Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга первая

Часть первая

Жаркие дни стояли в конце июня. От прогретых солнцем полей тянулись вверх, к густо-синему небу, зыбкие потоки горячего воздуха, и в них, распластав крылья, парили коршуны, высматривая добычу.

Еще доцветала в садах сирень, еще чуть заметно пахло в лесу ландышем. Но с каждым днем все сильнее чувствовалось, что весенняя пора миновала. Серой пылью покрылись тропинки и дороги. На буграх, на лысых холмах трескалась затвердевшая сухая земля.

По ночам где-то вдали полосовали небо синие зигзаги молний. Но грозы проходили пока стороной. Только приглушенные раскаты грома долетали иногда до маленького городка.

Просторный двор Булгаковых вымощен серым булыжником. Между камнями пробилась молодая трава. Она мягко пружинит под ногами.

Игорь бесшумно дошел до калитки, покосился на открытые окна. Там — никого. Осторожно, чтобы не звякнула, поднял щеколду. По улице шагал торопливо, держась ближе к забору, ожидая, что вот-вот раздастся за спиной голос мамы: «Игорь, куда ты?» Но мать, наверное, была на кухне. Игоря никто не окликнул.

На пустыре, куда он свернул, играли в городки ребятишки. Славка замахнулся было тяжелой палкой, целясь в «пушку», но, увидев брата, опустил руку.

— Ты за мной, да?

— Нет, играй.

Лицо у Славки разгоряченное, красное, на круглой, как арбуз, голове топорщатся темные волосы. Нос заляпан коричневыми веснушками. Старые, вылинявшие штаны до колен. Ноги в ссадинах и царапинах, места живого не найдешь.

Славке тринадцать лет, в плечах он еще не широк, а вот ростом в мать, вымахал на голову выше сверстников.

— Опять чай пить не будешь? — спросил он.

— Скажи дома — я у Дьяконских. Насчет института поговорю.

— Знаем институт твой! — засмеялся Славка.

Он прекрасно понимал: когда человек отправляется по делу к приятелю, то ему необязательно надевать единственные праздничные брюки и новую тюбетейку. Если нарядился, значит, собрался на танцы или еще куда-нибудь.

Идти в городской сад надо по центральной улице имени Карла Маркса. Но у Игоря свой путь: перемахнул через плетень, через проволочную изгородь, миновал два огорода и сразу наполовину сократил расстояние. Разговор со Славкой испортил настроение. Завтра опять заворчит бабка, будет выговаривать мама. И что это за привычка пить чай в такую жару, да еще непременно «сем вместе!

Возле райкома комсомола лицом к лицу столкнулся с Настей Коноплевой, худенькой, угловатой девушкой. Волосы у Насти пострижены коротко, по-мальчишески, не закрывают тонкую шею. В глазах радостное удивление.

— Здравствуй! — подала она узкую ладошку. — Не в райком ты? А я там была. На лето вожатой в пионерский лагерь еду.

Игорь немного смутился. После выпускного вечера он избегал встреч с Настей. Пять лет учился вместе с этой молчаливой и тихой девушкой, до того привык к ней, что будто и не замечал ее. Разве только удивлялся иногда — такая маленькая, невзрачная, а уже в десятом классе, да еще и занимается хорошо.

А на выпускном вечере обычно смешливая и беззаботная Катюша Чернова сказала Игорю строго: «Видишь, Настя скучает? Иди к ней. Любит ведь она тебя, дурака. А ты все в эмпиреях витаешь!» Игорь удивленно пожал плечами: «Настя? Меня?» Подошел к ней, но разговаривать свободно не смог, чувствовал какую-то скованность...

Девушка рассказывала, как обсуждали в райкоме ее кандидатуру. Игорь нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

— Сашку не видела?

— В трубу дует, не слышишь разве?

Из городского сада доносились приглушенные, беспорядочные звуки. Музыканты пробовали инструменты.

— Торопишься? — Настя задержала его руку в своей. — Алгебра твоя у меня.

— Забегу на днях. До свидания.

Солнце скрылось уже за кромкой дальнего леса, последние лучи его заливали багряным светом колокольню Георгиевской церкви. Над колокольней, в бледно-голубой вышине, истаивало розовое пушистое облако. Стремительным полетом резали небо стрижи. Они еще видели солнце. А над землей, в прозрачных сумерках летнего вечера, плотнее сбивались в кучки толкунчики-комары.

Нащупав в кармане смятый рубль, Игорь направился к кассе — зеленой будке, освещенной внутри тусклой электрической лампочкой.

Виктор Дьяконский ожидал его возле скамейки в начале аллеи. Стоял под фонарем, возвышаясь над гуляющей публикой, длинный и тощий, очень похожий издали на семафор — особенно, если поднимет руку. Игорь подумал, улыбаясь, что с таким другом хорошо: не потеряешь его ни в какой толпе.

— Ты один?

— Да, — ответил Дьяконский.

«А где же Оля?» — хотел спросить Игорь, но в это время к ним подошел Пашка Ракохруст, хлопнул его по плечу.

— Здорово, Геродот Иванович! Как история с географией? Нажимаешь?

— Не принимался еще.

— Я тоже... Гульнуть треба, кровь застоялась. Засыплюсь на экзаменах — черт с ним, с институтом. В военное училище пойду.

— Только и ждут тебя там, — ворчливо сказал Дьяконский, садясь на скамейку.

— Здоровье — кремень, а для армии это главное.

— Главное — голова.

— На два кубаря мозгов хватит. Научат. Направо, налево, шагом марш! — дело нехитрое.

— Как все запросто у тебя! Смотри не сорвись.

— Небось... В училищах люди нужны. Такими, кто с десятилеткой, там не бросаются.

Говорил Пашка часто сплевывая, приглаживая рукой кудрявые волосы. Глаза у него маленькие, низко навис над ними выпуклый лоб, топорщатся крупные мясистые уши. Он достал пачку «Казбека», протянул Виктору.

— Подымим?

— Богато живешь. Папаня снабжает?

— Перепадет и от него иной раз, — ответил Пашка. Он был толстокож и иронии не понимал. — А это за шкурки кроличьи выручил. Бери, что ли!

— Я свои, — вытащил Виктор тридцатикопеечную пачку «Бокса».

Пашка вместе с Виктором и Игорем окончил школу [10] этой весной. Среди ребят он славился своей силой, любил похвастать мускулами. Парень он был компанейский, но ребята в школе сторонились его. Ракохруст казался им слишком взрослым: давно курил, пил водку, ходил ночевать к вдове в Стрелецкую слободу. И одевался он не так, как остальные: носил хорошие костюмы, яркие галстуки.

Стемнело. Зажглись на аллеях лампочки, укрытые в кронах деревьев: среди листвы вспыхнули светло-зеленые шары, лили мягкий, не режущий глаза свет. На деревянной танцплощадке шаркали подошвы. Играл духовой оркестр, гулко ухал, отбивая такт, барабан.

— Поздно уже, — спохватился Пашка. — Надо прокрутиться разок-другой.

Ракохруст ушел. Виктор Дьяконский сидел на скамейке, поджав длинные ноги, словно боясь вытянуть их, чтобы не помешать гуляющим. Парусиновые брюки туго натянулись на острых коленях. Ворот серой спортивной куртки распахнут, и от этого шея его казалась тонкой. На выдающемся вперед подбородке — глубокая узкая ямочка. Прищурив холодные, насмешливые глаза, Виктор смотрел на смутные тени, мелькавшие возле танцплощадки.

— Слушай, где же Оля? — недоумевающе спросил Игорь.

— Дома, — резко ответил Дьяконский.

— Почему?

— Она с Горбушиным.

— То есть, как это?

— А вот так, — обозлился Виктор. — Приехал в отпуск. Второй раз. И прямо к нам зашел... Ты ведь знаешь его? Старший лейтенант, моряк.

— Знаю, — растерянно пробормотал Игорь.

— Вот и все. Не за руку же тащить...

Дьяконский встал и двинулся к танцевальной площадке. Он досадовал на Ольгу и на себя. Он давно догадывался, что Игорь, лучший и неизменный друг, неравнодушен к его сестре, знал, что последнее время они встречаются вечерами и подолгу ходят вдвоем. А теперь появился этот самый Горбушин, которого он с удовольствием послал бы ко всем чертям.

Было обидно за друга, он не мог скрыть свое раздражение, хотя и понимал, что от его резкого тона Игорю [11] еще тяжелей. Чтобы прекратить неприятный разговор» пригласил на вальс первую встретившуюся одноклассницу.

Игорь не умел танцевать и ходил в сад только для того, чтобы видеться здесь с Ольгой. Раньше он был просто равнодушен к танцам, а в последнее время возненавидел их. Он не мог спокойно смотреть, как какой-нибудь парень лихо крутит Ольгу на деревянном «пятачке», обняв ее за талию, — ту девушку, которая была для него святой и неприкосновенной.

Впрочем, Ольга танцевала редко. Встретившись в саду, они уходили оттуда, до полуночи бродили по тихим, пустынным улицам. Лишь недавно Игорь впервые осмелился погладить ее волосы. Он хорошо помнил этот вечер. Они сидели на траве в саду Дьяконских. Игорь рассказывал, как сдавал экзамен по алгебре. Ольга, будто задремала, голова ее опустилась к нему на колени. Он умолк на полуслове, осторожно взял в руки конец толстой косы, гладил легонько, сдерживая желание поцеловать смутно белеющую в темноте шею. Игорь чуть коснулся губами ее волос. От них шел тонкий едва уловимый запах герани.

Потом Ольга приподнялась, удивленно открыла глаза и засмеялась. А прощаясь, сказала: «Игорек, какой же ты еще мальчик!» Эти слова долго звучали у него в ушах, он мучительно думал: может быть, Ольга хотела, чтобы он поцеловал ее?

Игорь не мог поверить, не мог представить себе, что его Оля сидит где-нибудь с этим Горбушиным, как недавно сидела с ним. Медленно побрел он в сторону от ярко освещенной площадки, подальше от людей, в темноту. Шел мимо скамеек, на которых шушукались пары.

— Ой, не надо! — услышал он нервный смешок.

— А чего? — ответил бас Ракохруста.

— Руки-то холодные...

Игорю стало противно. Неужели все так? Неужели нет на свете чистого, хорошего чувства? Ведь любит же он Ольгу по-настоящему, без всяких этих гадостей. Ему хорошо было только оттого, что рядом находилась она. Рядом — и ничего больше не нужно... А может быть, нужно? Ей нужно? Все-таки Ольга почти на два года старше, и Игорь не всегда понимал ее... [12]

Он удивлялся, почему Ольга дружит именно с ним. Ведь в городе много ребят и взрослей и красивей его. С тех пор как начал встречаться с Ольгой, он частенько поглядывал на себя в зеркало и пришел к неутешительному выводу: физиономия у него самая заурядная. Все лицо покрыто веснушками, их не скроешь даже под сильным загаром. Нос широкий, вздернутый. Даже когда Игорю грустно, когда он расстроен, выражение лица у него такое, будто он вот-вот улыбнется. Вероятно, поэтому все считали его веселым парнем. На самом-то деле он, может, гораздо серьезней других, но что поделаешь, если такой нос!

Еще досаждали Игорю волосы. Жесткие, непослушные, они не лежали ровно; на затылке всегда торчал хохолок. В девятом классе Игорь серьезно взялся за свою прическу. Чего он только не делал! Прижимал волосы специальной сеткой, намазывал маслом, несколько раз, обозлившись, стригся наголо. Но волосы опять отрастали такими же, и опять торчал на затылке вихор.

Оставалась последняя надежда посолиднеть: на подбородке и на верхней губе все гуще пробивался темный пушок. Чтобы усы появились поскорей, Игорь украдкой брился отцовской бритвой. Он не хотел выглядеть моложе Ольги...

На западе еще тлела узкая розовая полоска заката, на ее фоне четко обрисовывались черные листья деревьев. А на востоке уже чуть-чуть посветлело небо, обещая наступление нового дня.

Из сада Игорь выбрался через дыру в заборе, пошел по улице вниз, к реке, в ту сторону, где жили Дьяконские. Редкие, с закрытыми ставнями домишки стояли темные, будто вымершие. В чьем-то дворе прогромыхала цепью по проволоке собака, лениво и хрипло гавкнула несколько раз.

Игорь то и дело оступался, левая нога попадала в глубокую колею, выбитую колесами телег. «Зачем я иду? — размышлял он. — Она с Горбушиным, а я иду. Дурак, тряпка». Он ругал себя и все-таки шел. Его толкала смутная надежда: а вдруг Виктор ошибся?..

Вот и знакомый палисадник у дома в полтора этажа: кирпичный подвал, а над ним деревянная надстройка. Окна темны, светится только одно, в комнате Натальи Алексеевны. Может быть, Ольга спит? [13] Подумал об этом, и сразу легче стало на душе.

Окно комнаты Ольги выходило во двор. Игорь, не остановившись возле дома, свернул в переулок, перелез через невысокий забор в сад. Ступал бесшумно, раздвигая руками кусты, и вдруг замер, услышав поблизости голоса. Заметил две темные фигуры под деревьями и прилег на влажную траву возле колодезного сруба.

«Подсматриваю. Гадко!» — пронеслось в голове.

Ольга говорила что-то тихо и быстро. Мужской голос перебил ее, Игорь разобрал слова: «В Феодосии пыльно. Лучше в Ялту».

— Не так громко... Мама еще не спит.

— Поздно ложится?

— Не всегда. — Смех Ольги резанул слух.

— Знаешь, ты только подумай.

Мужчина перешел на шепот, и Игорь теперь ничего не понимал.

Скрипнув, приоткрылась дверь, полоска света легла на кусты. Игорь отполз за сруб.

На крыльцо вышла Наталья Алексеевна в длинном халате, неторопливым движением закинула руки за голову, поправила волосы, сказала негромко:

— Оля?

— Мы здесь, мама.

— Спать пора.

— Еще Виктора нет. Подождем.

— А ночь-то теплая; — вздохнула Наталья Алексеевна.

— Перед дождем парит, — приглушенным басом ответил Горбушин.

Из открытой двери на него падал свет. Моряк сидел боком к Игорю, видны были золотые нашивки на рукаве кителя, черные, широкие брюки.

— Посижу и я с вами, пока танцор мой вернется. — Наталья Алексеевна спустилась по заскрипевшим ступенькам.

Игорь пополз обратно, к забору. Шагая по улице, думал с обидой: «И Наталья Алексеевна с ними, и она тоже...»

Раньше ему казалось, что мать Ольги встречает его с особой приветливостью. Но вот Горбушин — совсем чужой человек, а с ним она говорит таким же ласковым голосом.

Занятый своими мыслями, Игорь не заметил, как дошел до дома. По шаткой лесенке забрался на сеновал, [14] где с вечера еще приготовил постель. Заснуть не мог, ворочался с боку на бок. Старое, пересохшее сено кололось твердыми будыльями, от сенной пыли першило в горле.

Одиноким, никому не нужным чувствовал себя Игорь. Впереди была большая, долгая жизнь. А зачем она ему? Если даже Ольга оказалась такой, то каковы же другие люди? Как жить с ними, как верить им?

К большой человеческой обиде примешивалось еще и чувство собственного бессилия. Ольга уходила от него, а он ничего не мог сделать, чтобы удержать ее. Драться с Горбушиным? Глупо... Сказать Ольге, что никто-никто, кроме него, не может любить так крепко, что его любовь самая сильная?.. Он и раньше-то не смел говорить с Ольгой об этом, а теперь тем более.

Близилась к концу короткая июньская ночь, рассвет наступал прохладный и серый. Легким туманом курилась сизая от росы трава, недвижимо висела листва на деревьях.

«Как жить дальше?» — тоскливо думал Игорь, глядя в высокое, будто подернутое пеплом небо.

* * *

Городок стоит на большом холме, возвышаясь над окрестными лугами и полями. Открыт он для всех ветров — отсюда, наверно, и название: Одуев. С двух сторон серпом огибает холм река. За рекой, за заливными поймами, раскиданы деревушки со старинными церквами, а еще дальше, на краю горизонта, темнеют массивы лесов: там протянулась широкой полосой дремучая тульская Засека.

Отовсюду защищен городок крутыми откосами, подступиться к нему нелегко. Поэтому и поселились здесь люди еще в глубокую старину. В древних летописях упоминается град Одуев. Но и без летописей из поколения в поколение передаются рассказы о его славном прошлом. Когда-то отряд батыевских татар попробовал ворваться в город, да не сумел. Жители лили с крепостного вала на головы врагов горящую смолу, скатывали бревна. Долго стояли татары под городом, хотели взять Одуев измором. Не получилось и это, пришлось уйти восвояси. [15]

Потом, когда завоевали татары русскую землю, наезжали они сюда собирать дань. Добирались ханские баскаки до городка в дикой лесной глуши, куда и кони-то татарские заходить боялись. Дань горожане платили, а в Одуев ворогов не пускали. Приходилось татарам ставить свои кибитки поодаль, на большой лесной гари. Кое-кто из татар, больные да раненые, так и оседали там, постепенно обстроились, переняли русские обычаи. Спустя некоторое время смешались они с местным населением, приняли христианскую веру. На лесной гари разрослась деревня Стоялово, появились вокруг возделанные поля.

Много уж веков прошло с той поры, а в Стоялове больше, чем в других деревнях, было людей черноволосых и смуглых.

Несколько столетий держали одуевцы передовую заставу на пути крымских орд, оберегали от них набиравшую силы Москву. На тульской засечной линии, в лесных завалах, преграждавших путь коннице, дрались с крымчаками не на живот — на смерть.

И поныне находят пахари в полях и на склонах оврагов то наконечник стрелы, то проржавевший кусок кольчуги.

С того времени, как, широко раздвинув свои пределы, окрепло Русское государство, померкла слава Одуева. Превратился он в тихий, заштатный городок. Раз в год, в августе, наезжали сюда на ярмарку купцы из Тулы, Москвы и Петербурга, скупали оптом рожь и деготь, лапти и лес. В буйном хмельном разгуле неделю шумела ярмарка, а потом снова до следующего лета замирала жизнь.

Мало чем отличался Одуев от других уездных городков. В три улицы вытянулись деревянные дома за высокими заборами. Почти у каждого дома — сад. В центре кольцом охватили площадь каменные постройки: купеческие лабазы, городская управа, казенная винная лавка с царским орлом на вывеске, полицейский участок.

Внешне почти не изменился Одуев и после революции. Разобрали на кирпич одну церковь, в другой, на базарной площади, устроили склад картофеля. Там, где были лабазы, выстроили сушильный завод, выпускавший пастилу. Появилась электростанция, которая давала свет до полуночи, а чаще стояла на ремонте. Обнаружили возле [16] города какую-то глину для промышленности, но руки до нее не дошли; железнодорожная станция в двадцати пяти километрах — дорогой оказалась перевозка.

Великие события происходили в стране: строились Днепрогэс и Магнитка, вырос в тайге Комсомольск, советские летчики летали через Северный полюс в Америку, дрейфовали во льдах отважные полярники. Молодежь рвалась из районной глуши к большим делам, во все концы страны — на стройки, на заводы, в институты разъезжались парни и девушки.

С утра Игорь попробовал было заняться историей. Перелистал страницы учебника: Ледовое побоище, крестьянская реформа — все это давно знакомо. Бросив книгу на стол, послонялся по комнатам. Везде пусто, тихо, только в кухне бабка возилась у печки, громыхая ухватами и чугунками. Мама на работе, отец уехал куда-то по делам, сестренка Людмила — в детском саду.

Погладив белого котенка, гревшегося на подоконнике, Игорь вышел во двор. Было безветренно и душно. Поколол бы дрова, да лень в такую жару. Идти к Дьяконским не хотелось. Закадычный дружок Сашка Фокин на заводе, Ракохруст загорает, наверное, возле плотины.

На крыльце появилась бабка, Марфа Ивановна, старая, сгорбленная, в черном платочке. Лицо у нее рыхлое, коричневое и все в мелких морщинках. Приподняв длинную юбку, бабка бочком спустилась по ступенькам, мелко проворно семеня ногами, подошла к Игорю. Засунув руки под фартук, испачканный сажей, сказала:

— Маешься, неприкаянный?

Голос у нее скрипучий, ворчливый, а глаза смотрят ласково. Игорь ее любимый внук, весь в покойного деда. Ростом невысок, зато костист, крепок. И характер дедовский, упрямства хоть отбавляй. Лезет всегда на рожон, отчаянная голова; сперва сделает, а потом оглянется.

— Опять книгу-то не брал в руки. Смотри — матери скажу.

— Вечером займусь, жарко сейчас.

— Ну, на речку бы сбегал. И Славку с собой возьми.

— Правильно! — обрадовался Игорь. — Бабуся, ты же [17] самый гениальный человек в нашем доме! Это тебе, а не мне надо бы в институт поступать!

Выйдя за калитку, Игорь увидел братишку. Славка, прислонившись к стволу клена, строгал какую-то палку.

— Эй, — окликнул его Игорь. — Аида купаться!

— Я уж думал, только не с кем было.

Они побежали по тропинке, круто спускавшейся вниз, к реке. Славка, опередив брата, на ходу стянул майку, чуть задержавшись, сбросил трусы и, сверкнув белым задом, с разгону бросился в воду.

Игорь разделся не торопясь, аккуратно сложил брюки.

Вдали спокойная гладь реки казалась застывшей. В ней отражались белые облака, громоздившиеся одно над другим, и среди них — веселый, смеющийся лик солнца. Берега уже начали обсыхать, в нескольких местах вклинивались в воду длинные, покрытые галькой отмели.

На речке две купальни: мужская и женская. Там, где подходила к берегу роща молодых тополей, под крутым желто-глинным обрывом были глубокие места. Деревянный забор делил пополам этот участок. Ребята и девушки, переплыв Упу, встречались на лугу, загорали, валялись в зарослях ромашки, ели кисловатый щавель. Особенно хорошо было там вечером. Воздух казался густым от запаха цветов и свежего сена. С реки тянуло прохладой.

Луговая трава, кусты ивняка каждое лето слышали здесь горячие нежные слова, и сами они будто научились от людей шептаться ласково и загадочно.

Сегодня Игорю не за чем было плыть на ту сторону. Искупавшись, он сидел со Славкой на берегу, смотрел на паренька с удочкой, забравшегося в воду почти по пояс.

— Уедешь ты скоро, — вздохнул Славка. — С кем купаться тогда?

— Со своими ребятами.

— Мама не пускает с ними.

— Много ты спрашиваешь маму-то!

— Все равно скучно без тебя будет.

— Переживешь. — Игорь притянул голову братишки, провел рукой по колючим волосам.

— Ты бы не в Москву ехал, а поближе.

— Только в Москву, и баста! В у-ни-вер-си-тет! — произнес Игорь. — Все великие умы из его стен вышли. [18]

— Так то — великие, а ты просто Булгаков. Что в тебе такого особенного? Только майских жуков хорошо ловишь...

— Цыц, — шутливо пригрозил Игорь.

— И вообще историю учить — девичье дело. Пошел бы ты! В командиры — это да! Форму носил бы…

— Уступаю тебе свое место.

— Уж я-то буду, — сказал Славка. — Танкистом или моряком — во! Знаешь, как я раньше думал? Отец у нас в Осоавиахиме, ты танкистом станешь, я — моряком. А Людка, когда вырастет, за летчика замуж выйдет.

— Ну и фантазер! Всех к месту пристроил!

Из-за забора на середину реки выплыл кто-то в розовой шапочке. «Как у Оли», — подумал Игорь, вновь ощущая утихшую было тоску.

Приподнявшись, он следил за девушкой. Вот она остановилась, отдыхая, повернулась лицом к мужской купальне, призывно махнула рукой. «Ольга!» — чуть не крикнул Игорь, вскочив на ноги. Он уже шагнул к воде, ему показалось, что Ольга зовет его, но в это время увидел Горбушина, быстро спускавшегося с обрыва. Китель и фуражку моряк держал в руках, светлые волосы его растрепались. Лицо красное, будто обожженное солнцем; резко выделялись белые полоски бровей.

