Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава 6

Вечером того же дня перед тем, как расстаться, деревенские собрали солдатам в дорогу целую корзину всякой еды. Две чистые простыни пожертвовали «медицине» на бинты. И про табак не забыли.

В ту минуту казалось, что продуктов хватит на неделю. Но слова баб и стариков о «грибниках» подтвердились. Уже на следующее утро повстречали двух пограничников, изможденных и ослабевших.

Они тут же, за один присест, съели все, что было в корзине. Как поели, так и свалились, впав в глубокое забытье. Разморило ребят. Лес огласился таким храпом, что стало страшно: все же Варшавка, от которой Кузя, Слободкин и Инна старались теперь не отходить, была не дальше как в двухстах метрах. Чтобы восстановить тишину, пришлось разбудить новых знакомых. Это оказалось не таким простым делом.

Кое-как растолкав пограничников, получили заверение, что шума больше не будет. Не прошло и нескольких минут, как те снова захрапели. Всю ночь только и делали, что будили храпунов, а под утро, выбившись из сил, сами заскули. Но не все. Позднее Кузя и Слободкин узнали, и то совершенно случайно, что Инна совсем не ложилась в ту ночь.

После этого авторитет «медицины» в глазах Кузи и Слободкина возрос еще больше. Когда знакомили Инну с пограничниками, Кузя так и сказал:

— Она у нас молодец в отряде.

— Точно, — поддержал его Слободкин.— Подписываюсь,

— Насчет Инны?

— И насчет отряда тоже. Как это мне раньше в голову не пришло? Мы ведь и вправду отряд, а теперь тем более. Сила!

Рассказали друг другу о своих мытарствах. Подсчитали «штыки» и решили действовать сообща. Даже название отряду придумали. Так пограничники Кастерин и Васин стали бойцами лесного отряда «Победа».

Очень понравилась им затея с тросом. Они все время поторапливали парашютистов:

— Ну, показывайте, показывайте ваш трос! Давайте вместе попробуем.

Трос лежал недалеко от шоссе, замаскированный, как самое совершенное оружие. Кузя показал его новому пополнению, объяснил, как вязать, как натягивать. Стали вести усиленное наблюдение за Варшавкой, выбирать место, где и когда лучше устроить засаду. [60]

Обстановка между тем усложнялась. Немцы с каждым днем становились все осторожнее, и застать их врасплох было трудно.

А листовки отряда «Победа» и подавно насторожили пришельцев. Идея эта пришла на ум Кузе.

— Я бы сам сочинил, да нет у меня таланта такого. Вот, может быть, Инна?

Думали, что откажется, но Инке даже польстило доверие. Скоро был готов текст первой листовки. В ней было сказано: «Уходите, фашисты, с Варшавки! Не уйдете — будем бить вас тут днем и ночью. Отряд «Победа».

— Я ж говорю, — подбодрил засмущавшуюся Инну Кузя, — не девочка, а целое управление пропаганды и агитации!

Теперь надо было во что бы то ни стало достать бумаги и приступить к делу.

Тут уж проявился Кузин талант. Быстро и аккуратно нарезал березовой коры. Из-под его ножа так и сыпались ровные белые прямоугольники, мало чем отличавшиеся от настоящей бумаги. А карандаш отыскался у Васина.

За один день было изготовлено несколько десятков листовок. Их разбросали по шоссе на участке длиной километров в пять. Васин, которому на другой день было поручено проверить, в каком состоянии находится «засеянный» листовками участок, вернулся с задания загадочно улыбающийся.

— Ну как? — кинулись к нему все с. расспросами. — Клюнуло? Или нет?

— Еще как!

— Все в цель попали? Вот это работа! Ни одной листовки на всех пяти километрах?

— Не то чтобы ни одной, но наши почти все в яблочко.

— Толком говори, Васин!

— Какие все стали нервные! Война только-только начинается, а мы уже нервишки поразмотали. Что с нами дальше будет?

Васин запустил руку за пазуху, вытащил оттуда чуть покоробившийся кусок бересты.

— Читайте!

— Так, значит, лежат? Зачем же ты поднял, чудило? Кто тебя просил?

— Читайте, вам говорят! — гаркнул Васин. Кузя взял листовку из рук пограничника и медленно, по складам, прочитал вслух:

— «Смерть фашистским захватчикам! Партизанский отряд «Удар по врагу».

Вот ведь что, оказывается, происходит! Люди не выпустили [61] оружия из рук — собираются в лесу по двое, по трое, становятся отрядами...

Воодушевленные этим, решили во что бы то ни стало сегодня же повторить операцию с тросом.

На шоссе от зари до зари несли патрульную службу немецкие бронемашины. Пришлось действовать со всеми предосторожностями. В темноте натянули трос, стали дожидаться рассвета. Как только немного рассвело, вышли из засады — проверить, хорошо ли все сделано. Тут же последовал мощный пулеметный удар: на обочине, тщательно замаскированный ветками, всю ночь стоял броневик.

Пули зацокали по асфальту. Ребята кинулись прочь с дороги, но не врассыпную, что было бы самым правильным, а все скопом, па крутой песчаный взгорок, будто их никогда ничему не учили... А пули, конечно, за ними — по тому же взгорку. Добежали бойцы до гребня, повалились наземь. Оглянулись из-за укрытия, видят — распят Васин на песке, как на кресте. Руки в стороны, из зажатых кулаков песок струйками льется. Гимнастерка уже черная от крови, а немецкий пулемет все надрывается.

Потом все стихло. Броневик бесшумно тронулся с места. Кузя, Слободкин и Кастерин из всех автоматов открыли огонь по колесам быстро удалявшейся машины. Но она так и ушла невредимой.

Оттащили Васина в лес. Думали, ранен только, придет в себя. Но как ни хлопотали над ним, Васин не подавал никаких признаков жизни.

— Глупо все как получилось! — сокрушенно развел руками Кастерин. — С того света вроде выбрались, своих повстречали — и вот поди ж ты... Сами, конечно, виноваты — подставились.

— Сами, — согласился Кузя. — Простить себе не могу.

— А ты-то тут при чем? — спросил Кастерин.

— Он у нас за старшего, — пояснил Слободкин.

— А... Тут все хороши. Раззявы, — в сердцах махнул рукой Кузя.

Целый день они были под впечатлением тяжелой утраты. Что бы ни делали, о чем бы ни говорили, мысль все время возвращалась к Васину, к тому, как нелепо он погиб.

Даже еще одно новое пополнение, с которым наутро вернулся Кузя из разведки, не сразу подняло сникшее настроение. А привел с собой Кузя не кого-нибудь — двух бойцов с голубыми петлицами! И не откуда-нибудь — из родной парашютной бригады!

Они рассказали Кузе и Слободкину, что произошло после того первого ночного боя в лесу, как развивались дальше события. Сражение с немецким десантом было выиграно. Вражеские [62] парашютисты были рассеяны, перебиты, взяты в плен. От пленных узнали планы немецкого командования. Эти ценнейшие сведения передали в округ. Получили приказ: всем выходить на излучину Днепра.

Эти двое, которых привел Кузя, «подметали», как они выразились, последние крохи: прочесывали леса, извещая парашютистов о месте сбора.

— На ловца, как говорится, и зверь бежит, — сказал один из них. — Ну, вам все ясно? Мы дальше потопали.

— Зверь, говоришь? — переспросил Слободкин, оглядев товарищей, и впервые заметил, что вид у всех действительно был самый что ни на есть зверский: обросли, обтрепались, исхудали. Особенно нелепо выглядел Кузя. Борода у него вообще росла не по дням, по часам, а тут вдруг поперла невероятными клочьями.

— Фотографа не хватает, — сказала Инна. — Остался бы на память поясной портрет.

Что-то было грустное в этой шутке. Или Инна немного влюбилась в Кузю и чувствовала, что надвигается расставанье, или просто обстановка действовала?

А расставанье в самом деле приближалось. Вот выйдут к излучине Днепра, предстанут пред светлые очи начальства, получат благодарность за то, что в лесу времени зря не теряли, а еще скорей нагоняй за то, что так медленно собирались,— и айда на переформировку, переэкипировку и прочее «пере» — куда-нибудь за тридевять земель от этих уже ставших родными мест.

Инну тоже где-то поджидали перемены. Вот-вот отыщется ее медсанбат или объявится новый, которому она позарез необходима будет, который без нее и в войну вступить по-настоящему еще не решился.

Но все-таки, что бы ни случилось, они все вместе долго еще будут вспоминать свою лесную жизнь, полную невзгод и лишений, но в то же время и прекрасную: ведь именно здесь, в белорусском дремучем лесу, в белорусских болотах, учились они бить врага, презирать опасность и смерть, подстерегавшую на каждом шагу.

— Верно я говорю, Кузя? — спросил Слободкин.

— Про что?

— Про лес, про болото.

— Верно. И все-таки обидно. В своем краю, в своей стране идем по лесам, крадемся, как воры, хоронимся света белого, с голоду подыхаем, собственный ремень изжевать готовы. Не обидно разве?

— Обидно. И все же смерть идет по пятам за ним, не за нами. [63]

— Смерть — она дура, потаскуха, можно сказать, за кем угодно увяжется.

— Это тоже верно, И все-таки — УМХН.

— УМХН? Что за штука?

— Штука простая очень, но ценная, без нее мы накроемся быстро. УМХН — У Меня Хорошее Настроение. Это когда мы еще ребятами были, в игру такую играли — зашифровывали интересные мысли. Кто кого перехитрит.

— А зачем? — спросил Кузя. — Если мысли хорошие, для чего их зашифровывать? Глупость какая-то.

— Нет, не глупость. Бывают вещи хорошие, например любовь, а говорить про нее не принято как-то. Мало ли кто что подумает! Вот мы ребусами и шпарили.

— Не знаю, не знаю. К нашему положению это, во всяком случае, не подходит. Детство есть детство, война есть война.

Кузя не склонен был сегодня шутить. Он вдруг начал терять вкус к улыбке. Это что-нибудь да значило. Слободкин посмотрел на него внимательно и поразился: глаза выцвели, стали из голубых серыми, холодными, злыми.

— Кузя, что с тобой? Ты не рад, что ли? Мы же скоро к своим выходим.

— Что к своим выходим, хорошо. А все остальное...

— Что остальное?

— Далеко слишком немец пропер.

— Насколько пропер, столько ему и обратно топать.

— Это точно. Но до той поры мы еще нахлебаемся. Я не о себе, ты не думай. Мне маму жалко. Я когда в Москву ездил, мало с ней побыл. А ведь старенькая, плохая совсем.

— Моя тоже, как ты знаешь, не моложе твоей, но я ведь молчу.

Как ни старался Слободкин отвлечь Кузю от мрачных мыслей, тот твердил свое: «Старенькая..."

Что мог сказать Слободкин ему на это? Люди вообще быстро старятся, особенно матери, особенно на войне. Слободкин вспомнил, как увидел мать после первой в жизни полугодовой разлуки и обмер — десятки новых, незнакомых ему раньше морщинок разветвились по ее лицу, «Мама, — хотел крикнуть он, — что с тобой? Ты болела?» Но сказал другое: «А ты не изменилась совсем. Молодчина..."

Долго проговорили они в тот раз с Кузей. Мрачные, приунывшие, они не смогли уснуть почти всю ночь, хотя решено было спать перед дальней нелегкой дорогой.

Слободкин дал себе слово больше не приставать к Кузе с [64] нелепыми ребусами и сокращениями. В самом деле, детство прошло, кануло в вечность, зачем все это?

А утром Кузя подошел к Слободкину, наклонился к самому уху, сказал тихо, заговорщически, но совершенно отчетливо:

— А все-таки УМХН! Ты прав, Слобода. Слободкин обрадованно переспросил:

— УМХН?..

— Ну конечно. К своим же идем! Скоро крылышки у нас опять отрастут. Совсем другое дело будет.

Никогда еще они не рвались так к прыжкам с парашютом, как сейчас. Там, в самолете, с парашютом за спиной, они чувствовали себя сильными, непобедимыми, грозными для любого врага.

"Скорей, скорей к излучине Днепра, к своим, к самолетам!» — поторапливали они самих себя и Кастерина. «Медицину» торопить не надо было — и без того ходко шагала.

