Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава одиннадцатая

В канцелярии после допроса и побоев Андрею на куртку и штаны нашили мишени — белые кружки с красным сердечком. Такими мишенями в Бухенвальде отмечались наиболее опасные политические: русские офицеры и заключенные, пойманные при побеге из плена. Андрей Бурзенко из обычного заключенного «гофлинга» превратился в движущуюся мишень — «флюгпункт». Эта отметка позволяла охранникам стрелять в него без промаха при первом удобном случае.

Бурзенко перевели в другой барак — блок штрафников, где многие узники носили на своих костюмах роковые отметки. Стоило только заключенным отойти от места работы или чуть замешкаться при выполнении приказания, как по ним без предупреждения открывался огонь.

Начались страшные дни. В четыре часа утра, после удара гонга, в барак, размахивая палками, врываются эсэсовцы:

— Хераус! Подъем!

Умирающих вытаскивают за ноги, живых поднимают ударами. Утренняя проверка — «аппель» — длится долго. Заключенные стоят без шапок по команде «смирно». Дежурный рапортфюрер монотонно выкрикивает номера узников. Стереотипные ответы заключенных Следуют один за другим. И вдруг — молчание. На очередной номер никто не отзывается. Блокфюрер и староста наводят справки. Все стоят не шелохнувшись. Через несколько минут становится известно, что номер такой-то ночью умер. Труп лежит на левом фланге.

Случается, что очередного номера не находят и среди умерших. Эсэсовцы объявляют тревогу. Начинаются поиски. Они иногда длятся несколько часов. И штрафники стоят на площади, ожидая решения коменданта.

Наконец выясняется — узник покончил жизнь самоубийством. Он бросился на колючую проволоку, через которую пущен ток высокого напряжения.

Проверка продолжается.

После «аппеля» — завтрак. Не успеют узники проглотить еду, как их уже выстраивают в колонны и гонят на работу. Одних штрафников ведут чистить отстойники нечистот, других — канализационные трубы, третьих — разносить кал на эсэсовские огороды, удобрять землю.

Команда штрафников, в которую перевели Андрея, носила название «Новые ботинки». «Странное название», — думал Андрей, оглядывая угрюмо шагающих рядом новых товарищей. Только теперь ом заметил, что у соседа справа ступни ног забинтованы. Забинтованы ноги и у соседа слева. И у впереди идущих. Что это значит? Новая пытка?

Долго гадать не пришлось. Команду пригнали на площадку, огороженную со всех сторон деревянным забором. У невысокого здания стоят ящики. Капо, долговязый немец Пауль Фридман, которого, как узнал впоследствии Андрей, узники прозвали «Черным Извергом», и трое его помощников — у всех на куртках зеленые треугольники — быстро открывают ящики.

Эсэсовцы, попыхивая сигаретами, молча наблюдают за действиями зеленых. Те торопливо вытаскивают из ящиков ботинки: новые, желтые. Грубая кожа лоснится на солнце, на подошве сверкают медные гвозди. Андрей видел такую обувь на фронте у немецких солдат. Неужели ее дадут заключенным?

Пауль выдает каждому узнику ботинки и пару носок. Андрей сел на асфальт и сбросил свои деревяшки. С удовольствием натянул чистые носки и обулся. Ботинки были точно по ноге. Капо внимательно следил, чтоб никто не одел просторные башмаки.

«В таких можно прошагать не только через Германию, а через всю Европу», — думал Андрей, вспоминая, как месяц назад он прошел сотни километров босиком.

Вначале ему показалось приятным, что башмаки плотно облегают ногу. Правда, они были очень грубы. Андрей сделал несколько шагов. Толстая подошва почти не гнулась. Верх больно давил на тыльную поверхность ступни, чуть повыше пальцев. Стало ясно, что носить ботинки будет несравненно трудней, чем деревянные колодки с брезентовым, мягким верхом. «Ничего, это на первых порах, пока разносятся, — решил Андрей — а потом ходить будет одно удовольствие!»

Когда заключенные обулись, началась маршировка. Сначала шагали строем, четко отбивая шаг, потом цепочкой по кругу, а затем последовала команда:

— Бегом!

Бежать было дьявольски тяжело. А долговязый капо взмахивал длинной плетью из воловьих жил, хлестал заключенных по спинам и лицам.

— Шнель! Шнель! Быстрее!

Андрей бежал и думал: что за глупое занятие придумали эсэсовцы? Какой толк от этой бессмысленной беготни в новых ботинках? Никакого. Даже убыток: новые солдатские ботинки изнашиваются. Что ж, если сами немцы этого хотят, будем старательно портить новую обувь. Все-таки это легче, чем таскать тачку в каменоломне.