Раздевался он спиной к Игорю. Тело его, натренированное, с сухими и крепкими узлами мускулов, было покрыто ровным загаром. Уверенность, точность сквозили в каждом движении.

Игорь невольно сравнивал себя с ним, неприязненно смотрел на свои белые тонкие ноги, покрытые каким-то цыплячьим пухом.

Ольга уже вышла на противоположный берег и скрылась в ивняке. Горбушин, положив поверх одежды фуражку, бросился в воду. Плыл боком, пронося над головой полусогнутую руку. Вот он выбрался из реки, отряхнулся, провел ладонями по груди. Поднялся повыше, глядя по сторонам. Потом пошел уверенно, раздвигая кусты, и исчез среди них.

Игорь расслабленно опустился на землю.

— Домой, а? — тихо спросил Славка, тронув его за плечо.

Они оделись и молча поднялись в гору. Когда миновали [19] тополевую рощу и городскую больницу, Славка, с трудом поспевавший за братом, сказал мрачно:

— Знаешь, я лучше танкистом буду. Не пойду в моряки, ладно?

— В моряки? — рассеянно переспросил Игорь. — Да, да, не надо, — согласился он и, спохватившись, добавил: — Там видно будет, куда пойдешь. А сейчас дуй домой обедать. Я в слободу на часок заверну.

Решение зайти к Насте Коноплевой возникло неожиданно. Тяжело было оставаться сейчас одному. А с Настей можно поболтать о пустяках, отвлечься. И еще одно смутное, неосознанное чувство толкало Игоря к девушке. Ольга была с другим. Ну что ж! На ней свет клином не сошелся. Игорю тоже есть с кем провести время.

Слобода начиналась сразу за базарной площадью, тянулась одной длинной улицей. Дома здесь были непохожие на те, что в городе, — настоящие деревенские избы. По сторонам улицы двумя рядами высились старые липы и клены, домики скрывались в густой тени.

Хата Насти Коноплевой, крытая потемневшей соломой, стояла на берегу пруда, заросшего зеленой тиной. Барахтались в пруду утки, разыскивая корм; гуси, вытянув шеи, цепочкой шествовали по берегу среди лопухов.

Игорь открыл калитку в плетне, вошел в маленький подметенный двор. В окошке, чуть поднимавшемся над землей, мелькнуло чье-то лицо, и тотчас на пороге появилась Настя.

— Ты?

— Как видишь.

— Ну заходи, заходи. — Она подставила локоть. Игорь пожал его. — Лапшу рубила, — смущенно улыбнулась Настя, показывая выпачканные мукой ладони.

В комнате было чисто и светло от недавно побеленных стен. Большая печь делила избу на две половины. Возле стола, на котором лежали лепешки раскатанного теста, сидел пятилетний братишка Насти, очень похожий на нее: такие же глаза, темные и немножко раскосые. Он слез с табуретки, боком подвинулся к двери, спросил:

— Я побегаю, да?

— Иди, только недалеко. На уток взгляни. Игорь и раньше бывал у Насти. Знал, что мать ее работает в колхозе, отец погиб на финской войне, совсем [20] недавно, минувшей зимой. Тогда Настя недели две не появлялась в школе. Игорь с ребятами приходил проведать ее. Глаза у нее были опухшие, красные...

Настя быстро закончила рубить лапшу, вымыла руки. На ней — коротенькое, до колен, ситцевое платье с поблекшими голубыми цветочками. Платье было тесно девушке, туго обтягивало ее маленькие груди и даже лопнуло сбоку по шву. Это, наверно, смущало ее, она переоделась за занавеской. Вышла в кофточке с горошками и в черной юбке. На ногах — матерчатые босоножки.

— Ты повзрослела будто, — сказал Игорь.

— Это на каблуках я.

— Зубришь?

— Химию повторяю.

— Ты значит, в Тулу собираешься?

— Нет. В Москву, в медицинский.

Игорь удивленно вскинул брови:

— Неужели? Первый раз слышу. И давно ты решила?

— Недавно, — глядя ему в глаза, ответила Настя. — Когда узнала, что ты едешь туда.

— Вот это номер! — растерянно протянул Игорь.

В нем росло смущение, и оно все усиливалось оттого, что смутилась и Настя. У нее порозовела тонкая шея, покраснели щеки. Молчание затянулось. Оба искали и не находили, что сказать.

— Карточки хочешь посмотреть? — спросила наконец девушка.

Взяла с полки альбом, села к столу. Игорь стоял рядом, заглядывая через ее плечо.

— Это я, видишь? — доказала она старый, пожелтевший снимок.

Маленькая девочка с белым бантом на голове удивленно смотрела с карточки. Уголки губ были ощущены, казалось, она вот-вот заплачет.

— С магнием снимали, — догадался Игорь.

— Ох, и напугалась я тогда, как пламя вспыхнуло. До сих пор помню.

Игорь накрыл ладонью ее руку.

— Ты чего? — тихо опросила она.

— Здесь, на указательном пальце, пятнышко чернильное у тебя всегда было, — ответил Игорь, волнуясь от ее близости и не понимая, что с ним происходит. — Ведь столько лет рядом, бок о бок сидели, а, Настя?

— Да, — сказала она, ниже опустив голову.

— И не видел, что у тебя такие колечки на шее. [21]

— Ты многое не замечал.

— А руки у тебя всегда полынью пахли.

— Это от веника... Плохо, да?

— Что ты, наоборот! Твой запах.

Игорь наклонился и неловко поцеловал шею, покрытую белым пушком. Настя вздрогнула, вскочила, повернулась к нему. Глаза были полны слез. Он, зажмурившись, обнял ее, с отчаянной решимостью поцеловал сухие и твердые губы, ощутив холодок зубов.

— Игорь, Игорек, — шепотом говорила она, чуть отодвигаясь, но не отталкивая его. — Игорек, милый, не надо!

«Что я делаю? — с ужасом подумал Игорь. — А Оля?»

Руки его скользнули с плеч Насти. Она отвернулась, быстро отошла к печке. Долго молчали.

«Обиделась», — решил Игорь, поглядывая на девушку, стоявшую спиной к нему.

— Ты не против, что я в Москву собралась? — спросила вдруг Настя.

Голос ее звучал неуверенно.

— Конечно, нет! Это ведь даже здорово! — воскликнул он. — Вдвоем веселей будет!

Он радовался тому, что Настя не заплакала, что все кончилось так просто и хорошо.

Строго наказав Славке и Людмилке, чтобы не мешали, Игорь учил в беседке литературу. Дело двигалось медленно. Он часто задумывался, отвлекался. После встречи с Настей все перепуталось у него в голове. Он то бранил себя за несдержанность, называл тряпкой и подлецом, то радовался, что отомстил Ольге. Ведь и она тоже целовалась, наверное, со своим моряком.

Конечно, Ольга особенная, красивая, ни одна девушка в Одуеве не могла сравниться с ней. Зато Настя проще и ближе ему. И уж она-то никогда не изменит, не будет встречаться с другим.

— Иго-о-орь! — услышал он протяжный крик Марфы Ивановны. — Ребята к тебе!

— Эй, в беседку идите! На дорожке появились Виктор Дьяконский и Сашка Фокин. «Пат и Паташон, — усмехнулся Игорь. — Правильную им кличку дали!» [22]

Худой и длинный Виктор на две головы выше толстяка Сашки. Сейчас худобу Дьяконского подчеркивало то, что он был в футболке и белых летних брюках, а на Фокине широкий пиджак, делавший его почти квадратным. Лицо у Сашки пухлое, расплывшееся. Маленький нос потонул среди щек. И вообще весь он какой-то мягкий, округлый. У Виктора же, наоборот, все резкое, угловатое: острые колени, острые плечи, острый выпирающий подбородок.

Дьяковский — человек замкнутый и серьезный. Читал газеты и толстые скучные книги. Держался всегда прямо, по-военному, не сутулясь. Школу он окончил отличникам. На выпускном вечере подвыпивший математик во всеуслышание заявил, что у Дьяконского профессорская голова.

А Сашка Фокин, по общему признанию, умом особенно не блистал. С грехом пополам проучившись семь лет, он работал теперь на сушильном заводе. Жил в свое удовольствие: играл в духовом оркестре, ухаживал за девушками, ездил на рыбалку. Был он добродушен, любил поесть, отчебучить что-нибудь смешное. На книги у него времени не хватало, и Дьяконский иногда заставлял его прочитать вслух пару страниц, «чтобы не забыл алфавит!»

Дьяконский и Фокин мечтали о военной службе, но мечтали по-разному. Виктор изучал Цезаря, Суворова и Клаузевица, знал историю наполеоновских войн, мог хоть сейчас сдать экзамен по любому уставу. У него была ясная цель: стать командиром. Желания Сашки гораздо скромнее. Военный оркестр, сверкающая на солнце медь труб, марш, под звуки которого шатают в ногу сотни людей, — во сне и наяву видел Фокин эту картину.

Игорь завидовал им обоим. У них уже все определилось, они знали, чего добиваться. А Игорь еще не нащупал себе места в жизни. И по росту и по характеру он занимал какую-то середину между Дьяконским и Фокиным. Вырос выше Сашки, а Виктору едва доставал до плеча. Он даже не знал, кто из друзей ближе ему. Иногда интересно было подурачиться, посмеяться с Сашкой. А с Виктором можно спорить о чем угодно: о добыче алмазов в Африке, о новом сорте картошки, о будущем авиации...

— Мы по делу, — объявил Фокин, — Даже по двум [23] делам. Завтра на базаре нужно крольчиху на кролика обменять. Поможешь?

— Попробую.

— Теперь второе. Про массовку ты слышал?

— Говорили мне... — Игорь запнулся. — Коноплева мне говорила.

— Во! Народу будет полно. Заводские наши, из культпросветшколы девчата.

— Понимаешь, Игорь, — вмешался Дьяконский, — может быть, это последняя наша массовка. Ну и хочется отметить ее с огоньком.

— И с выпивкой, — предложил Сашка. — Собраться своей компанией — ив кусты на Большой обрыв. Можно девчат с завода позвать. Ваши-то ученицы больно уж тихие. С ними не развернешься.

— Не надо, — сердито сказал Игорь. — К дьяволу всех девчонок. Соберемся одни.

— Водку возьмем?

— Жарко. Лучше пива. Только на какие шиши?

Сашка понимающе кивнул.

— Монеты — это самый главный вопрос. У меня у самого в кармане вошь на аркане.

— У меня — блоха на цепи, — улыбнулся Виктор.

— Что же делать?

— А вот покурим, подумаем. — Фокин ловким движением выбросил из пачки две папиросы. — Подымим, Витя. Ты пораскинь своей светлой головой, с чего начать.

— Попробую. — Дьяконский лег на лавку, вытянул ноги. — Тихо, братцы. Пять минут на размышление.

К старой груше стремительно подлетел воробей с червяком в клюве, сел на край дупла, посмотрел направо, налево и нырнул в щель. Из дупла послышался писк.

— Продовольствием снабжает, — приподнялся Дьяконский.

— Слушай, ваше благородие, — сердито сказал Сашка. — Мы сидим молчим, как дураки. А ты? О деле думаешь или о воробьях?

— О деле. Можешь считать, что деньги уже в кармане. Все очень просто. Надо продать учебники, нам теперь они ни к чему.

— Я же говорил — светлая голова! — обрадовался Фокин. — Конечно, продать, нечего дома пыль разводить.

— Мне некоторые книги нужны, — возразил Игорь. [24]

— Оставь нужные.

— Но ведь мало будет...

— В общей куче сойдет, — решил Фокин. — Теперь так. Витька новое дело сделал. Продавать буду я. Ну, а Игоря назначим казначеем. Он парень честный, некурящий, капитал на папиросы не изведет...

В сад закрадывались синие сумерки. Небо приобрело какой-то странный, фиолетовый оттенок. Порывами набегал ветер, заставлял дрожать лепестки хмеля на беседке.

— Эх, братцы! Последние денечки мы вместе, — вздохнул погрустневший Игорь. — Разъедемся в разные стороны, и дружбе нашей конец, значит?

— Это по какому же правилу? — удивился Сашка. — Сколько мы вместе? Три года? Ну, и давайте на всю жизнь один другого держаться!

— Я, ребята, медленно с людьми схожусь, — заговорил Дьяконский. — Но уж если сошелся, то накрепко.

— Что бы ни случилось, дружбу не терять, верно? — Игорь протянул Виктору руку. Тот крепко сжал ее. Сверху легла шершавая ладонь Сашки.

От Георгиевской церкви до выгона, где паслись слободские коровы, протянулась базарная площадь. Колхозники торговали здесь мясом, битой и живой птицей, маслом, горохом и луком — всякой домашней снедью. В дни привоза, по средам и воскресеньям, длинной шеренгой выстраивались телеги с задранными вверх оглоблями.

Возле церкви — толкучка. Тут можно найти и самовар, и колеса для телег, и старинные стенные часы, и расписные глиняные свистульки. На паперти ребятишки покупали и обменивали кроликов, голубей.

Многие приходили на базар просто так, потолкаться, полущить семечки, людей посмотреть и себя показать. Деревенские девки щеголяли красными платками с бахромой, пестрыми кофтами. Парни потели в тесных праздничных пиджаках. Мужики, сбиваясь небольшими компаниями, соображали насчет выпивки. Торговали бабы — голосистые, злые, дуревшие к концу дня от жары и шума. [25] Трое друзей пробирались через гомонившую толпу. Сашка тащил кролика в ящике. Самка ангорской породы испуганно мигала красноватыми глазами.

— Упарился, — оказал Фокин, ставя ящик на землю. — Передохнуть надо. Ну, кто медку хочет?

— Ступай сам. Тоже удовольствие — из-за двух ложек крик на весь город.

— А что за базар, если крика нет?

Игорь и Виктор остановились возле телеги, заваленной пучками молодой редиски. На охапке свежей травы сидела девушка лет шестнадцати в длинном сарафане из грубого домотканого полотна, с вышитыми голубыми васильками. Лицо ее, полудетское, с мягко округленным подбородком, невольно привлекало внимание свежестью, милым и наивным выражением. Кожа белая, не тронутая загаром. Но это была не болезненная бледность горожанки, а здоровая, будто мраморная белизна, которую умело сберегают деревенские девчата в любую жару, платками закрывая лица.

Светлые волосы ее были заплетены в короткие косички с красными лентами на концах. Она с любопытством и в то же время с некоторой робостью смотрела на гудевший вокруг телеги людской водоворот.

Старый бельмастый мерин, равнодушно жевавший траву, повернул голову, ткнулся большими, отвисшими губами в ногу девушки.

— Ну, не балуй, — отвела она рукой его морду.

Заметив парней возле воза, спросила:

— Вам редиски?

— Покажи.

Виктор взял пучок, понюхал, провел ладонью по колючим листам. Сказал солидно:

— Хороша на закуску.

— Берете?

— Мы не пьющие. Скажите лучше, как зовут вас?

— Зачем? — удивленно взметнулись белесые ресницы

девушки.

— Я прошу, — серьезно произнес Виктор. — Понимаете, я очень хочу знать ваше имя.

Игорь чуть не присвистнул от удивления. Виктор Дьяконский, единственный парень из класса, никогда не друживший с девчонками, доказывавший на исторических примерах, что только те полководцы, которые не увлекались амурными делами, добились истинно великих [26] побед, — этот Виктор изменился сейчас на глазах. Даже голос его звучал без обычной резкости.

Прижимая к себе ящик с крольчихой, Игорь подвинулся ближе.

— Василиса, — услышал он тихий голос.

К возу подошли покупатели, начали прицениваться, перебирать редиску. Дьяконского оттерли в сторону.

— Пошли? — толкнул локтем Игорь.

— Куда? — недоумевающе спросил тот, продолжая смотреть на девушку.

— Забыл, что ли? На паперть нам нужно.

— Да, да, конечно, на паперть, — бормотал Виктор и вдруг продекламировал:

У врат обители святой
Стоял просящий подаянья
Старик иссохший, чуть живой
От глада, жажды и страданья...

— Пучок редиски он просил, и взор являл живую муку, — добавил насмешливо Игорь. — Эка, парень, как швыряет тебя нынче.

— А ты не находишь, что она какая-то очень своеобразная?

— Представь себе, не нахожу. В каждой деревне есть Василиса такая.

— Не знаю, не видел. Если бы я был художником, обязательно написал бы ее. Очень простое лицо и в то же время необычайно одухотворенное...

— Выдумываешь ты, — махнул рукой Игорь.

— А Сашки-то все нету, — спохватился Дьяконский.

Фокин находился в это время в продуктовом ряду, отведал уже три сорта меда.

«Попробую теперь у той бабы-яги», — решил он.

Бабка в серой шали, с горбатым носом на темном цыганистом лице, сидела за прилавком, устало смежив глаза, дремала на солнцепеке.

— Продаешь, бабуся?

— Покупай, касатик, покупай, — проснулась старуха. — Хороший медок, липовый.

Она достала деревянную ложку, вытерла подолом исподней юбки.

— Надо бы полотенце иметь, — упрекнул Сашка. [27]

— Тряпка есть, да запылилась. А исподняя чистая, ты не боись, касатик.

Фокин не спеша зачерпнул, понюхал с видом знатока. Облизав ложку, покачал головой.

— Горчит, бабуся. Дай-ка мне вон из той махотки.

Старуха развязала другой горшок. Сашка попробовал из него. Съел три ложки, полез было еще, но бабка остановила сердито:

— Хватит. Берешь, что ли?

— Не... Медок не того, — Фокин с трудом ворочал липким языком. — Дух не тот... Другого-то нет попробовать?

— Ах ты анчихрист, — взъярилась старуха. — Дух ему не такой! — закричала она. — Четыре ложки сожрал, окаянный! Чтоб тебя разорвало, чтоб тебе брюхо вспучило!

— Тихо, бабушка, тихо... Он от бога, мед-то, а ты всякие слова произносишь, — пятясь, урезонивал Сашка. — Грех ведь тебе, одной ногой в гробу стоишь, а ругаешься, как в кабаке!

— Пеночник, иродово семя!

Бабка трясла сухими кулаками, на крючковатом носу дрожала светлая капля.

— Смотри, сопля в мед упадет! — не выдержал Сашка.

— Держи его! Ворюга! Грабитель!

Дело принимало нешуточный оборот. Фокин поспешил укрыться за чужими спинами. Вокруг бабки росла толпа.

Сашка, посмеиваясь, отошел подальше. На паперти увидел Игоря, сидевшего возле ящика с кроликом.

— А Витька где?

— Ну вас к черту обоих, — обозлился Булгаков. — Я что, нанялся этот зверинец стеречь? Торчу тут один, как дурак.

Сашка занялся, наконец, делом. На все лады расхваливал свою крольчиху, кричал, что она пять раз в год приносит по десять крольчат. Но агитация не имела успеха. Покупателей нашлось много, а вот меняться никто не хотел.

Продав крольчиху вместе с ящиком, двинулись на поиски Виктора. Игорь сразу направился к возу с редиской. И не ошибся. Дьяконский стоял возле девушки, говорил что-то, похлопывая рукой по спине лошади. Василиса смеялась и отрицательно качала головой. [28]

— Эге-ге! — Фокин сдвинул на затылок кепку. — Стена! Кремень! Суворов баб не любил, поэтому сражения выигрывал. Чьи это слова?

— Витькины.

— Ну вот, — крутнул головой Сашка. — Можешь записать: полководец Дьяконский погиб в конце июня тысяча девятьсот сорокового года, не одержав ни одной победы.

— Одну-то, пожалуй, одержит.

Они уселись неподалеку от телеги, прислонились к коновязи. Теперь им видны были только ноги Виктора и Василисы. Дьяконский стоял спокойно, его матерчатые тапочки будто приклеились к земле. Складки серых брюк почти касались широкого подола с синими васильками. Зато ноги девушки все время двигались. Она то притопывала пяткой, то делала маленький шажок.

— Идиллия! — буркнул Игорь.

— Чудак Витька, — ответил Фокин. — Вот так всю жизнь чудит. Мало ему девчат в городе? Сонька Соломонова глаза на него пучит, чуть не вывалятся... На роялях играет. Красивая, и вообще...

— Одностороннее тяготение, Саша. Этого, брат, недостаточно. Тут взаимное влечение должно быть.

— Это конечно, — согласился Фокин. — Без влечения в таком деле ни хрена не получится. По себе знаю...

Базар расходился, народу стало меньше. Мужики запрягали лошадей.

Дьяконский попрощался, наконец, с девушкой, зашагал к церкви. Игорь и Сашка нагнали его в конце площади.

— Вы тут еще? — удивился он. — Где же вы были?

— Так гуляли, — неопределенно протянул Фокин. — Ходили и рассуждали о кроликах да о васильках.

— Вот навязались пинкертоны на мою голову! — усмехнулся Виктор. — Ну, а теперь куда двинем?

— Теперь купаться. Ровнять грешное тело с невинной душой.

В киоске на углу улицы Дьяконский купил газету. Быстро просмотрел четвертую страницу, бегом догнал ребят.

— Свежая? — спросил Игорь. — Какие новости?

— Немецкие танки вышли к линии Мажино. [29]

— Погоди, как это вышли? Ведь Мажино на франко-германской границе, а немцы уже Париж взяли.

— С запада вышли, понимаешь, с той стороны. Они и не штурмовали в лоб эту линию. Ты понимаешь, как они начали наступление? — Виктор сел на своего любимого конька. О военных делах он мог говорить без устали. — Ведь они нанесли удар севернее, где их не ждали. Генерал Гудериан собрал огромный танковый кулак, прорвался через Бельгию до самого моря и повернул на юг.

— Значит, Франции конец?

— Хватит вам, ребята — вмешался Фокин. — Надоело. И по радио и в газетах одно и то же: Германия — война, война — Германия!

— Синонимы, Саша, — засмеялся Дьяконский.

— Чихал я на эти синонимы. Ты скажи лучше, фамилию-то ее знаешь?

— Гм... Светлова ее фамилия.

— Правильно. А отец ее в стояловском колхозе пасечник.

— Слушайте, черти, откуда вам все известно?

— Глаза даны человеку для того, чтобы видеть, уши — для того, чтобы слышать, — торжественно сообщил Игорь.

— Эх, жизнь! — весело выкрикнул Сашка, семенивший последним. — Люблю лето. Купайся, с девчонками в лес ходи. А теперь скоро грибы начнутся. Отпуск возьму...

Дьяконский промолчал, думая о своем. Вычитанная в газете фамилия Гудериана ничего не значила для ребят. Для них это был пустой звук. А Виктору она напоминала многое. Впервые он услышал о Гудериане лет пять назад. В то время отец Виктора, комдив Дьяконский, был еще жив и преподавал в военной академии. Как-то вечером он готовился дома к тактической игре. На полу кабинета была расстелена большая карта, и он, сняв сапоги, ползал по ней, вооруженный блокнотом, цветными карандашами и циркулем.

Для отца это было любимым делом, а для Виктора в ту пору — любимым развлечением. Отец рассуждал вслух, и, когда он говорил, карта будто оживала, Виктор различал на ней проселки и асфальтированные дороги, лесистые высоты и обрывистые берега; синие стрелки [30] превращались в дзоты и пулеметные гнезда, кружочки — в артиллерийские позиции, линии точек — в минные поля.

В тот раз отец разбирал тему: прорыв заранее подготовленной обороны противника на границе Восточной Пруссии в районе Гумбиннена.

Виктор ползал по карте вслед за отцом, подавая ему цветные карандаши и записывая в блокнот цифры. Отец рассчитал, какую артиллерийскую подготовку требуется произвести, чтобы подавить огневые точки. Потом он спросил, на сколько сможет за день продвинуться пехота с танками, войдя в прорыв. Такие вопросы задавались обычно полушутя, но комдив Дьяконский сердился на сына, если тот отвечал наобум, не подумав.

— В первый день возьмем Гумбиннен, — сказал тогда Виктор. — Его надо поскорей взять. Тут ведь несколько дорог сходятся, значит, город важный.