Плохо было только то, что наступила пора оторваться от Варшавки. Но напоследок они решили еще раз оставить немцу память о себе.

Кузя начал развивать возникший у него план:

— Заляжем у самой дороги и будем ждать...

— Мотоциклы опять, что ли? — перебил Слободкин. В тоне его послышалось разочарование.

— Я твои мысли все наперед знаю, — сказал Кузя. — Про обоз размечтался? Скажи, угадал?

— Хотя бы и про обоз.

— Ну и я же о нем! Чтобы и хлеба, и зрелищ. Так вот, значит, заляжем и будем лежать, пока обоз не появится.

— Долго ждать придется. А курсак-то пустой. Кузя рассердился:

— Курсак пустой не у тебя одного.

— Правильно! — вмешалась Инна. — Не будем хныкать. Не будем, мальчики?

— Дальше давай, Кузнецов, — решительно сказал Кастерин и строго поглядел на Слободкина.— Кузнецов у нас старший?

— Допустим.

— Не допустим, а старший. Слушай!— Кастерин слегка толкнул Слободкина в плечо. — А ты говори, — глянул он на Кузю.

— Я сказал уже: выберем место, заляжем, будем караулить обоз.

— Насчет места ты не сказал, — буркнул Слободкин.

— Вот это совсем другой разговор! — опять хотел толкнуть его Кастерин.

Слободкин инстинктивно отшатнулся. [65]

— Тише ты его, — остановил руку Кастерина Кузя, — он ведь все равно не скажет, что у него чугун в боку. Конспиратор великий. Как себя чувствуешь, Слобода?

— Идите вы все к лешему! Про обоз давай... Кузя объяснил, как представляет себе налет на немецких обозников. План был разумный, продуманный.

— Я ж говорю — старший, — резюмировал Кастерин,

— Подходит, — согласился Слободкин. Общими силами кое-что уточнили.

— Тут самое главное — не зарваться, — сказал Кузя. — Как говорится, вовремя приплыть, вовремя отчалить.

Когда начало темнеть и Инна закончила ежедневную перевязку, вышли из леса, подошли вплотную к шоссе, залегли в кустах. Договорились спать по очереди. Бесконечно тянулись часы ожидания.

— Ты почему не спишь? — шепотом спросил Слободкин Кузю. — Твой черед ведь.

— А ты почему?

— Мое время вышло уже. Я по звезде слежу.

— По звезде? Ты что, сквозь облака видишь?

— Вон там, на горизонте, светится одна.

Кузя на локтях подтянулся поближе к приятелю,

— Где?

Слободкин взял Кузину руку, показал ею на звезду, которая действительно еле теплилась на самом краешке неба.

— От меня тоже видно,— подал голос Кастерин.

— Значит, так-то вы спите? — сказал Кузя. — А договорились еще. Только «медицина» отдыхает, так получается? Ну, ей при всех графиках положено. Отбой!

Полежали несколько минут молча.

— А звезды уже нет,— послышался девичий шепот.

— «Медицина»?!

— Не зовите меня больше так. Я такой же человек, как все.

— Ты прелесть у нас, Инкин,— как-то очень задумчиво и мечтательно сказал Слободкин.— Ты мне напоминаешь...

— Отставить! — на этот раз совсем решительно и властно рявкнул Кузя.

Впрочем, и без его команды так на так бы и получилось — проснулась Варшавка. Загудела, залязгала — сначала вдалеке, потом ближе, ближе и скоро вся налилась железным громом...

Опять потерян был счет часам и минутам. Скоро солнце со всех сторон начало обшаривать жидкие кустики, в которых спрятались четверо. Пекло нещадно, без перерыва, без жалости. А на кебе, как назло, ни единого облачка. Только комариная ряска [66] между землей и солнцем. Все опухли опять до чертиков. Пожалели даже, что так близко к дороге легли, но в лесок перебраться уже не было никакой возможности, хоть и недалече он был и все время манил своей тенью.

— А какие у немцев обозы? — наклонившись над самым ухом Кузи, спросил вдруг Слободкин.

Кузя наморщил лоб. «В самом деле, какие? Конные? Вряд ли».

— На машинах, ясное дело,— видишь, танки как шпарят. На конях разве угонишься?

— Но разведчики у них ведь верхом, ты же знаешь.

— Да-а... Ну, не будем гадать, посмотрим.

Когда солнце было совсем высоко, на шоссе вдруг неожиданно стихло. Наверное, добрых полчаса стояла полнейшая тишина, даже комары куда-то исчезли.

— Может, зря стараемся? — неожиданно громко спросил Кузю Слободкин.

— Тише ты, чертушка! — цыкнул на него Кузя. — Молчи и слушай.

— Я молчу.

— И слушай, тебе говорят.

— Ну, слушаю.

— Я слышу уже,— встрепенулась Инна. Все насторожились. Кузя привстал на корточки и тут же снова резко припал к земле.

— Обоз!..

Из-за поворота дороги прямо на них двигались крытые фургоны, в которые были впряжены гигантские рыжие лошади.

"Опять рыжие»,— подумал Кузя и почему-то глянул на Слободкина. Тот неотрывно смотрел на фургоны и беззвучно шевелил губами.

"Неужели опять считает? — пронеслось в голове у Кузи.— Совсем забыл тогда у него спросить, помогает ли это, когда мурашки по коже. А ну-ка попробую... одна, две, три..."

Слободкин больно саданул его в бок:

— Соображаешь?

— Веселей так! — огрызнулся Кузя. — Десять, одиннадцать...

— Тише, чудик, умоляю тебя!

Он рявкнул это так, что передняя лошадь, которая была уже близко, нервно прижала уши.

— Раз, два, три...— Это Кузя уже не лошадей считал, секунды отсчитывал: пронесет или нет? — Сейчас будем хвост рубить,— сказал Кузя опять слишком громко.

Правда, этого уже никто не заметил: высокие кованые колеса высекали из выщербленного асфальта такой гром, что можно [67] было чуть ли не кричать. Об этом Кузя уже не успел подумать: кто-то из четверых не выдержал, дал первую очередь, хотя конец обоза еще не появился. Ну, а раз начал один, значит, все должны...

— Слушай мою команду!

На какую-то долю секунды Кузе вдруг показалось — все пропало, бездарно и непоправимо. Все смешалось, спуталось. Но очередь вспыхивала за очередью, граната летела за гранатой, обоз сперва разорвался надвое, потом обе его половины рванулись в разные стороны.

Рядом с засадой остались стоять два фургона. Ездовые, прошитые десятками пуль, не успели покинуть своих мест и сидели в тех позах, в каких их застала смерть.

— Страшно...— когда все стихло, сказала Инна.

— Слушай мою команду! — крикнул Кузя. — Взять только самое необходимое. И живо, живо, живенько!..

Далеко в лесу, когда пришли в себя и отдышались, Кузя спросил:

— Кто все-таки первый поднял эту заваруху?

— Паника не у нас была, а у них, слава богу,— сказала Инна.

— Значит, ты?

— Во-первых, не я...

— Во-вторых? — не дал ей договорить Кузя. Слободкин заступился за Инну:

— Победителей не судят.

— Вы зря всполошились, я, может, благодарность хотел вынести тому, кто первый начал.

— Ну ладно, сочтемся еще славою. Давайте барыши подсчитывать,— деловито вставил слово Кастерин.

Кузя присел на корточки, извлек из своих карманов и торжественно положил перед собой, как величайшую драгоценность, две банки консервов.

— А у вас что? Выкладывайте.

Оказалось, все, не сговариваясь, взяли одно и то же.

Кузя развел руками:

— Или действительно голод не тетка, или мы самые настоящие дурни... Хоть бы пару автоматов еще на развод догадались...

Все смущенно переглянулись, но Кузе не ответил никто. Голод в самом деле брал свое. Несколько банок было тут же открыто, и содержимое их уничтожено. Только после этого обнаружили, что консервы были необычные, таких еще ни разу никто из них не видывал. [68]

— Тут чего-то хитро придумано, — покрутил перед собой пустую банку Кастерин. — Кузнецов, глянь-ка.

Тот внимательно осмотрел банку. На донышке ее был укреплен небольшой граненый ключ, рядом имелось отверстие — точно по форме ключа. Кузя осторожно ввел ключ в скважину, повернул. Внутри что-то хрустнуло, зашипело, через минуту Кузя резко отдернул руку. Банка упала на траву и зашипела еще больше.

— Что такое?

— Горячая, дьявол, совсем огонь.

Кастерин недоверчиво поднял банку и тут же отбросил:

— Ну и немец, ну и хитер! Заводная!..

Все сгрудились над банкой. Когда она немного остыла, Кузя вспорол ножом ее дно. На траву вылилась белая, молочного цвета, кашица, а за одним дном показалось другое.

— Все просто в общем-то, — сказал Слободкин. — Между одним и другим дном запаяли негашеную известь и обычную воду. Разделили их переборкой. Поворот ключа, вода соединилась с известью — получай, солдат, горячее блюдо. — Он протянул Кузе новую банку. — Испробуй.

Кузя отсоединил ключ, повернул его на пол-оборота в отверстии, консервы быстро разогрелись.

Спать легли сытые, довольные удачным налетом на немцев. Только Кузя, зарываясь в еловые ветки, проворчал свое командирское:

— По консервам-то мы спецы...

— Спи, спи, — успокоил его Кастерин. — Без жратвы тоже чего навоюешь!

Под утро пошел сильный дождь. Кузя проснулся первым, стал расталкивать лежавшего подле него Кастерина:

— Простудишься, все простудимся так. Буди ребят! Кастерин вскочил, похлопал себя по промокшим бокам.

— Теплый дождик, пусть дрыхнут пока. А вот с этим что делать будем?

Он положил перед Кузей пачку картонных мокрых коробок.

— Что это? Галеты?

— Какие галеты! Ослеп, что ли?

Кузя взял в руки одну из коробок, повертел перед заспанными глазами и вдруг вскрикнул:

— Неужели?

— Наконец-то сообразил! Тол, самый настоящий. Ты думал, солдат Кастерин ничего, кроме консервов, не узрел в фургоне?

— Я сам в суматохе одну тушенку хватал.

— Я тоже спешил, и темно еще там было, как у негра в сапоге. [69] Но вот видишь...— продолжал он бережно прижимать к груди мокрые коробки с толом. Кузя готов был уже извиниться перед Кастериным, но тот вдруг испуганно засуетился:

— Огонь разводи! Живо!

— Ты что, спятил? Забыл, где находишься?..

— Разводи, говорят! Если размокнет, его уже не высушишь, дьявола.

Кузя попробовал еще что-то сказать, но Кастерин почти кричал:

— Нам взрывчатка нужна, понимаешь? Сейчас просушить еще можно.

Кузя долго не мог распалить огонь — руки не слушались. Наконец из-под дыма над мокрыми ветками хвои показалось пламя. Кастерин набросал сверху валежника и аккуратно положил на него все пачки тола.

Кузя шарахнулся в сторону.

— Не пугайся, десант. Ничего не будет страшного. Подсохнет — и все, ручаюсь. Испробовано уже. Эх ты, вояка...

Это было уже чересчур. Кузя собрал всю свою волю и сел у огня рядом с Кастериным. Он ясно видел, как покоробился и обгорел картон на толовых шашках, как стали обнаруживаться их желтоватые, почти белые на огне углы...

— Так и не взорвутся? — недоверчиво спросил он Кастерина.

— Взорвутся, когда надо, а сейчас подсохнут — и все. Но пересушивать тоже не надо.

— А что?

— Пересушивать опасно,— сказал Кастерин и голой рукой выхватил из огня одну шашку. — Эта готова, держи.

Кузя взял ее, перекидывая с одной руки на другую, отполз в сторону. Но Кастерин позвал его обратно.

— Сюда вот клади,— показал он на золу возле самого костра. — И держи вторую.

— И вот это тоже,— раздался Иннин голос.

На руке Кузи повисла небольшая, со школьный портфельчик, сумка с красным крестом. «Медицина» тоже, оказывается, не об одних консервах думала.

Перед тем как совсем оставить в покое Варшавку, они еще раз подошли к ней вплотную. Кузя снова нарезал бересты, Инна написала новый текст листовки, в которой говорилось, что немцам скоро придет конец.

— Они теперь этот почерк знают,— похвалил девушку Кузя.