К полудню многие узники выбились из сил. Они еле передвигали ноги. На их спины градом сыпались удары. Измучился и Андрей. Ботинки, казалось, стали свинцовыми. Ноги горели. Каждый шаг причинял боль.

— Шнель! Шнель!

Капо вытирает пот со лба и снова взмахивает тяжелой плеткой. Он бьет заключенных с азартом. Что руководит этим негодяем? Страх перед эсэсовцами, желание выслужиться или просто тупой садизм, наслаждение властью над беззащитными людьми?

— Шнель! Шнель!

К концу мучительного дня Андрей возненавидел Пауля. Чем сильнее болели уставшие ноги. тем яростнее становилось негодование. Андрей ненавидел Черного Изверга за хладнокровное избиение, за хриплый гортанный голос и больше всего за то, что он применял для издевательства спортивные упражнения. Несомненно, Черный Изверг был знаком с физической культурой, с принципами тренировки боксеров. Он подолгу заставлял штрафников выполнять на ходу подскоки, приседания, приказывал идти «гусиным шагом» и на носках. Эти упражнения, обычно применяющиеся для развития мышц ног, выматывали последние силы у заключенных, многие из которых раньше никогда не занимались спортом.

Лучи заходящего солнца слепили глаза. Андрей начал сбиваться с ноги, спотыкаться и, теряя чувство дистанции, наступать на пятки впереди идущего. Вездесущий Черный Изверг несколько раз огрел его плеткой. Андрей возненавидел и солнце. Чужое солнце, казалось, состояло на службе у гитлеровцев.

Когда, наконец, последовала команда «отбой», узники, сев на землю, стали торопливо сбрасывать проклятую обувь. Андрей тоже быстро расшнуровал ботинки. Ступни горели. Даже легкое прикосновение к ним вызывало острую боль.

— Ну вот, еще батальон головорезов обули, — сумрачно сказал сосед справа, осторожно перебинтовывая кровяные мозоли на ступне.

Андрей поднял голову.

— Как обули?

— Вот так, — сосед выругался. — Мы разносили новую обувку, а в ней гады пойдут топтать нашу землю...

Так вот оно в чем дело! Выходит, Андрей зря старательно «портил» ботинки! Да разве их за один день сносишь?

Черный Изверг и его помощники вытирали тряпочкой пыль с обуви, аккуратно укладывали ее в ящики. У Андрея защемило сердце. Какой-то Фриц или Ганс оденет эти разношенные им ботинки и, вскинув автомат, пойдет по русской земле, убивая и грабя. А он, Бурзенко, — солдат, комсомолец, боксер, — помогает врагу...

Приближается время вечерней проверки. Штрафные команды направляются в лагерь. Идут колонны узников, возвращаются все — и живые и мертвые. Немцы любят точный счет. Мертвых, убитых охранниками или погибших «в результате несчастного случая», несут на руках изнуренные товарищи. У главных ворот лагеря стоит комендант лагеря Кох, рядом его заместители. Они принимают вечерний парад. Оркестр, составленный из заключенных, трубит фашистский марш.

Команды штрафников проходят одна за другой, четко отбивая шаг деревянными колодками. На лице каждого мученика — подобие улыбки. Не будешь улыбаться — получишь пулю. Ни тени недомогания, ни намека на усталость. Слабым здесь нет места, слабым нет хлеба, слабых ждет крематорий. Андрей понял, каких усилий стоит эта бодрость смертельно усталым людям. Он тоже старается изобразить улыбку, а во всем теле пудовая тяжесть, кружится голова, тошнит. Терзает мысль: неужели так и гибнуть без сопротивления, без борьбы, без намека на протест?

Идут команды штрафников.

Дежурный офицер принимает рапорт: сколько человек выходило на штрафные работы, сколько погибло, Время от времени он останавливает капо:

— Почему так мало?

Это относится к количеству убитых.

— Завтра будет в два раза больше, герр капитан! Я постараюсь! — вытянувшись по швам, обещает капо.

И по спине узников пробегают мурашки.

Смерть, словно тень, следует за командами штрафников. Она их преследует везде ежедневно, ежечасно, ежеминутно...

И так день за днем. Андрей вместе с другими заключенными вскакивал, как автомат, в четыре часа утра, бежал умываться, на ходу одевался, спешил на «аппель». Он научился четко отбивать шаг, мгновенно снимать головной убор и лихо хлопать им по бедру при встрече с эсэсовцами. Андрей чувствовал, как все живое тускнеет в его душе, как он постепенно становится похожим на машину. Подъем, умывание, кружка эрзац-кофе и триста граммов черствого суррогатного хлеба, на котором можно различить клеймо 1939 года. Хлеб на весь день. Хочешь — ешь сразу, хочешь — дели по частям. Днем штрафникам пища не полагается. Им разрешен часовой перерыв. Но разве отдохнешь, когда горит уставшее тело, а в желудке отчаянная пустота? И снова — беготня в солдатских ботинках. В девять часов вечера обед — семьсот граммов брюквенной или шпинатной похлебки, приправленной каплей маргарина. Не успеешь ее проглотить, уже сигналят на вечернюю проверку. Два-три часа постоишь на площади — и отбой, сон в темной клетке второго яруса нар. Через пять часов все повторяется сначала.

