Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая

1

— Сашко! А ну сюда.

Мария услышала, чей-то хриповатый голос кричал в ее сне.

Она не в силах разомкнуть тяжелые веки, она все еще уходит из Киева, и сердце стучит, не уймется, и она слышит это, и себя слышит, и тетю, Полину Ильинишну, и дядю-Федю, Федора Ивановича, слышит их стонущие голоса: и голос поварихи из столовой номер пять слышит; потом по дороге, белой от пыли, бредет в толпе; потом оказывается в горевшем городке, забитом смятыми машинами и еще теплыми трупами, она почти осязает, что теплые; потом видит Лену около домика, повитого диким виноградом, она не узнает ее, лицо Лены почему-то похоже на лицо милиционера, лежащего на мостовой, на лицо девочки с розовым бантиком в волосах, милиционер и девочка не то стонут, не то вздыхают, и она растерянно вглядывается в них: «Живы?..» Может, и Лена жива? Слабая надежда толкает ее к ней. Но она не в силах подойти к домику — сделать несколько шагов не в состоянии, ноги будто приросли к земле. Все совсем настоящее, другого нет, только то, что происходит, и ничто иное не примешивается, разве только обстоятельства почему-то меняются местами — сначала городок, потом плавни — тинистой водой утоляет она жажду и всполаскивает охваченное жаром лицо, сначала мертвая Лена, потом самолеты... Странно, все, что видит и слышит, происходит с ней самой и в то же время смотрит она на это как бы со стороны, словно их две, Марии, одна — та, которая мечется, страшится, мучается, а другая, как тень первой, тоже в тревоге, следит за всем. Запыхавшись, бросается первая, а за ней и вторая, в какую-то улицу, и улица ведет к библиотеке, в которой так недолго работала, и не знает, как укрыться и сможет ли укрыться от самолетов: все время висят над головой, она бежит на соседнюю улицу — все равно самолеты, прячется за высокий дом — самолеты, самолеты. Это на всю жизнь, наверное, самолеты, они и были всю жизнь, самолеты, но почему-то не замечала их над собой. Как слепая. А теперь они настигли ее. И не отпускают никуда, ни на шаг. Это был не ее сон. К ней приходили другие сны, потому что другие заботы, другие радости и страдания одолевали ее. И еще вот какое-то чудище пялит на нее глаза, вот, кажется, ринется и задушит. Во сне всегда все пугает, — успокаивает она себя, — и человек чувствует себя беспомощным; она проснется, и — ничего страшного вокруг, и не надо бежать, пугаться не надо.

— Сашко! Сюда...

Еще несколько секунд Мария оторвана от действительности.

Она вскрикнула, и крик этот открыл ей глаза. Она поняла, что проснулась, и сознание, что наступил новый день, следующий за вчерашним, еще один день, испугало ее, как и то, что над ней, у ели, под которой лежала, наклонился пожилой, коренастый, рыжий человек в потрепанной, в масляных следах гимнастерке, в низких кирзовых сапогах, и рассматривал ее, будто гриб нашел. Лицо загорелое, ярко-рыжие усы под костистым носом с широкими ноздрями и такие же, давно не подстриженные, взъерошенные виски. С шеи свисал полевой бинокль на ремешке. «Что нужно этому человеку?» В ней оставалось ощущение, что сон продолжался, нарастал и становился еще зримей и страшней. «Чего боишься, то и появляется перед тобой».

— Кто вы? Что вам нужно?..

Спросонья не могла разобраться, что к чему. У нее такой испуганный вид, что казалось — она испугалась раньше, чем увидела страшное. Она растерянно озиралась. В голову кинулось все вчерашнее. Еще не представляя себе, что предпринять, как бы защищаясь, прижала к груди руки, поднялась с земли. Руки слышали, как стучало сердце — быстро-быстро, быстро-быстро.

— Кто вы?..

— И спишь же, голуба, — не ответил рыжеусый на вопрос. — Унесут тебя, и не заметишь...

И тут только поняла она, что ни рядом, ни вон за теми деревьями, где ночью слышались голоса и мелькали огоньки курильщиков, никого нет. Пока спала, люди разбрелись, пошли дальше. Ночь разъединила ее с ними, сон увел из реального мира, и она ничего не видела, ничего не слышала, никуда не шла...

«Что за люди?» Сразу подумала о выбросившихся на парашютах немецких солдатах, обмундированных в красноармейскую форму, говоривших по-русски. В последние дни всех в городе предупреждали об этом. Трех таких переодетых немцев, рассказывали, поймали на Житомирском шоссе, она видела, как вели их мимо тетиного дома, по Софиевской.

— Сашко! — снова позвал рыжеусый. Он смотрел на девушку, на щеках ее лежал неспокойный свет утреннего солнца. — А Сашко!

— А чего, дядь-Данила? — протяжный голос из чащи. — Чего?

— Невесту тебе нашел.

Мария еще больше встревожилась. Оборвавшийся, недоконченный жест ее говорил об этом.

Рыжеусый заметил, у девушки слишком пронзительные глаза, слишком расширились они, и понял: от испуга это.

— А кто ты будешь? — выплыла на его лице смутная улыбка. — Кто, а?

Улыбка эта ослабила страх Марии. «Нет, может, и не переодетые немцы...»

— Ну, Марийка я... — выжидательно смотрела она на рыжеусого.

— А без ну?

— Ну тоже Марийка...

— Только и всего — Марийка? Маловато для знакомства, а?

Рыжеусый выпрямился. Живот слегка выдавался, и ременная пряжка выпирала, как напоказ. Руки широкие — ну просто две лопаты.

— А откуда-куда?

— Из Киева... в Москву... — со взволнованной пытливостью смотрела Мария на рыжеусого.

— Фью-ю-ю... — с притворным удивлением свистнул рыжеусый, и на его лице напряглись медные скулы. Будто не понял, склонил голову набок. — Прямо в Москву?

— Да, — переминалась Мария с ноги на ногу. — Я живу там, — пояснила. — На Покровке...

— Ага, вот что, — с грустной усмешкой протянул рыжеусый. — Раз живешь там, то конечно. В Москву? — Он неопределенно посмотрел на нее. — А, может, голуба, на первах населенный пункт поближе наметишь? Нет?

Марии стало не по себе: что за человек — такое время, такое горе и — беззаботно пошучивать!.. Определенно немец. Переодетый немец... — окончательно уверилась она, и ее охватил страх. Она чувствовала, по носу полз муравей, было щекотно. Но боялась поднять руку и смахнуть муравья.

Между слившимися елями показался белобрысый, долговязый совсем молодой человек. «Не старше меня», — подумала Мария. Лицо у него мягкое, с тихим доверчивым выражением. По всему лицу, будто золотые пылинки, рассыпаны мелкие веснушки. Лоб стягивал, как венчик, бинт, уже побуревший от проступившей и засохшей крови. Бинт почти накрывал белесые брови, едва обозначавшиеся над светлыми спокойными глазами. «Не старше меня», — смотрела на него Мария. Какой-то нескладный, длиннорукий, за плечами, как и у рыжеусого, вещевой мешок, на локте плащ-палатка. На коленях, как впечатанные, выдавались болотные пятна. Он остановился против рыжеусого и Марии, поправил винтовку на плече.

— Чего, дядь-Данила? — Но смотрел он на Марию. Смотрел внимательно и — показалось ей — удивленно: должно быть, всегда так смотрел, когда с ним кто-нибудь говорил. — Чего?

— Вот в Москву нас с тобой зовет.

Белобрысый перевел взгляд на рыжеусого, потом взглянул на босые ноги Марии, потом снова посмотрел на рыжеусого. Ничего не сказал.

— Сядем, раз так, — с ласковой усмешкой кивнул рыжеусый.

Что-то успокаивающее почувствовала Мария в голосе, в движениях этого усатого, наверное, добродушного человека с крупным лицом, на котором глубоко врезанные морщины казались вылепленными. Она уже не опасалась его. Она даже улыбнулась: хорошо, сядем, раз так. Но продолжала стоять.

Рыжеусый снял с плеч вещевой мешок, неторопливо опустился на мятую траву, на то самое место, где только что лежала Мария. Она стояла перед ним, ожидая — что будет дальше. «А будет хорошо... И чудачка какая! — смущенно подумала о своем испуге в первые минуты. — Свои же... Красноармейцы. Ох и чудачка!..» Трава отогрелась, и ее босым ногам уже не было холодно.

— Садись, давай, хлопцы, — сказал рыжеусый и жестом позвал Марию и Сашу: садитесь.

Саша с робким любопытством разглядывал Марию. Он кинул на землю плащ-палатку, молча показал на нее Марии. Та несмело опустилась, свела колени вместе и медленно натянула подол юбки. Но загорелые плотные икры были Саше видны, он тоже сел, чуть наискось, против Марии.

