием. Новых частей создавалось много, а техники не хватало. Крупные арсеналы, расположенные у западной границы, захватил враг. Понесенные потери не восполнялись потому, что большое количество оборонных заводов было эвакуировано со старых мест, оборудование сих находилось в пути. Производство вооружения резко сократилось. А те пушки и минометы, которые выпускались действующими заводами, прямо из цехов шли [520] во вновь формируемые части резерва Верховного Главнокомандования. Все это было понятно Степану Степановичу, но от понимания легче не делалось. Что он выставит против немецких танков и артиллерии? Орудий мизерное количество. А пулеметами и гранатами в современном бою много не навоюешь.

Растревоженный думами, Степан Степанович лежал на полке в штабном вагоне. Надо было поспать, успокоить нервы. Но сон не приходил к нему. «Раскис, разнюнился, старый дурак, в штаны наложил, — ругал себя Ермаков, выбирая слова позлей да покрепче. — Что ты, немцев не видел? Сколько раз лоб в лоб стукался. Без патронов воевали. С одними штыками в атаку ходили... А теперь у нас силища. Только раскачать надо силищу эту, на ноги поставить и голову дать. В Ставке, вероятно, все уже рассчитано, все взвешено. А может, и действительно стратегия у нас такая: заманить немцев в глубь страны, измотать в боях, а потом прихлопнуть одним ударом?»

Степану Степановичу сейчас, как ребенку, хотелось найти что-то успокоительное, хотелось поверить в некое чудо: включить радио и узнать, что наши войска перешли в наступление, а немцы в панике бегут на запад. Но увы, Ермаков находился уже в том возрасте, когда человек твердо знает, что чудеса бывают очень и очень редко.

* * *

— Ну, Булгаков, ты у нас ко двору пришелся, — шутливо говорил Игорю лейтенант Магомаев. — Только и слышно в роте: политрук оказал, политрук сделает. Чем ты их подкупил, не знаю. Может, махоркой направо и налево угощаешь?

— Какое там угощаю, все время по чужим кисетам в гости хожу, — смеялся Игорь.

Он и в самом деле быстро сжился с красноармейцами: ему было интересно с ними. Утром, дождавшись свежих газет, бежал в роту. Людей не надо было собирать, сами спешили услышать новости. Игорю было приятно, что солидные люди внимательно слушают его, задают вопросы, советуются.

Хлопот на него свалилось великое множество. То нужно [521] достать бумаги и карандашей — бойцам нечем писать письма, то книголюбы просят организовать передвижную библиотечку, то нужно добиться, чтобы красноармейцу обменяли ботинки, дали на два размера меньше. А тут — инструктаж агитаторов; из политотдела требуют сведения; надо готовить доклад к комсомольскому собранию. Поздно вечером Игорь добирался до командирского общежития усталый, как после пятидесятикилометрового марша.

Удивлялся Левке Рожкову. В институте был авторитетный товарищ: весельчак, отличник, комсорг, А тут сник.

— Понимаешь, на разных языках говорим, — жаловался он Игорю. — Слушают меня люди, а близости нет. Сегодня беседу проводил и поймал себя на такой фразе: «Какова же роль рыцарей монополистического капитала в мюнхенском сговоре?». Тьфу, — сплюнул Левка. — И черт его знает, как из меня эти слова выскакивают. Понимаешь, у меня пятьдесят красноармейцев имеют начальное образование, а я им такие бетонные глыбы выдаю... Начну под их язык подлаживаться — еще хуже, фальшиво звучит.

— Обломаешься, — успокаивал Игорь. — Слишком городской человек ты. В каменной коробке вырос, а слова из книжек вычитал. Настоящих-то слов ты, поди, и не слышал. А народ у тебя из глубинки, к своей речи привык, институтские термины ему ни к чему.

— Тебе-то легче, — позавидовал Левка. — В танкисты буду проситься или к авиаторам. Там народ грамотный.

— Это ты зря, — отсоветовал Игорь. — Там тоже люди всякие. Да и не дело с места на место прыгать. Вот в бою покажем себя — и уважать будут. А как станут уважать — на любом языке говори, все равно поймут.

— Только на это я и надеюсь.

Игорь в Орле сел в теплушку вместе с бойцами. В штабном пассажирском вагоне, где ехали командиры, не побывал ни разу за весь день, все не мог выбрать времени. Расстояние до Брянска небольшое, но эшелон тащился очень медленно: то впереди пробка, то восстанавливают разбитый бомбами путь, то встречного поезда нужно ждать на разъезде.

Пели до хрипоты. Потом многие бойцы залезли на нары спать. Игорь, решив пообедать, достал из кармана [522] кусок колбасы и сухарь с обтершимися краями. К Булгакову подсел красноармеец Егоркин. Вертя головой на длинной шее, посмотрел вокруг, сказал тихо:

— Товарищ младший политрук, с Конюшиным дело неважное.

— Конюшин? — вспомнил Игорь хмурого пожилого бойца. — Что с ним?

— Дома у него заваруха. Девчушка у него осталась, Матреной кличут. А женка померла позапрошлым летом. Он себе новую взял. Вдовую, муж на финской пропал. Думал — легче по хозяйству и дитю лучше. Взял да обжегся. Баба попалась с норовом, а Матрена ей вроде кость в глотке. Она еще и при хозяине руки к падчерице прикладывала. А намедни в Орел земляки приезжали, из нашего сельсовета. Ну и рассказали: бьет мачеха Матрену-то, из избы гонит. Та, бедолага, по добрым людям ночует. Ну мыслимое ли это дело? Конюшин теперь эту кобылу небось своими руками бы утопил, — загорячился Егоркин. — Вот уж вернемся с войны, мы этой суке подол на голову завяжем. На что я человек мирный, а и то после таких делов кнутом по ее жирному заду пройдусь. А того лучше — шомполами.

— Да, тяжелая история, — сказал Игорь. Воображение его живо рисовало заплаканную оборванную девочку и здоровую бабищу с сумасшедшими глазами, потную, красную, разъяренную. Он даже передернулся от негодования.

— Уж куда, как тяжелее! — Егоркин оглянулся и перешел на шепот: — Конюшин-то во сне плакал. Ей-ей, товарищ политрук, сам видел. Среди ночи поднялся по малой нужде, глянул на соседа, а он лежит с закрытыми глазами, стонет потихонечку, а на щеках слезы. Мне от такой картины аж не по себе сделалось.

— А ну, позови его сюда, — решил Игорь.

— В момент! — вскочил боец.

Подтянувшись на руках, прыгнул на верхние нары, исчез в дальнем углу. Через минуту оттуда вылез небритый красноармеец с сеном в волосах; брезентовый подсумок оттягивал ремень. Красноармеец остановился возле Игоря, хрипло кашлянул.

— Садитесь, Конюшин.

— Мы постоим. [523]

— Сядь, — повторил Булгаков. Красноармеец опустился на пол. — Сколько лет твоей дочке?

Конюшин поднял на политрука опухшие, настороженные глаза.

— Двенадцатый пошел, а что?

— Хочешь, чтобы она жила в детском доме?

Красноармеец оторопело смотрел на Игоря, пытался сказать что-то, но будто проглатывал слова; только немо шевелил губами.

— Будет жить на всем готовом, — продолжал Булгаков. — Государство обует, оденет, станет кормить и учить. Да вы сами знаете, как в детских домах живут.

— Это где как.

— Во всяком случае девочке будет лучше, чем с мачехой.

— Лучше, — согласился Конюшин, и уже с надеждой, ловя взгляд Булгакова, спросил: — Думаете, это можно? Думаете, примут при живом отце-то?

— Дочь фронтовика — обязательно.

— Ну, а потом? Если, значит, выпадет такой случай — живым ворочусь. Отдадут ее мне?

— Вернетесь назад — возьмете. Вы какого района? Белевского?

— Белевского, Белевского, — затряс головой Конюшин. — Вы, значит, в сельсовет наш? — спросил он, видя, что политрук намеревается писать.

— В райком партии, — спокойно ответил Булгаков.

Пока Игорь карандашом набрасывал в блокноте черновик письма, Конюшин суетливо топтался вокруг, заглядывал через плечо, отталкивал локтем Егоркина и сердито шипел на него: «Не мешай!»

Потом полез на нары и вернулся с вещевым мешком. Торопливо достал со дна его узелок, развернул тряпицу, под ней — пропитанную жиром бумагу. Вынул небольшой, граммов на триста, кусок сала, покрытый крупной солью.

— Вот... Из дома. Берег, — виновато улыбался красноармеец, нарезая сало самодельным ножом. Положил на тряпицу два сухаря. — Вот, товарищ политрук... Отведайте, — и умолк, просительно глядя на Булгакова.

Игорь почувствовал: если не поест сейчас сала, обидит красноармейца и не поверит тот в него, в его желание [524] помочь, вырастет меж ними стена, и будет он, политрук Булгаков, для бойца не товарищем, а чем-то вроде высокомерного благотворителя... Игорь сказал весело:

— А ну, попробуем домашнего. Давно кололи?

— По осени еще хряка подвалил.

— Вот бабушка у меня мастерица по всяким таким соленьям-вареньям. Иной раз даже в землю сало закапывает. А у вас так не делают?

— Чего нет, того нет, — быстро, оживившись, ответил Конюшин, с удовольствием глядя, как политрук жует крупно нарезанные куски. — Яблоки вот у нас антоновские осенью. Моченые. Приезжайте, всегда рады будем. От Одуева мы верст сорок всего...

— На велосипеде можно, — сказал Игорь.

— Товарищ политрук, а вы, это самое, печатку-то к письму приложите? — спросил неугомонный Егоркин.

— Обязательно. Отстукаем на машинке и сделаем по всем правилам.

— Чтобы документ был. — Егоркин сел на корточки и повернулся к Конюшину: — Хлопотал я за тебя, али нет? Салом-то угостишь, что ли, черт серый!

— Бери! Бери!

Поезд вдруг дернулся, взвизгнули тормоза. С верхних нар упал красноармеец, спросонок заорал дурным голосом. Разбуженные бойцы загомонили, ругались:

— Сапожник, пес его грызи, а не машинист.

— Акулька косая. Едет куда зря, ничего не видит.

— Вот ужо будет остановка, я ему в шею накостыляю!

Поезд замедлил ход. Игорь шире открыл дверь теплушки и, сняв пилотку, высунулся посмотреть. Впереди змеились, тускло блестя, стальные полосы рельс. Железнодорожная насыпь рассекала поля, убегая к дальним постройкам, над которыми восходили густые клубы дыма. Небо в том месте будто спустилось ниже. Тяжелое, свинцово-серое, оно придавило крыши домов.

Из-за поворота выполз встречный состав. Он еле-еле тащился. Паровоз тяжело и часто сопел, медленно крутя высокие колеса. Это был санитарный поезд — около десятка зеленых пассажирских вагонов с красными крестами на крышах и на бортах. Вагоны все были во вмятинах, покрыты грязью, на крышах лежали комья земли. [525] Стекла выбиты, сквозь пустые проемы видны были белые простыни на койках, неподвижные фигуры раненых. Несколько раз промелькнули бледные женские лица.

Особенно жалко выглядели хвостовые вагоны. Их черные, обгорелые стенки были изрешечены десятками пробоин. А у одного верх смят в гармошку, будто его прессом давили с двух сторон.

Вид этого поезда подействовал на красноармейцев удручающе. Бойцы поеживались, вздыхали.

— Вы смотрите, смотрите внимательней, товарищи, — говорил Игорь. — Запоминайте, что они делают.

— Вот сволочи, — ругался Егоркин. — По красному кресту били!

— Может, не видели?

— А они что, слепые, немцы-то? Небось, браток, они не хуже нас с тобой видят.

— По санитарному-то он безо всякого опасения...

— Законом запрещено.

— Ребяты, вот тоже сказанул грамотей. Какой на войне может быть закон? Тута все навыворот. В гражданке убил человека — значит бандюга. А тут успел неприятелю шею свернуть — значит герой. Вот тебе и закон.

— Конвенция такая есть, — упрямился кто-то. — Раненых запрещает трогать.

— Энта конвенция у Гитлера на гвоздике в сортире висит, во где...

Эшелон медленно подтянулся к станции, остановился за стрелками. Что происходит впереди, невозможно было разглядеть за дымом. Иногда там ухало, рвалось что-то, сверкали вспышки огня. После этого дым становился еще гуще. По вагонам ползли разные слухи. Одни говорили, что немцы сбросили воздушный десант; другие — что к станции прорвались танки.

Пришел лейтенант Магомаев и дал команду первой роте построиться возле вагонов.

— Будем восстанавливать пути, — объяснил он.

На станции скопилось не менее десяти эшелонов. Перрон был разбит, деревья в станционном скверике лежали вывернутые вместе с корнями. На путях, изрытых воротками, горели вагоны.

Магомаев привел роту к разбомбленному составу. Красные теплушки были опрокинуты набок. Уцелевшие [526] на путях — иссечены осколками. Возле перевернувшихся платформ валялись искалеченные походные кухни, повозки, противотанковые пушки: одна — без колес, другая — с изогнутым щитом, у третьей отбита станина. Много было трупов. Хоть и боязно было смотреть в лица мертвых, Игорь перевертывал их, стараясь не запачкаться кровью. Подносил к губам карманное зеркальце, чтобы узнать, не дышит ли человек.

Потом они пришли в такое место, где трупы лежали навалом: обгорелые, бесформенные, разорванные на части. Вероятно, бомбы попали прямо в теплушки. Сладковатый, тошнотворный висел тут запах. Игорь, чувствуя, что не в силах сдержать рвоту, побежал за вагоны, прикрыв рот рукой. На крайнем пути стоял почти не пострадавший эшелон с танками и бронемашинами. Перед ним красноармейцы заравнивали полотно, рабочие наскоро укладывали рельсы. Сюда с поля долетал ветерок. Игорю стало лучше.

Рота приступила к работе. Два взвода расчищали железнодорожное полотно. Красноармейцы третьего взвода собирали убитых, относили их за станцию, в песчаный карьер. Игоря, едва он вернулся сюда, снова вырвало.

Лейтенант Магомаев разыскал позеленевшего, ослабевшего Булгакова возле эшелона с танками.

— Иди в батальон, без тебя справимся.

— Нет, — заупрямился Игорь, — Раз все могут, значит, и я смогу.

— Все на финской насмотрелись этого лиха, а тебе в новинку.

— И мне привыкать надо.

— В таком случае отправляйся в первый взвод. Там ребята молодые, я их воронки засыпать поставил.

Игорь пошел. Взял лопату, и, не глядя по сторонам, принялся бросать землю в неглубокую ямку. В это время возле вокзала начали часто бить в колокол. Все прекратили работу.

— Воздух! Воздух! — раздались крики.

Красноармейцы побежали, и Булгаков за ними. Перепрыгнул через поваленный семафор и остановился: впереди было открытое поле.

— Ложись, политрук!

— Да где они? Летят разве? [527]

— Не туда смотришь. Левее!

Прикрывшись ладонью, Игорь глянул на солнце, и у него даже зарябило в глазах. Самолеты шли в два яруса. Внизу — покрупнее, по девять в ряд. А над ними, как мошкара, вились истребители прикрытия. Возле вокзала захлопали зенитные пушки, перед самолетами возникли бурые клочья дыма. Расползались они медленно пятнали чистое небо.

— Выше бери, выше! — кричали красноармейцы.

Зенитчики будто услышали их, снаряды начали рваться над бомбардировщиками. Маленький истребитель с разгону влетел в дым разрыва, но инерции еще проскочил вперед и, переворачиваясь через крыло, понесся к земле. Упал в поле. Красноармейцы смотрели на него и поэтому не заметили, как сбросили немцы первые бомбы. Услышав свист, Игорь упал в узкую канаву, прямо на лежавших в ней бойцов. Раздался треск, грохот, землю шатнуло, и снова стало тихо. Зенитки больше не стреляли. Только прерывисто гудели авиационные моторы.

Три отбомбившихся самолета уходили, набирая высоту. А на станцию наплывала следующая группа — шесть развернувшихся фронтом ширококрылых машин. От них отделились большие черные капли. Игорь закрыл глаза, весь напрягся, считая секунды. Он считал долго, но взрыва не последовало. Поблизости раздались глухие, хлюпающие удары, будто лопалось что-то. По спине хлестнуло мокрым. Над землей поползла отвратительная ядовитая вонь.

— Газы! Газы! — завопило сразу несколько голосов.

Громко и испуганно скомандовал лейтенант Магомаев:

— Противогазы надеть!

У Игоря не отстегивалась пуговица на сумке. Он выдернул пуговицу с мясом. Одержав дыхание, натянул маску. Через запотевшие стекла плохо было видно, что творится вокруг. Самолеты все еще гудели поблизости, но взрывов не было. Только время от времени повторялись глухие, лопающиеся удары и сухо трещало что-то, будто ломали доски.

Красноармейцы, пришедшие на работу без противогазов, бежали подальше от страшного места. Они уже не смотрели вверх: газы были ужаснее бомб. Несколько [528] самолетов пронеслись над ними, высыпав из бомбовых люков груду новых, белых еще, тележных колес. Ударяясь о землю, деревянные колеса разбивались вдребезги, ступицы и крупные щепки попадали в людей. А немецкие летчики корчились от смеха в своих кабинах, глядя на бегущих и падающих красноармейцев. Веселую шутку придумали летчики в этот день.

Целый час кружились бомбардировщики над узловой станцией, не давая восстанавливать путь. Кружились, но почти не бомбили. Сбрасывали чугунные чушки, колеса и бочки, наполненные дерьмом из отхожих мест. Бойцы, понявшие, в чем дело, вставали из укрытий, матерились, грозили немцам кулаками, стреляли из винтовок.

Игорь едва не плакал от оскорбления, от того, что люди не имели возможности отплатить за нанесенную обиду. Он долго лежал в противогазе, потея и задыхаясь. Сначала он думал, что их облили жидким ипритом... Отравляющие вещества — это еще можно было понять. Но такой мерзости, какую придумали фашисты, Игорь не мог бы предположить никогда.

На войне прощается многое. Но унижение, которому подвергают тебя, не забывается. За унижение мстят.

Гимнастерка Игоря была заляпана мелкими пятнами. Кругом воняло, как в разбитой уборной. Булгаков, морщась, стягивал с себя гимнастерку, когда последняя группа самолетов снова сбросила несколько бомб. Игорь не успел лечь. Взрывной волной его перекинуло через поваленный семафор, расколотая надвое шпала ударила по ноге. Он сразу же вскочил, но нога подвернулась. Было такое ощущение, что ее вообще нет. Балансируя руками, Игорь попытался удержаться в вертикальном положении, но земля будто притянула его к себе, и он упал, ударившись головой о рельс.

Потом было что-то смутное. Игорь, как в полусне, видел расплывчатое лицо Магомаева, шевелившего губами. Но слов Игорь не слышал и поэтому злился на лейтенанта за то, что тот не говорит громко. Его несли на носилках, а ему казалось, что он плывет в воздухе. Он пытался вспомнить нечто очень важное. Он должен был сделать, но не успел... Он даже улавливал, напрягая память, какие-то смутные образы, какие-то слова. От этих усилий начинала болеть голова и все затягивалось туманом. [529] Очнулся Игорь от толчков. Неподалеку раздавались взрывы, и кровать, на которой он лежал, сильно вздрагивала. Он с трудом повернул голову, увидел дядю Ивана, сидевшего на табурете, конопатое лицо Левки Рожкова. Хотел подняться, но тело было чужим, не слушалось его. Раздражающе ныла нога и тупо болел затылок.

— Бомбят? — спросил Игорь.

— Бомбят, — ответил дядя Иван. — Ты, Игорек, может, пить хочешь?

— Нет, руку дай. — Дядя Иван положил ему на грудь тяжелую ладонь. — Так мне спокойней... Мы что, стоим?

— Всю ночь простояли. Не дает немец ходу. Говорят, что тут выгружаться будем... Ты не шевелись, не шевелись, нельзя тебе.

— Нога как?

— Перебило тебе ногу-то. Ну, это не больно страшно. А еще сорок три щепки доктор у тебя из ноги вынул. Были такие, что с палец. А больше мелкие, вроде как колючки от шиповника, — рассказывал дядя Иван, поглаживая грудь Игоря. — И головой ты, видать, крепко тяпнулся. Доктор все трещины на ней искал.

— Ну, а теперь-то куда меня?

— Теперь на лечение. Машина вот-вот должна подойти.

— А в нашем медсанбате нельзя остаться?

— Не разрешает доктор. — Дядя Иван вздохнул, наклонился ниже. — Домой-то написать или как?

— Написать, написать, — заволновался Игорь, вспомнив вдруг то, что не давало ему покоя. — Ты, дядя Иван, обо мне ни слова, понял? Сам сообщу... Сумка моя где? Полевая сумка. Лева, блокнот в ней. Возьми.

— Взял, Игорь.

— Лева, там письмо в райком. Про красноармейца Конюшина... Лева, ты оформи его. И отправь обязательно... Ты нашел?

— Нашел, все сделаю.

— Фу-у-у, — выдохнул Игорь. — Вытащил гвоздь.

— Какой гвоздь? — не понял Рожков.

— Из головы гвоздь, — невнятно произнес Булгаков.

Его снова охватила слабость.

Дядя Иван и Рожков переглянулись.

— Опять бредит, — шепотом произнес Рожков. [530]

15

Немцы, не желая заниматься тяжелой и грязной работой, использовали для этого пленных, создавая из них специальные команды. Выбирали наиболее крепких. Кормили сносно — остатками со своего стола. Даже выдавали одежду с трофейных советских складов.

Пашка Ракохруст попал в рабочую команду авиационного полка со сборного пункта пленных еще под Барановичами. Устроился он неплохо. Сумел сразу же показать себя: дней пять, разгружая бомбы с автомашин, работал как вол, не отдыхая, подгоняя других. Немцы оценили его усердие, назначили старшим. Теперь Ракохруст распоряжался двадцатью пленными, сам ничего не делал. Иногда запаковывал посылки с разным добром, которые летчики во множестве отправляли в Германию.

Приказания Пашки пленные выполняли без возражений, но сторонились его, как чужого. Это обижало: чего они строят из себя девах нетронутых? Все один грех приняли — лапки кверху подняли, иначе не очутились бы тут. Сам Пашка нисколько не раскаивался в том, что сдался в плен. Каким бы ни был исход войны, он останется жив, а это самое главное.

Первое время охраняли их слабо: по ночам часовой спал, закрыв дверь на замш. Но после того, как трое красноармейцев сбежали, Ракохруст, боясь неприятностей, попросил фельдфебеля, чтобы караулили их по всем правилам. Охранять пленных стали надежно, а Пашке с того дня начали выдавать пищу в двойном размере.

— Отрыгнутся тебе немецкие разносолы, — говорил ему красноармеец Кулибаба.

Пашка ненавидел этого тощего — кожа да кости — бойца с нежным лицом. Ненавидел, а сделать с ним ничего не мог. Этот хилый интеллигентик с телячьими глазами, которого Пашка называл не иначе как «рахитиком», знал довольно сносно немецкий язык. Немцы использовали его для работы в штабе. Через него Ракохруст получал распоряжения. Кроме всего прочего, Кулибаба служил как бы музейным экспонатом. Летчики, подобравшие его в Бресте, приводили своих друзей и приятелей поглазеть на отважного русского солдата. Красноармеец три недели сражался в окруженной крепости, а когда все его товарищи были перебиты, укрылся с пулеметом под бетонным колпаком и сопротивлялся, еще двое суток, пока не потерял сознание от [531] истощения. Командир немецкого полка поставил этого красноармейца в пример своим солдатам.

