Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая

1

Жара. Безветрие. Черепичные крыши Константинополя выцвели. Над городом — марево зноя. Нет тени даже в бурых пыльных садах султанского дворца. У подножия крепостных стен, на камнях у зеркальной воды, спят оборванные люди. Город затих. Только с высоких минаретов начинают кричать протяжные голоса — скорбным напоминанием. Да по ночам воют собаки на большие звезды.

Миновал год, как великий посол Емельян Украинцев и дьяк Чередеев сидели на подворье в Перу. Созваны были двадцать три конференции, — но ни мы — ни взад ни вперед, ни турки — ни взад ни вперед. На днях прибыл гонец от Петра с приказом вершить мир спешно, — уступить туркам все, что возможно, кроме Азова, о гробе господнем лучше совсем не поминать, чтобы не задирать католиков, и, уступив, уже на сей раз стоять крепко.

На двадцать третьей конференции Украинцев сказал: «Вот наше последнее слово... Жития нам осталось в Цареграде две недели... Не будет мира — сами на себя пеняйте: флот у великого государя не в пример прошлому году... Чай, слышали...» Для устрашения великое посольство перебралось с подворья на корабль. «Крепость» стоял так долго в бездействии, — плесенью заросли борта, в каютах завелись тараканы и клопы, капитан Памбург совсем обрюзг от скуки.

Украинцев и Чередеев просыпались до света, почесывались и кряхтели в душной каюте. Надевали прямо на исподнее татарские халаты, выходили на палубу... Тоска, — над темным еще Босфором, над выжженными холмами разливалась безоблачная заря, таящая зной. Садились закусывать. Квасу бы с погребицы... Какой черт! — ели вонючую рыбу, пили воду с уксусом, — все без вкуса. Капитан Памбург, пропустив натощак чарку, прохаживался в одних подштанниках по рассохшейся палубе. Выкатывалось оранжевое солнце. И скоро нестерпимо было глядеть на текучую воду, на лениво колыхающиеся у берега лодки с арбузами и дынями, на меловые купола мечетей, на колющие глаз полумесяцы в синеве. Доносился шум голосов, крики, звонки продавцов из узких переулков Галаты.

— Емельян Игнатьевич, ну, что тебе пользы от меня, — говорил дьяк Чередеев, — отпусти ты меня... Пешком уйду...

— Скоро, скоро домой, потерпи, Иван Иванович, — отвечал Украинцев, закрывая глаза, чтобы самому не видеть опостылевшего города.

— Емельян Игнатьевич, на одно бы согласился: в огороде, в лебеде, в прохладе полежать... (И без того длинное, узкобородое лицо Чередеева совсем высохло от жары и тоски, глаза завалились.) У меня в Суздале домишко... На огороде две березы старых, — во сне их вижу... Утречком встанешь — пошел скотинку взглянуть, ан ее уже выгнали на луг... Пойдешь на пасеку, — трава по пояс... На речке мужики идут бреднем... Бабы стучат вальками. Приветливо...

— Ай, ай, ай, да, да, да, — кивал морщинистым лицом великий посол.

— На обед — пирог с соминой...

Украинцев, покачиваясь, не открывая глаз:

— Сомина — жирновато, Иван Иванович... По летней поре — ботвинью... Квасок мятный...

— Хороша уха из ершей, Емельян Игнатьевич...

— И его чистить нельзя, ерша, как есть, сопливого надо варить. Сварил — долой и туда — стерлядь...

— Какое государство, боже мой! Ну, а здесь, Емельян Игнатьевич? Истинно — бусурмане. Так, марево какое-то. И гречанки здесь — истинно сосуд мерзостей...

— Вот этого тебе бы надо избегать, Иван Иванович.

У Чередеева на большом носу, как просо, проступал пот. Глаза глубже заваливались. От берега к кораблю шел шестивесельный сандал, покрытый ковром. Капитан Памбург вдруг закричал хрипло:

— Боцмана, свистать всех наверх! Давай трап.

На сандале подплыл, торопливо шлепая туфлями, — взобрался по трапу Соломон, один из подьячих великого визиря, быстрый в мыслях и в движениях тела, со скуластым лицом, приплюснутым носом. Живо обшарил глазами корабль, живо, — ладонь — ко лбу, к губам, к сердцу, — заговорил по-русски:

— Великий визирь просит спросить про твое здоровье, Емельян Игнатьевич... Боится, что тебе тесно на корабле. С чего разгневался на нас?

— Здравствуй, Соломон, — ответил Украинцев как можно не спеша, — скажи и ты про здоровье великого визиря... Все ли у вас слава богу? (При сих словах приоткрыл острый глаз. А нам и здесь хорошо. По дому соскучились. Всего дому-то здесь — пятьдесят футов под ногами.

— Емельян Игнатьевич, можно в сторонку?

— Отчего же, можно и в сторонку, — кашлянув, сказал Чередееву и Памбургу:

— Отойдите от нас. — И сам отступил в тень паруса.

Соломон улыбкой открыл корявые десны:

— Емельян Игнатьевич, я вам истинный друг, врагов ваших по пальцам знаю... (Замелькал перстами перед носом Украинцева, — тот только: «Так, так».) Над их происками смеюсь... Не будь меня, Диван бы и говорить с вами перестал... Удалось мне повернуть дело, — великий визирь хоть завтра подпишет мир. Бакшиш надо дать кое-кому...

— Вот как? — повторил Украинцев. Все теперь было понятно. Один грек, состоявший у него на жалованье, вчера донес, что в Константинополь вернулся из Парижа французский посол и было собрание Дивана — султанских министров — и они получили большие подарки. Емельян всю ночь, мучаясь от жары и тараканов, думал: «К чему бы сие? Не иначе, как снова втравляют турок в войну с австрийским цезарем. А посему туркам надо развязать руки с московскими делами...»

— Что ж, бакшиш — дело десятое... Ты вот что скажи великому визирю: ждем-де мы только попутного ветра. Будет мир — хорошо, не будет — еще нам лучше... А миру быть так... (Твердо из-под седатых бровей стал глядеть на Соломона.) Днепровские городки мы разорим, как уговорились... Но взамен вокруг Азова быть русской земле на десять дней верхового пути. Это твердо...

Соломон, испугавшись, как бы совсем бакшиш не ушел от него, — русские, видимо, знали больше, чем надо, — схватил великого посла за рукава. Начал спорить. Пошли в каюту. Памбург, зная, что много глаз глядит в подзорные трубы на «Крепость», послал матросов на мачты — будто бы готовить паруса к походу. Емельян на минуту показался из каюты.

— Иван Иванович, приберись, в город поедем.

И скоро сам вышел при парике и шпаге. Соломон подхватывал его за локти, когда спускались по трапу в сандал.

После полудня впервые за много дней лениво плеснулся узкий вымпел на корабле. Далекие холмы стало затягивать бесцветной мглой. Синева неба будто насыщалась пылью, заволакивало город. Начал дуть ветер из пустыни.

На другой день был подписан мир.

2

Иван Великий гудел над Москвой, — двадцать четыре молодца гостинодворца раскачивали его медный язык. Шло молебствие о даровании победы русскому оружию над супостаты. Сегодня после обедни думный дьяк Прокофий Возницын по древнему обычаю, — в русской шубе, в колпаке меховом, в сафьяновых сапожках, — вышел на по стельное крыльцо (уже зараставшее крапивой и лопухами), внятно множеству сбежавшегося народа прочел царский указ: идти на свейские города ратным людям войною. Быть на коне всем стольникам, стряпчим, дворянам московским и жильцам и всем чинам, писанным в ученье ратного дела.

Давно ждали этого, и все же Москва всколыхнулась до утробы. С утра, пылью застилая улицы, проходили полки и обозы. Солдатские женки бежали рядом, взмахивали отчаянно длинными рукавами. Посадские люди во множестве жались к заборам от прыгающих по бревенчатой мостовой пушек. В раскрытые двери из древних церковок громогласно вопили дьякона: «Побе-е-ды!..» Распахивались ворота боярских дворов, выскакивали всадники, — иные по-старинному в латах и епанчах, — горяча коней, врезались в толпу, хлестали нагайками. Сталкивались телеги, трещали оси, грызлись, взвизгивали кони.

В Успенском соборе в огнях множества свечей слабый телом патриарх Адриан, окутанный дымами ладана, плакал, воздев ладони. Бояре и за ними плотною толщей именитые купцы и лучшие гостиной сотни стояли на коленях. Все плакали, глядя на слезы, текущие по запрокинутому к куполу лицу владыки. Архидьякон, разинув пасть, надув жилы на висках, возгласами победы, подобно трубе Страшного суда, покрывал патриарший хор. Черна была мантия патриарха, черны лики святителей в золотых окладах, — золотом и славою сиял храм.

Купечество в таком множестве в первый раз допускалось в Успенский собор — в твердыню боярскую. Бурмистерская палата пожертвовала на сей случай двадцать пять пудов восковых свечей, да многие именитые поставили отдельно свечи — кто в полпуда, а кто и в пуд. Дьяконов просили не жалеть ладана.

Иван Артемич Бровкин, сопя от слез, повторял: «Слава, слава...» По одну его сторону президент Митрофан Шорин самозабвенным голосом подпевал хору, по другую Алексей Свешников цыганскими глазами так жадно ел золото иконостаса, риз и венцов, будто вся эта мощь была его делом... «Победы!» — взревел, потрясая своды пышно облаченный архидьякон, — красные розы, вытканные на ризе его, затянуло клубами.

Пошли к кресту. Первым — тучный, седой князь-кесарь Федор Юрьевич, — с минуту целовал крест, вздрагивая дряхлыми плечами. За ним — князья и бояре, один старее другого (молодые уже все были на службе и в походе). Истово двинулось купечество. Церковному старосте, державшему большой поднос, бросали со звоном червонцы, перстни, жемчужные нитки. Выходили из собора, подняв головы. Еще раз перекрестясь на огромный лик над входом, встряхивали волосами, надевали шапки и шляпы, шли через плешивую, поросшую травкой площадь в Бурмистерскую палату, — бойко стучали каблучками, хозяйственно поглядывали на толпы простого народа, на окна приказов.

Ивана Артемича при выходе схватили за бархатные полы десяток черных, корявых рук: «Князь, князь... Копеечку... Кусо-о-о-чек!» — вопили косматые, беззубые, голые, гнойные... Ползли, тянясь, трясли лохмотьями: «Князь, князь!..» Ужасаясь, Иван Артемич оглядывался: «Что вы, дураки, нищие, какой же я князь!..» Выворотил оба кармана, кидал копейки... Плешивый юродивый задребезжал кочергами, взвыл нечеловечьим голосом: «Угольков хочу горяченьких...»

Тут же, посмеиваясь щелками глаз, щипля бороденку, стоял Васька Ревякин. Оторвав кое-как полы, Иван Артемич — ему:

— Не твое ли это войско, купец?.. Ты б лучше лоб перекрестил для такого дня...

— Мы с миром, Иван Артемич, — приложив к животу руки, Ревякин поклонился, — с миром смиряемся... Мир убог, и мы у бога...

— Тьфу! Пес, начетчик!.. Чистый пес!.. — Иван Артемич пошел прочь, вдогонку ему козлом заблекотал юродивый.

3

Солдатам то и дело приходилось, навалясь, вытаскивать из грязи телеги и пушки. Много дней дул ветер с запада, куда медленно, растянувшись на сотню верст, двигались войска генералов Вейде и Артамона Головина. (Репнинская дивизия никак не могла еще тронуться из Москвы.) Шли сорок пять тысяч пеших и конных и тысяч десять телег.

Студеные туманы волоклись по верхушкам леса. Дождь сбивал последние листья с берез и осин. В синеватой грязи разъезженных дорог колеса увязали по ступицу, кони ломали ноги. По всему пути валялись раздутые чрева, задранные ноги конской падали. Люди молча садились на гребни канав, — хоть убивай их насмерть. Особенно оказались нежны иностранные офицеры, — давно послезали с седел, в мокрых плащах, в мокрых париках дрожали среди рухляди под рогожными верхами повозок.

Из Москвы войска выходили нарядными, в шляпах с перьями, в зеленых кафтанах, в зеленых чулках, к шведской границе подходили босыми, по шею в грязи, без строя. Когда огибали Ильмень-озеро, вздутые воды, хлынув на луговой берег, потопили много обозных телег.

