Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава вторая

1

— Товарищ лейтенант! — Голос связиста Кирюшкина, показалось, над самым ухом. — Комбат...

Комбат под вечер в одно и то же время звонил на командный пункт роты.

Андрей доложил обо всем, как положено. Собственно, и докладывать было не о чем. Он зябко повел плечами, раз, другой: от влажной земли, переплетенной корнями деревьев, в недавно вырытом блиндаже несло холодом.

— Прямо по коже дерет, — подумал вслух и снова поежился. — Еще середина сентября, а поди вот...

Он глубоко, как долгую табачную затяжку, вдохнул воздух, развел руки в стороны, еще раз... Похлопал себя по груди, по бедрам. Нет, не согрелся. «И холодно же...» Как-никак, а под осень, и ночь, и река близко. Раньше он просто не замечал ни жары, ни холода. Как и многое другое не замечал.

Он ощутил: что-то мокрое, скользкое, противное сворачивалось на лбу и выпрямлялось, сворачивалось и выпрямлялось. Должно быть, червяк. Так и есть. «Рановато, дружок, жив еще...» Смахнул червяка со лба. «Ерунда, ерунда», — пошевелил губами, будто самому себе объяснял, что ерунда, сущие пустяки...

Рослый, подтянутый, каштановые волосы зачесаны назад, матовое лицо его казалось бледным, мягким и только в редкие минуты возбуждения или гнева покрывалось пунцовым цветом — тогда круто проступали скулы, светлые, зеленоватые глаза становились жесткими, наливались темнотой и в них вспыхивали острые льдинки. Сейчас был он спокоен, чувствовал себя отдохнувшим.

Он уселся на мятую, еще не утратившую терпкого запаха травяную подстилку. Хорошо, бойцы нарвали травы и выстлали ею нары. По-другому чувствует себя человек, когда ему не грозят снаряды и пули, и он думает обо всем, чем прекрасна жизнь. Вот и о траве под собой. «Война с первой же минуты вырывает тебя из мира, в котором все-таки можно жить. Начисто выпало из памяти совсем обыкновенное, то, к чему привык, чего и не замечал даже: ну вот, кровать, водопровод, унитаз вот, и другое подобное. Будто еще и не придуманы человечеством. — Усмехнулся. — Стоит ненадолго выйти из боя, и привязывается всякая потусторонняя чушь...»

В смотровую щель блиндажа проникал горьковатый ветер: луг перед траншеей густо порос полынью. И днем, когда полынь под ветром шевелилась, казалось, по ровному пространству мерно перекатывались сероватые волны, доходившие сюда, до траншеи. Андрей снова втянул в себя воздух, пахнувший полынью, окопной землей.

После больших потерь в непрерывных боях на дальних подступах к городу полк вывели сюда — на восток, в войсковой тыл. Подразделения расположились здесь, вдоль берега реки. Его роте отвели полосу обороны — тысячу пятьсот метров, как раз перед широким и длинным — километра три — лугом; за ним, к западу, неровными зубцами врезался в небо черный гребень рощи, и на правом краю рощи голубел, казалось легкий, купол холма. Левым флангом линия обороны выходила к мосту и — через дорогу — за мост. А на правом фланге в луг вдавалась глубокая лесистая лощина. Лощина разрезала луг и, размыв высокие берега, выбиралась к реке. Река была позади окопов, и по ночам в них чувствовался холодный дух двигавшейся воды.

Передовая — далеко. Там, за лугом и за рощей с холмом. Далеко. Только ослабленный артиллерийский гул доносился сюда, только земля неспокойно колебалась под ногами, когда бомбы разрывались у городской окраины. «Отдохните, братцы, приведете себя в порядок и — на наше место, — напутствовали бойцов Андрея сменившие их красноармейцы. — Лафа вам будет во втором эшелоне...»

Второй эшелон? Мысль замедлилась, как бы наткнулась на препятствие, в котором надо было разобраться, прежде чем утвердиться в том, во что хотелось верить. Второй эшелон? «А то и первый, это смотря откуда ударит», — размышлял Андрей. Он знал, вражеские моторизованные войска обошли позиции, занимаемые нашими дивизиями на подступах к городу, с севера, обошли и с юга. Город оказался в полукольце. «Как знать, — все еще сомневаясь, качнул Андрей головой, — второй это эшелон или передний край... Все перепуталось, все как-то не так...» Сводки Совинформбюро сохраняли тон суровой сдержанности, по ним угадывалась сложная обстановка. То, что происходило у него на глазах, сводки превращали в общую картину, и он понимал, что по всему фронту тяжело, слишком тяжело, как и здесь.

Он повернул голову к смотровой щели, потом к двери блиндажа. По привычке прислушался: что там, снаружи? Тихо, так тихо, что гремит в ушах — ни выстрела за весь день. И будто никакой войны. Может, ушел немец, совсем ушел? Чего только не представишь себе, если это очень хочется. А все равно — тихо. Так бывает, когда смолкает все, что стреляет, и слышно, как пересыпается песок на берегу, как зажигаются и гаснут звезды в невидимом небе.

Андрей закурил, выпустил дым, еще затянулся. И легче и теплей как-то стало в груди.

Он поднес руку к глазам: на циферблате треугольником сверкнули фосфоресцирующие стрелки — четверть первого.

Андрей собирался на левый фланг роты, к переправе, на шоссе. Он запретил до наступления сумерек переходы к мосту, движение возле него, чтоб ничего не засекла «рама», она часто появлялась в небе над рекой. Левый фланг больше всего внушал опасения. Комбат не раз напоминал: «Смотри, лейтенант, самый каверзный участок». Конечно, каверзный: дорога же и мост на восточный берег. Вчера, перед вечером, туда, в третий взвод, отправился Семен, политрук роты. Он сообщил: все в порядке.

«Да в порядке, — беззвучно произнес Андрей, — пока в порядке. И в первом взводе, и во втором в порядке. По всей позиции батальона пока в порядке. Второй эшелон ведь... Видно, идет подготовка к чему-то. У нас и у них — у немцев. Наступать? Отступать?»

В груди поднимался сдавливающий ком. Андрей зашелся долгим простуженным кашлем. Потом поймал дыхание. Он ощутил головокруженье и боль в затылке. Черт знает что такое, в последнее время это повторялось часто. Наверное, от недосыпания. Уляжется где-нибудь, накроет ординарец Валерик шинелью, а сон не идет. Нервы. Да и поесть забывал. Поставит Валерик перед ним котелок с кашей, душистой — прямо из термоса, проглотит ложки две-три, и все. А может, сказывалось непривычное для него затишье и тревожное ожидание чего-то? Не хотелось думать о недавней контузии: бомба разорвалась у дороги, недалеко от щели, в которой он лежал, и на него навалилась горячая воздушная волна и сдавила череп. Говорили, кровь хлынула у него из ушей, из носа, изо рта. И правда, когда очнулся, увидел присохшие черно-бурые потеки на гимнастерке, на рубахе нательной. Ходил он пошатываясь. Голова клонилась вниз, все время клонилась вниз, такая была она тяжелая, словно все железо бомбы вошло в нее. Голова клонилась вниз, и оттого походка иногда казалась нетвердой, неуверенной. Потом, похоже, прошло. Да что вспоминать!

Беспокоящая мысль о переправе не уходила, неотвязная, как боль, она утомляла, нельзя же все время думать об одном и том же. Но он все время думал, не мог не думать о мосте, о третьем взводе, о предстоявших взводу испытаниях, если и в самом деле противник подойдет к переправе. Его охватило чувство, будто третий взвод куда-то отдалился и жил своей, какой-то отдельной жизнью, своими опасениями, своей ночью, своим ожиданием трудного, может быть, непреодолимого. И Андрея так и тянуло на левый фланг.

«Пойду».

— Валерик!

Ординарец не отозвался.

2

Три месяца назад, до того воскресенья двадцать второго июня, Андрей и подумать не мог, что вдруг перестанет он быть студентом-выпускником и покинет дом, что под напором чужого войска вынужден будет оставлять родную землю, километр за километром, укрываться от пуль и снарядов, валяться на травяной подстилке в блиндаже, сбрасывать с тела червяков... В лагерях вместе с однокурсниками проходил он военную подготовку. Усталый, запыленный, возвращался из лагеря, и асе становилось на место — была мать, учебные аудитории, экзамены, девушки были, был пляж, было кино, и песни, и книги, и всякое другое было — доброе, радостное, мирное. Война казалась понятием отвлеченным. Правда, сообщали газеты и радио, в Германии безумствовал Гитлер, произносил тарабарские речи, но мало кто верил в возможность войны. Андрею присвоили звание лейтенанта — два рубиновых кубика в петлице. Приятно, что и говорить! И вот, война. Повестка. Завтра, в понедельник, точнее, через семнадцать часов, ему нужно уходить. «Давай собираться, мама...» Он взглянул на мать и увидел в ее глазах напряженную готовность противостоять горю, которое принес этот начинавшийся солнечный день. «Давай собираться», — откликнулась тихо, почти шепотом, словно пропал голос. Лицо ее, всегда спокойное, выражало подавленность, нескрываемую муку. Во всем чувствовалась боль от невидимой раны. Первой жертвой войны всегда оказывается мать...