— Говоришь, Марийка? Так-так, голуба, — раздумчиво произнес рыжеусый, роясь в вещевом мешке. — Значит, Марийка... Марийка... — будто запоминал он. — А я Данила, Дани-ла, — повторил. — Бывший колхозный бригадир. Курск. С Москвой, правда, не по соседству. А с Харьковом точно. Слышала, может, — Казачья Лопань? — Руки его все еще что-то перебирали в вещевом мешке. — Езды, голуба, до Москвы ночь. С гаком, конечно.

Говорил он об этом так, словно туда и держал путь. В последние дни память часто возвращала его под Курск. Он и сейчас был там. Вот поднялся с кровати и громко позвал: Дуня! Дуня не откликнулась. Поморщился: «С фермы, что ли, еще не пришла?» Болела голова. «Перебрал с вечера...» Под воскресенье после работы не мог отказать себе в лишней рюмке. «А почему, черти, лишняя, раз нутро требует? — недоумевал он. — И надо же придумать такое: лишняя...» В нагретой солнцем горнице пахло помытым полом, березовым веником, из печи вкусно несло щами и пирогами. Мельком взглянул на часы: перевалило за двенадцать. Было тихо: значит, и дочь и сын подались куда-то. Досадливо потер лоб: «Перебрал... перебрал...» — соглашался с кем-то, наверное с женой, с Дуней. «Опохмелиться б, и — порядок». Вечером заседание правления колхоза. До вечера далеко. Сунул ноги в шлепанцы, направился к буфету. Буфет празднично застелен широким и длинным полотенцем, по которому разлетелись розовые голубки и каждый держал в клюве оранжевый венок, а на концах полотенца два одинаковых петуха с высокими красными хвостами и большими красными лапами шли друг на друга и никак не могли сблизиться. «Эх, до чего ж Дунька моя мастерица! Вышила как... И где высмотрела таких голубков и петухов таких... Ни лицом, ни статью неприметная, а лучшей — сроду не видывал». На верхней полке буфета, в глубине, затененный, графин с водкой. Протянул руку, и пока снимал с полки, солнце наполнило графин золотистым светом. Он не успел налить и половины граненого стакана, как услышал в сенях задыхающиеся шаги. «Вот балбес, а уж пятнадцатый пошел...» Тревожно распахнулась дверь. «Радио включай! Радио! — С чего это он, сын? А он: — Война! Война!» Непослушной рукой включил радио. «Враг будет разбит... Победа будет за нами...» Враз все погасло — и день за окном, и солнце, только что стоявшее на голубой вершине дня. «Дуня-я-я!» — завопил изо всех сил, хоть и знал, что еще не вернулась она с фермы. «Дуня-я-я!!» Как был, в шлепанцах, выскочил на улицу. Не может быть: лето, воскресенье, тихие думы, и — война! Необычно шумная в этот час, взволнованная, потрясенная, улица бежала к дому правления колхоза, вся деревня уже толпилась там. «Враг будет разбит... Победа будет за нами...» — грозно повторял рупор, подвешенный к столбу на площади.

Все это и сейчас стояло перед ним. И графин, играющий на свету, и розовые голубки, и хвостатые петухи, и березовый веник тоже, и не сводил с этого глаз. И подумать не мог, что это когда-нибудь вызовет в нем волнение. «Боже ж ты мой, какие пустяки сохраняет память...» И ничего не поделать. Стоят перед глазами и стоят.

Данила протяжно вздохнул.

— А что, голуба, одна? — Он опять смотрел на Марию. — Растерялась с кем?

— Не одна... с Леной... — дрогнул голос Марии.

— Лена? — не понял Данила. — А где ж она, твоя Лена?

— Лена... Лена... умерла... вчера... там... — чуть повела головой в сторону. — Самолеты... — И совсем тихо: — А теперь я одна...

— Да-а... Досталось тебе, не приведи бог... Так вот, голуба, хочь не хочь, а попутчики мы тебе. Ну, не в Москву пусть, а попутчики... Некуда тебе от нас.

Теперь голос Данилы успокаивал, внушал надежду. Сама надежда, если б говорила, говорила бы его голосом, — подумала Мария. Она опять услышала:

— Вот подхарчимся малость, силенок чтоб набраться, и айда в дорогу.

Она признательно смотрела на него.

Немного помедлив, спросила:

— А далеко до Яготина?

— Э, голуба. Так это совсем в сторону. А туда тебе чего?

— Нет, ничего... Через те места дорога на Москву, вот почему я...

— Ну, про Москву, голуба, забудь пока. Ты про другое думай. До Москвы сейчас дорога кривая... Поняла?

Мария опустила голову. Поняла...

2

Данила достал буханку, вытащил из-за голенища финский нож. Прижав буханку к груди, отрезал три ломтя ноздреватого, как сыр, хлеба.

— Держи, хлопцы. — Дал Марии, дал Саше, положил на траву свой ломоть. Нашарил в мешке консервную банку, повертел, любуясь ослепительным блеском белой жести.

— Разберись попробуй, чего тут. Энтикетки старшина, стервец, со всех банок содрал. Ладно, посмотрим.

Из вскрытой банки шибанул вкусный дух мясной тушенки.

Данила запустил в банку сложенные щепотью пальцы, вытащил шматок мяса, положил на хлеб и сунул в рот.

— Эх! — облизал губы. — Дай боже завтра тоже... Все ж выколотил у старшины сухой паек, — довольно качнул головой. — Две банки! Да вот эту здоровущую хлебину, — загибал он пальцы. — Ну, и соль. Больше ничего не дал. Прижимистый. Ладно, ешь, хлопцы.

Ели с аппетитом. И проголодались же!

— Кишкам теперь свобода, — почти счастливый похлопал себя Данила по животу. — Что, Сашко, понурился, а? — повернулся к Саше.

Саша не ответил. Поставив локти на колени, он задумчиво обхватил ладонями голову.

Мария тоже взглянула на Сашу.

— Рана? — показала на забинтованный лоб.

Саша кивнул: рана. В кивке этом было и другое: чепуха.

— Немец печатку поставил. Чтоб не потерялся хлопец. До свадьбы, говорится, заживет. А и невеста подождет, а? — лукаво подмигнул Марии. — Кончим вот войну...

Он вынул из кармана штанов обрывок газеты, кисет, послюнил край бумажного клочка, в который насыпал махорки, свернул цигарку, скрепил и сунул в зубы. Цигарка получилась толстая, как его палец. «Ну и ну...» — удивленно смотрела Мария. Данила уловил ее взгляд.

— Что для солдатской жизни надо? — Чиркнул зажигалкой. — Хлеб, вода, дым. Ну, сколько-то дней можно и без хлеба. Не помрешь. И без воды. Обратно же не помрешь. А без дыму... на другой день загнешься...

С видимым наслаждением сделал Данила глубокую затяжку и долго не выпускал дым, потом медленно, тоже с удовольствием выпустил. Еще затяжка, одна за другой, казалось, весь он поглощен этим, ничего, кроме этого, не существовало. Он сжал губы, обкуренные, желтые, будто на них падал отсвет рыжих усов.

— Сашко, доставай котелок. Вон там, — движением подбородка показал на короткую двухвершинную сосну над обрывом. — Когда проходили, приметил понизу, у спуска, озерко. Метров сто отсюда. Мотай. Кипятком закрепим дело и двинем. Мотай.

— И я с ним? — несмело поднялась Мария. — Бинт-то загрязнился как... — легко прикоснулась рукой ко лбу Саши, и на ладони остался след пыли. — Постираю, и опять перевяжем. Можно?

— Дело, голуба, дело.

Они спустились с обрыва. Овальное, затененное, лишенное блеска, лежало перед ними озерцо.

— Садись, Сашенька.

Мария осторожно, как когда-то показывала ей мать, сматывала бинт с его лба. Над виском чернела ранка. Горестно сложила руки:

— Сашенька...

Саша поднял голову. Она увидела, у него серые, как булыжники, глаза. Может быть, в них была грусть, жалоба, может быть, злость.

— Рана как рана. Да и не рана вовсе. Это когда больно, тогда рана. А так, пустое, — смущенно проронил он. Он все время смущался, когда говорил с ней, когда смотрел на нее, и Марии было смешно.

«Сердце у него такое же чистое, как это небо над головой, — подумала она. — И ему должно быть легко от сознания этого. Но осознает ли он это?» Она не сводила взгляда с него, как бы искала подтверждения своей мысли.

Потом склонилась над водой, стирала бинт. Потом расстелила на валуне, выступавшем из воды. Валун тяжело выползал на берег, из-под лобастого камня пробивалась травинка и тянулась вверх. Сколько понадобилось сил и терпенья, — подумалось Марии, — и где взяла это тонкая травинка?