Пашка не особенно верил такой легенде, больно уж дохлым казался ему Кулибаба, непригодным для таких дел. Но однажды ночью, случайно проснувшись, Ракохруст услышал, как Кулибаба шепотом рассказывает товарищам:

— Я что! Я только сидел и стрелял. А вот ребята у нас действительно были замечательные. Один музыкант с трубой не расставался. Даже в атаку с ней ходил. Волосы дыбом встают, а он шутит... Ожесточился я. Сколько людей рядом погибло — не сосчитаешь. Под конец даже не жалко было. Ну убило и убило: сейчас его, а через минуту меня. Раньше я и дома и на службе тихим был. Помкомвзвода боялся, как дьявола, — даже смешно теперь. А там страх и жалость — все потерял.

В сарае было тихо. Пашка лежал, не шевелясь. Знал, что если он задвигается, красноармеец перестанет рассказывать. Кулибаба упоминал какого-то Фокина, и Ракохруст подумал, уж не одуевский ли это Сашка. Опросить не решился. Он никому не говорил, откуда родом. Скрывал на всякий случай; время такое, что лучше о себе не распространяться.

Днем Ракохруст не выдержал и поинтересовался будто бы невзначай:

— Ты про что ночью трепался? Про какого это Фокина-музыканта?

— А твое какое собачье дело? — насмешливо и спокойно спросил Кулибаба.

— Дурак, — разозлился Пашка. — Недоносок старой коровы, вот ты кто.

— Сам дурак и сам недоносок, — сказал Кулибаба.

Он вообще взял привычку отвечать Ракохрусту его же руганью, чем окончательно выводил Пашку из себя.

— Смотри, я вот скажу фельдфебелю, что ты комсомольский билет бережешь!

— Скажи. Он тебе еще пару костей на обед подбросит.

— Заткнись, дерьмо собачье!

— Сам дерьмо, сволочь продажная!

Пашка по-всячески грозил Кулибабе, но донести на него боялся. Кто их знает, этих немцев, почему они цацкаются с красноармейцем. Пускать в ход кулаки Пашка [532] тоже не осмеливался. Ребята и так смотрели на него косо, чего доброго, устроят темную.

Как-то в сарай пришла группа офицеров. У Пашки екнуло сердце — немцы были навеселе. Перестреляют еще по пьяной лавочке, ради развлечения. Им не жалко — пригонят для работы новых.

Среди летчиков выделялся высокий майор в лакированных сапогах, с крестом на мундире. Верх фуражки туго натянут на обод. У майора было волевое с крупными чертами лицо и седые виски. Пашка бегом принес ему табуретку, смахнул рукавом пыль. Майор сел, положив на колени стек.

— Где переводчик?

— Тут я, — выдвинулся из-за кучи сена хмурый, осыпанный трухой Кулибаба.

Подошел и перед самым носом лощеного немца принялся отряхивать гимнастерку. Тот поморщился, спросил насмешливо, но с любопытством.

— Ты и есть герой?

— Герои там, — показал Кулибаба на восток. — А тут пленные.

— Ты убил двадцать наших солдат?

— А я не считал. Когда стреляешь из пулемета, трудно считать.

— Где ты изучал немецкий язык?

— В школе.

— Не ври. В школе учат мало.

— Мне помогала мать.

— Она немка?

— Нет. Она библиотекарь.

— Кем были твои родители, когда в России был царь?

— Вы что, допрашиваете меня?

— Нет, это просто беседа, — ухмыльнулся майор. — Это просто маленький урок психологии.

— На уроках обычно говорят «вы», — сказал Кулибаба.

— О, если вы такой щепетильный, я согласен. Итак, ваши родители?

— Отец был землемером, а мать училась в гимназии.

— Значит, вы из привилегированного сословия? Поэтому большевики не разрешили вам сделаться офицером?

Кулибаба засмеялся. Перевел вопрос красноармейцам, и те тоже повеселели.

— У вас очень смутное представление о нашей стране, господин майор. Никто не мог запретить мне стать командиром. Ведь я сам большевик. Но я хотел быть библиографом.

Майор смотрел серьёзно и удивленно.

— Вы большевик?

— Я комсомолец, как и многие мои товарищи. А это одно и то же.

— Вы состоите в Коммунистической партии?

— Пока еще нет. — Кулибабу раздражала бестолковость майора, не знающего простых вещей. — Формально я не в партии. Был еще молод. Но если останусь жив, обязательно вступлю.

— О, вы один из молодых фанатиков. Таких немного.

— Мы все такие.

— И этот тоже? — кивнул майор на Ракохруста.

Тот сразу вытянул руки по швам. У Кулибабы в усмешке скривились губы.

— Это просто урод. Он служит вам, а вы же сами презираете его.

Майор помолчал, поигрывая стеком. Потом сказал:

— Мы умеем ценить храбрость. Но храбрость должна быть разумной. Меня удивляет, почему ваши солдаты еще сопротивляются. Ведь ясно, что война вами проиграна.

— Война еще только начинается. А потом, интересно, как поступите вы, когда Красная Армия подойдет к Берлину?

— Этого не случится.

— Нет, так будет, — упрямо сказал Кулибаба.

Майор достал карту.

— Смотрите, немецкая армия стоит возле Москвы. Русские дивизии продолжают отступать. А до Берлина далеко, очень далеко....

— Все равно мы победим.

— Но чем? — майор начинал сердиться. — На какой территории?

— Ваша карта очень мала. За Москвой есть Волга, потом Урал, потом Сибирь. Еще есть Средняя Азия и Дальний Восток.

— Вы упрямый мальчишка, — недовольно произнес [534] майор и поднялся. — Хорошо, что вы молоды... У вас будет достаточно времени, чтобы изменить убеждения.

Майор ушел в сопровождении офицеров. Кулибаба, опустившись на сено, провел рукой по мокрому лбу.

— Устал, ребята. Даже в жар бросило.

— Ты чего это с ним про меня говорил? — спросил Ракохруст.

— Объяснил, какая ты шкура.

— Врешь!

— Какой смысл мне врать. Я ему правду сказал.

— А он что?

— А он ответил, что такие шкуры им как раз и нужны.

Красноармейцы засмеялись.

— Чего ржете? — взбеленился Пашка. — Вы у меня доиграетесь! Нечего этого трепача слушать. Интеллигент дохлый. Мразь одна — плюнуть и растоптать.

— Сам трепач и сам мразь, — ответил Кулибаба.

И снова Пашка не решился ударить его. Было в этом пареньке что-то непонятное Ракохрусту. Он привык уважать физическую силу. А в Кулибабе он подсознательно угадывал нечто более крепкое, какой-то внутренний стержень, сломить который Пашка не мог.

Они долго еще переругивались: Ракохруст. злобно и горячо, а Кулибаба неохотно, будто по обязанности. Потом к ним в сарай пришел фельдфебель. Бросил Кулибабе толстую пачку газет, сказал, что прислал их господин майор и велел прочитать всем.

— Пропаганду принесли, — объявил Кулибаба, когда фельдфебель захлопнул за собой дверь. — Берите, кому на курево надо.

— Я те дам на курево! Прочитаете — и мне сдадите! — распорядился Пашка.

Газеты были выпущены на русском языке белоэмигрантской организацией в Берлине. Каждый номер — на тридцати двух страницах, словно журнал. Чего только там не было: сводки с фронтов, фотографии гитлеровцев, полуголые женщины, статьи о гибели коммунизма, объявления, роман о смелых немецких парашютистах, печатавшийся с продолжением.

Читали с интересом и непреходящим удивлением. Было что-то нереальное в этой газете, веяло от нее плесенью далекого прошлого, будто выпущена была еще до [535] революции. На целых четырех страницах обсуждался вопрос о создании нового «русского правительства». Совершенно серьезным тонам газета прочила в премьер-министры А. Ф. Керенского, и от этой серьезности дело выглядело еще более комичным.

— Значит, живой он? А я думал, что давно в гробу сгнил! — удивился Кулибаба.

— Ребята, ребята, тут вот портрет и целая статья про него. Все прописано: сколько времени гуляет и что за обедом ест... Ото, он, оказывается, в Америке живет! Как же он с Германией связь держит?

— Братцы, сюда гляньте! — закричал длинноногий красноармеец. — Ха! Вот это дело! В Берлине акционерное общество создали по разработке полезных ископаемых Урала... Это у нас на Урале-то, а? В Свердловск привезти такую газету, вот смеху-то было бы!

— Тише, дьяволы горластые! — ругался Ракохруст, глядя на развеселившихся красноармейцев.

Очень, очень одиноким почувствовал он себя. Чтобы разогнать тоску, вышел из сарая. Часовой, сидевший на бревне, узнал его. Пашка жестом попросил разрешения сесть. Немец кивнул. Достал из кармана пачку сигарет, закурил. Пересчитал оставшиеся в пачке, поколебавшись, вытащил одну и дал Ракохрусту.

Немецкие летчики жили на широкую ногу. Занимали лучшие дома. Обеды им готовили по заказу. Не переводились у них голландский сыр, шоколад, шпроты, вина и коньяки. И еще капризничали — в столовой били тарелки, если не нравилось что-нибудь. Ходили они сытые и довольные. Лишь иногда, если не прилетали с бомбежки один-два самолета, веселье ненадолго стихало. С тех пор как фронт подвинулся к Десне, самолеты с заданий не возвращались все чаще. Но немцы были уверены, что это последние схватки. Уверен был в этом и Ракохруст. Он надеялся проболтаться в рабочей команде до конца войны. Потом немцы учтут, конечно, его заслуги... Но нелепый случай расстроил все его планы.

Полк далеко продвинулся на восток. Боеприпасы для него доставляли из самой Германии. Часто бывали перебои. А однажды бомб не привезли вообще: поезд был спущен под откос где-то около Минска. Количество боевых вылетов сократилось до минимума. Рабочая команда двое суток отдыхала. А потом немцы придумали выход. С деревообделочного завода привезли чурки и колеса для телег. Все это грузили в самолеты вместо бомб. Вечером, возвратившись с задания, немцы долго пили вино в столовой. Оттуда доносились взрывы хохота.

На следующий день комендант послал Ракохруста с десятком пленных за бочками. Их свезли к отхожему месту. Задыхаясь от вони, пленные вычерпывали яму. Когда бочки были полны, немцы заставили закупорить их, а потом обмыть водой из пожарных шлангов. И только когда бочки подвезли к бомбардировщикам, красноармейцы поняли, в чем дело. Кулибаба бросил на землю брезентовые рукавицы и сказал коменданту:

— Мы грузить не будем.

Толпившиеся вокруг летчики умолкли. Комендант перестал улыбаться.

— Вы вообще не имеете права использовать пленных на военных работах, — громко говорил Кулибаба, — А это, — ткнул он ногой бочку, — это издевательство. Мы отказываемся и протестуем!

— Что-о-о? — подходя ближе, спросил комендант.

Кулибаба побледнел, но повторил твердо.

— Это издевательство.

Комендант чуть присел и снизу вверх ударил в подбородок. Кулибаба, ахнув, упал навзничь, на руки товарищей. Ракохруст сунулся к немцу, хотел объяснить, что они не отказываются, они погрузят все, но комендант, не слушая, ударил Пашку под дых.

Кулибаба сел, вытирая дрожащей рукой кровь с подбородка. Комендант нацелился было ткнуть сапогом, но громкий начальственный голос остановил его.

— Что здесь происходит?

К пленным подошел майор с крестом на мундире.

— Они отказываются работать! — доложил комендант.

— Почему?

— Это позор! — крикнул Кулибаба, с трудом поднимаясь на ноги. — Как вам не стыдно! Кровью замазались, теперь дерьмом мажетесь! Не нас — себя мажете! Позор! — повторил он, шатаясь от слабости.

Майор пристально посмотрел на красноармейца, на [537] бочки возле самолета. Втянул носом воздух. Все видели: у майора покраснели уши. Возле седых волос это было особенно заметно.

— Освободите пленных от работы, — сказал он коменданту и зашагал прочь, подрагивая на ходу плечами.

Бочки в самолеты пришлось грузить солдатам из роты аэродромного обслуживания. Красноармейцев погнали к сараю. И уже возле самых дверей конвоиры и комендант принялись избивать их. Пашке досталось меньше других. Он шел первым и в сутолоке проскочил в сарай. Кулибабе ударом приклада повредили плечо. А двух красноармейцев немцы втащили в сарай волоком — оба были без сознания.

В этот день им не давали ни пищи, ни воды. А ночью посадили всех в грузовик и повезли. Пашка боялся, что их расстреляют, всю дорогу хныкал и последними словами ругал Кулибабу.

Машина миновала небольшой городок и остановилась возле деревянных ворот; красноармейцев, толкая прикладами, погнали по темному проходу между двумя рядами колючей проволоки. Потом поодиночке, считая, пропустили через узкую дверь. Они оказались на каком-то дворе. Повсюду прямо на земле спали люди.

— Эй, вы что — новенькие? — негромко окликнули их.

— Новые, — сказал Кулибаба.

— Покурить не найдется? Хотя бы на одну затяжку.

— А хлеба у вас нету? — спросил другой голос.

— Иди, товарищ, — позвал Кулибаба. — Сверни папироску и себе и мне. Рука у меня не действует... И скажи, куда это нас привезли.

— Обыкновенно, в лагерь, куда же еще! Гонят и гонят сюда нашего брата. Скоро уже и сесть негде будет. А курева совсем нету, и жратвы дают мало.

16

Лето уходило исподволь, незаметно. Зноем дышал август, стелил на дорогах горячую бархатистую пыль. Земля, давно не видевшая дождя, трескалась на открытых местах. У горизонта трудились кучевые облака, розовые на заре и ослепительно белые днем. Висели на одном месте, не меняя своих очертаний, будто дремали.

Спелыми ягодами покрылись ветви черемухи, Дозревали красные гроздья рябины. Но мелкая и горькая уродилась рябина в этом году; пробуя ее, одуевские старики пророчили осень холодную и дождливую.

Необычно рано отправлялись птицы в отлет. Тревожно кричали грачи, собираясь в стаи. Опустели скворечники. Первые цепочки журавлей потянулись на юг, и люди с особенной грустью смотрели им вслед, будто не надеялись увидеть вновь.

Богатая отава народилась на заливных лугах. Но напрасно радовались колхозники, ожидая, что обильным будет второй укос. Лишь в некоторых местах выбилась молодая трава в полный рост, почти всюду на корню съели и потоптали ее коровы и овцы хлынувших с запада многочисленных стад. Им не хватало лугов. Их пасли и на лесных окраинах и на зажелтевших, пожухлых некосях косогоров.

В Одуеве, стоявшем в стороне от магистральных дорог, только по этим стадам и чувствовалось пока приближение фронта. В начале августа гнали коров белорусские пастухи из-под Бобруйска. Гурты были невелики, много скота пало или потерялось в пути. Потом пошли стада из-под Могилева, а во второй половине месяца накатились тысячные гурты со Смоленщины. Беженцы и пастухи несли с собой угнетающую тревогу: неужели и сюда дойдет немец?

Этот вопрос в семье Булгаковых не беспокоил только Людмилку и Славку. Для маленькой Людмилки руки матери были самой надежной защитой от всех бед и опасностей. А Славка хорошо знал, что он будет делать, если к городу подойдет фронт. Вступит в Красную Армию или начнет партизанить в лесу. Славка втайне даже желал этого. Можно тогда проявить себя, чтобы все знали. И вообще интересно.

А пока что, в ожидании великих событий, Славка вместе с Ольгой снабжал семью молоком. Вначале это выглядело необычно и весело: бери ведро, отправляйся за город — и через час вернешься с полной посудиной. Однако вскоре такие походы стали делом будничным и больше не привлекали Славку, а потом и вовсе превратились в скучную обязанность. Каждое утро и вечер на улицах появлялись бабы в платочках, старики и подростки с кнутами. Просили помочь им доить коров. Сами не успевали, потому что на пастуха приходилось по сотне [539] и больше. Молоко у недоенной коровы застаивалось, в вымени начиналось воспаление, вымя разбухало. Коров мучила боль, и они в конце концов подыхали. Много их валялось в те дни у обочин дорог.

— Помогите, люди добрые, — умоляли горожан пастухи. — Не нас — скот пожалейте. Коровы-то породистые, одна к одной. Нам бы только до Рязани их довести. А стадо наше тут близехонько в суходоле стоит.

У Булгаковых вся посуда была занята под молоко, лили и парное, и кипяченое, ели до отвала простоквашу, творог, сливки. Через неделю Славке все это так опротивело, что и смотреть не мот.

Рано утром, подоив трех коров, Ольга и Славка возвращались в город. Он «ее оцинкованное ведро, прикрытое тряпочкой, она — бидон. Шли не слеша, часто останавливались отдохнуть.

Тропинка бежала по краю уже отколосившегося и побуревшего овсяного доля. Справа тянулась неглубокая лощина, заросшая кустарником и молодыми березками. Место тут было низкое, закрытое со всех сторон, и Славка очень жалел потом, что шли они этим путем: он не увидел самого интересного.

В тишине послышался гул самолета. Раздался размеренный частый треск, потом крики и непонятный рев. Ольга, прижав руки к груди, сказала испуганно:

— Ой, стреляют!

Славка опеценел, будто столбняк на него напал. Потом, бросив ведро, кинулся в овсы.

— Куда ты! Вернись! — кричала Ольга, но Славка даже не оглянулся.

Мчался по полю, подпрыгивая, торопясь выбраться на открытое место. И не успел. Когда он выбежал на проселок, самолет уже скрылся. По косогору далеко рассыпались пестрые — белые с красным — коровы. А штук пять или шесть замертво лежало возле дороги. Одна еще дышала, тяжело, с хрипом; мелко дрожали ее вытянутые ноги. К ней подошел мужчина с ножом, прирезал.

На дороге виднелись следы пролитого молока. Горожане с пустой посудой толпились вокруг пастухов. Босой [540] старик с коричневым узким лицом стоял, опираясь на кнутовище.

— Вот опять задержка приключилась, — говорил он. — Когда мы теперь соберем-то их? Вон они, а ж до самого леса добегли... Второй раз немец нас так пужает. Первый-то раз еще за Брянском, а, Феня? — обратился он к круглолицей девушке с очень толстыми ногами.

— За Брянском, — басовито ответила она.

— Во-во. С нами тогда свинари шли. А он с ероплана бомбы кинул. Три бомбы, а, Феня?

— Три, — сказала девушка.

— И, матерь ты моя, сколько он этих свиней поубивал! Хорошо, что город был близко. На мясу свинок пустили. А коровушек мы летом цельный день собирали.

Славка не стал больше слушать, заторопился к Ольге, размышляя, как это мог фашистский самолет оказаться возле Одуева. Может, Тулу летал разведывать или заблудился? Только он не там, где нужно, стрелял. Построчил бы из пулемета над городом — вот шуму-то было бы! Разговоров на целый месяц!

— Оля! — крикнул он, выбегая из овсов. — Оль, где же ты?

— Здесь, — тихо отозвалась Ольга.

Она лежала под кустом, поджав колени. Славка удивился: лицо бледное, глаза блестят, а губы какие-то пепельные, бесцветные.

— Испугалась, — сказала она. — Но это прошло.

— Бот не думал, что ты трусиха такая. Самолет-то уже улетел, пойдем, что ли?

— Подожди немного.

— Странная ты, — говорил Славка, усевшись рядом и пристально глядя в ее лицо.

Ольга молчала. Не могла же она сказать мальчишке, что, пока его не было, у нее вдруг возникла боль в животе. Пришлось лечь. Впервые так явственно и так резко шевельнулось в ней живое, тяжелое...

Славка смотрел-смотрел и начал догадываться кое о чем. Отодвинувшись немного, спросил грубовато, смущаясь:

— Слушай, Оль, может, тебе не надо за молоком-то ходить?

— Двигаться мне полезно, — ответила она.

Засмеялась тихонько, ласково провела кончиками пальцев [541] по щеке Славки. — Ты уж молчи давай, тоже мне, профессор кислых щей выискался!

Они поднялись. Славка забрал у Ольги бидон. Долго шел молча. Потом, глядя под ноги и нарочно шлепая драными тапочками по сухой земле, спросил неуверенно:

— Оль, а у тебя это самое... Девочка или мальчик?

— Мальчик.

— Будто знаешь, — усомнился он.

— Раз говорю — знаю.

— Ну, тогда хорошо, — с явным облегчением произнес Славка: этот вопрос мучил его уже не первый день. — Понимаешь, Оль, девчонки, они что... Девчонок много. А мужчины ведь для войны нужны... Для следующей войны, — уточнил он.

17

Полк Захарова медленно отступал от реки Сож на юго-восток, к Десне. Немцам ни разу не удалось сбить полк с занятых позиций, но противник обходил то оправа, то слева, прорывался через боевые порядки необстрелянных соседей или нащупывал не прикрытые войсками места.

На ходу части пополнялись добровольцами из местных жителей, остатками разбитых подразделений. Полк насчитывал уже две тысячи человек, постепенно обрастал артиллерией, и даже три приблудных танка оставил у себя в батальоне хозяйственный капитан Патлюк.

От рубежа к рубежу отступали ночами, когда небо очищалось от немецких самолетов. В темноте не так стыдно было проходить через села, меньше встречалось людей. И чем дальше уходили бойцы, тем больше злобы накапливалось у них в сердцах.

На их страдном пути от горизонта до горизонта полыхали пожарища, висела в воздухе черная хмарь. Горели дома, горели созревшие хлеба. Виктору врезалось в память: высокая пшеница полегла кругами возле свежих воронок, убитая женщина на краю дороги стиснула, прижала к груди ребенка с оторванной головой. Руки закостенели, бойцам так и не удалось разжать их. И женщина, и ребенок, и окровавленная земля — все осыпано было спелыми пшеничными зернами, крупными, налитыми, будто вылепленными из воска. [542] В селах и деревнях жители оставляли на ночь на ступенях крылечек хлеб и молоко для красноармейцев, вы» носили на дорогу ведра с чистой колодезной водой.

— Ты почему не пьешь? — спросил как-то на привале Виктор старшего сержанта Айрапетяна.

— Не могу, — нервно дернул плечами Айрапетян. За последнее время он будто высох, сделался еще меньше ростом, на лице до черноты обуглилась под солнцем кожа. — Понимаешь, не могу! Горькая эта вода. В горле она у меня застревает. Сам из колодца достану, тогда пью...

— Дурака валяешь, — сказал Виктор. — Люди о нас заботятся.

— За что? За то, что немца за собой ведем? Камнями нас бить надо!

— Ты не прав, мы делаем, что можем, — ответил ему Виктор и отошел, понимая, что спорить бессмысленно: позор отступления каждый переживает по-своему…

После боя на речке Проне Дьяконского представили к ордену Красной Звезды. Должен был получить орден и сержант-сапер, и политрук, командовавший противотанковыми пушками. Но наградные листы долго ходили по инстанциям, так долго, что заблудились где-то. Подполковник Захаров несколько раз запрашивал наградной отдел. Наконец оттуда приехал представитель. Он привез только один орден — Захарову и восемьдесят пять медалей «За отвагу». Разозленный такой несправедливостью, подполковник распорядился выдать Дьяконскому сразу две медали: за бой на Проне и за вывод бойцов из окружения. Медали получили старшие сержанты Носов и Айрапетян, старшины Мухов и Черновод, командиры батальонов Бесстужев и Патлюк, старший политрук Горицвет. Поносили их пару дней и сняли, не сговариваясь. Отступать с наградами было вдвойне стыдно.

