Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В те дни

Враг у ворот

В те дни немецко-фашистские орды так близко подошли к Ленинграду, что с крыш высоких домов можно было видеть их позиции. Трамвай шел до проходной Кировского завода, и тут кондукторша говорила: «Вагон дальше не идет. Дальше — фронт!»

Поездам уже некуда было ходить, и все это казалось страшной сказкой: как это нельзя поехать ни в Петергоф, ни в Детское Село, ни в Гатчину — погулять в парках, посидеть на берегу моря, посмотреть знаменитые дворцы!

Пароходы по Неве уже не могли подняться к Шлиссельбургу — там сидели немцы. Молодые ленинградцы, ставшие солдатами, сражались на полянах и в рощах, где они бегали в детстве.

Поднялись ленинградцы на великую борьбу за родной город. Непрерывно по улицам шли войска, новые и новые батальоны вышли в бой. А идти было недалеко — это было самое страшное и необыкновенное.

Там, где стояла мирная Пулковская обсерватория, стреляли батареи, и там, где всегда царила тишина, был непрерывный грохот.

Уходящих воинов провожали их родные. Шли матери и жены, неся на руках детей. Они шли до того куска дороги, за которым дальше уже рвались снаряды.

Одна девушка-санитарка вышла из дому, попрощавшись с матерью и сестрами. Она проехала на трамвае по городу, и город казался ей красивее, чем раньше. А враги где-то очень далеко. Через несколько часов она уже ползла по траве на зов раненого, расстегивая свою санитарную сумку. Тут она услышала хриплые крики и увидела людей не в нашей форме. Это бежали в атаку немцы — прямо на нее.

Девушка сползла в воронку от снаряда и оказалась между нашими и немцами. Наши начали стрелять, и немцы залегли. Они видели, что в воронке девушка, и кричали и издевались. Она тоже стреляла, взяв винтовку у тяжелораненого, которого перевязала. Тогда командир сказал:

— Надо выручить нашу девушку.

Он поднял солдат в контратаку, и немцы были опрокинуты. В этой атаке девушку ранили. Ее отправили в Ленинград, в госпиталь, но к вечеру ей стало лучше, и она пошла домой, чтобы отдохнуть, а утром снова вернуться в бой.

Опять она увидела родной Васильевский остров, Неву и улицы с тенистыми деревьями, дом, где она родилась, и свою мать и сестер. Ей казалось, что она прожила целую жизнь, — а с той минуты, когда она вышла из дому, прошло всего десять часов.

Вот что значило — враг у ворот!

...А по улицам все шли и шли ленинградцы на фронт. Казалось, что город рождает всё новые полки и что такую силу не сломить никакому врагу. Вдруг на улице за Московским вокзалом раздались взрывы. В небе не было самолетов и не было противовоздушной тревоги. Дым рассеялся, и на земле остались воронки. Это были первые воронки от первых немецких снарядов, упавших на город, а тогда все было внове.

Бойцы прощались со своими близкими, и не было у них уныния и отчаяния. Они были уверены в победе. И если бы спросили тогда любого ленинградца, никто бы не мог объяснить, почему немцы не войдут в город, хотя уже подошли так близко, что ближе нельзя, но каждый ленинградец ответил бы, что немцы не войдут, что Ленинград непобедим!

Ночи Ленинграда

В мирные времена никому из ленинградцев не могло бы прийти в голову разгуливать ночью по крышам или просиживать целые часы у трубы, разглядывая небо и город.

Теперь все крыши были обжиты. Тысячи ленинградцев всех возрастов проводили все ночи на крышах. Они приготовили щипцы, для того чтобы хватать ими зажигательные бомбы, багры — чтобы сталкивать их с крыш, асбестовые рукавицы — чтобы не обжечь при этом руки, маски — чтобы искры не попали в глаза. Но тушили и без масок, так как масок не хватало.

Город лежал в такой тишине, что слышно было, как далеко внизу, как в ущелье, едут военные машины. Ни одного огонька не блестело ни в одном окне. Ночь сначала была мирной. Атласные облака плыли над городом, находили тучи, по краям их бегали прожекторные лучи, перекрещивались и клонились к земле. Ветер шумел листвой в парках и садах. Люди на крышах говорили шепотом, как будто их могли услышать летящие на город немецкие налетчики.

Потом эту тишину разрезал унылый, тоскливый, тревожный вой сирен. Выли дома, корабли, дворцы, музеи; казалось, им вторят деревья и ветер присоединяется к сигналу тревоги. Все бежали, скрипя по железу крыш, на свои посты. Приближался рокочущий, со злобными перерывами звук немецких самолетов. Огненные трассы наших зенитных пушек шли вверх, как будто хотели соткать тонкую хитрую западню, огненную сеть, в которой запутаются немцы.

Немцы бросали светящиеся лампы. Они висели в пространстве, и от них шел мертвенный белый свет, освещавший, как днем, лица людей на крышах. Воя, визжа и захлебываясь, шли вниз фугасные бомбы. Потом раздался глухой удар. Это значит, куда-то попала фугаска.

Взрывы бомб, выстрелы, свет прожекторов, ракеты, рассыпавшиеся разноцветными змеями, гул моторов, разбитые на куски висячие лампы, погасавшие в черных провалах неба, зарево далеких пожаров — вот что видели и слышали люди на крышах.

Комсомолка Варя стояла на крыше и видела, как бомба упала на здание ее завода. Она сейчас же по телефону сказала в штаб, что упала бомба. Вероятно, замедленного действия: взрыва не произошло. Прошло два часа. Тревога продолжалась. Бомбу не нашли. После тревоги в штабе Варе сделали выговор за то, что она плохо смотрит, потому что бомбу на заводе не нашли, как ни искали.

Из бомбоубежища вышли рабочие и работницы и пошли по своим квартирам. Дома были рядом с заводом. Две подруги открыли ключом дверь и, не зажигая света, вошли в свои комнаты. На диване кто-то спал и как-то глухо дышал. Они зажгли спичку и увидели, что на диване лежит огромная стальная туша и в ней что-то позвякивает с хрипом. Это и лежала та бомба замедленного действия, которую видела в полете Варя. Пришли саперы и разрядили ее. А с Вари сняли выговор.

Проходили дни, недели, месяцы, годы, а бомбы все падали и падали на Ленинград. Сирены выли и в метельные ночи и в белые, когда не нужны были прожектора. Зажигалки падали тысячами и горели мерзким брызжущим огнем, освещая бледные и решительные лица, тушивших их подростков. Подбитые немецкие самолеты падали и в город и за городом, и к концу осады их было подбито столько, что из них можно было сложить целую гору.

А ленинградцы не уступили немцам ночного неба и очень гордились этим.

После налета

Я ехал на машине по улице, в конце которой падали бомбы. Я сказал шоферу, чтобы он свернул вдоль Таврического сада. Он свернул, и тут все в машине осветилось так, что я увидел отдельные пушинки и пылинки на синей материи, которой была обита внутри машина. Машина остановилась.

Мы выскочили из нее. Перед нами феерическими огнями горел Таврический сад. На деревьях висели какие-то желтые, красные, зеленые, синие фонари; они рассыпались на куски, стекали шипящими струями по веткам, шипели внизу на траве. На крыше гаража лились потоки какой-то слепящей жидкости. Все это походило на фейерверк и детский праздник и можно было залюбоваться этим сказочным освещением, но шофер схватил меня за руку и закричал:

— Сейчас будет бомба!

И бомба упала через дорогу от нас. Но она упала прямо в пруд и захлебнулась в тяжелом вековом иле. Воздушной волной нас бросило на землю. Кругом в ближних кварталах падали зажигалки и гремели взрывы.

После каждого налета грустно было смотреть, как развеваются занавески на окнах в комнате, от которой осталась одна стена, как печи стоят прямо на улице, окруженные грудами битого кирпича, как высоко в небе, на высоте шестого этажа, стоит шкап и его открытая дверца болтается в пустоте. На одной улице два года, как на скале, стоял такой шкап, и в нем висели детская ванночка, старый халат и полотенце. Снег засыпал развалины, майское солнце светило весело в разноцветную пропасть, где когда-то были комнаты, осенний косой дождь хлестал внутрь шкапа, и все так же недостижимо висели ванночка, полотенце и халат.

Деревья с оторванными ветвями протягивали прохожим свои израненные руки, как бы прося защиты. Ноги ступали по разбитым стеклам, как будто мостовая была уложена алмазами. Кровати висели меж искривленных балок, напоминая о том, что здесь было когда-то человеческое жилье.

Много таких разбитых домов в Ленинграде. После налета приходили спасшиеся жильцы и отыскивали в этих бесформенных кучах свои вещи. Как ни странно, но иные вещи сохранялись в целости по капризу случая. Так, столы расплющивались, как картонки, а фарфоровые вазы оставались целыми. Очень грустное зрелище представляли книги, превращенные в труху, осыпанную красной кирпичной пылью.

