Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Встреча

Надежда Малыгина

Надежда Петровна Малыгина родилась в Сибири. После девятого класса в начале 1942 года добровольно ушла на фронт. Воевала бойцом кавалерийского эскадрона, затем санинструктором Уральского добровольческого танкового корпуса. С ним дошла до Берлина и Праги. Была пять раз ранена, награждена боевыми орденами и медалями. Автор многих, полюбившихся читателю книг.

Утром 18 января 1943 года свердловчане прочитали в газете «Уральский рабочий» короткое сообщение: коллективы танкостроителей решили сделать в первом квартале столько танков сверх плана, что их хватит на целый корпус.

Наверное, многие подумали тогда: а почему бы и в самом деле не создать такой корпус?

В Свердловском обкоме партии раздавались телефонные звонки. Туда приходили делегаты заводов, приезжали из районов области.

— Мы обещаем для корпуса минометы сверх плана.

— А мы — боеприпасы.

— Мы — грузовики и мотоциклы.

— Надо подсчитать возможности и создать корпус — Уральской танковый — без единой копейки государственных затрат.

— И сформировать его можно из добровольцев.

— Да. Пусть будет Уральский добровольческий!

Свердловчане подумали, подсчитали свои возможности, посоветовались с соседями — пермяками и челябинцами.

Вскоре бюро Свердловского, Пермского, Челябинского обкомов ВКПб обратились в Государственный Комитет Обороны и ЦК партии с ходатайством в создании такого корпуса. ГКО, ЦК ВКПб и правительство одобрили эту идею.

И вот на проходных заводов и фабрик в городах Урала появились объявления: «По инициативе трудящихся Урала создается Уральский добровольческий танковый корпус. Прием заявлений в партбюро».

В течение двух дней в комиссию по формированию корпуса поступило свыше НО тысяч заявлений. Одновременно начался сбор денежных средств.

Оплата всего необходимого для корпуса — от танков и пушек до пуговиц на солдатских гимнастерках — производились за счет этих, внесенных населением, средств.

В фонд корпуса проводились сверхурочные работы, в него же шло все, что создавалось сверх плана, — сталь для танков, вооружение, боеприпасы. Обувщики шили солдатские сапоги, швейники — обмундирование, палатки, спальные мешки, маскхалаты.

Так рождался он, Уральский добровольческий.

По отдельному ходатайству жителей Алапаевского района Свердловской области в минометном батальоне мотострелковой бригады разрешено было сформировать батарею 120 — миллиметровых минометов, которую так и назвали — Алапаевской. А в первом мотострелковом [34] батальоне этой бригады была противотанковая батарея, созданная на средства трудящихся Ревды и названная Ревдинская.

Новорожденному соединению было присвоено имя: 30-й Уральский добровольческий танковый корпус. Скоро формирование корпуса в основном уже завершилось. Командиром его был назначен генерал Георгий Семенович Родин.

В ходатайстве о формировании корпуса, с которым партийные органы Свердловска, Перми и Челябинска обратились в ГКО и ЦК ВКПб говорилось: «Мы берем на себя обязательство отобрать в корпус беззаветно преданных родине людей Урала — коммунистов, комсомольцев, беспартийных большевиков. Об одном беззаветно преданном человеке — эта маленькая документальная повесть»

* * *

Капитан Фирсов, худой, небритый, читает заявления: «Прошу снять с брони и отправить на передовую...», «Требую отправить на фронт...», «Пожалуйста, зачислите меня бойцом в Уральский добровольческий. Клянусь быть достойным...»

Просматривая заявления, он откладывает в сторону те, с авторами которых не стоит даже говорить: одни из них нужны здесь, в тылу, другие не имеют необходимой базы для получения в короткий срок специальности, третьим — мало лет, четвертым — много.

— Заявления, заявления, — жалуется Фирсов товарищу. — Сто десять тысяч заявлений! Сто десять тысяч требований и просьб! А отобрать надо несколько тысяч человек. Ну и задача! Вот, полюбуйся...

— «Хочу стать пулеметчицей. Анна...» Хм, смотри-ка, — Анна!

— Да, это, видимо, романтическая девчонка. Из тех, кому слава чапаевской Анки-пулеметчицы спать не дает, — замечает товарищ.

— Ну, тут — то проще простого: женщин не берем и — конец!

Капитан Фирсов размашисто пишет наискось, через весь листок: «Отказать». С усмешкой качает головой:

— Ишь-ты, Анка-пулеметчица.

А она все приходит. Каждый день. До работы и после. Она ничего не говорит. Зачем, когда все изложено в заявлении? Она просто появляется перед капитаном Фирсовым и смотрит ему в глаза. И тому становится не по себе от ее пристального, требовательного взгляда.

— Не ходите попусту! — сердится капитан. — Все равно не возьмем!

Тогда Анна выкладывает самые, по ее мнению, веские доводы о том, что на фронт она просится с первого дня войны.

— Просилась вместе с мужем — не взяли. Сколько же можно проситься? Так и война кончится. А теперь я заявление подала на собрании при всем честном народе. Как же вы мне откажете? Не можете вы теперь отказать...

Капитан Фирсов на собственном опыте знал, что такое война с гитлеровцами. В 1941–1942 годах на Северо-Западном фронте командовал он стрелковой ротой, затем батальоном. После третьего ранения был направлен на курсы «Выстрел». Но, узнав о создании Уральского добровольческого корпуса, подал рапорт: «Настоятельно прошу отчислить в корпус...»

Да, он уже знал, что такое война, и именно поэтому, обычно мягкий, деликатный, сейчас не выдержал, повысил голос:

— Уходите! И чтоб больше я вас не видел! [35]

С жалобой на капитана пришла Анна в райком партии.

Муж Анны до ухода на фронт заведовал орготделом райкома. Но Анну знали здесь не только как жену работника аппарата. Комсомолка с двадцать шестого года, коммунист с тридцатого, многолетний вожак молодежи, а затем секретарь партийной организации прядильного цеха первой Уральской суконной фабрики, слыла она, кроме того, отличным пропагандистом, в политических вопросах разбиралась свободно. И хотя грамоты у нее, как Аня сама говаривала, кот наплакал, была она одной из тех, кто везет самый тяжелый воз, не бахвалясь этим и не жалуясь на это. По заданию партийных органов вытягивала из прорыва самые, казалось бы, неожиданные для нее участки работы. В 1933-м году была в числе тех, кого партия и рабочий класс направляли на помощь деревне для укрепления колхозов. А когда колхоз, в котором она работала, окреп, встал на ноги, суконная фабрика затребовала Аню обратно: нужно было срочно организовать кролиководческую ферму при фабричном орсе. Аня так организовала это дело, что, когда райком партии слушал вопрос о развале кролиководства на Камышловском сельхозкомбинате, бюро райкома вместо нерадивого работника решило послать туда Аню. Хозяйство вышло из прорыва, а Аня нашла там свою любовь — вышла замуж за технорука Александра Секачева.

В скором времени Александра избрали секретарем Октябрьского райкома комсомола Свердловска, и они вернулись в город.