* * *

В полк поступил приказ Ставки Верховного Главнокомандования № 270. Захаров читал его, потирая виски, забыл про погасшую папиросу во рту. Да, этот приказ вызван самой жизнью. Он был необходим сейчас, когда у некоторых командиров зародилось неверие и отчаяние. Бороться с паникой, с трусостью, с дезертирством нужно [543] было самыми крутыми мерами. Особое внимание — подбору кадров. Анкеты, справки — это бумага. А что за ней? Какой за ней человек? Если родился в бедной семье, если родственники не подвергались репрессиям, это еще не значит, что ты сумеешь правильно руководить войсками и будешь смелым в бою. И с прекрасными бумагами люди бывают трусами и негодяями. Идя в бой, идя на смерть, человек обнажает до конца свою сущность. И кое-кто уже обнажил...

Захаров вместе с Горицветом отправился по подразделениям. До ближайшего батальона было восемь километров. Ехали верхом. Кавалеристы оба были неважные. Подполковник, городской житель, ерзал в седле взад и вперед. Горицвет держался уверенней, но у него были слишком длинные ноли, они едва не доставали до земли. Глядя на него, трудно было сдержать улыбку.

— Ну, как твое мнение, Николай Иванович? — опросил Захаров. — Что ты про этот приказ скажешь?

— Что про него говорить? Выполнять будем.

— В какой-то степени переоценка ценностей, неправда ли?

— Примем к руководству, — сказал Горицвет.

Захаров поморщился и подстегнул лошадь. Напрасно затеял этот разговор. Старший политрук, как всегда, отделался общими фразами. Или боится он свое мнение высказать, или вовсе нет у «его своего мнения? Много недостатков знал за Горицветам подполковник, но никогда не жаловался на него начальству. Прощал за то, что Горицвет хоть и работал без огонька, но на поверку у него всегда все было в порядке. Досконально выполнял приказы и инструкции, идущие свыше. Политинформации в подразделениях проводились регулярно, политдонесения отправлялись своевременно.

Горицвет не из тех политруков, которые живут душа в душу с бойцами, делят с ними горе и радость. Он и не мог быть таким по своему характеру, этот сухой, замкнутый человек. Но работу он знал, умел потребовать с подчиненных. И еще Горицвет хорош был тем, что, хоть и числился комиссаром полка, никогда не вмешивался в дела командира. Захарова это устраивало. Он знал таких комиссаров, с которыми не продохнешь: согласуй с ними каждый шаг, каждое слово.

Давно уж служил Захаров в одной дивизии с Горицветом, [544] но до сих пор не мог как следует понять его. Держался Горицвет в стороне от командиров, ничем особо не отличался, но в должности его повышали быстрее других. Еще в Бресте доходили до Захарова слухи, что Горицвет человек нечистый, неискренний, что при нем надо держать язык за зубами. Но Захаров не очень-то верил этому: мало ли что наболтают про человека.

Когда стало известно о гибели Полины, Захаров огорчился, пожалуй, сильнее, чем Горицвет. Старший политрук дотошно расспросил Дьяконского, где и как это произошло, и, убедившись, что сведения достоверны, в тот же день заставил писаря во всех своих документах вычеркнуть слово «женат» и поставить «холост». Захаров размышлял: неужели у него совсем не осталось добрых чувств к бывшей жене? Или он возненавидел ее, и ненависть выжгла все остальное? Но это вряд ли. Для ненависти нужна горячая кровь, а не рыбье равнодушие Горицвета...

В батальон старшего лейтенанта Бесстужева приехали после обеда. Красноармейцы занимали оборону на северной окраине безлюдного села. Стрелковые ячейки и укрытия для пулеметов были отрыты в садах и на огородах. Бесстужева отыскали в прохладном полутемном амбаре. В углу горкой навалены были яблоки, прикрытые сверху рогожей.

— Ну и запах тут у тебя, — сказал Захаров. — Как в раю.

— Угощайтесь, — предложил старший лейтенант. — У моих бойцов уже животы пучит, а хозяйка Христом-богом просит, чтобы поели. Не немцам же оставлять.

Вид у Бесстужева был сонный, помятый. Он только что поднялся с кровати, на которой лежали подушки в пестрядных наволочках. Захаров и Горицвет присели на ящики возле грубо сколоченного стола.

— Тревожат немцы? — поинтересовался подполковник.

— Пробовали утром два раза, — ответил Бесстужев. — Толкнулись, и назад. Пехота, — махнул он рукой. — Разрешите, я умыться схожу?

— Только побыстрей, — сказал Захаров. Старший лейтенант, согнувшись у низкой притолоки, вышел.

— Опустился, — с осуждением произнес Горицвет. — Небрит, сапоги грязные. [545]

Подполковник и сам заметил это, заметил и бутылку, заткнутую тряпочкой, под кроватью. Знал Захаров, что последнее время комбат часто пьет. И почни всегда с Патлюком, который достает водку и самогон. Бесстужева подполковник пока не трогал — к человеку трудно подступиться, когда у него горе. А Патлюку уже дал однажды крепкий нагоняй.

Говорить об этом Горицвету не хотел, боясь, что политрук начнет читать нотацию старшему лейтенанту.

— Некогда ему перышки чистить, — сказал Захаров. — Ночью позиции меняли, на рассвете закреплялись, утром атаки отбивали. А ведь он и поспать должен.

Всех командиров, каких можно было снять с передовой, собрали на сельском кладбище, обнесенном деревянным забором. Люди расселись среди старых, покосившихся крестов, кто на могилах, кто на надгробных камнях.

— Хорошее местечко, — подмигнул Дьяконскому старшина Мухов. — Здесь если ткнут, то сразу отпоют и зароют, не отходя от кассы.

— Ничего, — усмехнулся Виктор. — Православный крест оградит нас от пули и мины вражьей.

Приказ огласил подполковник Захаров. Прочитал и сразу уехал. Побеседовать с командирами остался старший политрук Горицвет.

— Наша задача — донести смысл этого приказа до сознания каждого красноармейца, — сказал он. — На что надо делать упор? А на то, что мы обязаны остановить фашистов любой ценой. С трусами, изменниками и паникерами расправляться на месте без пощады. Мы должны отдать свои силы и свои жизни за нашу социалистическую Родину, за Сталина.

— Умереть всякий дурак сумеет, — пробурчал за спиной Виктора лейтенант-артиллерист. — Если мы жизни поотдадим, немец; ходом пойдет, держать его некому будет.

— Что? — ткнул пальцем Горицвет. — У вас вопрос?

— Да это я так, — смутился артиллерист, — Все ясно.

— Разрешите? — по-ученически поднял руку политрук, с которым Виктор отбивал немцев на Проне, заговорил [546] взволнованно. — Я так понял: если подчиненные видят, что командир отдает вредный, можно сказать предательский, приказ, то они могут такой приказ не выполнять? И даже могут такого командира расстрелять? А себе, что же, другого выберут?

— Это уже крайность, — ответил Горицвет. — Но если бойцам ясно, что командир отдает вредное распоряжение, они могут поступить так, как подсказывает обстановка.

— Но, товарищи! — Политрук прижал руки к груди. — Ведь бойцы часто не знают обстановки. Ну вот, оставят нашу батарею прикрывать отход полка. Мы же погибнем при этом или попадем в окружение. Это совершенно очевидно. А люди могут не понять, что лучше пожертвовать батареей, чем полком. И к тому же каждому своя жизнь дорога, своя рубашка ближе к телу. Скажут, что приказ предательский и не станут выполнять!

— Крайности, младший политрук, крайности. Командир прикажет, комиссар подтвердит, разъяснит людям…

— А если комиссара нету, тогда что? — спросил Виктор. — Получается, что командирам нельзя доверять?

— Доверяй, но проверяй, — многозначительно произнес Горицвет любимую свою фразу.

— Тебе что, Дьяконский, тебя в роте давно знают! — крикнул кто-то сзади. — А у нас мобилизованные, народ сбродный.

— А мобилизованные хуже, что ли? — обиделся пожилой командир-запасник, — Все мы люди советские.

— Тише! — прервал Горицвет. — Задавайте вопросы по порядку.

Но вопросов больше не было. Командиры разошлись, разбившись на группы. Виктор возвращался вместе с Бесстужевым. На шаг сзади почтительно держался старшина Черновод.

— Довоевались, — сердито ворчал Бесстужев. — Единоначалие отменили. Теперь приказ этот. Скоро командиров ни в грош ставить не будут.

— Как тебе сказать, — задумчиво произнес Виктор. — Рациональное зерно я вижу. Плохие командиры скорее отсеются. Раньше только сверху контроль был, а теперь еще и снизу будет.

— Э, да мне-то что, — махнул рукой Бесстужев. — По мне, Витя, все едино: хоть в лоб, хоть по лбу. Устал я.

— А о батальоне кто думать будет? [547]

— Не цепляйся. Свое дело я делаю. Зайдем, что ли, ко мне, зробым по чарци, как, бывало, в Бресте у нас говорили.

— Нет.

— Ну, не хмурься, — хрипло засмеялся Бесстужев. — Я много пить не буду. А часа через два к тебе загляну. Пойдем со мной, — добавил он, обращаясь к Черноводу.

Старшина шумно втянул большим губчатым носом воздух. Не выдержав укоризненного взгляда Дьяконского, виновато потупился. Заметив, что старшина колеблется, Бесстужев погрозил Виктору пальцем.

— Не смущай человека... Шагай, шатай, — подтолкнул он Черновода. — Ты что, хочешь, чтобы комбат в одиночку пил? В одиночку только алкоголики пьют. А я не хочу алкоголиком быть.

Старшина, который и вообще-то не привык отказываться от чарки, был окончательно убежден таким веским доводом и незамедлительно шмыгнул в калитку.

Дьяконский отправился дальше один. В центре села изредка рвались мины, немцы вели беспокоящий огонь.

Справа, на участке Патлюка, потрескивали далекие выстрелы. Виктор размышлял о сегодняшнем приказе и о предстоящем ночью отходе. Соображал, что делать с обувью. У многих красноармейцев развалились ботинки. Надо было найти сапожника...

Раньше он жил в постоянном нервном напряжении, болезненно реагировал на малейшую обиду, на малейшее подозрение. А теперь все это казалось ему пустым и мелким.

Жизнь воспринималась теперь в двух масштабах. Один был огромен: беспокойство за свою страну, чувство ответственности перед ней. А второй малый: забота о насущных делах своей роты, о патронах, о каше, об отдыхе красноармейцев. Между этими масштабами не оставалось места для своего «я». У Виктора исчезла мучительная раздвоенность. Ему были безразличны косые взгляды Горицвета, ему было все равно, что думают начальники о его прошлом. Ему доверили роту, и он был рад этому. Но если бы снова стал рядовым красноармейцем, то не испытал бы большого огорчения. Главного доверия — защищать Россию — его никто не смог бы лишить. Он имел такое же право, как и все, сражаться с врагами своей страны. И он внутренне был горд тем, что ни разу [548] не струсил в бою, что не ищет тихого местечка, а наоборот, первым вызывается идти туда, где опасно.

18

Захаров целый день провел в штабе армии. Договорился о пополнении, о доставке боеприпасов. Собирался уже уезжать, когда его попросил зайти к себе полковник из Особого отдела. Полковник не раз бывал в хозяйстве Захарова, они встречались на совещаниях и были, что называется, на короткой ноте. Но на сей раз полковник вел себя сдержанно. Кабинет его находился в помещении районного отделения милиции. Комната была сумрачная, с низким потолком. Мебели в ней — массивный стол, два стула да несколько сейфов возле стены.

Полковник запер дверь на ключ. Это насторожило Захарова. Хоть и не чувствовал за собой никакой вины, знал, что это учреждение не из приятных. Полковник, перехватив взгляд Захарова, улыбнулся.

— Не хочу, чтобы нам мешали.

— А что случилось?

— Потолковать надо, — уклонился от прямого ответа полковник, щуря глубоко запрятанные глаза.

Нельзя было понять, что они выражают. По возрасту, полковник был не старше Захарова, но голова у него вся седая, лишь спереди пробивались кое-где темные прядки волос. У него не было левой руки, и, может быть, поэтому грудь с двумя орденами боевого Красного Знамени казалась непропорционально широкой.

Он открыл ящик, вытащил серую папку, бросил ее на стол. Произнес иронически:

— Видишь, дело на тебя пришлось завести.

— В преступники угодил? Вот уж и не думал, и не мыслил!

— Ты только не ершись, Захаров, — дружелюбно сказал полковник. — Давай спокойно посмотрим, что к чему. Дела ведь тоже разные бывают. Тут вот на тебя сигналы поступили, а по-простому оказать, — доносы. Мы и сами разобрались, но мне кое-что уточнить надо, прежде чем начальству докладывать.

— Спрашивайте.

— Тут вот сообщают, что ты якобы приказ товарища Сталина не выполняешь. Отступая, не уничтожаешь мосты. [549] Конкретный пример приводится — мост на Проне.

— Где? На Проне? — припомнил Захаров. — Да там мостишко-то дерьмовый был, на соплях держался. Танк по нему не пройдет.

— Мостишко, может, и дерьмовый, а подкладку подвели политическую. Опытный гражданин писал, знает, как такие бумаги составлять надо. Тут вот оказано, что через этот мостишко немецкие мотоциклисты к тебе в тыл проскочили и вызвали панику. Было?

— Было.

— Вот видишь, — удовлетворенно улыбнулся полковник. — Знающий гражданин бумажку писал. Умеет к каждому кушанью подобрать нужный соус.

— Просочилась разведка, — сказал Захаров. — Шесть или восемь мотоциклистов. Их тут же и прикончили. А мост мы не трогали, через него на восток беженцы и стада шли. Мы еще за этот мост бой немцам дали, уничтожили несколько танков. Даже в газете про нас писали.

— Знаю, — кивнул полковник. — Я вырезку из газеты положил в папку как документ. Ну, а мост-то вы все-таки взорвали или нет?

— Взорвали!

— Точно помнишь?

— Люди живы, которые это своими руками сделали.

— Ну, хорошо. Еще имею к тебе такой вопрос: ты что это пораженческие настроения распространяешь?

— Вздор! — сказал Захаров. — Это чистейшая клевета. Как я могу распространять такие настроения, если сам уверен, что через год, через два, пусть через три года, но мы в конце концов победим?

— Вот-вот, через три года, — недовольно поморщился полковник. — Зачем ты в такие разговоры пускаешься? Скажи еще — через пять лет.

— А вы как думаете — через месяц?

— Мало ли что я думаю. Я знаю, что подобные беседы с подчиненными вести не для чего. Надо ориентировать людей на победу, а ты — три года. Понимаешь, Захаров, это тот самый случай, когда слово — серебро, а молчание — золото. Ну для чего, опрашивается, говорил ты командирам, что немецкая армия сильнее нашей?

— И это известно?

— Как видишь.

— Я говорил, верно, только с одним существенным [550] добавлением: пока сильнее... А как же прикажете считать — мы отступаем перед противником потому, что мы сильнее его? Придет время, погоним немцев, и я первый скажу, что теперь сила на нашей стороне. А пока мы на фронте должны каждый за двоих, за троих воевать. Вот как я говорил.

— А ты — не надо больше…

— Думать не надо?

— Вслух не надо. Тебя ведь целый полк слушает.

— Это приказ?

— Прошу тебя, советую, если хочешь — предупреждаю. И тем более у тебя под боком такой фрукт сидит, что впору вовсе язык откусить. Тут вот и на тебя донос и на комбата твоего Бесстужева. Водку, дескать, хлещет напропалую, ненадежных людей покрывает.

— Опять вздор. Выпивает он с горя, это верно. Борюсь я с этим. А ненадежные люди — это про кого же?

— Старший сержант Дьяконский. И еще окруженцы, которые с ним вышли.

— Из этих ненадежных окруженцев третья часть уже смертью храбрых пала, — с горечью сказал Захаров. — Так, значит, и погибли ненадежными? Или как их считать теперь — доблестными сынами Отчизны?

— Ты, знаешь, в остроумии не упражняйся, — зло произнес полковник, подавшись к Захарову. — Чего ты передо мной изощряешься? Если бы я поверил тому гражданину, который эти бумажки писал, — хлопнул он ладонью по папке, — то я сейчас с тобой по-другому бы разговаривал.

— Обидно ведь... Люди жизни не жалеют...

— Знаю. Не по словам людей ценим, а по заслугам. Дьяконский у меня один из лучших ротных командиров. Я его к званию лейтенанта хочу представить.

— Представляй, если достоин.

— Боюсь только, не утвердят.

— Это из-за грехов-то отцовских?! Думаю, утвердят. В крайнем случае приезжай ко мне, поддержу. Я с его делом знакомился. Пришлось вот, — оттолкнул он от себя папку, — Бесстужева и Дьяконского тревожить не буду, Им немцы достаточно нервы портят. А тебя, Захаров, предупреждаю: прижился возле тебя любитель доносы писать. Любитель и мастер. Будь это до войны — замучили бы тебя проверками и инспекциями. Сейчас [551] время не то, сейчас каждый человек, как на рентгене, виден... Посоветовались мы тут между собой по поводу доноса. Нашлись товарищи, которые этого автора с давних времен знают. Служили когда-то вместе. Так вот, этот автор в тридцать седьмом году ни много ни мало, а шестерых командиров своими бумажками за решетку отправил. Ну, разобрались со временем, кое-кого выпустили. А некоторых уже не пришлось... В общем и целом этот гражданин расчистил себе дорожку: за три года три раза в должности повышался. Ну, да теперь такие фокусы у него не выйдут.

— Товарищ полковник, как вы можете спокойно говорить об этом? — воскликнул Захаров. — Ведь такого мерзавца-клеветника самого расстрелять мало!

Полковник ответил не сразу. Прикурил, затянулся несколько раз, выпуская дым в сторону окна.

— Видишь ли, Захаров, все это не так просто. За что его привлекать к ответственности? Человек, может, искренне сигнализирует о неполадках. Факты он сообщает вроде бы правильные. Попробуй, докажи, что он действует не от чистого сердца!.. Существует такое мнение, что к честному человеку грязь не пристанет. Пусть пишут, пусть подают сигналы. А проверка покажет, кто прав.

— Он обливает людей помоями, а с ним ничего сделать нельзя?

— Кое-кого мы бьем по рукам. За явную клевету, конечно.

— Ох, уберите вы от меня этого автора, — взмолился Захаров. — А то ведь я из-за него ко всем доверие потеряю. Везде будут доносчики чудиться.

— Ну, уберем от тебя, он в другом месте акклиматизируется. Нет, это негоже. Я вот к члену Военного Совета схожу, пусть он вызовет этого товарища и голову ему намылит — так, чтобы волосы затрещали.

— А кто этот автор — вы не скажете?

— Нельзя. Не положено, — ответил полковник.

Подумал и, пристально глядя в лицо Захарова, произнес:

— Не имею я права называть фамилию этого старшего политрука. Я только считаю своим долгом предупредить вас.

«Горицвет, — понял Захаров. — О Бесстужеве и Дьяконском мог писать только он... Но зачем ему нужно клеветать [552] на меня? Может, это просто мания? Болезнь сверхбдительности?»

С неприятным осадком на душе вышел Захаров из Особого отдела. Шагал к ожидавшей его машине и думал, что гораздо легче на передовой воевать с противником, нежели ежедневно сталкиваться с разными видами подлости. Нет, он, пожалуй, не смог бы работать на месте этого однорукого полковника. И еще он подумал, что этот полковник сам, вероятно, очень хороший человек, так как, постоянно имея дело с негодяями всех мастей, не утратил главного — доверия, к людям.

19

В междуречье Десны и Днепра танкисты Гудериана, двигавшиеся на юг, встретили неожиданно сильное сопротивление. Русские наносили контрудары и с фронта и во фланг. Пришлось подтянуть на передовую линию танковую дивизию ОС «Рейх», пехотный полк «Великая Германия» и 5-й пулеметный батальон. С их помощью контрудары удалось отразить. Но эти части были последними крупицами, больше командование группы армий «Центр» ничего не могло выделить Гудериану. Резервы были заняты под Ельней, где советским войскам удалось прорвать фронт. Немцы были вынуждены очистить Ельнинский выступ, оставив там пятьдесят тысяч убитых. А Гитлер не давал новых дивизий, берег их для будущего.

Против танкистов Гудериана сражались не только недавно прибывшие на фронт части русских, но и войска, с которыми немцам уже приходилось встречаться. Особенно раздражал Гудериана один полк, будто олицетворявший собой всю русскую армию. Он, как легендарная птица Феникс, возникал из пепла. Еще у Бреста этот полк задержал продвижение пехоты и 1-й кавалерийской дивизии. Потом он оборонялся на реках Проне и Сож. В сводках не раз упоминалось о том, что полк «уничтожен» или «рассеян», а теперь он снова стоял перед 4-й танковой дивизией. Разведка сообщала, что эта воинская часть обескровлена, численный состав ее ниже нормы. Но Гудериан предпочел бы иметь перед собой необстрелянную дивизию полного состава, нежели этих ветеранов. [553]

Командование спешило использовать хорошую погоду и боевой дух солдат для быстрейшего продвижения вперед. Гудериан, натравляя главные силы на юг, в то же время стремился протолкнуть свои войска как можно дальше на восток, за Десну, на ближайший путь к Москве. В Ставке понимали этот маневр. И как только наступление танкистов на Киев замедлилось, Гудериан получил категорический приказ: вернуть все войска на западный берег, самовольно полосу наступления не расширять, сосредоточить все усилия на главном направлении. Гейнц понял, что раздражение и неприязнь к нему со стороны вышестоящих начальников достигли предела. Пришлось подчиниться.

Вскоре после получения этого приказа в штаб Гудериана приехал представитель главного командования оберквартирмейстер генерал Паулюс. Он прибыл в качестве наблюдателя и не имел права отдавать распоряжения, но уже само его присутствие было неприятно, Паулюс, высокий, с отличной выправкой генерал старой прусской школы, сочетал в себе способности решительного командира и кропотливого штабного работника. Он был известен своей прямотой и щепетильной честностью — это как-то шокировало Гудериана. Сам Гейнц был мастер интриги, умел, где нужно было, мог выдать черное за белое, любил искать обходные пути и быстро понимал людей, которые поступали так же. Он мог проследить ход их мыслей, вовремя найти контрмеры. А с Паулюсом, который шел напрямик, подчиняя все только делу, не лавируя и не заигрывая ни с кем, ему было трудно. Они не понимали друг друга.

Паулюс был достаточно опытен, для него не подошла бы красивая батальная сцена, восхитившая итальянского военного атташе. Гудериан решил показать ему самый трудный участок. Это было в интересах Гейнца. Пусть в Ставке знают, как тяжело на фронте. Паулюс подтвердит, что Гудериану действительно нужны крупные подкрепления.