Отделенный от нее временем и расстоянием, он смотрел сейчас на мать как бы со стороны, и у него защемило сердце. Андрей вздрогнул. На этот раз не потому, что прохладный ветер с реки приподнял плащ-палатку над проемом и пробежал по блиндажу. Память вернула его к ней, к матери, в эту минуту особенно близкой и нужной, он все еще стоял с нею рядом.

Он все еще стоял рядом. За окном, слышно было, улица стала необычно шумной. Андрей рассеянно взглядывал в окно, оттуда, с третьего этажа, видел он, толпы слушали радио, сообщавшее все то же: началась война. Люди слушали это и слушали, словно еще не прониклись до конца сознанием того, что произошло. Но голос Москвы напоминал: случилась беда, случилась великая беда! «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!» — гремел на улице громкоговоритель, и этому утверждению нельзя было не верить. Мать молча собирала Андрею вещи, в глазах уже был сухой, металлический блеск, лицо побледнело, но руки делали свое дело. И в лад рукам двигались ее покатые плечи. Андрей следил, чтоб ничего лишнего не положила она, и отбрасывал то свитер, то шерстяные носки, то еще что-нибудь. «Зачем, мама? Ну зачем?.. Через неделю, ну через месяц, пусть через два, мы вернемся. Гитлер не разобрался, на кого напал. Вот и объясним ему. С оружием в руках. Мы же храбрые, мама», — даже пошутил, улыбнулся даже. «Храбрых тоже убивают», — все так же тихо, как бы для себя самой, произнесла она. Он и вправду был уверен, что через неделю, через месяц, через два все успешно кончится. Мать всегда мужественно несла свое горе в себе, каким бы большим ни было горе. Она отстраняла от него сына, всех, точно не сомневалась, что справится с бедой одна и что это право ее и обязанность. Столько душевной силы в ней, что и впрямь казалось — ничего трудного, чего б не превозмогла. Никогда ни на что не жаловалась, и можно было подумать, что жизнь ее легка и безоблачна. Что могло быть трудным, если и жизнь отдала б, коль понадобилось бы, ради него — ради сына. И это было б для нее счастьем. Только мать может по-настоящему понять мать: что-то большее, чем человеческое, есть в каждой из них. Где она теперь, успела ли эвакуироваться, что с ней? Этого Андрей не знал. И показалось странным, до невозможности несправедливым, что в огромных просторах потерялась она, давшая ему жизнь и все в жизни, а он может есть, спать, мечтать о чем-то.

Он почему-то вообразил лесной домик где-то в Сибири, одинокий, с окном, раскрытым в такую же, как здесь, ночную тьму, и мать безмолвную у окна; не зажигая света, ждет она: свет отвлекает, даже если мысли заняты только одним — ожиданием. Она приготовилась ждать долго, вечность, если потребуется. Вечность — это в конце концов тоже утешение. Матери верят, что надо ждать, надо ждать, и они дождутся... И вспомнил: «Храбрых тоже убивают...» — «Убивают, мама, и, возможно, первыми. Я это теперь знаю. — Мысль эта настолько пронзила его, что показалось: произнес ее вслух. Медленно, будто это требовало усилия, повернул он голову, хотел увидеть ту, с которой говорил сейчас. Он стоял в темноте, возле свернувшегося в каменном сне Валерика. — Успокойся, пусть не так тяжел будет камень на твоем сердце, мама. Будь спокойна, если можешь, там, где ты есть...» Андрей представил себе мать, какой видел, когда собирала ему вещи, видел ее побледневшее лицо, движения враз ослабевших рук. Руки ее, хрупкие с виду, и такие старательные, проворные, они не знали устали, все умели эти небольшие сильные руки — готовить, стирать, шить, мыть, убирать, делать еще тысячу других дел... Глаза ее смотрели открыто, радостно, иногда чуть грустно, и всегда сочувственно. Улыбчивые губы сердечком не выдавали ее горя, если было горе. Только один раз сдалась она боли, — помнил Андрей, — в день его проводов на фронт. Есть ли кто мужественней женщины? Нет, конечно. Нет. Разве что мужчины на войне равны ей. Сейчас Андрей увидел ее одну, совсем одинокую, тоже придавленную ночью, и потянулся к ней, и позвал, уже не стесняясь, что кто-то может его услышать. Позвал, чтоб они побыли вместе, совсем недолго пусть, пока не наступит свет утра — свет всегда возвращает надежды, которые ночью отступают во тьму и разрушаются. Он знал, как нужна ей вера, что он вернется, единственный ее сын. И первый раз, сколько он помнит себя, мать не откликнулась ему...

Облик матери, в котором неожиданно находил незнакомые ему черты, не сникал. Увидеть бы ее, живую... хоть одно мгновенье... Мгновенье это наступит не скоро. Он уже не сомневался: мир не скоро вернется к тому, что было до июня. Потрепанный, разоренный, в развалинах, как после землетрясения, поздно, но вернется. Возможно, он уже не будет таким безоблачным и ясным, — ничто не проходит бесследно, — грустно покачал головой. — А может быть, ужас этого безумия сохранится в памяти только тех, кто сейчас падает под пулями, поднимается и идет дальше, через горящие города и селения, и выживет, несмотря ни на что? Время отдалит и ночи эти, в которых страха даже больше, чем тьмы, и живой огонь пушек, несущий смерть, и рваную землю окопов, открывавшую, как раны, бурый цвет, словно запекшаяся кровь ее, и боль убитых, терзавшую тело, перед тем, как им умереть, — время отодвинет все это. Но не настолько же далеко, будто и не было всего этого? Нет, нет. Дни, в которых беда и горе, не могут умереть.

Любовь, радость вернутся. Это точно. Должна же быть награда человеку за то, что согласился так жить на земле!..

3

— Валерик!..

Андрей повел карманным фонариком, и в круге четкого света увидел белое, как и свет фонарика, лицо Валерика. Скорчившись, тот приник к земле, совсем по-детски подсунув под голову сложенные руки, неловко приподняв колено, будто и вытянуться не успел, как сон полностью захватил его. Он спал почти не дыша и, наверное, без сновидений. Пилотка с верхом, разошедшимся в стороны, напомнила Андрею бумажный кораблик, какой мать делала ему в детстве, она криво сбилась на затылок, и гладкий лоб накрыл льняной вихор.

Андрей похлопал ладонью по согнутому колену Валерика, тот и не шевельнулся, — только протяжный вздох в ответ. Он хорошо знал, Андрей, глухая, неодолимая сила это, сон, из него бывает не вырваться, если и бомбы падают поблизости. Дни эти и ночи Андрей осматривал новую для него местность, осваивался здесь, на всякий случай прикидывал подступы к позиции роты, обходил берег — от переправы до бора и лесистой лощины, вверх то течению, — с левого на правый фланг. И всюду, куда бы ни шел, Валерик с ним, рядом. «Ладно, поспит пусть, — повторил про себя. — И один доберусь». Он и сам изрядно устал, хоть провел эти дни без боев.

— Старшина, — позвал Андрей.

В другом углу блиндажа завозился сонный человек.

— Кончай спать. Проверь сторожевое охранение в первом взводе и во втором. В третьем сам посмотрю, по дороге, иду туда.

— Можно и проверить, — не то недовольно, не то снисходительно откликнулся помкомроты старшина Писарев. Покряхтывая, он возился с сапогами. — Можно и проверить. Хоть перед нами с полдюжины сторожевых да с дюжину боевых охранений переднего края. А мы тут как у господа бога за пазухой...

— Старшина! — резко и внушительно произнес Андрей.

— Есть проверить, — поспешно проговорил Писарев.

Кажется, уже надел сапоги, встал. Андрей снова щелкнул кнопкой фонарика. Чуть склонившись, Писарев застегивал воротник гимнастерки с четырьмя треугольниками на петлицах, привычным движением указательных и больших пальцев поправил пенсне, пружинными лапками прижатое к переносице, сделал шаг и ткнулся в плащ-палатку над дверным проемом блиндажа. И его высокая, нескладная фигура пропала в глухой темноте.

Андрей постоял, раздумывая.

— Кирюшкин, — кинул связисту, сидевшему на снарядном ящике. Тот дремал у телефонного аппарата. Голова на его длинной шее бессильно склонилась; всхрапнув, он вскинулся, заморгал испуганными глазами и снова засыпал, уронив голову на колени. — Кирюшкин!

Кирюшкин уже стоял перед Андреем, уныло опустив руки, переминаясь с ноги на ногу — отсидел их.