Особенно мрачно выглядели развалины после налета ночью, когда выходила луна и под луной там, где стоял дом, была гора черного мусора и в нем бегали огоньки тлевшего тряпья и сверкали осколки посуды.

Картины висели на стенах, не имевших ни дверей, ни окон. На улице раз я видел куклу с оторванной рукой. Кукла смотрела удивленными фарфоровыми глазами. Куклу схватила девочка и сказала:

— Мама, мама, мою Ваську убили!

Потом покачала ее на руке, глаза куклы закрылись, и девочка радостно закричала:

— Мама, мама, она только ранена, она заснула!

Люди, приходя с работы, находили пепел там, где было их жилище. Они садились у печей, которые уцелели, и начинали готовить пищу под открытым небом, топя печи разбитыми стульями и столами. Из разрушенных домов они уходили жить в другое место. Иные за время осады сменили несколько раз свои жилища.

Дзот на Кировском

Священная земля ленинградских площадей и парков! Кто из жителей великого города думал, что ему придется разрыхлять ее киркой, бить в нее ломом, вонзать в нее лопату, чтобы рыть ходы сообщения к дзотам, стоящим прямо на газоне!

Дзот уже был сделан. Толстые бревна выглядели как-то мирно на траве, засыпанной первым снегом. Он был похож на недостроенную избушку, диковинную рядом с выгнутой чугунными узорами решеткой набережной. На него смотрели бастионы Петропавловской крепости, как смотрит дед, видавший виды, на внука-суворовца.

Громадный Кировский мост виднелся на фоне еще бурой зелени далекого сада Инженерного замка, высились величавые стены Мраморного дворца, виднелась Нева, покрытая салом.

И девушки рыли ход сообщения. Рядом шумел Кировский проспект, проходили трамваи, пешеходы останавливались и смотрели молча, не делая никаких замечаний, не отпуская никаких шуток. Пожилой человек в ушанке медленно наступал ногой на лопату. Он смотрел вниз на холодные каменистые комья, как будто хотел прочесть какие-то тайные знаки, которые были написаны маленькими, искривленными, как буквы, корешками и жилками. Или он просто задумался о том страшном, что подступило к городу. Были ли его дочерями эти три девушки что работали ломом, киркой и лопатой вместе с ним? Были ли они люди из одного дома, вовсе чужие друг другу?

Они углубляли ход сообщения, останавливаясь по временам, чтобы вытереть пот и распрямить плечи. Что мог значить их маленький труд — этот узкий и глубокий ров, над которым они трудились с таким старанием? Мог ли явиться крошечный дзот чем-то серьезным в битве, в которой участвовали огромные орудия и огромные танки? Но таких дзотов были тысячи, и, когда девушки отдыхали, они видели, как по улицам идут такие же, похожие на них, ленинградки с лопатами на плечах; они знали, что город превращается в крепость и что каждый дом, каждый перекресток, каждый угол будет сражаться до конца.

Ни одной из них не представлялось до конца ясным, как это немцы пройдут по Кировскому мосту и станут стрелять по крепости, которая сама стреляла только раз в день в прошлые времена, когда пушка отмечала полдень одиноким выстрелом и над бастионом секунду висел похожий на летящую по ветру кисею легкий синеватый дымок.

Девушки знали что они маленькие солдаты, маленькие винтики войны, но что им выпала почетная и трудная задача — стоять в обороне города, работать для победы, и ничего другого, кроме желания скорее выполнить свою задачу, у них не было в голове. Они не жаловались, что им непривычна эта мужская саперная работа, что лом и кирка слишком тяжелы для их юных рук.

Нет, в их лицах, с которых еще не совсем сошел летний загар, было упорство и строгие глаза не улыбались. Слишком печально было думать, что такая красота, что простирается вокруг, будет подвергнута всем случайностям битвы, что вражеские снаряды будут разрушать эти ветхие кирпичные стены, которые видел своими глазами сам Петр, что по этой мирной набережной нельзя будет проходить, а надо будет нырять в этот ход, который укроет бойцов, подносящих в дзот боеприпасы, идущих сменять уставших товарищей!

В лучах прожекторов

Когда вы шли ночью после только что кончившегося налета, вы видели темные бесформенные горы развалин, вы останавливались, еще не привыкнув к невиданному зрелищу.

По всему разрезу разбитого бомбой дома, сверху вниз и из стороны в сторону, мелькали красные огоньки.

Подойдя ближе, вы видели, что это работают упорные люди, среди которых много молоденьких девушек. Это спасательные команды, отыскивающие заваленных обломками.

Где-то внизу стонет человек, до которого нельзя добраться просто. Каждый шаг в этих развалинах таит опасность. Каждое неверное движение может погубить и спасающего и спасаемого. Вся эта темная махина полна тихими перекличками невидимых работников, полна вздохами, стонами, тяжелым дыханием усталых людей. Как вход в мрачный грот, открывается расщелина, образованная навалившимися друг на друга перекрытиями. И туда, в этот холод и темноту, надо спускаться, обвязавшись веревкой, имея нож, для того чтобы перерезать всякие мешающие по дороге клочья материй и какую-то проволоку, которой всегда много, топор, чтобы прорубиться сквозь нагромождение деревянных обломков, фонарь, чтобы при его слабом свете видеть хоть немного.

Сандружинницы превращаются в альпинистов. Они, как по скалам, подымаются на повиснувшие над бездной уступы, бывшие когда-то угловыми комнатами. Там лежит на остатках пола раненая, потерявшая сознание девочка. Она жива! Ее берут осторожно, умело, крепко и находят куски лестницы; по ней можно спуститься, как по каменной тропе, разбитой, неровной, качающейся.

Тут надо быть еще осторожней, потому что ступеньки висят над черным провалом. Где-то в проломах стен вспыхивают прожектора — началась новая тревога. Но, освещенные меловым светом, которому благодарны, потому что он освещает дорогу вниз, девушки идут, тяжело дыша, со своей ношей. А там вокруг опять свищут осколки на все лады, завывают и повизгивают, там падают новые бомбы, рушатся новые дома. Там снова жертвы.

На лицо сыплется белая и красная пыль, она залепляет глаза, ноги ушибаются о крупные осколки кирпича, режутся о порванные и согнутые железные перила, которые, как змеи, свисают по сторонам.

Девушки переходят из мрака снова в свет прожекторов. Где-то, как в ущелье, гремит обвал, стена внутри дома провалилась куда-то, увлекая с собой груду кирпичей, железного и деревянного лома. Эхо передает грохот обвала по всему мрачному, разрушенному дому. Подымается стена пыли, над головой открывается небо там, где еще недавно был кусок крыши, — она свалилась во двор, и звезды видны в небе; они холодные и пыльные, точно и туда залетела пыль уничтоженного человеческого жилья.

Но девушки упорно несут спасенную все ниже и ниже. Вот уже встречают их товарищи, принимают от них бесчувственную девочку, кладут на носилки, а сандружинницы идут опять в темноту и холод, прислушиваясь, не раздастся ли стон. Да! Он раздался откуда-то снизу. Вперед, туда!

Так они будут работать до утра, пока, изнеможенные, не сядут тут же отдохнуть после бессонной ночи. А начавшийся день снова застанет их за работой.

Так жили в те дни...

О эти солнечные, яркие, полные морозного хруста, морозного ветра дни первой блокадной зимы! Прелесть садов с ветвями, заваленными снегом, осыпанными сверкающим инеем, как будто природа хотела нарочно подчеркнуть, как великолепна ее зимняя жизнь и как мрачна жизнь осажденного города.

Закат на Неве. Огненный шар солнца уже потух за туманом. На всем лежат мертвые синие тени. Корабли, зимующие на реке, как будто брошены людьми, палубы пустынны. Сугробы снега лежат на набережной — на ней нет ни души.

Редкая цепочка людей идет через реку медленно-медленно, как будто они боятся сделать быстрый шаг. Они не могут его сделать. Они бредут, как призраки, закутавшись до глаз. Вьюга заметает их следы.

В городе нет хлеба, нет топлива, нет света, нет воды. Сюда, к Неве, к полынье у каменного спуска, идут за водой женщины и дети.

Они похожи на эскимосов, так тяжелы их одежды. Они надели на себя все теплые вещи, и им все-таки холодно, нестерпимо холодно, потому что они ослабели от голода.

Но они идут за водой, чтобы принести ее домой, в свои темные квартиры, где на стенах атласный иней и сквозь разбитые окна в комнаты наметен снег. Ледок хрустит в пустых кухнях.

Женщины и дети ставят на санки ведра, бидоны, чайники, детские ванночки, жестяные большие коробки, котелки, кастрюли — все годится, во все можно налить воду, такую ледяную, что страшно к ней притронуться.

Сил нет спуститься сразу к реке по скользким ступеням, на которые непрерывно выплескивается вода из рук усталых и слабых водонош. Вода эта сразу замерзает слоями один на другом, неровными, толстыми, скользкими. Мученье — только спуститься по такой лестнице. А надо еще поднять наверх тяжелое ведро, которое оттягивает руки, надо поставить его на сани и сани притащить домой, а дом — у Исаакиевского собора, а то и еще дальше.