Однако этот замысел Гудериана был сразу же разрушен Паулюсом. Ознакомившись с обстановкой, он сказал:

— Оберквартирмейстер являлся заместителем начальника генерального штаба и возглавлял группу отделов, ведавших оперативными вопросами. [554]

— Доложу ОКХ{3}, что войск у вас для выполнения задачи вполне достаточно. Суживайте полосу наступления — вот вам резервы.

— Мне нужно прочно обеспечить растянутый фланг.

— Обеспечивайте его по рубежу Судости и Десны, как предусмотрено планом. Думать о Москве рано. Вы и генерал Клейст ведете сейчас борьбу на главном участке. Если вы сможете ликвидировать киевскую группировку противника, это решит исход дальнейших событий.

Гудериану нечего было возражать. Он не стал жаловаться на трудности, а просто повез Паулюса в 4-ю танковую дивизию, наступавшую головной в излучине Десны.

Генералы наблюдали за боем в бинокли, стоя на раскаленной солнцем броне командирского танка. В течение двадцати минут гряду низких холмов, занятых русскими, обрабатывали бомбардировщики. Они перепахали фугасными бомбами весь рубеж, склоны холмов сделались черными от вывернутой земли. Танки поползли в атаку, ведя огонь из пушек. Пехота бежала следом, стараясь не отстать, солдаты скучивались за броней машин.

— Вероятно, русские уже отступили, — произнес Паулюс, вытирая платком шею под расстегнутым воротом мундира. — Самолеты выбили их оттуда.

— Нет, они здесь. А если отошли, то оставили заслон.

Как бы подтверждая слова Гудериана, начали стрелять орудия противника. Звук их был гораздо более сильный, чем у танковых пушек. Танки, вероятно, обнаружив батареи, сосредоточили огонь в двух местах, в лощинах между холмами. Несколько минут продолжалась эта дуэль. Орудия стреляли все реже. На поле горели три подбитые машины.

— У русских очень мало противотанковой артиллерии, — объяснил Гудериан. — Почти нет. Но они нашли выход. Выкатывают на прямую наводку орудия крупных калибров. Ведется борьба за первые выстрелы. Результат смертелен, противники находятся на открытом месте. Или танк разбивает пушку, или пушка его. При таком калибре снарядов броня не спасает...

Тем временем танки заставили умолкнуть советские батареи. Путь был открыт, но пехота уже залегла, прижатая [555] к земле пулеметным и винтовочным огнем. А без пехоты танкисты действовали очень нерешительно. Машины доползли до черной полосы, вспаханной бомбами, и начали маневрировать возле нее. Останавливались, стреляли, двигались зигзагами то в одну, то в другую сторону. Лишь несколько танков добралось до русских траншей. Они поднялись на гребень и сразу загорелись там, превратившись в яркие костры, над которыми ветер полоскал черные шлейфы дыма.

Остальные машины будто только и ждали этого. Они развернулись, медленно поползли назад и, пройдя через боевые порядки залегшей пехоты, скрылись в молодом лесу.

— Придется снова вызывать бомбардировщики, — сказал Гудериан.

— Простите, генерал, но меня удивляет, почему танки отступили? Ведь они были на позициях русских!

— Поговорите с командиром полка, он объяснит лучше меня, — Гудериан старался не показать своего удовлетворения.

Кабинетные пачкуны из Берлина должны, наконец, понять, какова здесь обстановка. Чем больше Паулюс увидит своими глазами, тем лучше.

По вызову Гудериана явился бледный полковник с лоснящимся от пота лицом.

— В чем дело? — спросил Гейнц.

— Они залезли в норы и стреляют оттуда.

— Но вы уже были на холмах?

— Мы были там дважды. Бутылки, будь они прокляты! — выругался полковник, в котором не остыло еще напряжение боя. — Эти звери взбесились. Они лезут под машины. У меня скоро не останется танков. Утром в строю было двадцать пять, а сейчас только шестнадцать.

— Свяжитесь с аэродромом, — сказал Гудериан. — Передайте мое распоряжение: пусть бомбят до тех пор, пока на холмах не останется ни одного русского.

Танк и бутылка — это было странное сопоставление. Паулюс и раньше слышал об этом русском новшестве, но не воспринимал его серьезно. Даже наоборот. По его мнению, это свидетельствовало, о том, что русские окончательно выдохлись, у них не осталось никакой техники, если они прибегли к такому примитиву.

Гудериан повез Паулюса в тыл на место недавнего [556] боя, где еще не были убраны подбитые машины. Лишь у некоторых танков повреждения были сравнительно невелики, а от большинства остались только закопченные коробки с обгоревшей, свернувшейся струпьями краской. А несколько машин совсем развалились на части.

— Мы наступаем, и одно из наших преимуществ в том, что мы не теряем неисправную технику, — говорил Гудериан, показывая гостю поле сражения, как хороший фермер показывает свое хозяйство. — Русские вынуждены бросать поврежденные машины и артиллерию. Их потери невозвратимы. А. мы ремонтируем танки и снова посылаем их в бой. Вот такие, — кивнул Гудериан в сторону машины, у которой были разбиты гусеницы, но корпус остался цел. — В начале кампании на гусеницы приходилось более пятидесяти процентов повреждений. От взрывов на минах, от гранат и иногда от попаданий от снарядов. Ремонт занимал всего несколько дней. А сейчас гораздо хуже. Значительная часть танков выходит из строя совсем. Русские ожесточились. Вы видели — они выкатывают на прямую наводку орудия крупных калибров. Снаряды таких калибров, в случае попадания, разбивают машину на куски. Но самое главное — это варварское новшество — бутылки. В руках смелого солдата они превращаются в опасное оружие. Русские подпускают наши танки вплотную и жгут их. Машина выгорает и становится совершенно непригодной. Танкисты теперь боятся доходить до траншей.

— Уж не позаимствовать ли у русских их опыт? — с усмешкой спросил Паулюс.

— Когда идешь с бутылкой на танки, мало шансов остаться в живых. Бутылки хороши только в руках безумцев. В нашей армии они неприменимы. И зачем? У нас достаточно противотанковой артиллерии, а у русских теперь почти нет танков.

На поле, изъезженном гусеницами, изрытом воронками, валялись трупы красноармейцев, все в новом обмундировании, все в одинаковых черных обмотках. Над ними кружились мухи. Генералы, брезгливо отгоняли от себя мух ветками.

Гудериан остановился возле стрелковой ячейки. Наполовину высунувшись из нее, перевалившись через бруствер, лежал лицом вниз красноармеец. Гимнастерка сзади задралась, открыв неестественно белое тело. Вытянутая [557] вперед правая рука сжимала горлышко пол-литровой бутылки с сиреневой жидкостью. На почерневших распухших пальцах четко выделялись длинные ногти. Адъютант наступил на руку красноармейца и ногой осторожно откатил бутылку в сторону.

— Вот оно, это оружие, — сказал Гудериан. — Методика несложная. Надо зажечь спичку, потом спичкой поджечь фитиль и бросить бутылку так, чтобы она попала в уязвимое место машины. Например, в жалюзи. Для этого нужно немногое: дожить до той секунды, когда танк окажется рядом и иметь железные нервы, чтобы орудовать спичками. Вероятно, это особенно приятно при сильном ветре или в сырую погоду. Впрочем, в последнее время появляются усовершенствованные бутылки. Зажигание упрощено. Увы, положение русских настолько трагично, что они не чувствуют юмора. Они применяют эти бутылки слишком серьезно. А мои танкисты боятся превратиться в жаркое. Люди с большим удовольствием рискуют гусеницами, нежели своими головами. Танкисты жалуются, что противник ведет войну не по правилам. Русские ведут войну на уничтожение.

— Не совсем точно, — возразил Паулюс. — Они принимают войну на уничтожение.

— Разве?

Гудериан насторожился, умолк выжидающе. Может, Паулюс скажет что-нибудь такое, о чем не принято говорить вслух? Гейнц сумел бы запомнить его слова и использовать этот козырь в нужную минуту.

Паулюс насмешливо посмотрел на него: Гудериан делал стойку над дичью, но Паулюс, слава богу, знал, с кем разговаривает.

— Да, представьте себе. Вам ведь известно распоряжение, отданное Кейтелем? Он требует использовать любые неограниченные средства даже против женщин и детей. Ни один немец, участвующий в военных действиях, не будет нести никакой ответственности за акты насилия и не будет подвергаться дисциплинарным или судебным наказаниям. Командование исходит из того, что эта война трудна для наших людей. Нецелесообразно ограничивать их в мелочах и раздражать их.

— Это совсем другой вопрос, — сказал Гудериан.

— Это одно и то же. Мы ведем войну на уничтожение, и противник отвечает нам тем же! [558]

— Я солдат, мое дело отвоевывать территорию, — уклончиво ответил Гейнц.

— Пойдемте, генерал, — предложил Паулюс, вытирая руки носовым платком. — Слишком неприятный запах. Пора уже схоронить убитых.

20

Подполковник Захаров получил приказ всеми имеющимися силами и средствами воспретить противнику выход к Десне, прикрыть переправу на южный берег отступающих войск и техники. Захаров был уверен, что его батальоны смогут на сутки или на двое задержать немцев. Но он не знал главного: его полк оказался перед острием танкового клина, на пути гудериановских дивизий, стремившихся скорее переправиться через реку и выйти в тыл киевской группировке.

Днем заняли рубеж на гряде голых холмов, в четырех-пяти километрах от Десны. И спереди и сзади — ровная, открытая местность. Только вдалеке, в той стороне, откуда должны были появиться немцы, тянулся лес.

Подполковник вызвал на совещание командиров. Каждый, начиная с младших по званию, высказал свои соображения о том, как лучше выполнить задачу. Одним из первых выступил Бесстужев. Он сердито и резко говорил, что опять повторяется старая история: батальоны, вместо того чтобы сосредоточиться на опасных направлениях, растянулись по фронту редкой цепочкой. Из леса выходят две дороги. Немцы пойдут по этим дорогам и разорвут цепочку.

— Почему разорвут? — перебил его старший политрук Горицвет. — Не дадим! Встанем насмерть и не дадим!

— А они прорвут, — упрямо продолжал Бесстужев. — У них перевес в силах, и ударят они кулаком. На флангах наши роты будут стоять без дела, а в центре немцы пройдут запросто. Я предлагаю оставить на флангах небольшие заслоны, главные силы стянуть к дорогам, собрать туда всю артиллерию.

— А вы, товарищ старший лейтенант, училище кончили? — не без ехидства поинтересовался Горицвет.

— Кончил.

— Быстро у вас выветрились науки. Должны бы понять, [559] что наша оборона отвечает всем требованиям. Мы оковываем немцев на широком фронте.

— А они не хотят оковываться. Чтобы оборона стала прочной, на нашем участке надо иметь сил в четыре раза больше, чем сейчас. И поскольку сил таких нет, надо их концентрировать на важнейших направлениях. Я вот еще предлагаю: выслать вперед усиленные отряды, как на Проне было. Туда, в лес, — махнул рукой Бесстужев. — Закупорим две дороги, на это у нас возможностей хватит.

— Путаница получается, — сказал Горицвет. — То вы говорите, что надо концентрировать, не распыляться. А потом сами же предлагаете дробить силы.

— Да не дробить! На главных направлениях — в два эшелона. Устроить засаду. — Мальчишество это — засады, пробки...

Подполковник Захаров, до сих пор молча слушавший опор, предложил старшему лейтенанту сесть. Видел, что Бесстужев разгорячился. Идею свою он уже высказал, а Горицвета все равно не переубедишь. Для него идея плоха уже тем, что выдвинул ее именно Бесстужев. Был бы вместо Горицвета комиссар Коротилов — дело другое.

У дальнего конца стола сидел капитан Патлюк. Как и всегда, сияло на нем все, что можно было вычистить: и сапоги, и пуговицы, и пряжка; как и всегда, был он туго стянут ремнем. Но только этот внешний блеск и сохранился у него. Капитан сильно постарел. Чуб потерял всякую лихость, обвял; просто болтался над глазами клок волос, мешая смотреть. Патлюк сделался нервным и раздражительным, забыл-забросил он теперь поговорку: «Наше дело петушиное, прокукарекал, а там хоть и не рассветай». Война пришла в его дом. В двадцати километрах за Десной лежало его родное село. Там находилась только что родившая жена капитана. Она так ослабла, что везти ее дальше врач запретил. Да и куда ей ехать с кучей ребят? В селе, по крайней мере, все свои, а дальше — ни угла, ни пристанища.

Патлюк, обычно на серьезных совещаниях помалкивавший, чтобы не ляпнуть невпопад, на этот раз попросил разрешения высказаться. Встал, обвел сидящих тяжелым, будто с похмелья, взглядом, откинул со лба вялый чуб.

— Не согласен! С Бесстужевым не согласен. Хватит [560] мозговать да прикидывать. Нечего выдумки выдумывать. Довыдумывалиеь — до дому дошли! — почти крикнул он. — Оборона у нас по уставу, ну и нечего примеривать, резать надо! Нечего эту самую разводить, как ее... демагогию. Встал, как гвоздь, и стой. За Десну чтобы не отступать.

— Поддерживаю, — сказал Горицвет. — Ориентируйте, товарищи, красноармейцев умереть на этом рубеже, но не пропустить врага. Разъясняйте, что мы должны без всякой пощады сражаться с немецко-фашистскими захватчиками, посягнувшими на нашу счастливую жизнь, на нашу...

Возле двери кто-то зевнул. Горицвет поперхнулся, глазами поискал — кто? Захаров воспользовался заминкой, спросил:

— У вас все? Давайте следующий...

Предложение Бесстужева поддержали главным образом молодые командиры. Кто постарше, не хотел ломать установленный привычный порядок. А были и такие, которые опасались перечить Горицвету, зная, как он злопамятен.

Захаров выгодность предложений Бесстужева оценил сразу. Но перегруппировываться сейчас, пожалуй, было рискованно, немцы могли появиться в любую минуту и неизвестно в каком месте. А главное, он был уверен, что две-три атаки полк отобьет. Подполковник приказал подразделениям остаться на занятых рубежах, но половину всей артиллерии стянуть в центр. Правофланговому и левофланговому батальонам выделить по два взвода в полковой резерв. Бесстужеву и Патлюку отправить в лес усиленную разведку и устроить на дорогах небольшие засады.

Все эти указания требовалось выполнить до рассвета. Командиры не очень спешили, зная, что с наступлением темноты немцы отдыхают.

Но в эту ночь противник, подстегиваемый приказами Гудериана, нарушил свое правило. Взвод, высланный Бесстужевым, встретился с походной заставой фашистов километрах в пяти от гряды холлов. Дороги, выходящие из леса, были уже в руках немцев. А к утру на окраине леса сосредоточились и изготовились к наступлению части двух вражеских дивизий — танковой и моторизованной. [561]

Первые атаки помогли отразить артиллеристы. Пушки, врытые в землю, стояли в боевых порядках пехоты. Били по танкам прямой наводкой. Но к полудню в полку не осталось ни одного орудия, танки и бомбардировщики уничтожили их.

Никто уже не мог сказать, сколько раз немцы начинали все сначала. Минут пятнадцать-двадцать пикировали самолеты. Потом на выгоревшем пшеничном поле появлялись танки и пехота. Каждый раз пехоту отсекали огнем. Танки доползали до траншей и, встреченные гранатами и бутылками с горючей смесью, поворачивали назад, уступая место самолетам. В разных местах уже горело на поле и на холмах полтора десятка машин.

Танков не боялись. Люди, оглушенные грохотом, почти все раненые или контуженные, потеряли ощущение страха. Танки были не так страшны, как самолеты, безнаказанно кружившиеся над бойцами, выбиравшие цель.

Виктор понял, что живым отсюда никому не уйти. У него возникло спокойствие обреченного. Часом раньше, часом позже — все равно наступит смерть. Он укрывался, берег себя инстинктивно. И еще ему хотелось убить как можно больше бегущих по полю маленьких человечков. Он знал, что сегодня немцы в конце концов будут торжествовать. И это было обидно. Потому что победят не они, а громады-машины, ползущие по земле и ревущие в воздухе.

Как только начиналась очередная бомбежка, Виктор садился на дно своей глубокой и узкой ячейки, похожей на круглый колодец, трясущимися руками свертывал большую самокрутку. Земля шаталась. Сверху сыпались комья, осколки. Хлестали поверху тугие волны горячего воздуха. Дважды его подбрасывало близкими взрывами. У него болели уши. Из носа капала кровь.

Когда самолеты улетали, Виктор по пояс высовывался из окопа. Вокруг — бугры вывернутой земли. Прозрачный дымок висел над воронками. В окопах начиналось шевеление, показывались каски, пилотки. Но их становилось все меньше. Сосед слева, худой, длиннорукий красноармеец, был убит еще утром. Его положили у поворота траншеи. А потом туда попал снаряд, красноармейца [562] разорвало на части. Силача-тяжеловеса Чушкина, товарища по Бресту, раздавил танк. Когда он крутился над окопом Чушкина, Виктор швырнул две бутылки с горючкой, но второпях забыл поджечь их. Они разбились о гусеницы и жидкость растеклась по земле. Кто-то бросил гранату, разлившаяся жидкость вспыхнула, и танк сразу ушел.

Ровно в 14 часов немцы устроили перерыв. Но ясно было, что ненадолго. Они готовились к новой атаке, из лесу выходили новые танки. Противник концентрировал силы на узком участке, в центре, в промежутке между двумя дорогами. Захаров бросил сюда свой последний резерв: две роты, снятые с неатакованных флангов. Подполковник сам привел их. Теперь ему нечего было делать в штабе. Исход боя решался тут, на километровом отрезке земли. Здесь важен был каждый живой человек, чтобы выполнить категорический приказ армии — задержать немцев до наступления темноты. Вместе с Захаровым в окопы пришли работники штаба, старшины Мухов и Черновод, капитан Патлюк.

Виктору веселей стало, когда прибыло это подкрепление. Со старыми знакомыми вроде и умирать легче. Он даже не пошел в свою ячейку, а остался в общей траншее, рядом с Бесстужевым и Патлюком.

После бомбежки началась очередная танковая атака. На этот раз больше двадцати машин одновременно, разбившись на две группы, поползло к траншеям. И опять пехоту удалось отсечь от них, прижать к земле пулеметным огнем, А танки подходили все ближе. Бесстужев, торопливыми затяжками докуривая самокрутку, говорил быстро:

— Мне бы живого офицера достать... Это же четвертая дивизия... А, Витя? Достанем?

Патлюк, весь грязный его сегодня дважды засыпало землей), со свалявшимися волосами, высовывался из траншеи и с хриплым смехом кричал:

— Ну иди, иди сюда, злыдень, иди, гадина, иди, вошь куриная!

Виктор силком стаскивал капитана вниз. У Патлюка по-сумасшедшему блестели на черном лице белки расширившихся глаз.

Танки все разом наползли на линию траншей, заполнив воздух скрежетом, металлическим лязгом и грохотом. [563]

Виктор, держа наготове связку гранат, выглянул из траншеи и, отшатнувшись, упал на дно, увлекая за собой Бесстужева. Сверху надвинулось ревущее, черное, обдало удушливым запахом. Со стен траншеи хлынул песок. Рядом душераздирающе, по-звериному, закричал кто-то.

Танк прошел над ними. Пока Виктор и Бесстужев выбирались из-под песка, Патлюк вскочил, кинув вслед танку бутылку. Она цокнула по броне, вспыхнул огонек, и корму машины сразу закрыло широким пологом пламени.

— А-а-а! — закричал Патлюк. — Не нравится, гад! На, жри! На, жри! — одну за другой швырял он бутылки в машину. Ее уже не было видно, вся она превратилась в огромный, пылающий ярко костер.

Бесстужев, вскинув на бруствер ручной пулемет, стрелял по немецкой пехоте. Виктор руками откапывал человека на дне траншеи. Очистил лицо — старшина Мухов! Гусеница зацепила его голову.

— Бутылку! Бутылку! — кричал Патлюк.

Виктор выпрямился. Танк, прорвавшийся в тыл, теперь полным ходом мчался назад, пытаясь сбить метавшееся над башней пламя. В него кидали бутылки, но все мимо. Виктор — прыжком наверх. Размахнулся тяжелой связкой гранат, бросил, целясь в блестящую ленту гусеницы, и в ту же секунду, сбитый сильным толчком, опрокинулся навзничь. Упал на мягкую землю. Боли не чувствовал, но пошевелиться не мог. С удивлением смотрел в прозрачное небо. Над ним склонился Бесстужев, финкой распарывал гимнастерку. Горячая струя потекла по спине.

— Куда? — шепотом спросил Виктор.

— В бок, сквозное, кажется, — бормотал Бесстужев, зубами разрывая индивидуальный пакет. — Только кровь остановить бы...

Капитан Патлюк побежал по траншее влево. Бесстужев, перевязывая, смотрел ему вслед, бинт накладывал торопливо и неумело. Закончив перевязку, схватил автомат Дьяконского.

— Потерпи, Витя!

Выпрыгнул из траншеи и скрылся. Дьяконский, цепляясь за стенки окопа, встал на ноги. И перед траншеей и сзади нее горела жидкость из разбившихся на земле бутылок. Много их накидали впопыхах. Низко висел маслянистый [564] коптящий дым, лицо обдал смрадный горячий воздух; отвратительно пахло тухлыми яйцами.

Виктор с трудом повернулся. Метрах в тридцати от него стоял танк, уткнувшись носом в окоп и задрав корму. Там сновали люди, но за дымом нельзя было разглядеть, что они делают. Языки пламени ползли по земле, подбираясь все ближе к траншее Дьяконского. Он подумал: сможет ли уйти, если огонь подберется вплотную? Сделал шаг — и сел, придавленный болью. Оперся руками о кучу земли, из которой виднелась запрокинутая голова Мухова с засыпанными песком глазами. И стало Виктору очень жалко себя, потому что бросили его тут без помощи. Что он будет делать, если вспыхнет горючая жидкость, разлитая на краю траншеи? Или, еще хуже, немцы придут сюда?

В карманах — ни одной гранаты. Стрелять из пулемета не хватит сил, автомат унес Бесстужев. Он, тихо выругавшись, вытянул поудобней ноги и тут вспомнил, что в сапоге у него — старая отцовская бритва. Взял ее дома, когда ездил в отпуск: отличная была сталь. Служила отцу с гражданской войны. И не сточилась.

Теперь Виктор был спокоен. В плен он не попадет, не будет нового позора ни ему, ни семье. У него хватит мужества полоснуть по горлу. Всего один раз.

Виктор дотронулся до лица Мухова. Знал, что старшина мертв. В черепе глубокая вмятина, в которую вдавились волосы, смешанные с землей. Но хотел убедиться окончательно. Лицо старшины было холодное, твердое. Поднес ладонь к губам — дыхания не почувствовал. Ну что же, значит, нету больше бравого помкомвзвода, знатока службы. А мечтал парень работать в газете, на досуге писал химическим карандашом куцые заметки. И если доводилось получать за них гонорар, накупал папирос, делил на весь взвод...

В траншею спрыгнул Бесстужев.

— Пришел? — обрадованно улыбнулся Виктор. — Отбили, да?

— Четвертая, точно! — булькающим злым смехом засмеялся Бесстужев. — Верно, Витя, четвертая танковая дивизия возле Столбцов проходила. Немец живой из машины вылез. Говорил с ним. Столбцы помнит. Мир помнит, а как женщину задавил — этого он не помнит! А может, не понял меня, ведь мы больше на пальцах... [505]

— В штабе допросят.