Однажды, идя по городу, встретила Аня бывшего директора суконной фабрики. В те дни, когда Аня штудировала книги по кролиководству и увязывала теорию с практикой, он, тоже коммунист, разбирался с положением дел на Свердловском мясокомбинате, куда партийные органы направили его секретарем парторганизации.

— Ты — в Свердловске?! — удивился и обрадовался он. — Вот хорошо — то! Нам позарез нужен толковый, дельный и честный человек, который за несколько дней смог бы организовать на комбинате детские учреждения. Лучше твоей кандидатуры не найти! Я как раз иду в райком партии, там все обговорю. А ты завтра же приходи и берись за дело! Задыхаемся, понимаешь, без этих самых детских учреждений...

Так стала Аня заведовать ею же созданными детскими яслями. И куда бы после этого партийные органы не пытались направить ее, отказывалась категорически: уж очень ей понравилось ей это новое дело — лелеять, выращивать бережно и строго нежные человеческие ростки, лепить их души и характеры.

А теперь — в который раз! — пришла она в райком.

— Раньше не отпускали на фронт — ладно. Но уж в Уральский — то добровольческий корпус должны вы меня зачислить!

Секретарь райкома пытается отговорить ее:

— Ты воспитывала детей, Аннушка. Это не менее важно, чем фронт...

Она вроде бы слушает, не перебивая.

Считая, что убедил ее, секретарь райкома протягивает руку:

— Договорились? Ну, вот и хорошо!

Она понимает, что разговор окончен. Пожимая его руку, произносит упрямо:

— Не зачислят в корпус, как положено, — убегу!

— Война, Аннушка, дело нешуточное, — замечает секретарь. Может покалечить, а может...

Он умолкает. Наверное, ему неловко объяснять, что на войне убивают. Но Аня сама это знает. Она вытаскивает из сумки и кладет на стол две похоронки: ее муж и брат — разведчик [36] погибли на разных фронтах в одну неделю. Еще в сорок первом. Брат был замучен фашистами. А муж с группой бойцов до последнего патрона прикрывал отход своей части.

Прочитав похоронки, секретарь райкома отходит к окну, закуривает:

— Чего ж не говорила.... О Саше-то? — не оборачиваясь, спрашивает он.

— Не терплю жалости, потому и не говорила. Расслабляет она, жалость-то...

— И не все равно, Аннушка, нет тебе никакого резона проситься на фронт. Пойми, на войне всякое бывает. Вдруг Саша не убит, а тяжело ранен? Подлечится, вернется. А ты — на фронте. Как мы ему тогда в глаза поглядим? Женщину на войну, на фронт отправили...

— Дайте путевку! В тылу я все равно не останусь! — говорит она и уходит.

— И не останется, — вздохнув, произносит секретарь. — Я ее сколько знаю? Тридцать лет? Да, тридцать... Кремень — человек!

Он снимает трубку телефона:

— Военком? Послушай, к тебе там Кванскова Анна приедет, наверное. Так ты зачисли ее в корпус. Путевку я пришлю... нет, это особенная женщина.... Да. И обстоятельства у нее особенные...

— Ну и кем же прикажете зачислить вас, особенная женщина? — спросили ее в военкомате.

— Пулеметчицей.

— А может, танкистом? Механиком-водителем? — пошутил молодой офицер.

— Танкистом не могу. Плохо переношу запах бензина, — ответила она. — А с пулеметом справлюсь.

Присутствующие при этом разговоре уже не сомневались, что справится. Было в ней — крупной, немногословной, — что-то настолько крепкое, волевое, что молоденький офицер, минуту назад спросивший насчет танкиста, механика-водителя, сейчас вдруг почувствовал себя перед ней мальчишкой — развязным, суетным, болтливым.

Аня совсем не шутила, когда ответила младшему лейтенанту, что плохо переносит запах бензина. У нее больное сердце, и она старалась скрыть это.

На медицинской комиссии Аня вела себя так, что врачи долго проверяли ее слух, зрение — все, кроме сердца. А когда спохватились, она уже исчезла. Конечно с медицинским заключением. И никто из членов комиссии, наверное, даже подумать не мог, что у этой крепкой, крупной, рослой женщины может быть не в порядке сердце.

Ей было тогда тридцать два, но выглядела она совсем молоденькой. И в мотострелковом батальоне — капитану пришлось взять ее, да не как-нибудь, а в свой батальон, потому что пулеметчики были нужны только здесь, — так вот, в этом батальоне все стали звать ее просто: Аня, Анюта, Аннушка.

К пулемету капитан Фирсов ее не подпустил: «Ишь, выискалась мне Анка-пулеметчица...»

Отправил в санчасть артбатареи: «Подальше с глаз таких вояк...»

И вот началась учеба. Упорная, обширная, но предельно сжатая военным временем. Занятия проводились днем и ночью, по двенадцать-шестнадцать часов подряд.

18 июля 1943 года 30-й Уральский добровольческий корпус получил приказ о выступлении на фронт. «Настал долгожданный час, — говорилось в приказе. — Вперед, на Запад! Там решается судьба нашей Родины!»

Деревня Борисово на знаменитой Орловско-Курской дуге... Кто из уральцев-добровольцев не помнит тебя!

Первые бои. Страшные, трудные бои. А этот — беспрерывный десятичасовой... [37]

На батарее вышло из строя одно орудие, другое.

Ранены орудийные расчеты...

Ранен командир батареи лейтенант Борев.

В голову ранен командир первого орудия. Аня только готовит бинты, чтобы перевязать его, а он, ослепший, требует:

— Сними повязку, я еще могу стрелять!

И многие автоматчики, что залегли под неистовым вражеским огнем впереди, тоже ранены.

Аня оглядывает поле боя. Это ее пространство. И дальнейшая жизнь каждого раненого зависит от нее — от ее мужества, ловкости, сноровки, силы, от того, как скоро вытащит она его из-под огня в укрытие и окажет помощь.

О силе Аня не беспокоилась — силы не занимать. Мешки с пшеницей / семьдесят пять-восемьдесят килограммов/ таскала в колхозе наравне с мужчинами. Не думала и о смелости. Надо — и все! Думала только о том, как действовать побыстрее, да половчее. Перевязав артиллеристов, бежала к раненым автоматчикам — к одному, другому. Нельзя было бежать — бил пулемет, ползла. Стаскивала раненых в окоп, перевязывала, ободряла, говорила ласковые слова. Все это спокойно, ровно, будто на учениях: там, на Урале, в тылу.

— Два орудия осталось... и снаряды на исходе... — скрежещет зубами раненый командир батареи. — А машины...со снарядами... в балке... далеко.... Не подойдут они... не подойдут... под таким огнем. А справа... танки... их танки.... Сейчас в атаку ринутся...

Она думала, лейтенант бредит. Но он не бредил. Вражеские танки выходили из-за дальнего бугра. И на батарее осталась одна пушка....

Перевязав и укрыв в окопе очередного раненого, Аня окликнула бойца расчета Груздева:

— Бежим за снарядами! Скорее!

Они торопятся.

Они задыхаются от бега. Сначала к машинам, в балку. Потом с двумя снарядами в охапке (каждый по 16 килограммов) обратно.

