Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава первая

Худой и низкорослый, с тусклыми глазами помощник начальника штаба артполка в чине капитана полистал тощее личное дело Романа Пятницкого, с канцелярской тщательностью завязал тесемки и, оборотившись к окну, наполовину заложенному битым кирпичом, безучастно сказал:

— Пойдете командиром взвода управления в третий дивизион.— Помолчав какое-то время, уточнил: — В седьмую, к капитану Будиловскому. — И тут же, дьявол его знает по какой причине, взорвался. Сгорбился над папкой, едва не задевая ее мясистым носом, стал колотить по картону толстым, крючковато согнутым пальцем: — Плохо начинаете жизнь, молодой человек, не вознамерьтесь плохо кончить!—Тенорок его набирал высоту и выдал разделенную на слога фразу: — И-всег-да-пом-ни-те-за-что-рас-стре-лян-ваш-пред-шест-вен-ник! — Картон, мрачно отзываясь на удары пальца, оттенял каждый слог.

Пятницкому еще в штабе дивизии стало известно, что лейтенант Совков, на место которого прибыл, погиб от мины, расстрелян командир огневого взвода и совсем другой батареи. Дрогнул парень перед немецкими танками, не сумел сдержать их напора, не придумал и как отступить по-умному. Целехонькое, неповрежденное орудие досталось врагу. Но предшественник расстрелян или не предшественник — от этого дело не менялось, и настроение Пятницкого вконец изгадилось.

В соседней комнате занятого под штаб особняка измученный зубной болью старшина, не вникая ни в какие подробности, сказал Роману:

— Предписание за поздним временем получите...— одной рукой он придерживал вздутую щеку, другой ткнул в промятый, с высокой деревянной спинкой диван.— Я вот тут сплю. В семь ноль-ноль встать надо. Разбудите?

Пятницкий с жалостью посмотрел на перекошенную флюсом физиономию старшины, шевельнул плечом: надо так надо, можно и разбудить. Хотел было спросить, где же ему ночевать, но старшина и это предусмотрел, и нечто другое — вроде бы в компенсацию Пятницкому за все выпавшие на его долю потрясения, о которых догадывался, но о которых едва ли думал сейчас и с которыми, конечно, не связывал сказанное.

— Напротив связистки живут,— подмыкивал он от мерзкой боли,— есть нары свободные... Перед сном на концерт сходите, дивизионный ансамбль припожаловал. Не пойдете — до конца войны не удастся.

Роман согласно кивнул и посоветовал:

— Водкой прополощите.

— Спать пойду — все нутро прополощу,— мрачно согласился старшина.

Ничего не оставалось делать Пятницкому, как идти на концерт. Сарай был изрядно набит служивым людом. Высмотрел местечко у стены, угнездился на щеп-ном мусоре, как и все,— ноги калачиком. Сильно исхудавший вещмешок пристроил меж колен. Хотелось есть. Пересилив неловкость, продиктованную театральной обстановкой, выудил из недр торбочки остатки промерзлого хлеба и круто соленного, прочного, как ремень, шпика, стал жевать и с ненавистью слушать пение очень красивой.артистки в диагоналевой гимнастерочке с идеально прямыми от вставленного в них дюраля погончиками с желтенькой лычкой. Пела она изумительную песню о вальсе в прифронтовом лесу и таким же изумительным голосом. Ненавидел ее Роман за то, что она изменила мужу, хористу ансамбля, и он позавчера застрелился. Эту весть преподнесли ему за так местные кумушки мужского пола в надраенных кирзачах. Может, ненавидел Роман не эту молодую женщину, а треп о ней, кумушек языкастых, но он не уточнял этого, неприязнь пришла, жила в нем — и все тут.

Ночевал, как велено, у связисток. Они спали на нарах за брезентовой занавеской, он — на таких же нарах напротив. Посредине стояла печка — четырехреберная бочка с жестяной трубой. Девчонки проявили к нему величайшее равнодушие. Только засыпая, услышал приглушенное:

— Откуда этот симпатяга?

— Мишка сказал — из штрафбата «Трепло»,— равнодушно подумал Пятницкий про старшину с гнилыми зубами по имени Мишка и заснул

Все шло своим чередом, как и положено в армии,— по инстанции: из дивизии в полк, из полка — в дивизион, из дивизиона — в батарею.

Сейчас лейтенант Пятницкий шел в батарею.

— Батарея ваша прямо по реке Йодсунен. По правде сказать, не то чтобы по реке. Одна пушка там, другая сям, третья во-о-он у того пригорка, а четвертая...— Говоривший приостановился, упористо расставил ноги, поискал глазами место четвертой. Не нашел, взлягнул задом, устраивая термос половчее на широкой и крепкой спине, махнул рукой: — Четвертая черт-те где. Ну, а мы, пехота,— там, за речушкой. Теперь, лейтенант, давай скакнем в ход сообщения. До передовой далековато еще, немец-то, по правде, и не углядит, до него километр с гаком, а вот... Есть такие. Цапнулся вчера с одним из охраны. Конечно, на передке постреливали, да разве сюда долетит! Ну, если и долетит какая, так ее, курву, когда на излете, можно и рукавичкой отмахнуть. А этот, из охраны который, колобок пухлощекий... Еще пороху не нюхал, а туда же...

Говорил все это сержант Пахомов. Он шел чуть впереди лейтенанта Пятницкого и ступал сапожищами по мерзлой, едва припорошенной снегом земле с равнодушной привычностью старожила войны. Познакомились они час назад в сараюшке господского двора Варшлеген, где старшина седьмой батареи Тимофей Григорьевич Горохов, немолодой полнеющий мужик, кормил Пятницкого невообразимой фронтовой роскошью — жареной картошкой и, заполняя термоса солдатским хлебовом, без особой надобности переругивался с писарем и поваром. Пахомов, заглянувший к артиллеристам по старому знакомству, не только вызвался проводить вновь прибывшего лейтенанта до наблюдательного пункта батареи, но и навьючил на себя один из термосов, приготовленных Гороховым для своих пушкарей. Он сказал Горохову:

— Ты, дядька Тимофей, занимайся своим делом, а варево я доставлю и за этим, по правде сказать, разболтанным народом не хуже тебя присмотрю.

Разболтанный народ — писарь с поваром — невнятно, не для ушей Пахомова, пробрюзжали что-то.

Пахомову двадцать три года, здоровенный, пудов на шесть. О таких говорят: несгораемый шкаф с чугунными ручками. Простоват, словоохотлив, и есть в нем что-то, что трудно объяснить сразу. Побудешь с таким человеком четверть часа — и расставаться не хочется. Имело, видно, значение и то, что Игнат Пахомов знал войну, не в пример Пятницкому, давно и со всех сторон. Там, в хозотделении дядьки Тимофея, Пятницкий приметил, что орден Красного Знамени у сержанта не из новых — не на колодке, а привинчен.

Игнат Пахомов упомянул колобка пухлощекого, который пороху не нюхал, и осекся, покосился украдкой на Пятницкого. Ладно, тот лейтенант из охраны, а этот-то свой, вместе солдатскую лямку тянуть будут.

Надо бы примять неловкость, да она как-то сама примялась. Прежде чем спрыгнуть в ход сообщения, Пахомов обернулся, крикнул идущим сзади:

— Курлович, Бабьев! Марш в ход сообщения!

— Молчи, пехота, мы тебе не подчиненные,— лениво огрызнулся писарь. Он и повар Бабьев тоже несли термоса.

Пахомов выпучил глаза:

— Ноги вырву, мышь бумажная, и скажу, что так было!

Рявкнул — и вся неловкость с сержантской души спала.

Тощий и сизощекий от небритости писарь сплюнул неумеючи, подхлестнутый криком, скрылся в траншее. Туда же последовали Пахомов с Пятницким. Но скакнул, пожалуй, только Пятницкий. Пахомов, с учетом дородности, просто-напросто обрушился.

Справа и слева вилюжистого хода сообщения — всхолмленная равнина, редкие колки клена и граба, исхлестанные железом, заваленные спрессованным воздухом. Все остальное — пахотная земля, размежеванная проволочной изгородью, в ряби глубоких и мелких снарядных выворотней. На озими, чуть припорошенной снегом,— военный посев: распяленные скелеты машин, горелые, растерзанные танки и самоходки, повозки вверх осями и без колес, побитые немецкие орудия, уткнувшиеся рылом в землю, скомканная дюралевая рвань самолетов, а между ними посев помельче — противогазные коробки, тряпье, продырявленные каски, смятые наискось ящики, патронные «цинки»...

Шли они на сам-ый-самый передний край войны, где грудь стоящего в окопе защищена земной твердью в километр, а голова — насыпкой бруствера, где за бруствером от ствола твоей винтовки до ствола вражеской винтовки — полоса нейтральная. Повернув голову к Пятницкому, Пахомов с неожиданной печалью в голосе сказал:

— Насчет ноги вырву — это у Кольки Ноговицина поговорка была. Нет теперь Кольки Ноговицина.

Пятницкий промолчал, опасаясь сказать не то, что надо сказать. Ведомо было Роману, отчего так тужит на войне голос солдата.

— Понимаешь, как от границы фрицев пиханули, ходко шли, а потом... Как белены объелись, сволочи, озверели. Пока контратаки отбивали, все время Кольку видел, потом, когда ротный дал сигнал на отход, потерял из виду... Раза три на «ура» поднимались. В нашем полку только у него Золотая Звезда была. В таких случаях пишут — пропал без вести. Убит, поди. В плен он не сдастся. Иначе как тут пропасть без вести...

Сержант Пахомов примолк, прислонился термосом к стенке траншеи, ослабил давившие на ключицы лямки. Отгоняя томившее, сказал немного погодя:

— Как потеряли Кольку, места себе не нахожу. Скорей бы наступление, я еще за Кольку... Ты вот что, лейтенант... Как тебя звать-то? Не коробит, что на ты?

Было от чего коробить, неразумный! Скинул Пятницкий трехпалую рукавицу, протянул руку:

— Роман Пятницкий.— И для большего сближения добавил: — Родился в краю вечнозеленых помидоров. Из Свердловска я.

Пожимая руку, сержант поддержал расхожую шутку:

— Где фрукты — клюква, а овощ — брюква. Считай, что земляки. У нас помидоры тоже на печке в пимах доспевают. Игнат Пахомов, из Омска,— хлопнул Пятницкого по спине.— Ты вот что, Роман, не сохни на своем НП, приходи. Твои «зисы» на прямой наводке, до наступления вряд ли постреляешь, а вот из пулемета... Все равно фрицев гонять надо. Обнаглели недоноски, поверху ходят, оборону укрепляют... Может, и ты свой счет откроешь.

Счет-то, если припомнить то сумасшедшее утро, был у Пятницкого. Да что сейчас об этом говорить. Пронизанный радостью хорошего знакомства, Роман поспешил заверить:

— Приду, Игнат, обязательно.

Глава вторая

Роман Пятницкий проснулся от кашля Будиловского. Так по утрам курильщики кашляют. Капитан, как и Пятницкий, не был курильщиком, но просыпался всегда с кашлем. Может, простыл? Или водица из проруби не впрок?

Роман поспешно сбросил ноги с топчана.

— Чего подскочил, лейтенант, спи,— сквозь кашель сказал Будиловский.

Чего уж там — спи. Не дело, чтобы командир батареи встал, а взводный — пузом кверху. Только вот встает комбат ни свет ни заря. Плохо спится что-то капитану.

Будиловский раздевался на ночь до белья, Пятницкий, еще не привыкший к быту в обороне, такой роскоши себе не позволял, отстегивал только ремень с пистолетом. Разувался и давал отдохнуть ногам только днем, когда убеждался, что на передке спокойно и неприятель не собирается тревожить командира взвода управления семидесятишестимиллиметровой батареи Романа Владимировича Пятницкого.

Романа Владимировича... Так называет его в батарее один Степан Данилович Торчмя, ординарец Будиловского — пожилой, неуклюжий разведчик. Да и не совсем так, а лишь по отчеству — Владимирыч. Впрочем, по отчеству Торчмя звал всех, начиная со взводных и кончая командиром полка. Остальные пушкари, как и положено среди военных, обращались к Пятницкому — товарищ лейтенант, а командир батареи еще проще — лейтенант.

Первые дни продувные бестии из разведотделения звали еще и детским именем — Ромчик. Заглазно, конечно. Видно, из открыток матери почерпнули, которые, как известно, может читать не только цензура. А они начинались всегда неизменным: «Милый Ромчик!»

Узкий сводчатый подвал с затухающим запахом плесени и сушеных трав освещался ужатой в горловине гильзой сорокапятки. Стиснутый в латунных лягушачьих губах фитиль пламенился тремя язычками. Крайний, оранжевый, самый длинный, заострялся удивительно белой, почти молочной струйкой, которая в свою очередь источала не менее удивительную мазутно-темную жилку. Эта черная нить лениво тянулась вверх, рвалась, расползалась хлопьями копоти и оседала на шершавом, когда-то беленном корытообразном потолке.

— Умываться будем, товарищ капитан? — вместо ответа на «Чего подскочил?» спросил Пятницкий.

Будиловский повернулся к телефонисту. Тот примостился на ворохе соломы у входа, телефонный эбонитовый аппарат стоял на чем-то напоминавшем детский столик. Столик там или еще что, понять было трудно, поскольку застлан был настенным матерчатым ковриком с изображением рогатых зверей, прыгавших по фиолетовым скалам.

Молоденький, до глянца умытый и жизнерадостный телефонист Женя Савушкин поспешно крутанул ручку аппарата, окликнул Астру и, когда Астра ответила, бросил в трубку, подвешенную тесемкой к его маленькому розовому уху, до предела понятные слова:

— На прорубь!

Будиловский и Пятницкий знали, что после этих слов все, кто бодрствовал, станут еще бодрее, кто спал, мгновенно поднимется, кто забыл что-то сделать вчера, примется делать сию минуту. Команда Жени Савушкина ординарцу Степану Даниловичу Торчмя «На прорубь!» означала, что командир встал и сейчас вместе с новеньким лейтенантом будет обливаться до пояса обжигающе-студеной водой из речки, а потом осматривать хоть и невеликое, но довольно мудреное хозяйство батареи, затаившейся на прямой наводке.