— Весь штаб тут. Допрашивать некому... А немец, — Бесстужев нехорошо усмехнулся, на лбу дергалась кожа, — его уже на том свете допрашивают.

— Убили?

— А что, по-твоему, в безопасное место его отсюда уводить? Фашиста от фашистских бомб прятать? Конвоира ему выделять? Своих раненых в тыл вынести некому, понял? Тебя некому вынести. Патлюк за бутылками пошел, а я обязан тут быть... И тылы наши неизвестно где. Говорят, что за рекой уже. А на этом берегу только перевязочный пункт.

— Я останусь, — сказал Виктор. — Ты поднимешь меня, я из автомата стрелять буду.

— Ладно. Захаров тоже остался. В горло ранен. Давай-ка бинт закручу покрепче. — Бесстужев прислушался. — А, черт, опять бомбить будут. Опять летят.

— Ложись рядом. Цигарку сверни мне, — попросил Виктор. — Рефлекс у меня выработался, не могу без курева бомбежку переносить...

Капитан Патлюк, захватив с собой первого подвернувшегося бойца, бежал в это время вниз по склону холма, к складу боеприпасов. Когда появились самолеты — не остановился. Красноармеец хотел было лечь, но Патлюк так двинул его в бок кулаком, что боец вскрикнул и понесся еще быстрей. Вой бомбы оборвался раздирающим треском, Патлюка хлестнуло сзади воздушной волной. Он упал, проехал несколько метров на животе, ободрал нос и лоб. Сел, вытирая рукавом кровь. Красноармеец, свалившийся рядом, не двигался. Вытянутые вперед руки судорожно царапали землю, Патлюк перевернул его: лицо белое, глаза закрыты.

Побежал дальше один. Надо было обязательно принести бутылки до новой атаки. Если не успеет — танки прорвутся к реке, их никто не удержит. А завтра немцы будут уже в его селе...

Склад боеприпасов помещался в глубокой щели, прикрытой сверху настилом бревен. Рядом в воронке — человек десять раненых. Начальник склада перевязывал их вместе с санинструктором. Патлюк сбежал вниз по крутым ступеням. Бомбежка продолжалась. Даже тут сыпалась со стен земля. Капитан схватил ящик, с трудом поднял его. При тусклом свете, косо пробивавшемся [566] через маленькое окошко в потолке, увидел в дальнем конце щели человека. Крикнул:

— Эй ты, помоги!

Человек сидел сгорбившись, спиной к Патлюку, и даже не шевельнулся.

— Иди сюда! — заорал Патлюк. — Я тебе говорю, черт глухой. Иди, ну! Застрелю, сволочь!

Полез через ящики с патронами, вцепился человеку в плечо, повернул рывком и отпрянул; на земляной лавке сидел Горицвет.

— Ты? Микола?! Ранен?

— Нет... Нога подвернулась, — бормотал Горицвет, отводя глаза. — Ходить не могу... Вот сижу... Боеприпасы тут... Выдаю.

— Выдаешь?

По его жалкому виду, по бессвязным словам Патлюк понял все. На долю секунды вспыхнуло в памяти только что пережитое: хрипящий Захаров с распоротой осколком шеей, артиллерист-политрук, расплющенный гусеницей возле пушки, Бесстужев с трясущимся в руках пулеметом.

— Они там! Мы там... — кричал он, охваченный бешенством, теряя контроль над собой. — Ты тут! Угрелся! Иди! — поволок он Горицвета к выходу.

— Не пойду! Не имеешь права! — отбивался тот. — Бомбят ведь! Убить могут!

— А других не убьют! А другие хуже тебя!

— Прошу, подожди! — вцепился в дверь Горицвет.

Но капитан сапогом ударил по его руке.

— Ты чему нас учил? Ты этому нас учил?! Иди насмерть стоять! Иди, сволочь, за Сталина помирать!

— Подожди, потом!

— Нет, ты сейчас пойдешь! — кулаками толкал его капитан. — Ящик бери! Ну, поднимай! Вперед!

Они бежали на холм, согнувшись под тяжестью ящиков, и Патлюк, даже задыхаясь от нехватки воздуха, продолжал ругаться, так велика была его ярость. Приятель, собутыльник, уважаемый человек, речи которого так часто приходилось ему слушать, этот человек — трус! Это был позор на весь полк!

Впереди строчили пулеметы, рвались снаряды, однако гребень мешал Патлюку видеть, где немцы. И только [567] когда до гребня осталось не больше двухсот метров, наверху появились танки. Опустив ящик на землю, Патлюк схватил три поллитровки. Он боялся, что именно эти танки наши не смогут остановить, и они прорвутся к Десне. Действительно, две ближние к Патлюку машины шли параллельно траншее, но никто не кидал в них гранаты и бутылки. Или некому было, или нечего было кидать.

Капитан бежал к танку сбоку, немцы не видели его. Бросил бутылку — она разбилась о броню, но огонь не вспыхнул. Танк шел медленно, хлестал из пулемета перед собой, пули ложились веером, секли землю. Ствол пушки опустился ниже, дернулся, выбросив пламя. Патлюк не оглядывался и не увидел, куда стреляли фашисты. Они стреляли по Горицвету, который, бросив ящик, убегал назад, к реке. Высоко вскидывал длинные тонкие ноги и кричал что-то пронзительно и бессмысленно. Снаряд обогнал его, рванул впереди, ярко блеснув огнем. Горицвет упал и больше уже не поднялся.

Патлюк приблизился к танку на несколько метров. Совсем рядом — стальная громадина с пошелушившейся краской, мокрой в том месте, где разбилась бутылка. «Не спеши! Не спеши!» — уговаривал себя Патлюк. Непослушными, странно отяжелевшими руками он поднес к головке запала дощечку с серой, чиркнул, как спичку, и что есть силы ударил бутылкой в броню: полетели брызги и осколки стекла.

Змейкой скользнул огонек. Капитан вскрикнул от радости.

Танк, со скрежетом перематывая гусеницы, поворачивался к нему носом, словно чуял опасность. Пулемет стрекотал не переставая. «Как жатка», — успел подумать Патлюк. Танк надвинулся на капитана, будто подтянул его к себе гусеницами вместе с землей, но Патлюк не попятился, не отступил: последнюю свою бутылку он всадил в зияющее зевло пушки, в черную морду ненавистного зверя.

Раненый красноармеец, лежавший на склоне холма, видел, как горящий танк, волочивший за собой темно-багровый шлейф дыма и пламени, в последнем рывке всей своей многотонной тяжестью обрушился на капитана, проехал еще несколько метров и замер. Башня его вдруг с треском раскололась на части, из нутра машины [568] выплеснулся огонь, взметнулся вверх высоким столбом. На глазах красноармейца танк, как картонный, медленно развалился на куски и превратился в груду пылающих обломков.

* * *

Генерал Паулюс уехал из штаба Гудериана вечером. Проводив гостя, Гудериан связался по радио с командиром 4-й танковой дивизии. Тот сообщил, что русские на гряде холмов отбили все атаки. Командир дивизии попросил разрешения прекратить наступление на этом направлении. Его разведка, действовавшая на стыке двух советских армий, 13-й и 21-й, обнаружила в районе Сосницы разрыв между войсками противника, вовсе не прикрытый или прикрытый очень слабыми силами.

Гудериан приказал немедленно произвести дополнительную разведку и перегруппировать к Соснице части двух дивизий. Рано утром немцы вошли в брешь на стыке армий и устремились на юг, к Конотопу.

Советские войска не имели подвижных резервов, которые смогли бы быстро подтянуться к месту прорыва. Началось отступление.

Остатки полка Захарова переправились на южный берег Десны и взорвали за собой мост. Сосредоточились в лесной деревушке. Командование принял на себя старший лейтенант Бесстужев. Послал несколько человек на мотоциклах и на лошадях искать начальство, но ни один из посланных не возвратился. Надо было самому решать, что делать дальше.

Он хотел отправить раненых поездом в Курск, но поезда на восток уже не ходили, дорогу перерезали немцы. Узнав об этом, Бесстужев реквизировал в ближайшем совхозе два старых грузовика. Несколько автомашин перехватили на проселке. Погрузив раненых, старший лейтенант приказал шоферам двигаться на Полтаву или Харьков.

Захарова и Дьяконского решил отправить в штабной «эмке». Подполковник, лежа на заднем сиденье, поманил пальцем Бесстужева, знаком попросил карту. Долго смотрел на синие стрелы, охватывавшие с востока киевский выступ. Провел линию через Ромны на Гадяч, вопросительно поглядел на старшего лейтенанта. Бесстужев [569] понял — предлагает выводить полк из образующегося мешка, пока немцы не закрыли проход.

На краю карты подполковник нацарапал карандашом: «Командуй, дорогой мой. Будем живы — увидимся». И, обессилев, закрыл глаза. Он потерял много крови.

С Виктором обменялись рукопожатиями. Хотел Бесстужев поцеловать его, но неловко было при Захарове, при толпившихся вокруг бойцах.

Машины медленно поползли по ухабистой дороге, одна за другой скрылись за деревьями. Бесстужев тряхнул головой, отгоняя охватившее его тоскливое оцепенение, сказал нарочито весело:

— Ну, теперь все в порядке... Дайте закурить, что ли!

Сразу несколько рук протянули ему махорку. Возле него стояли старшина Черновод, старшие сержанты Носов, Айрапетян и двое красноармейцев. Вместе с ним шесть человек — это было все, что осталось теперь от роты, в которой Бесстужев начал войну.

21

Гудериан боялся, что русские, поняв замысел немцев, выведут свои основные силы из угрожаемого района и создадут восточнее Киева новую, более короткую и поэтому более плотную линию обороны. Тогда наполовину напрасными окажутся все жертвы и затраченные усилия. Но русские, видимо, придерживались все той же тактики — стремились удержать территорию.

Да, под счастливой звездой родился Гейнц, и везло ему так, как редко везет азартному игроку. 9 сентября его танкистам снова удалось нащупать слабое место противника и, как это ни странно, снова на стыке 13-й и 21-й армий. Прорвавшись возле Батурина, танкисты обошли укрепленный город Конотоп, за сутки сделали шестидесятикилометровый рывок и заняли город Ромны.

К вечеру 10 сентября крупные силы немецких войск оказались в 180 километрах восточнее Киева. Отчетливо обрисовывались контуры нового гигантского «котла». У русских еще оставался широкий коридор для отступления, в их руках находилась железнодорожная магистраль на Полтаву. Но советское командование не воспользовалось этой возможностью, продолжало упорно оборонять Киев и местность южнее его. [570]

Гудериан спешил. Он сам приехал в Ромны, двинул танковые полки дальше на юг, на Лубны, а навстречу, с Кременчугского плацдарма, с боями пробивались вперед дивизии генерала Клейста. Наконец 16 сентября танкисты, наступавшие с севера и с юга, встретились. Кольцо вокруг Киева замкнулось.

Первые два-три дня цепочка немецких войск была еще очень слабой. Немцы занимали крупные населенные пункты и патрулировали основные дороги. Советские войска без особых трудов просачивались через линию окружения. Но отступали только отдельные части. Основная масса советских дивизий все еще удерживала фронт по Днепру. Они были обречены на гибель, смерть стояла у них за спиной, протянув руки к незащищенному сзади горлу.

Бои восточнее Киева продолжались до конца сентября, сковав три пехотные армии, 1-ю танковую группу и часть войск Гудериана. Сжав кольцо, немцы расчленили окруженных на отдельные группы. Линия фронта перестала существовать, общий костер сопротивления рассыпался на тысячу угольков. То в одном, то в другом месте завязывались кровопролитные бои.

На восток пробивались целые дивизии русских с обозами, с толпами беженцев. Шли небольшие отряды, шли одиночки: командиры и красноармейцы, ополченцы и осоавиахимовцы. Уходили советские граждане, не желавшие оказаться на занятой врагом территории. Каждый раз, при встрече отрядов или даже одиночек с немцами, грозовыми разрядами вспыхивали короткие отчаянные схватки.

Потеряв надежду пробиться на восток, окруженцы поворачивали на север, рассчитывая укрыться в лесных массивах. Некоторым удавалось это. Но большинство утомленных, измученных, раненых людей, блуждавших без карт по незнакомой местности, попадало в плен. Немцы не разделяли мужчин на военных и гражданских. Всех, кто попадал к ним, сгоняли в колонны и отправляли в наспех оборудованные лагеря.

Берлинское радио снова гремело победными маршами. На двух языках, немецком и русском, передавались подробности битвы и астрономические цифры: взято в плен 665 тысяч человек, захвачено 3718 орудий. Генералы усмехались, слушая такие сообщения. В Берлине [571] трофеи подсчитали раньше, чем это сумели сделать войска.

Следуя примеру пропагандистов, штабы не очень стесняли себя при подаче сведений. Руководствовались одним: показать цифры не меньше, чем у соседей. Тысячей пленных больше или двумя тысячами — не все ли равно? Кто будет проверять? А в случае необходимости всегда можно организовать чистку любого населенного пункта и отправить в лагерь мужчин военно-активного возраста.

В высших инстанциях достоверными считались только данные о взятых в плен советских генералах. Этих сведений не выдумаешь. В донесениях требовалось указать звание, фамилию, номер соединения. За генералов щедро давались награды. Поэтому немцы особенно рьяно охотились за штабами армий, корпусов и дивизий. Но русские военачальники предпочитали смерть позору.

Не удалось пленить и штаб Юго-Западного фронта. Окруженные немцами, работники штаба вместе с обслуживающими подразделениями заняли круговую оборону и почти все погибли в бою. Позднее стало известно, что из «котла» вырвался с группой бойцов начальник оперативного управления фронта генерал Баграмян. Немцы очень досадовали, узнав об этом.

Когда сражение уже начало затихать, на одном из глухих проселков, среди разбитых автомашин был обнаружен исправный советский танк. В баках его не осталось ни капли горючего, на стеллажах — ни одного снаряда. Из открытого люка свешивался лицом вниз труп в командирской форме.

Заинтересовавшись, немцы с помощью пленных попытались опознать убитого, а потом объявили, что это — командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос. До последнего дня он оставался в «котле» со своими войсками и разделил их трагическую участь. Подробности его гибели установить так и не удалось.

Гудериану снова повезло больше других: его танкисты захватили советского генерал-лейтенанта командовавшего армией. Гейнц узнал об этом за полчаса до вылета в Смоленск на совещание о проведении нового наступления. И хотя времени было в обрез, не смог отказать себе в удовольствии побеседовать с пленным. [572]

— Когда вы заметили у себя в тылу мои танки? — спросил он через переводчика.

— Приблизительно восьмого сентября, — равнодушно ответил генерал-лейтенант.

Он безучастно смотрел мимо Гудериана, усталый, с темными провалами глаз, в запорошенной пылью форме. Его большие, в царапинах, руки со вздувшимися венами грузно лежали на клеенке, покрывавшей стол, указательный палец все время подергивался, будто нажимая на спусковой крючок.

— Почему вы после этого не оставили Киев? Рассчитывали остановить меня?

— Киев? — мысли генерал-лейтенанта были заняты совсем другим. Он проклинал свою неосмотрительность. Когда его, оставшегося с двумя красноармейцами, окружили в лесу немцы, он вгорячах расстрелял все патроны. Он надеялся пробиться. «Надо было носить в кармане хотя бы один патрон», — вот о чем думал сейчас генерал, вспоминая о том отчаянии, которое охватило его, когда, прижав к виску ствол пистолета, вместо выстрела услышал только металлический щелчок.

— Киев? Почему не оставили? — переспросил генерал-лейтенант. — Когда ваши танки появились в тылу, мы получили приказ командования фронтом отойти на восток. И мы были готовы к отходу. Но потом, — у генерал-лейтенанта судорожно дернулись широкие плечи, — потом поступил контрприказ из Ставки. Верховный Главнокомандующий приказал остаться на прежних позициях и оборонять Киев до конца. К чему это привело, вы знаете, — руки генерал-лейтенанта сжались в кулаки.

— Примите мое сочувствие, — сказал Гудериан. — Очень печально, когда в действия полководцев вмешиваются те, кто плохо разбирается в военных вопросах.

Пленный невидящим взором смотрел в угол комнаты. Его запекшиеся, потрескавшиеся губы едва заметно шевелились.

В самом прекрасном расположении духа Гейнц вылетел в штаб группы армий. Как всегда, при быстром движении легко было думать. И мысли были приятные. Война близилась к концу. Русские потеряли много дивизий, много техники, им нанесено такое поражение, [573] от которого не способна оправиться ни одна армия в мире. Открыт путь на Ростов и на Харьков. Солдаты верят — само провидение направляет фюрера на победном пути. Если бы на Гитлера можно было бы молиться, многие молились бы на него гораздо охотней, чем на старого далекого бога.

22

Войска Юго-Западного направления были обескровлены. От дивизий и полков, которым удалось вырваться из «котла», остались только небольшие группы бойцов. В дивизии генерала Пухова, геройски сражавшейся на Днепре, насчитывалось теперь всего-навсего шестьдесят штыков. На протяжении сотен верст от города Сумы и до самого Черного моря не существовало больше целостной линии фронта.

Чтобы преградить фашистам путь к важнейшим экономическим районам, советскому командованию по существу пришлось заново создавать весь фронт, включив в него остатки разбитых соединений, новые формирования и кадровые части, перебрасывавшиеся из глубинных районов страны, с иранской границы. Но эти войска были еще далеко. Эшелоны подолгу задерживались возле узловых станций, разрушенных немецкими бомбардировщиками, летавшими в глубокий тыл.

Две недели пролежал Виктор в крестьянской хате на окраине города Гадяча. Дьяконского, еще трех легко раненых красноармейцев и двух шоферов приютила пожилая хозяйка. В белой украинской мазанке было чисто, прохладно, стойко держался приятный запах укропа. Хозяйка кормила бойцов по четыре раза в день, отпаивала парным молоком, жарила яичницу с салом.

Перевязки делал старичок-врач из местной больницы. У Дьяконского рана зажила быстро, остался только красный морщинистый рубец, стянувший кожу, Виктор опасался резко поднимать руку, боялся, что рубец лопнет.

В городе становилось тревожно. Все ближе подходил фронт, все чаще пролетали немецкие самолеты. Дьяконский [574] сразу, как только приехал в Гадяч, отправил с запиской Бесстужеву шофера на освободившейся машине, Сообщил, что подполковника Захарова и всех тяжелораненых повезли в Харьков, указал, где находится сам, и просил не забывать. Ответа не получил. Теперь Виктор оттягивал день за днем. Очень ему не хотелось являться на сборный пункт. Оттуда пошлют в первую попавшуюся часть, не придется встретиться со своими.

И когда Дьяконский уже потерял всякую надежду получить весточку от Бесстужева, старший лейтенант сам явился к нему в хату ранним утром. Виктор спросонок даже не сразу узнал его, Бесстужев сильно похудел, его некогда полные румяные щеки глубоко ввалились, подбородок оброс каким-то грязным пухом. И голос незнакомый — сорванный, хриплый.

— Что с тобой, Юра? — спросил Дьяконский, когда вышли они в хозяйский сад потолковать наедине.

— Это? — провел рукой Бесстужев по небритой щеке. — Некогда. Последний раз под Ромнами шерсть скреб. Черт, понимаешь, мы там едва штаб Гудериана не прихлопнули. Танки нас отпихнули, вот мы и топаем без передышки. Немцы сзади поджимают, сверху самолеты... Ну, ты сам знаешь эти прогулки... Сегодня побреюсь... А вообще, скажу тебе, каша. От своей армии мы отбились. Да и нет ее больше, этой армии. Часть в «котле» осталась, часть вот так же, вроде нас, командируется самостоятельно. Попали мы не то что в полосу чужой армии, но и в другой фронт. Наш-то полк идет более или менее организованно, и все встречные-поперечные норовят к нам прислониться. Обозов нацеплялось столько, сколько у шелудивой собаки репьев в шерсти. И пушкари, и беженцы, и окруженцы. Табор цыганский. Я этих, которые с боку-припеку, вперед гоню. Они уходят — мы, прикрываем. А тем временем к нам новые прилипают. Тут, Витя, не то что побриться, поесть некогда. Ну, а ты-то как? В строй годен?

— Зажило, одни метки остались.

— Ехать можешь?

— Вполне.

— Тогда собирайся. А мне организуй воды теплой и подзакусить что-нибудь. Я ведь сюда накоротке заскочил. Полк севернее отходит, к полудню догнать надо.

— Юра, ведь это страшно, а? — заглядывая в лицо Бесстужеву, тихо спросил Виктор. — Ведь куда зашли немцы? В самую середину зашли. Где же теперь остановим их?

— Не знаю, — прохрипел старший лейтенант. — Не знаю и знать не хочу. У меня своих дел по горло, и больше ни о чем не думаю.

— Как же не думать, когда такое кругом?

— А я водку пью.

— И помогает?

— А ты что, хочешь, чтобы я с ума сошел? Чтобы у меня от дум голова треснула?

— Ну и водка — не выход.

— Сам знаю. Полегчает — брошу. И давай, пожалуйста, без нотаций. Жрать я хочу, Витя, и на текущем отрезке времени это для меня самый важный вопрос.

23

Отступление, продолжавшееся уже более трех месяцев, духовно изнурило людей. Все время они двигались в одну сторону — на восток. Этот путь продолжался так долго, стольких товарищей потеряли на этом скорбном пути, что уже казалось: остановиться невозможно, повернуть назад не хватит сил...

Ночью делали бросок километров на двадцать, на тридцать. Окапывались, наскоро занимая оборону. А немцы утром, выспавшись и позавтракав, садились в машины. Через час их разведывательные отряды нагоняли красноармейцев и завязывали перестрелку. К этому привыкли. Но никогда еще не испытывал Виктор такой угнетающей безысходности, как в последние дни.

Теперь их сборный отряд, именовавшийся по старой памяти полком, двигался на восток сам по себе. Ни справа, ни слева не было соседей, только брели на восток мелкие подразделения да красноармейцы-одиночки. Полк не получал приказов, люди кормились, как придется. Они не знали, что творится вокруг, насколько далеко продвинулись немцы. Тех фашистов, которые шли следом, бойцы задерживали в меру своих сил. Но страшно было сознавать, что они — это и есть то, что на языке [576] военных сводок именуется передним краем, линией фронта. Они видели, что не существует никакого края и никакой линии. Их было слишком мало, чтобы остановить врага. Они отступали и вели за собой противника в глубь страны.

На реке Ворскле, на последней перед Харьковом крупной водной преграде, они встретили наконец своих. По восточному лесистому берегу тянулась линия свежих окопов. Здесь закреплялась только что доставленная, на грузовиках рота харьковских милиционеров, одетых в темно-синие гимнастерки, вооруженных самозарядными винтовками с широкими ножевыми штыками. Правее милиционеров окапывался батальон Народных ополченцев. Люди прибыли сюда прямо с заводов и учреждений, кто в пиджаке, кто в спецовке, кто в телогрейке.

Все это пестрое войско изрядно переполошилось, узнав, что с запада подходит какая-то колонна. Милиционеры, поторопившись, взорвали деревянный мост. К счастью, взорвали плохо, только один настил. Сваи, вбитые в грунт, уцелели. Виктор Дьяконский, прискакавший к переправе верхом, обогнав обозы, долго ругался с милиционерами через реку, пока договорился, что мост начнут восстанавливать сразу с двух сторон.