От великого беспорядка обозы не поспевали, путались. На стоянках нельзя было разжечь костров, — сверху — дождь, снизу — «топь. Хуже злого врага были конные сотни дворянского ополчения, — как саранча растаскивали съестное из окрестных деревень. Проходя мимо пеших, кричали: «С дороги, сиволапые». Алексей Бровкин — капитан в передовом полку фон Шведена — лаялся и не раз дрался тростью с конными помещиками. Трудов и тяготы было много, порядка мало.

Передовое войско вышло из грязи только у реки Луги, близ границы, и здесь стало лагерем, поджидая обозы. Разбили палатки, кое-как сушились. Солдаты вспоминали азовские походы, некоторые ратники помнили походы Василия Голицына в Крым. Сравнить нельзя, — идти вольными степями на теплый юг!.. С песнями, помнится, шли... А это что за земля? Болота угрюмые, тучи да ветер. Много слез придется пролить — воевать эту голодную землю.

Едко дымили костры у палаток. Солдаты латали одежонку, спускались по скользкому обрыву к речке — стирать. Казенные башмаки у всех развалились к черту, — хорошо, кто добыл лапти с онучами, другие обматывали ноги тряпьем. Тут и без войны к ноябрю месяцу ляжет половина народу. Конные иногда приводили на аркане чухонца — языка. Обступали, спрашивали его по русски и по-татарски — как здесь живут? Глупый был народ чухонцы — только моргал коровьими ресницами. Вели в палатку к Алексею Бровкину — на допрос. Таких языков отпускали редко, — связав, отсылали в обоз, продавали за три четвертака, — иных, очень здоровых, и дороже, — маркитантам, а эти перепродавали в Новгород, где сидели приказчики военных поставщиков.

Алексей Бровкин строго вел ротное хозяйство: солдаты его были сыты, — зря не обижал, ел из солдатского котла, но баловства, оплошностей не спускал: каждый день кричал кто-нибудь, лежа кверху голой задницей под палками у его палатки. Среди ночи просыпался, сам проверял дозоры. Однажды, неслышно подойдя к лесной опушке, стал слушать: не то дерево поскрипывало, не то скулил зверь какой-то. Негромко окликнул. Смутно виднелся сидевший на пне солдат, — обхватил ствол ружья, прижался головой к железу. Алексей — ему:

— Кто на дозоре?

Солдат вскочил — чуть слышно:

— Это я...

— Кто на дозоре? — гаркнул Алексей.

— Голиков Андрюшка.

— Ты скулил?

Солдат, странно глядя в лицо:

— Не ведаю...

— Не ведаю! Эх, великопостники...

Побить бы надо его, конечно... Алексею вспомнилось летящее выше леса пламя над рухнувшей церковкой, над заживо сгоревшими, и на озаренном снегу — этот, заламывающий руки. Тогда Алексей велел его взять вместе с бешеным мужиком и старцем Нектарием. По дороге Нектарий ушел, — черт его знает как, — ночью, когда стояли под елями, Андрюшка Голиков лежал в санях под рогожей без памяти, не ел, не говорил. В Повенце, в земской избе, когда на допросе пригрозили кнутом, вдруг сорвался: «За что мучите? Уж мучили... Таких мук лет еще...» — и стал рассказывать все (подьячий не поспевал макать перо), — сорвав подрясник, показал язвы от побоев. Алексей увидел — это человек не обыкновенный, грамотный, — велел обстричь ему космы, вымыть в бане, определить в солдаты.

— Разве воину полагается скулить... Нездоров, что ли?

Голиков не отвечал, стоял вытянувшись, прилично. Алексей погрозил тростью, пошел прочь. Голиков отчаянно:

— Господин капитан...

У Алексея от этого голоса из темноты что-то даже дрогнуло, — сам был такой когда-то. Остановился. Сурово:

— Ну? Что тебе еще?

— В тьме страшно, господин капитан: ночной пустыни боюсь... Хуже смерти — тоска... Зачем нас сюда пригнали?

Алексей так удивился — опять подошел к Голикову:

— Как ты можешь рассуждать, гультяй! За такие речи — знаешь?

— Убейте меня сразу, Алексей Иванович... Сам я себе хуже врага... Так жить — скотина бы давно сдохла... Мир меня не принимает... Все пробовал — и смерть не берет... Бессмыслица... Возьмите ружье, колите багинетом...

В ответ Алексей, сжав зубы, ударил Андрюшку в ухо, — у того мотнулась голова, но не ахнул даже...

— Подыми шляпу. Надень. В последний раз добром с тобой говорю, беспоповец... У старцев учился!.. Научили тебя уму!.. Ты — солдат. Сказано — идти в поход, — иди. Сказано — умереть, — умри. Почему? Потому так надо. Стой тут до зари... Опять заскулишь, услышу, — остерегись...

Алексей ушел, не оборачиваясь. В палатке прилег на сено. До рассвета было еще далеко. Промозгло, но ни дождя, ни ветра. Натянул попону на голову. Вздохнул. «Конечно, каждый из них молчит, а ведь думают... Ох, люди...»

Сутулый солдат, Федька Умойся Грязью, мрачно подавал из ковшика на руки, — Алексей фыркал в студеную воду, вздрагивал всей кожей. Утро было холодное, на прилегшей траве — сизый иней, под ботфортами похрустывала вязкая грязь. Дымы костров поднимались высоко между палатками. Непроспавшийся прапорщик Леопольдус Мирбах, в бараньем кожане, накинутом поверх галунного кафтана, кричал что-то двум солдатам, — они стояли, испуганно задрав головы.

— Пороть, пороть! — повторял он осипшим голосом. — Пфуй! Швинь! — Взял одного за лицо, сжав — пхнул. Поправляя на плече кожан, пошел к палатке Алексея. Давно небритое лицо надуто, глаза опухшие. — Горячий вод — нет... Кушать — нет... Это — не война... Правильный война — офицер доволен... Я не доволен... У вас паршивый зольдат...

Алексей ничего не ответил, — зло тер щеки полотенцем. Крякнув, подставил Федьке спину в грязной сорочке: «Вали... — тот начал колотить ладошами. — Крепче...»

Из леса в это время выехала тяжелая повозка с парусиновым верхом на обручах. От шестерни разномастных лошадей валил пар. Позади — десяток всадников в плащах, залепленных грязью. Повозка, валясь на стороны по истоптанному жнивью, шагом направлялась к лагерю. Алексей схватил кафтан, — от торопливости не попадал в рукава, — подхватив шпагу, побежал к палаткам.

— Барабанщики, тревогу!

Повозка остановилась. Вылез Петр — в меховом картузе с наушниками. Путаясь звездчатыми шпорами, вылез Меньшиков в малиновом широком плаще на соболях. Всадники спешились. Петр, морщась, глядел на лагерь — засунул красные руки в карманы полушубка. В прозрачном воздухе запела труба, затрещали барабаны. Солдаты слезали с возов, выбегали из палаток, застегивались, накидывали портупеи. Строились в карею Вдоль линии рысцою шли прапорщики, тыча тростями, ругаясь по-немецки. Алексей Бровкин, — левая рука на шпаге, в правой — шляпа, — остановился перед Петром (Парика впопыхах не нашел.)

Петр, — смотря поверх его вихрастой головы:

— Покройся. В походе шляпы не снимать, дурак. Где ваш пороховой обоз?

— Остался на Ильмень-озере, весь порох подмочен, господин бомбардир.

Петр перекатил глаза на Меньшикова. Тот лениво перекосился выбритым лицом.

— Извольте ответить, — сказал он, так же глядя поверх Алешкиной головы, — где другие роты полка? Где полковник фон Шведен?

— Ниже по реке вразброс стоят, господин генерал...

Меньшиков с той же кривой усмешкой покачал головой, Петр только насупился.

Оба они, — саженного роста, — пошли по кольям жнивья к выстроенной карее. Не вытаскивая рук из карманов, Петр будто рассеянно оглядывал серые, худые лица солдат, исковерканные непогодой, скверно свалянные шляпы, потрепанные кафтаны, тряпки, опорки на ногах. Одни только прапорщики-иноземцы вытягивались молодцевато. Так стояли долго перед строем, Петр, — дернув вверх головой:

— Здорово, ребята!..

Прапорщики яростно обернулись к линии. По рядам пошло нестройно:

— Желаем здравия, господин бомбардир.

— У кого жалобы? — Петр подошел ближе.

Солдаты молчали. Прапорщики (рука — на отнесенной вбок трости, левый ботфорт — вперед) воткнулись глазами в царя. Петр повторил резче:

— У кого жалобы, выходи, не бойся.

Кто-то вдруг глубоко вздохнул — всхлипом (Алексей увидал Голикова: у него мушкет ходил в руках, но справился, смолчал).

— Завтра пойдем на Нарву. Трудов будет много, ребята. Сам свейский король Каролус идет навстречу. Надо его одолеть. Отечества отдать нам не мочно. Здесь — Ям-город, Иван-город, Нарва, — вся земля до моря наше бывшее отечество. Скоро одолеем и скоро отдохнем на зимних станах. Понятно, ребята?

Строго выпучился. Солдаты молча глядели на него. Чего уж понятнее. Один мрачный голос из рядов прохрипел: «Одолеем, на это людей хватит». Меньшиков сейчас же шагнул вперед, всматриваясь — кто сказал? (У Алексея упало сердце: сказал Федька Умойся Грязью, самый ненадежный солдатешка.)

— Господин капитан... (Алексей подскочил.) За порядок в роте благодарствую тебя... В остальном — не виноват. Извольте выдать людям по тройной чарке водки.

Петр пошел к повозке опустив голову. Меньшиков моргнул Алексею (на этот раз изволил признать старого друга), выпростал из мехового плаща холеную руку, похлопал Алешку и, — нагнувшись к уху:

— Петр Алексеевич — ничего; доволен. У тебя не то, что у других... Отличись под Нарвой — в подполковники махнешь... Ивана Артемича видел в Новгороде, — приказал тебе кланяться...

— Спасибо вам, Александр Данилович...

— Счастливо! — Подхватив спереди плащ, Меньшиков рысью догнал Петра. Сели в повозку — поехали берегом туда, где река, отражавшая холодное небо, загибала за еловый лес.

Верстах в двух от Нарвы по течению реки, через два рукава Наровы, огибающие длинный и топкий остров Кампергольм, был наведен плавучий мост. По нему прошли конные полки Шереметьева и двинулись на ревельскую дорогу — чинить над неприятелем промысел. За ними на левый берег перешли части дивизии Трубецкого. В версте перед каменными бастионами Нарвы они огородились обозом. Нарвский гарнизон не препятствовал переправе, — видимо, за малочисленностью боялись выйти в открытое поле.

Двадцать третьего сентября все головное войско, свернув с ямгородской дороги, вышло на холмистую равнину и в виду приземистых, поросших травою башен Иван-города, — бывшей некогда твердыни Ивана Грозного, — и голубоватых — за рекой — островерхих кирок и черепичных крыш Нарвы двинулось к острову Кампергольм и начало переправу по зыбким мостам через мутную и быструю реку.

День был тихий. Солнце — неяркое, скудное. На кирпичных церквах Нарвы и Иван-города дребезжали набатные колокола.

К мостам по широко разъезженной песчаной дороге валили без строя солдаты; стрельцы в ненавистных Петру колпаках с лисьими опушками; изломанные, кое-как связанные телеги с бочонками, кулями, ящиками, с прозеленевшими караваями хлеба, мужики-возчики, в конец оборванные за дорогу, хлестали по тощим лошаденкам, влезавшим через силу в мочальные хомуты; проплывало знамя, прикрученное к древку, или значок на пике, или банник на плече у пушкаря, потерявшего свою часть; постукивая тростью по головам, протискивался верховой офицер, закинувший плащ за плечо; с гиком проскакал боярский сын в распахнутой шубе поверх дедовской кольчуги, и за ним подпрыгивали на клячах его люди — как бочки — в кафтанах из стеганого войлока, с татарскими луками и саадаками за спиной...

Все, проходя, оборачивались к лысому бугру, — в стороне от дороги, на_ бугре, на серой лошади сидел царь в железной кирасе, смотрел в подзорную трубу, О стремя с ним на вороном коне подбоченился Меньшиков, — поглядывал весело, ветер играл перьями его золоченого шлема.

Войска располагались полукругом — в расстоянии пушечного выстрела — перед крепостью, опираясь флангами о Нарову; выше города по течению реки стали части дивизии Вейде, в центре, у подножия лесистого холма Германсберг, — дивизия Артамона Головина, на левом фланге, у моста через остров Кампергольм, — семеновцы, преображенцы и стрелецкие полки Трубецкого. Здесь же был разбит шатер герцога фон Круи, ехавшего при войске как высший советник. Петр и Меньшиков остановились на самом острову, в рыбачьей избе.

