Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава одиннадцатая

1

Немцы уже вышли к правому берегу. Андрей понял это по долгим пулеметным строчкам, летевшим с откоса. «Немцы у самой воды». Пули ссекали ветки с невысоких прибрежных сосен, возле которых рота выходила из реки. Ветки падали на голову, валились под ноги. Андрей зацепился за слетевший сук и чуть было не упал.

— Раненых в середину. Не задерживаться! — требовательно торопил он. — За мной марш!

Он слышал: бойцы ступали справа, слева, сзади. Грузный, спотыкающийся, трудный топот.

Ракеты ударили в небо. Уйти б от света!.. Сникнуть, пропасть, раствориться. Меж сосен виднелся берег, который рота только что покинула, и широкая полоса взлохмаченной воды виднелась. Оттуда, с берега, все еще вели огонь. По ним. Откос и река не спускали с них глаз. «Никак не оторваться, — волновался Андрей. — Никак от опасности не отойти!» Быстрее... Подальше... Подальше от берега! Подальше в ночь...

— Взять правее!

Андрей резко рубанул рукой в воздухе, как бы отделял себя от стрелявшего берега, от всего, что было там. Перед глазами, высветленный ракетами, выступил навстречу лес, черный, как уголь.

Шли торопливо, почти бежали. И где силы брались так быстро двигаться. Андрей отчетливо слышал топот ног и старался сообразить, сколько их, бойцов, и не смог. Десять? Двадцать? Больше?.. Меньше?.. В падавшем с правого берега молочном свете ракет сквозила среди тесных сосен путаница прогалков, и в прогалках перемешались тени людей и сосен, и нельзя было уловить, какую тень отбросил человек и какую сосна. В глазах все мелькало, прыгало, и низкие кудлатые сосны могли тоже казаться ступавшими бойцами. «Все-таки спаслись... Десять там, двадцать... или сколько, а спаслись... Раненые, правда. Рана, что ж, рана не смерть... — Он облизнул сухие губы. — Что с Рябовым? И с Полянцевым что? И с Антоновым? На привале разберемся».

Ракеты стихали, и постепенно берег, река отступали. На землю вернулся мрак ночи. Черна и пуста ночная земля, ничего на ней. Ни лиц, ни фигур. И себя не видел Андрей, он слился с темнотой, с ночью. Только ощущение тяжести в ногах напоминало ему, что он есть. Он есть, и надо терпеть и мрак этот, и ставшее уже непосильным движение. Голова тупо клонилась вперед, и, как бы спохватываясь, он судорожно выпрямлялся. Сил не было ступать дальше.

Намокшая одежда тяжело висела на нем. В сапогах полно воды. Сбросить бы сапоги, вылить согревшуюся воду. С мокрых волос, прилипших ко лбу, на лицо спадали холодные капли. Две-три минуты побыть бы дома! Всего две-три минуты, и можно дальше жить. В мыслях сейчас он так близок к дому, что вот сделает шаг, другой, и рука возьмется за дверную скобу...

Андрей успокоился, опасности, кажется, уже не было.

Сегодня по-настоящему узнал он, что такое жизнь. Прекрасна жизнь!.. В эти месяцы, в минувшую ночь смог он убедиться в этом. Испытав столько, у него есть с чем сравнить прекрасную жизнь. Жизнь в самом деле прекрасна, если не обрывается, когда под огнем бежишь по откосу вниз, когда не жмешься под огнем к плоту, весь в страхе, который взяло на себя сердце, и выдержало. И что бы ни произошло, что бы ни случилось, как бы, казалось, ни складывалась безвыходно обстановка, надо воевать, — понимал Андрей, — иначе ее растопчут, эту жизнь. Солдат, потерявший веру в победу, уже не солдат. На войне боль, страдание не надламывают человека окончательно, наоборот, вынуждают собрать оставшиеся силы и действовать. И действовать! Андрей готов был действовать.

Он знал, что нужно делать дальше. Нужно добраться до высоты сто восемьдесят три, это километров двадцать — тридцать, а то и пятьдесят, смотря по тому, как придется идти, дорогой, или в обход, лесом, или вброд через речки, или еще черт знает как...

В темноте столько дорог, но как найти одну, нужную? Надо торопиться, надо торопиться. Солдат знает, ноги — самый совершенный механизм человека. И он доберется, куда держит путь. Светало б... Тогда и карта и ориентиры в помощь. «По времени уже утро, — подумал Андрей, — а света еще нет». И тут же испугался мысли о рассвете. В эту минуту он больше всего боялся рассвета. «Отойти бы подальше...»

Та-та-та-та... — снова оттуда, с берега. — Та-та-та... — с берега, с берега. «А может, уже с реки? Может, немцы уже навели переправу и вот-вот настигнут нас? Неужели после того, как перетерпели столько, — накроет?» Несправедливо. Даже на войне.

— Куда держать? — безразличным, сонным голосом спросил кто-то, ступавший впереди.

— Держи правее, — сказал Андрей спине спросившего, — к лесу. Понял?

Но спина ничего не слышала, она спала, согнувшись под тяжестью склонившейся на грудь головы, спала и двигалась.

В оранжевом тумане возникал ломаный силуэт переправы, будто подошла близко и, колыхаясь, остановилась, над ней клубился рыжий дым. Андрей почувствовал удушливый горький запах. На самом деле никакого оранжевого тумана не было, и дыма не было, и обломков моста он не видел, потому что все это находилось за спиной, а смотрел он перед собой, туда, куда двигался. Просто переправа не выходила из головы. Почудилось, что и сейчас слышал он взрывы, доносившиеся оттуда, где был мост. Не так, правда, чтоб сильные взрывы. А танка два-три грохнулись, точно, — кивнул утвердительно. К мысли этой, почти счастливой, примешивалась глухая тревога, она все время следовала за ним. — Семен... Володя Яковлев... Смогли выбраться?..