Обливание по утрам Роман Пятницкий принял безоговорочно, сразу, как прибыл сюда «для прохождения дальнейшей службы». За первой процедурой Женя Савушкин наблюдал с восторженным ожиданием интересного: вот сейчас лейтенант стащит гимнастерку, Степан Данилович окатит его из ведра с гуляющими там льдинками, и Женя услышит девичий визг. Но ожидаемое удовольствие было испорчено с первого раза. Бугорчатые мышцы возле лопаток, каменно обкатанные бицепсы лейтенанта заставили Женю уважительно крякнуть. Степан Данилович тоже оценил эту картину: «Ничего, жилистый Владимирыч».

Горячее тело парило, Роман мычал и шоркался полотенцем.

И остальные из взвода управления, кто откуда мог, наблюдали за происходящим — и в первый, и во второй день, а потом перестали смотреть, приелось. Не смотрели и в это утро.

Во время бритья Будиловский справился у Пятницкого:

— Какие планы, лейтенант?

Вопрос приятно тронул Романа. Неразговорчивый, нелюдимый и раздражительный капитан был, похоже, из тех людей, заглянуть в душу которых не каждому дано, а с невеликим жизненным опытом и вовсе — как в замерзшее окно смотреть, ничего не видно. Если только в проталинку, да и ту еще продуть надо. Старший на батарее лейтенант Рогозин доверительно сообщил Роману, что Василий Севостьянович в общем-то не такой, это его недавно стукнуло. Письмо какое-то, сказывают, получил.

Ну, если комбат спросил о планах Пятницкого, значит, признал его старательность. Не потому ли признал, что командир дивизиона капитан Сальников вчера похвалил Романа?

Хвалить было за что. Прибыл в батарею Роман с неисправимой училищной закваской и был несказанно поражен тем, что увидел на НП. Журнал наблюдений и карточки целей, схемы ориентиров и боевого порядка, журнал фиксации действий вражеской артиллерии были в прескверном состоянии. И дежурство на наблюдательном... Если днем разведчики поглядывали, то ночью, порасслабившись в заманчивом затишье позиционной войны, бессовестно спали под стереотрубой. Все в норму привел лейтенант Пятницкий.

Вопрос Будиловского о планах мог означать только одно — свободу действий командира взвода управления.

— В пехоту, пожалуй, смотаюсь, надо ближе познакомиться, кого поддерживаем.

Капитан Будиловский перестал шуршать бритвой о щетину, приподнял белесую бровь, произнес:

— Ну-ну...

И в этом междометии слышалось одобрение. Роман даже порозовел, но не столько от приятности, сколько оттого, что приврал малость. Очень хотелось повидаться с сержантом Пахомовым. Хотя почему — приврал? Правда, в пехоту собрался, и не куда-нибудь, а во второй батальон, который поддерживает их батарея.

Глава третья

Река Йодсунен, что обозначена на крупномасштабной карте голубой извилинкой, и не река вовсе. Так, речушка. Но и не скажешь, что курица вброд перейдет. Перед наблюдательным пунктом батареи в ширину метров двадцати достигает. Даже мостик есть. Должно, с него свалился немецкий танк, когда наши прижимали немцев к Гумбиннену. Лобовой частью брони врезался в лед, да так крепко, что снаряды через люк высыпались и, припорошенные снежком, валялись теперь заостренными полешками.

По имени этой речки и господский двор называется — Йодсунен. Велики ли там господа, но двор ничего, сносный: кирпичный дом с мансардой, кровля из неломкой черепицы, стены перемерзшим плющом увиты, два сарая, коровник с конюшней — тоже кирпичные, под навесом сеялки-веялки всякие, исщепленные да исклеванные тихой войной в обороне.

Двор — на левом пологом берегу, а на правом, суходоле, где начинаются пашни, пехота нарыла окопы в человеческий рост. По лесным опушкам да на окраине Альт-Грюнвальде, в километре от наших траншей (а где и меньше), обосновались немецкие войска.

В мансарде господского дома, под самым коньком крыши, и утвердился НП седьмой батареи капитана Будиловского.

Артиллерийскому разведчику несложно мысленно поменяться местами с противником и посмотреть на свой наблюдательный его глазами. Посмотрел лейтенант Пятницкий и увидел: вилюжистый, заросший ивняком берег речушки с русскими траншеями, а за охряными навалами брустверов, дальше, за речкой, чуть выше уровня земли торчит черепичная крыша, поскольку сам дом, хозяйственные постройки, все подворье утонули в приречной низине.

Знал противник или не знал о существовании наблюдательного пункта под коньком крыши — трудно сказать, но увесистые снаряды и мины время от времени кидал сюда.

Пятницкий миновал двор, полюбовался на целехонький танк, который трофейные команды, надо полагать, приспособят потом к делу, и вышел к противоположному берегу. Постоял, вспоминая, каким ходом сообщения ближе в четвертую роту. Не вспомнил. На счастье, солдат откуда-то вынырнул. Пятницкий остановил его, спросил. Заспанный, с неопрятным лицом солдат просипел недружелюбно:

— А тебе кого там?

— Командира взвода Пахомова,— с укоризной сказал Пятницкий.

— А-а, сержанта нашего,— пропустил солдат мимо ушей строгость молодого офицера.— Это вон туда. Поворота через три его берлога. Близенько тута.

Отцепляя котелок и оскользаясь на спуске, солдат, едва не падая, продолжал путь к реке.

«Экий ты неразумный, взял бы левее»,— проводил его взглядом задетый равнодушием Пятницкий.

Пехота не сидела без дела: углубляла траншеи, расширяла и строила блиндажи. «Берлога» командира взвода сержанта Пахомова за минувшую неделю стала более просторной. Теперь на земляных нарах можно разместить до десятка человек.

Игнат Пахомов искренне обрадовался приходу Пятницкого.

— Ромка? Здорово! Как живешь-жуешь?

Нет, десятерым, когда Игнат Пахомов в блиндаже, на нарах не разместиться. А еще говорят — мастодонты исчезли...

— Что нового? Навел порядок на НП? — сыпал Игнат вопросами.— Пулеметчиков вот собрался проверять Хочешь со мной? Фрицев из «Дегтярева» попугаем. Далековато, по правде сказать. Саданешь очередью, они, как куры деревенские от полуторки,— кто в окоп, кто носом в землю. И не разберешь — ты свалил или просто так свалился. Одного все же угробил недавно,— посмеиваясь, рассказывал Пахомов.— Такая паскуда, слов нет. Скотина безрогая. Но, по правде, не из боязливых.

Дождался раз, когда вылезут с лопатами,— врезал очередью на полдиска. Враз укрылись кто где, а этот на бруствере остался. Стоит, сука, в полный рост да еще по ширинке похлопывает. Аж в голове засаднило... На другой день все же смахнул немчика... По правде, может, не тот это был, который свое хозяйство рукавичкой проветривал, да хрен с ним. Все равно фриц... Сейчас осторожнее стали. Нет, не из-за меня. Снайпер у нас появился. Не снайпер — золото. Четырем уже черепки продырявил. Снайпер — глаз не отведешь. Зиночкой звать.

Посмеялись, порадовались, что есть на свете такие снайперы, и зигзагами окопа прошли до небольшого дзота. Пулеметчиком оказался тот самый солдат, которого Пятницкий встретил у реки. Сутул, хилогруд, он успел побриться, но молодцеватости от этого не приобрел. Стоял, сунув руки в залоснившиеся рукава, наушники шапки без тесемок, брезентовый ремень провис от подсумка ниже пупка.

Дзот пропах сыростью и паленой тряпкой. Пахомов поискал глазами источник смрада, сплюнул: едко чадил воткнутый в глинистую стенку туго скрученный жгут из белой ткани.

— Противогаз надел бы,— буркнул Пахомов,— помрешь ведь, Хомутов.

— Не помру,— возразил солдат,— без курева скорей сдохнешь. Старшина, жмот, вторую неделю ни единой спички.

— А кресало? Нет, что ли?

— Пошто нет, есть, так все козонки поотбивал. Отсырела, поди-ко,— объяснил Хомутов.— Была зажигалка — я ее у пленного леквизировал,— но бензин кончился, на махру променял.

Пахомов сорвал тлеющие тряпки, втоптал в земляной пол. Молча подал солдату сбренчавший коробок спичек. С такой же немотой пулеметчик принял спички, сунул их за пазуху — поближе к теплу и для большей сохранности.

Перед амбразурой лежал порошистый снег, присеянный семенем бурьяна. Упругий ветерок, набегая, перекатывал снежную россыпь, бросал ее внутрь дзота. Снежок оседал на площадке, крохотно сугробился у основания сошников «Дегтярева». Судя по всему, пулемет давно бездействовал.

— Где второй номер? — спросил Пахомов.

— А вон, покемарить прилег.

Лейтенант Пятницкий и сержант Пахомов только сейчас разглядели в полумраке съежившуюся фигуру человека. Он лежал на грязной-прегрязной перине, закутавшись в шинель с головой.

— Поднять, товарищ комвзвода? — спросил Хомутов.

— Зачем, пусть спит. Пулемет почему морозишь? Фрицев жалеешь?

— Че их жалеть... Стреляем малость, когда вылазят. А так...— солдат вяло шелохнул плечом.— Дразнить только. Зараз минами швыряться почнут. Вчерась девчонка, снайпер энтот, неподалечку устроилась. Сковырнула одного — че тут подеялось! Ваньку Бороздина ранило, глушитель у пулемета покарябало...

— Нагнали страху, значит? — выговаривал Пахомов.— То-то ты руки в рукава: я вас не чепляю, и вы меня не чепляйте. Так, что ли?

— Пошто так? Нет, не так.

— Где снайпер сегодня?

Что-то живое мелькнуло на худом, с порезами выскобленном лице пулеметчика. Он шагнул к амбразуре, выпростал руки, ткнул узловатым, плохо сгибающимся пальцем в сторону нейтральной:

.— Там вон. Затемно забралась. Давеча подстрелила одного... Веселая такая, красивенькая, а людей убивает.

— Людей,— передразнил Пахомов, устраиваясь у пулемета.— Нашел тоже людей...

Пятницкий укрепил локти на площадке, подкрутил окуляры бинокля по глазам. Немецкие окопы шестикратно приблизились. Безлюдные, будто вымершие.

У солдата глаза и без бинокля хорошо видели. Разъяснил:

— Попрятались. Боятся.

— Не тебя ли? — намеренно обижая, спросил Пахомов.

Солдат хмуро засопел:

— Я же говорю — че по пустому-то... Девчонка их тут всех перепужала.

Пятницкий, пытливо шаривший биноклем по нейтральной полосе, толкнул локтем Пахомова:

— Игнат, а это что, труп, да? Ничего себе поза... Не наш ли?

— Фриц, больше некому. Своих мы всех повытаскивали.

— Н-не, не похоже на фрица,— возразил Пятницкий, разглядывая труп.— Шинель вроде наша, сапоги хромовые... Не сразу до смерти, встать еще хотел.

— Как это не фриц? — встревожился Пахомов.— Дай-ка бинокль. Чего ты мелешь, фриц это.

— Не тот, во-он правее копешки с клевером, снежком примело. Там еще столбик расщепленный. Если наш, то это же дико, Игнат. Будто врагам кланяется.

Жутко было видеть, как меняется лицо богатыря Пахомова. Долго не отрывал бинокль от глаз. Рассмотрев, убедившись в чем-то, хрипло проговорил:

— Выйдем.

В ходе сообщения, где их никто не мог услышать, сержант Пахомов сказал:

— Сдается, Колька Ноговицин... На карачках перед фашистами?! — Он сунул пятерню под шапку, ухватил волосы в горсть, скрежетнул зубами.— Как же так? Я сам ползал... Борьку Григорьева вынесли, танкиста обгоревшего вынесли, а Кольку... Как же так?

Ознобная дрожь пробежала по хребту Пятницкого от мысли, которую он тут же решительно высказал вслух:

— Давай сходим ночью, вынесем.

Игнат вскинул удивленный взгляд, задержал его на возбужденном скуластом лице Романа.

— Без командира роты тут...

— Доложим, расскажем.

— Новенький он у нас, что для него Колька... Нет, не согласится. Обгавкает и прикажет не рыпаться. Тут санкции свыше нужны.

— Санкции, санкции,— рассердился Пятницкий.— Вдвоем вынесем — вот и все санкции.

Пахомов нахохлился, расщепил плотно сжатые губы.

— Ну, ты... репей. У меня, что ли, не саднит? Колька! Герой Советского Союза — на коленях перед фрицами! Да я... Хрен со мной, пусть на пулю нарвусь... Шуму-гаму только вот наделаем. На всю дивизию.

— Вынесем — все спишут,— туже завинчивал Пятницкий.

— Спишут-напишут, потом резолюцию ниже спины наложат,— уже просто так проговорил Пахомов.

— Нашел чего испугаться! — необдуманно задел его Пятницкий.

— Но, ты, полегче,— нахмурился Игнат.— Тут моя забота. По правде, тебе и соваться нечего. Случись что с тобой — меня в штрафную или к стенке прислонят.

— Штрафну-у-ую,— оттопыривал губу Роман.— Рано туда собрался. Все разумно сделаем.

— Так-таки — разумно? Смотри-ко на него, будто он только тем и занимался, что трупы из-под носа немцев вытаскивал.

— Трупы не вытаскивал, а живого фрица вытаскивал. Один раз, правда. Так что опыт у меня есть.

— Где это ты вытаскивал? — Пахомов недоверчиво скосил глаза.

— В штрафбате.

— Где-где? — поражение заморгал Пахомов.

— Сказал же, чего повторять-то.

— За какие такие грехи?

— Ладно, Игнат, история длинная...

Игнат сокрушенно помотал головой:

— Ну, Ромка, наделаем мы с тобой делов.

— Согласен?

— Согласен...— хмыкнул Игнат.— Я бы и один пошел... Давай-ка пошурупаем мозгами, как да что. Пулемет пристрелять надо. Я за него Баймурадова посажу вместо этого сутулого. Есть у меня туркменчик узкоглазый. Акы звать. Мировой парень. Без промаха на ходу с руки лупит и умеет держать язык за зубами. Если что — огоньком прикроет.

Глава четвертая

Не сразу остыло тогда тело младшего лейтенанта Ноговицина, успело растопить под собой снежок. Теперь колени и руки льдисто приварились к щетине скошенного клевера. Задубевшего, промерзлого Ноговицина завалили набок. Похрустывая, отодралась пола шинели, по шву распялился рукав. Игнат протолкнул руку за холодную, как погребица, пазуху мертвого, пошарил.