Девочки, жалея матерей, спускаются с чайниками, цепляясь за промерзшие каменные стенки, набирают воду, поднимаются и льют из чайников воду в ведра. Сколько раз надо спуститься с чайником, тащить его обеими руками, возвращаясь, потому что он очень тяжел, этот неуклюжий чайник!

Снежные наросты от пролитой воды появляются на одежде. Ветер превращает их в лед. Пар идет изо рта. Люди дышат широко раскрытыми ртами. То, что было веселой забавой в иные времена, теперь стало адски трудным делом.

Вода! Вы открываете кран, и льется белая струя, льется без конца. Вы открываете краны горячий и холодный, и ванна наполняется голубоватым сумраком, который пьянит вас теплотой. И так приятен после ванны крепкий горячий чай с вареньем!

Это так просто — если засорился кран, вы звоните, и к вам приходит водопроводчик, молодец шутливый, высокий, ловкий. Он вмиг исправит ваши краны и трубы.

И вот ничего этого нет... Умерли все краны, все трубы мертвы. Враг окружил город блокадой, враг хочет уморить ленинградцев голодом, заставить их роптать.

Но каждый день целые процессии шли по городу за водой, жуткие, длинные, — это шли непобедимые ленинградцы, которых ничто не могло сломить.

Путь в стационар

На пустынной набережной я увидел лошадь, которая кланялась Петропавловской крепости. Она так аккуратно кланялась, что я пошел к ней, чтобы посмотреть, в чем дело.

Лошадь была такая тощая, что кожа на ней была почти прозрачная. Она была запряжена в сани. Возница куда-то ушел. Там, где он ее оставил, было набросано на снегу немного сена, совсем немного.

Лошадь видела эти клочки пожелтевшего холодного сена. Она не могла нагнуться и взять их. Она набиралась сил, становилась на колени, одним резким движением хватала травинки и, встав, жевала их долго-долго. Потом она набиралась снова сил, снова становилась на колени и снова хватала сено большими дрожащими губами, сморщив морду. Потом она стояла отдыхая, тяжело дышала, качаясь на несуразно длинных и тонких ногах.

В те дни я видел людей с красными кругами на белых щеках. Я видел людей, у которых по лицу шли зеленоватые полоски, как в тетради для арифметики. Я видел людей, у которых сквозили кости черепа сквозь тонкую кожу.

Люди от голода слабели и умирали, и тогда в городе появилось новое слово: стационар. Так называлось место, куда привозили и приводили самых истощенных людей. Там их клали на чистые постели, в теплых комнатах, кормили под наблюдением врачей и давали им разные укрепляющие витамины.

Человек, который чувствовал, что он слабеет, не должен был терять душевной силы. Если он терял эту душевную силу, его было труднее вернуть к жизни.

Тогда, в те дни, на улицах уже нельзя было увидеть никакого транспорта. Редко-редко проходили военные грузовики, нагруженные снарядами, или автобусы, перевозившие раненых. Трамваи, автобусы и троллейбусы, занесенные до крыш снегом, со стеклами, на которых была толстая наледь, стояли и не могли никуда уйти, потому что не было горючего. Поэтому больных возили в стационар на санках их родные или друзья. Есть в Ленинграде такая Кленовая улица. На ней почти нет домов. В одном конце возвышается большой дом военного ведомства, в другом — красный Инженерный замок, похожий на крепость.

По этой улице маленькая, закутанная в три платка женщина, спотыкаясь в глубоком снегу, везла на детских саночках изможденного мужчину. Трудно было сказать, сколько ему лет, потому что он давно не брился и весь зарос колючей, мертвенно-синей щетиной. Он сидел на саночках, закрыв глаза, и через каждые три шага падал навзничь. Женщина освобождалась от веревок, за которые она тащила сани, подходила к нему, приподнимала его, и он снова сидел, страшный как кощей, с закрытыми глазами. И снова он падал, когда женщина успевала сделать вперед несколько шагов. Прохожие молча смотрели на эту сцену и шли дальше.

Наконец, когда он упал в десятый раз, женщина остановилась и впервые беспомощно посмотрела вокруг. Тогда с тротуара сошла высокая костистая женщина с упрямым выражением глубоких синих глаз, подошла к упавшему, подняла его резко, посадила и громко три раза прокричала ему в ухо:

— Гражданин, сидеть иди смерть! Сидеть или смерть! Сидеть или смерть!

Он открыл глаза, заморгал и уселся. Больше он не падал. Пока не скрылись сани, увозившие его в стационар, он все сидел, прямой как палка.

Весна

Раньше в Ленинграде говорили, смеясь, в марте: вот дворники весну делают. И правда, выходили дворники в белых передниках, с метлами и лопатами, счищали с панели снег, кололи лед на дворе и у дома, собирали снег в кучи и топили его снеготаялками.

Раньше «снег» и «лед» были какими-то легкими словами, радостными, красивыми. «Бег санок вдоль Невы широкой, девичьи лица ярче роз» — так писал Пушкин о невской зиме.

А теперь пришел март, и город оказался в ледяной и снежной блокаде. До второго этажа достигали сугробы, снег забился в подвалы, лед лежал на улицах толстый, как броня. Ветер нес снежную пыль, и облака ее кружили по улицам. Теперь лед и снег были врагами, которых нужно было одолеть во что бы то ни стало.

А снега были целые бастионы, ледяные окопы окаймляли улицы, и казалось, никакое солнце не растопит их. А если они начнут таять, то город будет затоплен потоками грязной, мутной воды я улицы его превратятся в ущелья, по которым будут катиться шумные реки. В город придет эпидемия, и ко всем мучениям осады прибавятся заразные болезни, лихорадки, простуды.

И тогда на очистку города вышли все ленинградцы. Сначала казалось, что не хватит рук, не хватит сил, чтобы истребить это снежное царство. Голова кружилась от слабости, ноги подкашивались, рукам было невмоготу поднимать тяжелые деревянные лопаты, полные снега. Но постепенно под весенним теплым ветерком, под солнечными мартовскими лучами чуть окрасились щеки, люди ожили, даже шутки появились кое-где. Молодой смех нет-нет да прорвется у девчат в зеленых ватниках, с противогазами через плечо. Дело пошло.

Если взглянуть вдоль широких и прямых ленинградских улиц, то увидишь, как чернеет непрерывная толпа на километры и дружная кипит работа. Кто возит снег на санках в железных ящиках, кто сваливает снег на грузовики, кто сгребает его с грузовиков в каналы и в Неву. Растут холмы снега над еще замерзшими каналами, и уже показалась мостовая, показались тротуарные плиты. Еще быстрее заработали ленинградцы. День за днем с утра до вечера длилась битва с зимой. Зиму выгоняли с чердаков, из подвалов, из-под ворот. Скоро только в развалинах лежал, как на скалах, снег, а вокруг уже серели камни, торцы и асфальт.

Это работали не гиганты, а самые обыкновенные люди, и лица их хранили следы пережитой небывалой зимы. Запавшие глаза с острым блеском, выдавшиеся скулы, морщины на лицах самых молодых. Дети, похожие на взрослых, серьезные, без смеха, с туманными, задумчивыми глазами; тонкорукие, с восковыми пальцами женщины, отдыхавшие после двух-трех ударов лома; мужчины со свинцовой кожей, похожие на полярников после необычной зимовки, — все смешались в этих толпах. Чистили и дома. В свете весеннего утра квартиры были мрачные, со стенами, потрескавшимися от сырости, закопченными от дыма печек-времянок.

И вдруг по расчищенному Невскому проспекту пошел первый вагон трамвая. Люди бросили работы, смотрели, как дети на игрушку, на бежавший по рельсам вагон, и вдруг раздались аплодисменты десятков тысяч. Это ленинградцы овацией встречали первый воскресший вагон. А вожатая вела вагон и стряхивала слезы, которые набегали на глаза. Но это были слезы радости, и она вела вагон и плакала и не скрывала этих слез.

В тылу врага

В залах пушкинских дворцов сидели немцы. Они выламывали мозаики из стен и потолка, упаковывали и увозили в Германию. Немцы сидели в теплых блиндажах, построенных из деревьев, вырубленных в дворцовых парках, играли в карты, пили спирт и ругали русскую землю. Они пели песни, что они ничего не боятся на свете.

Но они на самом деле боялись многого: они боялись русской артиллерии, русских танков, русского штыка и русских дорог.

Дороги уходили на юг и на запад от Ленинграда. Ходили немецкие патрули, на перекрестках стояли часовые, всюду были указатели со стрелкой, направленной на Ленинград. И вот этих дорог боялись немцы, потому что там царили партизаны.

Партизаны снимали бесшумно часовых, закладывали мины, и немецкие машины летели на воздух.

Они минировали мосты, и поезда с разбегу падали в реку, а вагоны взбегали один на другой, и ничего нельзя было разобрать в этой груде искривленного металла.