По всей линии, начали рыть глубокий ров с люнетами, реданами и бастионами, обращенными к внешней стороне — на случай подхода шведов по ревельской дороге. Перед бастионами Нарвы возводились редуты для установки ломовой артиллерии. Осадными работами руководил инженер Галларт. С верхов крепости отрывались клубы дыма, свирепо в осенней сырости рявкали пушки, высоко забиравшимися дымящими дугами неслись бомбы, падали, рвались близ телег, палаток, во рвах, откуда выскакивали солдаты. От бомб запылало несколько мыз среди садов и огородов. Дым от пожарищ и множества костров тянуло седой тучей на город, откуда вспыхивали огненные языки пушечных выстрелов.

Нарвским комендантом был опытный и отважный воин полковник Горн.

Петр с инженером Галлартом, пробираясь верхами под защитой садов и строений, осматривали бастионы. — Фома, Глория, Кристеваль, Триумф. Иногда приходилось подъезжать так близко, что в амбразурах видны были суровые лица шведских пушкарей. Не суетясь, но живо накатывали, наводили пушку, зорко ждали. Огонь! Ядро, неумолимо нажимая воздух, с шипом проносилось над головами. У Петра расширялись глаза, взбухали желваки на скулах, но ядрам не кланялся. Инженер Галларт, человек бывалый (деловитый, спокойный, скучный), вовремя трогал шпорами коня, отъезжал в сторону. Роскошный Меньшиков, — по нему-то каждый раз и целились, — только встряхивал перьями шлема, хвастливо кричал пушкарям: «Плоховато, камрады!», похлопывал по шее танцующего жеребца. Полсотни драгун, усатых и рослых, недвижимо ожидали — в кого шлепнет черный мячик.

Крепостные стены были высоки. Бастионы, выступавшие полукружьями, сложены из валунного камня, столь крепкого, что чугунное ядро разлетается о него, как орех. В башенные щели и амбразуры высовывались тяжелые пушки — их в крепости было не менее трехсот, гарнизона — тысячи две — пехоты, конницы и вооруженных граждан. Врали разведчики, что Нарву можно было взять с налета.

Петр слезал с лошади, присев на барабан, раскладывал на коленях лист бумаги. Мишка-денщик подавал чернильницу. Галларт присаживался на корточки около, — расстояние прикидывал на глаз. Большая рука Петра, державшая гусиное перышко, осторожно проводила дрожащие линии. Меньшиков прохаживался перед полукружьем сидевших на конях драгун.

— На каждый бастион — по пятнадцати ломовых орудий, всего для прорыва нужно шестьдесят сороковосьмифунтовых медных орудий, — говорил Галларт ровным, скучным голосом. — Сто двадцать тысяч ядер, на плохой конец...

— Здорово! — сказал Петр.

— Для зажигания пожаров в городе перед штурмом потребуется не меньше сорока мортир и по тысяче бомб на каждую...

— Вот в Европе они как рассуждают, — сказал Петр, помечая цифры.

— Десять больших бочек уксусу для охлаждения орудий... Только непрестанною стрельбой, сущим адом всех батарей сокрушается твердость осажденных, — учит маршал Люксамбур... Нужно пятнадцать тысяч ручных гранат. Тысячу осадных двенадцатиаршинных лестниц, столь легких, чтоб каждую могли нести бегом два человека. Пять тысяч мешков с шерстью...

— А это зачем?

— Для защиты воина от мушкетных пуль. При осаде Дюнкирхена маршалу Вобану, заграждаясь таковыми мешками, удалось подойти вплоть к воротам, сколь ни была жестока стрельба, ибо пуля легко запутывается в шерсти...

— Ладно, — неуверенно сказал Петр, помечая на листке. — Данилыч, шерсти требуется пять тысяч мешков!..

Меньшиков, опершись о раздвинутые колени, нагнулся над трепещущей от ветра бумажкой. Покрутил губами:

— Баловство, мин херц. Да и шерсти совсем не достать. (Галларту.) Под Азовом с одними шпагами на стены лезли, а добыли город...

Позади — в ряду драгун — забилась лошадь, глухо вскрикнул человека Обернулись. Сивая лошадь у одного, подбирая ноги, слабо вздергивала башкой, — выше ноздрей у нее била струею в палец черная кровь. Усатые драгуны, дичась, косились в сторону кустов, откуда, шагах в ста, выпыхивали дымки. Петр, как поднял руку с пером, так и застыл, сидя на барабане.

Незаметно, за грохотом пушечной стрельбы, из ворот крепостной башни (отсюда невидимой за выступом бастиона Глория) вышел отряд егерей и перебежал за плетнями огородов. Вслед за ними на тяжелых рыжих лошадях вылетело полсотни рейтар в железных кирасах, низко надвинутых касках. Подняв шпаги, они скакали, растянувшись по вересковому полю, в обход слева.

Александр Данилович секунду — не более — глядел широко разинутыми глазами на диверсию неприятеля, кинулся к вороному жеребцу, отстегнув, швырнул плащ, вскочил в седло: «Шпаги — вон!» — заорал, багровея. Выдернул шпагу, впился звездчатыми шпорами, упал на шею вставшему на дыбы жеребцу, толкнул его с места во весь мах: «Драгуны, за мной!» — и все, Меньшиков и драгуны, огибая стоящего около барабана Петра, поскакали наперерез рейтарам, уже начавшим осаживать и поворачивать...

Галларт, озабоченно поджав тонкие губы, подвел Петру его серую, с черной гривой, беспокоящуюся кобылу.

— Прошу вас выйти из поля обстрела, ваше величество.

Петр запрыгал «на одной ноге, садясь в седло, — глядел, как сближались драгуны и рейтары. Наши скакали плотной кучей, впереди подпрыгивали перья на сверкающем шлеме Алексашки; шведы далеко растянулись по полю, и сейчас фланговые, круто повернув, шпорили и били шпагами коней. Но сбиться не успели. Петр видел, — вороной жеребец Алексашки ударил грудью рыжую лошадь, рейтар завалился, хватаясь за гриву... Красные перья заметались среди железных касок. Но уже налетели всею лавой драгуны и, не задерживаясь, продолжали скакать (будто шутя — размахивали шпагами). За ними на поле оставались лежащие люди: один мотал опущенной головой, силился приподняться, другой вздрагивал задранными коленями. Несколько порожних лошадей испуганно скакало по полю.

Галларт упорно тянул за узду. «Ваше величество, здесь опасно». Серая кобыла приседала, вертела задом. Петр ударил ее пятками. Отъехав, продолжал оборачиваться. Рейтары теперь изо всей силы уходили от русских: справа, преграждая им дорогу в город, скакали через бурые полосы жнивья, с татарской удалью размахивали кривыми саблями пестрые разномастные всадники — несколько сотен дворянского иррегулярного полка. Из-под дощатого навеса на крепостной стене трещали по ним мушкетные выстрелы.

Въехали в березняк, — Петр вздохнул всем ртом, пустил кобылу шагом. «Да, нелегко будет», — ответил своим мыслям. Галларт сказал:

— Могу вас поздравить, ваше величество, у вас отличные кавалеристы.

— Что ж из того — это еще полдела... Осерчать, скакать, рубить... Этим одним крепость не возьмешь...

Поднялся на бугор, натянул поводья и долго, морща лоб, глядел на растянувшуюся верст на семь линию войск и обозов. Повсюду из рвов лениво летели комья земли. Крики, ругань. Люди какие-то — без дела у костров, у распряженных телег. Стреноженные тощие лошаденки. Тряпье на кустах. Казалось, вся эта громада войск двигается и живет неповоротливо, с великой неохотой.

— Раньше ноября и думать нечего, — сказал Петр. — Покуда мороз не хватит — не подвезем ломовых пушек. Одно — на бумаге, одно — на деле...

Снова тронув шагом, стал расспрашивать Галларта о походах и осадах знаменитых маршалов Вобана и Люксамбура — творцов военного искусства. Расспрашивал об оружейных и пушечных заводах во Франции. Дергал тонкой шеей, туго перетянутой полотняным галстуком:

— Само собой... Там все налажено, все под руками... У них дороги, или у нас дороги...

Перемахивая через рвы, подскакал Меньшиков, весь еще горячий, весело оскаленный, с дикими глазами... На шлеме торчало только одно перо, на медной кирасе — следы ударов. Осадил тяжело поводившего пахами коня.

— Господин бомбардир... Враг отбит с уроном, — рейтар едва половина ушла от нас... (Сгоряча приврал, конечно.) Наших двое убитых, да есть оцарапанные...

У Петра от удовольствия глядеть на Алексашку наморщился нос.

— Ладно, — сказал, — молодец.

Вечером в шатре у герцога фон Круи собрались генералы: напыщенный, весьма суровый Артамон Головин (первый созидатель потешного войска), князь Трубецкой — любимец стрелецких полков, — дородный, богатый боярин, командир гвардии Бутурлин, знаменитый громоподобной глоткой и тяжелыми кулаками, и совсем больной, плешивый Вейде, дрожавший в бараньем тулупе. Когда пришли Петр, Меньшиков и Галларт, герцог просил — за стол отужинать по-походному. Были поданы редкие и даже невиданные кушанья (нарочный герцога добыл их в Ревеле), в изобилии разносили французские и рейнские вина.

Герцог чувствовал себя, как рыба в воде. Приказал зажечь много свечей. Разводя костлявыми руками, рассказывал о знаменитых сражениях, где он, на высоте — над полем кровавой битвы, — поставив ногу на разбитую пушку, отдавал приказания: кирасирам — прорвать каре, егерям — опрокинуть фланги. Топил в реке целые дивизии, сжигал города...

Русские, хмуро опустив глаза, ели спаржу и страсбургские паштеты. Петр рассеянно глядел герцогу в длинноносое лицо с мокрыми усами. Принимался барабанить по столу или вертел лопатками, будто у него чесалось. (С начала похода замечен был у Петра Алексеевича этот рассеянный взор.)

— Нарва! — восклицал герцог, протягивая денщику пустую чашу. — Нарва! Один день хорошей бомбардировки и короткий штурм южных бастионов... На серебряном блюде ключи от Нарвы — ваши, государь. Оставить здесь небольшой гарнизон и всеми силами, развернув на флангах конницу, обрушиться на короля Карла. Сочельник будем встречать в Ревеле, мое честное слово...

Петр поднялся от стола, пошагал, нагибаясь, чтобы не задевать головой за полотнище шатра, поднял с пола соломинку, прилег на герцогскую кровать (принесенную с ближней мызы). Поковырял соломиной в зубах.

— Галларт дал мне роспись, — сказал, и все обернулись к нему, оставили еду. — Будь у нас все, что сказано в росписи. Нарву мы возьмем. Нужно шестьдесят ломовых орудий... (Сев на кровати, вытащил из-за пазухи смятый листок, бросил на стол — Головину.) Прочти... У нас пока что ни одной доброй пушки на редутах. Репнин с осадными орудиями бьется в грязях под Тверью... Мортиры, — сегодня узнал, — застряли на Валдае... Пороховой обоз по сю пору на Ильмень-озере... Что вы думаете о сем, господа генералы?..

Генералы, придвинув свечу, склонились головами над росписью. Один Меньшиков сидел поодаль со злой усмешкой перед полным кубком.

— Не лагерь — табор, — помолчав, опять сурово, не торопясь, заговорил Петр. — Два года готовились... И ничего не готово... Хуже, чем под Азовом. Хуже, чем было у Васьки Голицына... (Алексашка зазвенел шпорой, до ушей оскалился — зловредный.) Лагерь! Солдаты шатаются по обозам... Баб, чухонок, полон обоз... Гвалт... Беспорядок... Работают лениво, — плюнуть хочется, как работают... Хлеб — гнилой... Солонины в некоторых полках — только на два дня... Где вся солонина? В Новгороде? Почему не здесь? Пойдут дожди — где землянки для солдат?

В шатре только потрескивали свечи. Герцог, плохо понимая, о чем речь, с любопытством переводил глаза с Петра на генералов.

— Два месяца идем от Москвы, не можем дойти. Поход! Известно вам, — король Карл принудил Христиана к позорному миру, принудил уплатить двести пятьдесят тысяч золотых дублонов контрибуции. Ныне Карл со всем войском высадился в Пернове и маршем идет на Ригу... Если теперь же он разобьет под Ригой короля Августа, — в ноябре надо его ждать сюда, к нам... Как будем встречать?

Старший по чину Артамон Головин, встав, поклонился, навесил седые брови:

— Петр Алексеевич, с божьей помощью...