Возможно, и не выбрались, — мучительно подумал Андрей. Со всей определенностью он представил себе Семена, костлявого, с впалой грудью, лежащим на берегу, у переправы, с головой, размозженной танком, представил Володю Яковлева, рядом с Семеном, тоже убитым, и поверил, что так это и есть. И о пулеметчиках, о Капитонове, Абрамове Косте, Иванове, прикрывавших отход роты, думал, о всех, навсегда оставшихся на том берегу, думал. В сердце вошла боль, долгая. «Солдат — самый честный человек на свете. И самый святой. Каждую минуту готов он отдать то, чего никто другой не отдаст, — жизнь. Это не так мало, Семен, а?» Он по-прежнему чувствовал Семена возле себя. Но Семена не было. Совсем не было.

Показалось, что без Семена, без политрука Семена уже не сможет, особенно теперь, когда все так неясно и нужен товарищ, способный убрать сомненья, если они появятся.

Андрей трудно шагал. Наболевшее тело опало, только ноги пока не уступали сну. Еще километр, может быть полтора, и начнется день, и можно будет свалиться и уснуть.

Река осталась там, слева, ее уже почти не слышно.

2

Сквозь угасавшую темноту стал пробиваться еще невнятный свет. Ночь отходила в сторону правого берега, там по-прежнему все тонуло во мраке. А здесь, в восточной стороне, ранний свет медленно оживавшего неба ложился на землю, как бы вырывая ее из небытия. Свет все привел в движение: постепенно поднимались деревья, кусты, вырастала трава.

Вдалеке виднелся зеленый воздух леса. Андрей ощутил его запах — это был запах надежды: лес, слава богу, лес! Уже отчетливо слышался мерный шум вершин.

Рота вступала в лес. Предутренний ветер влетел в гущину деревьев, затаился, опять вырвался на волю. Деревья тронулись. Шум от осин перешел к березам, потом к елям, потом — к дубам, много здесь дубов, старых, с густой тяжелой листвой. Острее стало пахнуть травой. Птицы, невидимые, заерзали где-то. Лес наполнялся утром.

Перед солнцем небо чуть-чуть голубоватое; сейчас небо было каким-то потушенным, пепельным. Оно сверкнуло, когда в прогале, в самом низу леса, прорезалась красная дуга солнца. Первая весточка жизни, пришедшая из-за горизонта, с той стороны, откуда появляется утро. Деревья, кусты, трава, только что еще казавшиеся зыбкими, почти невесомыми, обретали точные формы и плотность, будто свет наливал их живой тяжестью. На сапогах блестели синие капли росы, они становились розовыми, сверкнув, скатывались вниз и пропадали.

Потом солнце, уже в полный круг, плавно поднялось вверх. Земля яснела, яснела и становилась такой же ясной, как и небо, в котором виднелось накрытое облачком начинавшееся солнце. Будто ничего не случилось, утро такое яркое и зеленое: вокруг трава, трава, купы деревьев.

Сознание, что минувшая ночь позади, вливало силы. Самое главное сейчас — добраться до высоты сто восемьдесят три, — размышлял Андрей. — И все станет проще и легче: рядом будет комбат. Мысль эта подталкивала Андрея, торопила. К ночи, пусть к следующему утру, он достигнет цели. Он уже видел перед собой и высоту, и комбата, сухощавого, седого, с невыспавшимися глазами, вот такого, как вчера возле землянки над высоким берегом реки.

Рупором приставил ладони ко рту:

— Подтя-ги-вайсь! — Андрей удивился собственному голосу: нетвердый какой-то, словно не командир он роты, а еще студент педагогического института, и не приказывает, а просит. «От усталости это, от напряжения, ничего, ничего, выровняется все».

Валерик, ни на шаг от него не отступавший, заметил состояние Андрея и, как бы помогая ему, выпалил:

— Подтягива-а-айсь!..

Андрей вдруг понял, что присутствие Валерика радовало его, словно не мыслил себя без него. С минуту неотрывно смотрел на Валерика. На поникшем плече неловко висела винтовка на брезентовом ремне, за спиной топорщился тугой вещевой мешок, на боку набитая чем-то противогазная сумка. Андрей вспомнил: в этот мешок упирался он на плоту, на этой сумке примостилась его голова. Ноги Валерика чуть не до колен покрыты травой, и потому выглядел он совсем маленьким. Лицо стянутое, зеленоватое, точно это отражение травы на нем. Лоб, щеки мокрые, в каплях, казалось, то еще не высохла речная вода.

Андрей поравнялся с понуро двигавшимся Петрусем Бульбой и представил себе его и Валерика снова на плоту: «Раз!.. Раз!..» И пулеметные очереди в них, и минометы в них, а они склоняли голову, только когда отталкивали шест: «Раз!.. Раз!..»

Потом увидел Марию с санитарной сумкой и вспомнил: плечо. «Ерунда». Он ощутил повязку, охватывавшую плечо. И странно, повязка, показалось, сделала неуклюжим все тело. А лишь несколько витков бинта, пропитавшегося кровью. Размотал, бросил. Мария шла рядом с Сашей, с прихрамывавшим Данилой. Измученные, тусклые у нее глаза, бледные щеки, посинелые губы. «А впереди сколько еще, — подумал. — Разве девчонке преодолеть беды войны?» Он снова подосадовал, что судьба подкинула лишнюю заботу, девчонку эту.