Ужасы, ежедневно происходившие на глазах, вошли в жизнь как что-то обычное, неизменное. Бурзенко постепенно к ним привык. Привык к тому, что каждое утро из тесных нар за ноги вытаскивают трупы штрафников, умерших от голода или от болезней, привык к тому, что надсмотрщики и эсэсовцы убивают беззащитных заключенных по всякому поводу и без повода, просто так, ради удовольствия, привык к тому, что ежедневно на его глазах умирают люди. Смерть перестала пугать. Она все время находилась рядом, около. И Андрей, думая о смерти, улыбался: она несла с собой избавление от мук, конец страданиям.

А страдал Бурзенко сильно. Особенно мучал его голод. Здоровый крепкий организм властно требовал одного: еды, еды, еды... А ее не было. Лишний черпак баланды, как называли в лагере брюквенную похлебку, стал пределом его желаний. Андрей постепенно терял силу, ловкость, здоровье. С трудом бегал он по плацу в новых ботинках. К обеду ощущал обессиливаюшее головокружение и тошноту. С каждым днем было все тяжелее подавлять в себе эту унизительную слабость. Голод стал злейшим врагом Андрея. Голод, казалось, сосал из него кровь. Андрей видел, как постепенно обезображивается его тело.

Какие муки можно сравнить с муками голода? Сознание медленно мутится, воля постепенно ослабевает. Появляется безразличие ко всему происходящему. Когда, обессиленный бегом, Андрей падал на разогретый солнцем асфальт плаца, он едва заставлял себя подниматься. Так приятно было лежать, ощущая всем усталым телом теплоту камня.

Того, кто поддавался этой слабости, тут же пристреливал или добивал Черный Изверг. Трупы бросали на тележку и везли во двор крематория. Труба дымила круглые сутки...

Глава двенадцатая

Лицо Ивана Пархоменко в кровоподтеках, левый глаз заплыл. Правым он тревожно всматривается в темный квадрат двери. Может быть, сегодня зеленые не придут, сделают перерыв, сволочи? Они приходят каждый день, и каждый день повторяется одно и то же.

Пархоменко переводит взгляд на профессора. Тот сидит за столом, его узкая, длинная спина непомерно согнута. Он сжимает худыми пальцами кусок извести и чертит им «а неровной поверхности стола. В левой руке — влажный, в кровавых пятнах, платок. Всякий раз, кашляя, профессор подносит его ко рту. Кашляет он очень часто. Этот глухой, стонущий кашель вызывает у Пархоменко чувство острой боли.

Вокруг профессора сидят и стоят узники. Их лица, как и у Пархоменко, в кровоподтеках и ссадинах. На острых плечах профессора чужой пиджак, ноги укутаны чьим-то одеялом. На шее кашне из полотенца. И все-таки ученому холодно. Он говорит прерывисто, с трудом сдерживая озноб.

— Предлагали прорыть канал от Азовского моря. Оригинальное решение, друзья мои. Да-с. Напоить Каспийское море Азовским! Но такой проект пришлось отклонить. Ведь Азовское море соединяется с Черным, а в нижних слоях Черного моря содержится много процентов соли. Это, дорогие мои, смерть рыбам! Были и другие проекты. О них говорить не будем. Скажу только, что ни один из них не решал до конца главную проблему — напоить Каспий, предотвратить катастрофу. А ведь это сделать можно.

Петр Евграфович обвел слушателей воспаленными глазами.

— Каспий можно напоить! Напоить хорошей, пресной водой. Всю свою жизнь я посвятил проблеме Каспия, и только здесь, здесь мне пришла в голову эта мысль. Как... Как же я раньше не додумался! Смотрите, как все просто, — кусок извести заскользил по крышке стола, — Северные реки Печора, Вычегда, Северная Двина и даже вот эта маленькая Мизень. Миллионы кубометров выбрасываются в Ледовитый океан. А если эту воду повернуть к Каспию. Как? Это действительно трудно, но выполнимо. Надо создать плотины, прорыть каналы и через Вычегду направить часть стока северных рек в Каму и Волгу. А Волга понесет воду Каспию.

Петр Евграфович помолчал и тихим усталым голосом добавил:

— Это будет обязательно. Такой план предложит кто-нибудь. Не надо отчаиваться — Каспий будет жить!