Мария села рядом с Сашей, повернула к нему лицо и провела пальцем по одной его брови, по другой, по лбу. Палец ее, ощутил Саша, пах терпкой озерной водой, в которой только что полоскала бинт.

Они сидели у берега и смотрели на коричневые кусты впереди, по ту сторону озерка. Мария глубоко дышала, и тонкие ноздри ее вздрагивали, она чувствовала, как легкие наполнялись сильным хвойным настоем. Вот так сидеть бы и сидеть и пригоршнями пересыпать песок. Рука Саши тоже потянулась было к песку — что-то мирное, благостное почудилось в этом, что-то из недавнего детства. Он улыбнулся. Но рука машинально легла на винтовку, зажатую меж колен, и он почувствовал боль в голове, будто осколок впился только что. Даже прикрыл глаза.

Мария потрогала на валуне бинт, еще чуть-чуть влажный.

— Так даже лучше? Холодить будет, — обматывала Сашин лоб. — Все. Набирай котелок, и пошли.

Саша помедлил. Потом шагнул к берегу, присел на корточки, набрал в котелок воды. Вода мутная, в ней плавали сухие сосновые иглы, зеленые нити болотной травы.

Они поднялись по склону обрыва, поравнялись с двухвершинной сосной. Вон и Данила.

— Не утопли? — Данила подгребал ногой наваленные горкой сучья и разжигал костер. — А я уж уходить собрался, раз утопли, думаю. Давай котелок.

Костер разгорался медленно, сначала пустил рыхлый дым, потом выбросил робкие космы огня. Потом расшумелся вовсю.

Данила поставил котелок в середину костра. Внизу, вокруг котелка, костер подернулся сизой пленкой, будто его накрывал туман. Данила повернул затихавшие головешки, и огонь с новой силой кинулся к котелку. Вскоре гудели уже вместе, огонь и кипящая вода.

Данила вытер травой пустую консервную банку, по очереди попили из нее кипяток, сначала он, потом Мария, потом Саша. Данила опять развязал кисет. Веткой выгреб из костра уголек, ткнулся в него цигаркой. Привалившись на локоть, курил долго и дымно. Рдеющий кружок кончавшейся самокрутки, когда Данила затягивался, вспыхивал уже под самыми усами, и, рыжие, они казались оттого особенно красными. Губы Данилы так обкурены, что, должно быть, совсем не чувствительны к огню, заметила Мария. Он весь пропах табаком, изо рта, от пожелтевших пальцев исходил сильный табачный дух. Ни острый запах сохнувшей травы и опавших листьев, ни дыхание остывающих к осени деревьев и близкой воды, ни прохлада утренней земли не могли отбить этот прогорклый дух.

Данила сделал две последние затяжки, одну за другой, выпустил серо-голубые потоки дыма и выплюнул крошечный, непонятно как державшийся на губах окурок самокрутки.

— Ну, на ноги. — Он поднялся, закинул за спину вещевой мешок, потрогал ремешки бинокля на груди. «На кой хрен мне сдался! Нашел на что позариться, — подумал о разбитой машине, на которую вчера наткнулись, он и Саша. — Сашко, тот винтаря отхватил. Да еще вот компас. Ну и я не внакладе: гранаты сообразил, — поправил на плечах вещевой мешок, слегка оттянувшийся книзу. — Пять штук. — Гранаты выпирали из мешка и вдавливались в спину. — Толковая штука граната под рисковую минуту, — подумал, чтоб оправдать это неудобство. — А больше ничего путного в машине и не было».

Саша и Мария тоже встали. Данила посмотрел на босые ноги Марии, посмотрел на Сашу. Тот стоял перед ней, в руках держал свои сапоги.

— Нет, Сашенька, Сашенька, нет, — поняла Мария и замотала головой. — Земля еще не настыла, холодно не будет. Да и сапожищи твои — вон какие! Не надо, миленький, правда, не надо...

— Ничего. По две портянки навернем, и хорошо будет, — упорствовал Саша. Голос негромкий, просительный.

— Вот что, голуба, — вмешался Данила. — Хватит цирамоний. Напяливай кирзачи, и разговор весь.

Мария послушно взглянула на Данилу. Он снова попыхивал цигаркой, будто и не прекращал курить. Искуренная, цигарка жгла пальцы, но он как бы и не замечал этого.

— Быстрей! — уже требовательно произнес Данила. — Быстрей!

Мария неловко опустилась на траву, положила Саше на колено ногу, тот обернул ее портянкой, еще одной, натянул на ногу сапог, то же сделал с другой ногой.

— Ну! Ну! — торопил Данила.

3

Вчера, в сумерки, покинул он санчасть, или как ее там, и Сашу прихватил с собой. Вместе и попали туда, неделю назад: его контузило, а Сашу осколком ранило в голову. «И по-дурному вышло все. Ей-бо, по-дурному... Ну в самом деле. Пошел, сволочуга, бомбить передний край. Ну и бомбил бы передний край. Мне, дураку, лечь бы где стоял, и ладно. Не сообразил, да в кусты и хлопчика за собой потащил. А сволочуга в кусты и бухнул: и понимать тут чего — где живой силе прятаться, как не в кустах? И правда, туда и сунулись бойцы. Легко отделались с Сашком...» А два дня назад стали спешно санчасть эвакуировать. Данила понял: неспроста. «Да тут любой поймет, что неспроста. И слух пошел: наших потеснили». Что ж, — подумал Данила, — уже в норму пришел, ну малость какую не дотянул, и Саше полегчало — чего в санчасти делать? Уволокут куда-нибудь в тыл, и прощай полк свой, батальон, рота. «Обратно к своим попадешь разве. Да ни в жисть!» И решил Данила смыться. С Сашей, конечно. Куда ж Саша без него? Вместе влипли, вместе и выручаться. С утра начал старшину уламывать насчет харча. Не уломал. Уломали старинные часы с боем, отцовские еще. «Да мало, черт рязанский, дал за них. Ну на первое время кишки заговорить хватит...» Карту раздобыть не получилось. Хотел прибрать лейтенанта одного карты, в планшете лежали, — тому они уже ни к чему: тяжелораненого, его увозили в тыл. Стащить не позволил, а разглядеть разрешил. Два дня рассматривал Данила карты, лист за листом, пальцем водил по лесам, по дорогам, по болотам, по берегам рек, и глаза запоминали все это. «А чего сложного? Если знаешь, куда путь держать... Приглядись как следует, откинь ненужное, а остальное в голове держи». Так уж приходилось, бывало. Найдет, обязательно найдет он полк Бровченко. Боевой полк, значит, продолжает воевать. Далеко не отступит.

Данила шагал широко и прочно. Мария шла рядом, ногам было тепло. За спиной двигался Саша. Она была спокойна. Верилось: «С такими все обойдется».

— Смотри, Сашко, ноги не покалечь, — оглянулся Данила. — Теперь ноги — первая голова...

А в босые ступни, как назло, впивались невидные в траве острые сучья, сосновые шишки, и сколько же этих сучьев и шишек раскидано по лесу!

Данила, Саша и Мария ступали по длинным утренним теням, застлавшим лес. Лес то размыкался, впуская травяные полянки, то снова сдвигал деревья, и надо было пробиваться сквозь зеленую гущину. Птицы перелетали с дерева на дерево, словно камешки кто-то перебрасывал.

Шли долго, час, два, три. Четыре. Сосны, ели, осины, опять ели, опять осины, и поляны, покрытые хвойными иглами и желтыми и красными, как огонь, листьями. Все то же. Все то же. Ничего не менялось. Будто на одном месте перебирают они ногами — удивительно одинаковый мир, сколько ни шли. «Идешь, идешь, а вроде и не идешь — десять километров отмахал, двадцать или только пять, и не представишь себе». Потянулся березовый лес: белая стена справа, белая стена слева. «А за лесом — болото, — припоминал Данила карту. — Вроде правильно идем. На северо-запад. Перейдем болото, а там и искать «хозяйство Бровченко». Может, где на метку напоремся, а то и порасспросим. Попадутся же встречь частя...»

Данила двигался, зажав руками лямки вещевого мешка. Мария едва поспевала за ним. Хоть и намотали по две портянки, сапоги просторны, и когда ступала, ноги скользили и она спотыкалась. Чуть было не упала, ухватилась за березу, удержалась. Береза, тонкая, поддалась, склонилась под ее тяжестью, и Мария услышала дрожь, пробежавшую внутри ствола. Показалось, что Данила и Саша пропали.

— Сашенька, миленький, ты ж потеряешь меня...

— Нет. Давай руку.

Она протянула руку и ощутила жесткую холодную Сашину ладонь.

Шли, осторожно передвигая ноги, словно не были уверены, выдержит ли их земля.