Из-за широкой ели возник Семен. Семен?.. Во рту — папироса, он пошарил в карманах, спичек не нашел, и папироса торчала в зубах незажженная. Андрей оторопело смотрел на него, он не мог освободиться от ощущения утраты, с которой было уже примирился, как примиряются со всем на войне. Он же ясно видел его с раздавленной головой у переправы. Он смотрел на Семена и хотел добраться до того мгновенья, когда увидел его мертвым, и сбивчиво соображал, как это было, и начал сомневаться, было ли то мгновенье. Действия, обстоятельства, бывшее и небышнее смешалось, переплелось, и не отделить правду от вымысла, слишком сильно напряжение, слишком обыденной стала смерть, и так быстро все происходит, и не успеть разобраться, что уже произошло и что еще не случилось. Семен жив... Андрей с минуту привыкал к этой мысли.

— Семен! Семен!..

На лице Семена выступала густая щетина, в нее набилась грязь, и оттого лицо казалось совсем исхудалым. Удивительно, как может так исхудать лицо и остаться живым!

— Я... — хрипло откликнулся Семен.

— А Володя? Володя?..

Семен опустил голову.

Оба молчали.

На войне убивают. Конечно. В лучшем случае, ранят. И все равно, быть не может, что Володя Яковлев убит. Часа два назад Андрей приказывал ему: «Володя, рви!» Показалось, что и сейчас еще оттуда, где был мост, доносился запах дыма и взрывчатки, напоминая, что дело сделано. Но Володи нет. И никогда не будет... Андрей понимает это, понимает и — не верит. В такое долго не верится. Каждый раз, когда погибал кто-нибудь, с кем еще утром, днем, вечером Андрей виделся, он не мог взять в толк, что это навсегда, насовсем. И ждал, что тот появится в ближайшем лесу или на поляне за лесом или пришлет треугольник из госпиталя.

Андрей продолжал стоять, как бы ожидая, что из-за той же ели, откуда вышел Семен, выйдет и Володя Яковлев.

То тут, то там из кустов выступали бойцы. Вон показался Шишарев, он вел под руку Рябова, приноравливая свои шаги к его неровному шагу.

Андрей подошел к ним. Семен тоже.

— Обойдется, думаю, — предупредил Рябов их вопрос. — В бедро дважды садануло. Никакого нерва, думаю, в ноге не перебило. Обойдется, думаю.

«Слава богу, хоть жив», — вздохнул Андрей.

Он услышал голоса.

От деревьев отделились Сянский с мешковатым Тишкой-мокрые-штаны. Спотыкаясь и там, где были песок и трава, несли они на плащ-палатке Антонова.

И Вано увидел Андрей. Ни каски, ни пилотки на голове, свалявшиеся в жгуты волосы какие-то пепельные, серые, возможно седые. Он поддерживал Полянцева. Вано замедлил шаг, Полянцев тоже замедлил шаг. Потом Вано пошел быстрее, и Полянцев пошел быстрее, осторожно шаркая ногами, должно быть, всюду казались ему препятствия.

Пустыми впадинами, вместо глаз, смотрел Полянцев в пространство. В полуулыбке чуть разомкнуты губы: наверное, со всей ясностью представлял он себе зеленую красоту леса, синий покой неба, золото утра, сыплющееся на землю: нельзя же все это забыть за одну ночь!..

«Ему уже никто не сможет помочь, — подумал Андрей о Полянцеве. — Доберется до госпиталя и выкарабкается наружу, туда, в жизнь. В жизнь. Но что она ему теперь? Война все время будет с ним».

— Садись, Полянцев, передохнем, да? — попросил Вано и помог Полянцеву опуститься на траву, видел Андрей.

— Сядем, — откликнулся Полянцев. Он протянул руку, отыскивая руку Вано, нашел, сжал ее. — Ты же не бросишь меня, Вано?

— Ты дурак, Полянцев, — сердито сплюнул Вано. — Ты плохой человек, Полянцев. Ты нечестно думаешь о товарищах, Полянцев. Ты не должен думать так, слушай, — укоризненно говорил он. Помолчал. — Ты хороший человек, Полянцев, ты пойдешь с нами дальше. Держись, да?

Полянцев приподнял голову.

— Утро сейчас или ночь, Вано? На моих щеках, на руках моих чувствую солнце.

— Утро, Полянцев, очень хорошее утро, Полянцев. Понимаешь, да? Мы уцелели, слушай, понимаешь, да?..

Полянцев глубоко втянул носом пахнувший терпкой хвоей воздух, задержал в себе и не спеша выпустил. Неторопливо повернул лицо вправо, влево, будто искал чего-то и не находил. Он вслушивался в птичий пересвист, в шорох бежавшей к нему под ветром травы. Но лицо было каменным, ничего не выражало.

— Попить бы, Вано...

Вано отцепил от ремня флягу, приставил ко рту Полянцева, тот обеими руками обхватил ее и долгими глотками пил. Потом оторвал флягу от губ.

— Будем живы, хрен помрем, да, Полянцев? — Вано хотелось как-то утешить его.

Полянцев молчал, как бы не слышал его.