— Слышь, не спи. Телефон для того, чтобы быть начеку, а не спать возле него.

— Да что вы, товарищ лейтенант! Разве тут заснешь? — мутным, полусонным голосом произнес Кирюшкин.

— Вот и смотри, держи линию.

— Понял, держать линию. — И повторил скороговоркой: — Держать линию...

Кирюшкин всегда говорил торопливо, будто боялся, что его вдруг оборвут и он не успеет договорить до конца.

Андрей выбрался из блиндажа.

Ночь сразу преградила дорогу — Андрея обступила плотно-черная тьма.

Он остановился. Ноги почувствовали тупую тяжесть сапог. Из камня они, что ли!.. Просто ноги не отдохнули еще.

Столько пришлось протопать мучительным путем отступления до Днепра! Были на пути и другие реки, они не запомнились, так выходило, что и попить из них не удавалось, поспешно оставляли их, как оставляют вещи, которые солдату не унести. И бои, тяжелые, неравные. Когда отступаешь, бой всегда неравный, — грустно подумал Андрей. Оно все время было с ним, это неизбывное чувство потерь. Земля, оставленная — поле некошеное, и луг за полем, и робкая тропинка, струившаяся невесть куда, укрытый сизой травой курган, лес над рекой, — земля эта становилась особенно близкой, особенно родной и будто умирала на глазах. Бередили сердце бойцы, павшие на этой земле; с еще не погасшими ранами, с откинутой рукой, зажавшей гранату, с судорожным пальцем на спусковом крючке винтовки, лежали они, словно еще жили и уходящие покидали их.

Где-то тут должен быть кустарник, повел Андрей руками. Он стоял прямо под большой сиреневой звездой, и надо было поднять голову, чтоб увидеть ее. Он поднял голову и почувствовал себя совсем маленьким, крошечным, и беды и все остальное стерлись, сникли перед этой глухой, безмерной, неодолимой высотой. Андрей опустил глаза, и с минуту в них еще сверкала большая сиреневая звезда и чернела пустота неба. Потом он отрешился от этого и вернулся к своим делам. Метрах в трехстах — сторожевое охранение. «Хоть, так сказать, и второй эшелон, а черт его знает, вражеская разведка может в любую щель забраться, может и на стыках проскользнуть. Проверю охранение, поверну обратно и выйду к косогору». Косогор на левом фланге роты.

Выгнутой линией левый фланг роты упирался в переправу. «Конечно, если случится, немец прежде всего будет пробиваться к переправе и — на тот берег, чтоб отрезать нас и запереть здесь. Но до переправы противнику далеко: до переправы — укрепленный район перед городом и сам город, если с запада, а с востока если... Оттуда и вовсе не близко. Хоть и пробился он, говорят, в наш тыл с севера и с юга, не так просто сомкнуть там фланги», — рассуждал Андрей. Он видел сейчас боевую обстановку такой, какой хотелось ему видеть, и направлял немцев дорогами, где неминуемо потерпели бы поражение, и ясно представлял себе наступление частей Красной Армии.

Глаза постепенно притерпелись к темноте. Теперь ступал он увереннее. Окопы остались позади.

«Они только наступают, мы только отступаем», — продолжал он размышлять. Это не укладывалось в его сознании, противоречило тому, к чему готовился, во что верил. Он верил: если враг нападет, он будет тотчас разбит на его территории. «Нас учили наступлению. Отступать нас не учили... И вот отступаем... Отступление столько ж требует жертв, сколько и наступление, даже больше, и все-таки отступаем». Андрей услышал: он вздохнул. Да, да, — поймал он простую мысль, — отступать и не растеряться, и продолжать воевать, и верить, что враг будет разбит и победа — за нами, требует, наверное, не меньше героизма, чем наступать. Мысль эта как-то успокоила Андрея. «Да, да, — убеждал он себя, — на вражеской территории и будет конец войне. Быть иначе не может! Быть иначе не может! Быть иначе не может!» — трижды выкрикнул он это, и запекшемуся сердцу, почувствовал, стало легче. Отсюда рота не уйдет, батальон не уйдет, полк не уйдет. «Начнем же наступать, — внушал он себе. — Оставлять такой водный рубеж! Как же брать его потом? Нет. И шагу назад не сделаем. И роте вот поставлена обыкновенная задача: окопаться. Окопалась. Отдохнут бойцы, выспятся. Им и двигаться вперед...» Мысль эта ослабляла тревогу, снимала усталость. В сердце входила надежда, она подавляла все, что мешало ей, и все успокаивающе выстраивала в его утомленном сознании. Он заставлял себя думать, что теперь будет по-другому, и здесь, у днепровского берега, кончится беда, и верил в то, что думал. «Мы еще не одерживали побед, вот в чем дело, и это самое страшное, страшнее даже, чем видеть на поле боя убитых своих товарищей».

Темнота сделала пространство пустым, все видимое, занимавшее в нем место, все живое покинуло землю. Но под ногами непрошено оживали камни, ухабы, валежник. Власть тьмы здесь, рядом с противником, особенно угнетающа и заставляет всего пугаться, даже если трава зашуршит под сапогом. Андрей хотел ускорить шаг, это не удавалось. Протянул перед собой руки, как бы нащупывая дорогу, и не видел их. «И поверить нельзя, что на земле бывает свет...» Он уже привык жить ночью, вызывая в памяти ориентиры, которые примечал днем. В сторону противника простирался большой с серебряным полынным отливом луг; и уже порыжелая роща и поросший чуть приметным издалека голубоватым кустарником холм поднимались за широким скошенным полем, похожим на спокойное желтое море; а дальше, правее, виднелась мельница из красного кирпича. «Точно, мельница. Сам жернова видел там, такие, стопудовые». Ничего этого не было сейчас, все ушло вместе со светом дня. Можно было подумать, что шар земной остановился в своем движении и время остановилось, новый день уже не настанет. Мир потух...

Он набрел наконец на кусты. «Ивняк», — помнил он. Густой ивняк разросся до самой воды.

Андрей взял немного вбок. Подтянул ремень автомата, соскальзывавшего с плеча. Прислушался, стараясь уловить хоть какой-нибудь предупреждающий шум. Тьма как бы усиливала тишину, поглотив все звуки — и движение ветра по голому песку, и шорох травы. И потому так отчетливо слышал он свои шаги, слышал, как пересыпался под ногами песок, даже собственное дыхание слышал.

Он споткнулся о негромкий оклик:

— Стой!

Сторожевое охранение. Замедлив шаг, внятным шепотом Андрей назвал пароль. Кто-то шепнул отзыв. Андрей приблизился к месту, откуда раздался голос.

— Порядок, товарищ командир.

— Порядок и должен быть, — приглушенно ответил Андрей. — В оба смотрите! В оба. Ничего, что тихо.

— Лучше б не тихо, товарищ командир. Когда тихо, все настораживает, — признался немолодой сиплый голос.

И вправду, это не было мирной тишиной леса. Казалось, луг, и лощина, и роща, и холм — все вокруг испугалось и притаилось. Снаряды, рвущиеся перед траншеей, позади нее, пулеметная трескотня соединяют с противником, и знаешь, где он, и защищаешься или нападаешь. Тишина на переднем крае разъединяет с ним, и это всегда таит опасность.

«Тут охранение в порядке. Слева и справа как? — размышлял Андрей. — Не развинтились бы ребята: противник, считают, далеко, второй эшелон и прочее такое. Как обычно на фронте, чуть передышка, и — живем, братцы! Отойдут шагов сто назад от передовой, в кусты, нужду справить, и уже, полагают, находятся в тылу... Вон и Писарев — «как у господа бога за пазухой»... Есть над чем и Семену подумать, политработник же».

Ноги вязли в песке и потому двигался он медленно. Что-то скрипнуло неподалеку. Андрей прислушался. Возможно, отломилась ветка на сосне, по звуку — так. Он стоял и прислушивался. Он не мог не прислушиваться. На войне все вероломно. «Ветка», — успокоился. Он шел дальше.

Наконец выбрался в кустарник. В отдалении, там, на косогоре, над берегом, мелькнул молочный свет: даже ночь не смогла притушить радостной белизны берез. Андрей шел на березы, навстречу ветру, несшему речную прохладу.

4

Андрею захотелось забыть ночь, мрак, цепкий песок под ногами, окопы, забыть земляных червей, забыть тревоживший левый фланг. Непогашенные березы и этот ветер с реки напомнили ему то, что, знал он, перестало существовать. Оказывается, существовало, оно жило в нем самом, и это было верной защитой от разрушения.