А по снежным полям скользили легкие тени народных мстителей. Они не боялись ни зимы, которая была своей, родной зимой, ни немцев — чужих, страшных, звероподобных мучителей, которые сжигали деревни и вместе с избами сжигали женщин и детей. И немцам не было пощады. Народная война шла по всей Ленинградской области, как пожар, который нельзя остановить.

Когда партизаны узнали, какие бедствия переносят ленинградцы, как голодают в осаде, они начали делать сбор продуктов по деревням и колхозам и собрали много. Трудно было доставить в Ленинград эти продукты через немецкие тылы, через линию фронта. И однако, партизаны достигли цели.

Продукты грузились на сани, и составлялись отдельные обозы, которые приходили в деревни обычно к вечеру, останавливались, и лошади, сани и люди исчезали, как под землю, и на рассвете уходили в тумане дальше. Их сменял следующий обоз.

Так шли обозы день за днем по территории, занятой немцами, которые и не подозревали, что такое множество саней у них под носом движется к Ленинграду.

Все было так хорошо рассчитано, что ни один предатель не смог донести о том, что происходит. Самое трудное было перейти линию фронта. Но тут выручили болота. Они замерзли и хорошо держали тяжесть лошадей и саней. Русские люди знали свои места наизусть, им не нужны были проводники, а мороз, заставлявший немцев кутаться в драные шинели и ворованное тряпье, не мог пробиться сквозь хорошие полушубки, испугать привычных к холоду крестьян.

Обоз пришел в Ленинград и был встречен восторженно. Партизаны увидели, как борются ленинградцы, как непоколебимо их мужество, как поражают они врага на подступах к городу Ленина.

Партизан принял сам товарищ Жданов, бессменный руководитель обороны Ленинграда, и говорил с ними об их боевых подвигах и о тактике их борьбы; он дал партизанам много советов, и они уехали обратно, чтобы рассказать у себя, в партизанском крае, что немцы будут сломлены, что Ленинград будет освобожден. Надо только непрерывно вести борьбу и наносить врагу удар за ударом. Они принесли с собой великую благодарность ленинградцев своим братьям-партизанам.

Там, где были цветы

Всюду в городе, где был клочок свободной земли, выросли огороды. На иной такой огородик хоть любуйся, хоть плачь. Любуйся, с каким прилежанием люди создавали крошечные грядки, а хоть плачь — от мысли, какая горькая необходимость заставила людей это сделать.

Часто я ходил мимо одного такого огородика. Был он огорожен аккуратно железными кроватями, взятыми из соседнего, разбитого бомбой дома. Работали в нем старушка, девочка и приходила еще помощница, девушка в военном, может, из МПВО или из сандружинниц. Воду носили с Невы.

И когда старушка распрямляла плечи, после того как она полола сорняки, она смотрела по сторонам и, наверно, удивлялась, что всю жизнь прожила тут, на Мытнинской набережной, а такое видела впервые.

Там, где кругло выступал Васильевский остров, за давно не подстригавшимися деревьями, видела она блиндажи, как на переднем крае, у блиндажей — пушки, задранные к небу, отколотые бомбой граниты набережной. И по газонам в садике ходили часовые. Старушка смотрела в другую сторону и видела черные, обожженные пожаром развалины домов.

Место здесь открытое и во время отражения воздушных атак небезопасное. Кругом свирепо падали осколки зенитных снарядов. А во время артиллерийских обстрелов тут и совсем бывала страшновато. Спрятаться некуда, снаряды частенько поднимали тут свои черные фонтаны, и каждый раз после такого случая я с некоторой тревогой подходил к этому месту: а вдруг уже огород пуст и старушка моя где-нибудь в больнице? Но когда я видел эту согнувшуюся на своем огороде бабушку, всегда опрятно одетую, с темным платком на голове, мне становилось как-то радостно и за ее труд, и за ее уверенность в жизни и бодрость.

Осенью, когда уже огородники собирали плоды трудов своих, я после долгого промежутка снова увидел знакомую старушку и разговорился с ней. Загорелая, ловкая, она маленькими морщинистыми руками срезала кочаны капусты.

— Смотрите, — развернула она листья одного кочана, — капуста-то моя с начинкой!

Она улыбнулась и вынула из-под листьев безобразный осколок кирпично-черного цвета, вонзившийся в капусту.

— Боевая у вас, гражданка, капуста, — сказал я.

— Под огнем растила, батюшка, — ответила старушка. — Моя капуста войну видела. Под огнем поливала, щи вкуснее будут. А сколько тут снарядов падало, и не сосчитать! Другой раз лежишь головой в грядках, а они, осколки-то эти, свистят, как будто все в тебя норовят. Жарко тут бывало, вон и дома подтвердят...

Я взглянул на дома и тут впервые увидел, в каком они виде. Как-то я раньше не обращал внимания. Все стены были иссечены осколками, крыши пробиты, кронштейны подъездов валялись, скрученные взрывом, перед домами. Кирпич точно истекал розовой кровью, столько было у него рассеченных ран.

— Что же вы такое место выбрали?

— Да какое выберешь? У нас тут вокруг все одинаковы. Я так думаю: мой осколок меня найдет. Значит, все это были не мои — жива осталась. Ведь не вечно немец стрелять будет.

— Скоро ему конец, не за горами, — сказал я.

— Ну вот, и я так думаю. А когда здесь снова цветы будут, я буду приходить сюда отдыхать и вспоминать. Есть что вспомнить...

Наши доноры

Этот дом особенный. В нем всегда полно людей, и все в халатах. Тут и старые, и молодые, и много девушек. Но это не больница и не военный госпиталь. Сюда приходят давать свою кровь для фронта, для раненых бойцов.

Те, что дают свою кровь, называются донорами. Раненых много, и крови надо много. Это особая жертва, и жертва благородная — своей кровью спасти жизнь защитника Ленинграда. Кровь отправляют на фронт в особой упаковке.

Если войти в подвал этого дома в зимний вечер, то можно увидеть поразительную картину. Новый человек не догадается, что происходит. В низком, широком зале стоят высокие столы, на которых лежат люди, закрытые белыми простынями. Над ними склоняются другие, с блестящими металлическими инструментами в руках. Полное молчание царствует в этом зале. Только сверху доносится какой-то глухой грохот. Весь зал освещен фонарями, стоящими на полу и висящими на стене.

Похоже, что вы в каком-то египетском храме и что тут происходит какой-то таинственный обряд. Все в белом, и тени бегают по стенам. Окон нет, фонари горят зловещим желтым светом, и вздрагивают стекла фонарей от гула, долетающего с улицы. Там падают бомбы. Но и во время воздушного налета продолжают работу доктора. Доноры сменяют друг друга на высоких столах и бесшумно идут наверх.

А потом по ночному городу пройдут темные грузовики, везущие кровь на фронт. У них долгий путь по ночным дорогам среди перелесков и холмов. Но вот они достигают медсанбата, а там их ждут давно.

Лежит раненый разведчик, только что доставленный из-под огня. Он полз по снегу, был ранен миной и потерял много крови. Его посиневшее лицо с закрытыми глазами кажется мертвым. Руки неподвижно свесились. Ему делают вливание свежей крови. Проходит несколько часов. Шевельнулась рука, дернулся рот, открылись глаза. У него был шок. Он смотрит вокруг и ничего не понимает. Он не помнит, как попал в эту комнату, где такие странные запахи и люди в белом.

Он просит:

— Пить... пить...

У него лихорадочно блестят глаза. Постепенно он приходит в себя, узнает, что у него за ранение, как его спасла донорская кровь. Тогда он спрашивает:

— Чья это кровь? Я хочу знать.

На этот вопрос можно ответить, потому что на каждой склянке написано имя донора.

Проходит еще несколько недель, и в комнате МПВО вызывают Варю Петрову. Она выходит и видит незнакомого военного, который говорит ей, улыбаясь:

— Вы Варя Петрова?

— Да. А что? Я вас не знаю.

— Вы меня не знаете, а я вам обязан жизнью. Разрешите познакомиться и пожать вам от всего сердца руку. Я разведчик Николай Петров. Мы, выходит, однофамильцы. А теперь вроде как брат и сестра. Не мог я идти обратно в часть, вас не отыскав.

Смущенная Варя стоит и радуется, и слезы набегают на глаза. Она спасла этого храброго разведчика! У него и орден и медаль. И она стоит, не зная, что сказать.

— Будем знакомы, — говорит Николай Петров. — Пишите мне на фронт, может, и я вам чем-нибудь буду полезен. Я у вас в вечном долгу...

Письмо

Первой страшной осадной зимой письма в Ленинград приходили редко. Хоть жди письма, хоть не жди, все равно трудно получить. Только по воздуху, в самолетах, шли письма. Да и в самом городе почта не работала. Только весной, когда в помещениях стало теплей, когда немного отдышались от зимних бедствий, вы могли прийти в ваше почтовое отделение посмотреть, нет ли вам писем.