— А что, разве неразборчиво? — не поняла его Инна.

— Нет, нет, вполне разборчиво. Рука просто мужская. [70]

Кузя перевязал пачку листовок стеблем осоки и метнул ее из кустов на дорогу. Листовки веером рассыпались по асфальту.

— Точность снайперская,— сказал Кастерин.

— Не зря бабы нас картошкой и хлебом кормили,— поглядев на Кузю, сказал Слободкин.

— Картошкой и хлебом? — переспросил Кастерин, начавши забывать вкус и того, и другого. — И как оно получается? Есть можно?

Сказал и громко сглотнул слюну.

— Проходит,— вполне серьезно ответил ему Кузя и тоже сглотнул. — Что-то мы про жратву разболтались? А? Надо срочно сменить пластинку. И пошли, братцы, пошли!

Двинулись в путь. Решено было наказывать того, кто первый заведет разговор о еде. Шли молча, о голоде не говорили и даже не думали. Думали совсем о другом — о том, что с каждым шагом все ближе излучина Днепра, а там — свои. Встретят, развяжут кисеты, накормят...

— Накормят? Кто это бухнул, признавайся! Ты, что ли, Кастерин?

— Последний раз. Больше не буду.

— Дать ему два наряда вне очереди.

— Сбавить ему вдвое за честность...

Но постепенно шутки умолкли. Лесные скитальцы уже не шли, а тащились по топким комариным болотам, все больше теряли силы. У Слободкина нестерпимо болело ребро, не давая ему покоя ни днем ни ночью. У Кузи ныла нога. Инна пробовала хоть как-то облегчить страдания ребят, но ничего не могла сделать. И трофейные медикаменты не помогали. Ей оставалось только одно — утешать ребят. Опять был потерян счет времени, как после того, первого, ночного боя в лесу.

И вдруг... В какой день это случилось? В какой час? В какую минуту? Этого никто из них не мог потом припомнить.

В воздухе еще и не пахло Днепром, к излучине которого они так упорно продирались, еще гнилой запах бесконечных болот дурманил до тошноты и без того кружившиеся головы, когда в одной из чащоб отряд «Победа» набрел на взвод десантников. На целый взвод!

Увидев перед собой три десятка бородачей с голубыми петлицами, счастливые скитальцы кинулись навстречу однополчанам, чтобы скорее обнять их, расцеловать. И обняли и расцеловали. И только тогда поняли, что взвод-то это не какой-нибудь — их родной, собственный! Подраненный, обтрепавшийся, обросший бородами чуть не до самого пояса, но именно свой, [71] долгожданный, кровный взвод! С оружием. С командиром во главе.

— Ребята! Гляньте! Кузя! Нет, вы только гляньте! И Слобода-борода в придачу! — неслось со всех сторон.

— Вы ли это, ребята?..

— А вы?

— И мы — мы.

— Ну, если так, зачисляю вас на довольствие, хотя никакого приварка не обещаю пока.

Это сказал уже не кто-нибудь — сам Брага! И, хозяйским глазом взглянув на Инну и Кастерина, строго спросил:

— А это что за народ? Какого полка люди?

— Нашего, товарищ старшина,— ответил Кузя. — Сейчас все объясним. Полк не полк, но лесной отряд перед вами, «Победа» называется. А вы живы-здоровы, товарищ старшина?

— Полагается, Кузнецов, здоровым быть и даже живым. Сколько не виделись? Месяц? Да, около того. Ну, хватит, кончаем лесную жизнь, к своим выходим. Подтянуть ремешки, и вообще вид, внешний вид мне дайте! Как чувствуете? Сапоги, я вижу, разбили.

Нет, месяц положительно маленький срок, чтобы люди изменились. Особенно такие, как Брага.

— Товарищ старшина, а дальше-то как? — спросил Кузя.

— Из штаба распоряжение — нажать на все педали. По пути в бои больше не ввязываться, только разведку вести, брать «языков».

И вдруг совершенно неожиданно достает Брага из вещмешка

пару сапог.

— А ну-ка примерь.

И Кузя — самый счастливый человек на свете:

— Спасибо, товарищ старшина!

— Скажи спасибо господу богу.

— Ну, спасибо тебе, господь бог, если такое дело.

— Теперь береги. Других не будет до самого конца войны. Ты знаешь, на сколько одна пара дается?

— Знаю.

— Носи аккуратней. Здесь — с кочки на кочку, а в Берлине асфальт. Да и тут есть дороги хорошие...

Рад-радешенек Кузя, ходит от одного человека к другому, хвалится обновой. Встретил Инну, она поглядела на сапоги и говорит:

— Не особо, конечно, но...

— Но все-таки сапоги,— помогает ей Кузя.

— Вот именно. А нога ваша как? Болит еще? [72]

— Сейчас почти не болит.

— Ах, сейчас? — делает Инна ударение на этом слове. — А говорили — совсем не болит.

— Сейчас совсем не болит.

— Нечестно это.

— Честно — не болит уже.

— Ну, вот-вот — уже! О чем я и говорю.

— Не сердись, так нужно. Ведь ваша профессия такая гуманная.

Они незаметно для себя перешли на «вы».

— Именно поэтому и сержусь. Такими вещами не шутят.

Слушаться будете?

Кузя не успел ответить. Появился опять старшина:

— Довольно, хлопцы. Через десять минут выступаем.

Это его «хлопцы» относилось и к Кузе, и к Слободе, и к

Инне — ко всем.

Самая тяжелая вещь в отделении — РПД, ручной пулемет Дегтярева. Сначала килограммов шесть или семь в нем, не больше. Потом, с каждым новым километром, он становится все тяжелей, ртутью наливается ствол до отказа, ртутью — диски, ртутью — трубочки сошников. Антапки и те по полпуда каждая! И вот на плече у тебя уже целое орудие вместе с лафетом. А сколько в тебе лошадиных сил? Нисколько. В тебе и самых обычных-то, человеческих, совсем не осталось. И у Прохватилова их больше нет, у знаменитого первого номера. «Достань воробушка» и в кости широк, а поди ж ты, выдохся. Кирза о кирзу шварк-шварк, вот-вот совсем остановится. Останавливается. Остановился уже.

— Больше не могу. Кто следующий? Слобода?

— Слобода.

РПД, кажется, лег ему прямо на кость несносной своей железякой, прямо на самую ключицу, и еще подпрыгивает. Ну почему, почему он подпрыгивает при каждом шаге и отдается болью в раненом боку? И — на ключицу, на ключицу самым острым своим углом. Поглядеть бы сейчас на этого конструктора

товарища Дегтярева...

— Потерпи, Слобода, не ругайся. Вот влезем сейчас все-таки бой, тогда не будет ему цены, этому «Дегтяреву». Боевое охраненье уже залегло...

— Прохватилов! — Свободкин тащит РПД навстречу первому номеру.

А он уже тут как тут. Выбирает самое удобное место, как [73] Брага его учил. Чуть в стороне и на взгорке. Очереди короткие. Прицельные. Только короткие и только прицельные. Патроны все на счету, каждый должен быть послан точно. Иначе, как говорят немцы, «капут гемахт»! Вон их сколько лезет. Пронюхали, выследили...

Сложный опять будет бой. Хоть и разреженный, а все же снова лес. Зенитками деревья стоят. Но ребята уже пообвыкли малость. Того, уж теперь не будет, что в первом лесном бою, когда десант на десант. И не ночь еще. А если бы даже и ночь? Теперь уже знают, что к чему.

Прохватилов позицию выбрал точно. И второй номер у него под бочком. И гранаты лететь будут правильно, если дело до них дойдет. Кажется, дойдет все-таки: левый фланг не оттянулся вовремя. Теперь терять и секунды нельзя. Давай, карманная артиллерия, выручай, столько раз ведь уже выручала. РПД тебя поддержит. А ну, Прохватилыч, вынеси-ка его вон туда, оттуда тебе и вовсе все видно будет. Короткими перебежками или ползком, по-пластунски. Все равно как, только скорей. Не тяжело тебе? Не тяжело. В руках игрушка, не пулемет. Слава товарищу Дегтяреву!

И Прохватилову спасибо: на самом пределе был, но успел. И второму номеру спасибо.

А вот о правом фланге забывать тоже нельзя, за правый тоже все головой отвечают. Вон что тут получилось: гранаты — на левый и РПД — на левый. А немец, он тоже не дурак, каждый промах твой видит, оплошность всякую.

И опять Прохватилов ползи, да живей, и чтоб диски твои не отстали. Не отстанут! Под вторым-то номером кто? Слобода под вторым. А ну-ка разряди! Разряди, Слобода, чтоб знали...

Прохватилов что-то очень плотно прижался к земле. Широко зашарил большой белой рукой по звенящим гильзам.

— Что с тобой, Прохватилыч?

Не ответил. Не расслышал, что ли? Но пулемет ведь затих,

— Прохватилов!.. Наконец отозвался:

— Разряди, Слобода, чтоб знали, гады! А я...

— А ты?

— Тяжело у меня на спине.

И опять тонко звякнули гильзы под белой рукой.

Стал Слободкин за первого. А вторым будет кто? Кузнецов? Этот может за любого сработать. Да и каждый сможет, только это уже не на стрельбище, тут команды могут не дать и скорее всего не дадут никакой команды.

— Не спеши! — Это уже Кузя возле самого уха Слободкина. [74] — Бей короткими, слышишь, короткими, как Прохвати...— И замолк.

Слободкину некогда ни спросить, ни оглянуться.

— А ну-ка позволь. Я эту механику тоже знаю.— Это Кастерин.

Сколько длился этот бой? Час? Или день? Или два, может

быть?

Ручной пулемет Дегтярева снова налился ртутью — и ствол, и диски, и сошники. Без Прохватилова стал он еще тяжелее. Таким тяжелым не был никогда. А тащить еще далеко. Где она, эта излучина? И что еще ждет там? Неизвестно. Может, правда, крылышки? Пора уже в бой настоящий, парашютный, когда действительно коршуном на врага. С малой высоты, пусть совсем малой, той, страшной. Теперь овладели ею. И «троллейбус» пусть пронесется под головами фашистов. Наделает шуму. Пора, пора...

Вчера пленного допрашивали. Наглец наглецом. Ждали — пощады запросит. И не подумал. Допросили чин чином, записали все.

— Штее ауф! Собирайся!

Встал, закурить захотел. Дали ему махорки. Задымил, сел на пенек — нога на ногу.

— Можно спросить?

— Давай.

— Почему отступает русский?

— Что-что?!

— Отступает почему? Столько силы, столько кароших зольдат...

Кто-то не выдержал:

— В расход его — и все тут! Ишь какие разговоры ведет, подлюга!

— Нет, нет, пускай скажет. Очень даже интересно, что они думают.

— Почему отступаем, говоришь? Много солдат, техники много высмотрел. А договор у нас с кем? Ну, отвечай!..

Немец вдавил каблуком в траву недокуренную папиросу, и злая усмешка перекосила его и без того угловатое лицо.

— Договор... Мы и вы зольдат. Мы и вы...

С каждым словом все откровеннее, все циничнее. И вдруг перешел на чистейший русский:

— Летчики ваши отважные, а самолеты ваши были... Тут ребят разобрало совсем:

— В расход его!

— Нечего церемониться!

Отвели в сторону. Одной пули хватило бы, не гляди, что [75] верзила такой, но кто-то разрядил всю катушку. Чтобы на душе чуть полегчало.

Может, он и правду сказал, что в договор тот слишком верили? Может, верно насчет самолетов?.. Отставить! Сейчас бы парашют за спину — и айда! По двадцать человек на каждую плоскость. Можно и по двадцать пять. И — пошел! Теперь бы только глядеть на штурмана, глаз не спускать. Флажок! Потом другой! Хорошие были самолеты. Были? Почему были? Впрочем, конечно, были...

Ну и пленный попался на этот раз! Сколько брали уже — один на другого похожи, а этот перебудоражил сердца. Такого надо бы на развод оставить, не пленный, а находка. Сатанинская сила в ребятах проснулась.

К самолетам, скорей к самолетам!

— Плохие? Были, говоришь? Мы еще покажем тебе!

Шли ночью и днем. Только ветки по глазам. Только каждый день новая дырка на ремне. И подошвы от кирзы в болотах поотмокали.