Километр бега туда, километр — обратно. Под неистовым огнем вражеских пушек и минометов. Под градом осколков.

— Скорее! Скорее! — сама себе твердит Аня.

До батареи остается несколько метров, когда неподалеку разрывается снаряд. Груздев падает.

Аня осторожно опускает снаряды на землю и бросается к нему. Груздев еще в сознании. Он жалуется:

— Землей глаза забило...

А у Ани текут по щекам горячие слезы. Какая земля? Это от ранения в голову...

Она перевязывает его смертельную рану.

И снова близкий взрыв. Аня прикрывает собой затихшего Груздева. Боль обжигает ей бок, вокруг растекается влажная теплота. «Ранило», — отмечает Аня. И вдруг, в какую-то секунду относительной тишины слышит тугой, спрессованный воедино, страшный рев множества вражеских машин.

— Снаряды! Скорее — снаряды!

Присев, она пытается взять в охапку снаряды — свои и Груздева. А слезы все катятся. Но даже поплакать некогда. Увидев в ее руках снаряды — целых четыре снаряда! — артиллеристы требуют: [38]

— Скорее! Давай скорее!

И выводят последнее орудие на прямую наводку.

А по цепи, залегшей впереди, ползет страшное известие:

— «Тигры»... Близко!

— Вправо забирают...

«Вправо?» — этого Аня боялась больше всего. Ведь там, в ложбине справа у нее раненые. Больше семидесяти человек...

Она еще надеется: «Может, кто-то подымется навстречу им?» Но никто не поднимался. Аня вспоминает: «Бой начался на рассвете, а сейчас вечереет.... Наверное, погибли автоматчики...»

Взгляд ее падает на противотанковые гранаты в углу окопа. Она берет их — одну, другую, третью. Выскакивает на бруствер.

— Отста-вить! — неистово орет ей вслед лейтенант Борев, — уметь надо. Чтоб не зря... подорвешь гусеницу, а пушка-то... все равно...будет бить.... Дай, я.... Помоги выбраться! — он карабкается из окопа, пытается ползти сам, но силы покидают его.

— Будьте там, с бойцами, — кричит ему Аяя и стремительно мчится вперед. Потом падает, ползет. Впереди ползет кто-то раненый, совсем обессиленный. «Видно, теряет сознание...»

А танки — совсем близко! Рев их моторов и стальное лязганье гусениц оглушают.

— Ничего, я сумею, — шепчет Аня сама себе. — Теперь бы не убили раньше времени.... Только бы не убили...

Она ползет и ползет навстречу танкам. «Ну, теперь, кажется, хватит. Теперь — достану...»

Уняв волнение, готовит гранату, ложится поудобнее, собирается с силами.

Бросок!.. Второй!..

Два ближних «тигра» будто споткнулись. Остановились. Замерли.

Но это случилось несколькими секундами раньше ее броска. «Наверное, для выстрела остановились. Чтоб точнее ударить, — думает Аня. Ругает себя: «Эх, поторопилась. Зря гранаты израсходовала. Целых две...»

А танки стоят неподвижно. И некогда думать, что с ними. Надо ползти правее. Потому, что у нее есть еще одна граната. И потому, что идут остальные танки. Правда, уже не так решительно и нагло.

И снова ползет она вперед.

Она не успевает швырнуть эту последнюю, третью гранату. Ближний к ней танк загорается — его как-то сразу, мгновенно охватывает яростное пламя. Это сработали артиллеристы.

Остальные вражеские машины не выдерживают, поворачивают назад.

Наша пехота ободряется. Капитан Фирсов поднимается в полный рост.

— Уральцы-добровольцы! За Родину! Вперед!

Он, комбат, еще не уверен, что они оторвутся от земли в этом тяжелом, первом и потому особенно страшном бою. Но они поднялись и ринулись в атаку, и схватились с фашистами в рукопашной, пустив в ход стальные ножи с черными рукоятками, — подарок златоустовских рабочих. Перед отправкой на фронт рабочие Златоуста сделали для бойцов и офицеров Уральского добровольческого танкового корпуса ножи в черных деревянных чехлах. После первого рукопашного боя на Курской дуге гитлеровцы распространили в [39] своих частях листовки, в которых говорилось: «Солдаты фюрера, будите бдительны! На нашем участке появилась дикая дивизия черных ножей — черные дьяволы».

...Плацдарм на другом берегу Орс захвачен.

Саперы разбирают несколько домов, наводят переправу, и по ней уже идут вперед наши тридцатьчетверки.

Аня укрылась в темном тесном чулане уцелевшего дома и, ожидая, пока придут машины для раненых, тайком, боясь, что иначе ее отошлют в медсанба, и тогда она может потерять свой, ставший теперь вдесятеро роднее, батальон, сама накладывала себе на рану повязку.

А тем временем оставшиеся в живых артиллеристы всюду искали ее и с восторгом рассказывали всем, что это принесенные Анной снаряды решили исход боя.

— Жила у фрицев оказалась тонка. Долбанули мы три последних танка, а он, фриц, и попятился. Но если б не четыре Анины снаряда.

Сколько их было, боев? Разве вспомнишь все, перечтешь? Из любого самого трудного боя выносила Аня раненых. При любых, самых сложных боевых обстоятельствах.

Командир корпуса — участник гражданской войны и Сталинградской битвы, уже не молодой, видавший виды человек, прошедший боевой путь от унтер-офицера царской армии до генерала Советской Армии, восхищенный мужественными и спокойными действиями Ани, не раз прямо на месте только что окончившегося сражения вносил в ее красноармейскую книжку личные благодарности.

Когда Аня склонилась над раненым из пополнения — новичком в бою, он, еще не знавший ее, еще не успевший услышать о ней восхищенных солдатских рассказов, лишь увидев на ее груди ордена Славы, Красной Звезды и медаль «За отвагу», верил: такая спасет!

И была для солдата высокая — Анина! — похвала.

И было — для одного и только однажды — тяжелое и короткое, как пощечина: «Трус!». Это тот, из-за которого она чуть не попала в руки фашистов, считая, что он ранен и его надо спасать. Аня прорывалась к нему с гранатами. А он, целый и невредимый, тяжело уползая в рожь, просто прятался, удирал...

Не однажды ходила Аня с группами автоматчиков в разведку, не однажды участвовала в разведке боем. Потом перевели ее в танковый батальон. Танкисты, может быть, больше, чем мотострелки, нуждались в крепких, верных и смелых руках санинструктора.

Жизнь раненых танкистов в подбитой и загоревшейся машине исчисляется секундами. И надо суметь подавить мысли о возможной гибели в случае взрыва снарядов в танке и думать об одном, и делать это одно — единственное: спасать раненый экипаж.

И снова атаки, прорывы, бомбежки...

... Девяти экипажам, с десантом на броне, приказано: во что бы то ни стало задержать, не пропустить фашистов.

Укрыться негде. Всю ночь танкисты окапывали машины у перекрестка дорог.

На рассвете послышался гул. Появилась колонна: семнадцать «пантер». За нею — грузовики с солдатами: полторы тысячи вражеских солдат...