Память возрождала недавний и почти уже невозможный мир, и Андрей входил в прошлое, как в живую реальность, и уже не ночь, — день перед ним, прекрасный день, в такой день не может быть несчастливых. Воскресенье, выходной! Он даже запомнил, как пахло утро того воскресенья. Оно пахло прогретой землей, синим небом и водой, тоже синей, вода была недалеко. Как всегда летом, по воскресеньям, утром, идет он к реке. Его обступают квадратные кварталы города кораблестроителей, раскинувшегося на берегах Буга и Ингула; обступают акации в цвету, до того пахучие, что дух захватывает; под ногами асфальт, покрытый, как позолотой, теплом и светом, словно по улицам двигался нескончаемый праздник. И любил же он этот город, лучший город на земле. Он не замечал песчаных ветров, ни того, что пресна и невкусна вода, — многое не замечал, что не понравилось бы в любом другом городе. Теперь, вдалеке от него, родной город представал перед ним, может быть, более красивым, чем был на самом деле, может быть, сам того не сознавая, в своем воображении творил его таким, каким хотел, чтоб он был, и прибавлял то, чего ему, наверное, не хватало, и привносил все, что в состоянии извлечь из глубин нереального только любовь. Даже войну отвел он от своего города. Андрей силился представить себе зияющие бомбовые воронки на знакомых улицах, свороченные набок этажи домов, вышибленные оконные рамы и двери, настежь раскрывающие комнаты, в которых никого нет — комнаты без людей мертвы, — он силился представить себе это, и ничего не получалось. Он удивленно разглядывал веселые улицы, ликующее небо над ними, дома, защищенные зелеными, чуть запыленными акациями, шумные скверы и все остальное, как бы не веря, что это было, и тем более, что это есть.

Что такое! Бьется сердце как!.. Он испугался, что видение может погаснуть, и он лишится того, что увидел. Он повел головой, даже выбросил вперед руки — удержать, удержать это!

И видение не уходило, широко впечатавшись в пустынную ночь. Он шел, все шел по городу, который знал от окраины до окраины, и не мог из него выйти, словно запутался в его улицах. Но он и не искал выхода. Вот доходит до перекрестка и почему-то меняет направление — поворачивает на Малую Морскую, к школе, здесь осенью начнет он преподавать историю. Это хорошая школа, лучшая в городе школа: диплом с отличием кое-что значит, — улыбается.

Он улыбается, он чувствует улыбку на губах, и ему это приятно. Он ступает уже по Советской, бывшей некогда Соборной, главной улице. Показалось, что слышит голос старого поэта Касьяна Федулова, ему посылал он свои стихи. Посылал сюда, — смотрит на большое здание, — вот сюда, в редакцию газеты, приносил почтальон его письма. Горячие строки стихов следовало отправлять Танюше, на Адмиральскую двадцать три... Но отказы редакции смущали меньше, чем неодобрение девушки. Он идет дальше, он приближается к площади, и Ленин, как бы спускаясь с гранита, сделал шаг навстречу и внимательно смотрит на него.

Он все еще в своем городе, он выходит на площадь, видит торжественную громаду театра, и музей живописи имени Верещагина напротив, и бульвар, слышит сонный плеск речной воды под откосом. А дальше Дикий сад, как зеленая ограда на косогоре; крутой обрывистый поворот, и вот уже, широко раздвинув берега, текут они вместе, соединенные, Ингул и Буг, серебряным поясом охватывая городские окраины. Здесь не было улиц, которых не знал бы до мелочей, словно сам прокладывал их, сам воздвигал на них дома, особенно дом, такой близкий, номер двадцать три, на солнечной Адмиральской... Все здесь помнит его и раскрывается перед ним широко и откровенно, как бы убеждая, что ничего не утрачено — сохранено до последней пылинки на тротуаре. Он спускается вниз, идет по деревянному наплавному мосту, потом двигается вдоль песчаного берега. Ноги погружаются в горячий под солнцем песок, разваливая выложенные ветром длинные гребешки. За берегом теплая, даже на вид, и, будто соединилась с небом, широкая синяя вода, и спокойные черточки лодок уплывают в небо. Только у противоположного, крутого, берега вода темная, торопливая.

Мир этот с необыкновенной отчетливостью, какой-то успокоенный, выровненный временем мир, теперь казавшийся лишенным и тени горечи, пробудился в складках памяти, словно кто-то собрал все вместе и вывел наружу, и все беспорядочно лепилось одно к одному, и было по-хорошему перепутано. Это так приблизилось, подошло к самым глазам, и было уже не воспоминанием, а радостной реальностью, и на какую-то долю минуты он и вправду поверил: вот оно, рядом. В памяти странно удерживается то, а не это, это, а не то, притом сущие пустяки, нередко. Упомнилось же зачем-то: горячий песок под ногами, бурливая вода у крутого берега, черточки лодок, истаивающие вдалеке... Просто, когда человеку плохо, он пробует укрыться в мире воспоминаний и, удивительно, вызывает к жизни самое обыкновенное, что было в прошлом. Может быть, все становится значительным, когда отступает вдаль? «Наверное», — подумал Андрей.

Долгие эти месяцы, и мучительные, не смогли отдалить минувший июнь и годы, прошедшие до того июня, — они соединились в один день, в мирное воскресное утро, сверкавшее и сейчас перед глазами, звучавшее в ушах. Да и как могло оно стать уже прошлым, если еще не осыпалась зеленая листва с деревьев, не иссякло тепло этого еще не кончившегося лета. Никогда это не станет воспоминанием, это всегда будет настоящим, и будет волновать, причинять боль, и радовать. Потому что жизнь прекрасна.

Он весь в прошлом, и хочет остаться в нем. Никуда дальше. Дальше уже не жизнь. Дальше вот это, война.

Хорошая школа, лучшая в городе, площадь Ленина, диплом с отличием, белый берег у синей воды — из того, солнечного дня. Танюша с Адмиральской двадцать три и поэт Касьян Федулов, они тоже из того воскресенья... Все это, и улыбка, серые, внимательные глаза матери, шумные огни на вечеревших улицах, и высокие крупные звезды, будто вычеканенные на фиолетовом небе, постоянное ожидание чего-то неизвестного, доброго, и — бомбы, снаряды, пули, мертвые парни, чьи сильные руки могли сделать мир чудесным, раздавленные города, земля, забывшая, что она кормилица, и ставшая кладбищем, все это такое далекое друг другу, несовместимое, связалось в его памяти, словно одно уже немыслимо без другого. «Может быть, может быть, ничего хорошего уже никогда не будет, только вот эти хорошие воспоминания и останутся во всем плохом, что ждет нас впереди?..» Это показалось ужасным.

«Не надо забивать мозги пустопорожним, — сердился Андрей на себя. — Не годится, когда на войне остается время для размышлений о постороннем: в голову лезет всякая ерунда. Только война, все остальное вздор. Вздор, и незачем забивать им мозги. Лишь поступки, лишь действия принимаются в расчет, хоть на передовой, бывает, действовать приходится сгоряча, прежде чем успеешь подумать. А тут, чуть подальше от переднего края, поди же, все склоняет к воспоминаниям». И он невольно отдавался их власти. Как-никак, время заполнялось чем-то спокойным, невымышленным. Вот как сейчас.

Он наткнулся на что-то, и это вывело его из города, он шел уже не по Малой Морской, не мимо школы, не по Советской, некогда Соборной, солнечная улица сразу перешла в ночной луг с рощей и холмом справа и берегом реки слева. Все оборвалось, пропал город, и юность пропала, и небо почернело и его не стало над головой, и тьма могла делать с ним, Андреем, все, что ей заблагорассудится. Теперь ступал он быстрее, воспоминания больше не сдерживали шаг, они остались позади, там, где оборвались вдруг. С каждым шагом все дальше и дальше, назад, отодвигались июнь, воскресенье... Он почувствовал горькую силу одиночества. Он пробовал вырваться из этого состояния, и не смог. Одиночество было разлито в ночи, в замкнутом пространстве, в нем самом, и это подавляло. Скорее, скорее на левый фланг, там Семен, там взводный Володя Яковлев, бойцы там, и свет в блиндаже, вялый, не радующий, а свет.

Начинался поворот к косогору, — угадывал он местность. Сосны как раз у поворота. Нашарил ногой тропинку: догадался, что тропинка, — не услышал под собой травы. Вот и траншея. До третьего взвода, до блиндажа, уже недалеко. И до переправы недалеко.

Слух уловил приглушенный голос, и другой голос, тоже приглушенный, ему ответил, и опять все смолкло. По ночам воздушная разведка противника почти не появлялась, и бойцы выбирались из окопов — размять ноги, выпрямить спину. Он оглянулся — еще голос. Голос просил кого-то: «Давай, браток, махру. Прямо тошно без дыму...» Андрей сделал еще несколько шагов, услышал храп, протяжный, домашний, словно не из-за кустов доносился, а гремел на печи.

Конечно, бойцы довольны, по ним — который день — не стреляют, нет ни раненых, ни убитых, и можно не таясь растянуться на песке, на траве, походить в полный рост — передний край далеко, если ничто не изменилось за эти дни.