— Все на месте. Ордена, звездочка,— прошептал он.

— Обратно поспешим? — спросил Пятницкий.

— Оттащим вон за те кучи, отдышимся малость. Я поволоку, а ты раком пяться, поглядывай, чтобы немцы на спину не сели.

— Не беспокойся, прикрою,— заверил Роман.

Говорили тихо, в ухо друг другу. Пятницкому и с невеликим его боевым опытом ясно было, как вести себя в таких случаях. К тому же до полуночи хватило времени переговорить обо всем. Вроде бы каждую мелочь предусмотрели.

А вот этого никто бы не смог предусмотреть. Помогая Игнату половчее ухватить мертвого, Пятницкий задел сапогом неструганый дрючок, прижимавший клевер, и с копешки с церковным звоном посыпались снарядные гильзы. О-о, гадство! Какой болван их туда?! Может, орудие рядом стояло или фриц хитрую сигнализацию спроворил? Черт его знает, гадать некогда.

— Уходи,— сдавленно поторопил Игната Пятницкий,—у меня гранат шесть штук. Задержу.

— Не докинешь.

— Подожду, когда придут, докину.

Но приходить немцы не спешили, прежде два десятка автоматов обрушились на клеверные копны. Однако Пятницкий успел бревешком откатиться в сторону, за бугорок. Да и двести метров для автомата — только на авось надеяться. Лежал Роман, дышал в полгорла, прикидывал, как далеко успел отползти Игнат Пахомов со своим горестным грузом. Выходило, что достиг канавы. Теперь до самого кладбища будет от пуль укрытый, а там за могилой какой схоронится.

После звона гильз ни выстрелов, ни другого шума с нейтральной не услышали немцы. Перестали бросать ракеты, притихли, прислушались. На том бы и успокоиться им, да кто-то горячий нашелся, стал властно покрикивать. В онемевшей ночи слышно было, как меняют автоматные рожки, щелкают захватами, выскребаются на бруствер, перебрехиваются по-своему. Роман только слышал их, а увидел, когда метров на сорок подошли. Взамах отвел налившуюся силой руку, но кидать гранату не спешил, может, раздумают, повернут назад. Нет, не раздумали, прут. Человек десять, не меньше. Медленно, полушагом, но приближаются.

Близость опасности обострила зрение и слух, прояснила мысли. Спокойнее, лейтенант Пятницкий, спокойнее. Они насторожены, но ты не виден, то, что ты сделаешь, все равно будет для них неожиданностью. В этом твое преимущество, в этом твоя сила. Спокойнее, пусть вон дотуда дойдут, только не до межи, чтобы укрыться не было где... Не поворачивают? Что ж, для них хуже. Как для тебя потом будет, лейтенант Пятницкий, неизвестно, но для них уже плохо. Ой как плохо. Вон те три дурака чуть не прижались друг к другу. С них и начну... Кинул в эту троицу, не дождался взрыва, вторую кинул, теперь из автомата туда, где дважды плеснулось пламя, где грохнуло раз за разом — и назад за Пахомовым. Пока арийскую кровь зализывают, можно до канавы успеть. А тут еще молодчина Акы — или как его там — свое слово сказал: густые струи алых, желтых, зеленых трасс потянулись от дзота. Обрывались, вновь возникали и утыкались в сумрачно видный взгорок траншеи. Бей, солнечная Туркмения, немецкую сволоту, спасай мою молодую жизнь!

О-о ,гадство, за ракеты взялись, снова посветить захотелось, поярче посветить, пошире ночь разогнать. Но дудки, межевая канавка — вот она, и я в ней, можно вздохнуть глубже, охладить нервы. Но поди, охлади, когда тебя пронизала до жути беспокоящая мысль: а если следом за Баймурадовым из других дзотов огонь откроют? Они-то не знают, что тут их взводный с Пятницким ползают, спасают честь погибшего воина. Еще не хватало от своих погибель принять! Нет, молчат. Только Акы садит и садит, загоняет немцев на дно окопа. Может, предупредил других, чтобы не в свое дело не встревали?

Роман кинул еще две гранаты для острастки — и не ползком, а на четвереньках, на четвереньках для быстроты, благо канавку не очень-то снегом задуло. А вот и каменная ограда кладбища с проломами, полежать две минуты — и туда.

Вот когда наш передок ощерился. И пулеметы, и минометы заговорили возбужденно. И не одной роты, трех сразу. К чертям передышку, броском до оградки. Где там! Чуть не впритирку зацвенькали пули, зафыркали в отскоке. Упал, голову за кочку сунул, а кочка — не кочка, одна видимость кочки — мышонку укрыться, да и то хвост наружу останется. Но в рубашке Роман родился, услышал голос:

— Сюда!

Впереверт на голос — и вниз, под уклон. Воронка! Килограммов на пятьсот тут бомбочка ахнула, укрытие Пятницкому приготовила.

— Цел? — тревожно спросил Игнат Пахомов, сползая следом за Романом туда, где скрюченно оледеневший лежал Ноговицин.

Дышалось Роману тяжело.

— Пересидим здесь,— сказал Пахомов.— Теперь спешить некуда. От немцев ноги унесли, осталась одна дорога — начальству в пасть. Э-э, да ладно... Дальше фронта не пошлют. Да ты что молчишь-то? Цел хоть?

— Цел, цел,— дряхло прохрипел Роман.

— В-во, весь батальон за нас грудью. Чуешь, чего настряпали с тобой? Из полка, поди, запросы, из дивизии...

С края воронки посыпались мерзлые комки, чьи-то тени зашуршали непромокаемой парусиной плащ-палаток.

— Эй, славяне, осторожнее, свои тут!— громко предупредил Пахомов.

Сверху, вонзая каблуки в подмерзший скос, тяжело спустился квадратный, большелобый старший лейтенант.

— Мать-перемать... в дугу... в христа... Под суд!— разорялся он. Увидев третьего, неживого, скрюченного, — притормозил, спросил с усилием: — Кто это? Он? За ним?

— За ним, за ним! — не собираясь раскаиваться, ответил Пахомов.

В воронку, не устояв на ногах, съехал не менее обеспокоенный происшедшим командир батальона майор Мурашов, за ним — двое солдат. Мурашов склонился над трупом, ухватил мерзлые щеки ладонями, молча вглядываясь в отчужденно стылое лицо.

— Коля... Ноговицин,— замедленно произнес он. Не потому что узнал, а потому что душа понуждала сказать что-то, и сказать он смог только это. Лишь погодя, стараясь быть суровым и не в силах этого сделать, обратился к Пятницкому:

— Почему вот так вот? Анархисты чертовы...

Старший лейтенант опять было начал лаяться по-черному, но Мурашов оборвал его:

— Тихо, тихо...

— Получишь ты у меня,— буркнул все же ротный в адрес Пахомова.

Мурашов, имея в виду совсем иное, добавил:

— Все получат, кому что положено. Никого не обнесем.

Мурашов встал с корточек, хлопнул Пахомова по дюжей спине и распорядился:

— Ноговицина ко мне в землянку,— повернулся к Пятницкому, шевельнул подбритыми франтоватыми усиками.— А вы, лейтенант, откуда? Из поддерживающей? От Будиловского? Новенький? Как фамилия?— И, не дожидаясь ответа на серию своих вопросов, закруглил: — Снюхались уже.

Непонятно было — в осуждение или с одобрением сказал.

О том, что Пахомов и артиллерийский лейтенант ушли на нейтральную полосу за телом младшего лейтенанта Ноговицина, командир батальона узнал от пулеметчика Баймурадова во время ночного обхода огневых точек. Застигнутый врасплох за приготовлением к ночной стрельбе, Акы Баймурадов не мог скрыть того, чего так и так не скроешь, и прикрытие самовольной вылазки велось уже под непосредственным руководством майора Мурашова. Командир батальона поднял на ноги не только своих людей, но и поддерживающую батарею капитана Будиловского.

Вернувшись к себе, Пятницкий застал Будиловского прилипшего к стереотрубе. Тот мрачно посмотрел на виновато понуренного Пятницкого и поднялся с футляра стереотрубы.

— Вернулся, лейтенант? — спросил Будиловский бесцельно.— Садись, занимайся своим делом.— Повернулся и заскрипел ступенями вниз.

Командир дивизиона капитан Сальников пришел на НП седьмой батареи перед обедом. В присутствии Будиловского строго сказал Роману:

— Вас следует примерно наказать, товарищ лейтенант. За самоуправство. Но так и быть — воздержусь.— Нахмурился еще больше и потряс пальцем перед носом Романа: — Смотри у меня!

Когда Пятницкий вышел, Сальников повернулся к Будиловскому — кислому, непроспавшемуся,— сказал:

— Это я для острастки лейтенанту, а вообще... Командир батальона через головы всех прямых и непосредственных дозвонился до генерала Кольчикова. Сегодня будет подписан приказ. Лейтенанту твоему и сержанту из пехоты кое-что светит.

Глава пятая

Было по всему видно, что долгому, муторному, изрядно поднадоевшему и расслабляющему сидению в обороне приходит конец. Со страниц «дивизионки» повеяло по-боевому бодрящим, в солдатских котлах помимо концентратов забулькало что-то еще более существенное, исчез, пропал, испарился, будто и не было его, филичевый табак, и славяне породнились с «эх, махорочкой-махоркой», исправней и бойчее закрутились шестеренки полевой почты, обозначились и другие вестники наступающих перемен — солидные и внушительные: разборы скопившихся заявлений о приеме в партию и в комсомол, ночные вылазки дивизионных разведчиков, загадочные визиты на передок представителей сверху и какое-то невидное, лишь угадываемое обостренным солдатским чутьем сгущение живых и механических сил там, далеко за спиной. Одним из таких признаков можно, было считать и вызов Романа Пятницкого в штаб полка.

Для Романа это известие — что гром среди ясного неба, многоопытный же командир батареи без колебаний отнес его к примете грядущего. Нелюдимо замкнутый последнее время, подавленный чем-то своим, капитан Будиловский лишь один в батарее знал, что своевольная вылазка Пятницкого к немецким позициям не только прощена, но и оценена должным образом, но ничего не сказал ему.

По пути к штабу Роман мучился догадками.

Может, перед наступлением новое назначение? Вот уж это ни к чему, только-только успел обвыкнуть, узнать людей... А если то, из штрафного?

Приземистый особняк с обрушенной до скелета кровлей совсем не изменился за минувшие два месяца, но все окружающее его приобрело обжитой вид, суровую военную подтянутость. За чахлым по зиме садом, там, где еще недавно громоздились останки изодранных в бою немецких машин, теперь задами вверх торчали из своих укрытий «додж» и «виллис», а вдоль кирпичного сарая в такой же неактивной позе — несколько «студебеккеров». В расчищенные руины соседнего сарая впячен крытый «газик» с антенной, метрах в трехстах — горбы землянок с многослойными накатами. И у машины, и у землянок топчутся часовые. На крыльце особняка, где расположился непосредственно штаб, часового почему-то не было. Там, прислонившись к бетонным балясинам, утомленно курила женщина-сержант.

Пятницкий попереминался, тяжело вздохнул и шагнул на крыльцо. Сержант притоптала недокурок, вяло улыбнулась:

— Поздравляю, лейтенант.

— С-с чем,— смешался Пятницкий, козыряя усталому представителю штаба.

— Будто не знаешь. Первый раз получаешь? — не ответила она на приветствие и неожиданно повысила голос: — Виталька! Вот еще один герой, принимай.

Пятницкий обернулся туда, куда посмотрела и крикнула женщина. От землянок бежал молодой, его возраста офицер. Он был без шинели, в щегольски растопыренных, как крылья махаона, бриджах, из-под меховой безрукавки выставлялись редкие на фронте парчовые погоны. Офицер с ходу сунул Роману свою руку.

— Из третьего дивизиона? Это ты за Ноговициным ходил? Пятницкий фамилия?

— Пятницкий, товарищ лейтенант.

Офицер хмуро оглядел Пятницкого с ног до головы, не выдержал и поправил:

— Капитан. Капитан Седунин, адъютант командира полка. Идем, идем,— подтолкнул он Романа к двери.— Повезло сегодняшним, сам Кольчиков прикатил.— И упрекнул: — Нет, что ли, гимнастерки получше? Чего в застиранную вырядился?

Намек женщины-сержанта и суетливые вопросы адъютанта Седунина сделали свое дело: через кровяной шум в голове к сознанию Пятницкого пробилось то, о чем уже подумал чуть раньше: «Может, и правда?»

— Раздевайся,— с приглушенной сердитостью распорядился адъютант.

Роман отступил к порогу, постучал сапогом о сапог, стряхивая остатки снега, и тогда уже бросил шинель на ящик рядом с безрукавкой капитана Седунина.

В довольно просторном покое с тремя разномастными столами находилось несколько человек, вид у них был послеобеденный. Генерал, которого Роман раньше не видел, сидел сбочь квадратного стола. Широко расставленные крепкие ноги генерала плотно обтянуты хромом голенищ и вбиты в паркет, на мускулистом прогретом лице с клочковатыми бровями — серые, внимательные глаза, под черным треугольником усов — толстые, в добродушном извиве губы. Рядом с ним пристроился сухощавый, с недоступной и свирепой внешностью двадцатипятилетний командир полка Варламов в кителе с жестким, дудкой, воротником, со слепящим блеском орденов. На узкой груди подполковника орденов казалось больше, чем у генерала, хотя это было не так.

Роман, успевший привести нервы в норму, с добротной уставной выучкой доложил генералу, что «прибыл по вашему приказанию», хотя и понятия не имел — чье было приказание.

Генерал легко поднялся и протянул руку к столу, где на тусклом, согнутом створками картоне лежала медаль с изображением танка. Сухота в горле Романа сделалась нестерпимой. Голос генерала дошел до него сквозь войлочный завал:

— Поздравляю... правительственной...

Генерал подал ухватистую ладонь, почувствовал в ней такую же по-мужски цепкую и левой рукой сверху пришлепнул это рукопожатие — печать наложил, заверил подлинность происходящего.

— Ну, лейтенант, дай бог, не последняя.

Что скажешь на это? Служу?.. Нелепо. Роман шевельнул закляпанным горлом, сглотнул.