А болота нет и нет. Можно было повернуть, обойти болото и выбраться на шоссе севернее болота, километрах в двух от него, — размышлял Данила. — Но дорога выйдет дальняя, куда как дальняя, и — видно — все равно топкая. «Пойду на болото, — решил он. — Где ж оно упряталось, проклятое!» Болоту пора появиться, если по карте. И день, как назло, кончается... Но еще светло, еще открыто небо. «А если скрючили и не так идем?»

— Смотри компас, а? — бросил Данила.

— Компас показывает: жмем своим курсом, — отозвался Саша.

Перед ними тянулось пространство, наполненное ветром, холодом, шорохом травы.

Березняк стал редеть. Гуще пошли травянистые заросли, оседая под ногами, и, хлюпая, наверх проступала зеленоватая вода: приметы болота.

— Перемахнем болото и — привал, — сказал Данила.

Зябко кутаясь в плащ-палатку, натруженной походкой человека, неуверенного в дороге, брел Саша. Мария видела босые ноги его, белевшие в тусклой приваленной траве. «Ой, Сашенька, — сжималось сердце Марии. — Захолонет же... Хоть бы где сапоги раздобыть...» И как это потеряла туфли там, в городке!

Будто туфли могли что-нибудь значить сейчас...

«Добрались наконец, — соображал Данила. — Куда ж податься: вправо, влево? Где тут помельче? Черт его знает...»

— По карте болото влево с километр. А вправо километра два, зато выходит к самой поляне и ближе к шоссе. Правее и помельче вроде, — прикидывал Данила вслух. Память хранила карту местности, все краски и знаки, точно была перед глазами.

В какую сторону все-таки? Влево? Вправо?

Взял вправо. Сзади тупо чавкали сапоги Марии, шлепали босые ноги Саши.

По дну стлалась скользкая, перепутанная мясистая трава, и они едва удерживали равновесие, чтоб не упасть. Потом услышали ровный шелест — начинались камыши. На полный вымах протянул Данила перед собой руки, врезаясь в заросли. Он захватывал зеленые метелки, разводил в стороны и продвигался дальше. Он обернулся: Мария и Саша, тоже хватаясь за камыши, не отставали. Впереди все еще чернела болотная вода. Похоже, никогда болото это не пройти, точно конец его где-то на краю света. «И чертово, длинное какое, — досадовал Данила. — Проклятая карта... Показывала же: километра два. А идем уже сколько! Проклятая карта... Ладно, ладно, — поворчал на себя. — Ну-ка, ногами тверже, ну-ка, рыжий!..» Он передвигался по вязкому дну. Мшистые кочки, как зеленые головы, чуть приподнимались над болотом. Данила обходил их. Саша и Мария следовали за ним. Водоросли обвивали ноги, и, как связанные, ноги едва переступали в этой густой жиже. «Засветло б успеть пересечь болото», — сглотнул Данила горькую слюну. Покурить, покурить!.. Свернул цигарку, ткнул в зубы. Нити дыма висели над головой, как потемневшая паутина.

Мария замедлилась, Данила услышал ее стесненное дыхание. Она не поспевала даже за его небыстрым ходом. «Не ослабла б девчонка...» Все время думал о ней. Она напоминала ему дочь. Доярка, как и мать. Заочница. Учится на зоотехника. Может, как и этой, придется пробираться бог весть где вот с таким же Данилой...

Впереди темнел олешник. Конец болота!

— Хлопцы, хлопцы, — поторапливал Данила.

Под ногами начало твердеть, камыши отходили назад, жирная жижа спадала и была уже ниже колен. Данила вздохнул, на душе стало легче.

Выбрались на поляну. За ней — шоссе. То самое, по которому туда-сюда, по предположению Данилы, должны двигаться войска: на передний край — в тыл, вперед — назад... »Ладно, без привала. Время дорого».

— Ну, голуба? — участливо посмотрел Данила на Марию. Он слышал, как хлюпали ее сапоги. — Осилишь еще с полчаса, а?

Она притворно улыбнулась: сущие пустяки, идет уже сколько, и еще столько может пройти. Улыбка не обманула Данилу, он видел, какие тусклые и слабые у Марии глаза. Он и сам едва брел, усталость сковывала ноги, туманила голову, — тело тащил он, как тяжелый мешок с неживыми костями и мясом.

Только сейчас, когда выбрались из болота, почувствовали они, как продрогли. Одежда на них не просохла. Солнце уже не согревало. Солнце плавилось в самом низу неба — закат такой яркий, такой сильный, что весь огонь его истратился на неширокую полосу, придавленную лиловой грядой облаков. Было холодно.

— Сашенька, миленький, давай по очереди сапоги, — страдала Мария.

Саша не откликался. Возможно, не слышал.

Они подошли к шоссе.

По шоссе катили грузовики, в них сидели бойцы с пулеметами. Вдоль обочин топали красноармейцы в плащ-палатках, со скатками. На восток. На восток. Один красноармеец, худой и длинный, стал поправлять сползавшую обмотку на ноге.

Данила приблизился к нему.

— Оттуда? — кивнул в западную сторону.

— Откуда ж еще?.. — не глядя на Данилу, сердито отозвался красноармеец. Он обернул обмоткой ногу, выпрямился.

— И куда?

— Куда? — исподлобья посмотрел красноармеец на Данилу. — Вперед. Из Киева на Харьков.

Данила не заметил, как сжал в подступавшем гневе кулаки. Сдержался. Крякнул, чтоб остыть.

— Может, попалось по дороге «хозяйство Бровченко»?

— На кой нам хрен твое «хозяйство Бровченко»! — со злостью утомления выпалил красноармеец. — Тоже где-нибудь драпает.

— Э, друг... Кроме страху, выходит, ничего и не видишь, — покачал Данила головой. — Ладно, найдем свою часть. Прощевай... Далеко не забирайся, смотри, — съязвил, — вертаться устанешь. Прощевай...

— Эй, ты, «прощевай»... — уже участливо произнес красноармеец. — Повороти оглобли, пока не поздно, понял? Сзади немец прет.

— Так он, немец, все время прет. Чего ж ему не переть, если драпаем...

— А, — принял красноармеец насмешливый вид, — вон с этими, — показал на Марию, на Сашу, — немца остановить собираешься? Давай. Давай. — Повернулся и нетвердым, усталым шагом побрел по шоссе дальше, на восток.

Данила, и возмущенный и растерянный, смотрел вслед уходившим. «Паникерщики, — пренебрежительно подумал. — С такими остановишь немца, как же! Паникерщики...» Гневно сплюнул, как бы зачеркивая и встречу с теми, уходившими, и то, что сказал ему красноармеец. Так и не довелось узнать обстановку, чтоб сообразить, куда двигаться. Но это не смутило его. Он не сомневался, что наткнется на стрелку-указатель: «Хозяйство Бровченко». Он вернулся к своим размышлениям. «Бровченко на шоссе делать нечего, — объяснял самому себе. — Раз занимает оборону, то искать его где-нибудь в лесу или по линии реки. Поверну на лес».

Пересекли шоссе, щербатое, покореженное, взломанное.

Лес начался сразу, грузными елями, кряжистыми соснами.

Данила был уверен, что именно в этом направлении надо искать свой полк: рубеж полка, помнил он, проходил много севернее. Там и под бомбежку попал с Сашком. «Ну полк отступил пусть, такое, что и говорить, возможно, а драпануть чтоб — нет!»

Хотелось есть. Рот наполнялся густой слюной, он проглатывал слюну, но еще сильнее хотелось есть. Через некоторое время во рту снова набиралась слюна. «Молчат хлопцы, — сочувственно посмотрел Данила на Сашу, на Марию. — Идут, а только и думают про харч. Ну что там мясца на один зуб и хлеба кус? Работа же какая...» А нет, не тронет он оставшейся горбушки хлеба. «Энзэ, — покачал головой. — Энзэ». Но о чем бы ни старался думать, перед глазами все время эта мучительная горбушка, будто не в вещмешке она вовсе, а у самого рта, черт бы ее побрал!..

И все-таки сдался. Не помирать же с голоду. Бог даст день, даст и пищу. Не пропадут! А сейчас поесть, сила ногам.

— Поедим, хлопцы.

Он свалил с плеч вещевой мешок, бережно взял горбушку, точными движениями финкой разрезал ее, всем поровну. На траву упали крошки, поднял их, кинул в рот. Жадно, держа хлеб обеими руками, стал жевать.

Мария откусила от ломтя, еще раз откусила, на этот раз быстрее, и стала торопливо есть. Саша исподволь взглянул на нее. «Голодна как! — подумал. — Не привыкла еще...» Свой кусок съела даже раньше Данилы, на минуту, а раньше.

— Возьми, — протянул ей Саша недоеденный свой ломоть.

— Нет, Сашенька, миленький, нет... — Она заплакала. Грудь стеснило чувство благодарности, голода, стыда...

Двинулись. Шли лесом вдоль шоссе, все дальше на северо-запад.