Андрей обрадовался голосам, храпу: продолжалась жизнь, нескладная, суровая, и все-таки жизнь.

Пошли прибрежные кусты: Андрей повернул и прямо — к косогору. Впереди, как дремотное изваяние ночи, проступали грузные и черные, еще чернее тьмы, фермы моста. Андрей шел и вглядывался в них, мост висел над замершей водой, он нисколько не приближался и казался далеко, слишком далеко, где-то по ту сторону войны.

Так темно, так тихо вокруг, будто все умертвлено.

— Андрей? — услышал голос Семена.

Андрей убавил шаг.

— Я, Семен...

— Сюда иди, сюда. — Голос торопливый, встревоженный.

«Стряслось что?..» — сдавило сердце, и Андрей не мог шевельнуть ногой.

— Товарищ лейтенант, сюда вот... — Перед ним высокая фигура взводного Володи Яковлева. Тот коснулся плеча Андрея. И — шагнул.

Андрей двинулся за ним. У куста опустился на влажную от росы расстеленную плащ-палатку, возле Семена.

— Видишь, вон? — Должно быть, Семен кивнул в сторону дороги.

— Вижу.

5

С косогора видно было, как вспыхивали ледяные глазки подсиненных подфарок машин. Нечастым пунктиром обозначали они возникавшую из глубины мрака дорогу. Она вела на мост и дальше, в глубь левобережья. Мгновенные, подфарки то и дело пропадали, и тогда дорога обрывалась. Но перед глазами стояла она в том месте, где ее прикрыла темнота. Потом огоньки снова появлялись, восстанавливая дорогу. Андрей смотрел на расчерченную этими недружными огоньками ночь: на глаз до них метров пятьдесят, не больше. Но он знал точно: напрямую до самого поворота полкилометра. Полкилометра спокойного простора, нетронутого бомбовыми и снарядными воронками, и ровной тишины над ним, когда в полдень слышно, как ветер несет по земле тени одиноких облаков. Тот, кто на войне, знает, что это такое. А сейчас эти пятьсот метров преобразились, они полны неясной тревоги. И Андрею почудилось даже: вот-вот откуда-нибудь затарахтит пулемет.

— Видишь? — прервал Семен размышления Андрея. Боль и злость слышались в его голосе. — Понятно?

— Понятно, — откликнулся Андрей. Понятно ему было то, что имел в виду политрук: части перебираются на левый берег.

Оттуда, с переправы, доносился стушеванный рокот удалявшихся моторов. А дорога двигалась, все двигалась на восток. Что же это, отвод ослабленных частей или выход на новый рубеж?

«Не может быть, чтоб оставляли город. Ничего, что противник вклинился в нашу оборону, — успокаивал себя Андрей. — На войне такое бывает. Наши зайдут ему во фланги, отрежут прорвавшиеся части. И — котел».

— Катят, вот катят... — В тоне Володи Яковлева недоумение.

Несколько минут длилось тягостное молчание.

Семен проронил:

— Не замечает, что ли, немец движения?

Андрей не ответил. Потом, как бы вспомнив вопрос Семена:

— А видит если? Дорогу, особенно переправу, бомбить не будет. Самому нужны: наступать же...

Семен почувствовал, как дрогнула дотронувшаяся до его колена рука Андрея. Андрей окончательно расставался с тем, во что еще верил полчаса назад, когда шел сюда. Надежда может казаться самой реальностью ровно столько, сколько человек сохраняет ее в себе. Пока закрыты глаза на окружающее... Дорога внизу открывала ему глаза.

Семен — еще:

— Конечно, дорога и мост противнику нужны. Но и расчета ему нет выпускать из рук живую силу и технику. Побомбит, сволочь.

Андрей молчал. И молчание это было трудное.

Нелегко угадать замысел противника. Все может начаться вот сейчас вот... Андрей почти растерялся, подумав так. Может быть, потому растерялся, что готовился к другому, к лучшему. Что бы ни значило это ночное передвижение, ничего доброго оно не сулит.

Все, что улеглось было, и отдых этих дней во втором эшелоне, и выстраданное предположение, что неудачи, уводившие полк, батальон, роту в глубь страны, куда они имели право прийти только как победители, кончилось, — все это отступило, придавленное тяжестью происходящего, и даже мысль о комбате, всегда вносившая успокоение, потому что с ним, с комбатом, и сложная обстановка виделась по-другому и верилось, что выход будет найден, теперь не рассеивала сомнений. Дни отдыха, оказывается, совсем расслабили его. Не будь этих спокойных дней, он без надрывных раздумий продолжал бы отступать, с запекшимся сердцем, со стиснутыми от горя и бессилия зубами.

Надо немедленно возвращаться. Надо сейчас же доложить комбату. Комбат, конечно, и сам уже знает: происходит неладное, и что-то предпринимает, конечно, а пока надо и самому, еще до того, как доложит комбату, принять решение, учитывая менявшуюся обстановку. На него полагались Володя Яковлев, и комвзвода-один и комвзвода-два — Рябов и Вано, и Писарев, вся рота. Семен тоже. Что-то надо делать на случай, если противник внезапно что-нибудь начнет.

Андрей снова посмотрел вниз, на дорогу. Машины двигались в одну сторону — к переправе, затененные подфарки чертили след, казалось, неслась быстрая поземка, то затухая, то вспыхивая.

Он поднялся.

— Пошли в блиндаж.

Семен и Володя Яковлев тоже встали.

Двинулись, ничего не видя под ногами. Песок, потом трава заглушали шаги. Помертвевшая трава, длинная и спутанная, обхватывала сапоги и сдерживала движение.

Андрей нащупал ногой неровный порожек. Следом спускались Семен и Володя Яковлев. Андрей посторонился:

— Давай, сержант, — позвал. — Веди в свою берлогу.

Володя Яковлев приподнял брезент, закрывавший вход в блиндаж. Вошли. Карманный фонарик в руках Володи Яковлева бросал белые шары в темноту, и в темноте возникали попеременно ниша в стене, земляная ступенька, амбразура, затянутая шинелью, фанерный ящик из-под галет и на фанерном ящике артиллерийская гильза-лампа.

Володя Яковлев зажег фитиль, и слабый, мерцающий свет обдал лица, все остальное тонуло в тени. Он подождал, пока Андрей и Семен усядутся на ступеньке перед фанерным ящиком, машинально поправил волосы, высунувшиеся из-под пилотки на висок, и тоже опустился на ступеньку.

Семен достал портсигар, раскрыл, протянул Андрею, протянул Володе Яковлеву:

— Закуривай.

Прикурили от лампы-гильзы. Семен, выпятив нижнюю губу, выпустил белесое кольцо дыма.

— Слушаем, ротный. — Семен смотрел на Андрея: показалось, что лицо того как-то изменилось — на лоб пала еще одна морщина. Теперь три глубокие складки прорезали его большой лоб. Крупные капли пота заполнили все три складки и кривой струйкой стекали и пропадали в бровях.

— Никакой команды, разумеется, я еще не получил, — откликнулся Андрей, словно продолжал мысль, высказанную раньше. Андрей прикрыл ладонью глаза, будто свет коптилки был слишком резким.

— А, собственно, какая нужна команда, — повел Семен плечами. «И без команды ясно», говорил этот жест. — В критическую минуту приходится принимать решения самим. Ты и примешь. — Он почему-то улыбнулся, и улыбка получилась доброй, удивительной на его сухом и сильном лице.

Андрею нравились рассудительность, неторопливость Семена. Невысокий, худой, выглядел он старше своих двадцати шести лет. Вместе испытывали трудности, выпадавшие им на пути отступления, все было у них вместе. Даже курево. Они, разумеется, и раньше делали одно дело, хоть никогда до того и не видели друг друга, жизнь у каждого была отдельная, своя. Теперь его жизнь и жизнь Семена шли рядом, во всем, до последнего, одинаковые.

— Я и принял решение. — Голос Андрея твердый, но видно, он взволнован. — Бесспорно, Семен, противник попытается преследовать наши части, нанести им урон. Возможно, и побомбит, согласен с тобой, Семен. Да «юнкерсы» побомбят и уйдут. А ему нужно закрепиться на земле. Сначала вот тут, где мы находимся. — Он приподнял брови, как бы размышляя, взгляд его скользнул по внимательному лицу Володи Яковлева.

— Да, — сказал Володя Яковлев, откликаясь на этот взгляд, хоть и понимал: ротный не спрашивал, — рассуждал. В блеклом свете лицо Володи Яковлева было смутным, пилотка, сержантские зеленые треугольники казались неопределенно матовыми.