— Спасибо, товарищ генерал.

— Комсомолец? — желая что-то добавить к уже сказанному, спросил Кольчиков.

Роман споткнулся было в ответе, но встретил немигающий взгляд, не отвел своего и тихо, но внятно, слышно для всех, произнес:

— Никак нет, исключен.

Надглазные мышцы генерала дрогнули, прянула вверх, сломалась углом клочковатая бровь.

Из-за стола поднялся начальник штаба полка Торопов — высокий, седой, с мудрым лицом майор и, продвигая по столешнице другую картонку, похожую на офицерское удостоверение, но уже с орденом Красной Звезды, сказал:

— Глеб Николаевич, вот... Из пятьсот семнадцатой, по девятому штрафбату.

— Это о нем шла речь, Сергей Павлович? Он и есть тот самый Пятницкий? — с раздражением спросил генерал.

Взгляды присутствующих скрестились на Романе — взгляды бывалых, мужественных, битых и ломанных войной солдат. Они умели оценивать всех и вся своею высокой меркой.

— Дайте его личное дело! — тем же тоном распорядился генерал.

Кольчиков сел, с треском полистал содержимое папки, поданной начальником штаба. Насупленно и долго читал убористый машинописный текст двух листков папиросной бумаги. Откинул папку, зло пошевелил губами— зажевал грязные слова. В своей свите, занимавшей круглый стол, разыскал глазами человека с погонами майора юстиции, спросил:

— Что тут можно сделать?

— Сразу должны были сделать, товарищ генерал,— не вставая, ответил майор. Он заполнял какой-то бланк, взятый из полевой сумки.— Наградить ума хватило, а справку сразу...

Крыласто раскинув руки по столу, генерал Кольчиков остро посмотрел на Романа:

— Такие дела, Пятницкий. Война, она, стерва,— всякая... Будь настоящим воином, не держи на страну сердца.

Он знал об ордене. Сказали еще тогда, после боя Но мало ли — сказали, могли и... Губы Романа дернулись.

Стронув стол, генерал подошел, сильными, ловкими пальцами, едва не оторвав пуговицу, расстегнул Роману гимнастерку и безжалостно прорвал материю длинным нарезным штырем ордена, подал винт.

— Привинти.

Майор юстиции подождал, пока Пятницкий освободит руки, протянул листок со слепым от копирки текстом и чернильными вставками вместо пропусков.

— Приберите, Пятницкий, пригодится.

Генерал Кольчиков прошелся по комнате туда-сюда, пригасил гнев, сказал начальнику штаба Торопову — высокому и седому майору:

— Выдери обвинительное к чертовой бабушке, Сергей Павлович. Ему завтра в бой идти, его убить могут, а тут... Вырви с кишками, чтобы не пахло.

Посмотрел на майора юстиции, сел и стал растеребливать пачку с папиросами. Юрист понимающе поморщинил губы, поднес Кольчикову зажженную спичку. Поглотав дыму, генерал с невеселой улыбкой приободрил Пятницкого:

— Ничего, теперь ты кованый, будешь рубить до седла Иди, дорогой, воюй.

От долгого стояния навытяжку, от волнения у Романа не получился поворот — качнуло. Качнулся, сделал шаг, но тут же был остановлен командиром полка Варламовым:

— Погоди, командир-то полка должен поздравить или нет?

Подполковнику Варламову, видно, приятно было произносить слова «командир полка», и он сказал их рокочуще, с удовольствием. А может быть, потому сказал с удовольствием, что с лейтенантом все вот так получилось — не тогда где-то, а сейчас, в его присутствии хорошо получилось. Варламов подошел легко, спортивно, потряс руку.

— А насчет этого,— чиркнул большим пальцем где-то под скулой.— Седунин, распорядись там...

У крыльца Романа Пятницкого дожидался ординарец Будиловского Степан Торчмя.

— Вы чего здесь, Степан Данилович? — удивился Пятницкий.

— Севостьяныч встретить велел,— косясь на адъютанта и козыряя ему, ответил ординарец.— Его командир дивизиона вызвал, оттуда мы в Варшлеген причапали. Они со старшиной закусь соображают, а меня сюда разжиться турнули.

Адъютант хохотнул:

— Не дремлют пушкари. Фляжка-то есть, солдат? По сему большому поводу наполнить велено.

— Что? — переспросил далеко не глухой Степан Торчмя.— Фляжка? Нету фляжки, товарищ командир. Вот жалость, может, вы что приищите?

— Ладно, ждите,— адъютант помчался по известному ему адресу.

— О, Степан Данилович, вы еще и бестия ко всему прочему. Фляга-то вон, зачем соврали?— упрекнул Пятницкий.

— Как вы все видите, какие у вас глазки вострые,— скособочил голову Степан Торчмя.— Она, поди, не порожняя. Водчонку я вон в той землянке у военных женщин выцыганил.

На дворе заметно и быстро смеркалось. Степан Данилович недовольно повертел головой:

— Куда это расхороший командир запропастился? Пораспустили их тут...

— Пойдемте, хватит нам и того, что есть,— притронулся Пятницкий к плечу солдата.

— Владимирыч, не грешите, ради бога. От водки отказаться! Страсти какие!— неподдельно изумился ординарец комбата.

Подбежал рассерженный капитан Седунин.

— Кладовщик, скотина... Пока нашел. Держи пять, лейтенант, поздравляю и так далее...

Степан Торчмя, освобождая адъютантские «пять», поспешно перехватил взбулькнувшую флягу.

Из разбитой деревушки выбрались на дорогу к Варшлегену. Трехкилометровая отдаленность от передовой глушила звуки дремлющей позиционной войны. Здесь не было шумнее, но в сгущающихся сумерках солдатское ухо распознавало разделенные и настороженные работы. В низинке за буковой рощей урчали моторы тягачей, чуть поодаль позвякивали лопаты — готовили площадки для тяжелых орудий, за вековыми липами дорожной посадки вольно и россыпью, судя по голосам, шла колонна воинской части. Справа торопливо, опережая друг друга, злясь и сатанея, застучали зенитки, отгоняя припозднившуюся, принюхивающуюся немецкую «раму».

Степан Торчмя задал навеянный всем этим вопрос:

— Про наступление не выспросили, Владимирыч?

— Нет, не спросил.

— А скоро, поди, кожей чую. Нонче бы и кончить ее, войну проклятую. До сенокоса. Пропасть как надоела. Прямо изболелся весь. Вчерась приснилось, будто иду по утренней траве, роса холодит босые ноги, а моя литовка — вжик, вжик, вжик... Ах, мать моя родная... Даже сердце захолонуло... Да что это я! Владимирыч, медаль, медаль-то покажите!

— Медаль медалью, Степан Данилович, еще и Крас-ню Звезду получил,— погордился Пятницкий.

— И Звезду еще! — восхитился Степан Торчмя.— Чинно! За что, Владимирыч?

— Это...— замешкался Пятницкий,— из прежней части, там награжден.

— Чинно, чинно. Рассказали бы.

— А, чего там... Мне вот, пока совсем не стемнело, бумажку бы одну прочитать, Степан Данилович.

Пятницкий, царапая тело штырьком ордена, извлек из нагрудного кармана документ, врученный майором юстиции, затаив дыхание, пробежал по нему глазами:

«Настоящая справка выдана (вписано от руки: Пятницкому Роману Владимировичу) в том, что он определением военного трибунала... дивизии от... за проявленные отличия в боях против немецких захватчиков освобожден от отбытия назначенного ему по ст. 193-17 п. «а» наказания — лишения свободы сроком на (вписано от руки: пять лет) и в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 26 февраля 1943 г. признан не имеющим судимость. Председатель военного трибунала...»

Заметя, как посуровело лицо Пятницкого, Степан Торчмя спросил:

— Важная бумага, Владимирыч?

— Очень важная, Степан Данилович, очень.

Глава шестая

В ту предгрозовую пору редкий мальчишка не переболел мечтой стать если не Чапаевым, то, на худой конец, моряком или летчиком. Чтобы артиллеристом, такого Роман не знает. Во всяком случае, лично ему подобное в голову не приходило. Оборонных значков, отличавших активиста от обычного смертного, к восьмому классу на пиджаке Романа было не меньше, чем спортивных медалей у знаменитого борца Ивана Поддубного,— «Ворошиловский стрелок», БГТО, ПВХО, БГСО, ОСВОД и даже «Юный пожарник», но в военкомате, когда подошел срок, нашли, что это военно-прикладное богатство, скорее всего, нужно артиллеристу. Так сказали. На самом же деле, не без оснований думалось Пятницкому, получил он назначение в артиллерийское училище потому, что оно, перебазированное на Урал с берегов Черного моря, находилось неподалеку от Свердловска

Пятницкому повезло на преподавателей. Почти все они прошли Хасан, Халхин-Гол или финскую. Даже командиры курсантских отделений в их батарее были не из желторотых однокашников, а сержанты, только-только подлечившиеся после ранений. Пятницкий охотно и довольно успешно впитывал военные премудрости, радовался этому и не подозревал, что похвальные знания явятся в скором времени источником глубочайших душевных мук.

По прошествии одиннадцатимесячной, едва не круглосуточной учебы Роман Пятницкий в числе нескольких преуспевающих курсантов был досрочно выпущен из училища с наивысшей аттестацией — на должность начальника разведки дивизиона с правом выхода в гвардейскую часть.

И тут-то вступила в силу справедливая (с точки зрения начальства), но и абсурдная, противоречащая их помыслам (с точки зрения таких, как Пятницкий) кадровая политика той поры: умеешь — учи других. Пятницкого направили в Горьковскую область, где дислоцировался артиллерийский запасной учебный полк, готовить для фронта солдат-пушкарей.

Военкоматы присылали сюда дождавшихся своего часа парнишек-новобранцев — худых, заморенных, изробившихся, но переполненных решимости в пух и прах расколошматить фашистскую Германию; возмужалых, знающих, что почем, фронтовиков из госпиталей; бодрых участников первой империалистической и гражданской и не участников, но тоже рождения конца прошлого века; рабочих, наконец-то освободившихся от брони, и каких-то сытых личностей, неожиданно лишившихся этой брони; сереньких хамов, отбывших срок за уголовные преступления; лобастых от стрижки, без вины виноватых парней из районов, освобожденных от оккупантов, и всякий другой люд, способный и обязанный носить оружие,— так называемый переменный состав.

Взводные и выше считались постоянным составом, и Пятницкий с ужасом думал, как бы не остаться «постоянным» до конца войны. Такая вероятность не исключалась в силу все тех же парадоксальных вещей. Чем больше он вкладывал в дело души и энергии, тем больше возрастала эта вероятность.

Лагерь учебной дивизии возник на пустынном месте в первые месяцы войны. Мелкий сосняк на песчаной почве, землянки-казармы, землянки-штабы, землянки-классы, землянки-склады... Офицерские общежития — тоже землянки.

В сумерках, когда, попукивая, затарахтел дизельный движок и по проводам пригнал от динамо слабенький ток к лампочке, Пятницкий, казнясь своим долгим молчанием, засел за письмо матери.

Писал торопливо, не перечитывая — не надеялся на долгий покой на исходе суматошного дня (принимали, мыли, экипировали новобранцев),— писал о том, что будет радостно маме, что подтеплит ее душу, захолодевшую после известия об отце: пропал без вести. Писал о своем великолепном самочувствии, хорошем питании, о прекрасных товарищах и командирах, о всегда чистых и сухих портянках, кое-где привирая при этом (не всякая правда по сердцу маме),— писал о том, что порадует маму; ее расспрашивал о житье-бытье, все еще не в силах представить слабенькую, интеллигентно-наивную, бесконечно дорогую и милую маму, гримершу театра, в брезентовом фартуке, в обшитых кожей вачегах на нежных руках, с грязным лицом от гудронной копоти и металлической пыли,— представить ее возле скрежещущей «гильотины», под мощный нож которой она, резчик металла, то и дело подставляет тяжелые, глухо вибрирующие, еще не остывшие после проката и с неровными, острыми, как бритва, краями листы стали... Она оставила театр со всеми эвакуированными сюда знаменитостями сцены и пришла на Верх-Исетский металлургический завод после известия о зловещей, не до конца ясной судьбе мужа, работавшего в листопрокатном цехе сменным мастером.

Последние строчки дописывал под нетерпеливым взглядом переминающегося с ноги на ногу посыльного, передавшего приказание явиться к подполковнику Богатыреву.

Прямо к Богатыреву? Что ж, когда командир дивизиона в отъезде, когда командир батареи в отъезде, то и Пятницкий — прямо к Богатыреву.

Заместитель командира полка по строевой части подполковник Богатырев был высок (до войны в артиллерию подбирали почему-то только рослых), строен, крепко мускулист, красив мужественными, броскими чертами лица. Вся внешность его, сорокалетнего, была покоряюще притягательной. Роман молился на Богатырева, прекрасного знатока артиллерийского дела, всегда с радостным трепетом ждал его прихода на занятия или с проверкой в караульное помещение, наблюдал в часы подъема по тревоге, любовался впаянным в седло во время учебных походов.

Юношескую влюбленность не могли поколебать даже собственноручные отказы Богатырева на рапортах Пятницкого об отправке в действующую. Возвращая рапорт, Богатырев с виноватостью улыбался, в дружеском бессилии разводил руками. Если Пятницкий начинал строптиво настаивать, Богатырев, чуть нахмурившись, говорил:

— Я же не встаю на дыбы, когда мне отказывают.

И это убедительно охлаждало. Если уж подполковник Богатырев не может добиться отправки на фронт, то куда ему-то, лейтенанту Пятницкому!

Все нравилось Роману в подполковнике. Даже звучная фамилия Богатырев, даже необычное имя Спартак, даже единственная медаль «XX лет РККА».

Подполковник Богатырев встретил его, не поднимаясь из-за стола. Нервно осунувшееся лицо. Глаза, которые Роман привык видеть искрящимися живостью и умом, сейчас были сухие и отрешенные, взгляд уходил куда-то за стены кабинета. Видно было — мучило подполковника что-то свое, личное.