Двое суток без передышки длился этот бой. Аня вытащила, перевязала, укрыла в селе раненых — всех до одного. Но фашисты, обойдя наши танки, пошли на село.

— А раненые? Как же раненые? Что будет с ними?

Аня бросилась в подвал одного дома, другого, собрала жителей этого села, прятавшихся там, сказала: [40]

— Надо перевезти раненых в соседнюю деревню!

— Так ведь не на чем — нет в селе ни одной лошади...

— Придется нести на руках!

— Тут несколько километров, — заметил кто-то.

— Что делать? Война.... А раненых надо спасти. Значит, понесем на руках! — и она стала распределять людей на группы.

Потом, не утирая слез, люди эти низко кланялись Ане. Сама того, не подозревая, она спасла их. Гитлеровцы сожгли село и расстреляли всех, кто в нем оставался.

Но это было потом. А сейчас продолжался бой — тяжелый, бесконечный, длинный бой. И Аня была в бою.

Гитлеровцам удалось окружить подбитую тридцатьчетверку. Они влезли на броню, стали колотить прикладами автоматов:

— Рус, сдавайся!

Танкисты крутанули башню, пушкой сбили фашистов. Но машина уже дымилась, и Аня безмолвно плакала:

— Ребята... живые... горят...

Вдруг она увидела, как открылся верхний люк, из него тяжело вывалился танкист, скатился с брони на землю.

Прихватив пару гранат, Аня бросилась к нему на помощь.

— Куда? Вернись — кричал ей вслед раненый механик-водитель. — Пропадешь!

Но как она вернется, если товарищ обожжен, может быть, ранен, если ему нужна ее помощь?

Слева хлестнула автоматная очередь. Аня упала. Осторожно глянула туда и обомлела: у тополей, в нескольких шагах от нее, стоят с автоматами и нагло улыбаются гитлеровцы...

Она дернула кольцо гранаты, швырнула ее. Потом — другую...

Но гитлеровцев много. А у нее осталась одна граната, и та — в санитарной сумке. И каждое Анино движение вызывает в ответ автоматную очередь. Фашисты бьют, как в тире, посмеиваясь: лежи, мол, не шевелись, убьем....

— А, будь, что будет! Она хватается за сумку.

И тут раздаются дружные крики:

— Аннушка, беги!

— Беги скорее!

Справа и слева рвутся гранаты. Еще, еще! Следом стрекочут частые автоматные очереди.

Немцы у тополей упали на землю.

— Анюта, беги!

Это на помощь ей пришли десантники.

Аня была ранена в этом бою. Но больше, чем собственная рана, беспокоила ее судьба выскочившего из горящей тридцатичетверки танкиста.

Ночью, с разведчиками, Аня все-таки нашла его. В горле у лейтенанта, командира танка, торчал немецкий нож. Именно тогда особенно остро и больно ощутила Аня истинный смысл слов: «Без вины виноват». Она сделала все возможное. Но мысль о том, что лейтенант, наверное, остался бы жив, сумей санинструктор прорваться к нему и вытащить его, мучила Аню до той поры, пока не легла на эту мысль новая боль — от того, что кому-то опять невозможно было вовремя помочь. А смысл вроде бы спокойных слов «превосходящие [41] силы противника» она постигла еще в первом бою — под Борилово.

«Сестренки батальона» — так величали нас, санитарок и санинструкторов, танкисты и автоматчики. И свою первую книгу, посвященную солдатам и офицерам нашего гвардейского Уральского-Львовского добровольческого орденов Красного Знамени, Суворова и Кутузова танкового корпуса, книгу о женщине и о войне, я так и назвала — «Сестренка батальона».

Я рада, что написала эту повесть — уже по одному тому, что она помогла мне, спустя более двух десятилетий после войны, найти своих боевых друзей.

Письма чаще всего приходили с Урала. Ведь корпус-то наш — Уральский, да еще добровольческий. Естественно, что все, оставшиеся в живых, вернулись после войны в родные уральские края.

Среди писем было одно, обескураживающее меня неожиданной просьбой. Писал бывший начальник медико-санитарной службы нашего корпуса Никифор Васильевич Семиколенных.

«У меня долго зрела одна идея. Я ее вынашивал, советовался с однополчанами, и вот теперь пишу об этом. Я и мои товарищи просим Вас взяться за книгу, посвященную героическим делам военных медиков нашего гвардейского танкового корпуса. Это нужно сделать, пока еще живы многие из нас. И это реально. В музее Свердловска, при окружном Доме офицеров, очень много (относительно, конечно) материалов о работе медиков нашего корпуса. Там же имеются фотографии. Надо всем этим воспользоваться. Наконец, мы можем собрать все необходимые материалы. Остальное — за Вами. Вы сами понимаете, как это нужно — хотя бы ради погибших. С чего начать? Мне кажется, прежде всего, с поездки в Свердловск. Там можно ознакомиться с материалами, которые есть в музее. А потом — подумать о встрече с живыми.

Возьмитесь за это! Я обещаю Вам всяческую помощь — в сборе материалов, в организации встреч с товарищами. С нетерпением жду Вашего ответа».

С тех пор почти в каждом письме Никифор Васильевич оказывал на меня «психологическое» давление: «Возьмитесь! Возьмитесь за книгу о медиках. Ведь сами были медицинским работником!» — писал он.

У меня же, как назло, в эти годы резко ухудшилось здоровье. Но уходить от прямого ответа на предложение начсанмеда корпуса больше нельзя было.

«Нет, я не могу, не имею права браться за новую книгу. Надо закончить начатое, а это — не меньше двух лет работы. Как сложится работа дальше, того и сама не ведаю — ведь я пожизненный инвалид войны, да еще второй группы. Поймите и не обижайтесь...»

Так я и написала ему.

Никифор Васильевич больше не настаивал. Он сделал другое: написал письма всем оставшимся в живых медикам корпуса с просьбой прислать ему воспоминания — хотя бы об одном бое. А все собранное переслал мне...

Я узнавала бои, названия городов и сел, вспоминала имена фронтовых товарищей, наших командиров — живых и павших.

Больше других растревожило меня письмо бывшего бригадного врача свердловских танкистов Ираклия Степановича Матешвили с подробностями о гибели Ани.

«Это произошло в Цейсдорфе, — писал Ираклий Степанович, — в Германии. Танковый бой шел неравный и долгий. Тяжелораненых Аня собирала в лощину. И, когда гитлеровцы оттеснили наши танки, она, уже имевшая шесть осколочных и пулевых ранений, стала защищать [42] лощину, где были раненые. Но скоро в дисках автоматов, которые Аня брала у раненых, кончились патроны. На помощь Ане пытались пробраться фельдшеры — старший лейтенант Шабдаров и младший лейтенант Петин. Однако гитлеровцы автоматным огнем прижали их к земле. Санитары Жураковский и Генуашвили бросились выручать офицеров. Вчетвером они заставили замолчать немецких автоматчиков и поползли дальше, но вскоре гитлеровцам удалось снова прижать их к земле.

И вот кончились патроны, кончились гранаты. Наши ребята были совсем недалеко. Снова и снова пытались они ползти на помощь Ане. Но перед ними бушевала пулеметная метель.