* * *

"К Днепру, к Днепру, к Днепру!» — стучат сердца... Или это с голодухи в висках стучит?

Безлюдные кругом места. Ни своих, ни чужих. Когда своих нет, плохо. Когда немца нет, еще хуже: значит, в слишком глубоком тылу. Впрочем, свои кое-где еще попадаются. Вот это кто на поляну вышел, заросший, страшный?

— Свой?

— Братцы!

— Откуда такой?

— Из земли я, хлопцы, верно слово, из земли...— И засмеялся дико так, ошалело. Ноготь куснул — слышно было, как зуб на зуб пришелся.

Наскребли махорки.

— Да успокойся ты, Христа ради. Говори, откуда? Покурив, рассказал.

Отстал от своих. Отощал, в деревню зашел. А в деревне немцы. По-русски к нему:

"Командир?»

"Рядовой».

"Коммунист? Партизан? Комиссар? Признавайся».

"Солдат я».

"Комсомол?»

"И не комсомол».

"Врет он все! Расстрелять эту русскую сволочь!..» [76]

Руки за спину. Повели. Далеко вести поленились. Метров триста самое большое. Лопату в руки.

"Копай».

"Зачем?"

"Сам себе могилу».

"Могилу?.. Сам себе?!"

Поплевал на ладони и начал. А солнце в спину светит, покатает тенью, сколько ему, приговоренному, места нужно. Никогда думал, что такой высокий. В строю всегда на левом фланге стоял. Глядит на тень и все копает, копает. На один штык, на два штыка в землю ушел.

"Карашо, рус, очень карашо. Будет потом тебе сигарета».

А сами уже закурили. Недалеко конвоиры стояли, рядом совсем, дымок до него долетел. Тут голова и закружилась. Присел на край ямы. Живой еще, а ноги в могиле. И закипело внутри. «Нет, гады, нет, так просто не захороните!» Встал, опять поплевал на ладони — и еще на один штык. А сам все на немцев глаз. Покуривают, разговаривают, на русского внимания не обращают уже.

— И откуда только у меня храбрость взялась! Вынул из песка лопату, отряхнул и... по каске, по каске, по другой! И — в лес. В чащобу самую. Вот и все, хлопцы, весь сказ, верно слово... И опять засмеялся — тихо и жутко. Жутко стало на душе и у всех, кто слушал.

— Нутро надорвалось с того дня,— дотронулся он до груди. — Жгет и жгет днем и ночью. Старшина положил руку ему на плечо:

— Идти можешь? — Могу еще вроде.

— Тогда шагай помаленьку. Если с духу собьешься, мне скажи. Привалы у нас редко.

— Не собьюсь как-нибудь.

Тронулись дальше. Много людей, а дума у всех одна: о только что услышанном.

Кузя оттер Слободкина на ходу плечом в сторонку и говорит:

— Даже сердце занемело. И знаешь, что вспомнил?

— Ну?

— Флаг тот на посольстве в Леонтьевском.

— Опять? Флаг — это пустяки.

— Началось с небольшого вроде. Захотел немец, чтоб перед фашистской тряпкой головы мы склонили. Теперь он желает, чтобы мы в яму сошли на его глазах. Молча, безропотно. Да еще яму ту сами вырыли. До какой же степени озвереть надо, чтобы спектакли такие разыгрывать! — Кузя замолчал, чуть отстал от [77] Слободкина, потом снова с ним поравнялся. — И еще знаешь, о чем подумалось?

— О чем?

— Надо было тогда, в Леонтьевском, не просто плюнуть и мимо пройти.

— А что ты мог один-то?

— Почему один? Нас много шло — улица, Москва целая!

— Все так, Кузя, но ведь договор у нас был, понимаешь, договор. Это же обязательства.

— Я так и знал! Месяц воюем, а не научились ничему еще. Ровным счетом ничему! Ну что ты мне про договор этот зудишь? Немец к Москве, говорят, рвется, а мы все о договорах вспоминаем.

— Во-первых, до Москвы его никто не допустит.

— Согласен.

— Во-вторых, ведь не мы нарушили договор. Мы свято его соблюдали.

— «Свято», «свято»! Ты солдат или Христос?!

— Мы советские люди.

— Опять началась политграмота! Да война же идет, война.

Кузя взволнован до такой степени, что спорить с ним невозможно. Слободкин и не спорит больше.

— Ну а насчет спектаклей ты прав. Спектакли он разыгрывать любит.

— Точно.

Кузя опять становится самим собой, к нему возвращается его обычное спокойствие. Вот и загнул вроде насчет договора, а все равно с таким человеком согласишься по любой трудной дороге шагать. По любой самой трудной, бесконечной дороге. Вроде этой вот, например, что к излучине Днепра ведет. Сколько дней уже, сколько ночей! И сколько еще осталось? Еще столько? Или полстолька?

— Четверть столечка нам топать еще,— смеется Кузя.

Смеется, сам еле стоит, а смеется так заразительно и легко, будто ноги не стерты в кровь, будто и в помине нет никакого ранения.

— Еще столько вот, полстолечка, четверть столечка еще!..

Это слышит и подхватывает Брага. Он вообще всегда все слышит и видит, что творится вокруг, на все мгновенно реагирует, а пропустить мимо ушей острое слово просто не в состоянии.

— Одним словом, ногой поддать, хлопцы. А чтобы еще короче было, запевай любимую.

Только про себя и не все сразу. Шутка передается из уст в уста, докатывается до каждого [78] самого отставшего, еле плетущегося в хвосте. Колонна двигается быстрей — дотягивает до следующего привала.

Вот он, привал. Как подкошенные рухнули бойцы, где застала их команда. Даже Брага глубоко впечатался в высокую траву. Комара и то отогнать не может. Десять минут полнейшей тишины. Но как только поднялись, зашагали, Брага опять за свое:

— Так где же любимая, хлопцы? Или уши мне в болоте поил заложило?

— Не заложило, товарищ старшина,— в тон ему отвечает Кузя.

— А шо ж тоди?

— Поем, как приказано, про себя и не все сразу.

— Но про махорочку?

— Про нее, конечно.

— Больше вопросов нет.

— А где бы, товарищ старшина, в самом деле махорочки?

— Это там, хлопцы, там! Все будет — и самосад, и крылышки, и бой настоящий, наш, прямо с неба в самую кашу!

— Вашими устами да мед бы пить!

— Почему моими? Мед можно любыми устами. Но я сейчас не о меде думаю — простой ключевой бы отведать, а то все кофе да кофе,— старшина занес надо ртом мятую-перемятую баклажку с черной болотной жижей,— харч невеселый. Но я знаю, кому жалобу писать.

— Кому?

— Мне и пишите: я старшина, за все в ответе.

Улыбнулся солдат, а улыбнулся — легче стало солдату, бойчее ноженьки зашагали.

Даже Слободкин мрачные мысли свои, кажется, отогнал. Не совсем, конечно, куда от них денешься? Хоть бегом беги — на пятки наступят. Все о том — где его Ина сейчас? Где она? Что с ней? Сердце стучит все тревожнее. То письма, письма, письма с каждой почтой — и вдруг сразу ни строки целый месяц. Это пострашнее всякой болотной жижи. Жижу долго тянуть можно, а такое вот сколько выдержишь? Еще месяц? Два? Страшно подумать даже. Лучше не думать совсем. И Слободкин шагает, шагает, шагает — не думает больше об Ине. Чего ему о ней думать сейчас? Легче станет? Не станет. Сколько ни думай, ничего не изменишь.

...Может, уехала в деревню? К родным? Наверняка уехала. Сейчас она в безопасности. Ходит в ночное небось. Она человек трудовой, все умеет. Не пропадет. А может, в госпитале? Медсестрой? Или на завод пошла? Учеником токаря или слесаря. [79] Стоит у станка, рассчитывает шестеренки, резьбу резать приспосабливается. Ну уж, так сразу и резьбу! Сначала будет гайки гнать, учиться резцы затачивать, до резьбы когда еще дело дойдет! Резьба — самая сложная штука. Ничего трудней не придумаешь. Или чугун точить — адова работенка! Резцы садятся один за другим. Не женское это дело. У Ины руки нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая, чуть заденет, бывало, в саду, за малейшую веточку зацепится — уже кровь. Сразу царапинку ко рту. Лизнет языком, совсем как ребенок. Нет, с такими руками чугун не поточишь. Чугунные чушки тяжелые, попробуй-ка подыми...

Идет Слободкин по лесу. Думу думает — о том о сем...

Ну вот о лесе, например. В лесу всегда хорошо. Даже сейчас, в эти дни. Идешь — от палящего солнца скрыт и от самолетов тоже. Даже теперь уютно и покойно в лесу. Будто и нет никакой войны, будто и не было. Просто шли ребята в поход. Идут, любуются — березы вокруг стоят красивые. Тонколистые, нежнорукие, белокожие...

Какие, какие? Нежнорукие? Белокожие? Нет, о лесе тоже нельзя. Лучше еще о

чем-нибудь...

И не знает Слободкин, что за тридевять земель отсюда, в другом лесу, идет сейчас девушка. Руки у нее нежные, узкие, кожа на них белая, тонкая. Идет, напевает грустную песенку. И вдруг — что это? Поднесла к глазам ладошку, а на ладошке кровь — одна-единственная рубиновая бусинка. Но вот она пухнет, растет, еще минута — и побежит струйка. Девушка подносит ладошку к губам, виновато оглядывается на подруг и быстро слизывает капельку. «Вдруг подумают: «Неженка, белоручка какая!» — разговаривает сама с собой. А ведь еще пилить и пилить, делянку только-только начали. И все дуб, дуб, дуб. Железо, а не дерево. И норма большая, и бригадир говорит, что спиливать надо под самый корень, не так, как вчера.

И гложет одна неотступная, неотвязная мысль: где он сейчас? Что с ним? За месяц ни одного письма, ни единой строчки, и писать теперь некуда.

Судьба забросила Ину Скачко в далекие края так неожиданно, что и опомниться не дала.

Вчера работали в лесу первый раз. Сказали, что дрова нужны детскому саду военного завода. Но и без этого было понятно: сил не жалей. И не жалели. Поэтому сегодня и нет их совсем. С непривычки. Спина не гнется, руки не держат пилу, ноги подкашиваются. В бригаде двенадцать девчонок. Бригадир тринадцатая. Все на заготовках впервые. Бригадир только делает вид, [80] что поопытнее других, а сама как глянула на делянку, так и ахнула:

— И все это нам?!

— Кому же? — как умели, успокоили подружки. — Нам да тебе, если не побрезгуешь черной работой.

— Я тоже пришла не кашу варить.

— Тем более что варить не из чего,— опять утешила бригадира бригада.

Ина слушала и не слышала. Работала не хуже других, старалась, но мысли были далеко-далеко. Там, где милый ее сейчас. Остановится на минуту, разогнет занемевшую спину и почему-то представит себе такой именно лес, с такими же вековыми дубами, и дружок ее, укрытый и защищенный ими, стреляет по врагу. Оттого, что защищен и укрыт, теплее делается на душе. Во всяком случае, можно терпеть разлуку. Собраться со всеми силами и терпеть. Сколько ее еще будет, этой войны? Много? Много, конечно. Только хорошее быстро проходит, плохое долго

тянется.

— Это что за философия? — спросила Ину подруга, когда та поделилась с ней невеселыми мыслями.— Ты это вычитала или сама?

— Сама.

— Ну и зря. А я во всем стараюсь находить хорошее.

— И в войне тоже?

— Не в войне, конечно. Не такая я глупая. А о войне, если хочешь, я так скажу: ей скоро конец будет. Это как дождь: быстро начался — быстро кончится. Поверь слову.

— Хорошо бы.

— Точно тебе говорю, и оглянуться не успеем. Я об этом даже стихи сочинила. Хочешь?

— Стихи? Интересно!

— Вот послушай.

Девушка отложила в сторону пилу, поднялась во весь рост, оправила смятое ситцевое платьице, почему-то зажмурилась и прочла только две строки:

Сюда и свисту пуль не долететь,

Но весть о мире долетит мгновенно.

Ина посмотрела на нее удивленно и немного разочарованно:

— И это все?

— Все пока.

— А о чем это?