В крохотном женском обществе учебного полка, затерявшегося в песчаном мелколесье, красавец Богатырев был вне конкуренции. Когда кто-нибудь заводил об этом разговор, Пятницкий передергивал носом и отмахивался — да пусть его! — хотя с огорчением замечал, как под тяжестью новых и новых любовных успехов Спартака Аркадьевича его кумир начинает блекнуть. А теперь вот эта смерть молоденькой посудомойки из офицерской столовой. Конечно, не Богатырев свел ее с деревенской повитухой, но... Тень от тучи, нависшей над Богатыревым,— вот она, на лице. Не исключено, что разговоры о парткомиссии — тоже правда...

Разглядывая какую-то бумажку — не поймешь, нужную или ненужную в данный момент,— Богатырев угрюмо сказал:

— Предстоит поездка на две-три недели. Послать больше некого, Пятницкий.

Действительно, кого еще? Все офицеры уехали с маршевым эшелоном. Только вот куда поездка, зачем?

Богатырев сделал паузу, вздохнул при мысли о том, что сейчас скажет, и сказал:

— Колхозу помочь надо, заодно для дивизии заготовить. Забирайте всех вновь прибывших — и в Приок-ский колхоз. Сено косить будете.

Вот оно что! На сенокос. Как не порадоваться человеку, измученному военной муштровкой. Только как это — забирай вновь прибывших? Он их еще разглядеть не успел, по взводам, по отделениям не разбиты. Присягу не принимали. Потом... Призывник призывнику рознь. Новобранцы, как один, из западных областей, что отошли от Польши. С такой хохляцко-польской мовой, что и не поймешь, о чем «гутарють». В бане мыл... Надо же — у каждого крестик на бечевке. Не сена, как бы чего другого не накосить. Вся жизнь под панами да фашистами, о Советской власти только от них знают.

Пятницкий сказал о всем этом подполковнику Богатыреву. У того дернулся уголок губ. Что же это получается? В недомыслии его обвиняют? Не подумал юноша, что перечит начальству, что может неудовольствие, гнев вызвать?

Пятницкий не подумал, а вот он, Богатырев, когда в дивизии сказали о сенокосе, подумал. Ему бы по-деловому о том же, о чем сию минуту сказал Пятницкий, да добавить к этому, что новобранцы еще и через фильтр особистов не прошли, а он подумал о возможных для него последствиях из-за смерти девчонки — и не сказал.

Богатырев сдержал раздражение, лениво и осуждающе сказал:

— Приказы не обсуждают, Пятницкий.

— Я не обсуждаю,— слабо возразил Пятницкий.— Может, подождать, когда вернутся сопровождающие эшелон. Что я один с этими...

У Богатырева снова задергался уголок губ. Еще не хватало, чтобы закричал сейчас. Пятницкий приложил руку к пилотке:

— Разрешите идти?

— Вернутся офицеры — пришлю,— буркнул Богатырев.

На сенокосе крутился как мог. С одним сержантом. Ленивый и себе на уме, сержант был вроде помпохоза. Кладовая, пшено, шпик — остальное ему как щуке зонтик. С косцами одному Роману приходилось. Все из крестьян, работящие, исполнительные, иные до угодливости исполнительные — даже противно становилось. От рассвета до темноты, как машины, пластали высокие пойменные травы.

Жили в здании школы. Распорядок — уставной: ночное дневальство, утренняя поверка, вечерняя поверка, осмотр «по форме двадцать» (не завелось ли в белье чего живого) — все как положено в армии. Физзарядку только не проводили — ее на покосе хватало. Самоволками, самогоном, другим недозволенным даже не пахло. Колхозницы сердились на Пятницкого. Сам, дескать, недоспелый, то хотя бы хохлов своих не держал взаперти.

Смехом, конечно, говорили такое. Да что уж там, не всякое желание шуткой прикроешь. Только солдаты Пятницкого были равнодушны до игрищ — семейные большей частью, блюли себя. Да и изматывались до крайности, только оставалось на уме — поесть скорей да носом в солому, до утренней зорьки.

Ночами Пятницкий вставал, проверял часовых-дневальных. Спали, неразумные. Как не уснешь после костоломки под палящим солнцем! Растолкает Роман умаявшуюся стражу, поворчит — и ладно. Сам вконец вымотался от недосыпу. Дней десять спустя после приезда с грехом пополам, едва не оборвав в правлении ручку настенного аппарата, дозвонился до полка, доложил о ходе работ. Богатырев порадовался цифрам скошенного, похвалил, снова пообещал прислать сержантов и офицеров в подмогу. Пообещал и не прислал. А вскорости в ненастную ночь из отряда исчезли семеро — самые угодливые.

Облаву Пятницкий устроил всем колхозом. Но что это за облава — девки да бабы. Потоптались возле поскотины и подались домой. Причину выдвинули уважительную: не ровен час, бахнут из ружья... Бахнули только на третий день, в соседней области — изголодавшиеся забили овцу. Но Пятницкого в это время уже не было в Приокском колхозе, был он в части и давал следователю показания по поводу чрезвычайного происшествия.

Пятницкого судили показательным — за преступно-халатное отношение к исполнению воинских обязанностей.

О том, что те семеро из неопознанных бандеровцев — об этом ни слова не было сказано. Об этом говорили, наверное, там, где судили дезертиров, здесь упоминать о них не нашли нужным.

Осуждающе-ярко выступил подполковник Богатырев. Оказывается, Пятницкий — самонадеянный офицер, у него не нашлось смелости сказать, что не справится с заданием, игнорировал указания командования, не поставил в известность о возможном побеге... Преступление Пятницкого должно послужить примером другим...

Его не арестовывали, не лишали звания, у него даже не изъяли того, к чему поспешил сразу после зачтения приговора, но пистолета на обычном месте в землянке не оказалось. В землянке сидели вернувшиеся с заседания трибунала офицеры батареи и лысый, насупленный капитан Вербов — парторг дивизиона. Пистолет Романа лежал на планшетке Вербова. Вербов подождал, когда лейтенант Пятницкий закончит поиски, сделал зверское лицо и показал ему кулак левой руки — на правой руке парторга Вербова не было четырех пальцев. Пятницкий лег на топчан и заплакал...

С подполковником Богатыревым Пятницкий встретился утром в коридоре штаба полка. Хотел пройти мимо, даже не приложив руки к фуражке, но Богатырев сделал движение в сторону и загородил ему путь.

— Как думаешь до станции добираться? — спросил подполковник.

Не было желания и отвечать, но это было бы слишком. Богатырев все же заместитель командира полка, по существу командир, поскольку полковник, весь израненный, то и дело лежал в госпитале.

— Проголосую на шоссе,— буркнул Пятницкий.

— Запряги моего Упора в коляску. Если дом по пути, продлю срок прибытия.

— Не по пути. Мой дом на Урале,— посмотрел на стену Пятницкий.

— Упора возьми,— повторил Богатырев и чуть колыхнулся, чтобы идти, но замер, заметив мгновенно мелькнувшую на лице Пятницкого тень нерешительности.— Говори.

Это «говори» сломило Романа. Иного выхода у него не было.

— На пару часиков Упора... Под седло.

— На весь световой день. Отбыть можешь и завтра,— отчеканил подполковник Богатырев и своей красивой, стройной поступью скрылся за какой-то дверью.

В батарее было восемь лошадей — доходяга на доходяге. Порой, когда даже не оставалось охапки сена, под их животы подводили ременные постромки, чтобы не упали и не околели. Девятым был жеребец Упор, верховой конь Богатырева, заместителя командира полка по строевой части, который статью своей напоминал своего хозяина. Он только квартировал в конюшне батареи. Ухаживал за ним, прогуливал и кормил его особым рационом специально приставленный сержант из штабной братии, похоже, из категории самосохраняющихся от невзгод переднего края. Настолько он был подхалимист и лакейски услужлив, разумеется, не с лейтенантами.

Сержант оглаживал Упора овальной щеткой, очищал ее о скребницу и тягуче ныл что-то бессловесное. Коротко привязанный к коновязи, Упор приятно вздрагивал лоснящимися боками. Ни слова не говоря, Роман принес седло, стал заседлывать жеребца. Сержант перестал гундосить, удивленно заморгал желтыми глазами. Бывало, этот Пятников, или как его, объезжал Упора, а теперь-то... Осужденный ведь. Господи, верхи куда-то наладился. Сказать — так кабы чего... Эвон бугай какой... Когда Пятницкий стал толкать удила в зубы закапризничавшей лошади, сержант пересилил робость.

— Куд-да эт-то? Куд-да? — запротивился он, хватаясь за чембур.— По какому такому позволению?..

Разговор с подполковником Богатыревым, радость скорой встречи с Настенькой ослабили тяжесть свалившегося, влили в Романа веселую и злую приподнятость. Сержант услышал от него такое, чего никогда не слышал от лейтенантов в учебном полку:

— Не кудахчь, не курица. Марш открывать ворота!

Посеменил ведь, распахнул жердевые провисшие ворота. Он потом поспешит, конечно, куда следует, осведомит кого надо... Ох уж будет, если что, офицеришке...

Пригодилась одинаковость роста с Богатыревым — стремена не надо подгонять. Роман легко взметнулся в седло, понудил застоявшегося Упора боковым шажком, с перебором, выйти за ворота, крикнул оттуда сержанту, чтобы к вечеру приготовил коляску, и бросил Упора в галоп.

Маршрут учений, состоявшихся месяц назад, проходил через деревеньку на берегу Клязьмы. Пятницкий и два других взводных из батареи высмотрели из стайки прибежавшей детворы мальчонку побойчее, попросили принести напиться. Парнишка шмыганул в ближайшую калитку, а лейтенанты, приморенные пешим переходом, уселись на скамью у ворот. За высокими глухими воротами, подряхлевшими без хозяйского досмотра, усиливая давно мучившую жажду, забренчала колодезная цепь. И тут же раздался девичий голос:

— Товарищи, вы пройдите сюда.

Подошли к колодезному срубу. Придерживая рукой тяжелую помятую бадью, стояла в полинявшем платьице с пряменько гордым поставом головки то ли девушка, то ли девочка. Роман глянул на нее и ослабел, прилип глазами. И с ней враз что-то случилось. Смотрит прямо в лицо, а в глазах столько удивления — испуганного и радостного одновременно. Друзья даже подумали — знакомые встретились. Не стали любопытствовать, попили и молча подались из ограды. Из расклепавшегося шва бадейки бьет струйка воды, густые, невесомо льняные волосы колышет речное дуновение, играет ими в солнечной яркости. Парнишка дернул бадейку, оплеснулся остатками, обругал сестру:

— Настя, че рот-то разинула, командир пить хочет!

— Ой,— сдавленно вскрикнула девушка,— я сейчас, извините.

Роман завладел воротом, сам добыл воды. Братишка убежал — на улице интересней. А Роман так бы и стоял, век не уходил никуда. И ей уходить не хотелось.

О чем говорили потом — убей не помнит.

Возвращаясь с учений, снова зашел. У ворот стояла, ждала Настенька — умытый росой ландыш среди подорожника. Вспыхнула вся, засветилась счастливой нежностью, в избу позвала. И вот уж чего совсем не ожидал — к матери потащила. «Мама, это Рома, знакомься... Папа у нас на фронте... Это братишки, сестренки, на печке еще одна. Семеро нас у мамы...» Говорила и говорила с непосредственностью подростка, всю родословную пересказала. Табель свой за седьмой класс притащила. Ни одной «удочки». В девятый пойдет, в учительский институт поступит... А он разок назвал ее Настенькой, потом не мог остановиться — Настенька да Настенька.

За деревней сыграли сбор сигнальные трубы.

— Ой! — как в тот раз, вскрикнула Настенька, и от этого вскрика Роману защемило сердце тянущей болью. Как еще из ума не вышибло адрес свой оставить, Настенькин записать...

Теперь вот — третья встреча. Не думал, не гадал, что такие сообщения таким вот Настенькам надо как-то по-особому делать. Взял и бухнул, и не ей, а матери:

— Елизавета Федоровна, проститься приехал. На фронт уезжаю.

Кажется, даже весело сказал. Обрадовал! Роман ты Роман неразумный, болван с языком-распустехой, дурак по самую маковку... Глаза у Настеньки становились все больше и больше, заволакивались влагой. Припала острыми грудками к пропыленной гимнастерке Романа, обхватила за шею — при матери, при сестренках, братишках голопузых,— заплакала громко, надрывно. Несмышленыши тоже в рев пустились. Тот, что водой поил, Настенькин погодок, шоркнул рукавом под носом, выскочил в сенки. Елизавета Федоровна, глядя на дочку, оцепенела. Неужто и дочушке приспело отрывать от сердца... Боже мой, рано-то как, боже...

И у Романа стало под веками набухать, мямлит что-то. Тут вернулся парнишка, не зная того, выручил:

— Я коня вашего во двор завел, сена бросил.

Настенька оторвалась от Романа, ушла за занавеску.

— Зачем же сено, поди...— хотел упрекнуть Роман Настенькиного братишку, но тот махнул рукой:

— Ниче, нонче мы с сеном. С мамкой да Настей добрую копешку поставили. Дожжи вот прошли, еще укос хоть махонький сделаем.

Будь она неладна, война эта! Э-э, да что там... Сказано — на весь световой день, пусть так и будет.

— Попоить коня-то? — деловито спросил мужичок, а другое, что охота спросить, в глазах высвечивает. Только убрал он глаза, уставил куда-то в угол. Но такое и по затылку угадать можно. Сам-то- давно ли таким был. Роман понимающе подмигнул ему:

— Заберись-ка, парень, в седло, да погоняй немножко. Конь строевой, ему проминка требуется.

Просиял парнишка. Рубаха полыхнула в дверях — и пропала.

Настенька появилась из-за занавески смущенная, ужатая вся.

— Елизавета Федоровна, мы погуляем немножко? — робко спросил Роман.

Мать горько вздохнула:

— Идите, идите, милушки вы мои, попрощайтесь. Господи, горе-то, горе-то какое...

По огороду, за огородом ходили, на бережку посидели. Прощались у ворот. Не заплакала больше. Тоскливо смотрела на Романа, пальчиками притронулась к его щеке, погладила бровь. Ну какая она девочка! Разве девочка может сказать такое:

— Как в песне той грустной... Рома, неужто и мне такая судьба выпадет?

— В какой песне? — осторожно спросил Роман.

Настенька тихо пропела: «Помню, я еще молодушкой была...»

Не по себе сделалось, заговорил торопливо, сбивчиво:

— Настенька, милая, я люблю тебя, я живой вернусь, приеду к тебе... Настенька...