В бессильной ярости смотрели они, как трое гитлеровцев, добравшись до лощины, застрелили нескольких раненых бойцов и стали стаскивать с них сапоги и обшаривать их карманы. Увидев такое, один наш лейтенант решил застрелиться. Аня выбила пистолет из его рук и, схватив его, этот пистолет, выстрелила в гитлеровца. В того, который стягивал сапоги с нашего убитого бойца. Потом Аня отшвырнула пистолет в сторону — видимо, в обойме не было патронов — и, выхватив из чехла нож, бросилась на другого фашиста.

В эту минуту недалеко разорвался снаряд. Они упали рядом — Аня и гитлеровец. Аня больше не встала. Осколок ударил ей в висок.

Поднявшись с земли, озверевший гитлеровец выхватил из мертвых Аниных рук ее черный нож и стал наносить Ане удары. Один, другой... десятый...

Наши бойцы лежали, прижатые автоматными и пулеметными очередями, и не могли даже пошевелиться. Один из них рассказывал потом, что был не в силах смотреть на все происходящее и плакал, уткнувшись в землю. А другой смотрел. Хотел, говорит, запомнить, чтобы рассказать всем. Вот он-то и сосчитал: десять ножевых ран нанес гитлеровец нашей Аннушке....

Вернувшись, ребята рассказали обо всем, что видели. Бойцы решили: обязательно, во что бы то ни стало, вытащить труп Ани...

Комбат сказал:

— Похороним со всеми воинскими почестями...

С наступлением темноты двое снова поползли к лощине.

На том самом месте, где лежала Аня, стоял «тигр»...»

Прочитав это письмо, я уже не могла думать ни о какой другой книге.

Теперь я сама осаждала Никифора Васильевича. Я писала ему, что мне надо, обязательно надо, встретиться с ним, с Ираклием Степановичем Матешвили, с людьми, знавшими Аню, с санитарами и бойцами, которые пытались ее выручить в тот день.

«Хочу написать повесть, документальную, в каждом слове достоверную, — писала я».

А Никифор Васильевич не отвечал. Наконец, получаю письмо, но не из Горького, а из Ессентуков. Дети Никифора Васильевича, удивленные количеством моих писем, открыток и телеграмм, догадались переслать все это в санаторий, где он лечился.

Однако, раньше, чем пришел ответ от Никифора Васильевича, получила я приглашение совета ветеранов на первую встречу однополчан и на празднование Дня танкистов, Дня гвардии и двадцатипятилетнего юбилея бывшего корпуса.

Укладываю чемодан, волнуюсь, а сама думаю: «Встреча — это, конечно, очень здорово! Но будут ли там те, кто может хоть что — нибудь рассказать об Ане?»

Мое беспокойство было напрасным. Полковник Семиколенных, оставшийся таким же деятельным и энергичным, каким был в двадцать четыре года, когда командовал медико-санитарной службой целого корпуса, приехал сам и успел позаботиться, чтобы из Тбилиси, [43] Гомеля, Ленинграда и других городов страны прибыли в Свердловск наши корпусные медики.

Мы заново пережили все. Вспомнили бои. Вспомнили погибших. И, прежде всего, конечно, Аню.

Однажды рано утром — другого свободного времени у нас не было — собрались мы в коридоре окружного Дома офицеров, разговариваем об Ане, все оправдываемся друг перед другом.

— Героиня была. Великой отваги женщина. А теперь вот — фамилию вспомнить не можем...

— Так ведь двадцать три года прошло с тех пор....

Больше всех страдает Ираклий Степанович Матешвили, врач бывшей Свердловской танковой бригады, в одном из батальонов которой и была Аня.

— Сейчас я вспомню! Сейчас я вспомню! — твердит он виновато и убегает в какую-то комнату, чтобы сосредоточиться и вспомнить.

В это время из дальнего конца коридора, припадая на протез, подходит к нам Василий Яковлевич Фирсов, бывший член комиссии по формированию Уральского добровольческого корпуса, а потом — командир мотострелкового батальона.

Я уже знала, что теперь Василий Яковлевич — горняк, главный специалист и секретарь партийной организации научно — исследовательского института «Унипромедь».

Идет Василий Яковлевич, улыбается. Чувствуем мы, слышит он наш грустный и неловкий — оттого, и забылась фамилия Ани, — разговор. И все-таки улыбается широко и радостно. И так, улыбаясь, спрашивает: «О ком это вы здесь речь ведете?»

Наступает неловкая пауза.

— Ведь слышал же! — зло шепчет мне на ухо Ираклий Степанович Матешвили, появившийся из дальней комнаты.

— Да об Аннушке, — со вздохом отвечает кто-то.

Кто-то добавляет:

— О той, которую в пулеметчицы не хотели брать...

Кто-то в упор спрашивает:

— Не забыл?

— Не забыл, — все так же улыбаясь, отвечает Василий Яковлевич.

— Может, вы помните фамилию Ани? — спрашиваю я его.

И вдруг Матеашвили впивается рукой в плечо, кричит радостно:

— Вспомнил! Я вспомнил! Алферова! Анна Алферова!

А Фирсов, по-прежнему широко и радостно улыбаясь, говорит:

— Во-первых, не Алферова, а Кванскова. Анна Алексеевна Кванскова. А во-вторых, жива наша Аня...

— Невероятно!

— Не может быть! — вздыхают сразу несколько глоток:

— Я же сам видел!

— И я видел... Собственными глазами!...

— А в-третьих, — продолжал Фирсов, — сейчас, сию минуту Анна Алексеевна будет здесь!

В дальнем конце коридора хлопает дверь. Появляется женщина.

Все оборачиваются, пристально и молча вглядываются: она — не она?

Женщина эта кажется ниже, полнее... Седая... [44]

На виске — огромная вмятина.

— Ой, что это вы все так на меня глядите? — смутившись, произносит женщина. И по голосу, по ее своеобразному говору все сразу узнают:

— Она! Аня!

— Анечка, дорогая ты наша!

— Аннушка! Милая Аннушка!

— Жива! Жива!

Все бросаются к ней. А Ираклий Матешвили, оберегая ее от неосторожного движения или толчка, встает поперек коридора, распахивает руки, кричит:

— Осторожно! Висок!

Мы замираем. А он — вот хитрец! — сам обхватывает Анины плечи, приникает щекой к ее лицу.

— Аня, Аня!... Дорогая наша сестренка!...

Кто-то тормошит Фирсова и без конца упрекает его:

— Чего — же ты молчал? Чего же ты молчал, что Аня жива?

А Василий Яковлевич в ответ только повторяет одно и то же:

— Я сам недавно узнал... Я сам всего полгода, как узнал... Случайно! Совершенно случайно...

Катил по Свердловску трамвай. Народу — битком. На переднем сидении — мужчина в кожаном реглане.

— Вроде не пожилой, — заметила бойкая молодая женщина. — А рядом женщина стоит. С кошелкой. И он — хоть бы хны...

И пошли суда да пересуды. Перемыли мужчине все косточки. А он — все сидит. Только отвернулся к окну. Но тем, кто стоит рядом, видно, как побагровела его правая щека.