— Марийка, возьми, — снова протянул Саша свой кусок хлеба. Он чувствовал обворожительную тяжесть в руке, к глотке все время подкатывал комок. Еще немного, и не выдержит, съест.

— Сашенька, — отвернулась Мария, чтоб не видеть его руки, — нет. Нет!

Так и шел Саша с куском хлеба, зажатым в руке.

По шоссе проносились машины. По шуму движения понял Данила, что машины держали путь в западную сторону. «Вот-те: немец сзади прет... — вспомнился красноармеец. — А и наши вот прут, да вперед, на запад...» Настроение поднялось. До шоссе шагов сто.

Они выбрались на опушку. По вечеревшему шоссе на небольшой скорости шли машины. Без фар, втемную. Грузовики с брезентовым верхом, сдвинутым гармошкой, что-то слишком длинные, слишком высокие кузова. Что за черт, и обрывки доносившихся разговоров не русские какие-то, немецкие?! Но машины шли с востока, шли на запад — какие ж могут быть тут немцы! — недоумевал Данила. Выжидательно-тревожно вглядывался, вслушивался. И Саша с Марией вглядывались, вслушивались.

Машины застопорили ход. Вон их сколько вытянулось по шоссе. Захлопали вразнобой дверцы кабин, раздался топот тех, кто выскакивал из кузовов. Должно быть, остановка в пути. Теперь немецкие выкрики, гортанные, резкие, отчетливо перебрасывались от машины к машине. Каски, глубоко надвинутые на головы, не так, как обычно носят красноармейцы, черные автоматы через грудь, долгополые, серо-зеленые, цвета травы, шинели. Немцы. Немцы. Данила, Саша и Мария оцепенели, особенно Мария, даже перестала дышать: настоящие фашисты, которых ни разу в жизни не видела, — неподалеку, несколько шагов и — они. Глаза ее стали широкими, испуганными. До боли прикусила губу. Она не могла устоять на месте, ноги готовы были ринуться в сторону, все равно куда. И она ухватилась за руку Данилы. Рука Данилы, ощутила она, дрожала, и Марию совсем охватило отчаяние. «Конец?.. Конец... Конец!..» Она вглядывалась в лицо Данилы; лицо Данилы на этот раз не внушало успокоения. «Конец! Конец!..»

Данила и в самом деле растерян: что-то обрушилось в нем. На какое-то мгновенье из сознания выпали враждебные машины, шинели, голоса, враждебное урчание моторов, и он было засомневался, видит ли, слышит ли все это или ему казалось, что видит и слышит.

Не казалось. Нет. Он уже твердо знал, что не казалось. И вдруг почувствовал, что шоссе это, ведущее к Днепру-реке, и пыльный боярышник вдоль обочины, и еловый лес за шоссе, и белые хатки, видневшиеся вдалеке, все это пространство — чужое. Он содрогнулся. То, что всегда было родным, своя земля и — чужое!.. Непостижимо. Не укладывалось в сознании. Но это так. Сейчас это так, не надолго пусть, но так. Если всего здесь надо бояться...

Немцы продолжали перекликаться. Они перекликались громко, безбоязненно, уверенно, как у себя дома. «Дают, сволочи, знать, что они победители, а мы побежденные. — Данила скрипнул зубами. — Посмотрим. Мы будем вот так же кричать на ваших, сволочи, германских дорогах, на ваших, сволочи, улицах. Увидите. Увидите!..» Он верил в то, что подумал, он не мог не верить.

Данила подал знак, и Саша с Марией, бесшумно ступая, вслед за ним отходили в лес.

4

Машины тронулись, услышал Данила.

Рокот моторов отдалялся, потом пропал вовсе, и это значило, что немцы уже далеко отъехали и что он, Данила, тоже ушел далеко от шоссе. Но немцы знали, куда им ехать, а он теперь не представлял, направиться куда.

«Подымлю. Дымишь когда, проворней думается». Данила вытащил из кармана кисет. А нет, все равно, ничего такого, ясного, твердого в голову не приходило. Немецкие машины ни на минуту не оставляли его мыслей.

Темнота постепенно накрывала землю, деревья, словно все было лишнее, только проступившие звезды оставались нетронутыми, и далекий негреющий жар их лежал под ногами.

Данила двигался потерянный, надломленный. Неизвестность держала его в напряжении, и он ничего не мог поделать, чтоб ослабить это напряжение, успокоиться. Его вдруг осенила догадка. «Данила, Данила, черт рыжий! Вон ведь как оно выходит. Пробил немец нашу оборону и вырвался на восток, в тыл нам. Ну, так. И жать бы ему дальше. А нет. Обратно повернул. Вот, рыжий, и кумекай: не на своих же идет, там, впереди, значит, бьются наши, не отступают, значит, и норовят немцы ударить еще и сзаду, с тылу. Чего ж тут понимать. Дурья твоя голова. Точно, впереди наши. Сразу видно, не военный ты человек, Данила. Тебе в земле копаться, хлеб пахать. А ладно. Меня, немец, и на войне не проведет. Он идет. И я иду. Раз там наши. Слыхал же, светало когда, отдаленный артиллерийский гул. Значит, какой-никакой, а был бой».

Синяя тьма уже слила все, и мир, утративший свет и простор, казался тесным, безмолвным.

Лес вдруг пропал: рванул свободный ветер. «Вышли в поле», — догадался Данила. Он сделал шаг. И второй, и третий. Во мраке лежало поле, наверное, поле — ничто не мешало движению. А за ним — река. Так по карте. Глаз у него верный, памятливый. После реки придется идти наугад — у того лейтенанта последний лист карты обрывался на реке, река выходила в самый обрез карты.

Данила не виден в темноте, лишь по огоньку цигарки, то вспыхивавшему, то тускневшему, можно определить, где его рука, где рот. Он курил, курил. Еще раз затянулся, задержал в себе дым, и швырнул окурок. Окурок не успел описать полукруг, как вверх взлетел лихорадочный свет ракеты. Ракета распахнула перед глазами выхваченное из мрака поле. Поле было видно все, от края до края. Оказывается, оно покрыто редкими и низкими, уже оголенными кустарниками, будто огромные ежи. Данила припал к земле, Саша и Мария вслед за ним тотчас бухнулись возле куста. Вдалеке, увидел Данила, разбросанные, приткнувшиеся к купам деревьев хаты, словно тоже искали, куда б укрыться от этого ужасающего света. И оттуда, из селения, ударил пулемет.

Данила достал гранату, положил возле себя. На всякий случай. Ракета, пулеметная стрельба, машины на шоссе соединились, и он мысленно увидел себя стиснутым немцами. Ракета медленно угасала. Пулемет пустил длинную очередь, пули просвистели поверх голов Данилы, Саши, Марии. Пулеметчик заметил их? Нет? Заметил. Иначе не бил бы сюда, где они залегли.

Дрожавшими пальцами вцепилась Мария в траву, мокрую от росы. Пулеметная очередь вызвала в памяти городок, Лену и все остальное. Все в ней замерло, она не чувствовала своего опустевшего тела. Даже сердце смолкло и не напоминало, что оно есть. Только слезы, ощутила, быстро и горячо текли по щекам, и поняла, что плакала. Лучше б умерла она там, рядом с Леной!

— Сашенька... — едва пробормотала одними губами.

Саша, как обычно, воспринимал усложнившуюся обстановку молча и сосредоточенно. Он доверялся опыту и сообразительности Данилы. Выпутаются и на этот раз.

— Лежи... лежи... — сказал. Все-таки услышал Марию.

Пулеметная строчка перенеслась правее, еще правее. Туда, на шоссе, пулеметчик не стрелял. Нет, он их не заметил, успокоился Данила, бьет наугад. Пулемет пустил еще одну сухую очередь, как бы в никого, и умолк.

Надо уходить. Надо уходить, тревожился Данила. А куда уходить? «Крышка... Немец спереди, немец сзади. Крышка...»

Небо опять зажглось, и теперь Данила увидел, какое оно холодное. Пушистые, громоздкие облака походили на скалы из ваты. И когда ракета рухнула, Данила, Саша и Мария быстро вскочили на ноги.

«Все равно, к линии фронта. Больше и некуда». С твердой решимостью шагал Данила, как бы уверенный, что идет по единственно верному пути. Озабоченно оглядывался, словно ждал погони. Но позади было темно и тихо, впереди было тоже темно и тихо.

— Шире, хлопцы, шаг, — произнес он вполголоса. — Шире шаг...

Но Саша и Мария почти бежали, хотя Марии это было трудно, сапоги разъезжались в стороны.

А поле показалось бесконечным, как нескончаемым казалось раньше болото. Мысль Данилы уходила куда-то далеко, где он еще не был, и возвращалась сюда, в поле, которое никогда не пройти.