— А вот подите и сами посмотрите, есть или нет вам письма, — говорила бледная-бледная, худая-худая девушка, закутанная до глаз.

В углу были сложены груды писем, не разобранные потому, что некому их было разбирать.

Вы шли и терпеливо просматривали конверты всех цветов и размеров и вдруг видели свое имя и свой адрес. Это было так хорошо, что вы не удивлялись странности такой почты.

Целые бригады молодежи пришли тогда на Главный почтамт помочь разобраться в накопившейся переписке. Скоро почта стала работать нормально. Опять по лестницам начали подниматься письмоносцы, отдыхая на каждой площадке, опускать в почтовые ящики почту.

Письмо! Это слово звучало в те дни совсем по-новому. И новая была почта, не похожая ни на какую другую. Почта времен ленинградской осады.

— Бабушка! Письмо! — кричали дети, слыша шаги письмоносца, и бросались со всех ног к ящику для писем.

Оттуда вылезал маленький, сложенный парусом кусок бумаги. Это писал папа с фронта.

Папа жив! Папа пишет! Это письмо читалось по многу раз, перечитывалось всей семьей. И всей семьей писался ответ.

Не было в письмах того времени всего того, что писалось в мирные времена. Никто не поздравлял с днем рождения или именин, не писали просто так — я живу так-то, а вы как? Не писали о том, как гуляли летом где-нибудь на курортах, не звали в гости.

Нет, письма были суровые — с фронтов, из партизанского тыла. Письма были от тех, кто уехал в эвакуацию. От тех, кто работал в глубоком тылу на ленинградских заводах, завезенных на Урал и еще дальше. Искали в письмах пропавших родных и знакомых. С тревогой спрашивали, как жизнь в Ленинграде, сообщали мрачные вести о погибших на фронте, об убитых немецкими палачами.

Все уехавшие в тыл грустили по Ленинграду, писали, как им тяжело без родного города, как им трудно без любимой Невы, без родных, которые защищают город день и ночь в смертельной опасности.

Потом письма, как и люди, повеселели. А когда мы прорвали блокаду Ленинграда, многие в письмах стали проситься обратно в город. Готовы были своими руками исправлять все нанесенные немцами городу повреждения. Писали о том, каким замечательным, каким красивым сделается Ленинград после того, как немцев прогонят совсем.

Письмоносцы знали своих постоянных получателей писем. Они знали, в какой квартире кто на фронте. И когда появлялись, то не бросали в ящик, а сами стучали, и, когда им открывали дверь, они торжественно говорили:

— Ну, вот и дождались. Вам письмо!

Бывало, что тут же, при почтальоне, читалось хорошее известие и все радовались общей радостью. Чувство коллектива было очень сильно в ленинградцах. Стали они как бы породнившимися в осаде, и это чувство укрепляло силы людей и давало им мужество и бодрость.

Другой снег

Снова наступила зима. И снова улицы завалил глубокий снег. Но это был уже другой снег. Он не наводил тоски на душу, да и убирали его уже обыкновенным способом — не все ленинградцы скопом, а дружинницы.

Если не было обстрела, на Фонтанке у Летнего сада в час зимнего заката было чудесно. На всем лежал тихий сумрак. Слышно было, как скрипит снег под ногой одинокого пешехода. Сквозь порозовевшие от заката деревья Летнего сада виден дворец Петра — маленький, облепленный снегом. И ставни, которыми наглухо закрыты его окна, тоже белые. Только взрывной волной раскрыло один ставень, и он с внутренней стороны оказался ярко-красным. И это ярко-красное пятно в синеватом тумане тревожно напоминает, что город в осаде, что здания его ранены и что это затишье перед бурей.

Вдали, в глубине Фонтанки, встают красно-малиновые перья заката. Обволоченный дрожащим туманом тяжелый красный шар солнца точно остановлен и поставлен на гранитный пьедестал, так он неподвижен. Наплывая, его закрывает сизый дым, но снова он пробивает свой красный луч, и луч скользит по белому полю Невы, уходит в розовые тени и исчезает постепенно в голубых тенях дальнего берега.

Отсюда, с мостика через Фонтанку, город кажется погруженным в полусон. Ни в одном окне нет огня. Пустынны набережные. Ветер гоняет снежную пыль по занесенным дорожкам Летнего сада. А в земле спят, глубоко зарытые от бомб и снарядов, статуи, которые всегда стояли на дорожках сада. Летом над ними шелестит трава, зимой их покрывает снег, а они спят, и им снятся весенние яркие дни, солнечные аллеи и множество веселых ленинградцев, гуляющих беззаботно с цветами в руках.

Такой Летний сад снится и тем девушкам-дружинницам, что со скребками и лопатами убирают снег на мосту через Фонтанку. Их лица озабоченны. Каждая из них думает о своем. Но это уже не изможденные от голода ленинградки. Их щеки горят от мороза, снежинки тают на их волосах, глаза горят огнем молодости.

Они тепло одеты в ватники и в ватные штаны. У них теплые варежки и темные береты. Им бы лыжи, и они махнули бы прямо на спуск к Фонтанке, примерились бы, крикнули и помчались бы к широкой Неве, оставляя длинный рельсовый след на нетронутом снегу.

Но сейчас не до забав. Сейчас надо чистить снег, потому что некому его чистить, а в городе должен быть порядок.

Но когда они прерывают работу, облокачиваются на лопаты и скребки и смотрят на закат, они чувствуют своим молодым сердцем, как прекрасен город в этих сизых, дымчатых облаках тумана, светящегося изнутри последними осколками уходящего пурпурового солнца.

Они вспоминают недавние времена, когда они дружной стайкой бегали по этой набережной со школьными портфельчиками и никому из них не приходило в голову, что им придется убирать снег именно здесь в суровые дни осады.

Но вот показывается грузовик с красноармейцами. Молодые, веселые лица сверкают навстречу девушкам. Озорные голоса окликают их. И вмиг задумчивость сбегает с лиц девушек, и они шутливо перекрикиваются с бойцами, кидают в них снежки и смеются.

Грузовик проехал, снег убран, солнце закатилось. Идет ночь, длинная осадная ночь. Город уходит во тьму. Тишину прорезает унылый железный хрип. Первый снаряд разрывается за садом. Начался обстрел. Конец тишине.

Бой в городе

Да, это город-фронт. Посреди города лежит площадь Жертв Революции. Раньше она называлась Марсовым полем. Бог войны — артиллерия сегодня гремит над этой площадью, и длинные языки пламени рвутся к сумеречному небу. Клубы дыма встают по сторонам. Ветки, сорванные взрывами, усыпают мостовую. Воздух рвется на куски. Самые разные грохоты гуляют в небе и на земле. Это налет.

Постылый лязг немецких самолетов над самым полем. Пикируя, немец хочет попасть в зенитную батарею. Бомба падает в стороне. Огромный столб дыма заволакивает Летний сад. Свист и рев, лязг и визг.

Но девушки-зенитчицы ловят на прицел воздушного бандита. Им не до страха. Они потом будут волноваться и переживать. Сейчас они ушли в свою трудную работу. Они забывали про шутки и про друзей, про все. Они — бойцы, защищающие свой родной город.

Вот он снова идет, бомбардировщик с черными крестами. Они слышат надтреснутый лязг его мотора, они засекают его курс. Он кружит над Невой и сейчас снова будет пикировать на их батарею.

Но разрывы зенитных снарядов пресекают путь немцу. Вот скользнул легкий огонек, черный дым вырвался из-под хвоста, немец скользит на крыло и уходит за дома. Он не упадет в городе. У него еще большая скорость, и он вытянет из города, но рухнет где-нибудь в поле, в лесу. К себе ему не вернуться. С ним все кончено. Потом найдут его наши бойцы и увидят, как огонь долизывает остатки крыльев.

Идет другой самолет. Немцы сегодня упорны. Этот вертится над районом, как бы ища минуту, когда будет перерыв стрельбы. Но орудия продолжают выбрасывать языки огня, глаза болят от напряжения. Голос девушки, выкрикивающей цифры, охрип, глаза ее сузились, стали маленькими черными горящими полосками. В шинели жарко. Каска давит на голову своей неуклюжей тяжестью. Скорей бы он бросил бомбу! Чего он медлит?

Время перестало существовать. Кажется, что бой продолжается уже целый день. За Невой вспыхнули пожары. Вокруг шипенье и свист осколков. Откуда-то принесло дым, низко стелющийся по земле. Немец совсем рядом. Кажется, что он врежется в орудия.

Что-то приближается, захлебываясь, ввинчиваясь в воздух. Сердце стучит. Какая-то немота овладевает телом. Будто нет ни рук, ни ног. Грохнуло невдалеке. Бомба. Что-то раскололось там, где был белый дом, старый дом за углом на Мойке. Кажется, там. Да, оттуда появляется коричневый дым.