— Ишь, засовестился, — усмехается кто-то.

— Закраснелся...

— А что пользы от его красноты? — спросила та же бойкая молодая женщина, — места-то так и не уступил.

И опять суда да пересуды...

И вдруг властный женский голос оборвал этот разговор:

— Помолчите-ка! У человека ноги нет!

«Этот голос...»

Мужчине страстно, до боли в стиснутых зубах, до звона в ушах хотелось взглянуть на заступницу. Но за спиной — толпа.

А трамвай все катит и катит по маршруту. Люди входят и выходят. Однако заступница здесь — мужчина в кожаном реглане чувствует это.

Когда толпа схлынула, мужчина оглянулся. Остановил взгляд на седой женщине с большой вмятиной на виске. «Кажется, эта.... Нет, незнакомая. Ошибся.... Да, конечно, ошибся. Мертвые не воскресают».

А женщина протискивается вперед, и он спиной, затылком, шеей, всеми нервами, всем сердцем — чувствует: к нему!

Вот женщина останавливается за его спиной.

Он ждет. Он напряжен...

— Здравствуйте, товарищ гвардии капитан Фирсов, — говорит женщина. [45]

— Анна? — Он еще сомневается, он еще не смеет верить. Но он уже знает: это она! потому что так, по званию и фамилии — «товарищ гвардии капитан Фирсов» — во всей бригаде, во всем корпусе, за всю его боевую жизнь называла его только одна Анна Кванскова, санинструктор мотострелкового батальона, которым Василий Яковлевич командовал до своего последнего ранения.

— Анна!? — повторяет он и, как паутину, стирает с лица неверие. Вскакивает — торопливо, неловко. Протез, как нарочно, упирается в железную ножку сидения.

— Конечно, Анна! — сам для себя восклицает Фирсов и трет ладонями лоб, виски, проводит ими по лицу, — Анна! просто не верится! ну как ты? Где?

Он хочет спросить, где она работает, чем занимается, но вдруг понимает, что это — нелепые и нелегкие для нее вопросы: где, как может работать она, израненная, израненная ножами?

Она поняла его. Ответила спокойно и просто:

— А все там же. Теми же яслями заведую.

— Аня! жива! чудо! это же просто чудо! — все восклицает Василий Яковлевич.

— Какое же тут чудо? Ребята вытащили ...Ребята ...Они возвратились тогда подавленные. Сообщили:

— На том самом месте «тигр» стоит.

— А вы уверены? — спросил один из танкистов.

— А может, он подбитый, этот «тигр»? — предположил другой.

И снова ползут двое.

Ночь. Луна. И им кажется: гитлеровцы видят каждое их движение и только ждут, чтобы они подползли ближе...

— Живыми не дадимся, — шепчет один и достает пистолет: пусть будет наготове, в руке...

Другой, щелкнув кнопкой кобуры, замирает.

— Тихо!

И снова ползут они вперед — метр, еще метр...

Вот и «тигр». Он неподвижен. Люки закрыты. Ребята решают обогнуть его: а может, все-таки Аня здесь?

...Аня лежит рядом с гусеницей.

— Ну, теперь-то уж вытащим! — радостно шепчет один.

— Тс-с, — прикладывает палец к губам другой.

Они замирают, прислушиваются. Здесь — тихо. Только справа и слева грохочут взрывы, и горизонт окрашивается огненно — яркими всплесками.

Они кладут Аню на плащ — палатку.

Февраль. Холодно. Земля стылая. Но Анино тело кажется им теплым.

— Неужели — жива?

Они находят пульс. Удивляются и радуются: жива!

— Пойдем в полный рост, понесем на руках, — говорит один.

— Да, — соглашается другой. — Убьют, не убьют, будь что будет!

Они идут в полный рост. Они несут Аню осторожно, стараясь причинить ей, израненной, как можно меньше боли. Они боятся в темноте оступиться, тряхнуть ее.

Наконец, село. Они заносят Аню в дом, разворачивают плащ — палатку и ужасаются: разве найдется кудесник, который оживит ее, всю избитую пулями и осколками, исполосованную ножом? [46]

Голоса слышатся издалека, будто из-под земли.

— Немедленно в госпиталь, — приказывает кто-то. — Ищите лошадей!

— Ой, что вы? Разве можно везти ее такую? да еще на повозке, — ужасается чей-то тонкий, почти мальчишеский голос. — Умрет по дороге от тряски.

— Пусть уж лучше здесь, по-человечески, — соглашается кто-то, — среди своих боевых товарищей.

— Немедленно в госпиталь! — повторяет тот же голос.

— Ну, как, как вести ее, такую, товарищ лейтенант? — жалобно причитает тонкий мальчишеский голосок.

Аня пытается подняться:

— А я сама пойду!

— Ой, что она делает? — плачет мальчик.

— Больше всех ее жалко...

— Ну, ты, придержи язык!

— Да что уж... не слышит. На том свете она.

Кто-то заворачивает ее в одеяло. Говорит:

— А может, все-таки найдется кудесник и соберет все это воедино?

Да нет, чудес не бывает...

Потом — провал. Звон, звон... Высокие качели поднимают ее в самое небо. И жарко. Ох, как жарко печет летнее солнце!

Почти два месяца была Аня без сознания. За это время из фронтового госпиталя ее перевезли в тыловой.

Она очнулась в комнате с высоким белым потолком. В окно тянет зеленью: молодой травой, молодыми листьями деревьев. И теплой влажной землей, и тонким ароматом каких-то знакомых цветов.

Весна...

Кто-то разговаривает. Голоса женские. Потом хлопает дверь и мужской голос спрашивает:

— Где-то здесь знаменитый танкист лежит?

В ответ говорят:

— Палата, профессор, женская. Я — хирургическая сестра, моя соседка — та, которой бандеровцы ногу подстрелили, — повар, разве что эта старуха, — в голосе — молодом, сильном, звонком — озорство. — Ей восемьдесят, не меньше...

Аня хочет повернуть голову или хотя бы скосить в сторону глаза и осмотреться — где она, что с нею, почему так сковано тело, руки, ноги, голова? — но не может.

И все равно, это — счастье: она чувствует запахи весны, слышит звуки, голоса, слышит тишину. Оказывается, тишина — как песня. Как волшебная хрустальная музыка...

Вдруг над ее, Аниным, лицом склоняется человек в белом халате и белой шапочке. Наверное, это тот, который интересовался знаменитым танкистом.

— Вы меня видите? — спрашивает он. А это что у вас на груди? Документы?

— Документы?.. Ане кажется, будто ее на носилках снимали с самолета и медсестра, которой надо было немедленно возвращаться в госпиталь, говорила кому-то, что узелок с документами положит под подушку.

— А еще лучше — сюда — сказала она, и Аня ощутила у себя на груди ее прохладные руки.

Было это или пригрезилось? [47]

Аня пытается поднять руку, чтобы проверить, есть ли на груди узелок с документами? Но рука непослушная. И от стремления поднять руку — ту или другую — во всем теле возникает сильная острая боль.

— Здесь, — хочет сказать Аня, но тоже не может: челюсти туго прибинтованы. И голова в бинтах.