Что еще встретится на пути? Теперь Данила ожидал всего, худшего. Вот идут они, трое, маленькие люди, от всех отрешенные, затерянные в черном, невидимом поле, идут боязливо и не знают, куда и когда придут. Ну, переберутся через реку. Переберутся и пойдут дальше. А если дальше и некуда уже: одни немцы? Он содрогнулся от этого предположения. Все как-то расплывалось, и то, что в жизни было, и то, что предстояло. Нет, видно, ничего больше ему не предстояло.

Он понял: это испуг захватил его здесь, в полуночном поле, подавленного, не знающего, как выбраться на дорогу спасения. В укоротившемся мире, в который его втиснула судьба, образовалась пугающая пустота, и не за что было уцепиться, чтоб обрести уверенность. Саша? Мария?.. Ничем, ничем не могли они помочь. Он и за них в ответе. Он испытывал слабость, пропало нетерпенье, совсем недавно вызывавшее в нем готовность сопротивляться тому, что мешало.

Он защищался от напавшего на него чувства одиночества. Это требовало сил неутомленного сердца, невымотанных нервов. «А как вымотало всего! Одуреешь: у нас в тылу немецкие машины на шоссе!.. У себя в тылу — пулемет в меня!.. Одуреешь... одуреешь...»

И подумалось о смерти. Мысль об этом не испугала. «Я-то что ж... И помереть не то чтоб уж так страшно. Но смерть, чтоб в дело. Это, как и работа, чтоб в пользу кому... Ну, Дуне чтоб полегчала жизнь, девке моей да хлопцу моему, землякам, людям всем, — шел и размышлял Данила. — Война штука такая, могу и не остаться в живых, понимаю это». Он тяжело перевел дух. «Нет, этого я как раз и не могу. Она вот, голуба, может, останется, ну он, Сашко, останется, девка моя, хлопец останутся, и земля моя останется, и все, что на ней. И я, выходит, в них останусь. Хоть три раза меня убей, Гитлер проклятый! Хоть пулей, хоть бомбой, хоть веревкой на шею. А останусь. Так или так, а останусь...» Перед ним стояла его деревня. Почему-то увидел ее в летний полуденный час. Он смотрел в солнечное небо, потом опустил заслезившиеся от света глаза, и в них ударил тот же солнечный жар — большое колосистое поле, полное золотых крупинок хлеба, стлалось перед ним.

Он становился прежним, настойчивым, уверенным. «Ты вот, Гитлер, побил меня сейчас. Это точно, побил. А все одно, сила во мне не убавилась. Потому и иду. И этих вот веду». Он говорил, ни к кому не обращаясь, это были думы, выраженные вслух, чтоб сам их услышал, только так мог он постичь их смысл. В сердце накипало, накипало, и чем хуже чувствовал себя, тем больше разжигалась злость. «Э, рыжий, вожжи распустил... Это тут я один, тут. А там, — в сторону качнул головой, — там все мы! И не пугай меня, Гитлер. Сердце мое еще не обносилось. Ничего. Колотится. Мы еще сшибемся с тобой. Крепко сшибемся».

— Выберемся из окружения, — почти выкрикнул Данила.

О чем это он? — понимала и не понимала Мария. «Окружение?» Что выражает это слово? Даже Саша услышал ее дрожь. Он взял ее за руку, испугался: что с нею? Мария хотела представить себе это окружение, и не могла. Но ведь там, в городке, говорили о какой-то «щели», даже о поезде говорили.

— Мы окружены, да? Немцами окружены? — В голосе Марии — страх, боль.

— Не мы, а он, немец, окружен. В окружении нашего народа он, — задыхаясь, откликнулся Данила. — Вот и будем бить его в лоб и в затылок, раз окружение. Поняла? Верно, начало у нас получилось плохо. Плохо. Зато конец будет хороший. Это, голуба, и важно. Конец чтоб хороший...

«Конец хороший? — старалась Мария постичь, что имеет в виду Данила. — О каком хорошем конце говорит он, когда все так плохо?..» В секунду-две мысленно пробежала весь страдный свой путь от тихого, белого городка до этого поля во тьме. «Значит, окружение?..» Страх возрастал с каждым шагом. И, как никогда раньше, искала она успокоения в надежде: без нее в этом мире невозможно, как без воздуха. Надежда и была воздухом этого мира: надежда не быть убитой, надежда выйти из окружения, надежда соединиться со своими.

— Ничего. Ничего, — не то себя утешал Данила, не то Марию с Сашей. — Обтерпимся, и пойдет дело. Аль не русские мы, што ль... Почувствует нас немец, и почувствует же!.. — зло пригрозил.

Он услышал, вблизи шумели осины, по быстрому и мелкому шелесту листвы узнал, что осины.

И еще: ели — мягкие иглы скользили по рукам, по лицу.

Лес!

Нетвердой, шаткой походкой брели они, задевая длинные ветви елей, и ели, как бы оживая, приходили на миг в движение. Наткнулись на вывороченную сосну. Данила выругался. Переступили через нее. И опять, толстая, вся в сухих сучьях, неуклюжая выворотка. И эта тьма. Она не давала двигаться как следует, впрочем, они и не могли идти быстрее — ноги гудели, болели ступни.

«Еще шагов десять, больше не выдержу, — чувствовала Мария, как все в ней гаснет. — Нет, пять шагов, и все», — изнеможенно передвигала она ноги, заваливаясь то на одну, то на другую сторону. И — остановилась, уже не в силах и шагу ступить. Саша тотчас натолкнулся на нее и тоже остановился.

— Дядь-Данила... Хватит, а? — попросил. Он поддерживал Марию, ставшую тяжелой.

— Ладно, — хриплый вздох Данилы.

Они свалились на влажную от ночной росы траву, разбереженную ветром. Ветер пах полынью, и здесь, в лесу, это было удивительно. «Просека, што ль, недалеко, а за ней луг? Полыни-то быть откуда? — соображал Данила. — Э, надо куда подальше отсюда, подальше. Нарваться можно...»

— Придется еще потопать, хлопцы, — сказал Данила голосом, полным сожаления. — Ничего не попишешь. В гущу, ну хоть километров пять. У самого ноги уже никуда, а надо. Потопали...

Гуськом потянулись в лес. Данила впереди, Мария за ним, Саша позади.

Шли долго, наверное, очень долго.

— Ну, стоп. Отдохнем. Часа два. Ладно, три. Реку нам переходить. — Данила похлопал себя по груди, по бокам. — От холода б не околеть. Ай, немец, проклятый, — скрипнул зубами. — Разведем огонь, может, обойдется.

Мария уже лежала на земле. Саша стянул с нее намокшие сапоги. Жгло ступни, ныли колени, ломило спину, саднило в груди, тело как бы распадалось на части, каждая часть жила сама по себе, со своей усталостью, своей болью.

Она не почувствовала, как Саша сунул ей под голову пилотку, как накрыл плащ-палаткой. И как поднялся Данила и пошел и вернулся, как раскладывал сучья и щелкнул зажигалкой, уже не слышала. Она спала.

Данила зажег наваленный горкой, отпавший сухой лапник, и в темноте блеснули оранжевые зубки огня, сначала скрытно, как бы стесняясь, потом пламя разгорелось, и Данила увидел, что близко к костру подошли высокие березы, озаренные розовые стволы их, казалось, излучали свет.

Костер осветил Марию. Она вздрогнула, очнулась, приподняла голову: едкая горечь дыма раздирала горло. Дым ел глаза, и она протерла их. Слепо посмотрела перед собой. С минуту думала, что еще спит, и лицо ее было слабое, успокоенное.

— Отсунься, голуба, задохнешься. — Голос Данилы издалека, неясный, кажущийся.

Мария отодвинулась. Холод снова тронул ее. Протянула к костру затекшие ноги. Данила, видела она, держал над огнем распрямленные руки, во рту цигарка. Еще увидела, как, подперев ладонью качавшуюся в дремоте голову, изогнулся у костра Саша. Бинт на лбу размотался, и конец коснулся пламени. Она успела заметить и то, как Данила выхватил вспыхнувший бинт, погасил и откинул Саше за плечо. Данила что-то сказал Саше о карауле, и тот откликнулся: «Ага...»

Мария снова закрыла глаза.

5

Данила услышал свой круто оборвавшийся сиплый храп и подался грудью вперед, как бы храпу вслед. Несколько секунд сон еще продолжался. Но сон не помнился. Может, и не снилось ничего. Он силился сообразить, где он, что с ним. А! Все бедственно стало на место.