Пришлось гнать повозки в село, рушить деревянные дома. Над рекой застучали топоры, заглушая треск пулеметов и далекие разрывы мин. Километрах в пяти отсюда красноармейцы сдерживали очередной натиск головного отряда противника.

С утра начал было накрапывать дождь, но во второй половине дня подул холодный ветер, рассеял низко висевшие тучи. Беженцы и обозники развели костры. Грелись, готовили пищу.

Наконец мост был восстановлен, началась переправа. В это время с востока к берегу реки подъехала легковая машина, выкрашенная в зеленый цвет, изрядно запыленная, с помятым кузовом. Она остановилась на песчаном взгорке под старыми соснами. Совсем близко — мост, покрытый белыми пятнами свежих заплат. Справа и слева причудливо извивалась река. Вода, покрытая рябью, казалась черной; желтые листья плыли по ней.

За Ворсклой тянулись выкошенные луга, мокрые и унылые. Неярко зеленела озимь. Слева клином подходил к реке лесной массив. Над горизонтом, в той стороне, где [577] раздавалась стрельба, ветер гнал клубы дыма; они истаивали, смешивались с облаками.

Из машины вылез командир боевого участка — полковник с измятым и недовольным лицом. Он придержал дверцу, ожидая, пока выйдет приехавший вместе с ним член Военного Совета, дивизионный комиссар по званию.

До вчерашнего дня полковник работал в штабе фронта, занимался привычным ему делом и теперь вовсе не радовался новому назначению. Нынче с раннего утра он ездил вместе с комиссаром по харьковским заводам. Член Военного Совета договаривался о переброске на боевой участок ополченцев, указывал, распоряжался, решал на месте десятки больших и малых вопросов. То, что сделали они за день вдвоем, сам полковник не сделал бы и за месяц.

Член Военного Совета подошел ближе к дороге. Он невысок ростом, коренаст. Китель будто отлит по его плотной фигуре. Под широким козырьком новой фуражки блестят живые цепко схватывающие глаза. Он находился в том возрасте, когда мужчину уже нельзя назвать молодым, но и считать пожилым еще рано. На энергичном подвижном лице почти не было заметно морщин, зато волосы на висках совсем седые.

Полковник, догнав члена Военного Совета, продолжил разговор, начатый в машине:

-Но танкового батальона мне не дали...

— Повторяю еще раз, танки пришлось переадресовать в Полтаву. Там кавалеристы задыхались без них.

— И у меня бой может начаться сегодня. Что я буду делать тут с этими ополченцами? Они даже винтовки держать не умеют.

— Научите. Харьков дал нам все, что мог. Продержитесь тут три дня, мы вам спасибо скажем.

— Три дня! — воскликнул полковник. — Этот сброд разбежится после первого снаряда.

— Как вы сказали? — круто, на каблуках повернулся член Военного Совета. — Понимаете, что вы сказали? Это — сброд? А сами вы кто такой?

— Я кадровый командир.

— А кому вы служите? Мне? Господу богу? Вы им служите, этим людям. Они вас и кормят, и поят, и сапоги вам шьют... Они добровольно воевать пошли. Доверяют вам над собой командовать. А вы говорите — сброд!.. Я вас не понимаю, полковник!

— Погорячился, простите.

Член Военного Совета внимательно посмотрел на полковника и отвернулся, ничего не сказав.

* * *

По дороге мимо них двигались съезжавшие с моста повозки. Усталые лошади с натугой тянули на подъем двуколки и зарядные ящики. В крестьянских телегах лежали раненые, накрытые шинелями. Некоторые сидели, свесив забинтованные ноги или прижимая к груди руки, запеленатые, как куклы. Много было повозок с домашним скарбом. Среди узлов забились поглубже молчаливые чумазые ребятишки. Женщины, помогая лошадям, плечами подталкивали сзади подводы. Ни шума, ни криков — люди утомились, свыклись с дальней дорогой.

В этом хаотичном на первый взгляд потоке опытный глаз мог различить определенный порядок. Повозки с одинаковыми грузами шли не вразброс, а кучно. Вот десятка полтора двуколок с патронами. Потом телеги с ранеными. Потом несколько походных кухонь — и снова двуколки.

Обозы тянулись долго. Полковнику надоело стоять на месте, он нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Хотел заговорить, но не решался. А член Военного Совета молча смотрел на людей, на ползущие мимо подводы и сосредоточенно думал о чем-то.

Вслед за обозами на западном берегу появилась колонна пехоты. Опередив ее, на мост въехал пожилой старшина с нашивками за сверхсрочную службу. Он сидел верхом на здоровом рыжем гунтере с куцым хвостом. Конь, привыкший возить тяжести, наверно, и не ощущал веса всадника, но по привычке медленно и грузно переставлял большие, как тумбы, наги, обросшие длинной шерстью.

Дивизионный комиссар крикнул, подзывая старшину. Тот слез с лошади, достал из кармана красную тряпицу, вытер большой пористый нос и, ведя коня в поводу, поднялся на взгорок.

— Какая часть? — спросил член Военного Совета.

— А вы кто будете? — прищурился старшина. Он, вероятно, считал, что имеет дело со штатским. [579]

— Отвечай, когда спрашивают! — сказал полковник.

— Старшина прав, — возразил ему комиссар, доставая из нагрудного, кармана удостоверение. Черновод прочитал и от удивления даже выпустил из рук повод.

— Виноват! — вытянулся он. — Как это я вас не признал сразу! Я ведь вас в штабе армии видел.

— Тем лучше, значит, мы с вами старые знакомые. — Член Военного Совета коснулся плеча старшины. — Теперь без всяких опасений можете ответить на мой вопрос.

Черновод назвал номер полка.

— Откуда вы?

— От самого Бреста идем.

— Сколько у вас штыков?

— А это как считать, — прищурился Черновод. — Если по списку, то на нонешнее утро числилось шестьсот тридцать четыре бойца и командира, из них с легкими ранениями в строю девяносто два человека. А ежели по существу в корень смотреть — то две тысячи...

— Это как же понимать?

— Слышали небось — за одного битого трех небитых дают? А уж нас били, били по-всякому: и справа, и слева, и спереди, и сзади, и сверху, и снизу.

— А сдачи вы давали?

— В полную меру, — ответил старшина. — Как полагается, баш на баш. Даже иной раз по своей щедрости вперед выдаем.

— Значит, можно их бить? — спросил член Военного Совета, глядя не на Черновода, а на стоявшего у сосны полковника. — Можно, значит, их колотить?

— За милую душу. У ихней пехоты над нами никакого превосходства нету, хоть даже у них пулеметов и минометов больше. Пехота у них — одни слезы. В атаку она как идет? Сперва разбомбят все, расковыряют наши позиции. Потом артиллерией пригладят. Потом по этому месту танки прут. А уж за ними пехота ползет, подчищает остатки... Обидно, товарищ член Военного Совета. Не по-честному получается. Мы их голой рукой, а они нас — свинчаткой. Металлом воюют. Танк замучил. Бьем его, как комара, а он все лезет.

— Прямо-таки, как комара? — весело прервал комиссар разошедшегося старшину. — Вот у вас лично сколько на счету? [580]

— У меня? — сразу сник голос Черновода. — Я по совести отвечу. Мое дело такое — все больше в тылу. Но в один танк и я бутылку кидал. Только не знаю, с моей бутылки он загорелся или еще с чьей...

— Ну хорошо, старшина, — сказал комиссар. — А теперь разыщите командира полка и пришлите его ко мне.

Черновод убежал, оставив лошадь на попечение красноармейца. Видно, на своих ногах управлялся быстрее.

Член Военного Совета смотрел на двигавшуюся мимо колонну. Красноармейцы шли размеренным шагом, привычно и неторопливо. Выгоревшие гимнастерки, засаленные пилотки, черные, прокаленные солнцем лица. Обувь разнокалиберная: сапоги и русские и немецкие, с широкими раструбами голенищ, и ботинки с обмотками, и даже гражданские штиблеты. Некоторые бойцы курили на ходу. Многие, кроме винтовок, несли еще и немецкие автоматы. Затертые до блеска мешочки с гранатами оттягивали ремни.

Человеку, привыкшему любоваться строгими колоннами войск, может быть, неприятно было смотреть на шагающих вразнобой красноармейцев, на ломаные шеренги. Но в этих нестройных рядах член Военного Совета искал и находил признаки особого фронтового порядка, присущего тем воинским частям, которые много раз вступали в бой и готовы в любую минуту быстро и привычно развернуться цепью, огнем встретить врага. Член Военного Совета отмечал разумную целесообразность построения колонны: следом за каждой ротой ехали повозки с пулеметами и боеприпасами. За головными подразделениями прошла батарея — сытые, крепкие кони легко вынесли на взгорок орудия.

Вглядываясь в лица бойцов, комиссар видел не только усталость, вызванную боями, длительными переходами и бессонными ночами. Он видел главное — уверенность движений, полное отсутствие нервозности, какая бывает на фронте у новичков. И еще — присущее всем им какое-то жесткое выражение глаз.

Разгулявшийся ветер гнал желтые, шуршащие листья, заметал ими дорогу, заглушал недружный топот солдатских ног. Ряд за рядом шли и шли мимо обвешанные оружием бойцы, иные сгорбившись, другие распахнув [531] гимнастерки, подставляя осеннему ветру разгоряченную грудь.. Иногда белели в рядах повязки раненых, и обязательно возле, раненого шел кто-нибудь, навьюченный двойной ношей, своей и товарища.

— Какие люди! — негромко сказал член Военного Совета. — Много я видел парадов, но, чтобы понять армию, чтобы понять дух бойцов, надо увидеть вот это, — показал он рукой. — Это настоящие солдаты, настоящая гвардия.

— Разбитая гвардия, — хмуро ответил полковник.

— Нет, разбитые армии бегут. Они рассыпаются и погибают. А это те люди, которые погонят врага назад... Нам с самого начала недоставало опыта и злости, А у этих бойцов и командиров есть и то и другое.

— Мало тяжелого оружия.

— Рабочие дадут нам его, новое и в достаточном количестве. Люди — это самое главное... А вы, полковник, скажу вам прямо, серьезно больны.

— Я совершенно здоров.

— Есть такая хворь — неверие в человека. Это очень опасно. Не доверять людям — значит потерять почву под нотами. Вам нужно лечиться, и поскорее.

— Я постараюсь.

Мост проходили последние ряды красноармейцев. Замыкали строй два командира. Один худощавый, с прямыми плечами, туго стянутый ремнем. На коричневом от загара лице с ввалившимися щеками отчетливо проступали белесые брови. К петлицам пришиты по три выцветших матерчатых кубика. Рядом с ним, придерживая висевший на груди автомат, шагал высокий старший сержант. Лицо у него несколько удлиненное, с резкими чертами. На выдающемся вперед подбородке — глубокая как разрез, ямочка.

Возле члена Военного Совета оба остановились.

— Старший лейтенант Бесстужев. Исполняю обязанности командира полка, — представился первый. Голос его звучал сухо, смотрел он настороженно, будто спрашивал взглядом: «Ну, что вы еще тут нам придумали?»

— Старший сержант Дьяконский, командир стрелковой роты, — пристукнув каблуками разбитых сапог, четко доложил второй. Он с явным любопытством разглядывал члена Военного Совета. [582]

— Здравствуйте, товарищи, — комиссар пожал им руки. — Хороших бойцов вы привели. Очень хороших и очень кстати. Что, люди сильно устали?

— Устали, — ответил Бесстужев. — Люди вымотались.

— Сколько времени вам нужно на отдых?

— Ну хотя бы до завтрашнего утра. До утра немцы главными силами не подойдут. А нам бы выспаться, окопы не рыть.

— Хорошо. Окопы для вас приготовят. А как вы оцениваете этот рубеж?

— Место выгодное, товарищ член Военсовета. Река, лес. Есть где укрыться. Отойдет с того берега наш арьергард — мост взорвем.

— Трое суток здесь продержитесь? — спросил комиссар, обращаясь сразу и к полковнику и к старшему лейтенанту. Полковник пожал плечами: я, дескать, свое мнение высказал.

— Сколько нужно, столько и продержимся, — оказал Бесстужев. — Пока людей хватит.

— Только бы с флангов не обошли, — добавил Дьяконский. — Они это любят, а соседей у нас, очевидно, нету.

— Растяните на флангах милиционеров и ополченцев, — посоветовал комиссар. — Там бездорожье, там немцы крупными силами не пойдут. Главный удар они нанесут здесь.

— Это точно, — подтвердил Бесстужев.

— Простите, товарищ член Военного Совета, — заговорил полковник. — Я просил бы вас давать указания непосредственно мне. За боевой участок отвечаю я, а не старший лейтенант.

Бесстужев и Дьяконский удивленно переглянулись. Виктор кивнул чуть заметно: уязвленное самолюбие!

Дивизионный комиссар недовольно прищурился.

— Здесь, полковник, справятся и без вашего руководства. Вернетесь со мной в Харьков... А вас, товарищ старший лейтенант, назначаю командиром участка. Милиция и ополченцы передаются в ваше подчинение... Могу я надеяться, что эта дорога на три дня для немцев закрыта?

— Да, — сказал Бесстужев. — Будет выполнено.

— А вы как думаете, товарищ старший сержант?

— Наш полк еще ни разу не отступал без приказа. [583]

— Ну, а по приказу много отступали? — улыбнулся член Военного Совета.

— С самого начала...

— Сколько раз были в бою?

— Теперь уже трудно сосчитать.

— А вы заметили, товарищи, как изменились немцы за последнее время?

— Не особенно, — ответил Бесстужев.

— Разве что техники поменьше, — добавил Виктор. — Раньше танки сотнями лезли, а теперь десятками...

— А солдаты?

— Осторожнее немцы стали.

— Они начинают разочаровываться, — сказал член Военного Совета, глубже надвигая фуражку. — Они думали совершить прогулку, а мы бьем их в хвост и в гриву. Это им не очень нравится... Чем я могу вам помочь? — спросил он, доставая из кармана блокнот. — Что вам требуется в первую очередь?

Бесстужев задумался.

— Батарею противотанковых пушек, — он загнул палец на левой руке. — Сотни три бутылок с горючей смесью. Противотанковых гранат.

— Бутылки и гранаты доставят к утру, — ответил, записывая, комиссар. — Пушки не обещаю. Это все?

— Пополнение бы нам, — вздохнул Бесстужев. — С комсоставом совсем плохо. Хоть бы младших лейтенантов прислали. У меня ефрейторы взводами командуют.

— И справляются?

— Постольку-поскольку. Кадровые, опыт есть.

— Вы отберите несколько десятков кадровиков и направьте их к ополченцам. Там народ хороший, сознательный народ, а опыта боевого не имеют.

— У меня у самого каждый человек на счету!

— Ополченцы — это теперь тоже ваш полк. И вам просто грех командиров себе просить. У вас же замечательные обстрелянные люди. Выдвигайте их на должности, присваивайте звания.

— Прав у меня таких нет.

— Ходатайствуйте перед Военным Советом. Да не задерживайтесь с этим. Командиров нам нужно много. Мы сами у вас фронтовиков брать будем. [584]

Дивизионный комиссар посмотрел на часы, подумал.

— Вот что, товарищ старший лейтенант. У меня еще есть время. Соберите красноармейцев, я побеседую с ними.

* * *

Бойцы выстроились неподалеку от моста.

— Смирно! — скомандовал Бесстужев и, вскинув руку к козырьку, шагнул навстречу члену Военного Совета, спустившемуся с пригорка. Хотел отрапортовать по всей форме, но комиссар сказал громко:

— Отставить!

И, повернувшись к красноармейцам, предложил:

— Подходите, товарищи, ближе.

Шеренги сломались. Бойцы, стоявшие впереди, сели на землю.

Все ждали каких-то высоких, торжественных слов, А комиссар начал просто.

— Вчера я побывал у харьковских рабочих. Прямо скажу — трудно им сейчас. Из цехов не выходят по целым суткам. И едят у станков, и, если сон сморит, ложатся тут же. Делают оружие для вас, для своих защитников. Харьковские рабочие просили меня передать братский привет фронтовикам и узнать, как вы тут воюете. Я с удовольствием передаю привет вам, воинам вашего полка. И еще от себя добавлю: спасибо, товарищи! Вы хорошо сражались, в вашем полку хорошие командиры и бойцы. Я уверен, что и впредь вы будете бить врага как надо. Вы теперь обстрелянные солдаты, вас, как говорится, нахрапом не возьмешь. Я вам, товарищи, поскольку тут все свои, открою одну военную тайну: скоро придет день, когда мы повернем на запад и погоним фашистов с нашей советской земли. Впрочем, какая это тайна, — улыбаясь, развел он руками. По рядам прошелестел смех. — Вы, товарищи, и сами об этом догадываетесь. Вы же сами, уничтожая немецких солдат и технику, приближаете день наступления.

Дивизионный комиссар помолчал. Лицо его стало серьезным.

— Что же это такое, скажете вы, обстановка на фронте трудная, Красная Армия отступает, а член Военного Совета говорит о том, как будем врага гнать? Не слишком ли он торопится? Не слишком ли вперед забегает? [585] Нет, товарищи! — махнул он рукой. — Я вот сегодня беседовал с одним старшим сержантом из вашего полка. По его словам, в начале войны немецкие танки шли сотнями, а теперь — десятками. И это правильно. Фашисты потеряли много техники, много солдат и с каждым днем теряют все больше. Далеко они зашли, спору нет. Но они все чаще получают от нас по зубам и скоро получат такой удар, от которого не оправятся... Сегодня третий день идет бой в Полтаве. Там наши кавалеристы и танкисты замечательно дерутся. Немцы там уже обожгли руки. А вы должны выполнить свою задачу здесь, на этом рубеже. Командование возлагает на вас большие надежды…

Красноармейцы слушали с напряженным вниманием. Им нравилось, что член Военного Совета стоит среди них, как среди равных.

Он коротко рассказал о положении на фронтах, потом спросил:

— Какие вопросы будут ко мне?

Бойцы молчали, поглядывая друг на друга. В задних рядах взметнулась рука. Красноармейцы расступились, пропуская товарища. Виктор узнал пулеметчика Ванина.

— Разрешите, товарищ член Военного Совета? Правда или нет, немцы в листовках пишут, что Москву окружили?

— Брехня она брехней и останется, — ответил комиссар. — В Москве все спокойно, можете не сомневаться. Я вчера вечером с Москвой по телефону разговаривал.

— Так, — удовлетворенно произнес пулеметчик. — Мы так и думали... Еще, значит, интересуется народ насчет урожая. Фашист много земли отхватил. Как теперь с хлебом-то? На зиму хватит?

— Урожай, товарищи, убран полностью. Продуктов у нас достаточно. Вы вот будете домой писать, не забудьте женщинам поклониться. Они в поле и за себя, и за вас работают...

Сразу же после беседы дивизионный комиссар, простившись с бойцами, пошел к своей машине. Бесстужев предложил ему поужинать.

— Неплохо бы закусить, да вот начальник не позволяет, — показал комиссар на часы.

Старшина Черновод, вспомнив, что в неприкосновенном запасе хранятся плитки трофейного шоколада, побежал [586] в обоз. А когда возвратился, зеленая легковая машина была уже далеко, неслась по дороге, подскакивая на ухабах.

— Эх ты, жалость какая! — огорчился Черновод. — Уехал голодный, где он поест теперь, на ночь глядя? Тоже ведь незавидная у него жизнь. Забот полон рот, мотайся то туда, то сюда.

— Ничего, не переживай, — произнес Бесстужев, двигая бровями. — Он через пару часов в Харькове будет. А вот нам он задачку задал. Иди, собери командиров. Надо совет держать.

24

Передовые отряды немцев вышли к Ворскле в этот же день. Силы их были пока еще невелики. Фашисты попытались мелкими группами переправиться в нескольких местах через реку, но, встреченные частым беспорядочным огнем ополченцев и милиционеров, сразу же отступили. Командир милицейской роты доложил Бесстужеву, что атака отражена и что противник отброшен. Старший лейтенант в свою очередь разъяснил командиру роты, что никакой атаки не было. Немецкая разведка прощупывала нашу оборону и отошла сама, как только по ней начали стрелять. Бесстужев запретил открывать стрельбу из пулеметов по мелким группам, чтобы не выдавать расположение огневых точек.

Когда стало темнеть, немцы сели в грузовики и уехали ночевать в село, оставив на западном берегу реки боевое охранение.

Красноармейцы отдыхали в глубине леса. Измученные долгими переходами, люди крепко спали. Бесстужев и Дьяконский тоже рассчитывали выспаться наконец этой ночью. Легли на одеяло, расстеленное в шалаше, накрылись шинелями.

Но они не успели даже задремать. Старшина Черновод, дежуривший у телефона, сообщил, что на участке ополченцев через реку переплыли какая-то женщина и хочет немедленно видеть «самого главного командира».

— Пусть приведут сюда, — сказал, подавляя зевоту, Бесстужев. — Вот черт, одеться надо, — кряхтел он, доставая сапоги. — Неудобно все-таки... Ты бы волосы [587] пригладил, — посоветовал он Виктору. — Уж больно лохматый.

Женщина пришла в сопровождении двух ополченцев. Маленькая, босая, она сначала показалась Бесстужеву совсем молодой. Она поеживалась от холода. Сквозь мокрое, прилипшее к телу платье, просвечивал белый бюстгальтер.

— Черновод, принесите сухую одежду. Да побыстрей, — распорядился Бесстужев. Протянул женщине флягу с водкой. Она оттолкнула его руку и спросила вздрагивающим голосом.

— Товарищ командир, вы тут самый главный?

— Вроде бы я, — ответил Бесстужев. — Выпейте глоток. Согреетесь.

— Нет-нет! Дайте я расскажу. Надо скорей идти к детям. Им там есть нечего, немцы все взяли себе. Но дело совсем не в этом. Нас прогнали в подвал и никому не разрешают выходить оттуда, — женщина говорила очень быстро и сумбурно, перескакивая с одного на другое. Бесстужев не перебивал ее, давая возможность успокоиться. Теперь он лучше разглядел ее. Ей было уже за тридцать. Лицо круглое, почти лишенное подбородка. Слишком большой рот и редкие зубы делали ее некрасивой.

Из слов женщины постепенно выяснилось, что зовут ее Варей и что она — воспитательница из детского дома. Когда приблизился фронт, для эвакуации детей обещали прислать грузовики. Но грузовиков долго не было. Тогда директор увел старших ребят на станцию пешком «Тридцать километров, вы представляете?!»). Он увел детей вечером, а наутро приехали немцы. Теперь все оставшиеся воспитанники сидят в подвале. Фашисты ходят по двору и стреляют: охотятся за курами и за кроликами. Кроликов много было в детском доме, а теперь они разбежались по всей территории.

И еще Варя сказала, что в подвале холодно, сыро, а среди детей есть больные. И что вообще нельзя оставлять детей там, где фашисты.

— Нельзя, — хмуро согласился Бесстужев. — Сколько там немцев?

— Немного, немного, — поспешно ответила она. — Тридцать или сорок. На двух машинах они. Ведь наш [588] дом на отлете стоил, в стороне от шоссе. Бывшее дворянское имение. И парк, и пруд...

— Расстояние?

— Если по дороге, то километров пятнадцать. Но я напрямик, по тропинке…

— Сколько детей?

— Сорок восемь.

— Возраст?

— Всякие они. И четырех лет есть, и семи.