Ну как объяснить, как сказать, что документы, наверное, у нее на груди?..

Профессор замечает Анино движение, находит узелок, развязывает.

— Партбилет... ордена... медали, — вслух называет он его содержимое. — Красноармейская книжка.... Между прочим, распухшая от благодарностей. — Это он говорит специально для хирургической сестры с озорным, звонким голосом. — Чьих же?.. Командира корпуса. Генерал-лейтенанта.... А Фамилия?.. Кажется, Родин?.. Да, все правильно: это и есть Санинструктор танкового батальона. Танкист. Да еще какой! С таким можно говорить прямо.... Так вот, дорогая Анна Алексеевна, вам нужна еще одна трепанация черепа.

Остальное, думаю, не столь опасно для жизни...

— Делайте. Можно сегодня, — произносит Аня. А слов не разобрать. Даже самой непонятно, что же она сказала?

Но профессор понимает.

— Не сегодня, а сейчас не-мед-лен-но, — по складам произносит он. — Понимаете? Немедленно!

Аня прикрывает веки в знак того, что все понимает.

... Она уже сидит. С помощью санитаров, но сидит!

Соседки по палате давно выписались. Чтобы Ане не было скучно, дверь в коридор раскрывают: все-таки какое-то разнообразие...

По коридору ходят раненые. Иногда на ходу заглянут и пройдут дальше. Хоть бы зашел кто! Но профессор не разрешает. Говорит: пусть не беспокоят...

Вдруг Аня видит батальонного разведчика.

— Морозов, — кричит она радостно. — Зайди-ка, Морозов!

Морозов входит, растерянно озирается.

— Извините, показалось, будто голос Ани, нашего санинструктора...

— А я тебе кто — не Аня? — смеется она.

Морозов притягивает руки к койке, которая стоит рядом, но не успевает ухватиться за головку и тяжело грохается на пол. Сбегаются врачи, сестры, санитарки.

— Что с вами? Что с ним?

— Что тут произошло?

Аня резко, так что санитар, поддерживающий ее, не успевает убрать у нее из-под спины подушки — падает навзничь.

— Что, что у вас тут случилось? — спрашивают ее.

Она лежит с широко открытыми глазами и молчит. «Надо попросить зеркало.... Надо попросить зеркало! — твердит она про себя, будто боится забыть эти слова.

...Морозов пришел через два дня. Улыбнулся виновато:

— Температура, понимаешь, была высокая...

И не выдержал:

— Аннушка, дорогая!.. Как они, гады, тебя, а? Ребята писали: фрицы, мол, ножами... Я не верил.

И медсестре: [48]

— Она ведь у нас красивая была!

— А теперь... урод? — тихо спрашивает Аня.

Уткнувшись взглядом в карман пижамы, Морозов вытягивает оттуда нитку, наматывает на палец. Молчит.

«Еще заплачет, — думает Аня. — Ну и пусть...»

— А теперь — урод? — повторяет она.

Морозов не знает, что сказать. Аня, как белая марлевая кукла, вся туго и плотно охвачена бинтами. Видны лишь глаза да нос. Одни глубоко запавшие глаза в старушечьих морщинах, да остро торчащий нос, обтянутый безжизненной серой кожей.

— Морозов, достань зеркало, — просит Аня, когда из палаты уходит сестра.

— Что ты? — удивленно восклицает Морозов. — У нас на весь госпиталь одно зеркальце. Осколок какой — то. Так мы в очередь. Только чтоб побриться. Весь день — очередь.... И вечером — тоже, — торопливо добавляет он.

— Морозов, достань зеркало! — повторяет Анна.

Морозов клятвенно прижимает руку к груди.

— Ей — богу, не могу...

И понемногу отступает к двери и поспешно выскальзывает, чуть не сбив с ног профессора.

Профессор влетает, как всегда, стремительно — так, что свита из врачей и сестер едва поспевает за ним.

— Ну-с, Анна Алексеевна, дорогой человек, я вами доволен! — он садится на стул у постели Ани и молча смотрит ей в глаза, — Очень доволен я вами. Очень!

— А я вами не довольна, — неожиданно резко и сухо бросает в ответ Анна. — Меня резали немцы. Они фашисты. А вы — русский, советский, — зачем вы спасали мою жизнь? кому она нужна? мне одной? нет, такая жизнь мне не нужна! я к последней своей работе — с малышами в детских яслях — так-то уж прикипела сердцем, что в боях, как только минутка выпадет потише, мечтала: выживу — опять к ним, ребятишкам — ползунишкам, вернусь. Ночами снились мне дети, и ясли те детские. А теперь? Что я буду делать теперь?

— Что делать? — профессор удивлен. — И это говорите вы! — медленно, с тяжелым укором произносит он.

— Вы, которую я долгие месяцы всему госпиталю... — он повышает голос. — Всем — разведчикам, летчикам, танкистам — всем абсолютно! — в пример ставил: смотрите, товарищи! Вот как нужно бороться за жизнь! Вот как нужно любить ее! Вот каким быть следует!.. А вы.... Да как вы можете?.. Теперь, после всего, что осталось позади?.. Да как вы смеете, наконец?

Профессор уже кричит. Он вскакивает и долго, в волнении, бегает по палате. Полы его халата развеваются.

— Я как ювелир... я, может быть, впервые в жизни... да, впервые!., оперировал с острым сознанием того, что необходимо сохранить красоту... красоту женского лица!..

— Послушайте, Анна Алексеевна, дорогой, милый человек! Вам тридцать четыре. Все зарастет, восстановится. У вас все — все превосходно. Я, старый профессор, беру на себя смелость утверждать это! Именно это я и спешил вам сегодня сообщить. А вы... Вы обидели меня, Анна Алексеевна, дорогой и милый вы мой пациент...

Профессор опускает голову, прячет лицо и, откинув полу халата, лезет в карман брюк. Вытащив огромный белоснежный платок, стряхивает его, расправляет на колене и опять кладет в карман. [49]

— Да... так вот. Все у вас превосходно...

И вдруг собственные слова о напрасно спасенной жизни, сказанные Аней профессору, кажутся ей столь нелепыми, что она уже с трудом верит, будто могла сказать — и сказала! — такое. Ане совестно перед врачами и сестрами, молчаливыми свидетелями этой сцены, совестно, что она обидела этого прекрасного человека и превосходного хирурга, который оперировал её, как ювелир.

«Как ювелир»... — повторяет она про себя и улыбается. — Простите, товарищ профессор. Пожалуйста, простите! — и с умоляющей улыбкой заглядывает ему в глаза.

Семь часов подряд говорили мы с нею. Я слушаю и удивляюсь. В памяти Анны Алексеевны сохранились забытые почти всеми нами имена, фамилии, названия городов и населённых пунктов, которые мы освобождали, рек, которые форсировали. Меткость её характеристик, точность деталей удивляют. Перед глазами сразу зримо воскресают образы товарищей — живых и павших.

Она немногословна. Она говорит скупо. Но в её речи нет ни одного зря сказанного слова. Она знает цену многим человеческим качествам. И человеческому слову — тоже.