— Знаешь, Вано... — Смутное движение тронуло лицо Полянцева, словно он старался что-то постичь и это не получалось. — Все давит на меня, сверху, снизу, с боков. Давит... — Он протянул перед собой ладонь, точно отодвигал от себя то, что давило, и видно было, у него дрожали пальцы. — Вроде бы все вижу, но как в тумане. Где-то очень далеко. И никак не приближается. — Он вытянул шею и опять повернул лицо в одну сторону, в другую — надеялся, возможно, все-таки увидеть что-нибудь.

— Ничего, Полянцев. Глаза твои, слушай, приведут в порядок. А нет, зачем доктора, да?

Полянцев развел руками: только на то и надежда. Руки сказали свое и опустились. Безмолвные и как бы лишние, они легли на колени. Пустые глазницы Полянцева устремлены на Вано: будто смотрели друг другу в глаза.

Андрей уже не слушал Полянцева, Вано. Он провел рукой по лбу, будто снимал что-то мешающее, неприятное.

Ель впереди заметно шевельнулась, и глаз его и губ коснулся хвойный осенний ветер. «Как Вано сказал? Очень хорошее утро, мы уцелели». Андрей вздохнул, и сам не понял, то ли счастлив, что уцелел, то ли предвидел что-то такое, еще более невозможное, чем минувшая ночь. Так или иначе теперь появятся надежды, новые надежды, и как бы далеко они ни уходили, у них есть основание. Он ведь должен был, не мог не погибнуть, такая это была ночь, такая это была ночь, — она не щадила, она убивала. «Я не убит потому, что немцам не хватало еще одного патрона. И потому, что мне повезло... — Он чувствовал, что улыбался. Как бы спохватился, покачал головой: — Не всегда же у противника будет не хватать патрона, и не всегда же человеку везет. Особенно на войне». — Но продолжал улыбаться. Он все-таки жив, сейчас вот, они тоже живы, те, кого миновали пули и мины. Силы вернулись к нему. И снова та же мысль: «Сколько ж нас спаслось? Ну мы с Валериком и Петрусем Бульбой, Мария с Данилой и Сашей, Семен вон с Рябовым, с Шишаревым. Девятеро. Тишка-мокрые-штаны, Сянский, Антонов. Двенадцать. Да Вано с Полянцевым, четырнадцать...»

Кто-то ломился сквозь кустарник. Отделенный Поздняев и с ним Пилипенко. Пилипенко тащил пулемет. Он шел и ругался, никого не имея в виду, его матерщина ни к кому не относилась, но самому, видно было, становилось от этого легче.

— Войне скорее бы конец... туды ее мать! Выспаться чтобы... Хорошенько выспаться...

— И все? — почти безразлично откликнулся отделенный. — Трепач.

— Важно не то, что я говорю. Важно то, что я делаю. Только это и важно. Остальное — тьфу! — сплюнул с ожесточением. — И пошел ты к едрени-фени.

Отделенный не ответил. Он ступал твердо, словно знал, куда идет. Гимнастерка широко разорвана от плеча до подола, рукав нательной рубахи оторван, обнаженная волосатая рука в кровавых потеках, ладонь перевязана этим рукавом, превращенным в бинт. Только два пальца открыты, большой и указательный.

«Еще двое. Шестнадцать...» Все, что осталось от роты, — горестно подумал Андрей. — А было восемьдесят три, с теми, с пулеметным взводом, с лодочниками, которых прислал комбат. Да эти, Данила, Саша, Мария. Восемьдесят шесть.

«Шестнадцать... шестнадцать нас, — больно стучало в мозгу. — А все равно рота...»

— Рота! — скомандовал он. Он хотел утвердить себя в этой мысли. — Рота!.. — повторил. Он не знал, что приказать, что потребовать, что сказать. Конечно, он мог сказать, что вышло хорошо — и немца вот задержали, и переправу вовремя ухнули, и вот уцелели, не все, а всё же, и вот идем куда следует. А не сказал. Ничего не сказал.

Пауза затянулась. Вдруг подумалось Андрею, будто какая-то могучая рука убрала все, что было на свете, и только их, шестнадцать, забыла в этом глухом лесу, потерявшем начало и конец.

— Перевязать раненых.

Полянцев, Антонов, Рябов очень тревожили его. Как быть с ними?

— Мария! Где ты? — Андрей не сразу увидел ее.

— Я, товарищ лейтенант, — отделилась она от Саши, от Данилы, прикрытых раскидистой елью.

— Ясно же сказал: перевязать раненых, — жестко произнес Андрей. У Саши на голове, заметил он, чистый бинт, вместо вчерашнего серого, запыленного. «Успела...»

Мария уже шла к Полянцеву, с плеча неуклюже свисала санитарная сумка. Полянцев сидел, скрестив ноги, будто ждал ее.

Она постояла возле него, не представляя, что делать. Смотрела на его бескровное, холодное и потому казавшееся слишком спокойным, отрешенным от всего лицо. Глазные впадины полны тени, и в них невозможно долго смотреть. Это действительно ужасно, глаза без зрачков.

Мария раскрыла сумку. Запахло чем-то больничным, так сильно запахло, что заглушился хвойный и травяной дух. Она достала бинт, оторвала квадратик, свернула тампон и осторожно вытерла вокруг глазниц Полянцева присохшие капельки крови. Потом плотно обернула бинт вокруг его головы, прикрыв им глаза. Снова задумалась: что еще предпринимают в таких случаях? Лицо Полянцева стало расплываться: теперь Мария смотрела на него сквозь слезы, наполнявшие глаза, она переживала свою беспомощность.