— Тридцать километров, — приставил циркуль отец. — Не слишком ли далеко?

— Нет, папа, на танках можно быстро проехать.

— Ты рассуждаешь, как некоторые мои слушатели. Не из лучших, — усмехнулся отец. — Есть у нас такие, что любого противника шапками закидают. Дорога тут хорошая, с твердым покрытием, это верно. Но ведь танки-то не на экскурсию отправятся. Противник будет воздействовать авиацией, будет контратаковать бронетанковыми силами.

— А ты сам говорил, что у немцев танков мало.

— Ладно, — снова усмехнулся комдив. — Если ты хочешь, будем подразумевать под словом «противник» именно немцев. Да, сегодня танков у них еще недостаточно. Однако завтра их может быть очень много. У них сейчас лозунг: «Пушки вместо масла!»

Отец поднялся, взял с письменного стола газету и протянул Виктору.

— Посмотри.

Газета была берлинская. Середину первой страницы занимал большой снимок, на котором улыбающийся Адольф Гитлер пожимал руку генералу в высокой фуражке. Генерал тоже улыбался, но худое, аскетическое лицо его все равно оставалось недовольным. Виктору особенно запомнились его тонкие, плотно сжатые губы. Виктор подумал тогда, что такие губы могут быть только [31] у злого человека. За спиной генерала, на втором плане, смутно вырисовывались контуры громоздких черных машин.

— О нем мы с тобой еще услышим, сынок, — сказал комдив Дьяконский, тоже смотревший на снимок.

— А кто это?

— Гейнц Гудериан, создатель германских бронетанковых сил. И прежде чем начинать наступление на Гумбиннен, нам надо подумать о встрече с ним... Или с другим генералом: у Гитлера теперь их достаточно. Ты понял меня, сынок?

Да, Виктор, конечно, понял. Тогда, на карте, они все-таки разгромили немцев; правда, не очень скоро, но разгромили. Так заканчивалась в академии каждая тактическая игра: противник обязательно оказывался побежденным. Впрочем, иначе и невозможно. Ну, кто же будет громить в пух и прах самого себя!..

После того разговора с отцом Виктор несколько лет ничего не знал о Гудериане. Но в последнее время эта фамилия стала встречаться в газетах все чаще и чаще.

* * *

Командира танковой группы Гудериана солдаты называли «быстроходным Гейнцем». Генерал ничего не имел против такой шутки. Он был убежден, что миновали времена позиционных войн, когда войска месяцами и годами стояли на месте, зарывшись в землю, когда можно было руководить ими из штаба, в глубоком тылу. Наступила эпоха маневренной войны, войны моторов. Танковые дивизии Гудериана продвигались за сутки на тридцать, сорок, а то и на пятьдесят километров. Обстановка на фронте быстро менялась. Чтобы оперативно руководить войсками, надо было двигаться вместе с соединениями.

После того как танковая лавина вышла к побережью Ла-Манша, а затем повернула на юг, Гудериан отдал своим частям приказ наступать до последней капли бензина. Сметая отступавшие подразделения французов, оставляя на расправу пехоте укрепленные пункты, танковая группа почти без остановок катилась вперед, обходя с запада линию Мажино, ломая тылы французских армий. [32]

Было ясно, что кампания близится к концу. Обескровленные, измотанные боями дивизии противника еще продолжали сопротивляться. Но Париж находился уже в руках немцев, ушло в отставку правительство. А новое, которое возглавил дряхлый маршал Петэн, предложило заключить перемирие.

Ранним утром 18 июня Гудериан выехал в командирском танке из Монбельяра в Бельфор, небольшой городок со старой крепостью, прикрывавшей проход между горами Юра и Вогезами.

Танк Гудериана двигался прямо по полю, параллельно дороге, тяжело переваливаясь на рытвинах, с хрустом ломая изгороди. Гусеницы вдавливали в землю молодую зеленую пшеницу, за танком тянулся по полю двойной черный след.

Дорогу скрывало облако пыли. Внизу пыль висела плотной стеной, медленно растекалась в стороны, оседала, окрашивая все вокруг в серый цвет. Вверху, где струился с гор легкий утренний ветерок, пыль клубилась, как дым. Если смотреть вдаль, казалось, будто воя обширная долина от края до края охвачена, грандиозным пожаром.

Из Бельфора, навстречу машине Гудериана, шли большие группы пленных. Их охраняли мотоциклисты. Усталые, сгорбленные французы брели, опустив головы, конвоиры подгоняли их криками. Пыль запорошила лица пленных, их форму, знаки различия. Все они были одинаковы в этом стаде. Только глаза разные. Удивление, страх, ненависть можно было прочитать в них.

Солдаты шли. А вдоль дороги стояли сотни и тысячи машин: грузовики с боеприпасами, танки, мотоциклы, броневики, орудия разных калибров — техника, годами создававшаяся для войны и брошенная теперь по чьему-то приказу. Солдаты не могли понять, зачем нужно было капитулировать, отдавать врагу оружие и, оставшись с голыми руками, сдаваться немцам.

Дорога пересекала небольшую деревушку на холме. Здесь совсем недавно был бой. Возле мелких окопов лежали трупы солдат. В деревне не осталось ни одного целого дома, они были разрушены или сожжены. Дымились развалины. Земля была изъедена воронками. Валялись лошади с огромными, вздувшимися животами.

Гудериан спокойно смотрел на эту привычную картину опустошения. Он был не из тех генералов, для которых [33] война — это разноцветные стрелки на штабных картах. Он знал грязную сторону войны. Она была закономерна, и обойтись без нее невозможно. Гудериан старался представить себе картину боя. Возле окопов следов гусениц почти нет, зато их много в деревне. Значит, танки ударили с фланга. Чувствуется его школа — никогда не бить в лоб; нащупать слабое место в обороне противника, обойти врага, ворваться стремительно, неожиданно, сея смерть.

У выезда из деревни он увидел разбитый обоз беженцев. Тут, вероятно, поработала авиация. Людей не было. Повозки лежали на земле вверх колесами. Повсюду разбросаны тряпки, узлы, распоротые перины, кастрюли. Среди этого хаоса стояло мягкое, с золоченой спинкой кресло на гнутых ножках, и в нем отдыхал, вытянув перевязанную ногу, солдат-мотоциклист в кожаной куртке.

Возле глубокой воронки лицом вверх лежал труп женщины с неестественно заломленными за голову руками. Близкий взрыв сорвал с женщины всю одежду. Кожа обгорела, обуглилась. Волосы смешались с землей. На черном лице резко выделялся ряд белых зубов. Казалось, этот бесстыдно обнаженный труп усмехается, глядя пустыми глазницами в небо.

Адъютант генерала, высокий и худой капитан, вытянув длинную шею, поворачивал голову, с любопытством рассматривая убитую.

— Прикажите, чтобы сейчас же убрали, — недовольно произнес Гудериан.

Адъютант спрыгнул с машины.

Солнце начинало припекать, и в воздухе чувствовался запах разложения. Гудериан морщился, плотно сжав губы маленького рта, прикрывал нос надушенным платком.

— Вперед! — нетерпеливо бросил он.

Голенастый адъютант бегом догнал их, вскочил на броню.

Движение на дороге ослабевало. Танк Гудериана приближался к Бельфору. На обочине стояли, задрав в небо стволы, тяжелые орудия. Генерал заинтересовался ими. Пушки были в полной исправности, замки целы.

Адъютант, вращая маховик, опустил ствол и, открыв замок, заглянул внутрь. Потом сунул в казенник свой длинный белый палец.

— Ни одного выстрела, господин генерал. [34]

Гудериан усмехнулся. Вот так и надо воевать. У французов и англичан танков и пушек было не меньше, чем у немцев. Все теперь разбито, брошено на дорогах. Внезапность, скорость решили дело. Солдаты Гудериана не дают французам остановиться, опомниться, подготовиться к обороне. Полтора месяца танкисты непрерывно движутся вперед и вперед...

Адъютант между тем разглядывал массивный снаряд, лежавший в траве, возле лафета пушки.

— Я бы не хотел, чтобы такой поросенок наведался в нашу машину, — покачал головой капитан.

— Это исключено. Французы умеют стрелять только в мирное время, на полигоне.

Адъютант занес в записную книжку слова генерала и поставил дату. На его глазах делалась история, и капитан хотел сохранить для будущих поколений Третьей империи мысли и слова людей, создававших Великую Германию.

Машина двинулась к городу. Впереди показались островерхие крыши домов, крепостные валы. Странно, что над фортами не были подняты немецкие флаги. До слуха доносились приглушенные звуки орудийных выстрелов.

Гудериан остановил проезжавшего мимо мотоциклиста, маленького ефрейтора с синими глазами на грязном, давно не мытом лице, спросил, где находится штаб 1-й танковой дивизии.

— Здесь, в городе, господин генерал.

— Почему стреляют?

— Французы удерживают форты. Наши выкуривают их оттуда.

Ефрейтор узнал Гудериана, отвечал без робости, весело и быстро.

— Был в Польше? — спросил Гудериан.

— Так точно. До самого Бреста.

— Хорошо. Поезжай вперед, покажи дорогу.

В городе действительно шел бой, но велся он без особого напряжения. Изредка и недружно били пушки. Автоматы строчили короткими очередями.

На узких улочках спокойно разгуливали солдаты, весело и громко перекликались. Некоторые, в одних трусах, обливались водой из ведер, другие возились возле грузовиков, заправляли их. Перед одним из домов, в [35] палисаднике — доходная кухня. Повар в белом колпаке сидел на скамеечке среди цветов и чистил картошку. А за углом, поставив посреди улицы накрытый скатертью стол, завтракали четверо младших офицеров.

Генерал проехал мимо, не останавливаясь, одобрительно кивнул: танкисты заслужили свой отдых.

Штаб 1-й танковой дивизии находился в отеле «Париж». Гудериан вошел в вестибюль, устланный дорогими коврами. На лестнице раздались торопливые шаги, со второго этажа бегом спустился начальник штаба дивизии майор Венк. Известие о прибытии командира танковой группы застало его в тот момент, когда он только что начал бриться. Он едва успел стереть с лица мыльную пену.

— Где генерал Кирхнер? — спросил Гудериан.

— Командир дивизии принимает ванну, — смущенно ответил Венк. — Я доложу сейчас.

— Не надо, потом, — усмехнулся Гудериан. — Пусть смоет дорожную грязь... Где у вас находятся пленные французские офицеры?

— На той стороне площади.

— Проводите меня к ним.

По дороге Венк рассказал Гудериану, что дивизия ворвалась в город с ходу. Войска, занимавшие казармы, капитулировали без боя, под угрозой танковых пушек. Но гарнизоны фортов сдаться в плен отказались. Командование дивизии создало специальную группу, которая сейчас штурмует форты. Дивизия готовится продолжать марш.

Пленные офицеры содержались в казарме. Гудериан пришел сюда не для того, чтобы посмотреть на них — за последнее время повидал достаточно. Сейчас обстановка давала возможность продемонстрировать великодушие победителя. Война кончится в ближайшие дни, и бог знает, представится ли еще такой удобный случай.

Генералу подали плоский солдатский котелок, раскладную алюминиевую ложку-вилку, и Гудериан снял пробу завтрака. Для пленных завтрак был совсем неплох, тем более, что готовил его, под наблюдением немца-повара, повар-француз. А продуктов для своей армии французское интендантство припасло достаточно.

Адъютант несколько раз щелкнул затвором «Кодака», засняв всю группу: и генерала, и пленных, и повара. [36] В отель Гудериан возвратился довольный. На прогулку было затрачено пятнадцать минут. Зато совесть его чиста и перед ботом, и перед людьми.

Вместе с командиром дивизии генерал отправился в только что павший форт Басс-Перш. Каменные стены и земляные валы форта сильно пострадали от артиллерии; снаряды разрушили укрепленные точки. В воздухе держался запах дыма и серы.

Форты крепости давно устарели. Они могли укрыть людей от пулеметного огня, частично от мин, но артиллерии не представляло большого труда разбить их. Форт От-Перш, за штурмом которого решил наблюдать Гудериан, вообще не был похож на укрепление. Вал его зарос травой. За валом — крыши домов среди густой зелени, деревянные ветхие заборы. Форт напоминал маленький хутор, а не военное сооружение.

Штурм начался огневым налетом. Ударили полевые и танковые пушки. Один из первых снарядов угодил в красную крышу дома; в бинокль хорошо было видно, как летели доски и бревна перекрытий. Крыша исчезла. Сотни взрывов молотили землю, форт затянуло дымом и пылью. В грязно-сером облаке вспыхивали желтые при свете солнца огоньки разрывов, будто там кто-то одну за другой зажигал спички.

Артиллерийская подготовка закончилась. Оборвался грохот. После него слабым казалось урчание нескольких десятков моторов. К форту двинулись бронетранспортеры с солдатами. В центре цепи и на флангах тягачи везли 88-миллиметровые зенитные пушки.

Облако над фортом рассеивалось. Если раньше форт ничем не выделялся среди зеленых пригорков, каких много было в этих местах, то теперь вид его был ужасен. Снаряды уничтожили кусты и деревья, вал из зеленого превратился в черный. Горели остатки домов.

Но израненный, изрытый воронками кусок земли еще жил. Оттуда раздавались выстрелы. Они раздражали Гудериана. К чему это бессмысленное сопротивление? Сдаются в плен целые дивизии, целые корпуса. На что надеется эта горстка безумцев, когда ясно, что война французами уже проиграна?

Бронетранспортеры остановились возле самого рва, высаживая пехотинцев. И вдруг из форта ударил пулемет. Очередь пришлась по группе немцев, только что [37] спрыгнувших с транспортера. Солдаты попадали на землю, Гудериану показалось, что он слышит крики.

Пулемет бил торопливо, длинными очередями, будто спешил, зная, что ему не дадут стрелять долго. На несколько минут он прижал к земле пехотинцев, наступавших в центре, но на флангах атакующие уже преодолели ров, быстро лезли на вал.

Зенитная пушка, развернувшись, послала прямой наводкой три снаряда. Они разорвались почти в одном месте. Пулемет умолк. Снова поднялись и побежали солдаты.

Еще несколько минут слышались взрывы гранат, автоматные очереди. Потом вое стихло. На вершине оголенного дерева в центре форта появился немецкий флаг.

— Пройдемте, господа, — оказал Гудериан. — Меня интересуют результаты обстрела.

Следом за автоматчиками генералы поднялись на вал, прошли вдоль старых, полузасыпанных траншей, задержались на минуту возле железобетонного колпака дота, разбитого прямым попаданием снаряда.

— Пулемет бил отсюда, — объяснил командир штурмовой группы. — А вот тут они бросили в контратаку свой резерв.

— Сколько?

— Один взвод.

Там, куда указал командир штурмовой группы, валялись убитые, французы и немцы. Французов было больше. Они поднялись в контратаку с винтовками наперевес, и немцы расстреляли их из автоматов. Среди трупов лежал на спине молодой французский лейтенант. Он будто закрывал своим телом распластанное на земле полотнище флага, разорванное пополам. Рука офицера крепко сжимала белое, свежеоструганное древко.

Взрывом гранаты лейтенанту разворотило живот, опалило волосы. Голова его была запрокинута, шея пробита осколком. Гудериан, глядя на убитого, внутренне содрогнулся. Этот молодой француз лицом напоминал его младшего сына, воевавшего сейчас здесь же, во Франции. Правда, после того как ранен был старший сын, Гудериан позаботился, чтобы младшего перевели из разведывательного батальона в конвойный. И все-таки беспокойство не покидало его.

Часто, толчками забилось сердце, будто поднялось [38] к горлу, мешая дышать. Оно вообще пошаливало последнее время. Оказывалась усталость, нервное напряжение.

— Эти солдаты дрались как герои, — громко произнес Гудериан. — Похороните их с воинскими почестями.

Генерал Кирхнер отошел, чтобы отдать необходимые распоряжения.

— Наши потери? — спросил Гудериан командира штурмовой группы.

— Девять убитых, одиннадцать раненых.

— Ну, вот. Пусть не говорят, что победа во Франции досталась нам легкой ценой. — Гудериан покосился на адъютанта. Тот записывал. — Мы купили эту победу ценой жизни лучших сынов Германии.

— Разрешите начать штурм следующего форта? — спросил Кирхнер. — Вы будете наблюдать?

Гудериан вскинул к глазам бинокль. Артиллерия открыла огонь по форту, находившемуся в черте города, среди домов. Снаряды падали не только на укрепления, но рвались и в садах и на улицах.

— Нет, Кирхнер, я еду дальше.

Саперы уже перекинули через ров штурмовой мостик, Гудериан неторопливо прошел по гнущимся доскам к своей машине.

Французские солдаты под охраной автоматчиков стаскивали в одно место трупы убитых товарищей. На краю рва пленные рыли братскую могилу.

День 22 июня 1940 года оказался счастливым для Третьей империи. Было заключено перемирие с французами, война закончилась большой победой. А Гудериану этот день принес особую радость: его танкисты заняли Кольмар, эльзасский городок, где он провел свое детство, где служил когда-то его отец, офицер прусской армии.

Из окна гостиницы видна была прямая улица, вымощенная квадратными плитами, аккуратные, однообразные домики. Дальше — поля и синеватая цепь холмов, замыкающих горизонт.

— Приятно, черт возьми, отвоевать свой город, — негромко говорил Гудериан, расхаживая по комнате. Он отослал адъютанта, приказав никого не пускать к себе. Ему хотелось побыть в одиночестве. [39]

Никому не известным мальчиком уезжал он отсюда в кадетский корпус. А возвратился победителем, прославленным генералом. Колесо истории совершило еще один оборот, замкнулась еще одна цепь событий. И он доволен тем, что нашел свое место в этих событиях. А путь был тяжел. Много сомнений, колебаний и разочарований подстерегало на неизвестной дороге, Но Гудериан не раскаивался, что пошел за Гитлером. Нет, не раскаивался, хотя ему, кадровому офицеру, первое время трудно было привыкнуть к мысли, что у власти стоит человек без прошлого, и даже не чистый немец, а австриец Шиккльгрубер, дослужившийся до ефрейтора. Но Гитлер-Шиккльгрубер сумел воссоздать вооруженные силы Германии, а это было главное.

Гудериан не покинул армию после поражения в первой мировой войне. Слабая, сжатая ограничениями Версальского договора, лишенная техники, германская армия продолжала существовать: исподволь, обходя пункты договора, готовила кадры.

Еще в те трудные годы Гудериан занимался разработкой теории будущей войны, главную роль в которой должны играть бронетанковые силы. Он не изобрел что-то новое. Блицкриг — молниеносная война — и раньше была одной из главных идей германского генштаба. Страна находилась в центре Европы. Со всех сторон — сильные противники. Значит, надо избегать войны на два фронта. Сосредоточить всю мощь армии на одном направлении, быстро сокрушить одного врага и повернуться лицом к другому. Бить противников поодиночке — в этом заключалось все дело.

Армии страд-победительниц жили традициями первой мировой войны. В Англии и Франции танки использовались для поддержки пехоты. Там не создавалось крупных механизированных соединений, способных самостоятельно решать стратегические задачи. Такие соединения имелись лишь в Красной Армии. Немцы должны были не отстать от русских. Но только не отстать — этого мало, надо еще и обогнать их.

А в то время у Германии не было ни танков, ни самолетов. Собственно, в Веймарской республике не было ничего, кроме беспорядков. Заводы бездействовали, миллионы людей скитались без работы. И чем хуже становилось положение в стране, тем больше рос авторитет [40] коммунистов. На последних выборах в республике коммунисты получили шесть миллионов голосов.

Германии нужна была сильная, беспощадная рука. И такая рука нашлась. Гитлер, захватив власть, поставил ясную цель: возродить былое могущество страны. К этой цели он пошел напрямик, уничтожая тех, кто сопротивлялся ему. Он начал расширять и укреплять армию, и в этом отношении интересы Гудериана сразу совпали с интересами фюрера.

В 1932 году Гудериан, командовавший третьим прусским автомобильным батальоном, вывел на учения макеты танков, сделанные из фанеры, — настоящих боевых машин у немцев еще не было. Пехотинцы и артиллеристы смеялись над горе-танкистами, не окупись, показывали свое остроумие. На ученьях произошел смешной и печальный случай. Во время атаки оборонявшиеся солдаты, разозлившись, забросали фанерный танк камнями, заставили его отступить и даже поранили одного «танкиста».

Гитлер сразу оценил значение бронетанковых сил. Сделавшись рейхсканцлером, он приехал в Куммерсдорф осмотреть механизированные подразделения, созданные Гудерианом. Перед Гитлером прошли броневики, учебные танки Т-I, промчались мотоциклисты. Быстрота, четкость действий произвели на фюрера большое впечатление.

— Вот это мне и нужно! — воскликнул он.

С тех пор прошло всего только семь лет. Бывший подполковник Гудериан стал генерал-лейтенантом танковых войск. У Германии появились прекрасно обученные и хорошо оснащенные бронетанковые силы. И вот результат: Австрия присоединена к рейху, разгромлены Чехословакия, Польша, Франция, оккупированы Дания и Норвегия. На краю пропасти стоит Англия — вечный противник и конкурент...

В эту ночь Гудериан не сразу заснул, хотя раньше никогда не страдал бессонницей. Солдату, закалявшему свой организм, стыдно жаловаться на такую болезнь. А пятьдесят два года — это еще не слишком, большой возраст. Просто Гейнц был возбужден событиями. Он лежал на широкой кровати в длинной ночной сорочке, с колпаком на голове, смотрел в темноту. По улице изредка проезжали машины, полоски света от фар проникали [41] сквозь шторы, и тогда становились видны картины на стене, развесистые оленьи рога в углу комнаты.

За дверью по коридору гостиницы размеренно и неторопливо ходил часовой. Это был немецкий часовой в немецком отныне Кольмаре. И Гудериан подумал, улыбнувшись, что сегодня имеет право спать спокойно и крепко, как спал в этом городе еще мальчишкой.

* * *

Возле шкафа с книгами — большое трюмо в оправе из темного дуба. Рукой искусного мастера пущены по полированному дереву виноградные лозы, висят среди листьев крупные конусообразные гроздья. В детстве Ольге нравилось трогать прохладные, гладкие выпуклости, А когда была совсем маленькая, боялась двух черепах, на которых стояло трюмо.

С годами исчез страх, исчезло удивление перед деревянным виноградом. Теперь, глядя на себя в зеркало, Ольга с улыбкой вспоминала об этом.

До встречи с Матвеем Горбушиным оставалось еще часа два. Ольга задернула занавески на окнах, закрыла дверь и сбросила халат, оставшись в лифе и трусах. Вытащив шпильки, она резко тряхнула головой: каштановые волосы рассыпались по плечам, закрыли ее до пояса.

Поправила пальцами брови. Они были такие густые и пушистые, что даже ей самой нравилось гладить их.

Ольга заплела косу, натянула на ноги шелковые чулки. Осторожно достала из гардероба лучшее платье: маркизетовое, в синюю и белую полоску, с прозрачными пуговицами. Эти пуговицы из пластмассы, похожие на леденцы, только входили в моду.

Повернулась к зеркалу боком, через плечо осмотрела себя сзади. Платье плотно облегало ее фигуру, особенно бедра. Баска подчеркивала, выделяла талию. Ольга подумала, что платья надо все-таки делать пошире.

Сорвав лист герани, она растерла его между ладонями. Духов у нее не было. Дорого, да и не любила их Ольга. Хорошо, когда от девушки пахнет цветами.

«Ну, вот и все», — подумала она, чувствуя, что ее снова охватывает сомнение и тревога. Хотелось еще заняться чем-нибудь, чтобы отогнать мысли, не дававшие покоя [42] весь день. Но делать было попросту нечего. Не садиться же, одевшись к свиданию, за швейную машинку.

Опустившись в кресло и крепко сцепив пальцы, она думала: идти или не идти?