— Идите в шалаш, переодевайтесь, — кивком головы показал Бесстужев.

Виктор, разложив на земле карту, водил по ней пальцем, светя себе трофейной зажигалкой.

— Нашел? — Бесстужев сел рядом с ним.

— Вот тут. По прямой, действительно, километров десять... Сейчас полночь, а светать начнет в шесть. Можно успеть, а?

— Трудно, Витя. Судя по словам женщины, там взвод стоит. А то и больше.

— Возьму с собой человек сто, — уверенно, как о деле уже решенном, сказал Дьяконский.

— Сам поведешь?

— А кому же еще? Тебе нельзя. А мне не в первый раз по немецким тылам путешествовать. Ну, я людей подниму. — Виктор взял автомат.

— Переправляйся через брод против просеки. В лесу немцев нет, — напутствовал Бесстужев. — А женщину на лошадь посади. Пешком она не угонится...

Через полчаса отряд Виктора сосредоточился на западном берегу. Реку переходили по пояс в холодной воде. Это вынужденное купание взбодрило не успевших выспаться красноармейцев. Километра два пробежали бегом. Дьяконский был впереди. Растянувшуюся по просеке цепочку замыкал худой и длинноногий старший сержант Носов, считавшийся неутомимым ходоком.

Женщина, не проехав и половины пути, попросила помочь ей слезть с лошади.

— Не умею, — сказала она, будто прося извинения, — Больно мне, лучше пешком пойду.

Лес кончился. Тропинка пересекла широкое ровное поле, а потом раздвоилась. Женщина повернула вправо и первой спустилась в заросший кустами овраг.

— Теперь скоро, — предупредила она. [589]

На окраине парка, окружавшего детский дом, Виктор остановился, подождал, пока подтянутся все красноармейцы. Тут отряд разбился на две части. Старший сержант Носов должен был со своей группой подобраться к главному входу, который охранялся часовыми, и, затаившись, ждать. В случае, если немцы поднимут тревогу, Носов должен был или уничтожить их, или заблокировать в доме.

— Только, пожалуйста, стреляйте поменьше, — попросила женщина. — Детей не пугайте.

— За это не ручаюсь, гражданочка, — ответил Носов. — Это уж как получится.

Виктор повел своих людей к задней стене дома, куда выходила дверь из подвала. С этой стороны деревья подступали к двухэтажному кирпичному зданию почти вплотную. Только неширокая аллея отделяла парк от стены. Под деревьями гуще была темнота. Ветер шелестел листвой, заглушая звук шагов.

Дьяконский вслед за женщиной пересек аллею, спустился по каменным ступеням подвала. Стараясь, чтобы не скрипнула, открыл тяжелую, окованную железом дверь. В лицо пахнуло сыростью, потянуло гнилью. Виктор зябко пошевелил плечами.

— Нагнитесь, — зашептала женщина. — Тут арка... Держитесь за мою руку, здесь еще три ступеньки.

В дальнем конце подвала тускло горела лампа с закопченным, наполовину отбитым стеклом. Возле нее сидела на ящике старушка в очках с жидкими растрепанными волосами. Она дремала, прислонившись спиной к столбу. А вокруг нее, на тюфяках, на соломе и просто на голых досках спали дети. Бормотали во сне, чмокали губами. Им было холодно, они сбились так тесно, что нельзя было разобрать, где чья рука или нота. Некоторые прикрыты сверху какими-то тряпками.

Старушка вздрогнула и, уставившись в темноту, спросила тревожно:

— Кто здесь?

— Тише, я пришла, — ответила женщина.

— Варенька, милая! Ты вернулась? Одна?

Их голоса разбудили детей. Поднял голову один, другой, потом зашевелились, задвигались все. Виктор видел заспанные грязные лица, посиневшие от холода. Дети не плакали, не переговаривались между собой, они только [590] вертели головами, с испугом глядя вокруг, будто высматривали, откуда грозит опасность.

Виктор поймал на себе взгляд расширенных удивленных глаз. Он шагнул ближе. Девочка лет семи, лежавшая на досках с самого края, вскочила вдруг на ноги, кинулась с криком к нему, прижалась к ноге, вцепившись кулачками в подол гимнастерки.

— Дядя, уведи меня!

И сразу же бросились к нему все остальные, окружили его, теребили, плакали, протягивали руки.

— Меня возьми!

— Дяденька, и меня тоже!

Виктор поднимал их, выбирая, которые поменьше, передавал стоявшим сзади бойцам. А те, по цепочке — дальше.

— Тише, ребята, тише! — успокаивали детей старушка и Варя. — Красноармейцы возьмут всех, никого не оставят. Вы только не кричите, а то фашисты услышат.

Испуганные, дрожащие ребятишки, очутившись на руках Виктора, прижимались к нему, холодными ручонками охватывали его шею. Подавляя жалость, он с силой отрывал их от себя.

Наверху глухо, едва слышно, протарахтела автоматная очередь. Потом тишина. Виктор подумал с надеждой, что это может быть, часовой выстрелил просто так, для острастки. Но не прошло и минуты, как наверху раздался частый треск, ухнули разрывы гранат.

— Спокойно, — громко скомандовал Виктор. — Все остаются на местах! Продолжать работу!

Он верил Носову. Парень надежный: ляжет сам, а немцев из дома не выпустит. Лишь бы только не подоспело к фашистам подкрепление...

Стрельба усилилась, гранаты рвались почти непрерывно.

— Товарищи! Берите оставшихся! Кто сколько может! — крикнул Дьяконский. — Женщины, светите!

Сам схватил троих, сгреб в охапку, пошел к двери, сгибаясь под тяжестью. Уже возле самого выхода кто-то налетел на него в темноте, едва не сбил с ног, поторопил:

— Скорей шевелись! Это ты, командир? Давай пацанов!

После подвала на улице казалось гораздо светлее. [591] Выстрелы звучали громко. С противоположной стороны дома из окон над парадным входом били немецкие автоматы и станковый пулемет. Наши ручные пулеметчики отвечали им короткими очередями.

Виктор — бегом в парк. Дети стояли в гуще деревьев. Вокруг них — красноармейцы с оружием наготове.

— Все тут? — спросил Дьяконский.

— Все, все! — поспешно ответила ему Варя.

— Берите ребят на руки, — приказал Виктор бойцам. — Женщины идут впереди. Трое автоматчиков и авангард. Двое сзади. Взводный, командуй!

Красноармейцы, разобрав детей, скорым шагом пошли по тропинке. Проводивших, Виктор возвратился к усадьбе.

Дом горел изнутри. Из окон первого этажа выбрасывались острые язычки пламени, лизали белые стены. Со звоном лопались стекла.

Перебегая от дерева к дереву, Виктор добрался до цепи, залегшей метрах в ста пятидесяти от здания. Разыскал Носова. Старший сержант сидел на корточках возле кирпичного фундамента ограды, стрелял из ручного пулемета, просунув ствол между чугунными прутьями решетки.

— Ну, как у тебя? — толкнул его в бок Дьяконский.

Носов повернул мокрое от пота лицо, багровое в свете пожара.

— Видишь, фрицев поджариваем. Еще полчаса — и живьем сгорят. Я уже на ту сторону дома людей послал, чтобы не дали из окон прыгать.

— Сам в драку полез или они начали?

— Понимаешь, часовой ихний на нас наскочил. Ну, мы сразу вперед. Прикончили фрицев, которые на первом этаже дрыхли. А потом немцы сверху гранаты кидать начали. Пришлось сюда отойти.

По чугунной решетке над головой дробно забарабанили пули.

— А, черт! — выругался Виктор. — Из автомата лупит... Кончай представление, Носов. Немцы помощь подтянут, ударят с тыла, тогда не выскочим отсюда.

— Эх, командир, охота мне послушать, как фриц на огне визжать будет!

— В другой раз послушаешь... Я людей снимаю. Ты дай еще десяток очередей и догоняй нас. [592]

Юрий Бесстужев не спал, ожидая возвращения Дьяконского. Изредка задремывал, но тотчас же просыпался, спрашивал у Черновода, нет ли известий от Виктора.

Ближе к утру на западе возникло зарево пожара. Немецкое боевое охранение на той стороне реки всполошилось, открыло стрельбу. Ополченцы ответили.

Опасаясь, что фашисты займут просеку и отрежут отряду Дьяконского путь возвращения, Бесстужев переправил на западный берег взвод красноармейцев, приказав им не допустить противника в лес.

От Виктора прискакал наконец связной на лошади, доложил, что все благополучно и отряд подходит к реке. Юрий не выдержал и сам переехал на лодке через Ворсклу, чтобы встретить бойцов.

Было уже совсем светло, когда на просеке появились автоматчики головного дозора и с ними воспитательница Варя. Она шла рядом с красноармейцами, одетая в полную военную форму: в пилотке, в просторной гимнастерке, в шароварах, подвернутых на щиколотках, но босая. У Черновода не нашлось для нее подходящих сапог.

Остановилась возле Бесстужева, поднялась на носки и молча поцеловала его в щеку. Он пробормотал что-то и отвернулся, смущенный.

Мимо него проходили красноармейцы с детьми. Одни тащили ребятишек на закорках, другие прижимали к груди. Маленькие дети спали на руках у бойцов.

В конце колонны на плащ-палатках несли раненых и убитых. Бесстужев наклонился над мертвым, узнал его. Это был красноармеец, отступавший с их полком от самой реки Прони. Открытые, остекленевшие глаза безучастно смотрели в серое небо.

Бесстужев снял с головы пилотку.

Рядом остановился Виктор Дьяконский. Сел на пенек, сказал негромко:

— Ну, вот, Юра, все в порядке.

— Ты последний?

— Там еще Носов хвост прикрывает... С детьми-то что теперь делать будем?

— Сейчас в тыл на подводах отправим.

Воспитательница Варя, стоявшая в стороне, подошла к ним, [593] попросила:

— Товарищи командиры, вы хоть скажите, как вас звать-величать. Подрастут ребята, помнить вас будут.

— Ни к чему это, — устало махнул рукой Виктор, — Нас много, всех не упомнишь.

25

Из дневника полковника Порошина

7 сентября 41 г. Москва. Живу у Ермаковых. Настояла на этом Неля. Пока я ездил на Южный Урал, в моей квартире взрывной волной выбило раму. У Ермаковых веселей, люди вокруг. Евгения Константиновна ворчит на советскую власть, которая даже немцев не может побить. Меня и Степана зовет не иначе как «красными командирами» и утверждает, что мы ни к черту не годны. Я ей отвечаю: время покажет. Неля много работает на заводе, устает, девочка, зверски. Ночью спит так, что не слышит бомбежки. К своей двери прикрепила объявление: «Внимание! Во время налетов будить строго воспрещается!»

10 сентября 41 г. Москва. Сегодня вернулся домой рано. Никого нет. Можно посидеть с дневником. Впечатлений и событий уйма. Две недели провел на Южном Урале. Новостройка. До войны — маленький рабочий поселок. В январе туда подвели железнодорожную ветку. Начали строить военный завод. Он вступил бы в действие через два года. Теперь приказ — через два месяца. Когда ехал туда, думал: за такой срок невозможно. Однако нет преград энергии человека и энтузиазму. Это не громкая фраза. Это на самом деле.

Там, где был поселок, уже целый город. Палатки, бараки, землянки. Вокруг ровная, опаленная солнцем степь. Жара, духота, пыль. На поле — кирпичный корпус. Еще нет крыши, но уже смонтировано оборудование, работают станки. Рядом каменщики начали возводить новый цех. Они строят стены вокруг станков: этот цех тоже введен в действие. Началась сборка танков.

Подходят эшелоны с запада. Разгружают оборудование эвакуированного завода. Люди прямо из эшелона идут в цех. Работают по двенадцать часов. Русские, украинцы, казахи, башкиры — все вместе. Много комсомольцев. Местных, с Урала. [594] Девушки роют котлованы под фундамент. Одна худенькая, черная, будто обугленная. На руках от лопаты кровяные мозоли. Ей делают перевязку. Я приказал идти в медпункт, а потом отдохнуть. Посмотрела снизу вверх, глаза сердитые. Сказала: у меня отец на фронте и два брата.

Людей не надо агитировать, убеждать. Они знают, как нужен завод. При мне был опробован первый танк. Люди плакали от радости. Ведь эта броня — для их братьев, отцов, мужей. Воюет не только армия, воюет весь народ, и в этом наша главная сила.

Завод начал давать новые танки Т-34. С каждым днем все больше. Он станет работать на полную мощность в установленный срок. И этот завод и многие другие: авиационные, артиллерийские, оружейные.

Помню споры несколько лет назад. Некоторые наши военные теоретики вкупе с производственниками утверждали, что нужно выпускать как можно больше танков тех образцов, какие приняты на вооружение. Другие возражали: нельзя делать ставку на БТ, у них слабая броня. Надо искать, конструировать, дать армии надежные танки — средние и тяжелые.

Долго спорили. На наше счастье, в дело вмешался Центральный Комитет. В ЦК собрали военных и конструкторов. Обсудили все и решили немедленно приступить к созданию новых танков. Теперь у нас есть Т-34 — самый лучший танк из всех, какие я знаю. И у нас и за рубежом. Есть теперь тяжелые КВ. Их мало, войска задыхаются без техники, но эти новые машины уже поступают в части. И чем дальше, тем больше.

Теперь, в эти трудные дни, стало особенно ясно, какой правильный курс держала наша партия. Курс на индустриализацию и коллективизацию. Мы со Степанычем как-то разговорились об этом. Ермаков вспомнил такие цифры: в 1929 году вся Красная Армия имела на вооружении только 7 тысяч орудий и около 200 танков и бронемашин. Это — мизерное количество. Тогда у нас почти не имелось заводов, мало было шахт, рудников, электроэнергии. Делали ширпотреб. Крестьянин ковырялся с сохой на своем клочке. Даже не верится, что все происходило только двенадцать лет назад! Двенадцать лет — но каких! Это был штурм, мирный штурм! Мартены, домны, электростанции! Пятилетки дали нам новую индустрию, [595] создали прочную сырьевую базу в деревне.

Не будь этого, мы оказались бы сейчас голыми перед фашизмом. Нам нечем было бы воевать.

12 сентября 41 г. Москва. От Степана письмо. Обороняется на реке Судость. Пишет, что жив, бодр, прочно врылся в землю. Просит узнать про Игоря Булгакова. Ездил к нему в госпиталь на Пироговку. У него в палате пять девушек-студенток. Шефствуют над раненым. Младший политрук Булгаков — ныне гордость всего их второго курса. Ходить он еще не может, не срослась кость. Голова цела. Мечтает вырваться из богадельни и вернуться в свою дивизию. О чем и просил меня. Врач сказал, что думать об этом рано, лежать нужно еще месяца два.

14 сентября 41 г. Москва. Последнее время — кровопролитные бои в районе Киева и под Ленинградом. А на Западном фронте сравнительно тихо. Если в начале войны немцы двигались вперед по всему фронту одновременно, то теперь рывками, то в одном, то в другом месте. Они вынуждены останавливаться, отдыхать, пополнять потрепанные части.

Сейчас уже можно подвести некоторые итоги. Да, мы отступили, отдали большую территорию. Да, наши потери велики. Но немцы не смогли сломить нас. Планы фашистов сорваны дважды. Они рассчитывали захватить Москву через месяц после начала войны. Прошло уже почти три месяца, а фронт стоит в трехстах километрах от столицы. Фашисты рассчитывали добиться решающей победы за десять недель выйти на линию Ленинград — Москва — Ростов, захватить эти города. Но до сих пор фашистам удалось приблизиться только к Ленинграду.

Гудериан, Гот, Клейст — «мастера» молниеносной войны. Гитлер надеялся на их опыт и танки. А мы сорвали эту надежду. Молниеносной войны не получилось. Война становится затяжной. Близится зима. Я думаю, что сейчас немцы будут рваться вперед особенно упорно.

16 сентября 41 г. Москва. Начальник отдела вернул мне рапорт о переводе в действующую армию. Без резолюции. Только сказал: «Разорви». Это уже второй рапорт. Степан, старый хрыч, воюет, а я — курьер. Вероятно, полечу в Ленинград с пакетом. Положение там усложнилось. Город блокирован, связь по воздуху и через Ладожское озеро, Непоправимая потеря — немцы разбомбили [596] склады имени Бадаева, где хранились основные запасы продовольствия. Сгорели мука и сахар. Восполнить запасы нет возможности. Моя задача — уточнить на месте перспективы снабжения войск.

17 сентября. Неля, девчонка, коза! Еще так недавно я звал ее куклой, кукленком. Не могу понять, что со мной! Неужели? Боюсь произнести это слово. Я вдвое старше ее. А она сказала. Пришла вчера и сказала сама. Я не знал, что ответить... Милая, чистая девушка! Я всегда скучал, долго не видя тебя, но ведь это было совсем другое чувство...

Сегодня Неля уехала со своим, цехом далеко, в Сибирь. Стояла на подножке вагона в стареньком ватнике, в платочке, такая родная мне... Мы не будем близки, это невозможно...

Простился нарочно холодно, поцеловал в щеку. Неля не плакала. Я мог заплакать. Она увезла с собой что-то привязывавшее меня к Москве. Раньше я не замечал, это было привычно. А теперь пусто и очень, очень одиноко. Хочу написать ей, рассказать что-то. Но что? Сентименты? Смешно. Написать шутливое? Грустно... Трудно будет девочке на новом месте, но как я могу помочь ей?

Говорят, что влюбленные женщины смелеют, а мужчины глупеют. Это верно. Голова — чужая.

19 сентября 41 г. Я в Ленинграде, в Смольном. С этим местом связаны воспоминания молодости. Идешь по парку. Повсюду чистота, порядок. Слева — купола старинного собора. А впереди прекрасное здание. Строгое, массивное и в то же время легкое. Даже сочетание красок на редкость удачное. Желтый цвет фасада служит фоном для белой колоннады.

В этом здании я видел Сергея Мироновича.

Сейчас в Смольном — мозг обороны. Здесь и штаб, здесь и гражданское руководство. Немцы знают об этом. Их самолеты каждый день разыскивают Смольный. Но найти непросто. Фасад скрыт густой маскировочной сеткой, сливается с парком. Крыша и сторона, обращенная к Неве, разрисованы под цвет осенних деревьев. Немецкие летчики, потеряв надежду, бомбят по площади. Рассказывают, что 8 сентября бросали особенно крупные бомбы, ориентируясь на мост Петра Первого. Самолеты заходили из-за Невы, правее моста. Результат — прямое [597] попадание в Дом крестьянина в 250 метрах от Смольного.

Командный пункт Ленфронта — глубоко под землей. Звуки разрывов раздаются глухо. Мигает электричество. Ощущение такое, будто находишься е гробнице. Воздуха в подземелье не хватает. Девушки-телеграфистки, работающие на многочисленных аппаратах, дышат широко открытыми ртами, обливаются потом. Часты обмороки. Девушки работают по восемь — двенадцать часов. Для меня даже три часа показались вечностью.

Положение с продовольствием быстро ухудшается. Населению урезали норму. Войска пока еще получают полный паек. Нельзя ослаблять солдата в бою. Но увы — в самое ближайшее время норму придется пересматривать. Надежда на Ладогу. Продовольствие течет слабым ручейком. А нужна река.

Но и продовольствие — не главное. Судьба города на волоске. Бои в Урицке и под Пулковом. Это рядом. На фронт уходят отряды рабочих. С кораблей снимают краснофлотцев Балтфлота. Ленинград будем защищать до последней возможности. Если немцы войдут, то только по трупам.

21 сентября 41 г. Ленинград. Не погода — черт знает что! Как по заказу немецкой авиации. Раньше в это время — дожди и туман. Мокрые тротуары и крыши. Романтичная ленинградская осень. А сейчас — ясно, сухо, тепло. Бомбежки и артобстрелы. Тысячи зажигалок — все время пожары. В городе каждый сейчас является солдатом. Ребятишки дежурят на крышах. Женщины строят доты в фундаментах угловых домов. И те, кто стоит в длинных очередях за хлебом, тоже солдаты. Смерть всюду.

Разыскал квартиру Альфреда Ермакова. Хозяйка встретила причитаниями. Ничего не знают о нем. Месяц назад Альфред не вернулся с работы. И с той поры никаких известий.

Куда он исчез? Погиб? Уехал? Или опять «отмочил» что-нибудь, как выражается Степан? Не знаю, что написать Степе.

Немцы на окраине. Я остаюсь в Ленинграде до конца. Здесь фашистов встретит огнем каждая улица, каждый дом и каждый чердак. И мне найдется здесь место. А пока я с интендантами Ленфронта занимаюсь [598] подсчетами: сколько и каких продуктов осталось на складах военведа и гражданских организаций. Увы, не внушает опасения только соль — ее много.

28

Альфред Ермаков считал себя принципиальным противником насилия в любой форме. По его мнению, военные люди были попросту бездельниками, пиявками, сосущими кровь общества. Они ничего не производят, только пожирают средства. Надо ликвидировать военных во всем мире, тогда некому будет воевать. Ну, а поскольку они существуют, то пусть и стреляют друг в друга. Лично Альфред подобной глупостью заниматься был не намерен. Работа его над диссертацией близилась к концу, и он думал главным образом только о ее защите. В армию его не призвали, дали бронь. Да и зрение у него слабое.

Город был охвачен каким-то сумасшествием. Все от мала до велика собирались на фронт, маршировали по улицам с винтовками. Альфреду это казалось противоестественным. Люди раньше были такими милыми, добрыми, и вдруг в каждом из них пробудился зверь, проснулось стремление убивать. Ермаков тоже записался в народное ополчение, но лишь потому, что так поступили все работники их института. Да и дома соседи начали было смотреть косо. Хозяйка квартиры Сазоновна, женщина пожилая и мягкосердечная, потихоньку вздыхала, избегая встречаться с ним. Старик пенсионер здоровался сквозь зубы, а на кухне громко рассуждал о паразитах, у которых хата с краю... «Человека снаружи не определишь, — философствовал он перед женщинами. — Бывает здоровый бугай, а нутро гнилое. Мускулы большие, а душой слаб. Трус, значит. А я всю жизнь хлипкий или, по-другому выразиться, тощий. Но духу меня вот какой, — показывал он крепкий сухой кулачок. — Я на любое дело иду. Мне никакой рыск не страшен!». — «Это верно, когда выпимши, на тебя никакого удержу нет», — соглашалась Сазоновна, стараясь смягчить выпады пенсионера, адресованные ее квартиранту.

Записываясь в ополчение, Альфред надеялся, что никаких серьезных изменений в его жизни не произойдет. Поначалу так оно и было. Три раза в неделю ополченцы [599] изучали винтовку, противогаз и ходили строем. Но в первых числах сентября их перевели на казарменное положение, выдали оружие и форму. Случилось это совершенно неожиданно. Ермаков попросил разрешения сходить домой, отнести чертежи. Но лейтенант, назначенный командиром их роты, коротко ответил: «Нет!» А когда Альфред начал настаивать, лейтенант прикрикнул на него и послал подметать пол.

Ермаков впервые столкнулся с такой грубой силой, он был потрясен и оскорблен этим. Он уже не принадлежал сам себе. Его оторвали от любимого дела, нарушили все планы, заставили подчиняться людям, к которым он не питал никакого уважения. Но возражать он не умел и даже побаивался той непонятной, безжалостной стихии, во власти которой теперь оказался.