— Пушки нужны! — перебил Петр, жила вздулась у него на лбу. — Бомбы! Сто двадцать тысяч ломовых ядер! Солонины, старый дурак...

Снова недели на две зарядили дожди, потянули с моря непросветные туманы. Солдатские землянки заливало, шатры протекали, от сырости, от ночной стужи некуда было укрыться. Весь лагерь стоял по пояс в болоте. Люди начали болеть поносами, открывалась горячка, — каждую ночь на десятках телег увозили мертвых в поле.

С крепости по осаждающим, не переставая, били из пушек и мелкого ружья. На рассвете чаще всего бывали вылазки, — шведы снимали сторожевых, подползали к землянкам, забрасывали спящих ручными гранатами. Петр ежедневно объезжал всю линию укреплений. В мокром плаще, в шляпе с отвисшими полями, молчаливый, суровый, появлялся на серой кобыле из дождевой завесы, — остановится, поглядит стеклянным взором и шагом дальше по изрытому полю — в туман.

Обозы подходили медленно. С пути доносили, что вся беда с подводами: у мужиков все взято, приходится брать у помещиков и в монастырях. Лошаденки худые, корма потравлены, и что ни день тяжелее от превеликих дождей и разбитых дорог. Был слух, что Петр у себя в рыбачьей избе на острову собственноручно избил до беспамяти генерал-провиантмейстера, помощника его велел повесить. С пищей будто бы стало немного лучше. И порядка в лагере прибавилось. Плохи были командиры: русские — медлительны, приучены жить по старинке, многоречивы и бестолковы. Иностранцы только и знали — пить водку от сырости да хлестать по зубам за дело и не за дело.

Подлинно стало известно: король Карл, высадившись в Пернове, повернул к Риге, одним появлением своим привел в смирение ливонских рыцарей и оттеснил войска короля Августа в Курляндию. Сам Август сидел в Варшаве среди взбудораженного раздорами панства и оттуда гнал гонцов к Петру — просил денег, казаков, пушек, пехоты... Под Нарвой понимали — шведов надо ждать с первыми заморозками.

Шереметьев с четырьмя иррегулярными конными полками, посланный для промысла над неприятелем, дошел до Везенберга и счастливо побил было шведский заградительный отряд, но внезапно отступил к приморским теснинам Пигаиоки — верстах в сорока от Нарвы — и оттуда писал Петру:

«...Отступил не для боязни, но для лучшей целости... Под Визенбергом — топи несказанные и леса превеликие. Кормы, которые были не токмо тут, но и около, все потравили. А паче того я был опасен, чтобы нас не обошли к Нарве... А что ты гневен, что я селения всякие жгу и чухонцев разбиваю, то будь без сомнения: селений выжжено немного и то для того только, чтобы неприятелю не было пристанища. А ныне приказал, отнюдь без указу, чтобы край не разоряли... Где я стал под Пигаиоками — неприятелю безвестно мимо пройти нельзя, далее отступать не буду, здесь и положим животы свои, о том не сомневайся...»

Наконец, — на счастье или на беду, — ветер подул с севера. В день разогнало мокрую мглу, низкое солнце скупо озарило утопавший в грязях лагерь, в городе на церковном шпиле загорелся золотой петушок. Землю схватило морозом. Стали подходить обозы с огневыми припасами. На быках, — по десяти пар на каждую, — подвезли две знаменитых, — весом по триста двадцать пудов, — пищали «Лев» и «Медведь», отлитые сто лет тому назад в Новгороде Андреем Чеховым и Семеном Дубинкою. Как черепахи, ползли гаубицы на широких и низких колесах, короткие мортиры, бросающие трехпудовые бомбы. Все войска стояли под ружьем, все конные полки — о конь, с голыми шашками на случай вылазки шведов.

Двести человек, подхватив канатами, втащили «Льва» и «Медведя» на середний редут против южных бастионов крепости. На батареях всю ночь устанавливали гаубицы и мортиры. В крепости тоже не спали, готовились к штурму — по стенам ползали огоньки фонарей, перекликались часовые.

На рассвете пятого ноября Петр с герцогом и генералами выехал на холм Германсберг. Дул колючий ветер. Лагерь был еще покрыт сумраком, красный свет солнца лег на острые кровли города и зубцы башен. Внизу вспыхнули длинные огни, сотрясая равнину, ухнули, рявкнули пушки, — искряными дугами понеслись бомбы в город. Дымом затянуло и лагерь и стены. Петр опустил подзорную трубу и, раздув ноздри, кивнул Галларту. Тот подъехал, пощелкал языком:

— Плохо. Недолеты. Порох никуда не годится...

— Сделать что? Немедля...

— Прибавить заряд... Только бы выдержали орудия...

Петр спустился с холма, через подъемный мост и ворота из дубовых бревен проскакал за частокол и рогатки. На средней батарее пушкари обливали водою с уксусом длинные стволы «Льва» и «Медведя». Командир батареи, голландец Яков Винтершиверк, низенький старый моряк, с бородой из-под воротника, подойдя к Петру, сказал хладнокровно:

— Это никуда не годится... Этим порохом только стрелять по воробьям — один дым и одна копоть...

Петр сбросил плащ, кафтан, засучил рукава, взял банник у пушкаря, сильным движением прочистил закопченное дуло...

— Заряд.

Из погреба батареи пошли кидать — из рук в руки — пачки пороха в серой бумаге. Он надорвал одну пачку, высыпал порошинки на ладонь, только фыркнул, как кот, злобно. Вбил в дуло шесть пачек...

— Это будет опасно, — сказал Яков Винтершиверк.

— Молчи, молчи... Ядро...

Подкинул на руках пудовый круглый снаряд, вкатил в дуло, налегая на банник, плотно забил. Присел под прицелом, — вертел винт...

— Фитиль... Отойти всем от орудия.

Надрывая уши, «Медведь» изрыгнул огонь, тяжело дернулся назад чугунными колесами, зарылся хоботом. Ядро понеслось уменьшающимся мячиком, — на башне бастиона Глория брызнули камни, обвалился зубец...

— О, это не плохо, — сказал Яков Винтершиверк...

— Так стрелять...

Накинув кафтан, Петр поскакал на гаубичную батарею. Был дан приказ по всем батареям — увеличить заряд в полтора раза. Снова от грохота ста тридцати орудий задрожала земля. Страшное пламя вылетало из торчком стоящих мортир. Когда разнесло тучи дыма — увидели: в городе пылало два дома. Второй залп был удачен. Но скоро узнали: на западной батарее разорвало две гаубицы, отлитые недавно на тульском заводе Льва Кирилловича, у нескольких орудий треснули оси на лафетах. Петр сказал: «Потом разберем... Найдем виноватых... Так стрелять...»

Так началась бомбардировка Нарвы и длилась без перерыва до пятнадцатого ноября.

Царский повар Фельтен, бубня себе под нос, жарил на шестке на лучинках яичницу. С трудом достали десяток яиц, — кухонный мужик верхом прогнал чуть не до Ямбурга, — все оказались тухлые...

— Чего ты бормочешь, ты их перцем покрепче, Фельтен...

— Слышу, ваше величество... Перцем!

Петр сидел около горячей печки. Тут только и было тепло (в чулане за перегородкой, где они спали с Алексашкой, дуло сквозь стены). Сейчас, в полночь, было-слышно — вой ветра да скрипели крылья ветряной мельницы рядом с домиком на острову. Хорошо потрескивали березовые лучинки. Коротенький, сердитый Фельтен разложил на шестке припасы и все нюхал, на мясистом носу его гневно пылали отсветы.

— А ну, как тебя шведы в плен возьмут, что тогда, Фельтен?..

— Я слушаю вас, ваше величество...

— Ага, скажут, царский повар! Да и повесят за. ноги...

— Ну и повесят, я свой долг знаю...

Он накрыл чистым полотенцем шатающийся дощатый столик. Поставил глиняную сулею с перцовкой, тоненькими ломтями нарезал черный черствый хлеб. Петр, слабо попыхивая трубкой, посматривал, как ловко, мягко, споро двигался Фельтен — в валенках, в ватной куртке, подпоясанный фартуком.

— Я тебе про шведов не шучу... Хозяйство свое ты прибрал бы.

Фельтен искоса взглянул — понял: не шутит. Подал с жару сковородку с яичницей, налил из сулеи в оловянный стаканчик.

— Пожалуйте к столу, ваше величество...

Домишко весь сотрясся от ветра. Заколебалась свеча. С улицы шумно вошел Меньшиков:

— Ну и погода...

Морщась, развязывал узел на шарфе. У шестка над лучинками стал греть руки.

— Сейчас прибудет...

— Трезвый? — спросил Петр.

— Спал. Я его — недолго — с кровати...

Алексашка сел напротив. Попробовал — крепко ли стоит стол. Налил, выпил, замотал башкой. Некоторое время ели молча. Петр — негромко:

— Поздно... Больше ничего не поправишь...

Алексашка — с трудом глотая:

— Если он в ста верстах, да Шереметьев его не задержит, — послезавтра он — здесь... Выйти в чистое поле, — неужто не одолеем конницей-то? (Расстегнул воротник, обернулся к Фельтену.) Щец у тебя не осталось? (Налил вторую чарку.) У него всей силы тысяч десять только, — пленные на евангелии клянутся... Неужто уж мы такие сиволапые?.. Обидно...

— Обидно, — повторил Петр. — В два дня людям ума не прибавишь... Учинится под Нарвой нехорошо — будем задерживать его в Пскове и в Новгороде...

— Мин херц, грешно и думать об этом...

— Ладно, ладно...

Замолчали. Фельтен, присев, дул в угли, — грел пиво в медном котелке.

Под Нарвой было нехорошо. Две недели бомбардировали, взрывали мины, подходили апрошами, — стен так и не проломили и города не подожгли. На штурм генералы не решились. Из ста тридцати орудий разорвало и попортило половину. Вчера стали подсчитывать — пороху и бомб в погребах осталось на день такой стрельбы, а пороховые обозы все еще тащились где-то под Новгородом.

Шведская армия скорыми маршами подходила по ревельской дороге и сейчас, может быть, уже билась в пигаиокских теснинах с Шереметьевым. Русские оказывались как в клещах, — между артиллерией крепости и подступающим Карлом...

— Нашумели много... Это можем, — Петр бросил ложку. — Воевать еще не научились. Не с того конца взялись... Никуда это дело еще не годится. Чтоб здесь пушка выстрелила, ее надо в Москве зарядить... Понял?

Алексашка сказал:

— Сейчас еду, — в первой роте у костра солдаты разговаривают. Шведов ждут — весь лагерь гудит. Честят генералов, — ну-ну... Один — слышу: «Прапорщику, говорит, первую пулю...»

— Генералы! (У Петра замерцали глаза.) С хоругвями по стенам ходить! Воеводы... Старые дрожжи...

Тогда Алексашка сказал осторожно, — запустил глазом:

— Петр Алексеевич... Отдай войско мне на эти три дня... Ей-ей. А?

Будто не расслышав, Петр полез в карман за кисетом. Сопя, уминал пальцами крошки табаку:

— Главнейшим начальником с завтрашнего дня имеет быть герцог фон Круи. Дурак изрядный, но дело знает по-европейски, — боевой... И наши иностранцы при нем будут бодрее... Ты соберись, слышь, до свету — поедем...

Сопел. Придвинув свечу, раскуривал, Алексашка спросил тихо:

— Петр Алексеевич, куда поедем?

— В Новгород.

Петр взглянул наконец в раскрытые чрезмерным изумлением прозрачно-синие глаза Алексашки. Вдруг густо начал багроветь (надулась жила поперек вспотевшего лба) — и, — сдерживая гнев:

— Тому мальчишке терять нечего, а мне есть чего... Думаешь — под Нарвой начало и конец? Войне начало только... Должны одолеть... А с этим войском не одолеем... Понял ты? Начинать надо с тылу, с обозных телег... Скакать со шпагой — последнее дело... Дура, храбрее Карла, хочешь быть? Опусти глаза! (Бешенство метнулось по лицу его.) Не моги смотреть на меня!

Алексашка не послушал, не опустил глаза, от жгучего стыда наливались слезы, капля поползла по натянутой щеке. Петр узкими зрачками впился в него. Оба не дышали. Петр вдруг усмехнулся. Отвалясь к стене, глубоко засунул руки в карманы.

— «Мин херц», — передразнил Алексашкиным голосом. — Сердечный друг... За меня стыдно стало? Подожди, еще чего случится, — все морду отворотят. Карла испугался... Войско бросил... В Новгород ускакал, все равно, как тогда — к Троице... Ладно... Вытри личико. Поди встреть — господа генералы пожаловали...