Горбушин пригласил ее прогуляться в лес, на Большой обрыв, полюбоваться заходом солнца. Ольга дала согласие, а теперь раскаивалась в этом. Она вспомнила, как крепко и даже грубо обнимал ее Матвей вчера в саду, и ей становилось жутко от мысли остаться наедине с ним в темном лесу. Было страшно, и в то же время ее влекло к этому страшному и неизвестному. Хотелось пройти по краю пропасти, испытать что-то необыкновенное, хоть на короткое время отвлечься от домашних хлопот, от однообразных будничных мыслей.

Ей было интересно с Горбушиным, приехавшим из далеких краев. Он повидал много городов, служил на разных морях, умел хорошо рассказывать. Слушая Матвея, девушка с горечью думала о том, как нелепо сложилась ее собственная судьба.

Несколько лет назад все казалось Ольге простым и доступным. В те счастливые годы семья Дьяконских жила в Москве, в просторной и удобной квартире на улице Горького. Много радости было у Ольги в то время. Она ходила на майские демонстрации, на открытие первой линии метрополитена, мама часто водила ее в театры. Всей семьей они ездили отдыхать в Крым. Там Ольга увидела женщину-моряка в белом кителе и белой фуражке. После этого она решила, что непременно станет штурманом дальнего плавания, будет водить по океанам корабли, побывает в самых далеких странах.

Правда, против морской профессии возражала мама. Она хотела видеть свою дочь дипломатам, нанимала учителей, занимавшихся с Ольгой немецким и английским языками. Но с мамой Ольга не очень считалась. Самое главное — отец был согласен. Это решало все. А знание языков могло пригодиться и штурману.

Ольга очень любила отца. По вечерам всегда сама открывала ему дверь. Наклонив седую голову, он целовал ее в щеку. От него пахло дорогим табаком.

Сбросив портупею и сняв гимнастерку, он шел умываться. Ольга держала полотенце.

— Докладывай, — коротко говорил отец.

— Все в порядке, товарищ комдив. Мама уехала [43] в театр, ужин готов. Витька получил пятерку по географии.

— Где он?

— Сидит в твоем кабинете, читает какого-то немца.

— Тащи ужинать.

Ольга гордилась отцом, восхищалась его спокойствием и широтой кругозора. Не было такого вопроса, на который он не мог бы ответить. Он шутя решал трудные геометрические задачи и умел разжигать костер в лесу под проливным дождем, знал, в каких странах растет хлебное дерево и в каком году Жюль Верн написал «Дети капитана Гранта».

У отца была интересная жизнь. До революции он был офицером. Потом служил в Красной Армии, дрался с Колчаком, с белололяками. Он видел Чапаева и был знаком с Фрунзе. На Дальнем Востоке отец воевал с белокитайцами, в Средней Азии — с басмачами. На шее у него виднелся шрам от осколка. И, кроме того, он три раза был ранен пулями.

Теперь отец работал в Наркомате обороны и преподавал. По праздничным дням он надевал орден Красного Знамени. Этот орден лично вручил ему Фрунзе.

У Дьяконских собирались иногда товарищи отца, тоже все военные, командиры. Ольга вместе с мамой хлопотала на кухне, готовила закуски. Но гости ели мало, они все спорили о чем-то. Ольгу эти споры не интересовали. Зато Витька мог часами сидеть, забившись в угол дивана, и слушать разговоры старших.

Как-то, ложась спать после ухода гостей, Витька оказал сестре:

— Я согласен с папой. Теперь нельзя воевать так: вы к нам на танках, а мы к вам на санках!

— Что ты понимаешь? — фыркнула Ольга.

— Во всяком случае больше тебя, — обиделся он. — Это ты ничего не знаешь. Штурман в юбке, а сама пароход от самолета не отличишь.

Уже тогда, в девятом классе, Ольга знала, что она красива. Но она терпеть не могла ухаживаний, была резка с теми ребятами, у которых замечала повышенное внимание к себе. Если ей писали записки, она рвала их, не читая. Иногда видела, что мужчины на улице пристально разглядывают ее; ей становилось противно и обидно. Она жалела, что родилась девчонкой. [44]

Мечта Ольги должна была скоро осуществиться. Девушке оставалось только окончить школу и послать заявление в мореходное училище. Но все изменилось в один день, вернее, в одну ночь. Случилось это осенью 1937 года.

Вечером Ольга, лежа в постели, читала «Труженики моря» Гюго. Потом завела на семь часов будильник, поставила его у изголовья кровати и уснула. Среди ночи ее разбудили громкие незнакомые голоса, раздававшиеся в соседней комнате. Она подумала, что это опять прислали за отцом со службы — его часто вызывали неожиданно в наркомат. Спустила ноги с постели, включила свет. Вошла мама — бледная, растерянная.

— Что? — опросила Ольга. — За папой?

— Его... Его хотят арестовать. Там обыск.

Ольга вскрикнула и выбежала в соседнюю комнату.

Отец стоял у стены, оправляя на себе портупею. Он был спокоен, только лицо какое-то серое, неживое.

Поднявшись на носки, Ольга обхватила руками его шею, прижалась головой к груди.

— Это недоразумение, доченька, — говорил отец, гладя ее волосы. — Я вернусь, и вернусь очень скоро.

Потом он разжал ее руки, отстранил от себя, чуть подтолкнул и сказал сердито:

— Иди оденься.

Только спустя много дней, перебирая в памяти все, что произошло, Ольга поняла, почему отец отослал ее. Уже у двери, оглянувшись, она поймала на себе изучающий взгляд молодого смуглого военного. Он рассматривал ее с откровенным любопытством — ведь она выбежала в ночной рубашке.

Плача, Ольга оделась.

За час в квартире перерыли все вещи. Обыскивавшие забрали бумаги отца, его записные книжки и даже схемы боев, срисованные Витькой из военных учебников.

Уже в шинели, стоя между двумя конвоирами, едва доходившими ему до плеча, отец сказал:

— Что бы ни случилось, дети, вы всегда помните: ваш отец — честный коммунист. — Он улыбнулся и добавил поспешно: — Впрочем, это я так... Скоро вернусь. Берегите маму. Ну, до свиданья, ребятки, и чур — не вешать носов.

Витька все время, пока длился обыск, не отходил от [45] отца. Прощаясь, отец трижды поцеловал его и крепко, как мужчина мужчине, пожал руку.

— Ты, пап, не беспокойся, — торопливо говорил Витя. — Мы тебе табак принесем... Мы ведь взрослые...

Отца увели. Ольга хотела проводить, но у двери ее задержал молодой военный.

— Нэльза, девишка, — улыбаясь, сказал он.

Ольга остановилась, а Виктор, рванувшись головой вперед, чуть не сбил военного с нот и вылетел в коридор.

— Дурак бэшанай! — выругался тот, погрозив кулаком.

Военный скоро ушел, а Виктор вернулся только на рассвете.

— Увезли в «черном вороне», — сообщил он. — В ту сторону, к центру... В нашем доме еще Журавкова арестовали.

Ольга и Наталья Алексеевна долго плакали, сидя на кровати. Усталые, разбитые горем, заснули только в полдень. Виктор не плакал. Он молча и деловито укладывал на место книги и вещи, прикреплял кнопками обои там, где их оборвали во время обыска.

Виктор держал себя в руках весь день. Слезы вырвались у него только вечером, в то время, когда обычно возвращался с работы отец. Виктор ушел в ванную и закрылся там...

Никто из бывших друзей не помог Наталье Алексеевне в ее хлопотах о судьбе мужа. Они боялись.

Ольга убеждала маму послать письмо самому Сталину. Ведь он даже не знает, наверное, что арестовывают хороших, честных людей, которые сами завоевывали советскую власть.

Но против письма неожиданно выступил Виктор, повзрослевший, посерьезневший в эти дни.

— Сталину все известно, — возразил он. — Сталину докладывают обо всем. Тем более, когда арестовывают командиров.

— Но ведь это же ужасно, если он знает!

— Ты не читаешь газет, мама, — сказал Виктор. — Враждебные государства засылают к нам врагов. Ну, свою «пятую колонну», как в Испании... Советский Союз ведет с ними борьбу...

— Это наш-то отец — пятая колонна! — всплеснула [46] руками Наталья Алексеевна. — Что ты говоришь, опомнись!

— Я ничего не говорю. Наш папа честный человек. Его, конечно, арестовали по ошибке. Вот разберутся и выпустят. Простая логика.

Наталья Алексеевна с удивлением смотрела на сына. Сказала после долгого молчания:

— Вот какой ты...

— Какой?

— Незнакомый... Взрослый какой-то...

— Пятнадцать лет, не ребенок...

Ольга и Виктор не могли больше учиться в своей школе. Тяжело было ловить на себе любопытные или презрительные взгляды, слышать шепот за спиной. Их окружала настороженная пустота. Многие бывшие товарищи избегали встреч с ними. И Виктор и Ольга сделались замкнутыми, нелюдимыми. Целыми днями сидели дома.

Сбережений Дьяконские не имели, а устроиться на работу Наталье Алексеевне не удалось: по сути дела у нее не было никакой специальности. Семья жила впроголодь, продавая вещи.

А потом наступил страшный день: Наталье Алексеевне сообщили, что ее муж, Евгений Яковлевич Дьяконский, расстрелян, как враг народа. В этот день она сразу состарилась на десять лет и, не будь детей, с горя наложила бы на себя руки. Она равнодушно отнеслась к предписанию: в двадцать четыре часа выехать из Москвы. Ей было теперь все равно, где жить и как жить. Заботы о переезде взяла на себя Ольга.

В Одуеве Наталья Алексеевна пошла работать сестрой-хозяйкой в больницу. Ольга закончила десятый класс. О поступлении в мореходное училище теперь нечего было и думать. Девушка приучила себя здраво смотреть на вещи. Можно было попытаться поступить в педагогический институт. Она послала туда документы. Их возвратили: окончен набор. Отказали ей и на следующий год. Что оставалось делать? В маленьком городке Ольге трудно было найти работу, которая нравилась бы ей. Уехать, скрыть прошлое? Но девушка не хотела лгать.

Ольга старалась поменьше мечтать, поменьше думать о том большом и интересном мире, который оказался теперь недоступным для нее. Она научилась шить, брала заказы на дом. Заработок был неплохой, Ольга радовалась, [47] что помогает маме, сильно сдавшей за последнее время. Быстро, на глазах детей, увяла красота Натальи Алексеевны, изменился характер. Она стала рассеянной, пугливой, всегда боялась чего-то.

Единственной надеждой Ольги и Натальи Алексеевны был теперь Виктор. Обе женщины понимали, что только он сможет бороться, восстановить честное имя их семьи, поставить их вровень со всеми.

Ольга все чаще думала о том, что время летит и ей пора уже выходить замуж. Не для того, чтобы свить уютное гнездышко и успокоиться навсегда в этом городке. Эту мысль она с негодованием гнала прочь. Девушка мечтала о сильном человеке с трудной и интересной жизнью. Она стала бы верным другом ему, делила бы с ним все невзгоды и радости. Но где его разыщешь такого?

За Ольгой неуклюже, по-мальчишески, ухаживал Игорь Булгаков. Девушке приятна была его чистая, романтическая влюбленность. Даже жить легче стало с тех пор, как появился этот юноша с вихром на макушке. Ольга все больше привыкала к нему, скучала и злилась, если он не приходил несколько дней. Робко, намеками, он говорил девушке, что если она подождет некоторое время, они всегда, будут вместе.

Молодость Игоря порой смущала и тяготила Ольгу. Дружили они почти целый год, но он ни разу не обнял, не поцеловал ее. Они гуляли по улицам или сидели в саду, держась за руки. Вероятно, Игорь и в помыслах не шел дальше этого. А Ольга возвращалась после этих свиданий возбужденная, с больной головой. Спала плохо и беспокойно.

Матвей Горбушин привлек ее внимание сразу, едва только появился в городе. Ольга была польщена — моряк выделил ее из числа других, начал ухаживать. На первое свидание она отправилась с одной мыслью: утереть нос местным девчонкам.

Красное обветренное лицо старшего лейтенанта и его грубоватые манеры не нравились Ольге. Но ее привлекали рассказы о море, о далеких солнечных краях, о веселых и смелых людях. Рядом с Горбушиным начинала верить, что еще не все потеряно, что может быть ей удастся осуществить свои мечты.

Об Игоре в эти дни думала редко. Если начинала тревожить совесть, она убеждала себя, что ничего плохого [48] не делает. Разве она жена? Разве ей нельзя встречаться и разговаривать с интересным человеком? Если Игорь и поревнует — это неплохо. Крепче станет любить... Скоро Горбушин уедет, и все будет по-прежнему.

Сегодня, собираясь на свидание в лес, Ольга впервые колебалась. Стоит ли? Не слишком ли смело?

«Чего мне бояться? Если он начнет приставать, я уйду», — решила она.

Рывком встав с кресла, поправила прическу. Крупно написала на обрывке газеты: «Мама, вернусь поздно, не жди. Окрошка в погребе. Нитки Пане отнесла. О.»

Положив бумагу под вазу на столе, Ольга вышла на крыльцо, заперла дверь и сунула под порог ключ.

В гуще леса бежит, петляет тропинка. По узкому перешейку между двумя глухими оврагами выходит она на площадку, нависшую над крутым и глубоким обрывом. Внизу серебряными кольцами вьется в зеленом бархате луга река, блестят озерки, сохранившиеся с весеннего паводка. Дальше — поля и синий лес на горизонте.

Простор, открывающийся с площадки, так необъятен, что кажется, будто ты птица, парящая высоко в небе, над рекой, над лугами, над лесом.

— Взлететь можно? — серьезно спросила Ольга, когда они с Матвеем подошли к самому краю обрыва.

— С ума сошла. Не прыгай — наверняка разобьешься.

— Хочу, Матвей! Улететь хочу.

— А ну тебя! Выдумываешь глупости. — Горбушин опасливо заглянул ей в лицо, за руку потянул от края площадки. — Иди сюда.

— Не бойся, не поднимусь я. Силы у меня такой нет.

— Да что это с тобой, Оля?

— Ничего.

Она села на разостланную газету, борясь с тоской, нахлынувшей вдруг на нее. Лицо стало злым, отчужденным. Матвей терялся, не понимая, о чем она думает, не находя слов для разговора.

— Парашютисткой бы тебе стать, — промолвил он, улыбаясь. — Или планеристкой. В Крыму, в Коктебеле девушки на планерах с высоких гор летают.

Ольга не ответила. Сидела покачиваясь, охватив руками [49] колени, смотрела вдаль. Солнце уже скрылось, лучи его, вырываясь из-за горизонта, окрашивали облака в мягкие розовые, желтые и сиреневые полутона.

Ветер нес теплый запах цветов. Рядом где-то беспрерывно и печально пиликал кузнечик, провожая угасающий день.

— Что же ты молчишь? — вскинула голову Ольга.

— Просто не знаю, о чем говорить.

— Не все ли равно... Ну, скажи, какие тебе девушки нравятся, смуглые или светлые?

— Мне ты нравишься.

— Ой ли?

— Все смеешься?

— Наоборот. Я сегодня серьезна, как никогда.

— Огорчил тебя кто-нибудь?

— Нет, — грустно оказала она. — И не нужно об этом. Пора нам, Матвей, обратно.

— Успеем еще.

Он набросил на нее китель, обнял левой рукой. Прижимая ее голову к своему плечу, спросил:

— Хочешь уснуть вот так?

— Так тепло, — отозвалась она.

Объятие Горбушина было таким сильным, что Ольгу снова охватил страх: она чувствовала, что не сможет сопротивляться. И, странно, — ей совсем не было стыдно, хотя Матвей гладил ее ноги, колени. Она хотела сказать: «Не надо», но сидеть ей было уютно и лень было произносить что-нибудь.

Горбушин вдруг отодвинулся, шумно потянул носом воздух.

— Что? — встрепенулась девушка.

— Подожди. — Матвей сделал несколько шагов, наклонился и пошарил рукой под кустом. — Ага, есть, — удовлетворенно сказал он, садясь рядом. — Вот цветок интересный. Днем хоть и цветет, а не пахнет. Будто стыдится. Зато ночью какой запах, а? Голова кружится!

— Фиалка?

— Белая фиалка, ночная красавица.

— Зрение у тебя хорошее...

— Я сперва запах услышал... Жаль только с корнем сорвал, может, на этом месте еще бы вырос. Знаешь, как грибы растут?

— Может быть. [50]

— А ну, дай я его тебе на грудь приколю.

— Сама.

— Не мешай. Я лучше сумею.

— Пусти, Матвей.

— Не пущу, — отстранил он руки Ольги, стиснул их крепко, до боли.

Совсем рядом она увидела его глаза, хотела крикнуть, но подумала с удивительным равнодушием, что это бесполезно, что в пустом лесу все равно никто не услышит ее.

В девять часов ребята встретились на краю оврага. Игорь пришел последним. Сашка Фокин сидел на камне и снимал ботинки. Рядом лежала труба, надраенная тертым кирпичом.

— Ты погляди, Игорь, кто есть этот человек? — возмущенно оказал Дьяконский. — Это типичный мещанин. Он идет в лес на массовку. Он собрался отдыхать, валяться на траве. Для этого ему обязательно нужно явиться в пиджаке и при галстуке.

— Снять! — весело закричал Игорь. — Бей мещанина!

— Караул! — вопил Сашка, прыгая на одной ноге. — Караул! Раздевают!

Галстук очутился у Игоря. Фокин, красный, растрепанный, снова сел на камень, оказал, отдуваясь:

— Черти! Артиста ограбили. Как я перед публикой покажусь?

— Нужен публике галстук твой, как рыбе зонтик... Ну, айда. Хватит копаться.

Ребята перебрались через овраг на тропинку. Приятно было шлепать босиком по теплой, мягкой пыли. Вычищенные ботинки несли в руках.

По отцветающему ржаному полю перекатывались под легким ветерком изумрудные волны. Когда добегала волна до тропинки, усатые колоски с шорохом пригибались к земле, кланялись проходившим мимо ребятам.

— Эй, смотрите! — воскликнул Сашка, указывая рукой.

С пригорка видна была дорога. По ней, поднимая пыль, двигалось несколько автомашин, шли люди.

— Весь город в лес подался! Эх, и погуляем сегодня!

— Трубу не прогуляй, — серьезно предупредил Виктор.

— Это нет. Боюсь только, как бы до дыр не продуть. [51]

* * *

В лесу было много народу. На опушке, натянув между деревьями сетки, и арии играли в волейбол.

На поляне танцевали под оркестр. Музыканты сидели в кузове автомашины. Фокин присоединился к ним.

— Настя, кажется, обещала прийти? — спросил Виктор. — Что-то не видно ее.

— Она в лагере, к трем часам собиралась, — ответил Игорь.

Было жарко. Забравшись в гущу орешника, ребята прилегли на траву. В лесу слышались смех, крики.

Там на шахте угольной паренька приметили,
Руку дружбы подали, повели в забой, —

выводили молодые голоса. С другой стороны, за кустами, хрипло и вразнобой пела подвыпившая компания, резал слух надрывный бабий визг:

А поутру они проснулись —
Кругом помятая трава-а-а.
Ах, не одна трава помята,
Помята девичья краса...

— Вот так и переплетается все в жизни, — сказал Виктор, глядя в небо.

— Что переплетается?

— И старое и новое.

— Ты, что же, против старых песен?

— И среди старых есть хорошие. Очень хорошие. Я о другом говорю. Сложно все в жизни, запутанно…

— Разберись, — лениво сказал Игорь.

— Трудно.

— Давай я помогу.

— Ладно, помоги, — усмехнулся Виктор, потирая подбородок. — Фашизм — злейший наш враг, верно?

— Ну, верно. — Игорь не удивился вопросу. С Виктором всегда так — не угадаешь, что у него в голове.

— Вот. А мы с этим злейшим врагом договор заключили.

— Потому и живем спокойно. Пусть Гитлер с англичанами цапается, наше дело сторона... А вообще-то и мне странно, — признался Игорь. — Только это не нашего ума дело. Нечего нам выше головы прыгать.

— А я прыгаю?

— Пытаешься иногда. А в таком спорте запросто синяки набить можно. [52]

— Я ведь только при тебе да при Сашке.

— При нас пожалуйста. — Игорь повернулся, положил под голову руку. — Что-то на сон меня потянуло. Вздремнем?

Виктор не успел ответить.

— Эге-гей! — раздался неподалеку голос Сашки.

Веселый, потный, с трубой под мышкой, он медведем вылез из кустов.

— Вот вы где, братцы! А я пошабашил. Прогнали с машины.

— Доигрался?

— Отыгрался. Перерыв. А у вас еще ничего не готово? Казначей — деньги на бочку! Пошли за шамовкой. Пиво кончилось. Придется четвертинку взять, как вы?

Дьяконский пожал плечами.

— Бери, — согласился Игорь, — только лимонад не забудь.

— Ладно. Так я за горючим! Витька, марш за бутербродами!

Ребята ушли. Игорь облюбовал подходящее местечко в молодом березняке, пронизанном солнечными лучами. В густой траве росло много синих воздушных колокольчиков. Даже жалко было мять их. Развернув газету, Игорь положил по углам комья земли. Достал из сетки три стакана. Принялся резать перочинным ножом хлеб.

— Эй, Геродот!

Игорь обернулся. Через полянку, покачиваясь, шел Пашка Ракохруст. На нем щегольской, стального цвета костюм. Кремовая шелковая рубашка распахнута на груди.

— Привет однокашникам! Ты что, постель готовишь?

— Здравствуй, — холодно ответил Игорь.

Появление Ракохруста не обрадовало его. Пашка прилипчивый, не отвяжешься.

— Поздно, дорогуша, стелить взялся!

От Ракохруста несло водкой, глаза у него были мутные. Раскачиваясь на носках, он сверху вниз смотрел на Булгакова.

— Не опоздаю, мне не к спеху, — буркнул Игорь.

— Ха, не к спеху! Ты у нас всегда был этим самым... Идеалистом. Хочешь, новость скажу?

— Валяй.

— Объездчика. Лукича знаешь? Мы с ним сейчас по двести трахнули. Он мужик хороший. Утром он сюда [53] в лес ехал из города. На лошади. Самый рассвет. Видит — женщина навстречу. Заметила его и — шарах в рожь. Он туда. А там Дьяконская. Ну, Ольга твоя. Лицо белое. Лукич опрашивает: «Что делаете здесь?» — «Гуляю», — отвечает. «По дороге гуляют, а не в посевах». — «Хорошо...» Пошла от Лукича, да все боком к нему норовит. А подол весь мятый, вроде изжеванный…

Игорь молчал, стараясь не выдать волнения. Не мигая смотрел он в слезящиеся от смеха глаза Ракохруста.

— Лукич, значит, в лес, а тут, на опушке, еще один голубчик — моряк. Идет, веточкой помахивает. Довольный. Еще бы — такой кусок отхватил!

— Ты... Ты меньше языком трепи, — выдавил Игорь, — Сплетничаешь, как баба.

— Мое дело маленькое, за что купил, за то и продаю... А Олька-то, а? Тихоня была, недотрога. Ты ее под ручку водил. Думала — с приезжим шито-крыто, никто не узнает. Шлюха московская!

У Игоря потемнело в глазах, не смог сдержаться: сунул кулаком в оскаленные зубы Пашки, головой ударил в подбородок. Пашка упал навзничь, из носа потекла кровь. Игорь ногами бил в грудь и в живот.

Изловчившись, Ракохруст схватил за ногу, дернул, Игорь свалился на него. Сцепившись, покатились по земле, тыча друг друга кулаками, коленями.

— Сволочь! — хрипел Пашка, обдавая запахом водки и лука. — Сволочь, убью!

Пашка был сильнее. Если бы не подоспели ребята, Булгакову досталось бы крепко. Фокин, оттолкнув Игоря, верхом уселся на Ракохруста. Тот, матерясь, попытался подняться, но Фокин, прижав его голову, крикнул:

— Цыц, не вертись!

Вокруг уже толпились любопытные. Виктор, обняв за плечи дрожащего от возбуждения Игоря, силой увлек его в кусты, подальше от людей. Сашка догнал их.