И снова бьет батарея, и снова хрипло раздается голос, называющий цифры прицела. Неужели это в центре города? Да, вон видна статуя римского воина с мечом, памятник Суворову, вон изогнулся Кировский мост. Вон начало улицы Халтурина — и все-таки это поле битвы.

Враг ушел. Прерывисто доносится сигнал отбоя. Но каждый час враг может вернуться. Надо быть начеку. Месяц, год... Пошел уже второй год. Батарея на площади всегда в боевой готовности, всегда начеку. Пройдут годы, и молодая женщина скажет своему маленькому сыну, играющему у скамейки: «А знаешь, сынок, ты спрашивал, где я воевала? Вот здесь я воевала». И маленький мальчишка оглянется с недоумением на дорожки, посыпанные песком, на клумбы с цветами и скажет разочарованно: «Здесь?» — «Да, здесь. Запомни это место, сынок. Здесь твоя мама защищала Ленинград».

В часы затишья

И вот наступают часы затишья. Огромная площадь становится мирной, как деревенская лужайка зимой.

Идет сероватый дымок из блиндажных труб. Блиндажи, заваленные снегом, никак не похожи на военные сооружения. Они очень мирные, напоминают домашние погреба, в которых почему-то живут девушки в военном. Даже зенитки, раскрашенные, как зебры, имеют вид игрушечный и добрый.

Девушка несет таз с бельем, светящимся особой белизной, — оно белее снега. Девушка в одной гимнастерке, и на груди у нее медаль. Она подпоясана черным ремнем, и на ногах у нее высокие сапоги.

И все-таки она развешивает свои рубашки и кофточки на веревке между кустами, как самая внимательная хозяйка.

И белье на веревке рядом с блиндажами и пушкой говорит о другой жизни, когда на этой площади не висела доска с загадочными для пешеходов цифрами «1–91», когда девушки не развешивали свое белье среди города и никто не мог рыть окопы рядом со зданием «Электротока».

Я смотрю на преображенную площадь и вспоминаю, что за свою жизнь я видел на этом месте, где стоит девушка.

В детстве я видел на этом месте парады гвардии. Как оловянные солдатики, пестро раскрашенные, скакали расшитые золотом гусары, уланы в черных киверах, конные егеря, драгуны, красные и синие казаки, великаны-конногвардейцы и кавалергарды с орлами на сверкающих касках.

Это было всегда в мае.

Потом здесь выстроили длинный барак, такой большой, что в нем можно было заблудиться. Это был первый в городе кинотеатр «Гигант», и я сидел перед экраном и смотрел, как на меня мчались автомобили выше двухэтажного дома.

Рядом с кинотеатром стоял маленький павильон, и в нем можно было видеть в длинную трубу звезды и луну, видеть днем — это походило на сказку!

Потом я помню на этой площади множество народа и десятки красных гробов. Это были похороны жертв Февральской революции. Над их могилой встали плиты неоконченного памятника.

В 1919 году в скверный осенний день здесь начали рыть траншеи, ожидая боя на улицах, если ворвется Юденич. И маленький человечек, архитектор памятника, не позволил рыть ход сообщения, чтобы не повредить памятник. Он говорил: «Отведите ход в сторону. Враги сгниют, а этот памятник останется навсегда. Враг не будет здесь...»

...И вот сегодня все поле превратилось в позицию. На этой позиции живут, как на любом пункте фронта. Девушка ходит меж блиндажей, как по полю, как будто вокруг лес, а не дома столетней древности. Пушки стреляют с этой позиции, как будто не обращают внимания, что мимо идет трамвай и много пассажиров стоят на площадках и видят войну в центре своего города.

И все смотрят с благодарностью на эту героическую батарею, на которую сыплются бомбы и снаряды.

И все смотрят с улыбкой, хорошей и простой, понимающей улыбкой, на маленькую девушку, которая несет на плече таз и у которой на шапке красная звездочка, а на груди медаль «За оборону Ленинграда».

Красивое место

У этой девушки в руках белая с черными полосами палочка. У девушки очень строгий вид. До это не так: она добрая девушка и любит посмеяться и даже побегать и пошутить, потанцевать и попеть, но сейчас она при исполнении обязанностей. Она милиционер-регулировщица. По приказу ее палочки машины и пешеходы двигаются по широкому Кировскому проспекту.

«Красивое место!» — скажет всякий новичок, взглянув отсюда на Неву, на пышную зелень по сторонам проспекта.

«Опасное место! — скажет опытный ленинградец. — Не хотел бы я тут быть во время обстрела».

А обстрелы здесь часты. Но и во время обстрела идут военные машины, и покидать место регулировщицы нельзя.

Я разговорился как-то с такой девушкой.

— Когда вам было страшней всего? — спросил я.

— Страшней всего было первый раз. Я еще не знала, что такое снаряды, когда они рвутся рядом. Я стояла, как всегда, и день был очень хороший — ленинградский, с ветерком, серенький такой, тихий. Вдруг слышу, как будто большим молотком стукнули по камню и камень раскололся, лопнул. Не поняла я, что такое. Но слышу, опять шелестит что-то по воздуху. Опять такой же удар, но уже ближе. Стреляют! Тут я испугалась. Это по мне стреляют. Я представила себе, как толстые немцы, рыжие, подлые, наводят на меня из Петергофа пушку. Я стою, а они хотят в меня попасть. И не могут. Я отошла на несколько шагов, чтобы их с цели сбить. Так мне от страха тогда эта мысль понравилась, хотя я, конечно, понимала, что это глупости. Но ведь меня-то убить они хотят...

Опять идет снаряд. Как хватит в фонарь у аллеи, что к крепости идет! Дым, звон, какие-то осколки надо мной по воздуху чертят и поют на разные голоса.

Вот совсем близко уже осколок свистит, а я стала тогда всю свою жизнь вспоминать. Как и девочкой здесь в школу бегала. И мы играли в разные игры по дороге. Вот и сейчас такая игра, это совсем не страшно, — сама себя я убеждала.

А он как рванет воздух, точно надо мной трамвай пролетел, и куда-то в дом, вон там, в начале проспекта. Там еще такой сад и подъезд с колоннами. Смотрю — тянется красное облако и стоит в воздухе. Это кирпичная пыль поднялась. А я думаю уже не про школу, а про то, как я из школы приходила и читала книги. Там и про войну было. Но я эти книги не очень любила. И себе представляю, что я опять дома и читаю веселые рассказы какие-то, стихи вспоминать начала. Только плохо они на ум идут.

Так стою, фантазирую, а во все глаза гляжу. Машины идут. Пешеходы, конечно, в боковые улицы нырнули или в щели. Кому охота под снаряды голову подставлять? А они всё рвутся, то ближе, то дальше.

Потом стали удаляться по проспекту. Кругом гремит, а шоферы высовываются из кабин да еще шутят. Один моряк, такой краснощекий, даже ход убавил, мимо меня проезжая, кричит: «Садись, девушка, увезу от войны!.. Небось до смерти перепугалась?» Ну, тут я уж рассердилась и говорю: «Это вы спешите, чтобы скорей умчаться, а я тут стою при деле, мне спешить некуда. Тут и живу, эти места мне родные. А бояться — я уже и не боюсь!»

И действительно, после тех слов страх как рукой сняло.

На НП

НП — значит наблюдательный пункт. Высоко над домами вышка. Оттуда видно во все стороны. Это наблюдательный пункт. Там стоит девушка с биноклем. Она наблюдает, куда в районе падают снаряды, и сейчас же по телефону сообщает в штаб, чтобы там записывали каждый снаряд, какой вред он причинил.

Бывало, что снаряды падали каждые три минуты, только поспевай следи. Все видно отсюда, с вышки.

Вот шла по улице женщина с корзиной, шла, шла и упала. Как будто споткнулась. Но она уже не встанет. Подбежал к ней человек, посмотрел, тронул ее руку, пощупал пульс и отпустил руку и побежал в сторону. Значит, уж помочь ей нельзя.

Вот идет старик, вытянув руку. Ничего не, несет, ничего не просит, а рука вытянута. Посмотрела девушка в бинокль, видит — кровь бежит по руке. Ранен старик в руку и боится опустить ее, чтобы крови много не текло. Зашел он в подъезд, над которым написано: «Пункт первой помощи». Там ему перевяжут руку.

Бегут два красноармейца. Бегут, как в бою, — перебегают от дома к дому, выжидают, когда разорвется очередной снаряд, и снова бегут дальше. И все это делается не в поле и не в лесу, а посреди Ленинграда.

Дрожат слезы в глазах у наблюдательницы, сурово сжала она губы, видя, как впиваются снаряды в ленинградские дома, как убивают и ранят стариков и женщин. Но за детей больнее всего. Вот ребенок откуда-то взялся на улице, когда растаял дым разрыва. Он припал к мостовой, снова поднялся, прыгнул в сторону. Ну чего же он ждет, почему не уходит? Он, наверно, растерялся. Нет, он точно играет в пятнашки со снарядом. Вот ударил снаряд на углу, и мальчик не от него бежит, а к нему! Он совсем растерялся от страха. Не может понять наблюдательница, что такое происходит с мальчишкой. Отсюда, с крыши, он кажется совсем крошкой, и чем ему можно помочь, она не знает. А он прямо играет со смертью. Какой-то ненормальный мальчишка! И с улицы не уходит и под снарядами вертится.