Данила почувствовал на затылке сонное дыхание прильнувшей к нему Марии. Она лежала рядом, под сосной, на бурых хвойных иглах, лежала лицом к солнцу. Белое солнце, подернутое легким туманом, напоминало, что над головой утро. Данила посмотрел на нее: вздрагивавшие веки неплотно закрывали глаза, и оттого казалось, что глаза только сощурены. «Повернулась, голуба, спиной ко всему. Хоть на какое-то время уйти от беды. А не уйти...» По тому, как жалобно менялось ее лицо, догадывался: девушке снится что-то неладное, горькое, тяжелое. Она постанывала. Трудная действительность не покидает человека даже во сне. И все же, какое облегчение закрыть глаза и не видеть страшный теперь мир. «Доспи, доспи, голуба...»

Данила протянул ноги, и они скрылись в траве. Колючий озноб пробегал по телу и уходил куда-то внутрь. Но холодно было не от нападавшего и отступавшего ветра, понимал Данила. «Поспал бы еще немного и тепла б набрался. Да ладно. Река вот — беда». Мысль об этом тревожно не оставляла его.

— Посмотрим, — утешающим тоном самому себе сказал. И, жестом разрубая воздух, как бы снимал сомнения и подтверждал: посмотрим. Он свернул цигарку, закурил, пустил дым из обеих ноздрей.

Потом поднялся, подошел к Саше. Тот стоя привалился к молодой невысокой березке, голова почти вровень с ее вершиной. Винтовка в его руках то опускалась, то взбрасывалась вверх. Видно было, он боролся со сном.

— Давай, Сашко, винтовку, — сказал Данила. — Давай винтовку и валяй спать.

Саша подошел к сосне, где спала Мария, повалился возле. Он уснул тотчас, как только коснулся земли.

Данила посмотрел направо-налево: спокойно, спокойно вокруг. Почему и не быть спокойно здесь, в глубоком лесу, далеко от дорог. Дальше как будет, неизвестно, совсем неизвестно. Он шагал между деревьями туда-сюда, весь слух, весь глаза. Данила приблизился к спавшим Саше и Марии. Мария испуганно шевельнулась. Но услышала знакомый неторопливый шаг Данилы. Толстая ее коса цвета веселого зноя сбилась с головы и вытянулась на земле, неловко повторяя проступивший наружу окаменелый золотистый корень сосны.

Мария тяжело задышала, она возвращалась откуда-то, куда увел ее сон, она уже на полпути где-то, вот-вот откроет глаза, — ждал Данила. И она открыла глаза, в них отразились трава и солнце.

— Дядь-Данила! — Сон разделил их, и она обрадовалась, увидев Данилу.

День стоял уже весь в свету и тепле, свободно накрытый сверху голубым солнечным небом. И воздух душистый и яркий. Она сдунула прядку волос, выбившуюся из косы, повернулась, и открылась розовая наспанная щека.

— Дядь-Данила... — назвала, как Саша называл, просто и естественно. И невольно подумалось: так обращалась к дяде-Феде, Федору Ивановичу. Как они там, с тетей? Что делают в эту минуту? — сжалось сердце. — Дядь-Данила!..

Данила приложил палец к своим губам и с минуту не убирал: тс-с-с!.. Показал на Сашу. Втянув голову в плечи, поджав посинелые ноги, тот лежал, сцепив зубы, словно мучился и во сне.

— Поспит пусть хлопец. Совсем выбился из сил, — шепотом сказал Данила. — Босой, — добавил сокрушенно.

Мария взглянула на сапоги, они сушились на колышках, посмотрела на недвижного Сашу. «Сашенька...»

Данила опустился на старый, почерневший пень. Пальцем поманил к себе Марию.

Мария подошла, присела возле, на траву. Потом прилегла, согнув руку в локте, поддерживала голову. Две ветвистые жилки под кожей у локтя казались двумя прилепившимися длинными травинками. Данила смотрел на них, пока она не выпрямила руку и травинки эти пропали в настоящей траве.

— Плохо, а? — скривил Данила губы в сочувственной усмешке. — Плохо, плохо. А крепись, голуба. Жизнь теперь мутная, корявая. И не жизнь вовсе...

Никогда раньше не задумывалась Мария о том, что такое жизнь. Она жила, все было ясно, хорошо и в общем радостно, и все вокруг на своих местах. Мир для нее был готов. Она и предположить не могла, что может быть иначе, хуже, что у белого, у черного столько оттенков. Смерть матери, уход отца на фронт, тетя Полина Ильинишна, дядя-Федя, Федор Иванович, оставшиеся в Киеве на гибель, расстрелянный городок и Лена там, — в жизни, оказывается, плохое сильнее хорошего...

— А что есть жизнь, дядь-Данила? — Голос ее звучал отдаленно, глуховато, почти неслышно.

— Что есть жизнь? — удивленно откликнулся Данила. — А шут его знает. — Он и не подумал, ответил сразу, будто уже привык отвечать на этот вопрос. Потом, размышляя: — Жизнь, голуба, это когда ноги твои упираются в землю и ты знаешь, что не провалишься, когда солнце в лицо, и ты знаешь, что тепло его твое, когда река, поле, небо, ветер, лес, — ну все такое, — тоже твои, и люди вокруг тебя твои, и делают они твое дело, а твое дело и ихнее дело. И дружно все так, и весело так, хоть горькую всем миром пей... — Он неожиданно улыбнулся, как бы довольный своей шуткой. — Вот, голуба, какое мое понятие об жизни этой.

Мария помнила, как она и сверстники ее жили, радовались... Хорошо было. Лучше и не надо.

— Теперь поняла я, легкая была жизнь... Будет ли она опять такая?

Данила, прикрыв глаза, посасывал слабо дымившийся окурок цигарки, и Мария не знала, он слушал ее или думал о другом, о чем-то своем.

— Легкая, говоришь, голуба, жизнь? — Помолчал. — Это какое у кого понятие об ней. А по мне только дышать, ходить по траве, есть хлеб еще не жизнь. Нет, не жизнь. Что-то большое, нужное в ней делать — тогда жизнь. А иначе... как тебе сказать... это, ну, вроде камня... того тоже греет солнце и тоже окропляет дождь. — Данила затянулся дымом и затоптал каблуком окурок. — Вот и спроси, раз сейчас не пашем хлеб и земля раз не колосится, то зачем мы на свете и земле этой делать что на свете? А? — Еще помолчал. — Остается одно, голуба, воевать, уж если так пришлось. Чертополох выкорчевывать, чтоб жизнь была настоящая, живая. Какая нам с тобой нужна. — Он прижмурил глаза, будто еще что-то хотел сказать, но ничего не сказал.

Данила заторопился. Время идти... Он поднялся, склонив голову, словно чувствовал какую-то вину, подошел к сосне, под которой, как мертвый, лежал Саша.

— Сашко... Сашко... — тронул его за плечо. — А Сашко... Ты уж не кляни меня, сынок, а поднимайся... Идти надо...

6

Здесь, в поле, свет был чистый, ясный, без примеси зеленого, как в лесу, из которого только что вышли. По всему простору ничего не было — пусто, и потому нигде даже слабой, короткой тени. Прошли километра два. Данила заметил поодаль колесную колею. Неглубокая, с обвалившимися гребнями, видно было, давно по ней ничто не двигалось. Данила обрадовался: «Колея... Значит, ведет к переправе, к броду ведет. Колеи и держаться».

— Пошли, пошли.

Часа через полтора колея, проложенная в траве, снова привела их в лес. Колея поднимала их на взгорье. Лес поднимался вместе с ними, опережал их. Сосны. Сосны. Ближние сосны выбросили на колею толстые крученые корни. Над взгорьем, над соснами клубились грузные, клочковатые облака, и небо казалось вскопанным.

Лес негустой, и все вокруг просматривалось. Данила приложил к глазам бинокль и тотчас ушел далеко вперед: там было то же — сосны, отбежавшие друг от друга, разъединенные березы. То и дело подносил он ко рту толстую самокрутку, жадно и долго затягивался, и поднималась грудь, поднимались плечи, казалось, всем телом курил. Пепел осыпался на гимнастерку. Данила не замечал этого.

«Переправа где-то есть, — не сомневался Данила, — как же без переправы. — Покачал головой. — А нашли б ее, переправу, и что? Немцы же по ней сейчас перебираются. О переправе и думать нечего. Только вброд. А где он, этот брод?» Он тревожился о Марии. «Девчонка все ж... Рослая, верно, а вдруг глубина, хоть и брод? Сможет поплыть, если что?..» Данила размышлял, глядя куда-то в сторону, словно ее и не было рядом. Потом повернул к ней лицо:

— Послушай, голуба...

Мария подняла на него ожидающий взгляд.

— Понимаешь, река. Переходить будем. Как, поплывешь, коль придется? — Данила внимательно смотрел на Марию.

— Поплыву, дядь-Данила, поплыву, — слишком поспешно откликнулась она.

— Ладно, справимся, — вздохнул. — С Сашком вместе...

— А я и сама, дядь-Данила... Первенство по плаванью держала в школе...