Окрики часовых. Топот подков по мерзлой земле. За окном — свет факелов. Звеня шпорами, вошел герцог и генералы — красные от ветра, встревоженные, — что случилось в такой поздний час?.. Петр кивнул им, подойдя к герцогу, обнял. Показал Меньшикову — взять свечу — и пошел за дощатую переборку в чулан.

Здесь Меньшиков поставил свечу на столик, заваленный бумагами, засыпанный табаком. Все стояли. Петр сел, взял листок, шевеля губами, строго перечел про себя присыпанные золой, исчерканные строки. Кашлянул и, — ни на кого не глядя:

«Ин готснам, во имя божье, — начал читать суровым, твердым голосом. — Понеже его царское величество ради нужнейших дел отъезжает от войска, того ради вручаем мы войско его княжеской пресветлости герцогу фон Круи по нижеследующим статьям... (Герцог, стоя у самого стола, задергал ляжкой. Петр посмотрел на его тощую ляжку в белой лосине, потом — на сухие руки, обхватившие золотую рукоять сабли.) Первая статья: его пресветлейшество имеет быть главнейшим начальником... Второе: все генералы, офицеры, даже и до солдата имеют быть под его командой, как самому его царскому величеству... Третье... (Поднял голос.) Добывать немедленно Нарву и Иван-город всячески... Четвертое... За ослушание генералов, офицеров и солдат чинить над ними расправу, яко над подданными своими, даже и до смерти...»

Мимо герцога стал смотреть на генералов: Вейде согласительно кивал, князь Трубецкой вспух вспотевшим лицом, у Бутурлина седые стриженые волосы задвигались над низким лбом, Артамон Головин низко опустил голову, будто позор и беда уже легли на его плечи.

«Также его пресветлейшеству зело проведывать про шведский сикурс. Когда подлинно уведомится о пришествии короля Каролуса и если оный нарочито силен, — оного накрепко стеречь, чтобы в город Нарву не пропустить, и поиск над оным с божьей помощью искать... Но лучше обождать, буде возможно, до прибытия подмоги...» (Опустил листок и — герцогу.) Репнин и гетман с казаками и огнеприпасные обозы — в немногих днях пути... (Головину.) Садись, перебели...

В дверь из сеней постучали. Меньшиков озабоченно протискался в кухню. Кто-то вошел, — в раскрытую дверь с шумом ветра донеслись отдаленные крики множества голосов. Петр, оттолкнув кого-то, шагнул в кухню.

— Что случилось? — крикнул страшно.

Перед ним стоял юноша, — осунувшееся розовое, как у девушки, лицо, вздернутый нос, смелые глаза, над ухом русые волосы запеклись кровью...

— Павел Ягужинский, поручик, при Борисе Петровиче Шереметьеве, — быстро сказал Меньшиков.

— Ну?

У того задрожало лицо. Подняв нос к Петру, справился:

— Борис Петрович послал, государь, спросить — куда стать полкам?

Петр молчал. Генералы испуганно теснились в дверях чулана.

Меньшиков, — торопливо надевая полушубок:

— Бежали без чести от самых Пигаиок... Шапки побросали... Дворяне...

Иррегулярные полки дворянского ополчения, утром семнадцатого ноября, узнав от сторожевых, что шведские разъезды за ночь прошли мимо теснин берегом моря в тыл на ревельскую дорогу, смешались и, не слушая Бориса Петровича Шереметьева, стали уходить от Пигаиок — в страхе оказаться отрезанными от главного войска. Он подскакивал к расстроенным сотням, хватал за поводья, сорвал голос, бил нагайкой по лошадям и по людям, — задние напирали, конь его вертелся в лаве отступающих. Ему только удалось собрать несколько сотен, чтобы остеречь тыл и спасти часть воинского обоза от шведов, появившихся с восходом солнца, — в железных кирасах и ребрастых касках, — на всех скалистых холмах. Шведы не преследовали. Дворянские полки уходили вскачь. Ночью они появились под палисадами нарвского лагеря. Сторожа на валу, в темноте приняв их за врага, открыли стрельбу. Всадники отчаянно кричали: «Свои, свои...» Пробудился и загудел весь лагерь.

За палисады впустили поручика Павла Ягужинского, он поскакал к царю. Бушевал ледяной ветер. Служилые люди, сойдя с коней, стояли по ту сторону рва у поднятых мостов. С палисадов кричали им: «Помещики, чего скоро прибежали?.. В осаду хотите, сердешные?..» По всему лагерю начали бить барабаны, поплыли огоньки, поскакали всадники с фонарями. В полках и сотнях под знаменем читали царский указ о вручении войска преславному и непобедимому имперскому герцогу фон Круи. Войска молчали, пораженные изумлением и страхом. Скоро летучей молвою побежал слух, что царя уже нет в лагере и швед всею силою стоит в пяти верстах.

Никто не спал. Зажигали костры — их разметывал ветер. Под утро конницу Шереметьева отвели на правый фланг. Не заходя за палисады, она стала на самом берегу, там, где Нарова, выше города, бешено ревела между островками на порогах. Рассвело — шведов не было видно. Посланные дозоры нигде вблизи врага не обнаружили, хотя шереметьевцы и божились, что он висел у них на хвосте от самых Пигаиок.

Под хриплые вопли рожков герцог, в пышном плаще, с маршальским жезлом, упертым в бок, и за ним — позади на пол-лошадиного корпуса — генералы: Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский и князь Яков Долгорукий — объезжали лагерь. Герцог, вэбодряя висячие усы ребром перчатки, кричал солдатам: «Здорово, молодци! Умром за батушку цара!» Во всех полках под барабанный бой читан приказ:

«...Ночью половине войска стоять под ружьем... Перед рассветом раздать солдатам по двадцать четыре патрона с пулями. На восходе солнца всей армии выстроиться и по трем пушечным сигналам — музыке играть, в барабаны бить, все знамена поставить на ретраншементе. Стрелять не прежде, как в тридцати шагах от неприятеля...»

Ночью ветер повернул на запад — с моря. Потеплело. В темноте шведский генерал-майор Рибинг с двумя рейтарами, приказав обернуть войлоком конские копыта, тайно подъехал к самым палисадам, измерил глубину рва и высоту раскатов.

Алексей Бровкин, голодный, как черт, насквозь продутый ветром, ходил по валу, — три шага вперед, три назад, — около ротного значка. Вал тянулся на семь верст, солдаты стояли редко друг от друга. Рожки протрубили, барабаны протрещали. Пушки, мушкеты заряжены, фитили дымились. Ветер трепал полотнища знамен на ретраншементах. Было одиннадцать часов утра...

Алексей со всей силой подтянул кушак. Новый главнейший начальник обо всем позаботился, только забыл накормить. Который день солдаты, — и офицеры строевые, — жевали заплесневелые сухари, вытряхивали крошки из сумок. В эту ночь и сухарей не выдали. Солдаты вороньими пугалами торчали на валу (из роты Бровкина осталось восемьдесят здоровых). Было время, — Алексей, ох, как ждал сразиться! — повести роту в пушечном дыму, самому схватиться за древко неприятельского знамени... («Спасибо, Алексей, жалую тебя в полковники...») Сегодня одного хотелось — залезть в теплую вонь землянки, похлебать из котелка жидкой каши, чтоб обожгло глотку...

Жмурясь от ветра, Алексей крикнул ближайшему — Голикову:

— Чего рот разинул, стоять бодро.

Тот не услышал, — подняв рваные плечи, уставил востроносое лицо, будто увидал смерть... И другие солдаты, как ощетиненные псы, глядели в сторону холма Германсберг. Над ним в стремительно летящих тучах показывалось, заволакивалось невысокое солнце. Между пней и мотающихся голых _ берез двигались тяжело навьюченные люди, — все больше их выходило из лесу. Они скидывали с плеч мешки и вьюки, перебегали вперед, строились в широкие, плотные колонны. Шестерными упряжками выезжали пушки, одни вниз — прямо — к середнему редуту, другие — на рысях через ручей — к сильным укреплениям Вейде, третьи вскачь мчались направо по равнине. Шесть пеших колонн выстраивались на холме Германсберг. Двойными тусклыми железными рядами выезжала из леса конница.

Алексей не своим голосом закричал:

— Барабанщики, боевая тревога!

На вал выскочили усатые унтер-офицеры, надвигали треуголки, чтобы не унес ветер. Затрещали барабаны... Леопольдус Мирбах, неизвестно чему радуясь, указывал пальцем, кричал Алексею: «Глядите, вот тот на коне — это король Карл». Колонны шведов, страшные своей правильностью, порядком, будто не люди, бесчувственные, бессмертные, поколыхиваясь черно-синими рядами, ползли с холма... Там, на высоком месте, стояло пять-шесть всадников, и один, тоненький, впереди, — помахивал рукой, к нему подскакивали верховые и мчались вниз, к колоннам.

Ветер гнул древки знамен и значков на валу, надрывая душу, трещали барабаны. Свинцово-снежная туча поднималась со стороны моря, быстро накрывала небо. Четыре орудийные запряжки подскакали, шагах в двухстах от рва, против места, где стояла рота Бровкина, с хода завернули, — снялись передки, подскакали зеленые зарядные ящики, завернули. Соскочили крепкие люди в темно-синих мундирах, стали у пушек. Бегом, не расстраивая правильного ряда, подошла пехотная колонна, — впереди ее выскочило несколько человек с белыми отворотами... При взмахе блеснувших шпаг ряды шведов сдвоились, развернулись по сторонам батареи, припали, — полетели комья земли...

Алексей, приложив ко рту руки, перекрикивал ветер: «Господа прапорщики... Передать унтер-офицерам... Передать солдатам... Без приказу не стрелять за страхом смерти...» Леопольдус Мирбах побежал в длинных ботфортах по валу, крича по-немецки, грозя тростью... Федька Умойся Грязью (бородатый, грязный, чистое пугало) злобно оскалился — Леопольдус ударил по башке... Ветер рвал полы кафтанов, высоко полетела чья-то шляпа...

Алексей оборачивался к нашей батарее: «Да ну же... Скорее». Наконец тяжело рвануло уши... «Дьяволы, стрелять не умеют!..» В ответ четыре шведские пушки, отскочив, плюнули огнем... В полуверсте, особенно и важно, прогрохотали «Лев» и «Медведь»... «Ох, наши — лениво». Четыре запряжки снова подскакали, подцепили пушки, подвезли ближе к валу. Пушкари догнали бегом, — прочистили, зарядили, отскочили — двое к колесам, третий присел с фитилем. Человек с белыми отворотами поднял шпагу... Залп... Четыре ядра ударили в сосновые бревна палисада, рвануло железным визгом, полетели щепы. Алексей попятился, упал. Вскочил... Мельком, но страшно ясно (запомнил потом на всю жизнь) увидел: по кочковатому полю, близко вдоль рва, скачет на сивой лошади прямо, тонкий, как палец, юноша в маленькой треуголке, из-под нее подскакивает на загривке кожаный мешочек, ноги его не по-русскому вытянуты вперед, засунуты в стремя до каблука, узкое лицо насмешливо обращено к стреляющим с палисада, за ним десятка два вздвоенных ровных рядов кирасиров на очень костлявых конях скачут голова в голову... «Господи, помилуй!» — донесся отчаянный крик Голикова.

Низкая туча стремительно закрывала все небо. День быстро темнел. Пеленою снега затягивало лагерь, ряды скачущих кирасир, двигающиеся шведские колонны. В вое ветра рявкали пушки, — пламя их вспыхивало мутными сияниями. Трещал, рвался палисад. Ядра свирепо прошипывали над головой. Закрутилась метель, косой колючий снег бил в лицо, залеплял глаза. Не было видно ни того, что впереди — по ту сторону рва, ни того, что уже с четверть часа началось в лагере.

На Алексея налетел бегущий без памяти, согнувшись, солдат не из его роты... Алексей схватил его за бока... Солдат истошно заорал: «Продали!..» — вырвался, исчез в метели... Только тогда Алексей заметил, как из крутящейся пелены стали валиться в ров будто бы вязанки хвороста. Сдирая с лица снег, закричал:

— Огонь!.. Огонь!..

Во рву уже копошились проворные люди...

(...Шведские гренадеры, коим снег бил в спину, подбежав, стали забрасывать ров фашинами, и по ним без лестниц полезли на палисад...)