— Как о чем? О нашем лесе, о том, что хорошее шагает быстрей по земле, чем плохое. Не понятно? [81]

— Теперь понятно. Не под рифму только.

— Рифма будет. Это начало самое.

— А ты про любовь можешь? — Ямочка, вдруг возникшая на щеке Ины, медленно поползла под прядку волос возле уха.

— Про любовь?

Ина покраснела, но повторила:

— Да, про любовь. Красивую и высокую. Про которую только в стихах и можно. Ты кого-нибудь любила?

Глаза Ины сузились, превратились в две щелочки.

— Что ты, что ты! — испуганно замахала руками сочинительница.

— А я вот, представь...

— Честное слово?

— Да.

— Глупости говоришь. Этого не может быть. Кто же он?

— Слободкин, Сергей.

— Смешно!

— А ты откуда его знаешь?

— Я не знаю. Фамилия смешная — Слободкин...

Ина обиженно отвернулась и начала искать глазами брошенную в траву пилу.

— Ну не сердись! Не хватает еще из-за какого-то Слободкина отношения портить.

— Я запрещаю тебе так говорить о нем. Слышишь? Он сейчас за нас с тобой кровь проливает, а ты...

— Боец, значит? Ты бы так сразу и сказала.

— Я и рта не успела раскрыть — ты со своими шуточками. Неужели все поэты такие?

— Прости, пожалуйста, действительно глупо вышло. Летчик, что ли?

— Парашютист.

— О...

Последние слова девчат тонут в визге и скрипе пилы, которую они с остервенением начинают таскать по шершавой, ноздреватой коре нового дуба. Пила подпрыгивает, вырывается из рук и никак не хочет углубляться в ствол там, где нужно.

Противно визжит пила, скачет. А сколько еще их, дубов! Стеною стоят. Один другого коренастей и крепче. Один другого железней.

Ина хочет сказать подруге, что Сережа ее хороший, что лучше его нет человека на свете, но пила нашла наконец то место, которое давно бы ей надо найти,— вгрызлась в сырую, упругую древесину. Теперь не до слов уже, ни до чего. Только ровный, чеканный такт. Сильный рывок на себя, потом мгновенье отдыха, [82] пока пила бежит к напарнице. Потом еще рывок. И еще мгновенье отдыха. И так без конца, без конца, пока глаза не защиплет от пота...

После такого не до стихов. Умучена вся рабсила. Крепко спит в кособоком шалашике. Даже на рассвете не просыпается, когда холодный туман заползет во все уголки леса и выпадет росой на каждой былинке.

Утром, едва открыв глаза, Ина вспоминает стихи:

Сюда и свисту пуль не долететь,
Но весть о мире долетит мгновенно...

— А ты знаешь,— шепчет она подружке, — все-таки это неправильно. Как бы далеко мы от фронта ни были, он для каждого из нас близко, рядом совсем. Зажмурь глаза и услышишь, как пули свистят. Зажмурь.

— Зажмурила.

— Свистят?

— Вот ты, Инка, настоящий поэт. Стихи писать пробовала? Признавайся. У тебя должно получиться.

— Если бы я писала, то только о любви.

— К Слободкину?

— Тише ты!..

— Не пугайся, все спят еще. А фамилия в общем-то не такая смешная. От слова «слобода» происходит?

— В одном из последних писем он признался мне, что в роте его все так и зовут — Слобода. Товарищи. Трогательно, правда? И не постеснялся сказать.

— Его, наверно, любят в роте.

При слове «любят» Ина вздрогнула, и ямочка на ее щеке снова медленно поползла под прядку волос, сквозь которые просвечивало заалевшее ухо.

— Не знаю. Наверно...

— А писем, значит, нет?

— Новых нет с того самого дня, а старые я все с собой привезла. Полчемодана, поверишь?

— Что-что? Полчемодана писем?! Счастливая ты все-таки, Инка. Самая настоящая счастливая.

Ина хотела было сказать, что именно так она и подписывала каждое письмо Сереже, но передумала, только еще раз вздохнула. Так глубоко, что прядка волос на миг отлетела в сторону. И мочки под ней больше не было. И глаза были совсем не узкие, как минуту назад. Голубые, широко открытые, они смотрели куда-то вдаль не мигая. Казалось, девушка боялась даже моргнуть: [83] моргнешь — и сразу покатятся слезы, чистые, крупные, уже подступившие к горлу...

Заметив это, подруга спохватилась:

— А ведь утро совсем! Пора вставать. Девчата, подъем!..

Кособокий шалашик наполнился смехом, будто и не было никакой войны. Просто выехали девочки за город, и сейчас начнется счастливый, радостный день. Один из самых радостных и счастливых дней в жизни.

Только вот подняться трудно. Болят руки и ноги, все тело стонет, и ноет, и не желает слушаться. И все-таки — подъем!

— Подъем, подъем! Лесорубы!

Это бригадира голос. За ночь он немного устоялся, стал уже не таким писклявым, как накануне. От сырого, холодного воздуха появилась в нем даже чисто бригадирская хрипотца, которой вчера явно недоставало.

...Новое утро начинается в дубовом лесу. В пение птиц постепенно, исподволь, вливаются новые звуки. Поначалу очень робко, но с каждой минутой все увереннее слышится жужжание стальных пил, уханье падающих деревьев. Упадет спиленный дуб — будто глубокий вздох вырвется из дремучей чащи. И лесорубы вздохнут — на душе у лесорубов легче станет. Так и вздыхают они, девчата и лес, друг перед другом. Глубже всех Ина, конечно. И чаще всех.

— Ничего, Инка, не горюй, свидитесь еще,— утешает ее подруга.

— Я знаю, верю в свою судьбу. И вообще верю.

— Ну и правильно. Без этого жить нельзя. Особенно сейчас. Особенно нам, бабам.

Эти последние слова девушка говорит совершенно серьезно, будто и впрямь что-то сразу, одним мигом, переменилось в девчачьей судьбе навсегда. К беззаботной юности возврата нет и не будет.

Глава 7

Новое утро началось и в другом лесу. Только здесь не вставали сейчас, а ложились спать. Большой переход закончили парашютисты и с первыми лучами солнца, заглянувшего под кроны деревьев, остановились, попадали в траву, и казалось, никакая сила не в состоянии их поднять.

Но это только казалось. Уже через полчаса мертвецки уставших и сразу уснувших людей поставил на ноги чей-то тихий, еле слышный шепоток:

— Разведка вернулась... [84]

Повскакали, будто и не было бессонных, голодных ночей и дней.

— Так быстро? Не может быть...

— Может. Докладывает уже командиру.

Солдатское ухо остро. Проверили — точно, докладывает, доложила уже разведка: линию фронта прошли сегодня ночью, сборный пункт бригады найден!

— А как же прошли? Непонятно что-то, ребята.

— Все понятно: линия — это в открытой степи, а здесь, в лесах и болотах, какая, к лешему, линия?

— А наши? Где они? Может, просто...

— Подъем! — Это уже старшина подводит итог дискуссии.

Опять легкими стали пулеметы, винтовки и диски. И ноги не вязнут больше в болоте. Может, кончилась эта проклятая трясина, и ноги на твердой земле? Может быть. Только этого сейчас уже никто не замечает. Конечно, под сапогом не асфальт, но шатается все быстрей и быстрей. Все легче.

Поляна, еще одна — лес заредел, засветлел, и вот побежал навстречу подлесок, река блеснула, открылось небо, чистое, большое, распахнутое, как парашют.

Еще минута, другая — и увидели наконец своих.

Кто-то крикнул «ура», и покатилось оно от солдата к солдату. Одно «ура» навстречу другому.

Даже Кузя, этот спокойнейший из спокойных, ковыляя, бежал впереди всех и что-то кричал, но и сам-то, наверное, не слышал собственного голоса в общем шуме. Еще через минуту его вскинули на руки, и тут у Кузи вдруг заболели сразу все его унявшиеся было раны.

— Тише вы, черти, тише!

Как терпел он и держался до сих пор, никому не показывая своей боли, одному ему и известно. И Слободкин такой же — весь в бинтах, как в пулеметных лентах, а марку держит.

Обидно, конечно, но ничего не поделаешь, недолго довелось Слободкину и Кузе участвовать в общем торжестве. Попали они в руки врачей.

Старшину Брагу тоже увели на перевязку, но он скоро опять появился в роте. Бегал, как всегда, хлопотал, проверял наличный состав. Когда была подана команда первой роте строиться, Брага уже все знал, вывел свой дебет-кредит.

Построились, по порядку номеров рассчитались. В полной тишине старшина доложил Поборцеву точно по уставу:

— Товарищ старший лейтенант, по вашему приказанию рота построена. В строю находятся...

* * *

Врачи разлучили Кузю и Слободкина. В лесу стояло несколько [85] тщательно замаскированных палаток. Над ними витал резкий запах лекарств. Медики пустили в ход все свои зелья, лишь бы побыстрее вернуть в строй всех раненых, перераненных, отравившихся всякой всячиной, просто ослабевших.

Слободкин оказался в палатке один. Как только ему сделали перевязку, он почувствовал усталость, с которой уже не мог справиться.

"Не вставать, не ходить...» — это к нему относится или нет? Скорей всего не к нему, а может быть...

С этой мыслью он и уснул. Спал долго, наверное целые сутки или даже больше. Проснулся от звука двух голосов.

Один из них сразу показался Сергею очень знакомым. Прислушался. Ну конечно же дружка его хрипловатый глас!

Где-то совсем рядом, за колеблемой ветром стенкой палатки, кто-то, скорей всего врач, строго допрашивал Кузю:

— Вы сколько дней без врачебной помощи?

— Не знаю, доктор.

— Не знаете? Тогда я вам скажу. Три недели у вас осколок в мышце ноги, минимум! С этим не шутят. Что с вами делать прикажете?

— Осколок достать, меня отпустить...

Слободкин решил идти на выручку к другу. Поднялся, добрел до соседней палатки, присел перед входом на корточки. Из-за спины доктора на него смотрели глубоко ввалившиеся, потускневшие глаза Кузи. Тот увидел приятеля, сделал движение, чтобы подняться, но смог только улыбнуться — руки врача властно легли на его плечи.

Врач обернулся, сердито поглядел на Слободкина. Кузя незаметно подал знак: отчаливай, мол, но ненадолго, конечно, сам понимаешь.

Пришлось Слободкину отступить, а потом снова сделать попытку увидеться с Кузей. На этот раз возле Кузиной палатки нос к носу встретился с Инной Капшай.

— Надо же такому случиться!— воскликнул Сергей. — Все-таки, значит, прямиком в наши драгоценные ручки? Ну как он?

— Это вы с дружком поговорите,— сказала Инна.

— А врач?

— Врач записал: две недели постельного режима — и то с учетом военного времени, а вообще-то... Но вы лучше скажите, что задумали? Пришли обсуждать план совместного побега, признавайтесь? Я подыму сейчас крик на всю Белоруссию...

— Боже упаси! Откуда вы взяли?

Оттеснив Инну, Слободкин все-таки прошмыгнул в палатку.

— Ну как ты тут? [86]

— Нормально. Вот лекарства, вот склад металлолома.— Кузя скосил глаза в сторону белой тряпицы, на которой лежало несколько осколков, похожих на антрацит.

— Значит, была операция?

— И ты туда же? Операция, операция! Да оно само из меня повылазило.

— Не верьте ему,— вмешалась Инна, — такие операции в нормальных условиях под общим наркозом проводят.

— Ну вот, теперь пошел разговор об условиях! Сказали бы лучше, что слышно. Самолеты есть?

— Самолеты, самолеты! — снова перебила Кузю Инна. — Вы же ранбольной, понимаете? Теперь уже по-настоящему, не как там.

— Самолеты есть? — повторил свой вопрос Кузя.

— Есть,— ответил Слободкин.

— Честно?

— За кого ты меня принимаешь?

— Тогда сегодня.

— Куда ты торопишься? Еще не все из леса вышли. Полежи денек-другой, все образуется, и тогда решим.

Слободкин поймал себя на мысли, что оба они действительно ни дать ни взять самые настоящие заговорщики. Инна, раскрыв рот, слушала и только всплескивала руками:

— Вы с ума сошли! Совершенно сошли с ума!..

Кузя не обращал на нее никакого внимания. Его сейчас интересовали самолеты, и только они одни.