Она повернулась, пошла к Антонову. И у этого — лицо восковое, такое, словно убитый лежал он под деревом. Без всякого выражения смотрел он на свои вытянутые ноги, на запыленные ботинки, на полинявшие обмотки, ставшие из зеленых грязно-серыми. Пилипенко расправлял под ним плащ-палатку.

— Сестричка. — Мария смутилась, в первый раз назвали ее «сестричкой». — Рана у него в этом, так сказать, месте, — Пилипенко сконфуженно взглянул на нее. — Ну... ты отворотись, я откачу штанину, прикрою то, чего тебе не надо. А тогда начнешь.

— Отойди, — решительно ткнула Пилипенко локтем. — Отойди. Не мешай!

Пилипенко послушно сделал шаг назад.

Мария подвернула почерневший от крови подол гимнастерки Антонова, расстегнула штаны. Показалось белое, как тесто, тело с большим рыжим пятном в паху — один цвет явно не подходил к другому и был лишним: зияла мясистая рана.

— Миленький, пошире ноги, пошире, вот так, я забинтую.

Мягкими, медленными движениями, чтоб не причинить боль, накладывала Мария повязку. И все-таки каждый раз, когда делала виток бинта, Антонов весь сжимался и судорожно втягивал в себя воздух.

— Потерпи, миленький, потерпи. — Мария кончила перевязку, застегнула Антонову штаны, поправила воротник на гимнастерке. — Скоро до врачей доберемся. И будет как надо...

Она сомневалась, правильно ли сделала перевязку, хорошо ли сделала. «Мама, помнится, делала так». Но то были пустяки, не раны войны.

— Послушай, сестричка. — Лоб Антонова покрылся холодным потом. Силы покидали его, он уже не мог шевелить не только ногой, но и руками и губами. — Послушай, — еле выговорил. Но на Марию не смотрел. Глаза выражали усталость, примиренность с тем, что произойдет через минуту, через час. Что произойдет, он знал, было видно, что знал. Взгляд его, полный безнадежности, ни на ком и ни на чем, что было вблизи, не задерживался, он прошел мимо, куда-то очень далеко, и, казалось, видел то, чего никто другой видеть не мог. — Ты в Пензенскую в случае чего отпиши. Матери. Антоновой, Пелагее Васильевне. В колхозе она. Доярка. Пообещай, сестричка.

— Сам, миленький, и напишешь. Когда поправишься.

Она не знала и того, что говорят в таких случаях.

Она перевязала бедро Рябову, перевязала руку отделенному Поздняеву — ладонь его, загноившаяся, стала большой и широкой, как лопата.

Подошла к Андрею.

— Плечо давайте.

— Ничего... ничего. Ерунда у меня.

— Товарищ лейтенант...

— Бинты надо беречь, — сухо отозвался Андрей. — Нельзя тратить на всякую мелочь. Много у тебя?

— Нет.

— Так вот. Бинт только в серьезных случаях. Нам еще кое-что предстоит. Мы на войне. Ясно?

— Ясно, товарищ лейтенант, — чуть слышно произнесла Мария. Мелкими шагами вернулась к Саше и Даниле.

— Все! Антонова несут Пилипенко и Сянский. Бульба, поведешь пулемет. Вано — с Полянцевым. Шишарев, поможешь сержанту Рябову. Мария — возле раненых.

Андрей услышал:

— Оставь меня тут... Не тащи дальше. Пусти, как брата прошу. — Антонов лежал на плащ-палатке скорчившись, закусив губы, чтоб сдержать стон. С трудом протянул руки и обхватил в мольбе сапоги Пилипенко. — Оставь, а?..

— Выживешь, говорю, трясця твоей матери! И сам знаешь, что выживешь. Попробуй не выжить, морду побью! — почти зло произнес Пилипенко. Он испытывал крайнюю усталость, ноги едва держали его крупное, точно афишная тумба, тело. — Сянский, подхватывай сзади. Взяли!..

— Пошли! — шагнул Андрей.

Сапоги топтали росу на траве, и трава ложилась под ними, синяя и мокрая.

Мария старалась держаться ближе к Пилипенко и Сянскому, несшим Антонова. «Умереть, оказывается, не просто, — в который раз подумалось ей. — Надо сначала перетерпеть всю боль, всю муку, а уже потом навсегда смежить глаза». Лицо Антонова становилось потухшим, серым, и это сближало его с землей, в которую вот-вот уйдет.

— Что, сестричка, нажевалась страху? — повернул к ней голову Пилипенко. И, не дождавшись ответа, да и какой, понимал он, мог быть ответ, прибавил, стараясь ободрить Марию: — Наешься досыта, и тогда на все наплевать.

— А страх жевать еще доведется, это уж точно, — скосил Сянский глаза на Андрея, рассчитывая, что командир успокоит, скажет, быть им еще в таких переделках или не быть. Но ротный молчал. Слов Сянского, наверное, и не слышал.

Шли медленно, оступаясь, словно ноги никогда не ходили и делали это впервые. А тело такое тяжелое, и сознание путаное, и кровь медленная, и дыхание слабое.

Над головой солнце, спокойное, тихое, и деревья подняли к нему свои еще не облетелые вершины, тоже тихие, спокойные, и трава совсем обыкновенная, рыжеватая, осенняя. Все так, словно и не было на свете минувшей погибельной ночи.

Андрей услышал за спиной голос Шишарева. Тот шел рядом с Семеном.

— За одни сутки потери какие, товарищ политрук. И Рыбальского Илюши нету, дальние земляки мы с ним. И сержанта Яковлева нету. И Никиты. И еще сколько! Вот и Антонова потеряем в землю. Земля накроет, словно и не было...