...Алексей увидел еще: выстрелил Голяков, пятясь, — пихал перед собой багинетом... Большой, засыпанный снегом человек перекинул ноги через палисад, схватился рукой за багинет, — Голиков тянул мушкет к себе, тот — к себе... Алексей завизжал, тыкая его, как свинью, шпагой. Еще, еще переваливались люди, будто гнала их снежная буря... Алексей колол и мимо и в мягкое... Брызнула боль из глаз, — череп, все лицо сплющилось от удара...

...Голиков не помнил, как скатился со рва... Полз на четвереньках, — от животного ужаса... Мимо, размахивая руками, пробежал кто-то, за ним с уставленными багинетами — двое шведов, яростные, широкие... Голиков прилег, как жук... «Ох, какие люди!..» Поднял голову, — снегом забило рот. Вскочил, шатаясь, тотчас наткнулся на двоих... Федька Умойся Грязью лежал животом на Леопольдусе Мирбахе, добирался пальцами до его горла... Леопольдус рвал Федькину бороду... «Врешь, сатана», — хрипел Федька — навалился плечами... Андрей побежал... «Ох, какие люди!..»

Средняя колонна шведов, — четыре тысячи гренадеров, — всею фурией бросилась на дивизию Артамона Головина... Четверть часа длился бой на палисадах. Русские, ослепляемые метелью, истомленные голодом, не веря командирам, не понимая, зачем нужно умирать в этом снежном аду, отхлынули от вала... «Ребята, нас продали... Бей офицеров!..» Беспорядочно стреляя, бежали по лагерю, давили друг друга в занесенных рвах и на турах батарей... Смяли и увлекли за собой полки. Трубецкого. Тысячами бежали к мостам, к переправе...

Шведы недалеко преследовали их, страшась самим затеряться в метели среди столь огромного лагеря. Хриплые трубы повелительно звали — назад, на вал... Но часть гренадер наткнулась на рогатки, — за ними стояли обозы... Гренадеры закричали: «Мит готс хильф, во имя божье...» — и штурмом взяли обоз. Здесь под занесенными снегом рогожами нашли бочки с тухлой солониной и бочонки с водкой Более тысячи гренадеров так и остались до конца боя у разбитых бочонков... Русских, метавшихся меж телег, одних перекололи, других просто прогнали прочь.

Вслед за пехотой в лагерь через разломанные ворота ворвалась конница — прямо на главный редут. Пищали «Лев» и «Медведь» взяты были в конном строю, — прислуга порублена, командир Яков Винтершиверк, раненный в голову, отдал шпагу. Пищали повернули на восток и стали бить по укреплениям Вейде Шведы здесь встретили упорное сопротивление — Вейде поставил всю дивизию на палисады, в четыре ряда, тесно, сам офицерским копьем сбивал шведов, лезущих на тын. Солдаты позади заряжали мушкеты, передние стреляли бегло... Весь ров был завален убитыми и ранеными Когда стали долетать ядра с главного редута и опознали голоса «Льва» и «Медведя», — Вейде верхом поскакал по валу «Ребятушки, стойте твердо...» Под конем его рвануло бомбу, видели, — в летящем снегу, в дыму конь его встал на дыбы, опрокинулся...

Конные полки Шереметьева стояли припертые к реке, между палисадами Вейде и лесом. В лицо неслись снежные вихри, позади ревела Нарова. Страшно шумел лес. Стояли, ничего не видя, не понимая. Справа, издалече, все чаще били пушки... Совсем близко на палисадах началась мушкетная пальба, крики, смертные вопли такие, — волосы зашевелились под мурмолками у детей боярских...

Борис Петрович был на холме посреди своего войска. Подзорную трубу спрятал в карман, — едва можно было различить уши коня... Понятно — что делалось в нашем лагере. Тщетно ждал приказа командующего. Но он либо забыл о дворянской коннице, либо ее не могли отыскать, либо случилось нехорошее...

Стрельба послышалась с левого крыла, должно быть, из леса. Борис Петрович слушал, привстав на стременах. Подозвал молодого князя Ростовского:

— Возьми, батюшка, четыре сотни, скачи в лес, выбей-ка оттуда неприятеля... С богом...

Князь, окоченевший в кольчуге и железном колпаке, невнятно что-то ответил, съехал с холма... И из леса рявкнула пушка. Чей-то голос затянул смертную жалобу. И сразу — справа, слева, спереди — захлестали мушкетные выстрелы. Борис Петрович оглядывался, чтобы приказать: «Сабли вон, вперед с богом...» Но приказать было некому: на холм пятились конские зады... «Пропали, пропали, уходите через реку!» — закричали тысячи голосов. Борису Петровичу оставалось одно, — чтобы не смяли, самому повернуть коня: зажмурился, заплакал, рвя узду...

Рев, дикое гиканье... Колыхающаяся лава конских задранных голов, косматых грив, спин, осыпанных снегом, мчалась к реке. Берег был крут, лошади съезжали на задах, упирались, задние врезались в них вскачь, перескакивали через падающих... В желтой воде под пеленой метели закрутились конские морды, захлебывающиеся человеческие лица, из водоворотов показывались руки, судорожно цепляли воздух... Новые и новые сотни» всадников бросались в Нарову, — плыли, бились на струях, тонули...

Добрый конь под Борисом Петровичем выбрался на островок посреди реки, постоял, поводя боками, осторожно опять вошел в воду, оскалясь, поплыл, вынес на тот берег...

Метель, застилавшая поле битвы, была для шведов, пожалуй, опаснее, чем для русских. Нарушилась связь между наступающими колоннами, — вестовые напрасно метались в снежных вихрях, разыскивая генералов и короля. Смелый план, — стремительными ударами опрокинуть фланги противника, окружить его и прижать к крепости под огонь бастионов, — план этот не удался: центр русских сразу был прорван — войска Артамона Головина беспорядочно отступили, пропали в пурге, но фланги оборонялись с неожиданным упорством, особенно правый, где находились лучшие полки — Семеновский и Преображенский.

Шел четвертый час, стрельба не затихала. Валил, крутился снег. До темноты необходимо было закончить бой победой, иначе четыре батальона шведов, проникшие в центре в лагерь, потрепанные и уставшие, могли быть в свою очередь окружены и уничтожены, если русские осмелятся наконец выйти из-за палисадов — на флангах у них по скромному расчету оставалось тысяч пятнадцать свежего войска.

В начале боя Карл с тремя эспадронами кирасир находился между колоннами Штенбока и Мейделя, чтобы видеть одновременно атаку центра и правого фланга. Здесь застала его метель. Наступающие колонны скрывались за пеленой снега, не стало видно даже вспышек орудий. Карл, подняв нос, сжав зубы, слушал упоительные звуки боя. Подскакавший адъютант генерала Реншельда рапортовал, что гренадеры прорвали центр и гонят русских в глубь лагеря. Карл, схватив офицера за плечо, крикнул в ухо:

— Скажите генералу — король приказывает остановить преследование, занять центральный редут, приготовиться к обороне, ждать распоряжений...

Одного за другим он посылал вестовых на правый фланг к Шлиппенбаху, безуспешно штурмовавшему линию укрепления Вейде... «Передайте генералу — король удивлен». Он послал ему в подкрепление две роты из резерва, но их не нашли и не послали. Шведы бешено штурмовали полуразрушенный палисад, генерал Вейде был ранен осколком бомбы, русские продолжали отбиваться чем попало...

Опасность увеличивалась с каждой минутой. Вчера на военном совете все генералы высказались против безумной операции под Нарвой: с десятью тысячами голодных, измученных солдат, навьюченных мешками (обозы пришлось бросить в поспешном наступлении), броситься на пятидесятитысячную армию за сильными укреплениями... Это было бы неосторожно... Но Карл сказал: «Выигрывает наступающий, опасность увеличивает силы, завтра вы приведете ко мне в палатку царя Петра...» Он изложил генералам свою диспозицию, — в ней было предвидено и учтено все, кроме бурана...

Подняв нос, вытянувшись в седле, весь занесенный снегом, он вслушивался в звуки боя. Опасность пьянила его. Эта игра несравнима даже с охотой на медведей в Кунгсерском лесу. Ветер с особенной силой доносил выстрелы с левого фланга, где два батальона гренадер генерала Левенгаупта штурмовали позиции семеновцев и преображенцев. Неужели и там, в наиболее ответственном месте, еще нет успеха?

Обернувшись, Карл схватил за узду чью-то лошадиную морду (лошадь и всадника за бураном не было видно), крикнул, чтобы послали четыре роты из резервов в помощь Левенгаупту. Лошадиная морда вздернулась, исчезла. (Эти роты также не были найдены и посланы.) Пальба слева становилась все отчаяннее. Из облаков снега выскочил занесенный всадник:

— Король... Генерал Левенгаупт просит подкреплений...

— Я послал ему четыре роты... Я удивлен...

— Король... Палисады разбиты, рвы завалены фашинами и трупами... Но русские отошли за рогатки... Они озверели от страха и крови... Выкрикивают ругательства и лезут на штыки... Генерал Левенгаупт получил несколько ран и пеший продолжает сражаться впереди солдат...

— Указывай дорогу!..

Карл толкнул коня, нагнувшись против снега и ветра, поскакал о стремя с посланным офицером в сторону выстрелов на левом фланге. Ветер, пронизывая тело, казалось, пел в сердце... В этом упоении ветра, снега, грохота выстрелов ему нужно было ощутить сопротивление клинка, входящего в живое тело... Офицер что-то крикнул, указывая вперед, где на снегу расплылось желтое пятно... Это было занесенное русло ручья. Карл вонзил шпоры, конь тяжелым махом перенесся через желтый снег и увяз в трясине, вскидываясь, глубже увязил зад, — захрапел ноздрями в снежный ветер. Карл соскочил, — левая нога погрузилась в вязкий ил по самый пах... Рванул, вытащил ногу из ботфорта, на четвереньках, потеряв шляпу и шпагу, пополз на тот берег, где, спешась, стоял офицер, протягивая руку...

Так, — об одном ботфорте, без шляпы, — Карл влез на его дрожащую, покрытую ледяной коростой, худую лошадь, колотя шпорой, поскакал на близкие выстрелы, дикие крики. Лошадь стала перепрыгивать через снежные бугорки, — это были убитые или раненые... Впереди перебегали неясные тени. Огненно грохотнула пушка... Неожиданно близко он увидел беспорядочную толпу своих гренадеров, — они угрюмо стояли, опираясь на ружья, глядели туда, где за истоптанным, окровавленным снегом, за уткнувшимися телами убитых торчали наискось острые колья рогаток. За ними колыхалась стена русских. Они что-то надрывно кричали, грозя кулаками и мушкетами. Видимо, только что была отбита атака...

Он наехал лошадью на гренадер: «Шпагу!» — крикнул, как выстрелил... К нему обернулись, его узнали... Нагнувшись с седла, вытянув руку, растопырил пальцы.

— Шпагу! (Кто-то сунул ему в руку эфес шпаги.) Солдаты! Честь вашего короля — здесь, на этих рогатках... Они должны быть взяты... Вы опрокинете в Нарову грязных варваров. (Поднял шпагу, и сейчас же протяжно заиграл горн, и второй, и — еще, — невидимо за метелью.) Солдаты... С вами бог и ваш король!.. Я иду впереди вас... За мной!..

Он поскакал по кровавому снегу. Позади угрюмые глотки рявкнули: «Во имя божье!» Из-за рогаток раздались редкие выстрелы. Он наметил одного, — русский — великаньего роста — стоял, нагнув башку, посреди бреши в рогатках, разбитых ядрами... Усмехаясь, Карл поднял лошадь на дыбы, русский — с озверелым лицом вонзил штык, как вилы, в грудь лошади... Карл распластался по конской спине, соскальзывая, со всей силы вытянулся, погрузил шпагу в грудь великану...

Но, соскакивая с коня, он пошатнулся... (Вокруг — орущие рты, лязг железа, хрусткие удары.) Его толкнули, — упал. Тяжелый сапог наступил на спину, вдавил в снег... Сейчас же короля подхватили, подняли, понесли... Мысли его смешались. Карл очнулся на пушечном лафете под вонючей шинелью. Горны протяжно играли отбой. Сбросив шинель, сел:

— Принесите чьи-нибудь сапоги, я бос... Сапоги и коня...