Инна вышла из палатки, и они остались вдвоем. Кузя немедленно перешел на шепот:

— Ты не подумай, что я шучу. Сегодня же ночью меня не будет.

— Кузя, ты же взрослый человек.

— Мое слово твердое, ты знаешь. Не затем я сюда пробивался, чтобы в госпиталях отлеживаться.

— А раны твои как?

— Если пустят, как на собаке позарастают. А ты-то как?

— Так же и я.

— Сам самолеты видел? Действительно новые?

— Видел. Новые. Только что с завода. Даже лаком пахнут,— приврал Слободкин, хотя отлично понимал, что никаким лаком пахнуть самолеты не могут.

Знал это превосходно и Кузя, поэтому сказал одно только слово:

— Брехун. [87]

— Ну ладно, не будем спорить по пустякам. Да и шутки понимать нужно. Ходить можешь?

— Сколько угодно.

— Верю, верю. Но не сейчас. Вот стемнеет, я за тобой приду. Согласен?

— Не согласен.

— То есть как это?

— Брехун. Не придешь.

— Ну не веришь — как хочешь.

— Я верю, когда правду говоришь, не верю, когда врешь.

— Я вообще никогда никого не обманывал.

— Поклянись.

— Мы с тобой не рыцари и не дети.

— Поклянись,— настаивал Кузя.

— Ну ладно, клянусь, черт с тобой.

— Вот это другой разговор. Вдвойне приятно это от тебя слышать.

— Почему же вдвойне?

— Во-первых, поклялся, во-вторых, грубо со мной говоришь.

— Непонятно.

— Только с совершенно здоровыми людьми говорят вот так, с больными нежно обращаются.

Кузя оставался Кузей даже сейчас. Спорить с ним было бесполезно.

— Так, значит, клянешься?

— Твоя взяла, поклялся уже, но остаюсь при своем мнении.

— Мнение твое меня в данном случае не интересует. Теперь настала очередь Слободкина обижаться, и он сказал:

— Не интересует — тогда ищи себе в выручалы кого-нибудь другого, а я...

— Нет, нет! Мне нужен именно ты.

— Почему же именно?

— Ты сам ранен.

— Моя рана — царапина.

— Разные раны бывают, разные царапины, не будем считаться. И вообще, давай ближе к делу. Во сколько заходишь?

— В двадцать три ноль-ноль.

— Вот теперь я вижу, ты действительно друг. Схлопочи где-нибудь сапоги, совсем человеком будешь.

— А твои?

— Мои куда-то упрятали. Сюда только попади!.. Слободкин обещал Кузе что-нибудь придумать.

— В крайнем случае рвану без сапог. А еще лучше — сходи к [88] Браге и все честно скажи. Он для благородного дела из-под земли достанет.

Слободкин направился к Браге, хотя мало верил в успех своей миссии.

Узнав, в чем дело, Брага замахал было руками, но когда услышал, что сапоги нужны не кому-нибудь, а опять Кузе, заговорил совсем по-другому:

— Не лежится ему? Ясно! Разве такой улежит, когда рота в бой идет? Ты, например, улежал бы?

— Не улежал уже.

— Ах, хлопцы, хлопцы, ну що мени з вами робыть? А? Цэ вам не каптерка в Песковичах.

Поворчал-поворчал, потом вдруг спрашивает:

— Сорок перший?

— Не помню, товарищ старшина...

— Кто за вас помнить должен? Старшина, конечно. Ну тогда знай — сорок перший.

Брага посетовал еще немного на трудности обстановки, потом сказал:

— Пошли.

Они отправились, конечно, в каптерку. Это учреждение немедленно возникало там, где появлялся старшина. В лесу ли, в болоте ли, расположились на ночной отдых или дневной привал, уже через десяток минут после остановки старшина занят делами ОВС — обозно-вещевого снабжения. Сначала собирает все в одно место «лишнее» — у кого портянку сверхкомплектную, у кого подковку к сапогу, у кого что. Глядишь, и малая походная каптерка уже начинает работать. Все предвидит, все учтет старшина — и когда ты без сапог останешься, и когда без скатки. Все предусмотрит, на каждый случай припасено у него словцо, которое посолоней, и на каждый случай доброе.

— Чтобы это в последний раз!

— Понятно, товарищ старшина.

Сделает какую-то отметку на измусоленном клочке бумаги.

— До Берлина чтоб хватило! Смекаешь?

Откуда он брался тогда, этот Берлин? Только из уст старшины про него и слышали. А все-таки было приятно. Сказанет старшина «Берлин» — словно перелом в войне наступает. Так и сегодня.

— На, получай для дружка своего,— шепнул он Слободкину, выволакивая из-под куста пару кирзовых.

Сапоги были дрянные, почти совсем разбитые, и не похоже было на то, что соответствуют они нужному размеру. Но Слободкин был в полном восторге. [89]

— Откуда это, товарищ старшина? Нельзя ли еще? Брага красноречиво перевел разговор на другую тему:

— В роту-то когда?

— За нами дело не станет.

— За кем это за вами?

— За мной и Кузей.

— Ну-ну, вы с места-то не рвите. Поаккуратней. Ты-то, гляжу, ничего, а ему бы еще полежать. И до рэнтгэна надо бы...

Глава 8

Всеми правдами и неправдами Кузя и Слободкин к утру были в роте. Поборцев встретил их поначалу грозно:

— Откуда такая команда?

— Из медсанбата, товарищ старший лейтенант,— за двоих доложил Кузя.

— Кто разрешил?

Все присутствовавшие при этой сцене притихли, ждали, что скажет Кузя. А он посмотрел на стоявших вокруг товарищей, на Слободкина и опять за двоих ответил:

— Никто не разрешил, товарищ старший лейтенант,

— А как же?

— Сбежали...

— Что-что?..

— Сбежали, товарищ старший лейтенант.

— Вы это серьезно?

Слободкин сделал шаг и встал рядом с Кузей.

— Мы легкораненые, товарищ старший лейтенант...

— Вы отвечайте на вопрос. Сбежали?

— Сбежали.

Поборцев только руками развел. Потом вдруг так же неожиданно и так же подкупающе откровенно сказал:

— Ну что ж, понять вас, по совести говоря, можно.

Так Кузя и Слободкин снова вернулись в свою роту. А рота готовилась к боевым действиям «по специальности». Ребята совсем воспрянули духом, когда поняли, что снова становятся парашютистами. Правда, выброски массового десанта пока не предвиделось, но зато небольшие группы для выполнения особых заданий срочно формировались и приводились в полную боевую готовность. Конечно, массовое десантирование, к которому парашютисты так тщательно готовились в мирное время, устроило бы их гораздо больше, это было бы настоящее дело, но обстановка [90] на фронте пока подсказывает другие формы борьбы с врагом.

Поборцев объяснил подробно, чем это вызвано, и все его хорошо поняли. А потом старшина от себя кое-что добавил:

— Мы и над Берлином дернем еще колечко. А покуда — дрибнесенько!

Как откапывал он .такие слова в своем украинском языке, ребята не знали, но какое бы слово ни молвил, любое было понятно без всяких дополнительных объяснений.

Итак — дрибнесенько. Но и это совсем неплохо, кто понимает. Представить только: группа в составе трех человек получает задание — выброситься в районе Гомеля, взорвать мост, по которому днем и ночью идут немецкие войска! А в группе, предположим, Брага, Кузя, Слободкин и еще несколько таких же молодцов. Хорошая группа? Отличная! Таких групп создается много. У каждой свое задание.

Но до того, как лететь, всем дается общий отдых — три дня.

— Три дня и три ночи,— уточняет Брага. — Жаль, нет моря под боком — целый отпуск бы получился.

И обращаясь непосредственно к Кузе:

— Везет тебе, Кузнецов: из отпуска в отпуск! Недавно в Москве побывал, теперь снова.

Недавно? Услышав это, Кузя задумывается. Действительно, вроде бы не так уж много времени прошло с тех пор, как он мерил шагами улицы и переулки Москвы, выполняя поручения товарищей, а сколько воды утекло, сколько событий! Сколько протоптано в сторону от границы, в глубь нашей земли! Сколько горя встречено! И конца не видно еще...

Старшина становится вдруг сердитым:

— Все-таки тот ваш немец прав был — слишком быстро мы отступаем, слишком легко города сдаем.

— Мы с вами ни одного города не сдали, товарищ старшина,— поправляет Слободкин.

— А Песковичи?

— Спалил их немец.

— Было б все в порядке, так не спалил бы. И мы не ползали б по лесам, как комашки.

— Мы тут все-таки ни при чем.

— Один ни при чем, другие ни при чем. Кто при чем-то? Просто зло берет, сколько мы отмахали.

— Но мы ведь не виноваты. Так сложилось. Теперь на самолеты сядем — и в бой.

— Все равно душа болит. Болит, понимаешь?.. Старшина хотел еще что-то сказать, но только вздохнул. [91]

Умолк и Слободкин, потом его кто-то окликнул, он ушел. Разговор сам собою кончился.

В этот момент где-то коротко, но отчетливо буркнул орудийный гром и тут же замер. Старшина насторожился:

— Наши или нет?

— Одно из двух, товарищ старшина,— отозвался Кузя, до сих пор мрачно молчавший.

— Вот за что я тебя люблю, Кузя: муторно на душе, на фронте еще хуже, а ты настроения не теряешь.

— Не теряю, товарищ старшина. Настроение — это как город: потеряешь — вернешь не скоро.

— Я ж говорю, молодец! — улыбнулся Брага, но видно было: нынче он все-таки сам не свой. — Настроение солдата — это на фронте все.

Старшина достал кисет, развязал, протянул Кузе:

— Завернем?

И опять Кузя почувствовал: болит душа у старшины. Болит не только сегодня, и вчера, и позавчера болела, но он обычно не показывает это на людях, а вот сегодня не в силах совладать с собой.

— Товарищ старшина, а у вас что-то случилось?

— Чего там! Одна у нас всех боль, а еще вот...

— А еще?

— Письмо получить бы из дома...

Кузя посмотрел на старшину. Брага такой же, в сущности, человек, как и все в роте. Только некогда ему о себе подумать. Неизвестно было даже, есть ли у него семья, есть ли дом. Оказывается, дом есть. При этом слове Кузя задумался. Есть или был? Брага ведь с Украины родом, а Украина, как и Белоруссия, уже давно вся в огне. Спросить? Или не надо? Не надо, решает Кузя. Зачем? Если нужно, Брага сам скажет.

Брага ничего больше не сказал. Ни о чем не спросил его Кузя. Они молча курили, думая каждый о своем, только два разных дымка над их головами свертывались в один — голубоватый, летучий, не растворявшийся в воздухе, несмотря на то, что его сносило ветром, который несильно, но настойчиво дул с той стороны, где все слышней начинал ворочаться гром орудий.

— А вот теперь сразу и наши, и чужие,— сказал Кузя, — хорошо слышно.

И действительно, канонада закипала в двух противоположных сторонах. Впечатление создавалось такое, будто десантники находились где-то как раз посредине, между двух огней.

— Наши там,— сказал, шагнув с кочки на кочку, Кузя, и вдруг лицо его перекосилось от нестерпимой боли. [92]

— Э-э, хлопец, куда ж ты годишься! — Брага пристально посмотрел в глаза Кузнецову.

— А что?

— Ты же сказал — здоровый.

— Здоровый. Нога вот только...

— Враль ты, Кузнецов.

— Что? — виновато спросил Кузя.

— На задание не идешь.

— Товарищ старшина! Здоровый я, здоровый!..

— Я думал, ты честный человек, поверил тебе, а ты, оказывается... Ну как это назвать? Кто за тебя отвечать будет?

— Я ж не маленький, товарищ старшина. Все понимаю.

— Ничего не понимаешь. О себе беспокоишься. Как бы тебя кто в слабости духа не обвинил. А о деле не подумал. С такой ногой любую операцию завалить можно. Несознательный ты элемент, Кузнецов. Я тебе как человеку уважение сделать хотел, а ты... И Слободкин твой такой же. Вот разделаюсь с тобой и тут же примусь за него. Где он? Скрылся уже? Учуял, в чем дело.

— Где-то тут он, товарищ старшина.

— Далеко от меня не уйдет. Разыщу и доставлю до докторов.