— Чего там — не было? — отозвался Семен. — Чего там — не было? — произнес он громче. — Были и есть. Думаешь же вот о них, значит, есть они. О них и потом думать будут.

— Будут, товарищ политрук. Будут, как же так, чтоб насовсем...

Шишарев опустил голову:

— Заварил немец кашу...

— Ему и расхлебывать, — ответил Семен.

— Ему, — кивнул Шишарев. — А кому ж. До времени расхлебуем мы...

— Пойми, дружище, завоевать можно землю, можно захватить небо, но уничтожить идею — это еще никому не удавалось, даже богу.

— Идея? — неопределенно протянул Шишарев. — Непривычен к такому понятию, — идея...

— Как это — непривычен? Привычен. Это значит — дума твоя, дума, что заставляет делать дело, нужное тебе, твоим землякам, всем близким тебе людям. Есть же у тебя такая верная дума, Шишарь?

— Может, и есть.

Видно, задумался Шишарев.

Молча прошли несколько шагов.

— Не серчаете на меня, товарищ политрук?

— Серчаю? Это ж почему? — не понял Семен.

Шишарев поводил глазами, и было понятно, что ни слова больше не произнесет.

— Ну? — подталкивал его Семен.

— Я ничего... я так... просто... Спасибо, что в строй вернули... когда ноги сумасшедшие потащили... с перепугу. Стрелял я потом по фрицам, стрелял. И перепуг куда девался!.. А знаете, товарищ политрук, по лихому часу такому все поняли, что работу какую работать, на заводе, или в шахте там, или вот в колхозе, — я-то колхозный пекарь, — ну совсем нетрудно, хоть какая упоительная ни была б. Сравнить если с тем, что приходится теперь делать. А поди ж, делаем...

— И будем делать. Пока не закончим.

Шишарев громко вздохнул.

Семен тоже вздохнул, неслышно, в себя.

Андрей приостановился. В траве проступала вода. Болото, значит. Плохо. Плохо. Вдалеке завиднелись камыши. Болото. Подождал Семена.

— Плохо, Семен.

— Да.

— Отдых, товарищи, — сказал Андрей, и своего голоса, ослабевшего, не узнал. До чего устал он! — Пилипенко... Вано... Саша... сторожевое... охранение...

«Надо сказать... надо сказать... чтоб...» Но сказать ничего не успел: сон свалил его там, где он стоял.

Он спал, спал крепко, но мысль, что надо еще что-то сказать, не уходила, и через полминуты размежила ему веки. Но он снова ничего не сказал, все вокруг было мутно, неопределенно, и он опять заснул, и никакая мысль больше его не терзала. Его просто не было, он пропал, сник, по крайней мере для самого себя.

3

Андрей чуть не задохнулся, рот был полон болотной воды, как ночью песку, когда катился по откосу. Он и проснулся оттого, что стал захлебываться. Проглотил воду, поморщился, ощутив ее солоноватый вкус. Открытые его глаза ничего не видели, словно веки все еще были сомкнуты.

Он вспомнил, что и шагу сделать был не в состоянии и рухнул в лесное болото. Оказывается, у человека есть предел возможностям, это точно, что бы там ни говорили. Он сразу понял, что свалился в болото: лицо, когда упал, обдало жижей, руки, ноги увязли в душном месиве. Но подняться уже не смог. С минуту еще сознавал, что погружается в тревожное забытье, потом все выключилось. Больше ничего не помнил.

Он не представлял себе, сколько проспал, но чувствовал, что отдохнул, словно спал целую ночь. Он порывисто втянул в себя воздух. Воздух отдавал горечью ила и хвои.

Андрей приподнялся на локте. Из мутной болотной воды высунулись зелено-желтые мшистые кочки. Совсем низко клубился туман, и казалось, на земле, перед самыми глазами, лежало небо в тучах. А вверху всамделишное небо было прохладным и чистым. Когда в небе ни облачка, оно кажется вялым, сонным, как степь без единого деревца. Солнце разгоралось и разгоралось, сначала на вершинах разбросанных сосен, потом на стволах, потом на траве. Потом оно уже захватило середину неба и пошло, пошло... Лес наполнялся светом, теплом, жизнью. Где-то тренькнула птица; неподалеку прошмыгнул и скрылся зверек. Ухватившись лапками за тонкий стебелек, полз муравей; по сапогу двигался крошечный комочек пятнистого огня — беспечная божья коровка; над ухом прожужжала оса или дикая пчела. Все живет. Все живет, будто ничего плохого и не происходит... Тишина. Плотная, устоявшаяся тишина, в которой ни движения ветра, ни полета птиц — тишина навек. Казалось, разорвись здесь бомба, взрыв был бы не слышен. Вот так спокойно дышать, бездумно смотреть в гладкий простор неба, и пропадет война, и взорванный ночью мост, и черная холодная река, и расстрелянные лодки, уходящие под воду, все это исчезнет из сознания и даже из действительности. Захотелось уйти далеко назад, назад, во времена Пульхерии Ивановны. Вспомнилось, когда проходили в школе «Старосветских помещиков», он удивлялся, что могла быть подобная жизнь, и ужасался — ее спокойствию, медлительности, тишине. А сейчас весь он тянулся к такому спокойствию, к такой медлительности, к такой тишине. «Пульхерия Ивановна, милая старушка, кликни меня, позови, покажи, как прийти к тебе, если это еще возможно». Этот забытый людьми клочок нескладной земли не знает и, наверное, никогда не узнает, что такое война. Тут нечего делать танкам, увязнут пушки, застрянет пехота, которой стрелять здесь не в кого, — смотрел перед собой Андрей. Мир, почти неподвижный, раскинулся над ним, и в мире этом нет времени — словно все остановилось в тот самый час, когда была сотворена земля.