Остановились возле ручья на дне овражка. Булгаков наклонился, смывая с лица кровь.

— Ну, петухи! — удивлялся Виктор. — Вот не ждал от тебя.

— Мало я ему, мало! — твердил Игорь.

— Хватит, — уверенно заявил Сашка. — Я в этом деле толк знаю. Хряпку ты ему своротил. Глаз припух. Неделю в синяках ходить будет. [54]

— Из-за чего сцепились-то вы?

— Подлец он! Ну и подлец!..

— Это известно. А ты что же, всех подлецов решил бить теперь? — улыбнулся Виктор. — Их много на свете, кулаков не хватит.

— Эх, ничего ты не знаешь, — зло сказал Игорь. — Водки мне дайте.

— Стаканы там остались.

— Из горлышка.

Игорь сделал большой глоток, закашлялся. Долго плевался, запивая водой из ручья.

— Ребята, домой бы мне, — успокоившись, попросил он.

— Ну вот, — расстроился Сашка, — Весь праздник к чертям пошел.

— Домой, — поддержал Виктор. — Ну, куда он такой? Рубашка разорвана, на щеке ссадина... Я провожу.

— Мне нельзя, — вздохнул Сашка. — Играть надо.

8

Дед Игоря, брандмейстер пожарной команды Протасов, был человеком незаурядным. Могучий, костистый, до последних дней жизни сохранивший гордую осанку, он отличался независимым и строгим характером. В пожарной части у него порядок был жесткий, крепче, чем на военной службе.

Под старость выстроил он себе просторный, о семи комнатах, шелеванный дом под железной крышей, а к дому — сарай для дров, потребицу с сеновалом, амбар. И все это добротное, на века.

От пожарных дел отошел Протасов только после революции и прожил без работы недолго. Хоронил его весь город, старого брандмейстера знали в каждой семье.

Дочери к тому времени разъехались уже по разным местам, повыходили замуж. Марфа Ивановна осталась с младшей — Антониной.

Время шло незаметно. Тоня училась, летом пасла корову на выгоне, играла в лапту — и вдруг как-то сразу в один год превратилась из девчонки в девушку. Перестала носиться, как угорелая, отпустила косы. Пришлось Марфе Ивановне вытаскивать из сундука старые свои платья. [55]

Работать Антонина начала в школе, сперва вожатой, потом преподавала в младших классах. Не успела медлительная Марфа Ивановна и глазом мор пнуть, нашелся жених: Григорий Булгаков из деревни Стоялово. В гражданскую войну на врангелевском фронте потерял Булгаков два пальца левой руки, долго служил в армии младшим командиром. После демобилизации направили его в Одуевский уком комсомола.

Был Григорий Дмитриевич лет на десять старше Антонины, но выглядел молодо. Чело-век спокойный, уравновешенный, здоровьем по-мужицки крепок.

Зятя Марфа Ивановна встретила с радостью: какое без мужчины хозяйство? Не понравилось только, что не по-старинному, не в церкви обвенчались молодые, а по новым порядкам. Принес Булгаков свои вещички, собрались вечером сослуживцы — вот и вся свадьба.

Григорий Дмитриевич подправил заборы, заново перекрыл дранкой амбар, переложил печку. В огороде поставил конуры, завел гончих собак. Времени ему хватало. Теперь он преподавал обществоведение в культпросветшколе и почти все лето был свободен.

Антонина, хоть и появились у нее дети, поступила заочно в педагогический институт. Занималась за полночь, пока не выгорал керосин в лампе. А утром, ни свет, ни заря — в школу.

Наконец Антонина получила диплом. Марфа Ивановна нарадоваться не могла на свою семью. Жили дружно. Хорошие подросли внуки. Только за Игоря болело ее сердце. Хоть и тих был с виду, а угадывала в нем бабка рисковый дедов характер.

...С массовки вернулся Игорь в порванной рубашке, с синяком <на щеке. От него пахло водкой.

— Проспись! — приказал отец. — Потом поговорим.

Горожане, возвратившиеся из леса, принесли грязный слушок, который быстро пополз из дома в дом, щекоча нервы обывателей. Вечером женщины на завалинках и в палисадниках только и судачили, что об Ольге Дьяконской да об Игоре. О случившемся говорили все, кроме самих участников происшествия.

Матвей Горбушин прикидывал: стоит ли идти сегодня к Ольге? Неловко ему было сейчас встречаться с Натальей Алексеевной. Она уже знает, наверное, обо всем, как бы не устроила скандал под горячую руку... [56]

У Ольги раскаяние сменялось надеждой. Она старалась убедить себя, что Матвей увезет ее на Дальний Восток. Но если он оставит, ее тут? Как она будет смотреть людям в глаза? И вдруг окажется, что у нее ребенок? Что тогда делать?.. Нервы ее были настолько взвинчены, что она даже не легла спать после бессонной ночи. Растерянная, разбитая физически, она сидела за машинкой, пытаясь работой заглушить горькие мысли.

Мать плакала, закрывшись в своей комнате, ругала себя за то, что не уберегла Ольгу. Случись такое с другой девушкой, об этом посудачили бы неделю и забыли. А Дьяконские всегда вызывали особое любопытство. О том, что произошло с Ольгой, будут теперь помнить долго...

* * *

Свои переживания были и у Ракохруста. Протрезвившийся к вечеру, Пашка жалел, что всем встречным и поперечным рассказывал о Дьяконской. Боялся прослыть среди ребят трепачом. На Игоря Булгакова затаил злобу и решил рано или поздно отомстить этому желторотому птенцу.

Игорь после сна чувствовал себя мерзко. Его тошнило, мучила изжога. Предстоял тяжелый разговор с матерью и отцом. Но самое главное, самое страшное — Ольга теперь была потеряна навсегда.

И еще один человек страдал в этот вечер. В маленькой комнате, в Стрелецкой слободе, лежа на кровати, тихо плакала Настя Коноплева. Она пришла в лес пешком издалека, из пионерского лагеря, надеясь увидеть Игоря. В лесу она узнала о драке. Насте было очень обидно и за Игоря и за себя.

Вечером, после чая, Славку и Людмилку сразу отправили спать. В столовой закрыли окна. Игоря выпроводили за дверь.

Бабка, сгорбившись, сидела возле остывшего самовара. Суровым полотенцем, переброшенным через плечо, перетирала посуду. Григорий Дмитриевич, кряжистый, плотный, с красной короткой шеей, стоял у печки, прислонившись шиной к белым изразцам, набивал табаком трубку. Ворот гимнастерки расстегнут — по старой привычке [57] носил он военную форму. На лице и на гладко выбритой голове выступили капельки пота.

Антонина Николаевна резко отодвинула стул, встала.

— Вот вырастили оболтуса... Весь город о его подвиге говорит.

— Неприятно, что инцидент произошел из-за Дьяконской, — отозвался Григорий Дмитриевич.

— Ну, это как раз несущественно. Думаю, никому в голову не придет искать в драке политические мотивы.

— Бее может быть, Тоня... Впрочем, драка — это естественная вещь. — Григорий Дмитриевич затянулся, в трубке затрещало, захлюпало. — Все мы в молодости немножко петухи... Издержки возраста, да.

Антонина Николаевна неопределенно хмыкнула, спросила:

— Ты собираешься его защищать?

— Нет. Мальчишка был пьян.

— Так уж и пьян, — обронила Марфа Ивановна.

— От него пахло водкой, этого достаточно. Беспрецедентный случай. — Григорий Дмитриевич любил употреблять мудреные словечки, угнетающе действовавшие на Марфу Ивановну. — У мальчишки экзамены на носу, а он амурничает, целыми днями курсирует неизвестно где.

— Учит... Я ведь вижу.

— Мама, не оправдывай, — вмешалась Антонина Николаевна.

— Да я молчу... Только учит он.

— Надо, Тоня, принять решительные меры. И прежде всего — изолировать его от теперешней обстановки.

— Что ты предлагаешь?

— Отправить в Стоялово, к Ивану.

— Да, маленькие детки — маленькие бедки, а большие детки — большие бедки! — вздохнула бабка. — Давно ли было — крапивой пригрозишь Игорьку — и ладно все!

— Не грозить, стегать его надо!

— Теперь поздно — за девками бегает, — улыбнулся размякший после чая Григорий Дмитриевич, — крапива не поможет.

— У тебя игривое настроение?! Не понимаю, — возмущенно пожала плечами Антонина Николаевна.

— Что же теперь — слезы лить? Перемелется — мука [58] будет. А ты не возмущайся, Тоня. Дело обговорили, все ясно.

— Звать его, что ли? — заторопилась бабка, радуясь, что разговор кончается мирно.

Игорь вошел в комнату медленно. Остановился в темном углу. Антонина Николаевна надела пенсне. Отец старательно хлюпал трубкой, раскуривая.

— Игорь, — толос матери сух и строг. — Ты понимаешь, что ты сделал?

— Угу. Подрался.

— Боже мой, и ты так спокойно говоришь об этом. — Ведь ты не мальчик, взрослый человек. Отец, слышишь?

— Слышу... Пьяный был?

— Нет, папа. Я уже лотом выпил.

— Все равно. Это плохо.

— Я знаю.

— Ну, а Пашке-то здорово досталось?

— Порядочно, — улыбнулся Игорь.

— Отец, о чем ты говоришь! — возмутилась Антонина Николаевна. — Мама, ты только послушай: они обсуждают, кому больше досталось. Да вы понимаете, с какими глазами я завтра на улицу выйду? Я воспитываю детей в советской школе. А мой собственный сын дерется из-за девчонки, пьет водку, идет через весь город в синяках...

— Но ведь это же я, а не ты, — возразил Игорь. — Я и в ответе.

— Молчи, негодяй! Вот уж не думала, что у меня растет такой эгоист!

Игорь низко опустил голову. Ругань — не деловой разговор, тут не ответишь.

— Ну, вот что, — произнес Григорий Дмитриевич. — Завтра ты едешь к дяде Ивану. Будешь жить там до экзаменов.

— К дяде Ивану? Но как же...

— Все. Без возражений. Возьмешь с собой учебники. Хватит баклуши бить. А теперь отправляйся спать.

Игорь шагнул к двери, но мать остановила его.

— Ты обещаешь, что это не повторится?

— Постараюсь.

Выбравшись из комнаты, Игорь облегченно вздохнул. Будто гора с плеч. Разговор оказался не очень страшным. [59] Ехать к дяде Ивану — не так уж плохо. Надо же в конце концов и позаниматься.

Он вышел во двор. Ночь была прохладной и звездной. В тишине слышалась далекая песня: наверно, в роще за слободой гуляли девчата. Недовольно бормотали что-то сонные грачи в гнезде на верхушке березы.

— В ссылку, значит, — оказал себе Игорь. — В Сибирь, на каторгу... Ну, это ничего, могло быть и хуже. Надо только ребят предупредить, чтобы проведать пришли.

* * *

Между лесом и деревней протянулся по косогору колхозный сад. Длинными шеренгами стоят яблоньки на белых от известки ногах. В верхней части сада, что ближе к лесу, — ряды аккуратно подстриженных кустов крыжовника. Среди кустов шалаш сторожа, деда Сидора. Старик въедливый, ко всем цепляется, всех поправляет, и за это кличут его по-уличному Крючком. Прозвище это прилипло к деду давно, никто не помнит его настоящую фамилию. Известна она только в сельском Совете.

В саду дед Крючок обосновался прочно, перетащил в шалаш дерюгу для подстилки, тулуп, медный котелок. Держа под мышкой старую берданку, заряженную солью, несколько раз в сутки обходил свои владения. Мальчишки боялись его — дед стрелял, не предупреждая.

Днем старик поправлял чучела, смотрел, не завелась ли вредная гусеница. Вечером рано ложился спать. До полуночи сад стерег Иван Булгаков. У него маленький шалаш в том конце яблоневых посадок, который почти вплотную примыкает к деревне.

Прожив в Стоялове двое суток, Игорь пошел на дежурство с дядей Ив алом. Прихватили с собой чайник. Пока Игорь бегал к ручью за водой, дядя Иван развел костер, воткнул в землю палки-рогульки.

Пасмурный, сырой день угасал, медленно наползали сумерки, суживая горизонт. Воздух был теплым и влажным от прошедшего недавно дождя. В низине над рекой белым дымком вился туман.

Вся деревня хорошо видна с косогора: два ряда изб, [60] крытых соломой, новый белый сруб правления колхоза. За околицей, возле реки, просторный выгон. Деревня казалась пустой и унылой. Изредка перейдет улицу баба с коромыслом. Трое ребятишек в длинных рубахах копошились у плетня. Щипали траву стреноженные лошади. Игорю скучно было смотреть на затихшую деревню, тянуло в Одуев, к людям.

Хорошо побывать в Стоялове раз в году, когда ясная погода. Походить за грибами, поваляться на лугу. А ведь многие проводят в деревне всю жизнь. И сколько таких — большинство! Они выращивают хлеб, везут в город молоко, мясо. Эти люди необходимы всем, они — основа основ.

— Чего задумался, Игорек? — окликнул дядя Иван.

— Так... Смотрю на деревню, и грустно становится... Ведь тут моя родина. В этих избах прадеды мои жили. Отец, когда молодой был, эту землю пахал. И ты вот... А я будто чужой здесь.

— Отвык, — улыбнулся дядя Иван. — Вот поживешь месяц и уезжать не схочешь... А летом в деревне завсегда веселья мало. Люди с солнцем встают, весь день на работе. Наломаются — и спать. По гостям зимой ходим.

Закипел чайник. Бурлящая вода вырвалась из носика, полилась на костер. Дядя Иван подхватил чайник за ручку, поставил на землю.

— Посмотри, чего Алена в узелок нам положила... Хлеб, сало... Яички есть... Ну, не помрем, парень.

Круто посолив мягкую, еще теплую горбушку, Игорь взял яйцо.

— Забыл про сахар-то я, — огорченно оказал дядя Иван. — Ведь ты же непривычный с нетом чай пить.

— С солью вкусно.

— Это кому как. Вон дед Крючок у нас балованный. Старуха его намедни жаловалась в сельпо — все деньги на сахар изводит. Я, говорит, цельные сутки в одиночестве. Хожу по саду и думаю про разные дела. А думаю чем? Умом. У меня, говорит, от этих размышлениев мозг сохнет, и его надо чаем с сахаром разжижать.

— А ты, дядя Иван, тоже сутки дежуришь?

— Я — нет, сторожу между делом. Днем в [61] бригаде — вечером сюда. По хозяйству Алена справляется, а я тут и а курорте вроде.

— Хорош курорт, по пять часов на сон остается. То-то похудел ты так против зимы.

— Летом мужик всегда худеет... А за этот курорт мне колхоз полтрудодня начисляет. Дело немаленькое. Сам знаешь, трое воробьев у меня. К зиме на обуж и заработать надо... Ну, и колхозу опять же польза.

— А ты почему без ружья, дядя Иван? Сторож ведь.

— Меня и без ружья боятся, — засмеялся тот. — Я с финской ракетницу принес. Сказал парням: как увижу — ракетой стрелять буду. Это не соль. Одежду спалю и мясо до костей прожгу. Теперь во всех соседних деревнях про эту ракетницу знают.

— А я и не видел! Где она?

— У Алены спроси. Где-то в сундуке у нее валяется.

Было уже совсем темно. Дядя Иван бросил в костер бумажки, яичную скорлупу. Поднялся.

— Так порыбалим утром?

— Ты ведь на работу пойдешь...

— До обеда посплю. Косить не придется, дождь будет... — Он вынес из шалаша фонарь «летучая мышь», вытащил закопченные стекла, начал протирать их. Казалось, они, того и гляди, хрустнут в ею больших грубых руках.

Игорь смотрел молча. За эти дни он понял, что дядя Иван совсем не такой, каким представлялся ему раньше. В прошлые годы, когда Игорь изредка приезжал в Стоялово вместе с отцом, он почти не видел дядю, занятого работой. Дядя Иван, бывая в Одуеве на базаре, заходил в гости вместе с женой. И тетя Алена и он чувствовали себя неловко в городском доме, за столом сидели чинно, держа на коленях руки. Ели мало, благодарили за угощение, говорили, что сыты. От сапог дяди Ивана всегда пахло дегтем. Пиджак был узковат в плечах и угрожающе потрескивал — вот-вот лопнет по швам.

Чаще всего дядя Иван забегал ненадолго, на полчаса, оставив лошадь у ворот. Отдавал Марфе Ивановне убитого зайца или связку рыбы, брал у Григория Дмитриевича порох, дробь и тотчас уезжал.

Бабка и дядя Иван уважали друг друга. Для гостя у Марфы Ивановны всегда находилась на кухне стопка [62] водки и соленые огурцы. Когда появлялась строгая, с неизменным пенсне на носу Антонина Николаевна, Иван терялся, становился мешковатым и неуклюжим.

Григорий Дмитриевич очень любил своего младшего брата и хотел пристроить его куда-нибудь в городе. И отец, и бабка считали, что Иван неудачник и ему надо помочь выбиться в люди. А сам дядя Иван, наверное, никогда и не думал об этом. Вот он стоит боком к Игорю, в старенькой, без пояса, гимнастерке. Солдатские брюки заправлены в шерстяные носки, на ногах — галоши. Распахнутый ворот открывает грудь, заросшую черным волосом. Чуть склонив давно не стриженную голову, он сосредоточенно протирает тряпкой стекла фонаря.

Дяде Ивану тридцать пять лет. Выглядит он старше. Наверно, потому, что на лице у него много морщин и щеки всегда покрыты щетиной. Бреется дядя Иван редко.

— Механизма готова, — сказал он, ставя на землю «летучую мышь». — Фонарь-то старый. Еще дед твой из Москвы привез. Сено продавать ездил. Себе фонарь, а нам, ребятишкам, — пряников.

Он свернул самокрутку, пальцами достал из костра уголек, подкидывая его на ладони, прикурил. Лег рядом с Игорем.

— Ноги гудят. Намотался за день.

— Ты поспи, а я подежурю.

— Нельзя, служба.

— Никто не полезет. Яблоки маленькие еще.

— Все равно нельзя. Раз пост доверили, то хоть для порядка, а бодрствуй.

Огонек самокрутки освещал при затяжках обветренные, сухие губы дяди Ивана, впалые щеки. Глаза были полузакрыты.

— Ты счастливый, а? — негромко спросил Игорь.

— Как это счастливый?

— Ну так. Жизнью своей доволен?

— Чего же мне недовольным быть?

— Работаешь ведь много.

— Ежели работа по душе, так от нее одна радость. Для себя же работаю. А еще, парень, хорошо, когда у человека сердце спокойное.

— У тебя спокойное? [63]

— Сам видишь. Сижу тут с тобой, лясы точу. И никакая думка не грызет. Потому — тыл у меня крепкий. Знаю, что воробьи мои накормлены, нахолены, в огороде порядок, корова, куры — все хозяйство под верным глазом. Баба у меня золотая.

— Любишь, да?

Дядя Иван затянулся раз, другой. Лицо его подобрело.

— Не по-нашему, по-городскому вопрос задаешь. Любит парень девку, пока за ней каблуки сбивает. А я к Алене прирос. Вроде бы мы с ней — один человек. Не будет ее — половины меня не будет. А может, и больше. Ты мал еще, не понимаешь этого.

— Почему же...

— Головой не поймешь. Самому пережить надо. Я до се удивляюсь, как это мне такая удача подвалила. Верно говорят: выбирай жену не в хороводе, а в огороде.

— А ты как выбирал?

— Это долгая история.

— Спешить некуда нам... Ты когда женился?

— Женился-то? — Дядя Иван молча пошевелил губами, загибая пальцы. — Десять годов скоро. Как раз колхоз создавали.

— В самое бурное время?

— Не знаю, где как, а у нас в деревне не бурно было. У нас это дело быстро провернули. Тут, парень, что ни деревня, то почти одна родня. В Стоялове, почитай, половина Булгаковых. Мы и раньше всем миром жили. Придет жатва — Петр Сидору помогает, Агафон — Илье. Ну, были и крепкие мужики, которым жаль скотиняку да машины в общий котел валить. Два двора у нас таких было. Один хозяин в город подался, а другого под конвоем в Сибирь. У нас обчество без волынки в колхоз пошло. Вот в Дубках — там упирались. Село торговое, мужички крепко жили. А нам нечего терять было. Да и то оказать, многие же из наших за советскую власть кровь пролили, так что же поперек этой власти идти.

— А ты?

— Я обыкновенно. Отец наш в двадцать седьмом преставился, Григорий в городе жил. Я один на хозяйстве. Сам и корову доил, и пахал, и ухватами ворочал. Парень я был из себя не больно видный, девки не заглядывались. Три года один бедствовал. Хотел в город податься — землю бросать жалко... Тут, помню, в тридцатом году приезжает Григорий. Говорит по секрету: через неделю ждите уполномоченного — колхоз создавать. Так ты, Иван, первым иди... Ну, оно и понятно. Брат в районе начальник, сам уполномоченным ездит. Нельзя его подводить. Так и вступил.

— А женился после?

— Тогда и женился. Поехал в Дубки на мельницу, хлеб повез. Поехал один, а вернулся с женой.

— Ну!

— Вот те и ну! Народу на мельнице полно. Стою в очереди день, второй, третий. Дело идет ни шатко, ни валко... Там и Алену встретил.

— Она из Дубков?

— Из дальней деревни. Тоже молоть приехала. Со стариком. Тот, сивобородый, только под телегой сидел да всякие слухи про советскую власть пускал... Алена тогда махонькая была, годков шестнадцать. Ноги тонкие, сама вся, как травинка... А мешки пуда по четыре, не меньше. Она, бедная, согнется под таким мешком, идет, шатается, того гляди пополам хрустнет. А старик, черт, только покрикивает... Ну, меня зло разобрало. «Ты, говорю, хрыч бородатый, не видишь, что девка живот надрывает? Ты, говорю, иксплутатор, и тебе за это морду набить надо». А он орет: «Моя дочь, как хочу, так и верчу!» И на меня по-всякому. Я плюнул, оттолкнул Аленку от воза и сам все мешки перетаскал.

— А старик?

— Чего ему — дармовая сила. Ухмылялся под возом — дурак, мол, нашелся... Ну, потом Аленка ко мне подошла. Кусок пирога сунула. Поешь, дескать. Я ее отвел подальше, за мельницу. Поговорили, никакая она этому старику не дочь оказалась. Батрачкой жила. «Родители, — спрашиваю, — где?» — «Померли тятька с маманей». — «Одна?» — «Совсем одна», — и вот-вот заплачет... Так мне, парень, горько за нее стало. Запряг я коня, посадил ее на мешки с рожью и той же ночью — домой.

— А потом?

— Потом, как все. Сходили к попу, оправили свадьбу. Сперва девки стояловские смеялись: нашел, дескать, [65] тощую да бездомную. С обиды смеялись, что свою не взял. А к двадцати годам выгулялась моя Алена в такую красавицу, что самому чудно. Тут голодное время, от работы горб трещит, а ей и горюшка мало. Сухую корку съест с квасом — и сыта. Веселая, песни поет. И я веселым домой аду, знаю, что всегда лаской встретит. Хмурый — слова поперек не скажет. Сгоряча обругаю — молчит. Видит, поостыл я — улыбнется, и вся хмарь с меня долой. Даже сказать нельзя, до чего я привык к ней. Заболела она после вторых родов. Опасно заболела. Григорий приехал на машине, увез в больницу. Алена без сознания была. Проводил я, зашел в хату и, понимаешь, чуть не закричал. Будто все нутро из меня вынули. Два стакана самогонки хватил — спать потянуло. Подошел к кровати, завеску отдернул — и опять нож по сердцу. Пусто... Ну, не выдержал я. Отнес маленьких к соседям, харчи в узелок — и в город. Четыре дня вокруг больницы шальной ходил, пока ее в окне не увидел. Случись бы что с ней тогда — и мне не жить. Вот какие дела, парень.

— Я, дядя Вань, помню, как тетя Лена болела.