— Товарищ старшина...

— И слушать больше не хочу. Отставить! Кузя хорошо знал характер Браги. Уж если он что решил, так тому и быть.

— Давай покурим еще раз на прощанье,— сказал старшина. Курили долго, сердито сплевывая едкие табачные крошки с языка, обжигая пальцы и косясь друг на друга.

— Теперь пошли,— сказал Брага, глотнув последний клубок дыма.

— Обратно?

— Сам понимаешь.

Когда они приблизились к палатке, пропахшей лекарствами, Брага последний раз внимательно поглядел в глаза Кузе.

— Попрощаемся.

Они обнялись. Брага не видел, как в этот момент снова от острой боли исказилось лицо Кузнецова. Не видел и Кузя, каким печальным стал на мгновение взгляд старшины. Но только на мгновение. Потом они легонько оттолкнули друг друга.

— Бывай...

— Что сказать медицине-то? — спросил Кузя.

— Все на старшину вали. Старшина, мол, меня уволок, он же и вернул обратно. Приказал, чтоб лечили лучше. Повтори.

— Товарищ старшина... [93]

— Повтори, тебе говорят.

— Чтоб лечили лучше...

— Правильно. Эх, Кузя, Кузя! Сколько мы с тобой?..

— Ни много ни мало — два годика.

— Два годика и начало одной войны. Длинная она будет или короткая, не знаю, но кончать ее хотел бы с такими хлопцами.

Брага еще раз обнял Кузю и, резко повернувшись, пошел от него не оглядываясь.

Глава 9

Начинались активные боевые действия парашютистов.

Прибывший к десантникам представитель Ставки приказал диверсионные удары по врагу сделать непрерывными, все нарастающими. Одновременно следовало осуществить переброску в наш глубокий тыл закаленных в боях парашютистов в формирующиеся новые десантные соединения, используя для этой цели и раненых, которые смогут в скором времени вернуться в строй.

Представитель Ставки так и сказал:

— Всех раненых немедленно доставить в Москву. Там их капитально отремонтируют, и мы еще с вами им позавидуем.

Услышав это, Брага порадовался за Кузю и Слободкина, которого он таки «разыскал и доставил» к докторам. Гордый за свою военную профессию, старшина действительно никак не мог допустить мысли, что его боевые друзья станут бескрылыми комашками. Нет, нет, он с большим уважением относился к артиллеристам, саперам, конникам и конечно же к самой матушке пехоте. Без них нет и не может быть победы на войне. Но воздушный десант все-таки превыше всего. Кто может сравниться с десантом? Разве что летчики...

— Навестили бы дружков перед отправкой,— сказал старшине Поборцев.

— Уже навестил, товарищ старший лейтенант,— ответил Брага. — Ранения у них неопасные, но ослабели очень. Месячишко продержат, пожалуй.

— Ну, это в общем-то к лучшему,— удовлетворенно вздохнул Поборцев.— Попадут в настоящее дело, по крайней мере. Большой десант впереди.

— Большой,— в тон ему повторил Брага.

Послушал бы кто-нибудь этот разговор! Только что из одной переделки. Накануне следующей. А размечтались уже о той, в которую оба поспеют или нет, еще неизвестно. Хорошо бы поспеть, конечно. Кузя и Слободкин вот почти наверняка поспеют. [94]

— Счастливчики,— вздохнув, сказал командир роты. — Нечего их жалеть.

— Я и не жалею. Мне роту жалко, товарищ старший лейтенант. Без таких людей и рота не рота.

— Рота всегда рота, тем более такая, как ваша. Из этой роты еще новые будут. А вы знаете, как на фронте погода меняться начнет?

— Как?

— С внезапности. То немецкая внезапность была. Мы с вами ее хлебнули. Через край даже. Потом наша внезапность пойдет. Пусть отведают. Вот ветер и повернется.

— И скоро?

— Думаю, не долго ждать, ноги у меня гудят, как всегда, к перемене погоды.

Оба рассмеялись. Не очень еще весело, но и не мрачно уже. Нет, нет, не мрачно. Озорно скорее, по-молодому. Да и в самом деле, ведь молодость! Еще военная, но молодость, черт возьми! Брага так и сказал:

— Погляжу я на вас — совсем вы еще молодой, товарищ старший лейтенант.

— С чего вы взяли?

— Не приуныли ничуть.

— А зачем унывать? Профессия не та. Потом у меня зарок: когда тебя бьют, головы не вешай, а то прибьют насмерть.

— Правильный зарок.

— И еще есть один.

— Какой же?

— Сдачи давать. Всегда, при всех обстоятельствах. Так меня отец мой учил. А это тоже весело надо делать, иначе каюк.

...Два самолета почти одновременно выруливают на взлетную дорожку. Тяжелый, неповоротливый ТБ-3. И маленький, юркий У-2. В разные стороны лежат их пути.

Одному предстоит пересечь линию фронта, дойти до назначенного места и выбросить группу десантников, получивших особое задание. Только что из тыла и снова в тыл. Но теперь уже с крыльями за спиной, полностью экипированные, заново вооруженные.

Другому лететь на восток. На фюзеляже не нарисован красный крест, но машина перевозит раненых. Все будет идти как по расписанию: несколько часов полета, посадка на энском аэродроме. Тишина госпитальных палат, зоркий глаз докторов...

Два самолета. Большой и маленький. По одной взлетной полосе почти одновременно они подымутся в воздух. По земле будут бежать в одном направлении, словно уходя на общее задание. [95] Потом развернутся, каждый ляжет на свой курс. Но люди, улетающие в том и другом, перед взлетом, наверное, еще увидят друг друга.

Так и есть! Вот один все время нервно высовывается из кабины У-2. Это Кузя. Слободкин улетел часом раньше, и теперь он уже далеко. Встретятся ли они? Этого никто не знает. Война есть война...

Кузя внимательно всматривается в открытую еще дверцу бомбардировщика. Кто летит там? Брага? Его невозможно узнать: с головы до ног во всем новом — в новом шлеме, в новом комбинезоне. А рядом? Поборцев? А дальше? У Кузи глаза разбегаются. Он знает, до взлета остались считанные минуты, может быть секунды даже, хочется поймать взглядом и того, и другого, и третьего... А тут еще сумерки. И моторы уже гудят. От этого вроде бы еще темней становится. Или это обман зрения? Конечно, обман, при чем тут моторы? Стояли б самолеты чуть ближе, можно было б всех разглядеть, всем помахать рукою. А моторы ревут все сильней и сильней. Глаза начинают слезиться от поднятого винтами ветра...

Дверца ТБ-3 захлопывается. Машина содрогается и подпрыгивает на месте, словно от нетерпения. Сейчас разбежится и взлетит.

Разбегается. Черные колеса не катятся, а бегут, перескакивая через неровности дорожки. Еще не в воздухе, но уже не на земле. Вот наконец совсем отрываются, повисают под плоскостями. В полете!

ТБ-3 ложится на заданный курс. На взлетную дорожку выруливает новый бомбардировщик...

Нет, кажется, никакого единого пульта управления боевыми машинами. Они взлетают порознь, послушные только тем, кто сидит за их штурвалами. Но от каждого самолета тянется незримая ниточка и завязывается в узелок в одном месте.

Под соснами распласталась палатка, с виду точно такая же, как и те, санитарные, распялена на четырех колышках. Но в палатке на крохотном столике карта, из угла в угол расчерченная, густо усеянная флажками. Люди, склонившиеся над картой, все время поглядывают на часы.

Через час будет на месте группа Поборцева.

Еще через час выброска группы Капралова.

Вот-вот достигнут цели группы Карицкого, Пахмутова, Гилевича...

В палатке так тихо, что слышны звуки морзянки в наушниках радиста: та-та,

та-та-та... Или это комар забрался под [96] полог? Нет, нет, ни один комар на свете не смог бы прожить в этой удушающей махре и нескольких минут, а морзянка поет-заливается который час без умолку.

Представитель Ставки придвигается к радисту поближе:

— Ну как ваш «комарик»? Справляется? Радисту нравится шутка:

— Вполне, товарищ полковник. Только разве это комарик?

— Точная копия.

— Вы бы в этих болотах с наше побродили. Вот это был комарик! Туча на туче.

Невозможно это представить, товарищ полковник. Только испытать надо. Ну совсем заел гнус, хуже всякого немца.

— Вполне с вами согласен.

Радист удивленно глянул на представителя Ставки, но ответить сразу ему не сумел — опять загудело в наушниках. Радист настороженно слушал минуту-другую, потом снова обратился к полковнику:

— В московских краях таких комариков нет, конечно.

— Да как вам сказать... Скорей всего нету. А в общем, врать не буду, не знаю.

— Вы ж из Москвы?

— Нет, я питерский. Там учился, там работал. А последние три года...

Опять заныла морзянка. Полковник умолк, но ни он, ни радист не хотели обрывать разговор на полуслове. Как только наступила пауза, радист спросил:

— А последние три года?

— В Пинске служил. Точнее — в Пинских болотах. Слышали?

— Вы же представитель Ставки, товарищ полковник! С высокими полномочиями...

— В Москве не был лет десять уже. А насчет полномочий не ошиблись — и высокие, и из самой Москвы. Только получил их по радио. По такому же вот «комарику», как ваш.

Радист недоверчиво поглядел на полковника, но возражать начальству не стал. Покрутил задумчиво ручку настройки, потом сказал:

— Теперь все понятно. Это даже лучше, считаю.

— Что именно?

— Что свой брат фронтовик в таком высоком чине. С места-то всегда все видней и понятней...

— Так как же насчет комаров? — перебил радиста полковник. — Хуже немца, значит? [97]

— Насчет комаров, товарищ полковник, вы сами, выходит, знаете.

Всю ночь работал радист. Всю ночь слетались в палатку вести одна другой важней и серьезней.

Из-под Барановичей сообщал Поборцев:

"Сели точно в назначенном пункте. Приступаем к выполнению задания».

Из Столбцов докладывал Капралов:

"Железная дорога Брест — Москва взорвана. Связь с партизанами устанавливается».

Карицкий, Пахмутов, Гилевич один за другим радировали о том, что под прикрытием ночи они благополучно миновали заградительный огонь зениток, приближаются к месту выброски...

Маленькая палатка становилась штабом больших операций.

— Вот что значит крылышки появились! — сказал представителю Ставки радист, доложив об очередном сообщении десантников.

— Крылышки?— удивился полковник.

— Так у нас парашюты зовут. Стосковались мы по настоящим делам, товарищ полковник. Кое-чем промышляли.

— Я сам стосковался. Что поделаешь! На войне всяко бывает. Это уж вы мне поверьте. Ну ничего, теперь наверстаем. А насчет комариков вы совершенно правы. Попили они нашей кровушки. Но их пора отошла. И немцев пора отойдет.

— Отходит вроде.

— Скоро вашего большого десанта черед. Очень хорошо кто-то выразился — большой десант!

— А вы-то случайно не десантник, товарищ полковник?— спросил радист.

— Бомбардировочная авиация. Два раза имел удовольствие прыгануть. Так у вас говорят, кажется?

— Точно! — обрадовался радист. — Прыгануть! А если еще придется?

— Можно и еще. Вот нога подживет маленько, и я в вашем распоряжении.— Полковник легонько постучал палочкой по носку сапога.

— Ранены?

— Заживает уже. А у вас что с рукой?

— В общем-то ничего серьезного, но пока никуда не пускают.

— Выходит, мы с вами одного поля ягода,— добродушно заметил полковник.

Радист надел снятые было наушники, в палатке снова застонала, заныла морзянка — тревожно, настойчиво, требовательно. [98]

Ночь кончается. Утро застает тарахтящий У-2 уже где-то совсем далеко за Днепром.

Сырая полутьма несется на Кузю со скоростью сто двадцать километров в час. Видит он только голову пилота перед собой и маленькое зеркальце, в которое тот наблюдает за своим единственным пассажиром. От этого однообразия, от усталости и ритмичного шума мотора Кузя засыпает.

Что снится ему? Что грезится?

...Лежит он в чистой белой комнате, и девушка в чистом белом халате сидит возле него. Можно протянуть руку и дотронуться до девушки, так близко она сидит. Девушка похожа, ой как похожа на Инну Капшай, только волосы чуть светлей, Он боится шевельнуться, чтобы видение не исчезло. Она смотрит на него очень внимательно и спрашивает:

— Хорошо вам? Как себя чувствуете?