— Э, голуба. То бассейны-кисейны там разные, да по-спокойному, да раздеванная. А тут... Справимся, ладно, — точно убеждал себя в этом, повторил Данила.

Он озабоченно следил, как солнце, двигавшееся прямо на него, взбиралось на самый верх неба, вокруг лежал желтый полуденный свет.

Данила услышал, сбоку позванивала вода. Вспомнил, когда повернул за березняк, он уловил чистое и гулкое бульканье. Потом блеснул оловянный свет воды.

Колея взяла обочь, они тоже повернули. Сосны пропали, потянулись ели, лес сдвинулся, потемнел, и небо убавилось. Колея выскользнула из-под ног, свернула и пошла вниз. Лес тоже заметно начал спускаться. Припадая к стволам, захватывая в горсть колючие еловые ветви, чтоб не упасть, скатывались и они вниз.

Внизу колея была уже глубокой и влажной.

— Вот он брод! — громко радовался Данила. И Мария радовалась, и Саша радовался.

В этом месте река разделяла лесную чащобу на две стороны. Тесно сомкнутые деревья на правом берегу и деревья на левом берегу бросили на воду свои длинные тени, и тени эти накладывались друг на друга, и казалось, что наполнена река зеленоватым мраком, а не водой. У берега, на дне, откликаясь теченью, слышно шевелились, будто живые, круглые, как пуговицы, обкатанные камешки, синие в тени и бурые на свету. Здесь запах воды и леса смешался и легко было дышать. Ветер подгонял воду, и по ней бежали быстрые морщинки. На противоположной стороне, там, где выходила колея, чернел кустарник.

Вода шумно спотыкалась о камни и коряги, поднимавшиеся со дна, откатывалась и, оставляя желтые отмели, устремлялась дальше. «У берегов неглубоко, это точно, а по середке как?.. — Данила взглянул на Марию. — Может, и по голову. Не утонуть бы...» Но выхода не было. Он решительно шагнул в реку.

Вошла в реку и Мария. Вода сразу по колени. Саша обжег ноги, как только коснулся настылой воды, потом притерпелся.

Солнце давно уже перевалило за вершину леса, воздух стал лиловым, словно усилившийся ветер окрасил его в этот цвет. Данила смотрел в сторону, откуда приближалась темнота.

Саша не отступал от Марии, он чувствовал ее локоть. Они двигались, взмучивая ил, и на воде не было их отражения.

Фиолетовая вода блестела, и видно было, какая она холодная. Мария погружалась в воду глубже и глубже. Сапоги, портянки, одежда, все намокло и стало тяжелым. Она шла осторожно, нетвердо. Вдруг дно покатилось вниз, наверное, слишком взяли вправо или влево от брода. Саша не успел протянуть Марии руку, и она, подавшись вперед, не устояла. Почти вплавь, разводя руками, кинулся он на помощь.

Она захлебнулась. Руки то опускала в воду, то взмахивала ими, удерживая равновесие, и с растопыренных пальцев спадали капли. Постепенно отдышалась. Она слышала, как стучали зубы; сжала челюсти, и все равно не могла унять этот противный дробный звук. Вода ледяным обручем охватила ее. «Мороз... мороз...» Никогда еще не было ей так холодно. Она крепко держала руку Саши, мокрую и сильную.

— Не бойся, иди. Подхвачу, если что, — подбадривал ее Саша.

— Я не боюсь, я не боюсь, — невнятно произнесли отвердевшие губы Марии.

Слабость все больше одолевала ее, уже одолела, совсем одолела, еще минута — и она не в силах будет и шагу ступить. Но сделала шаг, другой, третий, она двигалась, задыхалась и двигалась.

Крутые облака низко катились куда-то наискось, в сторону.

Вот и берег. Шагов пятьдесят, не больше, устало прикинула она, даже сорок. Она шла, шла. И все же это далеко, сорок шагов, пусть тридцать...

— Голуба, — обернулся Данила, — поднатужься, ладно?

— Да, — откликнулась Мария, — да... — Почувствовала, что вода убывает, убывает, она уже покрывала только живот, уже у колен плескалась.

Берег! Берег! Обессиленная, на четвереньках, Мария выкарабкалась из воды.

Колея выходила из реки и, впечатавшись в прибрежный песок, вползала в кустарник, разделенный просекой. Данила осмотрелся. За кустарником начинался проселок. Проселок бежал в селение, выступавшее вдалеке. Туда податься? Нет. После того, как его обстреляли из села, он опасался селений. Что делать? «Ну перешли реку. И — куда? Вслепую же... Недолго и немцу в руки попасть». В самом деле, куда направиться? Вопрос этот встал перед ним со всей жестокой определенностью. Он пытался утешить себя, представляя положение не таким безвыходным. «Ну прорвался где-то немец. Ну ходит по нашим тылам. Не паникуй, рыжий. Страх видит и то, чего нет на самом деле».

По проселку пылила телега. Данила пристально следил за ней, телега медленно приближалась. Будто желтоватый дым валил из-под копыт лошади в оглоблях. В такт бегу лошадь мотала головой. «Хорошо б свой, русский...»

— Н-но! — услышал Данила. — Н-но!..

«Свой... Свой... — обрадовался. И тут же мелькнуло: — А свой ли?..» Лошадь выскочила на просеку и двинулась к броду.

— Стой, друг. — Данила высунулся из зарослей. Седой человек с морщинистыми щеками от неожиданности даже выпустил вожжи из рук. Лошадь почуяла, что на нее смотрят, вскинула голову, заржала. — Какое то село, друг, а?

— Яке село? — с подчеркнутым удивлением переспросил возница. — На що воно тоби те село, дурень старый. — Человек с морщинистыми щеками рассерженно сбил картуз на затылок. — Ось що. Швидче тикай видсиля, поки пули не схопив. И сосункив оцих тягни. Там ось, — боком повернулся к селенью и ткнул кнутом в воздух, — хрицев повнесенько... Ховайся! — сказал, понизив голос, будто кто-то мог его подслушать. Он подхватил вожжи. — Н-но! — решительно рявкнул, и лошадь осторожно ступила в воду.

«Никуда дело, — помрачнел Данила. — Совсем никуда. Влипли...» Сознание, что оторваны от всех, что остались одни и совершенно неизвестна обстановка, удручало. Он заметил, Мария смятенно смотрела на него. Обычно спокойный, Саша растерянно сжал губы, опустил голову.

— Ладно, хлопцы, — выговорил Данила наконец. — Понял, что нужно делать.

— Что? — выпрямился Саша и посмотрел на Данилу в упор.

— Подожди, еще поразмыслю.

Но думать было уже не о чем. Все ясно, все устрашающе ясно. Надо поворачивать в обратную сторону, на юг, что ли. «Раз немец везде тут, значит, Бровченко отошел. А может, а?.. Били же на рассвете орудия, — снова вспомнил. — Слыхал же... Выходит, где-то еще держатся наши». В надежде нет ничего предопределенного, ничего обязательного, просто без нее нельзя сделать следующий шаг.

И они шли дальше. Шли вдоль берега, по течению вниз, оглядывались, озирались. Обходили селения, забирались в рощи, в кустарники, когда те появлялись на пути.

«На родной земле к своим людям не свернуть? — горестно размышлял Данила. Он покачивал головой. — И не поверил бы, ей-богу, в такое, скажи мне кто...» Он еще не совсем постиг законы войны, на многое смотрел как человек мирный.

Под ноги легла тень, она скользила, передвигалась по прибрежному песку, показывая след бредущего по небу облака. Шли молча, сломленные усталостью. Данила уже не искал свою часть. Хоть к какому-нибудь подразделению прибиться. Но дорога пустынна.

Показались несколько сосен, одиноких, пыльных, со слегка наклоненными стволами, тоже пыльными.

— Сашко, — прервал Данила молчание. Саша вопросительно взглянул на него. — Влазь-ка вон на сосну. Может, чего и заметишь, а? Биноклю на!..

Саша скинул вещевой мешок, прислонил винтовку к стволу и, сдирая кожу на коленях, вскарабкался на высокую, сукастую сосну.

— Подкрути окуляры под свои глаза, — напомнил Данила. Задрав вверх голову, смотрел он, как Саша, одной рукой прижимая бинокль к глазам, другой подкручивал окуляры, наводил на резкость. — Видишь чего, нет?

Саша всматривался вдаль. Увидел слабую линию пролета моста.

— Мост, дядь-Данила, — бросил вниз, не опуская бинокля. — Километра с полтора отсюда.

— Мост, говоришь? Плохо, раз мост. Немец. — Данила совсем пал духом. «В мешке... Никуда не деться...» — А на мосту чего? Приглядись.

— Увидишь разве? Пустой вроде мост.

Выхода не было. Данила решил все же подойти к мосту поближе, а там понаблюдать, выяснить обстановку. «Терять нечего, так и так — крышка».

Дальше