Немцы перенесли огонь в другой район, и обстрел ушел из поля ее наблюдения. А потом и дежурство ее кончилось. И она пошла домой — хотела убедиться, что девочка ее цела и что дома все благополучно.

Идет по улице и видит того мальчишку, что так заставил ее волноваться. Она его остановила и говорит:

— Ты что же, не умеешь себя вести при обстреле? Чего ж ты с испугу метался, как заяц?

— Я не метался, — ответил мальчишка, руки в карманы, смотрит весело. — Я не знаю, где ты была, а я снарядов не боюсь.

— А чего тебе делать на улице, когда обстрел?

— Значит, есть дело.

— Какое же у тебя дело? Что ты мне глупости говоришь! Я ж видела, как ты крутился между снарядами...

— Я крутился — видела, — говорит, — а это ты видела?

Он засунул руки в карман, и на его ладони она увидела осколки самые разные: и длинные, с загнутыми краями, и маленькие, как ломаные стамески, и широкие, какие угодно.

— Я осколки собираю для коллекции, — сказал он гордо. — Мальчишки вернутся из эвакуации, а я им похвастаю: «Видели, что я насбирал?»

Девушки на крыше

Просыпается ленинградец на рассвете, слышит — точно далеко топором ударили четыре раза. Он уже знает, что это такое. Смотрит на часы. Еще поспать можно часок. Нет, уж не поспишь. Через мгновение слышит он четыре шипения, потом четыре точно громовых удара, но это не молния ударила четыре раза — это очередь снарядов упала рядом с его домом. Он приподнял голову, слушает. Опять четыре удара, глухих, дальних, опять четыре шипения и четыре разрыва. Так и пошло с утра. Каждые три минуты снаряд. Часов пять подряд. Тут уж не заснешь.

И так каждый день. Как докучный дождь идет осенью то реже, то шибче, так и обстрел. То каждые три минуты, то по три выстрела в полчаса. Но где-нибудь в городе обязательно падают снаряды.

И каждый куда-нибудь попадает. И каждый причиняет вред, то большой, то малый. Немец хочет истребить и Ленинград и ленинградцев. Силы взять город у него нет.

И попасть он хочет в больницы, в школы, в музеи, в театры. Попадает снаряд в крышу Зимнего дворца. Вырывает доски, рвет железо, разбивает балки. И тогда на крыше появляются девушки. Они опытные восстановители. Откуда у них этот опыт? Они научились во время осады. Нужно посмотреть, как ладно работает такая девушка с молотком, щипцами, пилой, топором. Ничего этого она не умела до войны, а теперь она вам расскажет, как летом сорок первого года она строила укрепления под Ленинградом. Вот тогда было трудно с непривычки. И жарко, и воды нет, и ров противотанковый огромный — повозись, пока выроешь, и о проволоку колючую вся исцарапаешься.

Потом она вспомнит, как для дзотов деревья пилила. Сама не знала, куда упадет, в какую сторону, огромная сосна. На плечах переносила с подружками эти бревна по болоту по щиколотки в воде, а вода осенняя, холодная, ржавая, вредная.

Торф она тоже умела добывать. Это уж работа такая, каких хуже нет. Целый день в коричневой жиже, корни цепляются за ноги, спина болит, солнце жжет, ветер с дождем, и некуда укрыться.

Раненых с улиц таскала она на спине под огнем — таскала. Чистила город от снега по колени в сугробах — чистила. Раскапывала заваленных в разрушенных домах — раскапывала. Тушила пожары от проклятых зажигалок — тушила. Так вот и оказывается, что целый университет самых трудных испытаний она прошла.

Теперь чинит крыши Зимнего дворца. Хорошо знает она его залы. Вот и Эрмитаж рядом. Какие там были картины, какие скульптуры! Все это бережно сохранялось, все это доставляло людям такую радость! Было так чудесно бродить по великолепным залам, отдыхать перед каким-нибудь неведомым портретом или пейзажем, любоваться силой искусства старинных мастеров. А теперь все это увезено далеко, те статуи, что остались, побиты осколками.

Но не может немец уничтожить этот старый дворец. Он его бьет снарядами, а девушки заделывают все пробоины быстро и умело, и, усталым, им снятся опять великолепные залы, уставленные статуями и увешанные картинами, и много народу снова ходит по залам, и все жмут девушкам руки — благодарят за то, что они спасли это здание во время осады. А самое главное, что это правда. Так оно и есть. И они просыпаются, веселые от хорошего сна, и снова идут на крышу и видят Неву, простор, небо, молодое, как и они.

Василий Васильевич

Они прибегают на завод на роликах. По асфальту опустелой улицы мчатся их дружные стайки. Со стороны может показаться, что они — ребятишки и больше им нечего делать, как бегать по улице, смеясь и играя.

Но вот они подбегают к воротам старого завода и оставляют свои дощечки на колесах. Это уже рабочие, это уже специалисты.

Когда приехали на один завод делегации с фронта, поблагодарить за прекрасное оружие, сделанное для Красной Армии, то командиры, увидав за станками ребят, воскликнули:

— Ну и рабочий класс пошел нынче!

— А вы не смейтесь, — сказал мастер. — Посмотрите, что они тут наизготовили.

И повел приехавших в другое помещение, где принимали сделанные автоматы, винтовки, пулеметы и другое оружие. Все было сработано чисто, крепко, по-военному.

Девочки с тоненькими косичками, аккуратненькие, как птички, и мальчики с серьезными лицами стали большими помощниками взрослых, защитниками Ленинграда.

Иные из них стали мастерами, и все их уважают и называют уже не Вася, а Василий Васильевич.

Василий Васильевич не уступит старому специалисту. Посмотрите на него, когда он проверяет прицельную линию пулемета. Здесь нельзя ошибиться. Плохо рассчитал — и прицел будет негодный. Пулемет не сможет стрелять правильно — значит, и немца из такого пулемета убить нельзя. Да и не допустят с таким изъяном пулемет в Красную Армию.

Вот почему такой строгий вид у Василия Васильевича, когда перед ним, зажатый в тиски, в точно рассчитанном положении лежит пулеметный прицел.

Я не знал лично Василия Васильевича, но я видел много других мальчиков и девочек. Их звали почетным именем: ремесленник.

До войны оно звучало обыкновенно, но во время ленинградской осады это слово стало наряду со словами: сапер, артиллерист, моряк, железнодорожник. Маленькие ремесленники были очень сознательные работники. Они понимали, в каком городе они работают, они понимали, что их отцы и матери гордятся своими сыновьями и дочками, помогающими в обороне Ленинграда.

Конечно, они не походили на взрослых рабочих. Когда кончалась смена, они высыпали на двор, заваленный старым железом, грудами шлака, кучами разбитого кирпича. Но была на дворе весна. Солнце грело их замазанные смазкой лица, воробьи прыгали у больших серых луж, деревья скромно начинали зеленеть. Весенний ветерок приносил запахи каких-то далеких садов.

И в них просыпалось снова детство, и они начинали громко кричать, как маленькие воробьи, толкаться, бегать взапуски, тузить друг друга, хохотать и смотреть широко раскрытыми глазами, как в город приходит весна.

Их глаза снова смеялись, голос становился звонким, движения — свободными. И тут уже и Василий Васильевич мог снова легко и просто превратиться в Васю и в Ваську и, забыв свой авторитет, поставить ногу на дощечку с колесиками и промчаться по асфальту не хуже самого маленького своего товарища. Но он мог и не сделать этого, потому что на груди была медаль на зеленой ленточке — медаль «За оборону Ленинграда», и он солидно отмахивался от приятелей и шел, довольный своей работой, напевая такую же песню, какую поют красноармейцы, уходя на фронт.

Ёлка

У маленькой Клавы сестра на фронте. Клава очень гордится Наташей. Она снайпер и очень храбрая. Сегодня Клава идет с ней рядом и весело глядит, как из-под руки Наташи растет большая, красивая, такая вкусная елка. Да, Наташа с фронта привезла Клаве елку.

Так они идут по городу мимо пушек. Едут машины, в которых сидят военные, и Наташа им отдает честь, как полагается солдату.

Город не похож на тот, каким он был зимой сорок второго года. Это совсем другая зима. У всех радостно на душе, потому что Красная Армия всюду громит немца и скоро под Ленинградом его тоже разобьют и погонят.

Это знает даже маленькая Клава. И вот приходит вечер, и зажигаются свечки на елке, и Клаве дают подарки, и она пьет сладкий чай с печеньем. Но это не главное. Главное — сейчас Наташа будет рассказывать.

— Наташа, Наташенька, — просит Клава, — расскажи мне, пожалуйста! Пожалуйста, расскажи мне под елкой, — ты обещала еще тогда, когда с фронта приезжала.