Будто вспомнив, что мысль не кончена, Андрей произнес:

— Дорогу, думаю, и переправу портить противник не захочет. Я же говорил: самому нужны, раз наступает. И потому, возможно, постарается обойти переправу — попробует опрокинуть боевые порядки второго и первого взводов, выйти взводу Яковлева в тыл и захватить переправу и дорогу. — Он вопросительно посмотрел на Семена. — Таким образом, он и силу живую с техникой не выпустит из рук и дорогу с переправой убережет.

Андрей старался говорить спокойно, без торопливых жестов, не поддаваясь охватившей его тревоге, и не для того, чтоб спокойствие это почувствовали Семен и Володя Яковлев, — гораздо важнее было подавить растерянность в самом себе. Иначе все в роте пойдет не так.

— Просто. Как в кино. — Семен качнул головой, это могло означать не отрицание, а сомнение, потому что глаза выражали неуверенность. Он снова улыбнулся. Но теперь в улыбке промелькнула жесткость, и Андрей не понял, принял или отверг Семен его мысль.

— Да. Просто. Ты разве не успел убедиться, что на войне многое просто. Чересчур. Даже убивать просто.

Андрей почувствовал, что сказал это резко. Поправляться не стал.

— У тебя другой ход мыслей? — Он в упор смотрел на Семена.

— Нет. Следую за твоей мыслью, но останавливаюсь перед ухабами... Где бы что не упустить. У противника, между прочим, есть и танки, ты это знаешь, — сказал Семен с дружеской язвительностью.

— Танки, — подтвердил Андрей. Он обрадовался насмешливому замечанию Семена: спокойно, значит, отнесся к ухудшившейся обстановке. А обстановка ухудшилась, никаких сомнений. — Танки, — повторил он. — На Вано, на второй взвод, они едва ли пойдут, местность не танкодоступная. Только пехота. А на Рябова — непременно. С той же, повторяю, целью: пересечь дорогу и выйти к самому мосту. Вот эти обстоятельства и следует учитывать.

— Ну, учтем. Конечно. Но каким образом учтем? Что ты имеешь в виду?

— Имею в виду то, что в моих силах. Переброшу Рябову все, что смогу. У Вано возьму. Оставлю ему несколько противотанковых гранат.

— А у переправы, у Яковлева как? — осторожно вставил Семен.

Володя Яковлев вскинул на Андрея свои большие грустные глаза. Наступившая пауза показалась ему слишком напряженной.

Андрей вспомнил, когда Володя Яковлев даже улыбался, глаза его все равно были грустные.

— Собственно, об этом я и хотел сказать, оценив обстановку, как я ее понял. Сержант, два отделения... — Андрей запнулся: какие там отделения! — ...всех, кто есть в двух отделениях, выдвинь к повороту дороги.

— Понял.

— Одно отделение окопается справа от шоссе. И постарается, если противник все-таки сомнет Рябова, притормозить его. Прорвавшись Рябову в тыл, двигаться ему только к повороту, а оттуда до моста метров шестьсот? Да?

— Точно, — подтвердил Володя Яковлев.

— Конечно, — усмехнулся Андрей, — противник может не согласиться с моими предположениями насчет его действий и пойти прямо на переправу. На этот случай другое отделение расположи влево от шоссе. Метров сто еще западней поворота. Задача — задержать продвижение, пока батальон развернет свои силы. А сам с отделением — у моста. — Что еще может он? Только это. Андрей неслышно вздохнул. — Сколько у тебя противотанковых гранат?

— Семь.

Андрей помолчал.

— Семь?

— Семь, товарищ лейтенант.

— По две каждому отделению. Одну — про запас.

— Понял, — кивнул Володя Яковлев.

— Понял, — сказал и Семен. — Чтоб атаковать и речи быть не может, — пожал одним плечом, — если батальон и развернет свои силы.

— Атаковать? — Андрей удивленно взглянул на Семена. — Видел? — возвращал его к дороге с ледяными глазками подфарок. — Атака с нашей стороны совсем не в логике обстановки.

— Не в логике обстановки. — Семен сердито стряхнул пепел с папиросы, будто похолодевший столбик пепла и раздражал его. — И сам понимаю, что не в логике. — Помолчал, как бы пережидая, пока спадет раздражение. — Нам и задачи такой не поставят — атаковать, это ясно.

— Из этой ясности и надо исходить. — Андрей прижмурил глаза, словно вслушивался в то, что произнес. Напрягшиеся было скулы смягчились, сгладились жесткие складки у рта, будто, сказав это, почувствовал облегчение.

— Да. Понятно. Как дважды два. — Семен склонил голову. — Заслоны у поворота дороги, противотанковые гранаты, если немец изберет лобовой вариант атаки на переправу, если будет действовать, как нам нужно...

— За немца не ручаюсь, — понял Андрей неуверенность Семена. — А мы будем действовать, как нужно нам. — Он умолк, как бы раздумывая, что еще добавить.

— Давай, ротный, напрямки, — настойчиво произнес Семен. Он приподнял свои костлявые плечи. — Главный удар противник нанесет, конечно, по тем подразделениям, которые поближе к переправе — пойдет на нас. В переправе все дело. Так? Вот и проси у комбата усиления. Ни первый взвод, ни Яковлев танкового напора не выдержат. Надо смотреть правде в глаза.

— Выдержат. Как это не выдержат? — Три глубокие морщины сбежались на лбу Андрея. — Если надо...

Семен смотрел поверх головы Андрея, поверх головы Володи Яковлева, будто вдаль смотрел, но куда можно смотреть, если так мал, так тесен блиндаж?

— Попробуем выдержать. — Семен понимал необходимость подчиниться ответственности, которая значительно превышала силы роты.

— Семен, дружище, всякое у нас было. А живы... — Андрей облизнул спекшиеся губы, хотелось пить. — Сержант, — кашлянул. — Володя, дай-ка флягу.

Володя Яковлев протянул руку к стене, снял с колышка охваченную шинельным сукном флягу, подал Андрею. Тот, запрокинув голову, сделал несколько долгих глотков.

— Вкусная вода. — Андрей провел ладонью по губам, вернул флягу.

— Вкусная, — подтвердил Володя Яковлев. — Куда ж лучше, — днепровская... — Он завинтил пробку и повесил флягу на колышек.

Андрей бросил на Володю Яковлева пристальный понимающий взгляд.

— Понял обстановку?

— Понял, товарищ лейтенант.

Володя Яковлев поднялся со ступеньки, на которой сидел, и тотчас на стене блиндажа вытянулась его тень, едва умещаясь на ней. Тонкий, высокий, на длинных ногах, он выглядел почему-то неповоротливым.

— Разрешите действовать? — Сухие глаза на продолговатом лице выражали терпение, какое бывает у очень утомленных людей.

— Да. И немедленно. — Сдвинув брови, Андрей как в пустоту смотрел перед собой.

В эти три горьких месяца войны беда и надежда всегда соседствовали. Иногда верх брала надежда, чаще беда, но оттого надежда не становилась слабее. Так и сейчас. Надо было собрать все силы, чтобы продолжать жить в мире, который ему противостоял.

Андрей устало выпрямился.

— Все. Пойду докладывать комбату. Ты остаешься у переправы? — спросил Семена.

— Конечно.

6

Далеко за левым берегом небо начинало бледнеть. Оно и там еще было черным, почти таким же, как здесь, — вглядывался Андрей, — но уже приподнялось над землей, и в этом угадывался рассвет.

Андрей возвращался на командный пункт. Из головы не выходила дорога и двигавшиеся подфарки на ней. «Сейчас же доложу комбату». Впрочем, тот уже сам, наверное, ищет ротного. Андрей шел и спотыкался, хоть под ногами стлался мягкий песок. Там, где висела кобура с наганом, ремень слегка сполз вниз, и Андрею показалось, что именно это мешало движению. Он подтянул ремень и немного передвинул назад кобуру. Рука осталась лежать на ней, он забыл ее убрать.

Андрей весь был в своих невеселых мыслях.

Он поравнялся с ивняком, проступавшим поодаль. Это был ивняк, — узнавал Андрей. Он шел дальше. Как и ночью, его окликнуло сторожевое охранение. «Не заметил, как и дошел, будто обратный путь короче...» — говорил себе. Светало, светало. Он оглянулся. Мост и вода под мостом оставались темными, точно свет ничего поделать с ними не мог.

Автомат на плече колыхался, поддаваясь неровным шагам Андрея.

Андрей безотчетно повернул голову, и в то же мгновенье из рощи вырвались грохочущие красные молнии. Что такое? — понял он и не понял. Еще не осознав до конца, что произошло, продолжал он стоять, и длилось это долго, полсекунды.

Андрей упал возле ивняковых зарослей; его обдал запах горелого железа, горячего песка. Песок был такой горячий, словно накален летним полуденным солнцем, от которого и деревья вянут. Что-то тяжелое сдавило голову. Он ощутил острое жжение в затылке, как тогда, после бомбы у дороги. «Вот оно, началось! — врезалось в смятенное сознание. — Обошли нас? Прорвали оборону? Никакой ясности! Никакой ясности...»