Разные видел Кузя сны в своей жизни, но никогда не слышал во сне так явственно человеческий голос над самым ухом. Так явственно, что не ответить просто невозможно. И губы сами выговаривают:

— Спасибо большое, все хорошо. Это кто сказал? — сам себя вслух спрашивает Кузя.

— Это вы сказали,— слышит он голос девушки. Она кончиком пальцев касается Кузиного плеча. Нет, она положительно похожа на Инну!

— Как зовут вас?

— Лена. А вас?

— Кузя.

— Как-как?

— Фамилия моя Кузнецов.

— Это я уже знаю. Как ваше имя?

— В роте меня зовут Кузя, зовите и вы так же.

— Если вам нравится...

— Очень нравится.

— А я в школе Ёлкой была...

— Хотите, и я так стану вас называть?

— Нет, что вы...

— Ну, как знаете, а меня, если можно, все-таки Кузей. Ладно? Очень прошу. Хотя на самом деле я Саша, Александр Васильевич.

— Так как же все-таки — Кузя, Саша или Александр Васильевич?

— Лучше всего — Кузя. Я ведь в госпитале?

— В госпитале.

— Ну вот, а мне в роте быть хочется. Вы меня поняли? [99]

— Поняла.

— Долго это будет продолжаться? — Кузя обвел грустным взглядам белую комнату.

— Не знаю. Сначала как следует, подлечат, потом переведут в батальон выздоравливающих.

— Куда-куда? — удивленно переспросил Кузя.

— В батальон выздоравливающих. Неужели не слышали? А еще военный.

— Вот именно — военный, а не больной, поэтому и не знаю. Но звучит обезнадеживающе — батальон выздоравливающих! — Кузя сделал ударение на последнем слове.

Он замечает, что в белой комнате стоят еще три кровати, но они пусты.

— А это для кого? Для таких же, как я?

— Это уж кого судьба пошлет. Наш госпиталь только начинает работу. Третьего дня прибыли.

— Не из Москвы случайно?

— Мы с вами почти в Москве находимся.

— Честное слово?

— Честное-пречестное!

Кузя грустно улыбнулся: и эта, наверное, как Инна Капшай, прямо из школы...

— А где он, этот ваш батальон выздоравливающих?

— До него еще дойдет дело.

Кузя задумался. Полежал молча, потом вроде невзначай спросил:

— Вы не знаете, где мои сапоги?

— Эти штучки мне уже знакомы.

— Какие штучки? — как можно более искренне удивился Кузя.

— С сапогами.

— Послушайте, Лена, я тоже ведь не ребенок. Бежать никуда не собираюсь, честное слово.

— Честное-пречестное? — по-детски передразнила сама себя Лена.

— Честное комсомольское.

— Тогда зачем же вам сапоги?

— Друга буду искать. Может, и он в этом госпитале.

— Как фамилия?

— Слободкин. Не слышали?

— Так сразу бы и сказали. Если будете себя хорошо вести, передам записку.

— Нет, вы это серьезно, Леночка? — Кузя даже присел в кровати. [100]

Лена решительным движением руки уложила его на место.

— Александр Васильевич!

— Леночка, буду выполнять любые ваши приказания, только дайте лист бумаги и карандаш. Умоляю вас!

— Ладно, ладно, знайте мою доброту.

— Если бы здесь кто-нибудь был кроме нас с вами, я бы непременно расцеловал вас, Леночка.

— Вы хотите, чтобы наша дружба кончилась, не успев начаться?

— Просто от радости ошалел, вот и все.

— Большой друг, наверно?

— Ближе у меня никого теперь нет. Огонь и воду вместе прошли...

— Ну, пишите, пишите, только, чур, коротко — скоро обход.

— Всего несколько слов.

* * *

Между Кузей и Слободкиным установилась такая бурная переписка, что Лена с трудом справлялась с обязанностями почтальона. Слободкин вспомнил свои лучшие дни, когда ему писала Ина и когда он строчил ей послание за посланием. Слободкин писал теперь Кузе, но все время думал об Ине, и часть его нежности невольно переносилась на друга. Кузя скоро заметил это. Он впервые ощутил всю силу любви Слободкина к Ине. Но мало было это понять и почувствовать, надо еще было сделать вид, что боль слободкинского сердца наружу не вырвалась, остается при нем. Нельзя же было обидеть друга бестактным словом. Даже имени Ины Кузя не называл в своих письмах. Но утешить его, как мог, он, конечно, старался. Он писал, что скоро они вырвутся из госпиталя, получат «крылышки». Хорошо бы, конечно, в свою родную роту, но если это невозможно, то в любую другую, только скорее бы, скорее! Нужно отомстить немцам за все — за разбитые Песковичи, за уничтоженные города и села Белоруссии, Украины, за Прохватилова, за артиллериста Сизова, за солдата, который сам себе копал могилу на своей же земле. Поборцев, Брага, Хлобыстнев, Коровушкин сейчас громят врага. «Представляешь,— писал Кузя,— как взрывают они мосты, поезда, самолеты, танки... Ты знаешь, никогда не думал, что я так чертовски завистлив. Зависть не дает мне покоя ни днем ни ночью. Завидую нашим. Всем, кто в бою».

"А у меня новость! — отвечал Кузе Слободкин.— Великая новость! Подслушал, знаю совершенно точно: скоро нас переводят в батальон выздоравливающих! Порядок! Ну а в батальоне [101] том мы не задержимся. Там на нас крылышки сами вырастут. Между лопаток у меня уже чешется..."

"Может, тебе в баню сходить?» — шутил в ответ Кузя.

"Грубый ты человек. Грубый и невоспитанный,— ворчал в следующем послании тот,— даже писать тебе неохота».

Но переписка продолжалась со все нарастающей силой больше двух долгих недель. Прервалась она только в тот день, когда Слободкин и Кузя одновременно оказались в батальоне выздоравливающих. Это еще не боевая часть, но в коридорах уже не разит тошнотворной микстурой, а главное — сапоги! Теперь под ними твердая почва. И друг рядом — койка к койке. «Еще не в воздухе, но уже и не на земле»,— смеялся Кузя, вспоминая, как последний раз взлетал перед ним ТБ-3. Конечно, не на земле! Теперь настоящим боем пахнет. Парашютным.

* * *

На медицинской комиссии Слободкин дышит как можно более ровно и спокойно. До того старается, что пульс у него становится учащенным, словно после хорошего кросса. Доктор сдвигает на лоб очки, внимательно смотрит ему в глаза.

— Это что ж? Волнуемся?

— Волнуемся.

— Вы волнуйтесь, да меру знайте. Так ведь только на нестроевую вытянете.

— Товарищ военврач...

— Дышите!

Хриплые, лающие вздохи вырываются из груди Слободкина.

— Как спали сегодня?

— Не спалось совсем что-то.

— Оно и видно. Нервишки, значит. У парашютистов нервов быть не должно.

Доктор пошевелил лежавшими перед ним бумагами, еще раз поглядел на Слободкина, потом на Кузю, который покорно стоял рядом.

— А ребрышки надо бы подубрать.

— Только не на этом харче! — почувствовав, что вопрос решается в его пользу,

осмелел Слободкин.— Два месяца не ели, и тут не еда.

— Тут не санаторий,— вежливо отпарировал доктор.

— Мы это заметили,— опять съязвил Слободкин. Доктор снова углубился в свои бумаги. Помолчал, постучал остро отточенным карандашом по столу.

— Ну, вот что я вам скажу. Наберитесь, Слободкин, терпения. [102]

Первая же ночь в батальоне выздоравливающих прошла тревожно.

"Может, и в самом деле нервишки? — спрашивал сам себя Слободкин.— Раньше, бывало, спал по команде. Теперь всю ночь глаз сомкнуть не могу. Где Ина? Что с ней? Посчитал бы сейчас мой пульс доктор!"

И Кузя тоже беспокойно ворочался без сна. Под утро не выдержал, решил выйти в курилку. Нагнулся пошарить под койкой сапоги и замер от неожиданности — такие же сапоги, как его, стояли и возле койки соседа, и у следующей за ней, и так до самой двери. Точно выравненные, как по струнке, пятками вместе, носками врозь.

Кузя видел только сапоги, но впечатление было такое, будто все солдаты уже в строю — стоят, застывшие по команде «смирно». Тихо, настороженно стоят, лишь легкое, спокойное дыхание слышится...

Кузе не хотелось шевелиться. Долго лежал, свесившись с койки почти до самого пола, и все глядел на сапоги.

— Ты что? — сквозь дрему спросил Слободкин.

— Ничего.— Кузя еще раз глянул на воображаемый строй. — Завалилось вот кресало куда-то, никак не могу отыскать.

— У меня есть. Вставай, покурим.

— Скоро подъем?

— Через час.

— Еще всласть накуримся.

— На что ты все-таки уставился там? — Слободкин проследил взглядом за тем, куда так пристально смотрел Кузя.

— Больно красиво сапоги стоят. Ровно, как по линеечке.

— В каждой роте есть свой Брага, наверное. Иначе б так не стояли.

Они вышли, осторожно ступая по узкому проходу между койками. Закурили.

— Интересно, где он сейчас? — спросил Слободкин.

— Кто?

— Брага.

— Там. Далеко.

— А Поборцев?

— Тоже хороший человек.

— И Коровушкин, и Хлобыстнев.

— Все хорошие.

— Только не надо о них так. Они не сплошают, будь уверочки.

— У Верочки? [103]

Пословица такая в нашей школе была. Будь уверен, словом.

— В школе? Ах, да, да, Ина еще говорила...

Кузя был не виноват, Слободкин сам завел этот разговор.

— Интересно, ее-то судьба куда забросила?

— Кого?

— Ну не школу же.

— У своих родственников в деревне, наверное. Адреса, жаль вот, не знаю.

— Эх ты! — вырвалось у Кузи откуда-то из самого сердца.— Подумай, может, вспомнишь.

— Не знаю, говорят тебе, никогда и не думал, что пригодится. А хочешь скажу тебе, что сейчас она делает?

— Скажи.

Слободкин посмотрел на часы.

— Пишет письмо. Она всегда в это время мне письма писала. На каждом дату и время ставила: такое-то число, семь часов ноль-ноль минут.

— Ты это серьезно?

— Совершенно серьезно.

— А ты, пожалуй, прав. Сидит где-нибудь в уголочке и пишет.

— Утешить хочешь? — недоверчиво поглядел на приятеля Слободкин.

— Чудик ты, Слобода. Тебе такое счастье выпало, все тебе завидуют, а ты?..

— В ней-то я не сомневаюсь. Я тебе про твои насмешки говорю.

— И опять чудик. Еще раз совершенно серьезно: сидит сейчас и пишет тебе письмо.

Слободкин еще не очень доверчиво, но уже не сердито посмотрел на Кузю.

— Покурили?

— Покурили.

— Вышли на минутку, а проболтали чуть не целый час. Вот-вот побудка.

Когда приятели отворили дверь из курилки, в нее ворвался зычный, прополоснутый холодным утренним воздухом голос дневального:

— Подъем!

"Совсем как в первой роте»,— подумал Кузя.

— Совсем как у нас в первой! — сказал Слободкин. Морщась и слегка покряхтывая от не совсем еще заживших ран, поблескивая в полумраке белыми бинтами, вставали солдаты. [104] Вставали быстро, словно боясь отстать друг от друга. Одевшись, выбегали во двор — строиться. Там их ждал уже старшина. Сапожки на нем, как у всех старшин, хромовые, куценькие. Прошелся перед выравнявшимся строем, будто бы еще полусонно поглядел на заспанные лица бойцов. И вдруг:

— Смирно! По порядку номеров рассчитайсь!

— Первый.

— Второй.

— Третий...

— На месте шагом марш! Запе-вай!

Эх, махорочка, махорка,
Подружились мы с тобой.
Вдаль глядят дозоры зорко.
Мы готовы в бой!..

Слова песни шевельнули облетевшие ветви деревьев, густо посаженных вдоль казарменного забора. Тяжелые капли упали с них к ногам солдат.

В батальоне выздоравливающих начался новый день.

Содержание