И Наташа соглашается. Вот как хорошо! Даже упрашивать не надо.

— Что же тебе рассказать?

— Расскажи, а звери тоже воюют? Расскажи про зверей.

— Ну, слушай, — говорит Наташа. — Вот был у нас летом бой большой. И стоит в отдельном окопе — ты знаешь, что такое окоп? — ну так вот, стоит наш хороший стрелок, Витя Васильев. А стрельба очень большая. Немцы так сильно стреляют, что носа не высунешь из окопа. Вдруг все видят, как от немцев через поле мчится заяц, изо всех сил бежит, глаза совсем закрыл, уши положил на спину — и прямо в окоп к Вите, прижался к нему и дрожит, сидит и дрожит. Витя ничего не крикнул, не испугал его, только посмотрел, а сам стреляет. А заяц от каждого выстрела вздрагивает и все больше к нему прижимается. Кончилась стрельба. Подошли к Вите солдаты, смеются: «Этот заяц немцам служил, с их стороны прибежал, надо его наказать за это — давай мы его зажарим и съедим». Но Витя сказал: «Нет!» Взял он длинноухого на руки, гладит и говорит: «Он наш заяц, русский, он защиты прибежал просить. Он с немцем жить не захотел. Пусть уходит, эвакуируется в тыл». Взял спустил зайца на землю, и побежал косой в лес, только задними ногами поддает. Так и ушел заяц от смерти, больше мы его не видели.

А вот другой раз между нами и немцами, на ничьей земле, такой рев мы услышали, что сразу поняли — это не человек кричит и не машина. Пошли разведчики наши и видят — на минном поле медведь сидит. Подорвался рыжий на мине. Сидит, за ногу держится и орет, бедный, шагу шагнуть не может. Жалко его стало. Хотели наши пойти его вытащить, а немцы тоже его разглядели и давай по нему из пушек палить. Из маленьких. Тут ночь наступила, а утром нет медведя. Наверно, его убили немцы и к себе утащили. Пошли смотреть — медведя нет. А на обратном пути смотрим — кто-то так ловко все минные поля обошел и след интересный, тонкий, острый. Один боец-охотник сказал: «Это лиса наследила. Ишь, все мины обошла, вот какая хитрая, не то что мишка косолапый!»

Но идем-ка на кухню, а то, слышишь, обстрел начался. Там потише, там я тебе еще что-нибудь расскажу.

И они пошли на кухню, потому что обе были обстрелянные и хорошо знали, что такое обстрел их района.

«Они вошли в Ленинград»

Побежали дети на улицу, а там пленных немцев ведут. Немцы худые, небритые, с волчьей щетиной, глаза тусклые, как будто пыль в них набилась. Идут, руки в шинель засунув, как неживые. Шарфами шеи обмотаны. Ни на кого не глядят. И только по сторонам глазами, нет-нет, быстро посмотрят. Еще бы — по ленинградским улицам идут! Они мечтали, что с музыкой и со знаменами пройдут по Ленинграду, а тут автоматчики и девушки с винтовками их ведут, в плен попали разбойники.

Стали одного допрашивать: откуда он, какой части, сколько воюет. Он говорит, что воюет давно. Тогда спросили, нравится ли ему воевать. Он говорит:

— Сначала нравилось. Я пил французское вино в Париже, пил голландский джин в Роттердаме, венское пиво в Австрии, гулял по Софии, курил македонский табак в Югославии, и мне очень нравится русская водка, ваши меха и черная икра. Мы не собирались долго воевать у вас. Я думаю, что мы вас скоро разобьем. Русские будут все уничтожены, как и другие народы, и останется одна Германия. Так нам сказали командиры.

— А почему вам теперь не нравится воевать?

— Потому что у вас так много танков, пушек и самолетов, что я просто не понимаю, откуда вы их берете. И потом, все русские так ненавидят фашистов, что нельзя даже в лес пойти одному. Там партизаны. Я танкист, и то они два раза подбивали мой танк. И потом, так холодно, как на полюсе. И нет ни водки, ни мехов, ни икры — одни пули и снаряды.

— Мы знаем, — сказали ему, — что вы давили своим танком женщин и детей.

Немец сразу испугался, посинел от страха и заерзал на табуретке:

— Я давил только два раза, и то каких-то старика и старуху. И не по своему желанию. Мне приказал офицер. Он сказал, что они не признают Гитлера и верят, что русские победят. Я прошу меня не убивать. Я не виноват. Виноват Гитлер и мой фельдфебель Гофман. Я только слушался их...

А другой был немецкий летчик, ас, он летал только ночью. Он сказал:

— Я бомбы бросал на Лондон, на Варшаву, на Белград, на Ленинград, но я никогда не видел этих городов. Я бросаю ночью, когда темно, а утром я сплю. Мне очень хочется знать, какой знаменитый летчик меня сбил.

— Вас сбил, — ему говорят, — молодой, начинающий летчик.

— Не может быть! — сказал немец. — Я прошу разрешения на него посмотреть.

Пришел наш летчик, взглянул на немца, как на затравленного волка. А немец говорит:

— Мы два знаменитых летчика, будем знакомы.

Наш посмотрел на него так, что немец опустил глаза, и сказал:

— Мы уже знакомы: я тебе две очереди влепил в самолет, так что ты четыре раза вверх ногами перевернулся в воздухе.

Третий немец сказал:

— Нас обманул Гитлер. Сказал, что мы под Ленинградом будем только три дня воевать. И что много хороших вещей в городе и все нам достанутся. Что русские будут на нас работать, а мы будем ездить на машинах и наводить порядок. А вместо этого я весь грязью оброс, похудел, поседел от страха, всех друзей потерял, а теперь и самого в плен взяли. Теперь я вижу, что Ленинграда не только мы не возьмем, а все под Ленинградом останемся, а кто уцелеет, тех в Сибирь, к белым медведям вы отправите жить...

Вот такие были немцы под Ленинградом, и скоро им всем пришел конец.

27 января 1944 года

Волна артиллерийского грохота прокатилась над Ленинградом. Небо зацвело ракетами — зелеными, красными, желтыми. Прожектор встал, как белый мост в черное вечернее зимнее небо. Багряные вспышки освещали снежные крыши. Залпы раскатывались над Невой.

И никто из ленинградцев не побежал в убежище, в укрытие, никто испуганно не прижался к стене, застигнутый такой канонадой на улице. Нет, улицы, набережные, площади были покрыты толпами радостно шумевших людей. Они смотрели, как гасли, ударяя в невский лед, разноцветные ракеты, как новые ракеты взмывали под самый купол ленинградского неба, как перекрещивались прожектора, впервые не искавшие вражеских самолетов.

Все говорили разом, плакали от радости, обнимались на улицах, пожимали незнакомым людям руки, качали бойцов и командиров. А пушки всё стреляли и стреляли.

Их было много, этих пушек. Их было триста двадцать четыре пушки, и они ударили двадцать четыре раза, потому что это был салют в честь исторической победы Красной Армии под Ленинградом.

Немцы были разбиты на всем фронте и на всем фронте отброшены далеко от великого города.

Осады больше не было! Обстрелов больше не было! Можно было идти куда угодно по Ленинграду, не опасаясь неожиданного разрыва снаряда. Как тяжелый сон, остались позади все испытания: холод и голод, блокада, штурмы города, бомбежки, бомбардировки, всяческие лишения.

Вот почему свет ракет и вспышки орудий салюта освещали лицо ленинградцев над торжествующей Невой. Из мрака выступали громады крепости, кораблей, Исаакиевского собора, дворцов и музеев.

На всех лицах играли улыбки, слышался счастливый смех, громкие крики восторга, «ура». Прославляли героических воинов во главе с командующим Ленинградским фронтом генералом армии Говоровым, великий коллектив трудящихся Ленинграда, его большевиков.

Салют окончился. Наступила блаженная, долгожданная тишина Победы. Тишина! О ней забыли, и вот она вернулась в город. Это было так необыкновенно, так прекрасно, что казалось сном. Но это была правда. Теперь о том, что было, можно будет читать только в книгах или видеть на картинке. Только надписи на стене: «Граждане, эта сторона улицы наиболее опасна во время обстрела» еще напоминали о днях славной обороны.

И все, разойдясь по домам, не могли уснуть в эту ночь. Сидели и вспоминали дни осады, пели боевые песни, веселились и читали — в который раз! — строки исторического приказа:

«Граждане Ленинграда! Мужественные и стойкие ленинградцы! Вместе с войсками Ленинградского фронта вы отстояли наш родной город. Своим героическим трудом и стальной выдержкой, преодолевая все трудности и мучения блокады, вы ковали оружие победы над врагом, отдавая для дела победы все свои силы...»

27 января 1944 года навсегда вошло в историю Ленинграда, и каждый ленинградец — и маленький школьник и седой ветеран — не забудет этот великий день ПОБЕДЫ!

1942–1945
Содержание