Перемешавшиеся полки Головина и Трубецкого, в страхе быть отрезанными от переправы, добежали до берега и так тесно поперли на мост, что понтоны осели, — желтые воды вздутой западным ветром Наровы начали перехлестывать через перила. Там, в пенной воде, под снежной завесой, плыли трупы лошадей и людей конницы Шереметьева (потонувших при переправе пятью верстами выше). Конские туловища прибивало, громоздило у осевшего моста. С берега напирали орущие люди. Зыбкий мост сильнее накренялся правым бортом, вода хлынула через настил, перила затрещали, пеньковые канаты начали рваться, середние понтоны погрузились совсем и разошлись. В ревущий поток, где крутились конские и человеческие трупы, попадали те, кто был на мосту. Поднялся крик, но сзади продолжали напирать, — солдаты сотнями валились в Нарову, покуда разорванную половину моста не прибило к болотистому берегу.

Там, близ реки, стоял шатер герцога фон Круи, — в тылу расположения Преображенского и Семеновского полков. Третий час длился отчаянный бой на рогатках на южной и западной стороне лагеря. Ни руководить, ни распоряжаться в этом снежном аду... В шатре у стола, обхватив голову, сидел толстый Преображенский полковник Блюмберг, изредка сопел. Напротив него — скучный Галларт мигал ресницами на свечу, спокойно ждал, когда надо будет отдавать шпагу — эфесом вперед, с поклоном — шведскому офицеру.

В шатер вошел герцог в осыпанной снегом оленьей шубе поверх лат, — забрало поднято, усы висели сосульками, губы тряслись...

— Пускай черт воюет с этими русскими свиньями! — крикнул герцог. — Майор Кунингам и майор Гаст задушены в землянках... Капитан Вальбрехт с перерезанным горлом лежит здесь, в двенадцати шагах от шатра... Царь знал, что подсунуть мне, — армию! Сброд, сволочи!..

Галларт поспешно поднялся и откинул ковер, — в палатку влетел вихрь снега. Рев многотысячной толпы заглушал звуки выстрелов. Герцог бросился вон из шатра. Внизу были видны очертания подносимого к берегу моста, на нем кричали люди. Справа, там, где частокол лагеря упирался в реку, бесновались бесчисленные толпы...

— Центр прорван, — сказал Галларт, — это полки Головина...

Солдаты лезли через частокол, отдельные кучки их бежали к шатру...

— О, черт! — крикнул герцог. — На коней, господа! — Он потащил с себя оленью шубу, — латы мешали движениям. — Помогите же, о черт!

Герцог, Галларт и Блюмберг влезли на коней, спустились вниз к воде и по топкому берегу тяжело поскакали на запад, навстречу шведским выстрелам, — сдаваться в плен, чтобы этим уберечь свои жизни от разъяренных солдат...

Стемнело. Ветер затихал, валил мягкий снег. Изредка хлопал одинокий выстрел. В русском лагере было тихо, как на кладбище, ни одного огня... Лишь в центре, в захваченном обозе, пьяные шведские гренадеры хрипло орали песни. Пламя горящих бочек озаряло пелену снега, ложившуюся на мертвецки пьяных и на убитых.

Артамон Головин, Трубецкой, Бутурлин, царевич Имеретинский, Яков Долгорукий, десять полковников (среди них — сын славного генерала Гордона и сын Франца Лефорта), подполковники, майоры, капитаны, поручики — восемьдесят командиров — собрались на конях и пешие у землянки, где совещались генералы. Только что были посланы к королю Карлу парламентеры, — князь Козловский и майор Пиль, — но они наткнулись на своих солдат, были опознаны и убиты...

В землянке при свете лучины Артамон Головин говорил:

— Укрепления прорваны, главнокомандующий бежал, мосты разломаны, пороховые обозы — у шведов... Назавтра не можем возобновить боя... Покуда ночью шведы не видят нашего бедствия, можем добиться от короля женерозных [милостивых] условий, сохранить оружие и войска... Ты, Иван Иванович (поклонился Бутурлину), ступай, батюшка, сам к королю, скажи ему, что, не желая-де пролития христианской крови, хотим разойтись: уйдем-де в свою землю, а он пускай уходит в свою...

— А пушки? Отдать? — прохрипел Бутурлин.

На это никто не ответил, генералы потупились. У гордого Головина слезно сморщилось все лицо. Толстогубый, черный Яков Долгорукий сказал, ломая брови:

— Что зря-то болтать... Выпьем сраму досыта... На милость сдаемся.

Бутурлин щелкнул кремнями двух пистолетов, сунул их за пояс, надвинул шляпу на лоб, вышел из землянки:

— Трубача!

К нему придвинулись офицеры:

— Иван Иванович, ну что? Сдаемся?

— Мы готовы умереть, Иван Иванович... Да ведь от своих же умирать-то...

В версте от русского лагеря, на мызе, Карл и генералы приняли Бутурлина. Шведы, так же как и русские, боялись завтрашнего дня. Поломавшись для чести, согласились пропустить на ту сторону Наровы все русское войско при оружии и со знаменами, но без пушек и обозов. В залог потребовали доставить на мызу всех русских генералов и офицеров, а войско пусть идет с богом домой... Бутурлин попытался было спорить. Карл сказал ему с усмешкой:

— Из любви к брату, царю Петру, спасаю его славных генералов от солдатской ярости. В Нарве вам будет спокойнее и сытнее, чем при войске.

Пришлось согласиться на все. Взвод кирасир поскакал брать заложников. Шведские саперы, запалив на берегу костры, начали наводить мост, чтобы как можно скорее спровадить русских за реку. Первыми покинули лагерь семеновцы и преображенцы, — со знаменами и оружием, под барабанный бой перешли мосты; солдаты все были рослые, усатые, угрюмые. На плечах несли раненых. Когда стала проходить дивизия Вейде, шведские кирасиры угрожающе придвинулись, потребовали сдать оружие. Солдаты, матерясь, бросали мушкеты. Остальные полки прогнали уже просто — выстрелами...

На рассвете остатки сорокапятитысячной русской армии — разутые, голодные, без командиров, без строя — двинулись обратной дорогой. Вслед им бастионы крепости Иван-города послали несколько бомб...

4

Весть о нарвском разгроме догнала Петра в день, когда он въехал в Новгород, на двор воеводы. В раскрытые ворота за царской повозкой вскакал на шатающейся лошади Павел Ягужинский, соскочил у крыльца и блестящими глазами глядел на царя.

— Откуда? — нахмурясь, спросил Петр.

— Оттуда, господин бомбардир.

— Что там?

— Конфузия, господин бомбардир...

Петр быстро низко опустил голову. Разминая ноги, подошел Меньшиков, — сразу все понял: что было спрошено и что отвечено. Воевода Ладыженский, пучеглазый старичок, стоя на нижней ступени, разинул рот, — колючий ветер поднимал его редкие волосы.

— Ну... Идем, расскажи. — Петр поставил ногу на ступень и вдруг повернулся к воеводе, будто с великим изумлением разглядывая этого новгородского правителя:

— У тебя все готово к обороне?

— Великий государь... Ночи не сплю, все думаю: как тебе угодить? — воевода Ладыженский стал на колени, молил собачьими глазами, трепетал вывороченными веками. — Где ж его оборонять?.. Город худой, рвы позавалились, мост через Волхов сгнил совсем... Да и мужиков не сгонишь из деревень, лошадей всех побрали в извоз... Смилуйся...

Воевода не говорил, а вопил, хватался за ноги государя. Петр отряхнул его от ноги, взбежал в сени. Там повскакали с мест монахи, монашки, попы, старцы в скуфейках. Один, с гремящими цепями на голом теле, пополз под лавку...

— Это что за люди?

Чернорясные и попы замахали туловищами. Строгий. сытый иеромонах стал говорить, закатывая зрачки под лоб:

— Не дай запустеть монастырям и храмам божьим, великий государь. Указом твоим ведено с каждого монастыря брать до десяти и более подвод и людей с железными лопатами, сколько вмочно, и кормы им. И от каждого прихода ставить подводы и людей же... Воистину сие выше сил человеческих, великий государь... Одною милостыней живем Христа ради...

Петр слушал, держась за дверную скобку, — выпучась, оглядывал кланяющихся.

— От всех монастырей челобитчики?

— От всех, — враз бодро ответили монахи. — От всех, от всех, милостивец наш, — клиросными голосами пропели монашки...

— Данилыч, не выпускать никого, поставь караул!..

Войдя в столовую, он велел Ягужинскому рассказывать о конфузии. Не присаживаясь, шагал по низенькой, жаркой комнате, брал со стола соленый огурец, жевал, торопливо переспрашивал. Павел Ягужинский рассказал о потере всей артиллерии, о гибели в Нарове тысячи всадников шереметьевской конницы, о гибели пяти тысяч солдат на разломавшемся мосту, — да более того убито во время боя, — о сдаче в плен семидесяти девяти генералов и офицеров (в их числе и раненый Вейде), о злосчастном отступлении войска — без командиров и обозов (остались только младшие офицеры и унтер-офицеры, и то главным образом в гвардейских полках)...

— Герцог первый сдался? Цезарец-то, герой, сукин сын! И Блюмберг с ним? Алексашка, можешь понять? Брат родной — Блюмберг — ускакал к шведу... вор, вор! (Изо рта Петра летели огуречные семечки.) Семьдесят девять предателей! Головин, Долгорукий, Бутурлин Ванька, знал я, что — дурак... но — вор! Трубецкой, боров гладкий! Как они сдались?..

— Подъехал к землянке капитан Врангель с кирасирами, наши отдали ему шпаги...

— И ни один, — хотя бы?..

— Которые плакали...

— Плакали! Ерои! Что ж они, — надеются: я после сей конфузии буду просить мира?

— Мира просить сейчас — подобно смерти, — негромко сказал Алексашка...

Петр остановился перед слюдяным окошечком — в глубине низкого свода, расставя ноги, сжимал, разжимал за спиной пальцы.

— Конфузия — урок добрый... Славы не ищем... И еще десять раз разобьют, потом уж мы одолеем, Данилыч... Город поручаю тебе. Работы начнешь сегодня же — копать рвы, ставить палисады, — шведов дальше Новгорода пустить нельзя, хоть всем умереть... Да скажи, чтоб нашли и немедля быть здесь Бровкину, Свешникову, которые новгородские купцы из добрых — тоже пришли бы... А воеводу — отставить... (Вдогонку Алексашке.) Вели выбить в шею со двора. (Меньшиков торопливо вышел. Петр — Ягужинскому.) Ты ступай найди подвод сотни три, грузи печеный хлеб, к вечеру выезжай с обозом навстречу войску. Уразумел?

— Будет сделано, господин бомбардир...

— Позови монахов...

Сел напротив двери на лавку, — неприветливый, чистый антихрист. Вошли духовные, И без того было душно, стало — не продохнуть.

— Вот что, божьи заступники, — сказал Петр, — идите по монастырям и приходам: сегодня же выйти на работу всем — копать землю. (Иеромонаху, задвигавшему под клобуком густыми бровями, — угрожающе.) Помолчи, отец... Выйти с железными лопатами и с лошадьми не одним послушникам, — всем монахам, вплоть до ангельского чина, и всем бабам-черноризкам, и попам, и дьяконам, с попадьями и с дьяконицами... Потрудитесь во славу божью... Помолчи, говорю, иеромонах... Я один за всех помолюсь, на сей случай меня константинопольский патриарх помазал... Пошлю поручика по монастырям и церквам: кого найдет без дела — на площадь, к столбу — пятьдесят батогов... Этот грех тоже на себя возьму. Покуда рвы не выкопаны, палисады не поставлены, службам в церквах не быть, кроме Софийского собора... Ступайте...

Взялся за край лавки, вытянул шею, — на круглых щеках отросшая щетина, усы торчком. Ох, страшен! Духовные, теснясь задами, улезли в дверцу. Петр крикнул:

— Кто там в сенях, — снять караул!..

Налил чарку водки и опять заходил... Немного времени спустя бухнула дверь с улицы. В сенях — вполголоса: «Где сам-то? Грозен? Ох, дела, дела...»

Вошли Бровкин, Свешников и пятеро новгородских купчиков, — эти мяли шапки, испуганно мигали. Петр не позволил целовать руки, сам весело брал за плечи, целовал в лоб, Бровкина — в губы:

— Здорово, Иван Артемич, здорово, Алексей Иванович! (Новгородским.) Здравствуйте, степенные... Садитесь... Видишь, Закуски, вино — на столе, хозяина велел прогнать... Ах, как меня огорчил воевода: я чаял, здесь у вас и рвы и неприступные палисады готовы уж... Хоть бы лопатой ткнули...

Налил всем водки. Новгородцы, приняв, вскочили. Он выпил первый, хорошо крякнул, стукнул пустой чаркой:

— За почин выпили... (Засмеялся.) Ну, что ж, купцы, слышали? Побил нас маленько шведский король... Для начала — ничего... За битого двух небитых дают, так, что ли?..