Альфреду повезло. В обычном подразделении он, неуклюжий, рассеянный до беспомощности, непрактичный, прослыл бы чудаком и сделался бы превосходной мишенью для остряков. Но во 2-м стрелковом полку 5-й дивизии народного ополчения людей, чем-то схожих с Альфредом, оказалось немало. Этот полк, сформированный из добровольцев Васильевского острова, почти полностью состоял из студентов и преподавателей Ленинградского университета, работников Академии наук СССР и Академии художеств. Солдаты, что и говорить, были довольно необычные. Сосед Альфреда в строю оказался живописцем, а командир взвода, крикливый раздражительный человек с острой бородкой, — известным ученым-востоковедом.

Днем они занимались и спали. По ночам ездили за город на трамвайных платформах, грузили песок. Ссыпали его прямо на асфальт возле домов. Девушки, бойцы противовоздушной обороны, уносили песок во дворы. Студенты-ополченцы шутили с девушками и назначали свидания. Альфред не понимал: как они могут смеяться, веселиться? Ведь по сути дела они все стали рабами. Человек, на петлицах которого имеются кубики или треугольники, может делать с каждым из них, что заблагорассудится: будить в любое время, заставлять мыть пол, ругать, не позволяя возражать ему. Сам Альфред подчинялся безропотно. Личная свобода его была растоптана, а спорить по частностям не имело смысла. [600]

Ермакову первому во всем взводе объявили благодарность за хорошую работу на погрузке. Альфред недоумевал — за что, собственно, его благодарят? За то, что он от рождения наделен силой? Скорее надо сказать спасибо более слабым товарищам, которые трудятся, стараясь не отстать от Ермакова.

По утрам, когда они еще до восхода солнца подъезжали на трамвайных платформах к Ленинграду, город выглядел так красиво, что Альфред, любуясь им, забывал о своих неприятностях. Чувствовал прилив бодрости, возвращалось твердое ощущение самого себя. Трамвай с грохотом несся по тихим безлюдным улицам. Дремали спокойные громады дворцов. Высокие шпили, тускло-золотые в предсолнечном свете, будто плыли в воздухе, оторвавшись от темной массы построек, стремились к серебристым аэростатам, порозовевшим с восточной стороны. Прозрачными, невесомыми были краски, их необычайная чистота благотворно действовала на людей, пробуждала лирическую нежность.

Ученый-востоковед, лежа на куче желтого песка, сказал Ермакову:

— Такую красоту разрушить нельзя. Это как музыка, а уничтожить музыку невозможно.

— Согласен с вами — музыку, действительно, невозможно уничтожить. Но для разрушения городов современная наука и современная техника имеют вполне достаточно средств.

— Вы циник.

— Я математик. Чтобы не было разрушений, не надо воевать.

— Слишком просто и беззубо. Не мы начали.

— Да я понимаю. И то, что начали не мы, дает нам моральное право... Защищаясь от разбойника, я имею право стрелять в него. Я даже обязан делать это, — высказал Альфред внезапно появившуюся у него мысль. — Я не произвожу насилие, я только защищаюсь от насилия.

— Вы себя убеждаете, что ли? Или меня? — усмехнулся востоковед.

— Ищу обоснование.

— Изучайте историю. Или газеты читайте. Все гораздо проще, чем вы думаете. И не в первый раз.

— Я хочу понять сам. [601]

— Болезнь молодежи — неуважение опыта старших.

И неуважение опыта предыдущих поколений, — сказал востоковед, натягивая на себя шинель. Трамвай шел быстро, и холодный ветер тугими струями бил навстречу.

Через несколько дней пятьдесят студентов-математиков, аспирантов и научных работников, вызвав с занятий, посадили в машины и отвезли в пригород. Им объявили, что они будут заниматься на курсах командиров-минометчиков. Двухгодичная программа сокращена для них до пятидневной. Но они люди грамотные, имеют хорошую подготовку. Впрочем, если обстановка позволит, срок этот продлят еще на пять суток.

Обучались они только теоретически, по наставлениям, схемам и чертежам. Альфреду теория показалась легкой, а устройство миномета очень простым. Его ум быстро схватывал все, что говорили преподаватели, мысли, развивая услышанное, забегали вперед. Альфред считал, что учиться на минометчика несколько лет — это пустая трата времени. Формулу, необходимую для определения величины поправки на смещение, может вывести самостоятельно студент со средними способностями. А эту формулу преподаватель счел такой трудной, что дал ее в готовом виде. На занятиях Альфред отдыхал, выстраивал в уме ряды чисел, вспоминая свою прерванную работу. Числа — это было самое прочное в мире. Никакие обстоятельства не изменят их законов. Они покорялись Альфреду, и он получал эстетическое наслаждение, распоряжаясь ими и сам подчиняясь неумолимой их логике...

Ночью курсантов подняли по тревоге. Альфреду претило это пристрастие военных делать все в темноте и обязательно в спешке, будто на пожаре. Выстроили во дворе. Было холодно. Над Ленинградом висело зарево. Земля подрагивала от взрывов.

Перед строем появился командир.

— Товарищи, я капитан Ребров, — представился он. — Формирую дивизион тяжелых минометов. Вот лейтенанты Новиков и Ступникер — командиры батарей. Остальные должности в дивизионе займете вы.

Если бы капитан подошел к правому флангу, Альфред занял бы самую высокую из имевшихся вакансий, потому что стоял первым. Но капитан начал обход с левого фланга, спрашивал фамилию, год рождения, гражданскую [602] специальность и тут же давал назначение. Самый маленький был определен в штаб, его сосед сделался командиром батареи. Потом началось однообразное:

— Вы — командир первого огневого взвода первой батареи... Вы — командир второго огневого взвода первой батареи...

Альфред, уловив закономерность назначений, заранее подсчитал, что его сделают командиром второго взвода третьей батареи. Он поступил в распоряжение лейтенанта Ступникера.

Этой же ночью их перевезли в другие казармы. Как только приехали, сразу же пошли отбирать себе бойцов: по двенадцать человек на огневой взвод.

— Ищите грамотных, — сказал Ступникер. — Лучше всего мастеровых.

В казарме размещался запасный полк. Тут людей обмундировывали, давали им оружие и отправляли на фронт в маршевых ротах. В огромном зале с высоким потолком тесно стояли трехъярусные нары. Пол замусорен, заплеван, забросан окурками. Грязные, оборванные, обросшие люди спали впокат, ожидая своей очереди в баню. Здесь были саратовские колхозники пожилых возрастов. Их мобилизовали и привезли под Ленинград строить укрепления, а теперь направляли в пехоту. Альфред, не решаясь будить спящих, осторожно протискивался по узким проходам, искал бодрствующих, спрашивал:

— Вы кем работали до войны, товарищ? Не хотите ли стать мимометчиком?

Некоторые посылали его к черту, и еще дальше. Альфред смущенно улыбался, чувствуя себя виноватым: не давал людям покоя. Часа через два он набрал, наконец, взвод. Идти с ним вызвалось несколько слесарей, два кузнеца, комбайнер, учитель начальной школы и колхозный бригадир. Народ все серьезный, солидный. Альфред сам отвел их в баню, помылся с ними, подождал, пока получат обмундирование.

С утра начались занятия. Командиры взводов учили красноармейцев стрелять, но пока что тоже теоретически, так как не было материальной части. Капитан Ребров привез откуда-то горный миномет старого образца. Его использовали как наглядное пособие.

Альфред начал привыкать к своим подчиненным, радовался, [603] что такие сообразительные попали к нему люди. Но на третью ночь дивизион снова подняли по тревоге. Всех красноармейцев построили и увели. Капитан Ребров крепко выругался и объяснил, что людей угнали на передовую. Там прорыв, гребут всех под метелку. Труд Альфреда пропал даром. Огорченные командиры побрели в казарму.

Потом еще двое суток лежал Альфред в темном углу на нарах. Воздух в казарме казался густым и вязким от запаха пота, махорки, сопревших портянок и еще черт знает чего. Альфред чувствовал, что тупеет от безделья, от этой скотской жизни. Его охватило равнодушие ко всему, лень было шевелиться, слезать с нар. Он оставался безучастным даже во время артиллерийских обстрелов, когда неподалеку, на путях Витебского вокзала, рвались снаряды. Он считал: вероятность попадания именно в него настолько мала, что ею можно пренебречь. На огромной площади города он был мельчайшей пылинкой. Ну, а от случайности не спасешься, куда ни прячься.

Ему, привыкшему к скупой точности математики, происходящее вокруг представлялось сумбурным и нерациональным. Зачем нужно было брать в армию их, научных работников? Стрелять из винтовки может каждый, а делать открытия — лишь некоторые. Даже для войны ученый гораздо больше принесет пользы в лаборатории, нежели на фронте... Зачем отобрали у него бойцов, которые хоть немного, но уже освоили новое дело?.. Зачем вообще его сделали минометчиком? Ведь в Ленинграде есть специальное минометное училище. Но, оказывается, курсантов, без пяти минут командиров, месяц назад послали на передовую как пехотинцев. Они попали в окружение и только немногие пробились к своим. Ну, рационально ли ЭТО?

Не улавливал Ермаков здравого смысла в том, что видел возле себя, все казалось ему хаотичным. Все, что он считал правильным, либо вовсе не делалось, либо делалось не так, как предполагал Альфред. Мало зная реальную жизнь, он не понимал, что организовать и направить людей куда сложнее, чем вычислять или ставить опыты. Числа подчиняются формулам, а люди и события — нет...

Наконец доставили минометы. Привезли вечером разобранными, в деревянных ящиках. Почти все ящики [604] были разбиты. Капитан Ребров сказал хмуро, что это мерзавцы-охранники вытаскивали электрические фонарики-«жужжалки» с ручной динамкой, которые входят в каждый комплект. Фонариков, действительно, оказалось всего несколько штук, и это, конечно, являлось преступлением, потому что в темноте невозможно рассмотреть деления прицела. Но на поиски виновных не оставалось времени.

Минометы были большие, 120-миллиметровые, на колесном ходу с шинами. Труба — чуть ли не в рост человека, дальность стрельбы — больше пяти километров. К утру все минометы собрали. Капитан Ребров привел из бани только что обмундированных людей и распределил их по взводам. Альфреду попались бойцы неказистые, пожилые, в технике ничего не смыслящие. Один, с приплюснутым носом, смотрел на миномет с испугом и шепотом просил товарищей не курить «возля орудья». Альфред выделил красноармейцев помоложе и посмышленей с виду, назначил их командовать расчетами.

На рассвете приехали грузовики. Шоферы, гражданские ребята с воспаленными от бессонницы глазами, побежали наскоро перекусить. Альфред попросил своих бойцов прикрепить минометы к машине, один за другим. В кузов наложили ящики с минами. Боковые доски кузова были изрешечены мелкими, меньше мизинца, дырочками.

— Это что же, древоточец такой? — спросил красноармеец с приплюснутым носом.

— Разуй глаза, плюха с околицы. Не видишь, что ли, пулевые пробоины, — бойко ответил ему новоявленный командир расчета.

Плосконосый потрогал пальцами отверстия, зачем-то понюхал их.

— Знакомишься, дядя? — крикнул появившийся из казармы шофер. — Вы, давай, веселей шевелитесь. Пока вы раскачиваетесь, немцы Пулково займут. Там сейчас светопреставление, нажимают фашисты без передыха.

— Много их?

— За техникой людей не видать. Вас там, как богов, ждут.

— А что мы сделаем? — махнул рукой Альфред.

— Как что? — удивился шофер. — Ополченцы с одними винтовками, а вы — сила! [605]

Странным казалось, что их наспех собранную группу воспринимают как нечто серьезное и возлагают на них какие-то надежды. Альфреду же дело представлялось так: есть он сам, есть бойцы, которых не знает он и которые не знают его. И еще имеется миномет — металлическая конструкция на колесах. Вот три исходные, разрозненные точки, формально объединенные во взвод, но ничем не связанные внутренне. Существенным являлся только миномет, а Альфред и красноармейцы были случайным придатком к нему. Их можно заменить любой комбинацией людей, от этого ничего не изменится, во всяком случае — не изменится в худшую сторону.

Машины выехали из ворот казармы. По улицам неслись быстро. Но едва выехали на шоссе, ведущее в Пулково, скорость пришлось уменьшить. Дорога была забита грузовиками и повозками. Навстречу везли раненых. Создавались заторы. Шоферы сигналили и кричали, высовываясь из кабин. Раненые говорили, что немцы прорвались и движутся к городу.

Наверное, положение было действительно очень серьезным. Через поле к Пулкову на полной скорости неслось несколько танков, подпрыгивая, будто спотыкаясь, на кочках. Минометчики обогнали отряд краснофлотцев. Моряки, в легкой летней форме, быстро шли, почти бежали к передовой по обочине дороги. Лица потные, бескозырки сдвинуты на затылок. Рядам с колонной, впритирку к ней, двигался грузовик, из кузова подавали краснофлотцам патроны и гранаты.

Все громче становилась канонада. Впереди завиднелась высокая -насыпь железной дороги, под которую убегало через тоннель шоссе. В это время в небе появились самолеты. Поток на дороге сразу остановился. И здоровые и раненые вылезали из машин и повозок, бежали на торфяные болота, прятались в канавы. Альфред вместе с лейтенантом Ступникером залез под грузовик. Лежал между колесами, голова лейтенанта упиралась ему в подбородок. Альфред подумал, что Ступникер, конечно, еврей; и фамилия у него такая, и черные волосы вьются кольцами. А глаза голубые. Это редко, чтобы у черного были голубые глаза.

— Они не станут бомбить дорогу, — оказал лейтенант, прислушиваясь к нарастающему гулу, — Они берегут [606] дороги. В худшем случае обстреляют из пулеметов. Они охотятся за людьми.

— Вам надо остричься, — посоветовал Альфред. — Если попадете в плен, вас расстреляют. Говорят, что немцы расстреливают всех евреев.

— Я знаю, я уже был на фронте. В плен я не попаду, у меня пистолет.

Начали рваться бомбы и, наверное, близко, потому что Альфреда подбрасывало. Он будто лежал на пароходной койке, а в пароход били волны. Он смотрел на грязное днище автомашины, думая, что если бомба угодит в грузовик, то их разнесет на куски, так как в кузове находятся мины. Но Альфред твердо верил, что в машину бомба не попадет — теория вероятности почти исключала такую возможность.

Самолеты улетели дальше к городу. С поля потянулись к дороге люди. Какие-то командиры кричали на шоферов, приказывали скорей ехать, не задерживать движение. Грузовики тронулись. Красноармейцы да ходу прыгали в первые попавшиеся машины. Пехотинцы смешались с артиллеристами и минометчиками. В кузов к Альфреду набилось много людей, но он не знал, свои это или чужие. Списка не составил, а в лицо помнил лишь нескольких человек. Оба командира расчетов находились тут, но бойца с приплюснутым носом не было. Альфред сказал об этом Ступникеру.

— Оставшихся не растеряй, — ответил лейтенант и приказал записать двенадцать человек из тех, кто сейчас в грузовике.

Машины въехали в Пулково. Шоссе было изрыто воронками. Свернули влево. Дачные домики с крылечками, окруженные участками и огородами, стояли поодаль друг от друга. Впереди виднелась церковь. Не доезжая до кирпичного здания школы, разрушенного бомбой, грузовики остановились. Капитан Ребров распорядился установить два миномета возле аккуратного домика с зелеными ставнями. Ступникер оказал Альфреду: «Готовь огневую!», сам уехал дальше.

Отцепили минометы, выгрузили из кузова ящики с минами. Альфред отошел в сторону от дома, чтобы осмотреться. С южной стороны поселка горбатилась высота, полого стекавшая влево. Гребень высоты зарос кое-где лесом. На фоне деревьев отчетливо выступали белые постройки [607] Пулковской обсерватории. Там что-то горело, оттуда неслось непрерывное бухание, треск, появлялись и опадали черные бутоны разрывов. Правее обсерватории он увидел множество маленьких человечков. Они суетились, бегали, и было совсем непонятно, что они делают там. Альфреду и в голову не пришло, что это контратакует немцев 2-й полк ополченской дивизии, в которой начал он свою службу.

— Там кто? — спросил Альфред красноармейца с перевязанной рукой.

— Все там, — ответил раненый, морщась от боли. — И наши там и немцы там. Кутерьма... Спичку дай.

Из-за угла вприпрыжку выскочил лейтенант Ступникер, запыхавшийся, глаза навыкате. Пилоткой стер пот с лица, закричал:

— Первый — основной! Основному двадцать пять ноль-ноль, наводить в отдельное дерево справа впереди!

Все стояли и с удивлением смотрели на лейтенанта, не понимая. Только Альфред бросился к миномету, опустился на колени возле него.

— Вы может, оглохли? Или я совсем не вам говорю! — налетел Ступникер на красноармейцев. — Боже мой! — схватился он за голову. — Даже канавку не вырыли! А? Вы кого губите? Ленинград губите? Кто вас прислал таких на мою бедную шею?!

И вдруг сразу перешел с крика на тихий, плачущий голос:

— Товарищи, дорогие, ну делайте же хоть что-нибудь!

— А что делать-то? — спросил командир расчета, неловко переминаясь. — Мы эту штуку первый раз видим, вы уж попроще нам.

— Это просто, просто, — говорил Ступникер, устанавливая миномет, производя вертикальную наводку. — Ермаков, мину!

Альфред вгорячах даже не ощутил веса пудовой продолговатой чушки, поднял ее, поднес к трубе.

— Огонь! — крикнул лейтенант. Выпустил мину из рук, она ушла в ствол; миномет дернулся, кольцо дыма пыхнуло из трубы.

— Ермаков, дерево видишь? Наводи на него, бей осколочными через гребень. На южных скатах высоты — немцы. Туда, туда бей! — показал он рукой и опять убежал к школе, где молчали минометы другого взвода.

Альфред постоял минуту, вспоминая, чему учили его. [608] Посмотрел, на каких отметках находятся прицел и угломер первого миномета, сделал такую же наводку второго. Чтобы закрепить точку наводки, повернул коллиматор{4} так, что через щель стало видно дерево. Теперь, кажется, все, можно стрелять. Распределил красноармейцев: одним поручил подносить мины, другим — опускать их в трубы. Отошел в сторону, поднял руку и, еще не веря, что выстрел произойдет, скомандовал:

— Огонь!

Когда унеслись к высоте невидимые мины, оставив горький дымок, Альфред понял: он может! Второй раз подал команду уже совсем другим, непривычно твердым, ликующим голосом:

— Огонь!

Они стреляли! Хоть и редко, хоть и не зная куда, но стреляли, и это сейчас было самое главное. Альфред бегал от одного миномета к другому, проверял, не сдвинулась ли наводка. Ему было радостно и горячо. Сердце бешеными толчками гоняло кровь. Он бросил на землю пилотку, расстегнул ворот.

Снова появился лейтенант Ступникер, но Альфред, увлеченный делом, не обратил на него внимания. Метался по огневой огромный, растрепанный, падал на колени возле минометов, близоруко втыкаясь носом в прицелы. Оглушительно рявкал команды, при этом сам вздрагивал каждый раз так, что подпрыгивали очки. А с блестящего от пота лица его не сходила мальчишеская, глупо-счастливая улыбка.

Ступникер посмотрел и, ничего не сказав, убежал в другой взвод, где с горем пополам действовал только один миномет.

Альфред, время от времени поглядывавший на высоту, видел, что людей на обращенном к поселку скате стало больше и там чаще рвались снаряды. Он подсознательно понял, что это плохо, торопил красноармейцев: «Скорее! Скорее!» Потом, когда гребень высоты опустел, он на свой страх и риск изменил наводку с таким расчетом, чтобы мины падали за обсерваторией.

Немецкие пушки крупных калибров, установленные где-то на закрытых позициях, вели все усиливающийся [609] огонь по поселку. Альфред приказал свободным бойцам рыть на всякий случай щель.

Мимо прошел отряд краснофлотцев, тот самый, который обогнали они на шоссе. За отрядом артиллеристы — тоже моряки — на руках катили небольшие орудия, облепив их, как муравьи. Три орудия свернули за угол и скрылись из глаз, а четвертое задержалось на перекрестке. Краснофлотцы доставали из колодца воду.

Альфред, нагнувшись, проверял прицел, когда раздался неподалеку резкий треск, будто разорвали плотную ткань; воздушная волна мягко толкнула в бок. Альфред выпрямился. Над перекрестком расплывалось облако дыма. Возле свежей ямки валялось опрокинутое орудие, а чуть подальше лежали обугленные взрывом черные трупы. Обрывки одежды клочьями висели на них. Шестеро были неподвижны. Седьмой полз по переулку и отчаянно кричал высоким голосом...

Несколько часов почти беспрерывно вели огонь минометчики. Грузовик дважды привозил им ящики с минами. От нервного напряжения Альфред не чувствовал усталости, но, когда пришел капитан Ребров и приказал прекратить стрельбу, он без сил опустился на землю. Попросил хрипло:

— Дайте попить.

Ему принесли целый котелок, и он, не отрываясь, выпил его до дна.

— Кури, Ермаков, — протянул ему папиросу командир дивизиона. — Спасибо тебе, друг. Всем вам, товарищи, от пехоты низкий поклон. Сам начштаба дивизии мне звонил. Прижали мы немцев на том скате. Начштаба так и сказал: сотню фашистов смело можно на наш счет записать.

Альфред слушал и не верил. Неужели это они, посылавшие мины куда-то, в неизвестную пустоту, убили сто человек? Почти каждая мина оборвала чью-то жизнь или причинила кому-то страдания. А ведь он и не думал об этом, просто он увлечен был азартом.

Он посмотрел вокруг. Улицы поселка были пусты. Только со стороны высоты группами и в одиночку шли раненые, погромыхивало несколько подвод. На гребне, ярко освещенном косыми лучами солнца, не видно было людей, а лес там сильно поредел. Альфред испытывал какое-то странное ощущение. Что-то произошло. Чего-то не [610] доставало. И только услышав громкий голос Ступникера, звавшего телефониста, Альфред понял: непривычной казалась ему тишина. Мирная, предвечерняя тишина, в которой лишь изредка потрескивали сухие далекие выстрелы. После многолюдья последних дней, после гвалта и шума казарм, после грохота боя эта тишина казалась удивительной и неправдоподобной, и в то же время очень приятно было слышать ее...

Все думали, что передышка будет кратковременной. Но немцы не наступали больше ни в этот вечер, ни в последующие дни. Пехота противника закреплялась на южных скатах Пулковских высот, атакуя лишь на отдельных участках, чтобы улучшить позиции.

Сражение на ближних подступах к Ленинграду закончилось. Немецкие войска, действовавшие на этом направлении, выдохлись, как выдыхается к концу дистанции бегун, не рассчитавший своих сил. Фашистские дивизии докатились за три месяца до стен города, сохранив значительную часть техники, но растеряв людей в боях под Ригой и Таллином, под Лугой и Кингисеппом. Дивизии сберегли свой стальной скелет, но истекли кровью.

23 сентября, в тот самый день, когда Альфред Ермаков принял огневое крещение, командующий группой армий «Север» фельдмаршал фон Лееб донес фюреру, что оставшимися войсками взять Ленинград не сможет. А у Гитлера не имелось резервов, чтобы пополнить группу «Север». Все силы и средства были сосредоточены на центральном участке фронта для генерального наступления на Москву.

Дальше
Место для рекламы