Андрей встал. По телу потекла набравшаяся под гимнастерку болотная вода. От гимнастерки исходил гнилостный дух, смешанный с запахом взрывчатки и дыма. Андрей пошевелил пальцами ног, в сапогах переливалась тепловатая жижа.

Он увидел, из камышей, выбеленных туманом, появился Семен, с двумя котелками с водой приближался он к Андрею.

— А! — только и произнес Андрей, не то вспомнил о чем-то, глядя на Семена, не то обрадовался ему.

Семен двигался по болоту, почти скрывавшему голенища сапог.

У Семена жаркие, воспаленные глаза, он казался совсем худым, каким-то хрупким. Политсоставские звезды, нашитые на рукава гимнастерки, потускнели от воды, от грязи и из красных сделались бурыми.

— Ты что, и не вздремнул? — с виноватым видом смотрел Андрей на Семена.

— Понимаешь, — с неловкой поспешностью проговорил тот, — понимаешь, ты и сам-то спал недолго, — пробовал улыбнуться Семен.

— А, знаешь, выспался...

— И добро. Командир должен быть отдохнувшим, — уже открыто улыбался Семен. — А мы с Валериком сменили Пилипенко, Вано и Сашу, держали охрану. В общем, жизнь идет!

Чахлый, побледневший, с синими кругами под глазами, Семен был весь в движении, будто не прошел вместе со всеми трудный и долгий путь.

— Послушай, лейтенант...

Это «лейтенант» сразу вывело Андрея из состояния неопределенности. Он почувствовал себя бодрее, и все в нем требовало немедленно что-то делать, что-то предпринимать.

— Да, Семен?

— Подымай народ и давай переходить вон туда, — кивнул в сторону, откуда шел. — Там поляна. За камышами. Метров четыреста отсюда. Обсушимся и двинем дальше.

— Нам и двигаться в том направлении, — согласился Андрей. — А где Валерик?

— Я, товарищ лейтенант.

Валерик выбирался из камышей. Он тоже нес котелок и держал за ремешок каску, полную, опрокинутую вниз дном, и ступал осторожно, чтоб не выплеснуть воду. На тонкой и длинной мальчишечьей шее круглая мальчишечья голова под пилоткой. Щеки бледные, бескровные, и на них четко проступили веснушки. «Еле живой, малец», — сочувственно подумал Андрей.

— Так давай, политрук. Иди с Валериком, устраивайте стоянку, а я растрясу ребят.

Семен и Валерик ушли в камыши. Андрей слышал, в такт их движению булькала под ногами густая вода. Он глазами обводил болото. Он видел бойцов, прикорнувших где попало. Выбившимся из сил солдатам в конце концов все равно где свалиться, лишь бы поспать, хоть немного. С запрокинутыми на моховые кочки головами, с которых наполовину сползли каски, с согнутыми в коленях ногами, ушедшими в зеленую воду, лежали бойцы, беспомощные, как мертвые.

Андрей пробирался от кочки к кочке. Вон Петрусь Бульба. Виднелись только голова и плечи его, все остальное покрыто тинистой жижей. Угодил же... Он уснул раньше, чем успел почувствовать под собой болото. Его охватило безразличие к тому, что с ним станется еще. Он лежал совершенно неподвижно, размякший, и посвистывал носом, и можно было подумать, это — болото подает признаки жизни. И Андрею опять было трудно представить Петруся Бульбу с шестом на плоту, энергично гребущим.

— Петрусь!

— Я!.. Я... — очнулся он от сна. Обеими руками ухватился за ствол пулемета. Но увидел Андрея, успокоился.

Под сапогами Андрея чавкала, оседая, рыхлая земля. Он подошел к Сянскому. Словно кто-то опрокинул его, тот лежал ничком, плечи дергались, и казалось, что и во сне не может он укрыться от страха.

— Подымайсь... — Андрей опустил руку Сянскому на спину.

Локтем оттолкнул Сянский руку Андрея: он все еще спал, в мокрой, обжавшей грудь и спину гимнастерке, в прилепившихся к ногам штанах. Наконец разомкнул веки, и на Андрея взглянули недоуменные, сливовые глаза. Жесты показывали, что он испуган.

— Подымайсь... слышь?..

К моховой кочке примостилась голова отделенного Поздняева. Отделенный спал тяжелым и нездоровым сном. Ему ничего не снилось, это было видно по пустому вытянутому лицу, оно ничего не выражало. На груди, выступавшей из мутно-зеленой воды, лежала рука, собранная в кулак, и между большим и указательным пальцами чернела запекшаяся кровь. Он вмиг пробудился, должно быть, заслышал возле себя шаги.

Проснулся и Тишка-мокрые-штаны. Он стоял перед Андреем, не понимая, что последует дальше, в глазах смятение.

— Никитка... — неуверенно позвал, и поперхнулся, ничего больше не произнес. Взгляд его как бы искал Никиту, не находил, и тупо остановился на Саше и Даниле, лежавших в нескольких шагах.

Данила опал на спине, ноги — вразброс, спал с широко раскрытыми глазами, как бы удивлялся: что ж это делается на белом свете? Плохое делается, мысленно ответил ему Андрей.