— И я, брат, на всю жизнь помнить буду. Потом я ее месяца два до работы не допускал. Да разве ее устережешь, — дядя Иван засмеялся. — Пришел с поля — изба побелена. Ну, и корова опять же, и ребятишки...

Игорь пытался представить себе тетю Лену. Самая обыкновенная деревенская женщина в пестром платочке, с усталым лицом. Сколько таких приезжает каждое воскресенье на базар! Игорь не мог даже припомнить, какие у нее глаза. Помнит только руки: темные, сильные. Эти руки легко вытаскивают рогачом из печи огромный чугун с водой, подхватывают его, ставят на пол... Ходит тетя Лена быстро и как-то боком. Только что вытащила чугун, и вот уже несет с огорода лук, чистит картошку и в то же время покачивает ногой люльку, подвешенную к потолку. Она всегда занята делом. Даже когда Игорь и дядя Иван садятся за стол, тетя Лена продолжает хлопотать у печки.

— Не спишь, Игорь? — спросил дядя Иван, сворачивая новую папироску.

— Нет, слушаю.

— Растревожил ты меня. Вот привыкнешь к своей жизни и не замечаешь хорошего. Будто так и надо. [66] Я как с финской пришел, так и не думал вроде об Алене своей. Ну, как о себе не думает человек. За делами недосуг.

— А на войне скучал?

— Не то чтобы скучал, а помнил все время. Как работаю сейчас спокойно, так и воевал спокойно... Я давно заметил: ежели одинокий человек или в семье непорядок — такому на фронте муторно. И гибнут такие чаще. Был у нас в роте мой земляк, кузнец Терентий. С одного года мы. Жена ему попалась холявистая, с ветерком. Он и тут все из-за нее терзался, боялся, как бы не скрутилась с кем. А на фронте совсем закис. Мажет, и причин у него для ревности не было, а мучился человек. Больно уж ненадежная баба. Ребята над ним подшучивают, а тут еще и писем недели две нету. Озверел мужик. Заладил одно: почтарь «кукушек» боится, не идет на передовую. А оно и верно. Финны к нам в тыл часто просачивались. Засядут на деревьях ихние снайперы и бьют нашего брата поодиночке... Тут еще и лыжники за нашим передним краем появились. Ну, отпросился Терентий у ротного за письмами сходить. Двинулись вдвоем: он и еще один парень, Димка. Тот все от невесты письма ждал. На полпути нарвались на засаду. Им бы назад повернуть, а Терентий заупрямился: пойдем — и баста. Свернули с дороги в лес. Тут Терентия и снял снайпер.

— Обоих?

— Нет, Димка вернулся... Потом взвод послали, до-роту прочистили. Вот к чему оно, душенное беспокойство, приводит. А мне среди других легче было. Конечно, и поморозился я, и в окружении трое суток на снегу голодный лежал, и плечо мне осколком поцарапало. Но на сердце тепло было... А как начнут ребята рассказывать про своих, я молчу. Много всяких разговоров про женский пол слышал. На фронте-то о женах все больше хорошее говорят. Слушал и думал: лучше моей все равно нет для меня. Знаю, что тоскует Алена, люто тоскует. Я ее в письмах успокаиваю, ругаю, а от той тоски мне вроде жить легче. А об ревности я и не вспоминал никогда. Потом в госпитале лежал. Много всяких женщин видел. Санитарки, фельдшерицы веяние из Ленинграда. Красивые бабы были. А все чужие. Ни с одной не ужился бы. Значит, так уж устроено, что для каждого мужика [67] лишь одна баба на свете есть. Только не все находят свою, которая предназначена...

— А как ее найдешь? Ведь не написано на лбу у нее.

— Не написано, верно. Но я-то знаю — нашел свою... Когда отпустили меня со службы, не чаял, как до дому добраться. В Оду ев е даже к Григорию не заглянул. Прямой наводкой в Стоялово, ночью, пехом... Пришел, стучу в окошко. Эх, да что говорить! Не знаешь ты этой радости. А дай бог, чтобы узнал... Хорошая жена — это, парень, может, самое главное в жизни.

— Главное — Родина.

Дядя Иван приподнялся кряхтя, сел.

— Родина, говоришь? Родина, парень, это и есть жена, ребятишки, семья, хата моя, деревня.

— Ну, а страна, весь Советский Союз как же?

— Страна, страна. — Голос дяди Ивана звучал сердито. — На кой черт ты и ужен стране, ежели ты кукушка без гнезда. Что для такого летуна дорого? Ничего! А вот я за свою деревню, за свой дом голыми руками драться пойду. И так каждый. Ежели поодиночке — за свое болеем, а ежели наев кучу собрать — получится, что за всю землю.

— Не обижайся, дядя Иван. Я тебя по-серьезному опрашиваю. Разобраться хочу.

— Поедешь учиться, там разберешься. А я и сам недалеко вижу. Знаю одно: дорого человеку то, что сделано своими руками.

— Дом?

— И дом, и семья, и колхоз.

— А если выше взять — значит, и государство.

— Ну, ты опять на облака полез, — усмехнулся Иван. — Ты про это с Сидором Крючком потолкуй. Он любит.

Задом, на четвереньках, дядя Иван выбрался из шалаша. Поднявшись, потянулся так, что захрустели кости.

— Наговорился я с тобой, Игорь, аж язык заболел. Хуже, чем на покосе, умаялся. Вылезай, пора уже нам.

Пошли по тропинке, среди смутно белеющих в темноте стволов яблонь. Издалека услышали храп деда Крючка. Возле большого шалаша, похожего на стог сена, дядя Иван остановился, позвал:

— Дед, а дед! [68]

— Ктой-то? Ты, что ли? — раздался недовольный, хриплый тол ос.

— Я самый, вылазь.

— Поспать не дал, черт баламутный, — ворчал дед, одной рукой поддергивая короткие портки, другой мелко крестя рот. — Ты, Ванька, завсегда до срока приходишь.

— Во-на! Уже вторые петухи пели.

— А темень-то, ядрена лапоть!

— Пасмурь.

Голова у деда почти совсем лысая, только на висках торчат редкие волоски. Лицо худое, вытянутое. Маленькие глазки запрятаны глубоко под надбровными дугами. Шея у него длинная и морщинистая, как у ощипанного петуха. Дед сутулится, посконная рубаха на спине бугрится горбом.

— Кто это с тобой? — спросил Крючок.

— Племяш.

— Гришкин сын, значит? Чего к нам-то пожаловал?

— Так, отдохнуть.

— А Гришка... Григорь Митрич как тама? Все в начальствах ходют?

— Все ходит, — улыбнулся Игорь.

— Вишь ты, ядрена лапоть, деревня наша какая! Куды ни глянь, хоть в Одуев, хоть в Тулу, хоть в Москву, — везде наши есть. Стояловские ребята головастые. Степка Ермаков, мой сосед, полковник теперича, во как! А я же его, голодранца, крапивой порол. Без отца рос малый. Ну, его мать, Акулина, завсегда на такое дело меня звала. Я же по деревне первейший воспитатель был. И отцу твоему тоже вкладывал... Гришка, он шустрый стервец был.

— Погоди, дед, — прервал дядя Иван. — Загибаешь ведь ты.

— Да накажи меня бог! Гришку-то кто же, как не я воспитывал? Такой шпингалет вострый, разов пять я его в своем огороде ловил, уши драл... А ты заметь, Иван, к кому я руки приложил, все в начальство вышли. Ты, ядрена лапоть, теперь жалеешь небось, что моего кнута не попробовал. Был бы ты ноне генерал какой или директор, ходил бы с сытым брюхом и завсегда в ботинках.

— Мне, дед, жизнь поздно менять. — Дядя Иван легонько [69] толкнул Игоря в бок. — А вот племянника тебе надо на верную дорогу вывести. Темный он, любопытствует насчет жизни. Объяснил бы ему.

— Это мы могем! — обрадовался Крючок. — Это нам все равно, что куре яйцо снести. Ты садись, паря, хороший разговор правду любит, а в ногах правды нет.

— Не сейчас, Сидор, не сейчас, — возразил дядя Иван. — Мы на рыбалку.

— Ну, пес с вами, — выругался дед. — Валяйте... Только на уху принести не забудьте.

Прежде чем отправиться на лов, нужно было набрать червей для наживы. Игорь, наклонившись, медленно пошел по тропинке, раздвигая влажные пахучие ветки смородины. Дядя Иван нес фонарь. На черной влажной земле попадались круглые дырочки, оставленные после дождя выползнями.

— Припозднились мы, — подосадовал Иван.

— Ничего, наберем... Вот, есть один! — В руке Игоря извивался крупный темно-красный червяк. — Ого, да тут еще пара! Под кустом смотри!

Выползней бросали в ржавую консервную банку с проволочной дужкой. Черви старались спрятаться, уйти поглубже. Но земли в банке было мало скроется один конец — виден другой.

— Слушай, а этот ваш Крючок — веселый старик, правда?

— Может, и веселый, — неопределенно ответил дядя Иван. — Дурака валять он умеет. Не успеешь моргнуть, словами опутает, как паутиной.

— Хороший дедок, с таким не соскучишься.

— Оно, конечно, — согласился дядя Иван. — Осторожно — червяк! Банку давай!.. Конечно, — повторил он, — скучать не приходится. Только этот самый хороший дед запрошлым летом паренька одного чуть не убил. Залез в сад, крыжовнику попробовать, а дед подобрался сзади да из берданки солью в него. Почти в упор. И кожу парню посек, и одежду напортил. А главное — напугал человека до полусмерти.

— За дело, — возразил Игорь. — Полез воровать, значит, виновен.

— Какой там вор — из соседней деревни парнишка… Ну, предупредил бы его, в правление отвел. В крайнем [70] случае, по ногам лупцанул бы. Нельзя же за пригоршню крыжовника человека губить...

— Крючку, наверно, разбираться некогда было. Его понять не трудно: общественное добро бережет.

— Может, общественное, а может, и нет...

— Сад-то ведь колхозный?

— Колхозный, — оказал Иван. — Только замечаю я, что о саде Крючок не больно печется. На мой конец он, почитай, раз в неделю наведывается... А крыжовник бережет, это верно. Крыжовник-то на той самой земле растет, которой раньше Крючок владел. Вроде был он на этом куске хозяином, а теперь сторожем при нем состоит.

— Разве старик из богатых?

— Ну, не то, чтобы из богатых, а крепенький мужичок был. Все норовил на чужой шее проехать.

— Ого! — удивился Игорь. — А теперь-то почему он в а крыжовник и за эту землю болеет?

— Откуда я знаю. Старик вроде веселый, довольный. А землица-то, значит, тянет его... Ну, заболтались мы с тобой, парень. Пойдем скорее.

Дядя Иван задул фонарь. Сразу ярче проступила светлая полоса на восточной стороне неба. Начиналось утро. Поеживаясь от сырости, Игорь быстро зашатал к реке.

10

Лес устал от дневного зноя, дремлет, отдыхает в лучах предвечернего, уже не палящего солнца. Ветра нет. Не шелохнутся, не двинутся зеленые сарафаны белоствольных березок. Мягкие тени лежат на траве. Прогалины пестрят солнечными бликами. Светло и чисто в березняке. Под деревьями, склонив головки, дремлют синие колокольчики. На полянах засилье лилово-красных цветов иван-чая, скромно белеют лепестки нивянки, золотом поблескивает зверобой.

Как в сказочном царстве, завороженный, неподвижный стоит лес. Бабочки медленно, будто опавшие листья, кружатся в воздухе и опускаются на цветы. Тишина необыкновенная. Слышится только сухой треск кузнечиков. Без отдыха тянут они свою однообразную песню. И кажется, будто лес этот как замер, так и стоит неподвижно тысячи [71] лет, и тысячи лет без устали трещат и трещат кузнечики.

На опушке в лицо жарко пахнул медовый воздух. Поднял голову — липа. Сотни пчел с легким гудением кружат среди листвы.

Неохотно вышел Игорь из лесу. Остаться бы здесь, идти медленно и бездумно от поляны к поляне.

Раздвинул руками кусты. Впереди, на обширной прогалине виднелась деревушка: десятка два изб по краю оврага. Ближе — несколько длинных одноэтажных построек, зеленый забор и ворота с аркой. По высокой траве носились с сачками ребята. Детдомовские девочки в одинаковых синих юбках и белых панамах собирали цветы.

— Петька, Петька, — кричал кто-то. — Иди сюда, Петька! Я жука поймал! Где ты, Пе-е-етька-а?

Подходить ближе к пионерлагерю Игорь не хотел. Увидит кто-нибудь из знакомых, скажет маме. Опять неприятность. Вместо занятий сынок в лагерь бегает.

Написав короткую записку, подозвал черноволосого мальчугана, пробегавшего мимо.

— Тебя как зовут?

— А что? Колька...

Мальчишка с любопытством смотрел на дяденьку, появившегося вдруг невесть откуда. Может, это шпион? Только шпионы не такие. Они злые и страшные. А этот молодой. Улыбается весело, зубы белые-белые. И потам шпионы не носят тапочек на босу ногу и старых тюбетеек.

— Ты, Колька, вожатую Настю Коноплеву знаешь?

— Ага. В третьем отряде.

— Молодец. Только ухо не ковыряй, проткнешь... Вот лети, отдай Насте записку. Но чтобы никто не видел.

— Вы сами сходите, дяденька. Мне Петьку найти надо. У него коробка моя.

— Самому нельзя. Тут дело секретное.

— А какой секрет? — загорелся мальчишка.

— Я тут ежа караулю, — придумал Игорь. — Нору видишь? Ежик спрятался, мне отойти нельзя.

— А еж для нас?

— Конечно. Зови скорей Настю, мы с ней поймаем. [72]

— Я мигом! — Мальчишка побежал к лагерю, оставляя за собой седую полоску примятой травы.

Игорь хотел сесть, посмотрел на землю и весело хмыкнул. Возле ног — красная шляпка подосиновика. Рядом — второй гриб. Сорвал и залюбовался ими: крепкими, будто точеными, с белыми пятнистыми ножками. Ползая на коленях, нашел еще два. А когда поднялся, увидел Настю. Она торопливо шла к лесу. Все быстрей, быстрей, и вот не выдержала, оглянулась и припустилась бегом. Наклонившись вперед, придерживая руками развевающуюся юбку, летела птицей, то по пояс скрываясь в траве, то на кочках поднимаясь вдруг во весь рост.

У Игоря радостно запело сердце: «Ко мне бежит!»

Хотел пошутить, спрятаться — пусть поищет. Но не решился. Понял — обидит ее. Окликнул негромко:

— Настя!

Остановилась рядом, бурно дыша, протянула тонкую руку, долго не отнимала ее, повторяя:

— Игорь, здравствуй! Здравствуй, Игорек!

А ему было неловко, не мог смотреть в глаза. Пришел ведь не ради нее, ради дела. Скрывая смущение, сказал ворчливо:

— Волосы растрепались, давай приглажу.

— Пойдем дальше, в лес. Здесь ребята...

Схватив за руку, бегом потащила его в березняк.

Настя сильно загорела. Все смуглое: и похудевшее лицо, и шея, и девчоночьи узкие плечи. Только под лямками красного сарафана кожа осталась светлой. Босые ноги в царапинах, как у мальчишки, волосы выцвели, порыжели.

— Ну, поправь.

Игорь неумело провел ладонями от лба к затылку, приглаживая завитки. Настя вся подалась к нему, прижалась плечом, вся в его власти. Но глаза такие чистые, что он невольно отдернул руку, коснувшуюся обнаженной спины.

— А ежик где?

— Сам вместо него.

— Обманул Николку? Он теперь от меня не отстанет.

— Я принесу. Из деревни.

Игорь сел, прислонившись спиной к дереву. Настя прилегла на траву, свернулась калачиком, совсем маленькая, [73] как ребенок. Взяла его руку, горячей щекой прижалась к ладони. Снизу вверх глядела ему в лицо, смотрела и не могла насмотреться.

— Я тебя ждала все эти дни.

— Почему же?

— Скучала очень. Думала, почувствуешь и придешь... А ты вспоминал меня?

— Еще бы...

Игорю было и хорошо и немножко не по себе. Но разве скажешь Насте, что в эти дни редко думал о ней? Другой девушке выложил бы вое, а вот ей — нет, Ой а доверчивая, бесхитростная. У Игоря такое ощущение, будто он перед кем-то ответственный за нее. Перед собой, что ли?

Вот как бывает: в пятом классе посадили его за парту с девчонкой. Не разговаривал с ней месяц, хотел, чтобы ушла, чтобы вместо нее сел Сашка Фокин. А она молчала и не уходила. Потом, на контрольной, когда Игорь не мог оправиться с трудным примером, положила перед ним промокашку с решением. В седьмом или восьмом классе шел с ней из школы. Ребята на улице крикнули: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» Больше не ходил... У Насти верхняя губа немного раздвоена. Звал ее зайцем — не обижалась. Разве думал тогда, что будет она лежать рядом, прижавшись щекой к его ладони? Ведь последний год и совсем не замечал ее, мысли были заняты Ольгой... А Настя? Нелегко ей было, наверное, в это время.

Игорь ласково провел рукой по ее плечу.

— Притих зайчонок...

— Школу вспомнил? — встрепенулась она. — И я вспоминаю часто. Мы тогда каждый день виделись. Ты к экзаменам готовишься? Литературу выучил?

— Почти.

— Языком займись, — посоветовала она. — Приставки «при» и «пре» повтори. Путаешься ведь в них.

— Сделаем… Ты-то как управляешься?

— По утрам пораньше встаю. И отряд у меня хороший. Мальчишки неизбалованные, из детдома. Уведу их в лес, а сама за книгу.

Вдали запел горн, его приглушенные звуки мягко плыли в теплом воздухе, Настя вскочила, одернула сарафан. [74]

— Ой, Игорек, мне пора. Это ужин. Может, ты подождешь? Или нет, иди лучше. А то заблудишься ночью... Ежа когда принесешь?

— Как поймаю.

— Буду ждать.

— Ты в город не собираешься?

— А что? — насторожилась она.

— Письмо передать нужно.

— Можно послать с шофером, Иваныч через день ездит.

— Вот с ним и пошли, ладно? — обрадовался Игорь. — Пусть Витьке Дьяконскому передаст. Мимо дома поедет...

Взглянув на Настю, осекся. Девушка нервно покусывала травинку, а глаза у нее были грустные-грустные.

— Ты... Ты для этого и пришел?

— Нет... То есть, да, — растерялся Игорь, — Проведать и письмо заодно.

— Скорее наоборот.

— Нет же, Настя, нет! Ну и глупая ты. Ведь письмо и по почте можно было отправить. Заодно я. — Игорь говорил горячо, он уже сам верил, что пришел не ради письма. Было жаль Настю. И черт его дернул! Отправил бы, действительно, почтой!

— Настенька, извини. Я и не думал, что ты обидишься...

— Что уж там... Давай конверт.

Она пошла по лесу, наклонив голову. Игорю было больно смотреть на нее. Знал, что и сам будет теперь мучиться, переживать. Но что сделать? Окликнуть, сказать хорошее слово? Какое, где его взять?

Возле старой березы Настя замедлила шаг, обернулась.

— Игорь, ты поскорей приходи, ладно?

— Завтра, — обрадовался он. — Сразу после обеда, На это же место.

— Хорошо. Жду тебя.

Она скрылась за деревьями. Красный сарафан мелькнул между стволами еще несколько раз и исчез среди кустов на опушке.

Шесть километров от лагеря до Стоялова Игорь пробежал за полчаса. В шалаше дяди Ивана вытащил из-под кучи вялой травы книги. Сел по-турецки, скрестив ноги, послюнявил палец и отсчитал десять страниц в учебнике истории, двенадцать в учебнике по литературе. Переложил закладки.

Сунув книги под мышку, степенно зашагал в деревню. По просьбе отца, дядя Иван каждый вечер проверял, сколько выучено. Если мало, ругал. Но Игорь нашел выход. Судя по закладкам, дело продвигалось успешно, и заниматься ему оставалось совсем немного. А по-настоящему — обе книги не прочитаны и до половины, а за русский язык совсем не брался. «Время еще есть. С завтрашнего дня нажму», — успокаивал себя Игорь.

Дома было пусто. Дядя Иван не вернулся с поля, ребята убежали на реку. В избе прохладно. Тетя Лена помыла полы, с песком потерла доски. Они стали желтые, будто восковые. Ветер влетал в окно, шевелил ситцевую занавеску над полатями около печки. Из хлева слышался голос:

— Не балуй, не балуй... Вот я тебя, проклятая!

«Шик-шик, шик-шик», — били в ведро тугие струйки молока.

Минут через пять тетя Лена вышла во двор. Тыльной стороной ладони откинула волосы со лба.

— Ты здесь, бродяжка? Давно?

— Только-только.

— Умывайся, есть будем.

— Спасибо, не хочу. Вы не знаете, где мне ежа достать?

— Это еще зачем? — удивилась тетя Лена.

— Друг у меня натуралист. Всяких ужей, голубей разводит...

— На пасеку сбегай. Надысь Герасим Светлов жаловался — замучили, говорит, ежики. Только смотри, непоседа, завтра на коровьем реву разбужу, не выспишься.

— Ничего, я свое наверстаю, — крикнул Игорь уже со двора.

Пасека колхоза — полсотни ульев — на краю деревни, среди молодых лип. Герасима Игорь застал в маленькой избушке с низким потолком. Сильно, приторно пахло [76] медом. На столе горкой лежали пористые соты в рамках. Пасечник, худой, с темным суровым лицом, мастерил крышку улья. Игоря выслушал молча, пощипывая узкую, клином, татарскую бородавку.

— Пойдем, — и первым направился к двери. На нем была старая, латаная-перелатанная синяя рубаха, широкие полотняные штаны с заплатами на коленях. Он заметно припадал на левую ногу.

«Трудно, наверно, с отцом таким», — подумал о Василисе Игорь. Ему было неловко идти рядом с хмурым пасечником. Хотел заговорить, да не знал о чем.

Пчелы кончили рабочий день, кучками копошились на летках. Лишь изредка появлялась запоздалая труженица, натруженная нектаром, тяжело уползала в улей. Одна с разгону ткнулась в рукав Игоря, упала на землю. Жужжала, пытаясь подняться, но не могла. Герасим поддел ее прутиком, подбросил в воздух.

— Трава оросела, крылья мочит, — коротко пояснил он.

Игорь, опасливо косясь на ульи, пробрался в середину пасеки, остановился возле старой яблони.

— Лезь.

Игорь вскарабкался на развилок, где отходили от ствола толстые сучья.

— Сиди и смотри. Увидишь — прыгай.

— А они часто приходят?

— Отбоя нет. Бегут на медовый дух.

Пасечник ушел. Устроившись поудобней, Игорь начал рассматривать ближние ульи. Деревянные аккуратные домики с покатыми крышами стояли на чурбачках, врытых в землю. Пчел на летках становилось все меньше, уползли внутрь, отдыхать.

Теплый сыроватый воздух казался тягучим от запаха свежего меда. Солнце село, густели сумерки. Свернулись цветы одуванчиков. Темный лес придвинулся ближе.

Скоро Игорю надоело сидеть на яблоне. Закралась мысль: а не посмеялся ли над ним пасечник, посадив на дерево вместо чучела? Потом будет рассказывать, какие недотепы эти ребята из города.

Взявшись рукой за сук, Игорь свесил ногу, намереваясь спрыгнуть, и замер в этой неудобной позе. Перед ульем зашевелилась трава, выкатился серый комочек. Повертев острой мордочкой, ежик привстал на задних [77] лапках. Раздалось легкое фуканье — еж дунул в леток. Оттуда, потревоженные ветрам и ненавистным запахом, стремительно, со злым гуденьем, вылетели пчелы. Их появлялось все больше. Кучкой кружились они над землей, набросились на незваного гостя, облепили его. Еж свернулся в клубок, спрятал мордочку и вдруг резко встряхнулся. Пчелы посылались в сырую траву, забились в ней с тонким, звенящим звуком. Ежик подбирал их языком, то и дело отряхиваясь, сбрасывая на землю все новых и новых.