Купцы молчали, — Иван Артемич, поджав губы, глядел в стол, Свешников, перекосив страшенные брови, тоже отводил глаза. Новгородские купчики чуть вздыхали...

— Шведов ждать надо сюда на неделе. Отдадим Новгород — и Москву отдадим, — всем тогда пропадать.

— Охо-хо... — тяжело вздохнул Бровкин. У чернобородого Свешникова лицо стало желтое, как деревянное масло.

— Задержим шведов в Новгороде, — к лету соберем, обучим войско сильнее прежнего... Пушек вдвое нальем... Пушки под Нарвой! Пожалуйста, бери их: дрянь были пушки... Таких пушек лить не станем... Генералы — в плену, я тому рад... Старики у меня, как гири на ногах. Генералов надо молодых, свежих. Все государство на ноги поднимем... Потерпели конфузию, — ладно! Теперь войну и начинаем... Даешь на войну рубль, Иван Артемич, Алексей Иванович, — через два года десять рублев верну...

Откинувшись, ударил кулаками по столу:

— Так, что ли, купцы?

— Петр Алексеевич, — сказал Свешников, — да где его, этот рубль-то, возьмешь? В сундуках у нас — деньги? Мыши...

— Истина, охо-хох, истина, — застонали новгородские купчики.

Петр метнул на них взором. (Поджались.) Тяжело положил ладонь на короткую спину Ивану Артемичу:

— Ты что скажешь?

— Связал нас бог одной веревочкой, Петр Алексеевич, куда ты, туда и мы.

Толстое лицо Бровкина было ясно, честно. Свешников даже обмер: ведь сговорились только что — попридержать денежки, и вдруг Ванька-ловкач сам выскочил... Петр обнял его за плечи, прижал запотевшее лицо к груди, к медным пуговицам:

— Другого ответа от тебя не ждал, Иван Артемич... Умен ты, смел, много тебе воздается за это... Купцы, деньги нужны немедленно. В неделю должны укрепить Новгород и посадить в осаду дивизию Аникиты Репнина...

«...Рвы копали и церкви ломали... Палисады ставили с бойницами, а около палисадов складывали с обеих сторон дерном...

А на работе были драгуны и солдаты, и всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина — мужеска и женена пола...

А башни насыпали землею, сверху дерн клали, — работа была насыпная. А верхи с башен деревянные и со стен кровлю деревянную же всю сломали... И в то же время у приходских церквей, кроме соборной церкви, служеб не было...

В Печерском монастыре велено быть на работе полуполковнику Шеншину. И государь пришел в монастырь и, не застав там Шеншина, велел бить его нещадно плетьми у раската и послать в полк, в солдаты...

И в Новгороде же повешен начальник Алексей Поскочин за то, что брал деньги за подводы, — по пяти рублев отступного, чтобы подводам у работы не быть...»

5

Караульный офицер на крыльце Преображенского дворца отвечал всем:

— Никого не велено пускать, проходите...

На дворе собралось много возков и карет. Декабрьский ветер забивал снежной крупой черные колеи. Шумели обледенелые деревья, скрипели флюгера на ветхих дворцовых крышах. Так, в возках и каретах, и сидели с утра весь день министры и бояре. Шестериком в золоченой карете раскатился было Меньшиков, — и того поворотили оглоблями назад...

Вечером, в одиннадцатом часу, приехал Ромодановский. Караульный офицер затрясся, увидя князя-кесаря, — в медвежьей шубе, вперевалку вползающего по истертым кирпичным ступеням. Пустить, — нарушить царский приказ, не пустить, — князь-кесарь своею властью, не спрашивая царя, велит ободрать кнутом...

Ромодановский прошел во дворец, — стража у каждых дверей, заслыша грузные шаги, пряталась. По пути до царской спальни три раза присаживался. Постучав ногтем, вошел, поклонился старинным уставом.

— Ты чего, дядя, сюда забрел? — Петр ходил с трубкой, в дыму, недовольно обернулся, не ответил на поклон. — Я сказал — никого не пускать.

— Никого и не пускают, Петр Алексеевич. А меня и родитель твой без доклада пускал. (Петр пожал плечом, продолжал ходить, грызть чубук.) О чем, Петр Алексеевич, целые сутки думаешь? Родитель твой и родительница наказывали тебе совета моего слушать. Давай вместе подумаем... Ай — чего надумаем...

— Будет тебе пустое молоть... Сам знаешь... О чем?..

Федор Юрьевич не сразу ответил, — сел, распахнул шубу (старику в такой духоте трудно было дышать), цветным платком вытер лицо.

— Может, и не пустое пришел я молоть... Как знать, как знать...

Петр, сам не слыша своего голоса, так вдруг громко начал кричать, что за стеной в темной тронной зале часовой уронил ружье с испугу.

— В Бурмистерской палате толстосумы рассуждать стали: под Нарвой-де мы себя показали, воевать со шведом не можем... Мириться надо... В глаза мне не глядят... Я с ними вот как говорил... (Взял Федора Юрьевича за грудь, за кафтан, тряхнул.) Плачут: «Вели нам хоть на плаху, великий государь, а денег нет, оскудели...» О чем я думаю!.. Деньги нужны! Сутки думаю — где взять? (Отпустил его.) Ну? Дядя...

— Слушаю, Петр Алексеевич, мое слово потом будет.

Петр прищурился: «Гм!..» — Походил, косясь на князя-кесаря, — и уже голосом полегче:

— Медь нужна... Лишние колокола — пустой трезвон, без него обойдутся, — колокола снимем, перельем... Акинфий Демидов с Урала пишет: чугуна пятьдесят тысяч пудов в болванках к весне будет... Но — деньги! Опять с посадских, с мужиков тянуть? Много ли вытянешь? Им и так дышать нечем, да и раньше года дани не собрать... А ведь есть и золото и серебро, есть оно, — лежит втуне... (Петр Алексеевич еще не выговорил, а уж у Федора Юрьевича глаза стали пучиться, как у рака.) Знаю, что ответишь, дядя. За тобой поэтому и не посылал... Но эти деньги я возьму...

— Монастырской казны трогать сейчас нельзя, Петр Алексеевич...

Петр крикнул петушиным голосом:

— Почему?

— Не тот час... Сегодня — опасно... Я уж тебе и не говорю, каких людей ко мне едва не каждый день таскают... (Толстые пальцы Федора Юрьевича, лежавшие на колене, начали беспокойно шевелиться.) Московское купечество — верные твои слуги покуда... Что ж, испугались Нарвы... Всякий испугается... Поговорят, да и перестанут, — война им в выгоду... И денег дадут, только не горячись... А тронь сейчас монастыри, оплот-то их... На всех площадях юродивые закричат, что намедни-то Гришка Талицкий [Григорий Талицкий — раскольник, «книгописец», автор «тетрадей», в которых Петр I назывался «антихристом»; казнен в 1700 году] кричал на базаре с крыши. Знаешь? Ну, то-то... Монастырскую казну надо брать исподволь, без шума...

— Хитришь, дядя...

— А я — стар, чего мне хитрить...

— Деньги немедля нужны — хоть разбоем добыть...

— А много ли тебе?

Федор Юрьевич спросил и чуть усмехнулся. Петр опять, — «гм», пробежался по спаленке, закурил у свечи, пустил клуб, другой и выговорил твердо:

— Два миллиона.

— А поменьше нельзя?

Петр сейчас же присел перед ним, стал трясти князя за колени:

— Будет тебе томить... Давай так, — монастыри я покуда не трону... Ладно? Есть деньги? Много?

— Завтра посмотрим...

— Сейчас... Поедем...

Федор Юрьевич взял шапку, тяжело поднялся:

— Ну, бог с тобой... Если уж нужда крайняя... (По-медвежьему заковылял к двери.) Только никого с собой не бери, одни поедем...

На Спасской башне прозвонило — час, кожаная карета князя-кесаря въехала в Кремль, покрутилась по темным узким переулкам между старыми домами приказов и стала у приземистого кирпичного здания. На ступеньке низенького крыльца стоял фонарь. Привалясь к железной двери, храпел человек в тулупе. Князь-кесарь, вылезая из кареты вслед за Петром Алексеевичем, поднял фонарь (сальная свеча, наплыв, коптила), ногой ткнул в лапоть, торчащий из тулупа. Человек — спросонок: «Чово ты, чово?» — приподнялся, отогнул край бараньего воротника, узнал, вскочил.

Князь-кесарь, отстранив его от двери, отомкнул замок своим ключом, пропустил Петра, вошел сам и дверь за собой запер. Держа высоко фонарь, пошел вперевалку через холодные и через теплые сени в низенькую, сводчатую, с облупившимися стенами палату приказа Тайных дел, учрежденного еще царем Алексеем Михайловичем. Здесь пахло пылью, сухой плесенью, мышами. Два решетчатых окошечка затянуты паутиной. Приотворилась дверь, со страхом просунулась стариковская голова внутреннего, доверенного, сторожа:

— Кто здесь? Что за люди?

— Подай свечу, Митрич, — сказал ему князь-кесарь.

У дальней стены были дубовые низенькие шкафы с коваными замками (к шкафам не то что прикасаться, но любопытствовать — какие такие в них хранятся дела — запрещено под страхом лишения живота). Сторож принес в железном подсвечнике свечу. Князь-кесарь, — показывая на средний шкаф:

— Отодвинь от стены... (Сторож затряс головой.) Я приказываю... Я отвечаю...

Сторож поставил свечу на пол. Налег хилым плечом, — шкаф не сдвигался. Петр торопливо сбросил полушубок, шапку, взялся, — шея побагровела, — отодвинул. Из-под шкафа выбежала мышь. За ним в стене, затянутая пыльными хлопьями паутины, оказалась железная дверца. Князь-кесарь вынул двухфунтовый ключ, сопя: «Митрич, свети, — не видать», неловко совал ключом в скважину. За три десятка лет замок заржавел, не поддавался. «Ломом, что ли, его, — сбегай, Митрич».

Петр, — со свечой осматривая дверь:

— Что там?

— Увидишь, сынок... По дворцовой росписи там — дела тайные хранятся. В Крымский поход князя Голицына сестра твоя Софья раз приходила сюда ночью... Да я тоже, вот так-то, отпереть не мог... (Князь-кесарь чуть усмехнулся под татарскими усами.) Постояла да ушла, Софья-то...

Сторож принес лом и топор. Петр начал возиться над замком, — сломал топорище, ободрал палец. Тяжелым ломом начал бить в край двери. Удары гулко раздавались по пустынному дому, — князь-кесарь, тревожась, подошел к окошку. Наконец удалось просунуть конец лома в щель. Петр, навалясь, отломал замок, — железная дверца со скрипом приоткрылась. Нетерпеливо схватил свечу, первый вошел в сводчатую, без окон, кладовую.

Паутина, прах. На полках вдоль стен стояли чеканные, развилистые ендовы — времен Ивана Грозного и Бориса Годунова, итальянские кубки на высоких ножках; серебряные лохани для мытья царских рук во время больших выходов; два льва из серебра с золотыми гривами и зубами слоновой кости; стопки золотых тарелок; поломанные серебряные паникадила; большой павлин литого золота, с изумрудными глазами, — это был один из двух павлинов, стоявших некогда с боков трона византийских императоров, механика его была сломана. На нижних полках лежали кожаные мешки, у некоторых через истлевшие швы высыпались голландские ефимки. Под лавками лежали груды соболей, прочей мягкой рухляди, бархата и шелков — все побитое молью, сгнившее.

Петр брал в руки вещи, слюня палец, тер: «Золото!.. Серебро!..» Считал мешки с ефимками, — не то сорок пять, не то и больше... Брал соболя, лисьи хвосты, встряхивал.

— Дядя, это же все сгнило.

— Сгнило, да не пропало, сынок...

— Почему раньше мне не говорил?

— Слово дадено было... Родитель твой, Алексей Михайлович, в разные времена отъезжал в походы и мне по доверенности отдавал на сохранение лишние деньги и сокровища. При конце жизни родитель твой, призвав меня, завещал, чтоб никому из наследников не отдавать сего, разве воспоследствует государству крайняя нужда при войне...

Петр хлопнул себя по ляжкам.

— Выручил, ну — выручил... Этого мне хватит... Монахи тебе спасибо скажут... Павлин! — обуть, одеть, вооружить полк и Карлу наложить, как нужно... Но, дядя, насчет колоколов, — колокола все-таки обдеру, — не сердись...

Дальше
Место для рекламы