Настенька тепло дышала в шею Роману. Возле палисадника Упор позванивал удилами, голопузые ребятишки поглядывали в окошко.

Настенька подняла подбородок, потянулась, к губам Романа, припала к ним своими молочными, неумелыми.

Так и расстались...

В тот же вечер Пятницкий выехал в распоряжение штаба Третьего Белорусского фронта, оттуда в Каунас, где пополнялся новым составом девятый штрафбат.

Глава седьмая

В уютно обжитом закутке сарая, занятого хозяйством дядьки Тимофея, прихода Пятницкого и Степана Даниловича ожидали комбат Будиловский, вызванные с огневых командиры взводов Рогозин и Коркин, а также обитающие при старшине санинструктор Липатов, артмастер Васин, командир отделения тяги Коломиец. Увидев столь представительное собрание, Степан Торчмя воскликнул:

— Елки-моталки!- А вы говорите, Владимирыч,— зачем водка. Тут канистру подавай — и то мало будет.

Капитан Будиловский встретил Пятницкого необычайно оживленно и многословно. Роман, грешным делом, причину такой метаморфозы увидел во флягах, а сбор батарейной элиты отнес к собственной персоне. Но вскоре убедился, что все это так и не так.

Командир первого огневого взвода, он же старший на батарее, недавний студент консерватории Андрей Рогозин высок и статен, интеллигентен до самой малой косточки. В зубах фасонистая трубка, дымившейся которую Пятницкий никогда не видел. Рогозин с располагающей улыбкой взял у Романа шинель, передал старшине Горохову, без зависти порадовался наградам.

Коркин бравого вида не имел: низкоросл, худощав. Он поклевал ногтем эмаль ордена, прикинул на вес медальную бляху. Имея в виду награды, спросил удивленно:

— Сразу две?

Пятницкий отшутился:

— Больше не было, пришел поздно.

Поздравил Романа не по-фронтовому тучный Тимофей Григорьевич Горохов — дядька Тимофей, пакостный ругатель и золотые руки младший сержант Васин, большеголовый и ушастый лекарь Семен Назарович Липатов, ужасно конопатый рядовой Коломиец. У загородки, разделявшей сарай на кухню и апартаменты старшины — продуктово-вещевую каптерку и канцелярию одновременно, где готовился пир на весь мир,— восхищенно пялились на Пятницкого седоусый ездовой Огиенко, повар Бабьев, по летам, скорее всего, не повар, а поваренок, и сухой, подслеповатый на один глаз писарь Курлович. Они уже давно, правда самым благопристойным образом, мозолили глаза капитану Будиловскому. Получив наконец разрешающую улыбку, принялись от души выдергивать Пятницкому руку из плеча.

Столу мог позавидовать владелец поместья Варшлеген: офицерские доппайки в виде печенья и американской колбасы в жестяных баночках с присобаченными к ним открывашками-раскрутками, раздетые догола луковичные репки в суповой тарелке, две стеклянные банки консервированной индюшатины — сбереженные старшиной трофеи первых дней наступления в Восточной Пруссии — и полуведерко горячей картошки, обсыпанной для духовитости сушеным укропом.

Капитан Будиловский дождался, когда все рассядутся. Он был благодушен, легок сердцем и сказал с торжественностью, которая была понята так, как и следовало понять:

— Товарищи солдаты, сержанты и офицеры, давайте выпьем в эту богом дарованную минуту за нашего боевого товарища, за его награды...

Он еще хотел что-то сказать, люди ждали, но он оборвал себя и высоко поднял вычурную, звеняще тонкую, богатого сервиза фарфоровую чашку.

Предусмотрительный Степан Данилович поторопился внести поправку:

— Давайте попеременке: поначалу за орден, потом за отважную медаль.

Выпили за орден, выпили за медаль. «Теперь в самый раз бы за справку»,— подумал Пятницкий, но решил, что справка — его сугубо личное дело, и по праву поздравленного виновника торжества вздернул вверх свою чашку:

— За нашу победу, за то, чтобы все мы... победили.

Нескладность тоста была прощена. На самом деле, зачем слова, которые хотел сказать лейтенант и не сказал, которые и не помешали бы... Но что толку! Сколько ни желай вернуться живым и здоровым, сколько ни клацай чашку о чашку — с водкой ли, с вином ли самым что ни на есть заморским,— не все останутся живыми, не все вернутся здоровыми. За победу — это да, победу будут добывать и мертвые.

Среди старшинских шмуток разыскалась рогозинская шестигранная гармоника. И вот оно — нет войны, сидит Роман в натопленной комнате, наслаждается песней из репродуктора, принюхивается к аромату из кухни, где стряпает мать, и никак не решит — куда сегодня податься: на танцы в клуб или завалиться с книгой на диван? Мечтательной довоенной картины не рушил гул войны: он походил на гул завода, от которого до дома — рукой подать.

Андрей Рогозин спел фатьяновскую «Я знаю, родная, ты ждешь меня, хорошая моя». С каждым куплетом Василий Севостьянович менялся на глазах — мрачнел, обугливался. Когда притих последний вздох концертино, Будиловский стал прежним — обрюзгшим, постаревше-рыхлым. Степан Торчмя завозился, запоглядывал на писаря — не наскребет ли тот чего по сусекам, чтобы развеять крученую морочь. Курлович поднялся было, но Будиловский пересилил маету, решительно придавил ладонью поверхность стола:

— Хватит, друзья. Теперь — о главном.— И он сказал об этом главном: — Послезавтра переходим в наступление...

Говорили о порядке подвоза снарядов (Коломиец— весь внимание), о доставке пищи (начальственный перст погрозил в сторону Бабьева), о раненых (выразительный взгляд на Липатова), о запасных катушках связи, о срочной замене, кому надо, валенок (Тимофей Григорьевич щитком выставил ладошку: дескать, уже, уже...), о канистрах с бензином, о починке, в случае беды, пушек («Одними матюками тут, Васин, не отделаешься»), о гранатах по пяти штук на рыло («Не к теще на блины едем, с пехотой, огнем и колесами»), о противогазах (с собой таскать или побросать на хозмашину). Все обговорили.

Напоследок Будиловский сказал:

— Предусмотреть замену, если кто выйдет из строя.

Несколько ошеломленный переменой в застолье, Пятницкий в недоумении поднял брови: как это выйдет? из какого строя? что, в колонне пойдем?

— Если что случится со мной, батарею примет Пятницкий,— продолжил Будиловский.

Не сразу дошло, о каком выходе из строя идет речь. О себе решил: надо сказать Кольцову, заменит, если что. Но мысль из-за последней фразы Будиловского получилась неловкой.

Когда Кольцов заменит? Когда из строя выйдет капитан и он, Пятницкий, возглавит батарею или когда его самого не станет и взвод надо будет принимать Кольцову?

Настроение Пятницкого расквасилось. Андрей Рогозин выразительно посмотрел на Васина, хватанул на своей смешной гармошечке плясовое-развеселое. Васин лихо вздернул голову и загорланил первое, что попало на язык:

Сы-лов не выки-нешь из пьесни,
В батареи-и гов-ворят,
Так си-ильней по ньемцу тыресни,
Читоб усрался ньемец гы-ад!

Старшина Горохов устрашающе пообещал Васину:

— Язычок у тебя... Завяжу у сонного в два узла.

— Чинно бы,— поддержал Степан Торчмя.

Васин посерьезнел, застегнул верхние пуговицы гимнастерки.

— Все, дядька Тимофей, отоспались.

Глава восьмая

От сектора наблюдения Пятницкого вправо на сорок километров и влево на то же расстояние окопались в позиционной готовности полки и дивизии пятой, двадцать восьмой, тридцать первой и второй гвардейской армий, а за их спиной, как стрелы в натянутой тетиве, с иголочки одетые и до нормы укомплектованные войска одиннадцатой гвардейской армии, двух танковых корпусов, артиллерийских частей РГК, инженерные и другие вспомогательные войска. Но забота Пятницкого не об этих войсках, не о силе, которая противостоит им, его ума дело — вот этот кусочек земли перед Альт-Грюнвальде с изломистыми морщинами немецких окопов и охряными горбами их огневых точек — полоска, где он за время стояния в обороне успел разведать двадцать девять целей, завести на эти цели документацию, рассчитать координаты, дотошно, час за часом, описать их действия. Право, не хватало только анкетных данных тех фрицев и Гансов, что приставлены к этим двадцати девяти дзотам, наблюдательным пунктам, пулеметным площадкам, огневым позициям противотанковых орудий.

Пятницкий уже видел в этих объектах некую собственность, личное движимое и недвижимое имущество, и было странно, что наступит час, и он с величайшим воинским рвением станет ломать, рушить это движимое и недвижимое, кромсать с размахом всех знаний ведения артиллерийского огня, иначе славяне Игната Пахомова не успеют сделать того, что надо сделать на этой войне, а если повезет, то и после нее, иначе несдобровать ему самому и его славным пушкарям.

В этом видел Пятницкий одну из важнейших задач всего комплекса управления кусочком войны, возложенную на командира взвода управления артиллерийской батареи. За ней последуют другие задачи: выбор нового НП, обеспечение связи, разведка новых целей и беспощадное подавление этих целей.

Одним словом, работа с утра тринадцатого января виделась предельно четко, и это видение, понимание предстоящего дела наливало силой, непоколебимой верой в свою способность действовать в высшей степени толково и грамотно.

Нет, не от одного желания выругаться, очистить сердце назвал не так давно генерал войну стервой. Ясно видимое, по полочкам разложенное, выверенное этап за этапом стало рассыпаться еще накануне, а утром тринадцатого января вообще полетело к едреной матери. Разведанные цели пришлось сдать незнакомому старшему лейтенанту из корпусной артиллерии. Полюбовавшись на все движимое и недвижимое Пятницкого, старший лейтенант расписался в карточках целей, дескать, принял, все в порядке и пожал Роману руку. Офицер был старше не только по званию: по тусклому лицу молодого лейтенанта он прочитал все, что творилось в его задетой душе. Прочитал, понял и положил руки на плечи Пятницкого.

— Первые твои? — спросил.

Роман тоже понял его и ответил.

— Первые.

Умный был мужик этот старший лейтенант — не усмехнулся, даже не позволил себе пошутить. Вынул из кармана зажигалку — не зажигалку, мечту трофейную — пистолетик вороненый.

— Возьми.

— Не курю,— смутился Роман.

— На память о встрече и... первых твоих.

— Возьму,— протянул руку Роман, и стало легче на сердце. Забыл спасибо сказать. Сказал, когда прощались.

Ну а утром тринадцатого не помогло бы никакое душевное-раздушевное слово...

Снежная завируха началась еще ночью. Попервости она обрадовала. Седьмая батарея, оставив обжитые огневые, где стояли долго и затаенно, успела передвинуть свои орудия вплотную к позициям пехоты. Будиловский взял на себя первый огневой взвод, со вторым приказал следовать Пятницкому. Сказал:

— Всю училищную науку, лейтенант, прибереги до лучших времен, а пока действуй по обстановке.

Действуй... Как действовать? Завируха продолжалась. К началу артподготовки стало похоже, что тебя с головой окунули в сугроб.

Артмастер Васин, присоединившийся к Пятницкому согласно боевому расчету, не находил слов.

— А-а, в господа... Сто редек ему в рот...— дальше следовало такое богохульство, что не отмолить его Васину до гробовой доски.

Естественно, артподготовка шла вслепую, авиации не дождались. Когда пехота по скользким приставным лесенкам выкарабкалась на бруствер и гаркнула «ура» (разве смолчишь, когда душа реву просит, а в этой обстановке лучше бы молчком), ее встретила такая пальба, что, казалось, свело руки и ноги. Но шли. И вот уже не видно никого, муть сметанная. Открывать огонь? А если в спину славянам? Тогда, братва, поднавались на колеса — и вперед, вперед!

Пятницкий ухватил за веревочную петлю ящик со снарядами, рядом вцепился Шимбуев — низкорослый солдат с маленьким подвижным лицом — потянули, поволокли следом за пушкой. Сержант Горькавенко кричит: «Навались!», матерится, зло и раздраженно хрипят другие. В снежной ветродури сгинула пушка Вальки Семиглазова.

Приостановилось движение у Горькавенко. Там полный ужаса крик. Сгрудились, зовут Липатова. Липатов в первом взводе, поди докричись. Что делать? Не бросать же раненого, ему помощь нужна. Выходит, двое из расчета — долой? Где взять сил остальным для пушки?

Вдруг из пурги вынырнула дивчина, похоже, пехотная, занялась перевязкой.

— Сисенбаева в живот прямо! — прокричал надсаженной глоткой подбежавший младший сержант Васин. Это он было остался с раненым.

Пятницкий невольно передвинул набитую книжками полевую сумку на живот. Это ужасно — когда в живот...

Наткнулись на лежавших, заметенных снегом солдат. Роман подумал — убитые. Нет, стреляют. Куда стреляют? А так, перед собой, в непроглядь.

— Чего завалились?! — закричал употевший, растерянный Пятницкий.— Вперед! Где командир?

Из снега вытряхнулся пожилой усатый сержант.

— Чего орешь, лейтенант? Я командую, убит взводный.

— Так чего вы развалились? Вперед надо!

— Куда, может, покажешь?

И правда — куда? Роман крутнул головой. Не поймешь, откуда, с какой стороны двинулись, где восток, где запад? Нет, вон темь полосой — деревья вдоль дороги, а дорога туда, в Альт-Грюнвальде.

— Орудие к бою! — закричал, рванул крышку ящика, сунул в чьи-то руки снаряд,— Горькавенко, командуй! Огонь, огонь по захватчикам! Прицел...

О, гадство! Какой прицел? Что делать? И чуть не прыгнул от радости, от светленькой мысли. Поле, изученное им с НП, идет чуть на подъем. А что, если... При малом прицеле угол падения... Должен быть рикошет! Должен!

— Горькавенко! Прицел четыре! Четыре! Понял? Отражатель проверь, на нуле чтобы! Колпачки не снимайте!

Ничего, лейтенант Пятницкий, еще малость соображаешь, не все пургой выдуло!

Грохнуло орудие, завыл снаряд, отскочивший от мерзлости, разорвался, рассыпался, как бризантный, в воздухе. Загудело в груди от восторга. Получился рикошет, не обманулся Пятницкий!