Игорь с удивлением и любопытством смотрел на маленького разбойника. А еж, насытившись, принялся кататься по земле, накалывая пчел на иглы, чтобы унести с собой. Как только Игорь прыгнул с дерева, зверек притаился, не двигаясь. Брать его сразу было опасно — слишком много пчел летало вокруг.

Прошло несколько минут. Ежик, успокоившись, пошевелился, высунул мордочку, сделал несколько шажков. Но стоило топнуть ногой, и он снова замер.

Когда скрылись в летке последние пчелы. Игорь снял рубаху, накинул на ежа и понес его к избе пасечника. Герасим, покуривая, сидел на бревне. В сумерках его лицо казалось совсем черным.

— Поймал! — сказал Игорь.

— Видел, что творят? Каждый вечер по два, по три являются. Беда! А как перевести — не знаю.

— Убиваете их?

Герасим помолчал, пожевал самокружу, потом спросил:

— А ты убьешь?

— Нет. Жалко.

— Вот и я... Ребятишкам отдаю или отношу в сад, на тот конец деревни. А они обратно бегут. — Герасим поднялся. — Погляжу, нет ли еще там...

На другой день еж был доставлен в пионерский лагерь. А вечером Игорь снова переложил на десять страниц вперед закладки в нечитаных учебниках.

11

Решение поступить на исторический факультет возникло у Игоря не случайно. Он любил историю, но не тот набор фактов и дат с обязательными выводами, которые [78] преподносятся школьной программой. Учебник он раскрывал неохотно. Он любил историю человека, жившего на земле десятки тысяч лет, историю живую, наполненную борьбой и страданиями.

Узнав от стариков, что в подземном ходу от соборной горы к реке находили когда-то шлемы и кольчуги, Игорь организовал экспедицию. Было это прошлой весной. Пошли вчетвером, захватив лопаты и фонари. По провалам в почве разыскали ход. Рыли до позднего вечера, но ничего не попалось. Зато на следующий день нашли пожелтевший череп. Игорь решил, что это останки одного из защитников Одуева, павшего в бою с войском Ягайлы. Но сторож соборного кладбища обругал ребят, назвал их святотатцами за то, что они подрыли снизу могилу купца Шафранова и осквернили прах в бозе почившего гражданина. Престарелая дочь Шафранова заявила в милицию. Дома Игорю основательно влетело.

В десятом классе он перечитал много книг. Особенно увлекся историей первобытного общества — очень уж интересными показались ему труды профессора Равдоникаса...

Когда стояловские мальчишки рассказали, что весной после половодья видели на берегу речушки Малявки «огромадную» кость, не смог Игорь удержаться от соблазна еще раз испробовать свое счастье.

К середине лета Малявка почти пересохла: в зеленом коридоре из ивняка спокойно тек ручей в два шага шириной. Кое-где виднелись омуты, заросшие осокой. Одна кость исчезнувшего гигантского животного попасть сюда не могла. Мамонт или носорог провалился в яму, его засыпало сверху. По мнению Игоря, здесь можно было разыскать остатки скелета. А это же небывалый случай — скелет мамонта в центре европейской части России!

Мальчишки показали место. Игорь сбросил рубашку и брюки, взялся за лопату. Поглазев на него, ребята нашли себе занятие поинтересней: принялись строить запруду. А он, делая небольшие перерывы, копал до тех пор, пока не услышал над головой насмешливый голос:

— Эй, крот! Пуп земли еще далеко?

Сверху свалился на него Сашка, румяный, толстощекий, веселый. Следом Виктор. Наступая с двух сторон, толкали плечами. [79]

— Как гостей встречаешь?

— Оркестра почему нет?

— Не ждал, братцы, — отбивался Игорь. — Помилуйте. Замолю грех!

— Ты чего ищешь тут? Клад, что ли?

— Мамонта.

— Да ну! — удивился Фокин. — Он же дохлый, зачем тебе?

— Суп варить!

— Небось задубел — не разваришь!

— Ладно, Игорек, обождет наука, — сказал Виктор. — Мойся да пойдем отсюда.

На Дьяконском — белая безрукавка, новые ботинки. Сашка в рубашке-косоворотке под кавказским наборным ремнем. На ногах — хромовые сапожки.

— Чего разрядились? Праздник сегодня? — спросил Игорь, умываясь в ручье.

— Суббота. В деревне вечерка будет, нам все известно.

— Ну, ладно, — усмехнулся Игорь. — Я еще понимаю Виктора, а ты-то, Саша, на что рассчитываешь?

— Я? — Фокин омочил водой волосы, достал из кармана зеркальце, подмигнул сам себе. — Я уже такую красавицу присмотрел — эх! Спляшешь — каблуки на бок. Ты, волк лесной, девчата на тебя жалуются. Парней мало, а этот, городской, нос, дескать, воротит. А ты знаешь, как Витька сюда шел? Скорость — тридцать километров в час. И притом пел. Ты же знаешь, какой у него голос. А я — музыкант! — его слушал!

В лесочке выбрали место, где гуще тень, прилегли среди резных листьев папоротника. Сырой и прелый держался здесь воздух.

— Какие у вас новости, в большом свете? — спросил Игорь.

— Темный ты человек, — засмеялся Фокин. — Мамонтов из земли выковыриваешь, а сам ми черта не знаешь. Объясни ему, Витька.

— Литва, Латвия и Эстония вошли в Союз Советских Республик.

— Как? -приподнялся Игорь.

— А так! По желанию народа. Их правительства обратились с просьбой в Верховный Совет.

— Шутишь? [80]

— А похоже?

— Не-е-ет! — Игорь смотрел в глаза Виктора. — Но ведь это же здорово, а? Что они — игрушечные государства. Кто хочет, тот и сшамает. А теперь — тронь попробуй! И раньше одной страной жили. Свои ведь люди-то.

— Важно еще, что граница на запад передвинулась. К самой Восточной Пруссии. В случае войны — знаешь...

— Ну, спасибо за новость, братцы! По такому случаю закурить дайте, что ли!

— А маме не пожалуешься? — съехидничал Сашка. — Младенца портим.

Игорь прикурил неумело, папироса тлела с одного бока.

— И вообще должен тебе заметить: наше время — рай для историков, — сказал Дьяконский. — Что ни день, то событие мирового масштаба.

— Слушайте, ребята, я с тоски умру, — взмолился Фокин. — Как где два человека сойдутся — о политике языки чешут.

— Саша, у тебя сказывается недостаток образования, — холодно заметил Виктор.

— А у тебя избыток. Ты и на гулянке об этом говорить будешь?

— Не знаю. Ни разу не был, не представляю. Что там делать, о чем говорить? А сходить все-таки надо, — вслух размышлял Виктор. Голос его звучал мягко и был очень похож на голос Ольги...

На площадке за околицей, где обычно устраивались вечерки, собрались ребята и девушки. Парией было немного, все зеленая молодежь, лет по шестнадцати-семнадцати. Кто постарше — служили в армии или разъехались по городам.

Ребята сбились в кучу возле четверых, резавшихся в карты. Многие были босиком. Присутствие хорошо одетых горожан, куривших папиросы, смущало их. Они держались отчужденно. С явным любопытством разглядывали Дьяконского: кто-то уже пустил слух, что он сын расстрелянного генерала. Виктор чувствовал себя неловко.

Один Сашка был, как рыба в воде. Уселся на бревно [81] между двумя курносыми толстушками, лущил семечки и натаптывал что-то своей соседке.

Дьяконский нет-нет да и повернется назад, посмотрит, не идет ли Василиса. А она появилась совсем с другой стороны, от пасеки. Шла, обнявшись с подругой.

— Здравствуй, — радостно улыбнулся Виктор.

Девушка прошла мимо, ничего не оказала, только головой кивнула в ответ. Щеки у нее пунцовые, то ли от смущения, то ли от быстрой ходьбы. Остановилась в стороне.

— Что это она? Сердится? — шепотом спросил Виктор.

— Порядок такой. До танцев парни и девушки врозь.

На Василисе — черная широкая юбка в крупную складку. Полотняная кофточка, вышитая красными крестиками по вороту и на рукавах, велика ей и немного пузырится на плечах. Платок надвинут по-бабьи, низко. Под белыми кончиками платка горят на шее мелкие ягодки бус.

— Витька, чего мы тут торчим, — сказал Игорь. — Пойдем в карты резанемся. А то домой двину.

— Погоди, погоди... А я как же?

— Ты с Сашкой.

— Он уже невменяем, не видишь разве...

Минут через десять пришел, наконец, гармонист, маленький паренек с очень серьезным лицом, в огромной зеленой фуражке. Вместе с гармонистом — четверо ребят из Дубков. Выделялся среди них самый старший, широкий в плечах и, видимо, сильный парень в хорошем синем пиджаке. Военные галифе заправлены в сапоги. На голове — густая копна рыжих, почти красных волос, чуб навис над глазами, мешает смотреть. Крупные медные веснушки запятнали лицо.

Проходя мимо Виктора и Игоря, парень усмехнулся, тряхнул волосами.

— Наше вам с кисточкой!

Уверенно, вразвалку двинулся дальше. Глядя в его широкую спину, Игорь пояснил:

— Это Лешка Карасев, тракторист. Рыжим его зовут. Восемь девок, один я — первый парень в округе.

Между тем Карасев одарил конфетами девчат, перед парнями щелкнул портсигаром. Ребята потянулись за папиросами. [82]

— Чегой-то скушно, девушки? — Голос у тракториста громкий, хозяйский. — Али вы тут без музыки приуныли? Дай-ка мне, Митя!

Взял гармонь, пальцы ловко прошлись по ладам. Парни побросали карты, девчата потянулись поближе.

— Эх! — гахнул Лешка и заиграл веселую плясовую.

Маленький Митя будто ждал этого. Сдвинул назад козырьком фуражку, пошел вприсядку, высоко вскидывая колени. А лицо такое серьезное, будто делал важное дело.

Сашка Фомин чертом выскочил в круг, оттеснил паренька. Митя стушевался, отошел с площадки. Гармошка смолкла.

— Ну, чего там? — повернул Сашка взлохмаченную голову.

— Погодь, — угрюмо сказал Карасев. — Ты чего, дубковских переплясать хочешь?

— А сколько вас на фунт сушеных дают?

Лешка Карасев не ответил, небрежно бросил на руки девушке пиджак, отдал гармонь Мите, пригладил ладонями огненные кудри. Пошел медленно, расставив руки, будто шире раздвигая круг. Фомин, заложив руки за шею, откинувшись назад корпусом, отбивал чечетку на месте. По лицу видно было — встревожен. Поймав его взгляд, Игорь улыбнулся ободряюще: держись, дескать, мы рядом.

Музыка ускорилась так, что идти было уже невозможно. Карасев пустился вприсядку. Сашка хитрил, берег силы, все еще отбивал чечетку, хлопая ладонями по голенищам сапог.

— Жги, Митя!

Гармонист так рванул меха, будто хотел надвое разорвать гармошку. Перед глазами мелькали то лицо Сашки, то чуб тракториста. Гулко били о землю подошвы сапог.

— Эх, эх, эх, эх! — неслось с круга, и трудно было понять, чей это голос.

Гармонист сбавил темп, все оглянулись: почему? В круг, чуть подобрав длинную юбку, плечом вперед входила Василиса. Ступала мелкими, неприметными шажками — казалось, плывет под музыку, откинув назад голову на тонкой шее.

Сашка остановился, отошел, пошатываясь, к ребятам. [83] Карасев продолжал плясать, потряхивая чубом, оскалив в усмешке зубы. Пятился, отступая перед Василисой. А та плыла, будто не замечая его. Пушистые концы кос, как живые, трепыхались за спиной. Сдернула с головы платок, махнула перед собой.

Ой, стоит гора, гора высокая,
А на той горе четыре сокола...

Голос у нее высокий, звенящий, но приятный для олуха. Пела, неотрывно глядя на Виктора.

Четыре сокола и соколеночек,
Четыре сокола и мой миленочек...

Дьяконский стиснул руку Игоря. Возле Василисы во всю силу трамбовал ногами землю Лешка, стараясь привлечь внимание девушки. И едва смолк ее голос, крикнул:

— Митя!

Гармонист сменил мелодию, Карасев запел хриплым баском:

Пароход идет по Волге,
Дым по ветру стелется,
Девка едет без билета —
На любовь надеется!

Василиса повела плечами, накинула на них платок, держась руками за концы, прошла полкруга, повернулась к Лешке и ему:

Нету света, говорят,
Нету электричества,
Нету качества ребят —
Не надо и количества!

На лице Карасева — нагловатая усмешка. Придвинувшись к девушке, почти наступая ей на ноги, пропел вкрадчиво, не в лад музыке:

Что ты ежишься, корежишься,
Пощупать не даешь?..

И громко, почти зло:

Будешь ежиться, корежиться,
Нещупанной уйдешь!.. [84]

— Дурак! — вспыхнула Василиса, толкнув его локтем в грудь.

Повернулась резко и пошла к бревнам. Лешка развел руками, подмигнул парням. Остановился возле Сашки Фомина, щелкнул портсигаром — пусто.

— Дай закурить... Видел кралю? Ломается. Прошлый раз в луг идти не схотела.

У Виктора — злое, перекошенное лицо. Опустив руку на плечо Лешки, рывком повернул к себе. Тот едва удержался на ногах от неожиданности.

— Не балуй!

— За что девушку оскорбил?

Карасев пожевал неприкуренную папиросу, перебросил ее из угла в угол рта.

— Это по-вашему, по-городскому, — оскорбил... А у нас сколько хочешь... Ну, пусти.

Дернулся, стараясь освободить плечо, но Виктор держал крепко, не мигая глядел в нагловатые глаза Карасева.

— Девушку обидел, герой юбочный... Меня обидь...

— Испугал!

— Такого-то смелого?!

Их окружили ребята. Игорь на всякий случай подвинулся ближе, кивнул Фокину.

Музыка смолкла. Слышалось тяжелое дыхание сгрудившихся парней.

— Гля, ребята, чего он прилип! — крикнул Лешка.

Ему не ответили. Стояловские смотрели на него недружелюбно, у многих, знать, были свои счеты с ним.

— Ну, герой, — усмехнулся Дьяконский. — Отойдем в сторонку, поговорим.

— Мне и тут неплохо.

Из толпы ребят кто-то сказал зло:

— Трусит... Небось не трусил, когда двое на одного...

— Не бреши там, — рванулся Лешка, но Виктор нажал на его плечо так, что он перегнулся.

— Собака брешет, да ты с ней, — ответил тот же голос.

— Я вот приду с нашими.

— А ты сейчас! Слабо?

Дьяковский отпустил наконец Лешку. [85]

— Хватит болтать. И заруби на носу: будешь похабничать — выставлю с треском. Понял?

— А ты чего взъелся? Тоже мне, милиционер выискался, — хорохорился Карасев.

Фокин обнял тракториста за талию, сказал весело:

— Пляшешь ты лихо, а котелок твой рыжий — пустой. Культуры тебе, друг, не хватает.

— На что она мне?

— Девчата любить будут.

— И так любят, — махнул рукой Лешка.

Не глядя на Виктора, предложил:

— Замнем это дело, что ли? Перекурим — и баста.

— Пошел к черту.

Виктора окружили стояловские ребята. С ними он и закурил, сев и а бревно.

— Ты правильно его срезал, — чуть заикаясь, говорил паренек в тапочках и а босу ногу. — Они тут прошлый раз наших двоих прогнали. А в Дубки хоть не показывайся.

— Хватит об этом. Что-то гармошки не слышно?

— Домой дубковские подались.

— Ну, и скатертью дорога.

Лешка Карасев, накинув пиджак, шел к лесу. За ним с явной неохотой семенил гармонист.

— Эй ты, папашин сынок! — донесся голос Карасева. — Погоди, еще встретимся на узкой дорожке! Отца шлепнули, а тебе морду свернем.

Виктор бросился на голос, но из темноты послышался быстрый топот ног — дубковские убегали.

— Не догнать, — остановил Игорь.

Дьяконский сразу как-то обмяк, у него подрагивали уголки губ.

— Ну, не порть себе настроение. Плюнь на него. Негодяй ведь — лежачего бьет.

— Я — лежачий?

— Поговорка такая, — смешался Игорь. — Издалека он. Как камнем в спину.

— Не выкручивайся, правильно сказал.

— Да брось ты все это. Петь пойдем.

Дьяконский вздохнул, потер подбородок и сказал тихо:

— Ладно, пойдем петь, ничего не поделаешь. [86]

Первым незаметно исчез с вечерки Саша Фокин. Исчез не один — вместе с приглянувшейся ему толстушкой. Игорь отправился провожать чернявую девчонку, смешливую и подвижную. Пока шел по огородам за избами, она, будто ненароком, задевала его плечом, говорила и говорила без умолку. А когда он начал прощаться, почему-то обиделась и убежала, даже не сказав «до свидания».

Дольше всех сидели на бревнах Виктор и Василиса. На другом конце деревни девушки пели песни, но звучали они все тише, все слабее. Расходились по домам намаявшиеся за день певуньи.

— Пора по домам, — предложила Василиса.

Изба ее была близко. Остановились возле плетня. Виктору не хотелось уходить, переминался, думая, как оттянуть расставание.

— Ты спешишь?

— Не очень, — настороженно ответила она.

— Может, пройдемся еще?

— Лучше во дворе посидим.

Она открыла калитку, вошла первой. Во дворе темнота густая, непроглядная. Над головой шелестит листва.

— Сюда вот. — Девушка взяла его за руку, подвела к скамейке. — Садись.

Виктор не выпустил ее пальцы. Длинные и гибкие, они были грубоваты, шершавы, на них шелушилась кожа. Василиса затихла, сидела осторожно, бочком.

— Ты смелая, — сказал он. — Родители не заругают?

— Некому ругать. На пасеке тятя.

— А мама?

— Умерла.

— Вот что... Ты одна, значит?

— Два братика... Они маленькие. Молока налились и спят.

— Хозяйство на тебе? И не учишься?

— Когда же? — вздохнула девушка. — В техникум я хотела. Похвальная грамота у меня... Да разве отец управится? Ребята, корова, куры, двух поросят держим.

— Не отпускает он?

— Я и не просилась. Вот ужо подрастут малые… «И кофточка велика, и юбка. Мамино носит», — подумал [87] он, грея между ладоней холодную руку Василисы.

Многое хотел бы Виктор доказать ей, первой девушке, которую он провожал ночью, с которой остался наедине. Так случилось не потому, что раньше никто не нравился ему. Были хорошие девушки в школе, в их классе. Но Виктор всегда чувствовал, что на нем лежит клеймо сына Врага народа, он не мог вести себя так же свободно и просто, как другие ребята, боялся нарваться на оскорбление, на неприятность. Какие родители позволят своей дочке дружить с запятнанным человекам, перед которым закрыты дороги в будущее?

Виктор держался замкнуто. Знал, что впереди у него трудная жизнь, в которую надо идти одному или с очень верным другом. И ему казалось теперь, что таким другом может быть только Василиса.

Сейчас Виктору хотелось сказать, что скоро уедут Игорь и Саша и не останется у него близких людей. Если она полюбит его, он будет верен ей всегда, всюду, сделает все, чтобы она была счастлива. И ему будет хорошо и легко, если эта маленькая шершавая рука всегда будет с ним.

Может, таких, идущих от сердца слов и ждала от него девушка, никогда не слышавшая признаний, не очерствевшая еще в обыденных тяготах и хлопотах. Запомнила бы она их на всю жизнь. И навсегда сохранила бы в памяти горячую волну радости, захлестнувшую ее оттого, что раскрылось перед ней близкое сердце.

Но Виктор не произнес этих слов. Боялся показаться сентиментальным, смешным...

— Ты в город приезжай, — предложил он. — В кино сходим.

— Нет, там нарядные все. Лучше ты сюда приходи.

— А отец? Игорь говорит — он сердитый.

— Совсем нет! Только нелюдимый стал, как мама померла.

— Ты на него непохожа.

— А я в маму — белая... Ты нам книжки приноси. Тяте про пчел, а мне — про научную фантастику. Как «Гиперболоид инженера Гарина».

— Все принесу. А ты завтра что будешь делать?

— Управлюсь по хозяйству — и на покос.

— Воскресенье ведь.

— Воскресенье зимой бывает... Только уж теперь не завтра, а сегодня, — тихо засмеялась она.

— А ведь верно, — спохватился Виктор. — Отдохнуть тебе надо. Ну, до свидания. Днем увидимся на покосе.

Отойдя довольно далеко от ее дома, он оглянулся. На темном фоне избы белела кофточка Василисы.

12

Антонина Николаевна Булгакова возвращалась из магазина, купила Игорю коричневый фибровый чемодан. Шла и раздумывала — не отправиться ли ей в Москву «месте с сыном. Страшно было отпускать Игоря в столицу одного. Мальчик никогда не бывал там. Неприспособленный он, постесняется лишний раз в деканат зайти. Последить бы за ним, чтобы готовился перед экзаменами, с преподавателями поговорить.

Прикидывала в уме сбережения: надо купить Игорю костюм, ботинки, дать на билет и с собой... Нет, на ее поездку денег не хватало. Да и что проку было прикидывать, когда с весны еще знала — денег в обрез. Даже шляпку новую не купила себе.

Раньше Антонина Николаевна следила за модой, одевалась со вкусом. А в последние годы прибавилось хлопот, подросли дети, больше думала о них, чем о себе. Или стареть стала — ведь сорок лет скоро.

С центральной, мощеной улицы она свернула в свой переулок, пустынный и тихий, заросший лопухами и одуванчиками.

— Антонина Николаевна, минуточку!

Обернулась. К ней быстро, чуть сутулясь, шла Наталья Алексеевна Дьяконская. Не виделись они давно, с последнего родительского собрания в школе. Антонине Николаевне бросилось в глаза, как постарела Дьяконская за это время. Красивое дорогое платье из бордового крепдешина сидело на ней мешковато. Когда-то, видимо, шилось оно на полную фигуру, а теперь морщилось на груди, свободно болталось в талии.

Наталья Алексеевна неуверенно протянула руку.

— Простите, что задержала, ведь я к вам шла.

«Наверное, об Ольге», — насторожилась Антонина Николаевна, уловившая заискивающие нотки в голосе Дьяконской. Вслух [89] сказала:

— Пойдемте, пожалуйста.

— Лучше здесь, если можно. — Пальцы Натальи Алексеевны щелкали замочком сумки. — Конечно, мне очень неудобно обращаться к вам. Особенно после того, что случилось. Но ведь я мать...

«Об Ольге», — решила Булгакова, готовая оберегать Игоря. В какую еще историю хотят втянуть ее мальчика?

— Я мать, поймите меня, — торопливо продолжала Наталья Алексеевна. — У меня душа изболела. Ведь сейчас решается судьба...

— Вы о чем, простите?

— Понимаете, мечта Вити — стать военным... «Ах, Виктор!» — Антонина Николаевна почувствовала облегчение.

— Он думает только об этом, сидит над военными книгами. А мри нашем положении в училище его не возьмут. Он молчит, но я вижу, какая у него травма.

— Но чем же я могу помочь? В школе мы дали ему хорошую характеристику.

— Игорек в Москву едет. Может быть, вы напишите несколько слов полковнику Ермакову. Ведь Степан Степанович ваш родственник...

— Очень и очень дальний. Скорее, просто знакомый.

— Все равно. Ведь он служил с моим мужем, у него вес в наркомате, ему стоит только слово сказать... Я написала ему, а ответа нет. Может быть, не получил... А если вы пошлете с Игорем несколько строк, это совсем другое дело.

Дьяконская достала из сумки скомканный платок, вздрагивающей рукой вытерла лоб.

— Антонина Николаевна, голубушка, сделайте это. Мне нечем отблагодарить вас, но такую услугу я не забуду до гроба. — В глазах ее появились слезы.

— Что вы, милая, что вы! — Булгаковой жаль было эту седую женщину. Еще недавно жена комдива, всеми уважаемая, красивая. Легко ли ей теперь на этой пыльной улочке унижаться, просить...