Потом ахнуло откуда-то справа, возможно из-за холма. Выстрел повторился. Или почудилось, что повторился, — просто прогремело эхо? Андрей лежал, уткнув лицо в траву, и трава колюче лезла в глаза. Он снова услышал яростно рассыпавшийся вблизи разрыв. Снаряды сшибали землю с места и будто из глубины расшатывали ее.

Он открыл глаза, вспомнил, — когда упал, зажмурил их. Но все равно, глаза застилала темнота и, опираясь на локти, приподнял над травой голову. Поверху, в его сторону, понеслись пунктирные строчки трассирующих пуль, яркие, и не пули будто, а бегающие по небу звезды. И на мгновенье показалось, что он по-прежнему смотрит на дорогу под косогором, но теперь дорога пролегала высоко над ним, и подфарки то красные, то зеленые, то синие, но больше красных подфарок, и так же, как там, внизу, под косогором, истаивали и пропадали во мраке.

«Ведет, сволочь, трассирующий огонь с холма. А из рощи бьет снарядами», — сознание вернуло Андрея к тому, что происходило на самом деле, и он забыл о звездах, о подфарках.

Он уже привык к отступлению, понимал необходимость этого в сложившейся обстановке, и все же каждый раз испытывал смятение — никак не мог представить себе свою землю с родными названиями — Коростень, Житомир, Киев — не своей. «Должны же мы остановиться! Остановиться и вернуться в Киев, Житомир, Коростень, и пойти дальше. Значит, не остановились. Значит, противник опять смял нашу оборону и продвинулся вперед, и атакует позиции батальона, роты...»

Точно. Противник стоял перед ним. И бил из орудий, из пулеметов. Андрей ощутил страх, и силу тоже, он не мог больше улежать на земле, подхватился и стремительно, словно дорога вдруг открылась под ногами и он отчетливо видел ее, побежал к блиндажу. Он задыхался от бега, он бессильно ловил раскрытым ртом воздух, но дышать было нечем, словно вокруг сомкнулась удушающая пустота, все в нем замирало. Наконец удалось вобрать в себя судорожный глоток воздуха, и он почувствовал, в груди, в ногах снова билась жизнь. Он мчался, не замечая препятствий, и все-таки, казалось ему, бежал недостаточно быстро. «Артподготовка. Ясно. Сейчас двинутся. Ясно...» Что бы это? Начало нового наступления? Обыкновенная атака? Разведка боем?..

Несколько скачков... Осталось метров двадцать, пятнадцать, десять...

С бьющимся сердцем Андрей ввалился в блиндаж. Шумно хлопнула над входом плащ-палатка, и тусклый зыбистый свет походной лампы накрыл пол, выровнялся и снова потянулся кверху. Писарев, Валерик, связной Тимофеев, оказавшиеся здесь бойцы, кто стоя, кто сидя на корточках у стены, вобрав голову в плечи, ждали. Андрей понял: ждали его.

Кирюшкин, перепуганный, увидев ротного, поспешно повернул к нему голову:

— Товарищ лейтенант, комбат вызывал, только что... — выпалил он и растерянно смотрел на Андрея: «Что будет теперь? Что будет теперь?..» Рука лежала на трубке телефонного аппарата. Рука дрожала, и казалось, связист сдерживал рвавшийся с места ящик полевого телефона.

— Комбата! — Андрей мельком посмотрел на часы: пять сорок семь. «Пять сорок семь», — произнес про себя, будто это имело значение. Просто надо было чем-нибудь заполнить паузу, пока связист вызывал комбата.

Наконец, Кирюшкин сказал:

— Есть.

Андрей схватил трубку. Услышал голос. Комбат!

—  «Земля»! «Земля»! Я — «Вода». Доношу... Противник...

Тупой, как обвал, разрыв снаряда возле блиндажа заглушил все. Андрей, съежился. Широкие струи песка с шуршанием густо потекли из-под наката на голову, обдали глаза, рот. Он отряхнулся, дернул плечами, ладонью провел по лицу. Но песок по-прежнему резал глаза, скрипел в зубах. Кажется, немного утихло.

— Противник ведет... огонь. Ведет огонь... — запинаясь, выкрикивал Андрей. Он боялся, что комбат не расслышит слов.

Еще разрыв. Ну сколько продлится эта проклятая артподготовка противника!

Андрей припал к трубке. Шумела кровь в ушах.

— Ведет... ведет... — подтверждающий голос комбата. — По всей линии нашей обороны ведет...

— Понял.

— Возможно, придется действовать. И особенно тебе.

— Понял.

— Смотри в оба. — Разрыв, разрыв. Голос комбата потерялся в грохоте. — Смотри в оба, говорю. Следи за лесом, за холмом следи. И это понял?

Все эти дни перед Андреем только и были; луг — поле — роща — холм; холм — роща — поле — луг, и только там могло происходить самое важное в его теперешней жизни.

— Так понял? — переспросил комбат. И добавил: — Гранаты и бутылки. Под руками чтоб... Подпусти танки поближе, если пойдут танки. И пехоту поближе. И тогда — огонь!

— Понял.

— Все?

— Все.

7

Андрей выбежал из блиндажа в траншею.

Чуть высунувшись над кромкой бруствера, старался он хоть что-нибудь разглядеть впереди. Но ничего не видел — только огонь разрывавшихся на лугу снарядов. Он хотел понять, что задумал противник, и сообразить, что имел в виду комбат, когда сказал — придется действовать, и особенно ему, Андрею. Было очевидно, артиллерийский обстрел шел по всей линии обороны, а не только вдоль позиции первой роты.

Во взводах приготовили противотанковые гранаты и зажигательные бутылки. Ждали появления танков.

Андрей нервничал. Он не знал, куда девать руки, и то заносил их за спину, то складывал на груди, то совал в карманы, — когда руки не заняты, они всегда мешают.

Опять резкий свист и грохот. Перелет. И недалеко. Где бы снаряды ни ложились, все равно казалось — близко. Удар! Андрей качнулся, земля уходила из-под ног. На этот раз снаряд разорвался совсем рядом, даже кусок бруствера воздушной волной снесло. Недолет. Всем телом прижался Андрей к стенке траншеи. По спине пробежали мурашки. Бывало, когда говорили так о мурашках, он не представлял себе, что это значит. Теперь он чувствовал, как мурашки бегут по спине, и это здорово неприятно.

Сколько раз попадал он под огонь пушек, но так и не мог к нему привыкнуть. К артиллерийскому огню нельзя привыкнуть. К бомбам тоже. И к минометам, и к пулеметам. Ни к чему, что несет смерть, нельзя привыкнуть. Но что поделать, если на войне только это и есть. «Куда теперь ахнет?» — подумалось без особой заинтересованности, не все ли равно: недолет или перелет? Только б не в голову.

— Что ж это, наступает, товарищ лейтенант? — В грохоте Андрей едва расслышал голос, раздавшийся почти над ухом. Повернул плечо, увидел: тень в каске. А! Связной Тимофеев. Это он, оказывается, стоял сейчас локоть к локтю, но, взволнованный, Андрей не замечал его. И Писарев, и Валерик, конечно, тут. И Кирюшкин у телефонного аппарата. Дальше немного — пулеметчики. А за ними — бойцы с винтовками. И Рябов со своими. А еще дальше, на правом фланге, взвод Вано. Вся рота, все его товарищи, возле него, тут, рядом. Под огнем солдат особенно ощущает свою связь с другими, и это придает ему уверенность и силу, — благодарно думал Андрей о Тимофееве, о Писареве, о Валерике, о пулеметчиках, обо всех... В темноте он никого не видел, но знал, что они есть — мог протянуть руку и положить ее кому-нибудь на плечо, коснуться локтя. Вот опять голос Тимофеева:

— Прямо вплотную подошел. Что это значит, товарищ лейтенант?

Что мог Андрей ответить, что мог сказать? Он и сам не знал, что это значит, и комбат не сказал, видно, тоже не знал. А бойцы уверены, что командир всегда все знает... Может быть, в этом и сила их и, значит, спасенье? Может быть, не думай они так, и слову командира не поднять их в минуты риска и опасности?.. А он, недавний выпускник педагогического института, какие представления имел он о войне в свои двадцать два года? Правда, три фронтовых месяца закалили его, кое к чему приучили. Три месяца войны — это очень долго. Дольше даже, чем вся его предшествовавшая жизнь.

— А черт его знает, товарищ Тимофеев, что это!.. — выпалил Андрей в сердцах.

И в самом деле, черт его знает! Командование в конце концов могло допустить оплошность в неразберихе непрерывных отступлений, когда противник заходит в тыл и справа и слева. Возможно, не успели дать команду, сообщить, что немец прорвался сюда. Да ничего, — старался успокоить себя Андрей, — в частях командиры сориентируются и будут действовать, как надо.