— Беглым, Горькавенко, беглым! — закричал обрадованно. Стал Коркину кричать, чтобы стреляли на прицеле «четыре» фугасными.

Лупануло в беспросветности другое орудие — слева, где младший лейтенант Коркин. Услышал Коркин, сообразил Коркин, молодец Витька Коркин, тоже на рикошет повел!

Поутихли огненные трассы со стороны немцев. Хорошо, видно, обсыпали их сверху стальные обломки! Пятницкий выхватил пистолет, вскинул на всю руку

— Сержант, поднимай пехоту! За мной! За Родину! За Сталина!

Солдаты поднялись без особого рвения, засеменили в пуржистую гущу, заспешили за горластым лейтенантом, Шимбуев рядышком побежал.

Заговорило вдесятеро больше стволов. В упор. Начали шлепаться и мины, осколками повизгивать. Солдаты попадали. Кто насовсем, кто так. У Пятницкого шапку козырьком к уху повернуло. Оступился в канавную глубь, плюхнулся кулем, шапка свалилась.

Выходит, не только фрицев, но и просто снег обсеивал на рикошетах? Вскочил разъяренный.

— Вперед! За мной!

Усатый сержант грубо толкнул его под прикрытие толстого осокоря.

— Какого хрена колготишься, лейтенант! Людей побьем. Остынь, говорю!

От бессилия, унижения, обиды навернулись слезы. Сержант поднял шапку, подал. Из дырки вата торчит. Сказал примирительно:

— Погодим малость, должно развиднеться. Видишь, что творится? Встряхнись же, не то пуля вот такого-то быстро сыщет.

Пятницкий прислонился к осокорю, задрал голову, от пуль не прячется. Шимбуев дернул за шинель, стащил в канаву.

Скоро муть разжижела. Плохо, но видно стало темную горбину впереди — сады немецкого поселка. Завиднелось орудие Семиглазова, кляксами стали проявляться два других. Пехоты побольше подсобралось: кто зарвался вперед — спятился, кто отстал — подтянулся. Подошел «студебеккер» со снарядами, видно, Будиловский сумел организовать.

Разгружались торопливо, с некудышно упрятанным раздражением на громадину «студера», припершегося на самый передок, на шофера Кольку Коломийца, который, выискивая немцев, крутил башкой — будто первый день на фронте. Горькавенко не выдержал, прикрикнул на Кольку:

— Помогай, холера тебя возьми! Сожгут твою колымагу!

В строптивости Колька мог и не обратить внимания на окрик, но поблизости грохнули четыре мины, у «студера» паутиной разнесло лобовое стекло и вырвало щепки из дощатых ребер кузова. Спесь с Коломийца враз сбило.

Пятницкий хотел было побежать к комбату, переговорить, как и что делать дальше, но тот не позволил, выслушал вопросы по телефону, дал советы и сообщил, что в первом огневом взводе ранило двоих. Наводчика Баруздина тяжело, пожалуй, не выживет, а Рогозину только щеку располосовало...

Скрутило мышцы Пятницкого зябкой судорогой, заныло в груди, от прилившей бешеной крови в голове пошел гул. Андрея ранило! Еще Баруздина... Шагов на триста продвинулись, еще боя, по сути не было, а троих уже нет. Если так дальше пойдет... Кретин несчастный! «Вперед! За мной!..» Не шапку надо было, а башку твою неразумную продырявить!

— Коркина пришли сюда,— давал указания капитан Будиловский,— вторым взводом сам покомандуешь. Разведчиков при себе держи, обеспечение связи возьму на себя. Понял, лейтенант?

Все понял Пятницкий, с трудом, но понял. Без труда тут не сразу поймешь. Андрея изуродовало, Баруздин, сказали, не выживет, у заряжающего Сисенбаева рана тоже не из легких.

К аллее дорожных осокорей подошли три самоходки.

Рослый офицер в раскрыленной плащ-палатке, издерганный неудачными атаками, блажным голосом кричал на самоходчика:

— Ни минуты промедления! Пехота за вами пойдет!

Самоходчик пытался что-то втолковать ему, до слуха Пятницкого донеслось только:

— Это не танки, поймите...

Никакие доводы, похоже, не действуют, глух к ним; тот, в плащ-палатке, глушит сознание, что лежит пехота.

— Не празднуйте труса, капитан! — бьет по самому чувствительному.— Вперед, развернутым строем!

Перекосило всего, налило злобой капитана, да не тот у него чин, чтобы одолеть налетевшего, вернуть ему благоразумие. Делает последнюю попытку:

— Разрешите хоть одному орудию задержаться, прицельно с места поддержит.

Эта попытка настоять на более разумном еще больше взбесила пехотного командира, стал размахивать кулаком.

— Никаких с места! Полдня царапаемся на месте! Вперед!

Пятницкий возбужденно встряхнулся, закипел жаждой действия. Расстегнул давивший на горло крючок полушубка, сиганул через кювет, через другой, запинаясь о спрессованные гусеницами выворотни снега, побежал к самоходкам.

— Товарищи, минутку! — задыхаясь, выкрикнул он и едва не ударился о броню урчащих, подрагивающих в боевом нетерпении САУ.— Подождите малость!

Дюжий, внешне напоминающий Игната Пахомова, измученный и красный лицом офицер в плащ-палатке ошалело посмотрел на возбужденного Пятницкого.

— Это что за явление Христа народу? С самоходки? Почему удрал с машины?

— Я не с самоходки. Пушки... сейчас подтащим...

— В-вон отсюда! Пришибу! — остервенел большой начальник, в лицо Роману брызнуло слюной. Может, и не слюной, может, талый снег слетел с рукава... Роман уцепился за полушубок капитана самоходчика.

— Пять минут. Хоть одну пушку перетащу через дорогу. Поддержим, прикроем...

Капитан досадливо отмахнулся:

— Нам ли с тобой решать тут!

Капитан бешено посмотрел на пехотного чина и, чуть задев траки, перекинул тело через бортовую броню. Подтянув шлем с наушниками, что-то неслышное крикнул вниз механику-водителю.

САУ-76, такие же, как и у Пятницкого, семидесятишестимиллиметровые пушки, только на собственном ходу и прикрытые кое-какой броней, загуркотали моторами и, отдаляясь друг от друга, взрыхлили, подняли россыпью снег, для бодрости хлопнули выстрелами и помчались на Альт-Грюнвальде. Солдаты — в христа, в бога! — отпрянули, давая проход, устремились следом.

Поднялась пехота и по эту сторону дороги. Велением Будиловского заговорили орудия седьмой батареи (и там и тут обошлись без него!). Загудела дальнобойная артиллерия — теперь уже по глубине обороны противника. Полковые и батальонные пушки палили без передыху, стараясь помочь безрассудно брошенным вперед самоходным орудиям. Да разве поможешь! Одна установка уже горела, ветер рвал с нее маслянистые шлейфы дыма, мешал со снегом. Две другие, едва видные в снежной мути, проскочили все же до Альт-Грюнвальде, успели сделать несколько выстрелов и загорелись там, на околице.

Глава девятая

Ординарец командира батареи Степан Данилович Торчмя, ухватив внушительными лапищами за щиколотки кем-то разутого гитлеровца, кряхтя и посапывая, задним ходом тянул его из блиндажа. Труп не успел окоченеть и податливо выволакивался из узкого входа в не менее узкую и глубокую траншею. Заметив за изгибом на ближней прямизне окопа лейтенанта Пятницкого, Степан Данилович без околичностей попросил:

— Владимирыч, помогите эту падаль через бруствер кинуть.

Роман не хотел прикасаться к неживому телу и ухватился за полы задравшейся шинели. Но из этого ничего не вышло — с трудом удалось поднять едва до половины окопа. Надо было перехватиться, а чтобы перехватиться, пришлось подставить под труп колено. Производя эту малоприятную работу, Пятницкий едва не уронил ртутно тяжелое тело. Напрягшись, переместил руку на лацканы и резко поднял омерзительный груз вверх. На мертвеце затрещало, на дно окопа выронилось содержимое карманов. Наступая на упавшее, Пятницкий и Степан Торчмя столкнули тело под откос бруствера, к меже с гривой промерзшей травы. Перевернувшись со спины снова на спину и собрав на себя снежный нанос, оно осталось лежать в ожидании, когда вот с таким же чувством гадливости кто-то из похоронной команды отволокет его к небрежно вырытой яме и свалит труп для вечного забвения.

Степан Данилович ковырнул носком сапога оброненное мертвецом, поднял, разглядывая, проворчал:

— Славяне... Обувку сняли, а на портаманет не обзарились... Добрые у них сапоги, только вот голяшки твердые делают... Сапоги — конечно, а портаманет на што. Облигации, што ли, там выигрышные? — складной карманный портфельчик висел загибом на его пальце, как патронташ. Степан Данилович хмыкнул, довольный своей остротой, и весело покосился на Пятницкого.— Может, и облигации, только какая сберкасса за них заплатит. Вам не надо эту трофею, Владимирыч?

Желание узнать о немцах что-то новое, чего не знал до этого и что может оказаться в этом бумажнике, взяло верх над брезгливостью. Роман принял изрядно потертый бумажник из кожзаменителя, покопался в нем и не нашел ничего привлекающего. Только фотография с посекшимся по диагонали глянцем задержалась в его руке. С настороженным любопытством, будто подглядывает чужое, он смотрел на семейную фотографию: в кресле молодая женщина в темном платье с белым кружевным воротником, на ее коленях — пухлощекая девочка с бантом в жиденьких волосиках, года два девочке, не больше; рядом, вытянувшись и выпучив глаза в усердии, мальчик лет десяти, рука, как воробьиная лапка, сжимает подлокотник кресла.

Обычность фотографии поразила Романа — будто обманули его, подсунули не то, что ждал. Что в ней немецкого, вражеского? Такие у всех есть, и у него тоже. Вместе с Настенькиной хранится. На карточке той — папа с мамой, а в центре он с оттопыренными ушами, в матроске и бескозырке с надписью на ленточке — «Моряк».

Похожесть запечатленной на фотографии чужой и враждебной жизни на его, Пятницкого, жизнь заставила возмутиться: «Нечисть фашистская, а тоже... Фотография с деточками...» Но фотографию не бросал, разглядывал и в конце концов как-то иначе глянул на детские лица. По инерции в уме еще потянулось презрительное: «Фа-ши-сти-ки...», но приглохло. Неразумный ты, лейтенант Пятницкий, какие они фашистики! Пацаны и пацаны, и носы сопливые им, сдается, вытерли, когда сниматься повели.

Степан Данилович приблизился и тоже посмотрел на фотографию.

— Интересно, кем вырастут без отца-то? А, Владимирыч? Неужели такими же? — спросил Торчмя, бросая взгляд за реку, где вдоль обрывистой кручи занял оборону противник.

— Какими — не знаю, Степан Данилович, но чтобы после войны фашисты верховодили — этому не бывать.

— Как это? Германию присоединим?

— Мы не захватчики, на черта она сдалась. Коммунистов, которые в концлагерях, освободим... Они вправят мозги тем, кто от Гитлера да Геббельса угорел, откроют людям глаза и начнут разумную жизнь налаживать...

Помолчали.

— Разыскать бы этих пацанят лет через десять.— Роман повернул фотографию оборотной стороной.— Имена и фамилия есть, город... Кажись, Кройцбург написано.

— Где такой?

— Здесь, в Пруссии. Может, и его брать будем.

— Возьмем. Не убили бы только до этого,— вздохнул Степан Данилович,— охота дожить до победы, Владимирыч. Наплевать мне на этих гансиков из Кроцбу... тьфу... Мне бы со своими пожить еще. Пять дочек у меня, Владимирыч.

— Одни дочки? — удивился Роман.

— Одни дочки, сынов, как в старину говорили, бог не дал. Видно, природа такая. У нашего агронома и вовсе... Шесть девок, а он: «Костьми лягу, Данилыч, а сына произведу». Супруга его седьмым затяжелела и опять произвела дочку. Так вот,— засмеялся Степан Данилович.— Дочки — тоже неплохо. У меня вон какие! Клавдия, средняя, тебе в невесты годится. Приезжай, Владимирыч, такую свадьбу завинтим!..

Сказанное Степаном Даниловичем заставило Настеньку вспомнить, услышать тоскливо занывшую душу. Пятницкий сунул фотографию в планшетку, портмоне отдал Степану Даниловичу. Тот заглянул в бумажник, повторил свою шутку:

— Нету госзайма? Ну и ладно. Приберу.

Пятницкий, давая отдых набрякшей голове, охлаждая затылок, откинулся на бруствер и закрыл глаза. Степан Данилович скосил на него глаза. Осунулся-то как! Вздохнул и посмотрел в сторону выброшенного ими трупа. Тихий низовой ветер шевелил давно не стриженные кудельные волосы мертвого, засыпал в раковины ушей обдув полыни и донника с межевой гривки.

Степан Данилович зло швырнул бумажник в сторону немца, плюнул и, утираясь рукавом, буркнул:

— Отвоевался, скотина безрогая...

Блиндаж для капитана Будиловского и командира взвода управления Пятницкого Степан Данилович облюбовал вполне сносный, хотя и не очень поместительный. Строили блиндаж немцы и, разумеется, в своих интересах. Захваченный наступающими, он оказался теперь выходом к противнику. И ничего тут не сделаешь. «Повернись сюда задом, туда передом»? О, как бы он порадовал, подчинившись этой просьбе-присказке!

Пятницкий критически пощурился на приобретенное жилье, оттопыренным большим пальцем ткнул через плечо:

— Все, что прилетит оттуда,— прямо в дверь.

Степан Данилович покачал головой:

— Страсти господни! Как все наперед знаете. Прилетит... Чисто ворожей,— но все же призадумался и чуть погодя добавил: — Если прилетит, дак всюду достанет.— Он поводил глазами — нет ли кого поблизости, не услышат ли того, что для всех говорить не хотелось, и доверительно сообщил: — Лейтенанта Совкова, заместо которого вас прислали, знаете как убило? И блиндаж где надо отрыт был, и не чета этому — три наката, а мина возьми и шмякнись в бруствер напротив входа. Комбат с Совковым обедали. Все железо в лейтенанта, комбату только руки покарябало да похлебкой окатило. Он поглыбже сидел... Да вы не пужайтесь, Владимирыч, не может того быть, чтобы в одной и той же батарее лейтенантов одинаково убивало. Да и не замешкаемся здесь, ноне же дальше двинем. Коли потурили фрица — остановок долгих не будет. Хоть ночку в тепле побудете, небось иззяблись совсем. Григорьич, старшина наш, скоро горяченького поисть пришлет, фляжку с наркомовской... Я землянку мигом приберу.