— Я обязательно напишу. Степан Степанович прекрасной души человек. Я уверена — он сделает все, что сможет.

Дьяконская схватила ее руку, приподняла. Антонине Николаевне показалось — хочет поцеловать. Быстро отступила, загородилась чемоданом.

— Голубушка, как же мне отблагодарить вас?

— Ну, какие глупости, какие глупости. — Булгакова смотрела по сторонам, не видят ли их. Но улица была пуста, только на дальнем конце играли в лапту ребята. — Благодарить меня не за что. Написать — это не трудно.

— О, это тоже много! И я очень попрошу вас, не говорите Игорю. Мальчики дружат, Витя может узнать.

— Да, да! Я ничего не скажу...

С тяжелым чувством вернулась Антонина Николаевна домой. Рассеянно погладила белую курчавую головку Людмилки, отроившей из щепок дом для куклы.

— Папа где?

— В амбаре. Пойдем туда.

— Нет. Ты поиграй.

Каждое лето Григорий Дмитриевич переселялся из дома в амбар. Просторный, с двумя окнами, с дощатым полом, он вполне подходил для жилья. Пазы в стенах были забиты мхом. Булгаков часто ночевал здесь до самых морозов.

Этот амбар называли шутя «филиалом райсовета Осоавиахима». На стенах висели плакаты, призывающие молодежь метко стрелять, идти в аэроклубы. Возле топчана — небольшая пирамида. В ней малокалиберная винтовка ТОЗ и винтовка учебная, разрезная. Охотничье ружье Григорий Дмитриевич держал дома. В ящике — листки мишеней с зеленым фашистом в кругу.

Несколько лет бессменно нес Булгаков общественную нагрузку — работал заместителем председателя районного совета Осоавиахима. На гимнастерке носил значок ворошиловского стрелка. По вечерам проводил занятия в кружке, обучал молодежь обращению с винтовкой и противогазом. Любил Григорий Дмитриевич вспомнить былые дни, как били Деникина, наступали на Крым. Ребята-осоавиахимовцы слушали его, раскрыв рты, с уважением смотрели на обрубки пальцев на левой руке Булгакова.

— Ну, купила? — встретил жену Григорий Дмитриевич.

Он сидел на топчане в майке, в синих галифе, шевелил пальцами босых ног. Хромовые сапоги с поднятыми ушками стояли у пирамиды. Согнув крепкую шею, Булгаков рассматривал пробитую пулями мишень.

— Оставь, поговорить надо, — сердито сказала Антонина Николаевна [91]

— Случилось что-нибудь? — Он подвинулся на топчане. — Ты взволнована.

Антонина Николаевна рассказала о встрече с Дьяконской.

— Ты согласилась написать? — спросил Григорий Дмитриевич, раскуривая трубку.

— Конечно. Не одобряешь?

— Как тебе сказать... Степан не пойдет на это. Не станет ответственность брать.

— Почему же не помочь человеку? Виктор учился у меня. Он честный, хороший мальчик, я знаю...

— Как ты наивно рассуждаешь, — поморщился Григорий Дмитриевич. — Честный, хороший — это все эмоции. Ну, а случись что по службе, в бою?.. В плен попадет! За другого не спросят — в анкете порядок. А за Дьяконского что хочешь пришить могут. Отсутствие политической бдительности и так далее. Степан Ермаков это прекрасно понимает. Зачем же ему самому себе капкан ставить?

— А ты?

— На месте Степана — безусловно.

— А знаешь, как это называется? Это трусость.

— Тоня...

— Да, трусость. Из-за того, что боитесь за свои шкуры, страдает талантливая молодежь. Сколько их сейчас: детей расстрелянных, высланных! Среди них много умных, хороших ребят. Поверь мне, я их учу, знаю. И сини не меньше любят страну, чем все другие дети. А вы их отталкиваете от себя, относитесь с подозрением. У и их растет обида, озлобление. Кому это нужно? У нас много говорят о вредительстве. А по-моему, те, кто так поступают, и есть настоящие вредители.

— Ты преувеличиваешь, Тоня. Не всем же быть командирами, инженерами. Пусть поработают в низах. Жизнь проверит их, достойные займут свое место.

— Сомневаюсь, — усмехнулась Антонина Николаевна. — У середнячка с благополучной родословной больше шансов занять ответственную должность, чем у одаренного человека с «хвостом».

— Наш Игорь — середнячок?

— Я не имею в виду его, говорю вообще. Нельзя же так относиться к людям.

— Ты забыла, что, кроме всего прочего, мы одни [92] во всем мире и у нас существует диктатура, необходимая для подавления остатков враждебных классов... Ей-богу, Тоня, я вынужден объяснять тебе прописные истины.

— Можешь не объяснять. Плодить в стране недовольных — это в задачу диктатуры не входит...

— Не горячись.

— Я спокойна. И Ермакову все равно напишу.

— Как хочешь. Мое дело — сторона.

— Конечно. — Антонина Николаевна встала, губы ее кривились. — Ты в стороне. Ты занят своими собаками и мишенями, тебе некогда.

— Тоня, есть же пределы!

— Занят мишенями и плюешь на все. А речь идет о человеке, о товарище твоего сына.

Булгаков махнул рукой и вдруг засмеялся беззвучно, только в горле булькало что-то. Обняв жену, притянул к себе.

— Пусти!

— Подожди, кипяток. Послушай немного старого дурака. Вот за год подготовил я двадцать три ворошиловских стрелка. Как думаешь, важнее это, чем теоретическим путем решать вопрос: будет или не будет Дьяконский командиром?

— Положим, важнее

— Ну, а собаки — это для развлечения. Кому карты, кому охота, кому блин с маслом.

— Мне, Гриша, Наталью Алексеевну жалко. Трудно ей.

— У нее двое детей взрослых, чего же жалеть. — Григорий Дмитриевич погладил жесткие волосы жены, собранные узлом на затылке. — На себя посмотри, морщинки вон возле губ... Голодная, наверно?

— Голодная, — прислонилась она к его плечу.

— Ну, иди, скажи Марфе Ивановне, чтобы окрошку готовила.

— Ладно, — мирно согласилась она. — А Степану Степановичу я напишу. Обещала.

Наталья Алексеевна как пришла домой, так сразу повалилась на кровать, не сняв даже туфель. Сердце будто разбухло, поднялось к горлу. Не хватало воздуха, и она ловила его широко открытым ртом. Остро покалывало в левом боку. Чуть шевельнешься, боль становится такой, что трудно сдержать стон. Перед глазами Натальи Алексеевны плыл туман, покачивались белые вазы на темных обоях.

— Оля, Оленька! — позвала она.

Дочь вошла. Вскрикнула, увидев бледное лицо матери, посиневшие губы. Торопливо подсунула под голову подушки, схватила за руку, щупая пульс.

— Сердце... Это пройдет, Оля... Переволновалась я...

Прикосновение мягких, ласковых рук дочери действовало успокаивающе. Уменьшилась боль.

— Воды тебе, мамочка? Окно открыть?

— Валерьянки... В шкафу возьми.

Ольга, налив воды в стакан, стояла у шкафа, отсчитывая капли из пузырька. Мать смотрела на нее. Длинный халат с красными павлинами по зеленому полю был узок Ольге. Высоким грудям тесно под ним, верхние пуговицы не застегиваются, видна белая каемка бюстгальтера. По сравнению с женственными покатыми плечами очень широкими кажутся бедра, халат облегает их так плотно, что проступила резинка трусов. Неужели Оля сама не замечает, что это нехорошо? Особенно, когда ходит. Будто обнаженная, так обтянута фигура.

— Не надевай больше халат этот, — попросила Наталья Алексеевна. — Некрасиво. — Я ведь в комнатах только.

— Витя взрослый у нас.

— Не буду. Выпей.

Ольга сняла с ног матери туфли, укрыла ее простыней.

— Лучше тебе?

— Совсем хорошо.

Наталья Алексеевна закрыла глаза. Ольга заплела конец растрепавшейся косы, села на стул так, чтобы видеть лицо матери. Вскоре она уснула. Дыхание у нее было ровное.

Через занавески в комнату пробивались косые пыльные полоски солнечного света, ложились на крашеный пол. Назойливо и монотонно звеня, билась о стекло муха.

По крыльцу протопали шаги. Насвистывая, вошел в сени Виктор, открыл дверь, Ольга подняла руку: «Тише», [94] шепотом спросил он.

— Покушать есть?

— Сейчас выйду.

Ольга оставила на стуле вязанье, осторожно поцеловала мать в щеку и отошла на цыпочках.

Виктор в кухне уже поставил тарелку на стол.

— Ты ела?

— Нет.

— Вместе, значит... Смотри, сестрище!

Виктор подкинул вверх кухонный нож. Тот трижды перевернулся в воздухе и вонзился острием в пол возле его ног.

— Здорово, да? Это Сашка меня научил... Асса!

— Не надо, боязно.

— А мне нисколько, нисколько не страшно, — пропел он.

— У тебя радость? — спросила сестра, наливая суп.

— Заметно, да? Догадываешься, где я был?

— В кино?

— Это не причина для радости.

— Девушку встретил? Ну, эту... из деревни?

— Опять мимо.

— Тогда не знаю.

— В военкомат ходил.

— И что же?

— Обмерили, взвесили, осмотрели зубы и равнодушно сказали: годен.

— А ты доволен.

— Сестрище, ты ведь ничего не понимаешь в таких делах.

— Да, где уж нам, дуракам, чай пить!

Виктор обжегся, подул на ложку и, прищурясь, спросил без всякого перехода:

— Ты красивая?

— Не знаю.

— Знаешь, красивая. А вот скажи мне — красивые ждать умеют?

— Если любят — ждут.

— А меня красивая полюбить может?

— Нет. Ты длинный, тощий и вредный.

— Я серьезно. Не за вес же нашего брата любят.

— Не за вес.

— Так за что? За ум?

— За все вместе. Ты уж сам разберись, если любишь кого-нибудь. [95]

— Я тебя, сестрище, люблю. — Виктор звонко чмокнул ее в щеку. — Маму, тебя, еще одну девушку и пехоту.

— А пехота при чем тут?

— Потому что скоро я иду в пехоту; в пехоту, в пехоту я ищу, — дирижируя ложкой, пропел он.

— Мальчишка ты мой милый! Глупый милый мальчишка. — Ольга засмеялась легко, от души, как не смеялась уже давно, целый месяц.

* * *

Секунда за секундой, медленно, но безостановочно идет время, складываясь в минуты, в часы, в сутки, отодвигая вдаль прошедшее, стирая в памяти детали минувшего. Новые события захватывают человека, рождая новые думы, переживания. И не всегда можно понять сразу, оценить с близкого расстояния, правильно ли поступил ты сегодня в новых, не знакомых тебе обстоятельствах. А дни уходят, оставляя в душе человека радость или горе, обогащая его опытом. Чем дальше отодвигаются события, уменьшаясь, как в перевернутом бинокле, тем легче охватить их внутренним взором, легче понять, разобраться в своих поступках и переживаниях.

После памятной прогулки в лес Ольга виделась с Матвеем только один раз. Он пришел на следующий вечер, вызвал ее в сад. Ольга чувствовала себя плохо: весь день не прекращалась головная боль, бил озноб. Она была противна сама себе, содрогнулась от омерзения, увидев смущенную улыбку на красном лице Горбушина.

Стояла рядом, отстраняясь от него, ждала, что скажет. Чужой, совсем чужой человек. Отвернулась бы и ушла, чтобы никогда не видеть, не вспоминать. Останавливала ее тлевшая в душе надежда: увезет с собой, к далекому морю, не оставит здесь на насмешки, на одинокую жизнь без просвета, без цели. Хоть и случайно, не желая того, отдала ведь ему самое дорогое...

— Поговорить с тобой хочу, — начал Горбу шин. Ольга молчала. Матвей кашлянул в кулак.

— Уезжаю я. Ты не думай, я вернусь потом. Весной. Или летом. Когда отпуск дадут. Обстоятельства у меня такие сейчас. Ну, что же ты? Ответь мне что-нибудь...

— Я слушаю, — через силу усмехнулась Ольга. [96]

Хотелось рыдать, кричать от тоски, упасть на траву, закрыть лицо и плакать, плакать, не думая ни о чем. Но нужно было держать себя в руках, говорить с этим человеком, который на всю жизнь вошел теперь в ее память.

— Так я еду, — повторил он.

— Скатертью дорога.

— Оля! — Он попытался обнять ее, но она сильно толкнула Горбушина в грудь. — Оля, что же ты...

— Уходи.

— Вот так сейчас просто уйти?

— Да... Прощай!

— Может быть — до свидания?

Она не ответила. Пошла к дому, натыкаясь на кусты, как слепая. Добралась до крыльца, опустилась на ступеньки, прижалась щекой к холодной стойке перил и заплакала...

Серые и пустые потянулись дни. Не хотелось работать, жить. Шила на машинке, прибирала комнаты, готовила обед, а в мозгу была только одна мысль: «Зачем это?»

Потом Ольга надумала уехать куда-нибудь далеко, где никто не знает ее, в Хабаровск, что ли. Хотелось затеряться в большом городе, остаться одной. Начала было тайком от матери собирать вещи, но махнула рукой и на это. В Одуеве хоть не тревожит никто. А на новом месте начнутся расспросы, надо объяснять, кто ты, писать биографию, выслушивать вежливые отказы.

Горбу шин а Ольга вспоминала редко, особенно после того, как узнала, что ребенка у нее не будет. Она была очень признательна матери: та ни разу не заговорила о случившемся, не упрекнула ее. Виктор же вообще держал себя так, будто ничего не произошло.

Только теперь Ольга поняла, как много значила для нее дружба с Игорем. Он любил ее по-настоящему, отдавал ей все свое нерастраченное чувство, я это чувство будто согревало девушку, наполняло радостью сегодняшний день, вселяло надежду на счастливое будущее. А теперь Ольга осталась совсем одинокой. Вокруг была пустота; пустота ожидала ее впереди. Минутная слабость, неосторожный шаг — и она испоганила, сломала все то светлое, что было в ее жизни, причинила боль близкому человеку.

Сидя за машинкой, Ольга целыми днями упорно думала [97] об одном и том же: где ей увидеть Игоря, какие слова оказать ему, чтобы он верил ей...

Как это ни странно, она почувствовала облегчение именно в тот день, когда заболела мама. Новые тревоги, известие о том, что Виктор уходит в армию, отодвинули на задний план ее собственные переживания. Она нужна была маме и брату, нужно было заботиться о них. [13]

Утром к дому Булгаковых подъехала легкая рессорная тележка. Серая кобылка-трехлеток из райиополкомовской конюшни остановилась неохотно, перебирая тонкими точеными ногами, мотала головой.

— Не играйся, дура, не играйся, — говорил кучер, привязывая ее к столбу. — Наиграешься еще за двадцать-то верст по такой жаре.

В задке тележки стоял громоздкий фанерный чемодан Насти Коноплевой. Сама Настя, в красном с горошинками платье, спрыгнула с повозки, вошла во двор.

— Батюшки мои, уже! — ахнула Марфа Ивановна, увидев ее и, обнимая, запричитала: — Настенька, ясочка, приглядывай там за ним, непутевый он, оглашенный!

— Это за Игорем-то присматривать? — засмеялся Григорий Дмитриевич, появившийся на крыльце с чемоданам. — Ты ведь окажешь, мать. Он сам за кем хочешь присмотрит.

Григорий Дмитриевич бодрился, говори л громко. Следом за ним выбежала из дому Антонина Николаевна, непричесанная, со слезами на глазах. Чмокнула Настю в щеку.

— Зайди, зайди, молока выпей.

— Спасибо, я ела уже.

— Ничего не забыла? Паспорт взяла?

— Взяла.

— На груди держи. И деньги тоже. В вагоне особенно.

Маленькая Людмилка тыкала в морду лошади пучком сена, спрашивала:

— Мам, а она не жувает, почему?

— Отстань! Не смей к лошади подходить, домой марш!

Кучер отправился на кухню выпить с Григорием

Дмитриевичем стопку за счастливую дорогу. Бабка принесла им из погреба малосольных огурцов.

Антонина Николаевна укладывала в повозке вещи. Ни она, ни отец не ехали провожать Игоря. Райисполкомовский кучер, приходившийся Насте дядей, обещал доставить ребят в сохранности, вытравить билеты и посадить в поезд. Со станции кучер должен был привезти троих командированных из области — места в тележке не оставалось.

— Смотри, Настя, тут курица, — говорила Антонина Николаевна, засовывая под сено узелок. — Ее ешьте сегодня же, жарко, испортится. Яички полежат подольше. Сало до места не открывайте... Тут вот сушеные грибы. Это Степану Степановичу — он любит. Ты тоже поживешь у Ермакова первое время, у него большая квартира.

Настя слушала внимательно, морща лоб и стараясь запомнить все, как еще недавно слушала Антонину Николаевну на уроках литературы. Было приятно, что ей поручают заботу об Игоре. И не кто-нибудь — его мать. Настя будто близким человеком стала в их семье.

Из калитки, с хрустом разжевывая огурец, вышел кучер. За ним Булгаков.

— Так ты того, вернешься — зайди, — говорил он. — Расскажешь обстоятельно, как и что.

— Можешь не сумлеваться, Григорь Митрич. У меня на станции дежурный — свой человек.

— Все же зайди.

— Это как водится... Ну, где же пассажир ваш?

— В самом деле, где же он? — спохватилась Антонина Николаевна. — Мама, не видела?..

Игорь в это время шел по саду вслед за хмурым и молчаливым Славкой. Братишка вел его в дальний конец, в малинник. Игорь мысленно прощался с деревьями, со старой беседкой.

В саду чувствовалось уже приближение осени: поблекла трава, меньше было цветов. Созревала рябина. Ее красные гроздья ярко пылали среди начинающей желтеть листвы. На солнцепеке было жарко, а в тени держалась прохлада. Долго не высыхала теплая августовская роса.

— Зачем ты позвал меня? — спросил Игорь.

— Узнаешь. — На лице Славки — таинственное выражение. — Сюда иди. [99]

В зарослях малины — старая груша с сухой, без листьев, вершиной. Славка напнулся, отодвинул камень. Открылось дупло возле самых корней.

— Это мой склад... Не говорил раньше, а теперь все равно.

Славка достал из дупла газетный сверток, перевязанный крест-накрест тонким шнуркам.

— Что тут? — удивился Игорь.

— Сам посмотри, тебе это.

— Что за чертовщина!

Игорь развернул газету. Под ней — большой конверт из плотной серой бумаги. Торопливо разорвал его.

Носовые платки, штук шесть или восемь, аккуратно сложенные, лежали в конверте. И на уголке каждого вышита буква «Б». Игорь пошарил в пакете, нет ли записки. Ее не было. Хотел прижать платок к горячей щеке, но постеснялся при Славке, сунул в карман.

— Она... сама приходила?

— А то кто же...

— Ну и оказала что-нибудь?

— Нет, ничего... Хотела конфету дать, а я не взял, не маленький, — торопясь, рассказывал Славка. Напускная таинственность и серьезность слетели с него, прорвалось то, что хранил в себе со вчерашнего дня. — Мы за садом в «чижика» играли. А она все ходила и ходила мимо. В белом платье и косы вот так вокруг головы, как обручи... Потом я хотел через забор лезть, а она позвала. Говорит, передай вот это Игорю, но не сейчас, а обязательно завтра, перед отъездом. И просила, чтобы я не сказал от кого.

— И ты молчал?

— Что же я, трепач, да? Слово ведь дал. И потом еще она волновалась очень, прямо даже жалко. Все время воротник теребила.

— Поди ближе, — позвал Игорь, садясь на траву.

Подтянув Славку к себе, усадил рядом, долго смотрел в его веснушчатое лицо, гладил колючие короткие волосы. Славка присмирел, прижался плечом.

— Ты сходи к ней, — попросил Игорь. — Скажи спасибо. И еще окажи, что всегда помню. Ладно?

— Ладно, — вздохнул Славка. — Только ты и про нас помни: и про меня, и про Людку.

— На каникулы скоро приеду. [100]

— Да, скоро! После второй четверти... Слышишь, зовут тебя.

— Иго-о-орь! Иго-о-орь! — несся со двора голос Антонины Николаевны.

Сразу за городом тележку обогнала грузовая автомашина. Спустилась вниз, к пересохшей речонке, поднялась по косогору и скрылась за горизонтом, а над дорогой долго еще клубились плотные тучи пыли. Она забивалась в нос, от нее першило в горле. Относимая ветерком, пыль медленно оседала на буром поле созревающего овса.

Игорь лежал, уткнувшись лицом в сено, сладко пахнувшее клевером, слушал мягкое шлепанье лошадиных копыт. Было немного неловко перед кучером: хотел проститься со своими по-мужски, с веселой шуткой, но, когда целовал мать, не выдержал, выступили на глазах слезы.

Настя сидела на краю тележки, свесив ноги, задумчиво улыбалась чему-то своему. Потом вдруг сказала сокрушенно:

— Ой, ведь помидоры-то забыла я! Так и лежат на окне.

— Обойдешься. Когда в дальний путь едешь, всегда что-нибудь забудешь, — отозвался кучер.

Серая кобылка бежала бодро, не в тягость была ей, застоявшейся в конюшне, легкая повозка.

— Игорь! — Девушка склонилась к его уху.

— Ну?

— А ведь мы едем! — оказала, будто только узнала. — В институт едем! Вместе! — засмеялась она.

Булгаков молча пожал плечами.

На косогор лошадь поднималась шагом. Медленно уползали под колеса тележки рубчатые следы шин, глубоко отпечатавшиеся в серой пыли. Слева тянулось сжатое поле с желтыми скирдами на нем. С другой стороны дороги — лазурный посев льна-долгунца.

Когда кончился подъем, кучер остановил лошадь возле дерева, одиноко торчавшего на взгорье. Достал из кармана кисет, обернулся.

— Ну, ребяты, смотрите на город. Последний раз. [101]

Тут наши одуевские всегда прощаются, ежели уезжают куда.

Игорь и Настя спрыгнули с тележки. Видна была только верхняя, ближняя к ним часть города. В разливе садов выступали красные пятна крыш. Высоко в небо врезалась тонкая колокольня Георгиевской церкви.

Милый маленький городок, с немощеными улицами, с кривыми переулками и деревянными домами! Сколько связано с тобой! Вон с той горы в детстве катался на санках. Десять лет, сперва с сумкой, а потом со старым маминым портфелем ходил в школу, белая стена которой едва замени а сейчас издалека. И уже не различишь тот сад, где встречался с любимой девушкой, не разыщешь глазами свой дом. Там, в городе, остались родные, остались друзья.

Еще утром все это было настоящее. А теперь это прошлое, отодвинувшееся назад. И возврата к прошлому не будет. Если и приедешь сюда, то уже совсем другим человеком...

— Ну, хватит, ребяты, ехать пора, — позвал кучер. — Поезд не лошадь, ждать не будет.

Игорь словно очнулся, сбросил задумчивое оцепенение и с удивлением заметил, что держит в своей руке руку Насти. И отпускать ее руку ему не хотелось.

— Поезжайте, мы пройдем немного! — крикнул он.

Пошли по обочине, по пропыленному, прижавшемуся к земле подорожнику. Начался спуск. Вершина косогора обрезала горизонт позади, будто стеной отделила их от городка. Зато впереди далеко-далеко видна была дорога. Она бежала серой лентой среди полей, петляла, сворачивала то вправо, то влево, скрывалась в оврагах и вновь выбегала из них.

Старая, тысячелетняя дорога, исхоженная неисчислимыми ногами, истоптанная неисчислимыми копытами, убегала вперед и скрывалась в голубоватой туманной дымке. Многие, многие люди прошли по ней, узнали, куда уводит она. Но каждый когда-то выходил на нее первый раз, и каждому представлялась она новой и бесконечной, манила и пугала неизвестностью, звала узнать, что есть там, за далекой чертой горизонта.

Дальше