Уже глубокая ночь. Льет дождь со снегом. Я провожаю Анну Алексеевну на последний трамвай. Вот он погромыхивает мимо гостиницы, ярко освещенный, пустой. Она бежит за ним, а я гляжу ей вслед и не замечаю, что не про себя, а вслух твержу всё одно и то же:

— Это же чудо, чудо!

Ступив на подножку трамвая, Анна Алексеевна оборачивается, кричит:

— А завтра — ко мне!

Назавтра мы снова говорим, говорим. Наконец умолкаем.

— Знаешь, — помолчав, произносит Анна Алексеевна, — я и по сей час жалею, что вогнала в того, первого из трех фашистов, сразу обе пули.... Поторопилась, что ли?

И мы опять говорим, говорим. Почти весь день. И только необходимость ехать в университет на встречу со студентами прерывает наш разговор. Василий Яковлевич Фирсов уже здесь. Он должен был выступать в другом месте, но я попросила его приехать сюда: хочу проверить, все ли будет точно в моем рассказе об Анне Алексеевне. Выслушав мой рассказ, Василий Яковлевич просит слова.

«Наверное, что-то не так», — с тревогой думаю я.

А Василий Яковлевич говорит:

— Тогда, в сорок третьем, мне действительно показалось: вот, мол, романтическая особа, начиталась героики и рвется на фронт, не имея никакого представления о том, что это такое.... Я ошибся. Я счастлив, что ошибся! Анна Алексеевна Кванскова оказалась человеком великого мужества. Я все хотел сказать ей об этом и попросить у нее прощения за те слова, сказанные тогда, когда я был в составе комиссии по формированию корпуса. Да все как-то не получалось. И теперь я хочу воспользоваться случаем, чтобы и перед вами, товарищи студенты, и перед моими товарищами — однополчанами, которые присутствуют на этой встрече, и перед самой Анной Алексеевной попросить прощения за мои ошибочные мысли. Простите меня, дорогая Анна Алексеевна. Пожалуйста! И примите низкий поклон от меня и от всех, кого вы спасали, перевязывали, кому служили примером для мужества и отваги!

Он кланяется ей в пояс. Студенты встают, и мы рады, что они опережают нас, ветеранов, в этом порыве великого уважения к Анне Алексеевне. [50]

Родной корпус. Родная бригада. Родные однополчане... наши фронтовые судьбы сплетены тесно. Мы все вместе ходили в разведку, в атаку и прорывы, вместе держали оборону, форсировали реки, освобождали и брали города, населенные пункты, высоты.

Одни и те же дороги с холмиками на обочинах вели нас к Берлину, а потом к Праге.

Сколько этих холмиков и сколько братских могил осталось на нашем пути! А сколько лишь в памяти да в сердце?

Потому что некого хоронить из сгоревшего или взорвавшегося танка.

А разве такое можно забыть?

И разве можно такое с чем-то сравнить?

Разве можно?

И потому корпус — родной. И люди, бывшие в нем, — родные!

И потому, не долечившись, удирали мы из госпиталя, лишь бы в свой Уральский добровольческий.

И потому скрывали раны, которые можно было терпеть, — лишь бы не отстать от родного батальона!

Мы гордились и гордимся своим корпусом, который прославился в боях, стал гвардейским, Львовским и получил за героизм своих солдат и офицеров высокие награды Родины — ордена Красного Знамени, Суворова, Кутузова. Кроме этих трех, еще 54 ордена прикреплены к знаменам частей, входивших в состав корпуса.

Мы гордились и теперь гордимся тем, что после первого боя на Орловско-Курской дуге и до предпоследнего в Берлине, на островах Ванзее и Пфауэн — Инзель (последний бой был у нас в Праге ), гитлеровцы с суеверным ужасом называли уральцев «черными дьяволами» и «дикой дивизией черных ножей».

Теперь, приводя эти слова в книгах и статьях, авторы часто опускают слово «дикая». Неудобно, мол.... Но именно оно, это слово, как нельзя лучше характеризует уральцев-добровольцев с их беззаветной отвагой в боях. И оно, это слово, характеризует его авторов — гитлеровцев, которые, не в силах постичь суть массового героизма советских воинов и истоки этого героизма, начинали объяснять это свойствами характера, в данном случае «дикостью» жителей далекого, таинственного горного и таежного Урала.

Нет, я не опущу этого слова, потому что за ним — решительность, отвага, храбрость бойцов, которые не раз, сходясь с врагом в рукопашную, пускали в ход черные ножи!

В Берлине и Праге, во Львове и Каменец-Подольском, в Свердловске и Перми и многих других городах и селах страны стоят памятники воинам Уральского добровольческого.

Их именами названы улицы освобожденных городов и поселков.

27 раз, когда давались орудийные залпы в ознаменование самых крупных побед нашей армии, Москва салютовала и в честь уральцев-добровольцев.

Имя корпуса называлось во время первого победного салюта — за освобождение Орла и во время последнего — за освобождение Праги.

И потому мы гордились и сейчас гордимся своим Уральским добровольческим танковым корпусом — гвардейским, Львовским, трижды орденоносным!

...На моем письменном столе стоит плексигласовая миниатюра, на которой изображена бревенчатая изба, колючая заснеженная ель, громадная прямоствольная сосна, заиндевелые кусты. На подставке надпись: «... на память о встрече в День танкистов. Сентябрь 1996. Анна Кванскова». И всё. [51]

Но память — удивительная штука. Её монолог произволен, своеобычен, прихотлив.

Я гляжу на миниатюру и вспоминаю всё, что было в Свердловске. А было много. Объятия. Слёзы радости. Запавшие в сердце слова.

И бессонные ночи.

И заново пережитые бои.

И торжественные вечера, и президиумы, где мы — при всех орденах и медалях.

И корявые взволнованные речи. И лица дорогих, родных однополчан...

Все это — как толчок для памяти, в которой лежат картины пережитого. Вспомнится чье-то лицо, и тут же придет на память боевой эпизод, связанный с именем этого товарища...

Да, наши фронтовые судьбы сплетены тесно. Служившие в разных бригадах корпуса, мы далеко не все знали друг о друге. И все равно, мы — родные! Потому что на войне часто не знают имени того, кто спас тебя, и не спрашивают имени у того, кого выпадет спасти тебе. На войне это будничное дело, и делают его все, кто оказывается в нужную минуту рядом. Мы все шли рядом.

Я гляжу на миниатюру на моем письменном столе, и моя растревоженная память воскрешает, казалось бы, уже совсем несвязуемые с фронтом картины далекого детства.

И связь, конечно же, есть.

У нас, в Сибири, такие же ели и сосны, а зимой точно так же вот заносит избы...

И тропки в глубоком снегу такие же...

И так же набекрень лежат снежные шапки на пнях...

И сибиряки — такие же, как Анна Алексеевна, спокойные, ровные и немногословные люди.

Передо мной опять встаёт открытое русское лицо — милое, голубоглазое, с гладко зачесанными русыми волосами.

Аня. Аннушка. Анна Алексеевна Кванскова.

Гвардии старшина.

Бывший санитарный инструктор мотострелков и танкистов из Уральского добровольческого. [52]

Дальше