Глава десятая

Уютный и надежный подвал с корытообразным потолком в Йодсунене оставили еще тринадцатого января, когда начали прорыв обороны противника. Снегопад, ожесточенное сопротивление немцев, ничем и никем не восполняемые потери затрудняли продвижение, и оно шло черепашьими темпами. Гумбиннен, шпиль ратуши которого хорошо просматривался с НП Пятницкого в Йодсунене, взяли только двадцать первого, двигались по километру в сутки. Сегодня опять уткнулись в препятствие — реку Алле, один из мощных рубежей укрепрайона «Хайльсберг».

Степан Торчмя подобрал для комбата оставленный немцами небольшой блиндаж. После обхода огневых (как они там устроились?) Будиловский пришел усталый, мрачный. Ели, сидя на земляных нарах. Пятницкому, решившему переночевать у комбата, досталось место напротив входа, капитану — «поглыбже». Подумал: «Хозяин что чирей, где хочет, там и сядет. Залетит черепок мины — и будь здоров лейтенант Пятницкий». Уловил придавленность Будиловского собственным душевным разором и устыдился своих мыслей. Нарочно, что ли, сел туда! Вошел первым — вот и сел.

В блиндаж просунулся Степан Торчмя. Обращаясь к Будиловскому, попросил:

— Вышли бы, Севостьяныч. Одеяла застелю. Я их хорошенько выхлестал, чистые.

Выйти действительно надо было, втроем — повернуться негде.

Пока Степан Данилович обихаживал место для спанья и устраивал в нише картонные плошки-светильники, Будиловский с Пятницким стояли в траншее и смотрели за реку, где будет новый бой, до начала которого осталось совсем немного.

С пугливой издерганностью противник швырял в небо ракеты, заливая стылую реку неестественным мертвым светом, и он выхватывал из мрака примагниченные ко льду фигурки трупов. Когда немцы замечали движение санитаров, что отыскивали не успевших окоченеть товарищей, пулеметная стрельба учащалась.

Наша пехота, измотанная дневным продвижением, на нервный и суматошный огонь из-за реки отвечала нехотя.

Поеживаясь, Будиловский сообщил, что место для закрытой позиции выбрали сносное, пушки вот-вот установят, и поинтересовался, как дела у разведчиков, будет ли готов к рассвету наблюдательный пункт и нет ли возможности заблаговременно пристрелять батарею. Пятницкий понял это по-своему и сказал:

— Чуток передохну — и обратно.

Вялые думы Будиловского смешивались с чем-то далеким от того, что спрашивал, но ответил Роману по сути, хотя и нудно:

— Нечего сейчас делать на НП, лейтенант, Кольцов управится. Ложись поспи, впереди дел — во! — он провел ребром ладони ниже подбородка.— Речку штурмовать будем.

Другой какой военный термин тут не подходил. Действительно — штурмовать. Пятницкий успел познакомиться с этой — будь она проклята! — речкой под названием Алле. Предвидя неизбежность отступления в глубь страны, немцы заблаговременно превратили ее в неприступный на первый взгляд оборонительный рубеж. Особой надежды окончательно остановить наступающие советские войска они, может, и не питали, но на то, чтобы задать трепку, пролить побольше крови, все возможности у них были: понастроенные по кромке берега доты огнем пулеметов способны выкосить перед собой все живое. Обрезанную водой кручу опутали несколькими рядами колючей проволоки, увесив ее, как новогоднюю елку, противопехотками, а там, где можно ступить ногой, уложили, присыпав землей и снегом, нажимные, натяжные и другие убойные выдумки, вплоть до «шпрингенов» — мин-лягушек.

Попытки захватить железобетонные сооружения с ходу кончились тем, что стрелковый полк усеял трупами не очень прочный речной лед и, обескровленный наполовину, откатился и залег в кустарниках заливного берега. Поняв, что такое лбом не прошибешь, командование наступающих войск решило до утра пошевелить мозгами и придумать более эффективное и менее болезненное. Будиловский с Пятницким тоже изнурялись думками и сошлись на том, что было бы здорово вытянуть пушки на прямую наводку. Определив место для орудий, Роман с комбатом вернулись в блиндаж. Котелок с углями, добытый заботливым ординарцем, ласкал теплом, а водянисто потрескивающие плошки и горячее хлебово из общей посуды приглашали к доверительному разговору.

Роман Пятницкий кое-что знал о своем командире. Учитывая обстановку, короткий срок совместной службы и замкнутость этого человека, можно считать, что кое-что — уже немало. То обстоятельство, что Василий Севостьянович недавний учитель, больше того, директор школы, если и не вызывало глубокой уважительности в силу вот этой отчужденности, то почтительную робость, знакомую со школьной скамьи, вызывало обязательно: понуждало постоянно чувствовать разделенность, возрастную, образовательную, иерархическую дистанцию. Поэтому все, что придвигало их друг к другу — услуги одного ординарца, пища из одного котелка, совместные закалки водой из проруби и житье в землянках,— смущало Пятницкого, вызывало чувство неловкости.

В данный момент дистанция сократилась. Но стоило Будиловскому поинтересоваться тем, что, по мысли Пятницкого, уже было известно, как разделенность ощутилась прямо физически.

— Десятилетку закончил, потом работал немного,— бормотнул Роман на вопрос об учебе.

— Ты с Урала вроде? — устало и, кажется, опять без нужды спросил Будиловский.

— Из Свердловска,— ответил Пятницкий.

Нет, не без нужды спросил Будиловский. Это был примитивный, но нужный к разговору ключик.

— А я из Гомеля. И жена оттуда,— он отрывисто вздохнул, поморгал белесыми веками сухих глаз, горько дернул уголком губ и добавил: — Была...

— Что, погибла? — обеспокоенно и неловко спросил Пятницкий.

Увязая в тягостных мыслях, Будиловский выдавил:

— Лучше бы...

По лицу Василия Севостьяновича мелькнула нервная тень. Пятницкий поежился, примолк, ложка зависла на полдороге, с нее капало. Будиловский, без желания черпавший из котелка, привалился к дощатой стенке блиндажа, изорванной осколками противотанковой гранаты.

— Жениться-то не успел, лейтенант?

И это был ключик, предлог к развитию разговора. И тоже не заранее подготовленный. Такое проявляется, когда на душе скребет и хочется выговориться.

Роман смутился. Скажет тоже — жениться. Когда? На ком? На Настеньке? Совсем неразумно, она же.. Семнадцати нет. У Романа тоскливо и сладко ворохнулось в груди. Виделись-то несколько раз, а пишет и пишет... Милая, славная Настенька... Показать Василию Севостьяновичу письмо?

Лицо комбата отражало совсем иные мысли, далекие от всего, что происходит за пределами блиндажа на изрытых окопами то морозно твердеющих, то раскисающих полях и на всем белом свете с его трагической событийностью последних лет. Что уж тогда говорить о душе лейтенанта! Сердечный порыв Пятницкого был явно не к месту, и рука, нацелившаяся было сунуться в полевую сумку, крепче сжала черенок ложки. Роман сильно и неловко смутился.

— Значит, не женился,— хрипловато заключил Будиловский.

В слабом колеблющемся свете стеариновых плошек его лицо показалось неузнаваемо постаревшим. Может, и не постарело, увяло просто, стало таким, каким становится, когда тяжко бездомной душе.

— Ну, тогда еще женишься. И дай бог тебе сойтись с человеком безошибочно верным...— на губах Будиловского шевельнулась прежняя мучительно скованная усмешка. Продолжая свою мысль, добавил: — Сойтись с человеком, которого не надо умолять и упрашивать: «Жди меня, и я вернусь, только очень жди». Человек, которого надо упрашивать быть верным, не стоит того, чтобы его упрашивать.

Что творилось в душе Василия Севостьяновича? Еще там, под Гумбинненом, когда стояли в обороне, накатилась на Будиловского вот эта давящая печаль, которая, в силу житейской неумудренности Романа, принималась им за сумрачность и иные производные скверного характера. Тоску, уязвленное чувство любви, боль ревности эгоистичная молодость считает своей монополией. Не под силу ее незрелому разумению отнести подобное к человеку в возрасте Василия Севостьяновича.

А как раз эти чувства и владели теперь капитаном Будиловским. Невысказанные, затаенные, были они мучительны и неуправляемы. Высказаться, ослабить сковавшую угнетенность?

Уловив смущение Пятницкого, Будиловский неожиданно сделал то, что мгновение назад порывался сделать Роман,— вынул из кармана вчетверо сложенный тетрадный листок.

— Почитай, лейтенант, может, скажешь что...

Глаза Будиловского были раздраженные, злые. Словно Роман хотел узнать что-то запретное о нем, и будто Василий Севостьянович уличил его в этом желании и теперь с грубой мстительностью — на, смотри! — распахивал это запретное.

Пятницкий нерешительно протянул руку. Будиловский быстро сказал:

— Письмо жене... почитай,— и, похоже, боясь передумать, сминая листок, сунул его в руку Пятницкому.

Когда Роман стал недоуменно и робко расправлять исписанную карандашом бумагу, Будиловский смягчил тон, приглушенно пояснил:

— Уже и не помню, сколько вот таких написал... Писал и не отправлял. Это — отправлю...

Роман не сразу вник в смысл написанного. Речь, по всей видимости, шла о сыне Василия Севостьяновича, который потерялся или погиб и которого он по многим, не зависящим от него, причинам не смог спасти. Было не очень понятно — оправдывался или просто хотел объяснить Василий Севостьянович, как все получилось. Он подробно описывал бомбежку, десант немецких парашютистов, срочный вызов в военкомат. Роман, вчитываясь в малоразборчивые строки, вплотную присунулся к потрескивающему огоньку с гибким восходом дымного хвостика. Будиловский прервал его замедленное чтение прикосновением руки, хотел сказать что-то, но, раздумав, утяжелил прикосновение и буркнул:

— Читай. Потом...

Письмо заканчивалось:

«Наше общее горе ты считаешь только своим и виноватым видишь только меня. Это жестоко и несправедливо. Может, такое нужно тебе, чтобы с меньшими угрызениями думать о том, что сделала? Да, это упрек, но он — последний. Скверное предчувствие неизбежной смерти не покидает меня. А завтра бой... Малодушие? Вполне возможно, но это не очень похвальное человеческое качество рождено другим — неизлечимой любовью к тебе, любовью, жестоко обманутой. Все прощаю. Прощай».

Пятницкий дочитал, растерянно пожевал губы. Надо было как-то и чем-то ответить на неожиданное, поразившее его откровение комбата. Пятницкий ожидал встретить сожалеющую ухмылку (нашел перед кем раскрыться!), но встретил подавленный взгляд, увидел мелкие морщины у глаз, собранные нетерпеливым ожиданием ответа, и проникся жалостью, хотелось сделать что-то для этого страдающего человека. Заговорил медленно, проникновенно:

— Василий Севостьянович, не мне судить о том, что вы пишете. Да и мало что понял. Но вот,— в голос Романа вплелись мягкие нотки упрека,— но вот о гибели, право, совсем ни к чему...

Возможно, Будиловский не расслышал всего, приступ откровенности продолжался:

— У Нади больное сердце. Врачи запретили рожать, а она хотела и родила, и едва не померла при этом... Последний год жили в Слониме, война застала нас в разных местах: меня — дома, Надю — в Минске, сына... Ему девять исполнилось. Алеша был в пионерском лагере. В первый же день лагерь вместе с ребятишками оказался у немцев... Я находился ближе к Алеше, но вывезти не смог. Этого тогда никто не смог. Надя не хотела понять: как так — не смог? Сам — вот он, а сын... Не дай бог тебе, лейтенант, когда-нибудь видеть ненависть в глазах любимой женщины... Меня направили в часть, Надя с райкомом осталась в лесу. Три года ничего не знали друг о друге, и вот — письмо... В Йодсунене получил. Надя счастлива, она снова с Алешей... Этот Алеша родился у нее от командира партизанского отряда...

Наступившее молчание нарушил Пятницкий.

— Н-не знаю, Василий Севостьянович... Нашлась, жива, счастлива... Когда любишь, наверное, радоваться надо... Чего ее винить. Война виновата. Были бы рядом — ничего бы этого не было. У нас вон соседка... Провинился муж, она топором его... Вылечился, живут...

Удивление, ироничную заинтересованность Будиловский выразил весьма неприметно — всего лишь приподнял бровь. Сказал со значением:

— Топор топору рознь, лейтенант..

Скрытая ирония задела Романа, и он выпалил бесцеремонно и даже дерзко:

— Вы же мужчина, отец... На кого еще было ей надеяться?

Приподнялась и вторая бровь. Тон Романа, вероятно, возымел действие. Будиловский отреагировал виноватым голосом:

— Пойми же, лейтенант, обстановка такая была, не мог я вывезти Алешу.

— А сейчас другая обстановка. Вот-вот Гитлеру шею свернем. Может, Алеша ваш там, в неволе. Вот и надо отцу ради сына, ради всех... А вы жену смертью своей стращаете, себе в голову черт-те что неразумное... Порвите письмо, Василий Севостьянович.

Будиловский потер кулаком надглазницы, взял у Романа письмо и с непонятной интонацией произнес:

— Ладно, лейтенант... Слишком многое мы рвем поспешно... Погодим.— С последним словом он положил ладонь на колено Пятницкого и, словно забыв обо всем, что говорилось, спросил: — Не думал, как, чем или кем можно пушки к берегу подтянуть, на прямую наводку?

Может, за разговором он и впрямь отмяк душой? Пятницкий сказал после паузы:

— Думал. С младшим лейтенантом Коркиным советовался. Предлагает повозку Огиенко приспособить. Ну, как крестьяне плуги на пашню возят. Сошники к повозке веревкой прикрутим, в повозку — снаряды.

— Учитывая возможности старой кобылы,— вздохнул Будиловский,— более двух пушек не успеем, да и то при условии, что противник не обнаружит. А надо бы все.

— А что, может, и вытянем,— посветлел Роман от враз посетившей его идеи.— Вот схожу в батальон, а потом доложу вытянем или не вытянем.

Дальше