Уух!.. Опять перелет? Андрей и сам не понял: удивился он или ожидал чего-то другого. Сзади вспыхнул огонь разрыва, и длинные тени поднимавшихся перед траншеей сосен всколыхнулись и, как быстрые стрелы, устремились вперед. И тотчас вихри земли, черные-черные, и густой пороховой дым вскинулись в высоту, и стало еще темней, будто снова набрала силу угасавшая ночь.

— Бабахает фриц, а все мимо, — насмешливо проговорил Валерик. Андрей удивленно посмотрел на него. Ничего не сказал.

«У юнцов это в порядке вещей, — почти с завистью подумал. — Смерть, то есть собственная смерть, понятие для них абстрактное, и представить себе они не в состоянии, что это может произойти. Страх, — такое бывает. Когда уж очень палит, и прямо в них. А смерть, нет».

— Бабахает, а мимо...

Голос Валерика, по-прежнему стоявшего возле, отдалился, Андрей вернулся к своей мысли: куда теперь ахнет?

«Взяли в вилку!» — неотвязно, как боль, вертелось в голове. И снова удар. Траншея дрогнула. Андрей пригнулся, что-то дробно стукнуло в каску, даже гул пошел в ушах.

Он почувствовал, вдоль траншеи, как вода по руслу реки, хлынул горячий и плотный поток воздуха. Андрей понял, снаряд разорвался в траншее. В мгновенном свете успел увидеть, что бойцы повалились и легли, тесно прижавшись друг к другу, они, могло казаться, соединили свои тела — навек. И еще увидел, санитарка Тоня схватила свою сумку и побежала, побежала, не спотыкаясь, словно траншея была пуста.

— Тимофеев! — поднял Андрей голову. — Узнайте, что там! Живее!

Тень в каске шевельнулась, сделала шаг, и другой, это Андрей смутно еще видел, потом каска исчезла в мглистых недрах траншеи.

Теперь разрывы слышались правее. Три, пять, восемь... »Долбает, сволочь, Рябова и Вано, — прикусил Андрей губу. — Ну и дает жизни! Ну и дает!.. Какие, к черту, гранаты, какие бутылки! До этого и не дойдет. Артиллерия раскромсает нас раньше. Никакого же прикрытия! — готовился он к худшему. — Молчат наши батареи. Почему, и понять нельзя. — Андрей провел ладонью по лицу, ладонь стала мокрой. — Подавили б огневые точки противника. Готовые же цели! С пехотой как-нибудь справимся. Что они там, наши батареи, в самом деле?!» Он с ужасом ощутил свою беспомощность, так нелепо, бессмысленно вот-вот погибнет рота.

Воздух прошил короткий и натужный свист. «Снаряд на излете. Сейчас грохнется, вот тут где-то, рядом». И рядом, в слепящей вспышке успел Андрей заметить, из-под земли вырвалась жаркая туча с осыпавшимися краями и осела. Даже сейчас, когда туча исчезла, чувствовалось, какая она была жаркая.

Перед Андреем снова возникла тень в каске. А, Тимофеев вернулся!

— Пятеро.

— Что — пятеро? — пересохшим раздраженным тоном спросил Андрей.

— Пятеро, и все убиты. Прямое попадание. И пулеметчик возле нашего командного...

— Пулеметчик?

— Пулеметчик. И Тоня тоже. Перевязывала пулеметчика, а фриц снарядом жахнул. — Тимофеев держал в руках санитарную сумку.

— И Тоня?..

Андрей не успел услышать подтверждения Тимофеева. Он повернулся на голос Кирюшкина из блиндажа:

— Товарищ лейтенант!

Андрей бросился на зов.

Неловким движением сунул ему Кирюшкин телефонную трубку.

— Не теряйся, — ровный тон комбата. — Держись. Сейчас и мы выдадим... Держись.

С голосом комбата пришло успокоение. Все будет, как надо. Все будет, как надо! Андрей дышал в трубку, ждал, что еще скажет комбат. Ничего не сказал. Трубка молчала.

Андрей знал, по ту сторону реки, позади батальона, на огневые позиции выдвинуты две гаубичные батареи, стопятидесятидвухмиллиметровки. Он и не заметил, как повторил слова комбата, убежденно, обрадованно.

— Сейчас выдадим!..

— Не понял, товарищ лейтенант, — ожидательно произнес Кирюшкин.

— Поймешь, погоди, — кивнул Андрей и — в траншею.

Над лугом вспыхнул бледно-лимонный свет ракеты и смешанные в темноте земля и небо отделились друг от друга. Холодное пламя легло на черные сосны, на тяжелый холм, ставший похожим на густое облако. Из-за реки грохнули орудия. Будто гигантские ножницы разрезали натянутый высоко над головой шелк, с сухим развернутым треском прошуршали снаряды — в сторону противника.

— Пошел, пошел огонек! — крикнул торжествующе Тимофеев. — Дай им, братцы, прикурить, попомнили чтоб гады! Давай! Давай! — Словно артиллеристы за рекой могли его слышать. — Эх!.. Твою так!.. — Он радостно выругался. — Эх!.. Так им, гадам! Так!..

Разрывы, часто и грозно, ухали там, за рощей, за холмом.

— Здорово! Спасибо! — не удержался и Андрей. Он задышал быстро и жадно. В одно мгновенье все изменилось. Только что подавленный, потерянный, он воспрянул, и все мрачное пропало. В нем опять пробудилась уверенность в себе, и снова был готов противостоять всему, что бы ему ни угрожало.

8

Разрывы смолкли здесь, у траншей, и там, далеко, за противоположным краем луга, утихли. Андрей вслушивался: никаких признаков наступления противник не проявлял. Попугать решил и успокоился? Огневой налет без дальнейших действий? Тогда — черт с ним, с фрицем. Не впервые. А может, надумал что? Вот-вот прояснится.

Ничего не прояснялось. После устрашающего грома тишина казалась особенной, недвижной, будто враз все на свете умерло.

Андрей глубоко и шумно втянул в себя воздух, резко пахнувший серой и взрытой снарядами землей.

В отдалении, уловил он, зарождался неясный рокот. Самолеты? Нет, небо было спокойно. Рокот нарастал: танки? Танки.

Андрей тряхнул головой, как бы сбрасывая охватившее его оцепенение. Рывком — к телефонному аппарату. Сильным движением локтя отвел Кирюшкина от телефонного ящика. Тот поспешно посторонился. Андрей с усилием крутнул ручку аппарата.

— На меня идут танки, — волнуясь, сообщил комбату.

— Ну и что?

— Танки, а за ними, ясно, пехота.

— Ну и что? — Ни нотки растерянности в голосе комбата. Словно он, комбат, сильнее и танков и пехоты противника, наступавшего на позиции батальона. — Я же приказывал: танки подпусти поближе. На дистанцию гранаты и бутылки. Работа для Рябова. А Вано, ему отсекать пехоту, если будет пехота. Да что тебя учить! Пока, судя по поведению противника, дело надо вести так. А изменится что-нибудь в его намерениях, соображай и действуй.

— Понял.

И опять Андрею передалась уверенность комбата. Все будет в порядке! Все будет хорошо!

Он приложил к глазам бинокль: в фиолетовом свете наступавшего утра роща и холм правее рощи казались такими далекими, и оттуда, издалека, будто из тумана, медленно проступали сначала башни, потом корпуса танков. «Один... два... и третий, кажется...» Грузная громада, выдвинувшаяся вперед, видел Андрей в бинокле, выровняла ствол пушки и свернула вправо, словно нашла, наконец, цель.

В эту минуту, за спиной, взошло солнце. Андрей понял это потому, что перед глазами посветлело. Все впереди, приближенное биноклем, порозовело — трава, кустарник, вершины сосен. Танк, повернувший вправо, весь, от гусеницы до башни, покрылся этим розовым светом, словно кровью обагрен.

Андрей взглянул в сторону левого берега. Он увидел, солнце висело низко, чуть повыше деревьев вдалеке, а здесь, над головой, простиралось большое белое небо, и непонятно было, откуда брался в нем свет, такой щедрый, неистощимый. Между всем этим и двигавшимися танками не было ничего общего.

Андрей смотрел уже только на танки.

Похоже, танки остановились. Во всяком случае, башни больше ни на сколько не приблизились. А! — сообразил-таки: — Из-за реки продолжали бить орудия. Как же это он не слышал? Потому, наверное, что свои разрывы не пугают, будто их и нет. Из-за реки били орудия!

«Танки не пройдут, — вздохнул Андрей облегченно. — Точно, не пройдут». Он не мог думать иначе. Думать иначе значило безропотно лечь под танки или бежать.

Утро уже было всюду, здесь тоже было полно света, но еще не яркого, солнечного, как там, за спиной.

Андрей вскинул к глазам бинокль: танки снова двинулись.

Дальше