— Вставай, — тронул плечо Данилы. — Вставай...

Перебарывая сон, Данила оторвал голову от земли и твердо поднялся.

— И ты, Саша, вставай, — склонился Андрей над Сашей.

Саша лежал, вытянув руки по швам, будто в строю. Он быстро вскочил на ноги.

— Есть вставать. — И вскинул на плечо винтовку.

Подогнув ноги, втянув живот, из которого будто все выпотрошили, свернулся Шишарев. Что-то преследовало его во сне, и он переживал это: он заерзал, застонал, губы дернулись, и лицо искривилось.

— Что?.. А?.. Будем занимать оборону?.. — Даже глаз не открыл, он продолжал спать.

Что-то невнятное пробормотал в глубоком сне Рябов, спавший рядом. Лицо его безучастное, далекое от войны, от опасности, от всего, что окружало его сейчас, лицо, на котором и боль не могла б отразиться.

«Вот разбужу его, — подумал Андрей, — и рухнет мир, в котором он находится, и он вернется сюда, в болото, и все начнется снова, боль от раны прежде всего. Пусть еще несколько минут поспит». Постоял немного, потом коснулся Рябова, и тот открыл мутные от утомления глаза. Он немного приподнялся, но тело стало таким тяжелым, что снова повалился на кочки.

— Шишарев!

Вместе помогли Рябову встать.

Андрей увидел Вано. Тот, похоже, и бежал и кричал даже во сне. Он и в самом деле закричал:

— Стреляй же, слушай, стреляй, сволочь! Убей же!..

И проснулся.

— А? Слушай, что случилось? — дернулся он и широко провел ладонями по щекам, будто умывался. — Хватит спать, — самому себе сказал. Он сплюнул мокрую склизкую ниточку тины, прилипшую к нижней губе, шагнул к невысокой болотной сосне, к которой привалился Полянцев.

— Полянцев, как?..

— Вано... — Теперь Полянцев только по голосам узнавал товарищей. — Вано!..

«Этот пойдет, — понимал Андрей. — Конечно, пойдет. С Антоновым вот как быть? Антонов тяжело ранен. Ладно, до высоты дотянем, а там — в медсанбат, в госпиталь».

Над Антоновым, лежавшим под березой, склонилась Мария. Андрей тоже склонился над ним. Антонов вытянулся на плащ-палатке. Лицо залито синеватой желтизной, будто накрыто собственной тенью, даже свет солнца ничего не мог изменить. Смерть убрала всякое выражение на нем. Только рот раскрыт, вовсю, должно быть на последнем крике, которого никто не слыхал. От похолодевшего тела Антонова исходил душный и терпкий запах пота, словно он еще жил. Руки высунулись из сжавшихся от воды рукавов и казались длиннее, чем были на самом деле. Крапинки грязи обсыпали их, как конопатины, ботинки, обмотки были еще мокрые, будто ноги только что остановились и вот-вот двинутся дальше. Но Антонов уже никуда не пойдет. Он никуда не пойдет. «Мы пойдем, — мысленно произнес Андрей, — мы пойдем, и как знать, может быть, тоже до какой-нибудь березы...»

— Конец, Мария, — сказал, но продолжал смотреть на Антонова. По небритым щекам перебегали блики света и тени, падавшей от колебавшейся листвы березы, и это делало лицо живым. «По-настоящему запоминается лицо человека — мертвое, — подумалось Андрею. — В нем навсегда запечатлено последнее движение, последнее желание, последний порыв, и страх последний, и надежда последняя. Навсегда. Лицо живого человека такое переменчивое, такое разное, это сто лиц — каждый раз другое». Трава, на которой Антонов лежал, пахла утренним солнцем и росой. Роса еще держалась, на каске колыхались розовые и синие капли, капли сверкали на гимнастерке Антонова.

Жизнь трудна, всегда трудна, и она требует героизма. Но отдать жизнь, для этого нужно большее, чем героизм, что-то такое, чего и представить себе нельзя. Ради будущего, которого уже не встретит, отдал свою жизнь простой человек из какой-то пензенской деревеньки.

У кромки болота поднялся холмик, и каждый оставил на нем кусок елового лапника. Мария положила на могилу березовую ветку.

Он не выжил, Антонов, не мог выжить, — невольно пришла Андрею мысль. — И Пилипенко не придется побить ему за это морду — пули угодили в цель. Те, кому он особенно близок, и не догадываются, что лежит он в эту минуту в болоте с разъяренным ртом, который никогда уже ничего не произнесет. Может быть, где-то там, в деревушке Пензенской области, мать Антонова, надеющаяся, как все матери, сейчас вот подмывает корове вымя и садится на скамеечку — доить... Андрей представил себе полную добродушную женщину с такими же, как у Антонова, большими серыми глазами, с натруженными руками; на голове ситцевый платок, узелком повязанный под подбородком, и кончики в обе стороны; и перед нею подойник. Ей сообщат: пал смертью храбрых. Андрей ничего не мог вспомнить такого, что бы выделило Антонова. Обыкновенный. Но он погиб. И Андрей опять подумал, что от войны никуда не уйти, значит, не уйти от смерти. Но кто-то же вернется к жизни, не могут же все умереть. Победа нужна мертвым и живым, живым особенно. И все равно, они останутся на войне. У таких вот могил, как эта. Война не знает забвения, это слишком сильная штука, война.

Через камыши шли к полянке, как сквозь сетку, видневшуюся вдалеке.

В небе и на земле все еще было утро.

Дальше