Вдруг профессор откинулся на спинку стула. Судорога исказила его лицо. В лихорадочном взгляде глубоко запавших глаз ученого Пархоменко увидел такую обреченность, какую ему приходилось видеть в глазах идущих на казнь.

Узники сидели молча, У Пархоменко тоскливо сжалось сердце: почему не идет Сергей? Он обещал помочь. Почему он не идет?

* * *

Сергей Котов вошел в седьмой блок, где жили советские военнопленные и помещался небольшой госпиталь. В одной из комнат этого блока сегодня должно было состояться заседание руководителей подпольной русской военно-политической организации.

Перед блоком, у выхода на площадь, прохаживался, покрикивая на заключенных, немец-полицай. Котов сразу узнал здоровяка Альберта. Тот едва заметным кивком приветствовал Сергея и тут же заорал:

— Проходи, проходи. Нечего здесь околачиваться!

Это пароль. Значит, все в порядке, можно входить. Если бы грозила опасность, Альберт взмахнул бы дубинкой и крикнул: «Марш отсюда, русская свинья!»

В небольшом помещении амбулатории, имевшем два выхода, уже собрались члены подпольного центра. В дверях Котова встретил Николай Симаков, руководитель центра военно-политической организации. Обменялись крепким рукопожатием.

— Проходи, Сергей.

Котов скользнул взглядом по осунувшемуся лицу Симакова, по впалым щекам, на которых горел нездоровый румянец, и подумал: «Опять проклятый туберкулез вспышку дает... Надо бы с ребятами посоветоваться, взять под партийный контроль здоровье Николая Семеновича».

Затем Котов попал в объятия Михаила Левшенкова, возглавлявшего отдел пропаганды и агитации.

— Входи, входи. Тут тебя давно дожидаются. Левшенков подвел Котова к невысокому, плотному, круглощекому незнакомому немцу, одетому, как и все политические, в полосатую куртку.

— Вот это и есть Котов, наш теоретик.

Немец широко улыбался, открывая ровные зубы, его проницательные глаза засветились. Он сунул свою небольшую ладонь Котову.

— Вальтер... Вальтер Бартель.

Имя Вальтера Бартеля, руководителя немецкой подпольной антифашистской организации Бухенвальд, Котов слышал не раз на заседании русского центра. Ему рассказывал о нем и Левшенков.

Котов назвал себя и крепко пожал Бартелю руку.

— Степан, Степан, иди-ка сюда, — Михаил Левшенков подозвал Бакланова. — Помоги-ка объясниться.

Степан Бакланов, рослый, двадцатитрехлетний, с открытым русским лицом и голубыми глазами, недовольно проворчал:

— Вот они где школьные грехи открываются. Учить надо было, Сергей Дмитриевич, этот самый иностранный, а не отделываться шпаргалочками...

Увидев Бартеля, которого он не заметил из-за спины Котова, Степан шутливо добавил:

— Переводчик — что дипломат, всегда будет гнуть в свою сторону.

Вальтер Бартель уловил смысл сказанного и произнес по-русски:

— Я немножко понимай.

Все засмеялись.

Потом Бартель заговорил на немецком. Бакланов, чуть наклонив голову к Бартелю, вбирал в себя каждое сказанное им слово и быстро переводил.

— Интернациональный центр передает вам, товарищ Котов, самую сердечную благодарность за статью. Ее уже переводят на немецкий и французский. Особенно блестяще вы написали раздел о борьбе с международным ревизионизмом, в котором привели обширные ленинские цитаты. Какая у вас феноменальная память!

Мочки ушей у Котова стали розоветь. Он не привык к похвалам. Он чаще хвалил других, а к себе относился строго и требовательно. Сын портового рабочего-большевика, ленинца, он всю свою сознательную жизнь трудился и учился. Его отец, Дмитрий Котов, скрываясь от царских жандармов, переселился со своей большой семьей из Ижевска в Астрахань. В этом крупном портовом городе активный участник революционных боев 1905 года продолжал вести подпольную работу. Жили впроголодь, ели одну рыбу. В доме часто не было хлеба, но зато почти каждый день бывали гости: рыбаки, грузчики, портовые рабочие. Сильные, загорелые, от их одежды пахло морем, мазутом и солью. Сергей помнит, как эти бородачи засиживались до петухов, читая у коптилки какие-то листки.

Жили Котовы на фортпосте, в каюте старой баржи. И сынки портовых торговцев дразнили Сергея «Бездомным». Что он им мог ответить? Сергей помнит шершавые теплые ладони портовых грузчиков, которые неумело вытирали ему слезы и гладили по голове:

— Чудак ты, Сергей! Да ведь баржа — это корабль. Настоящий, морской. Дома-то у всех есть, а вот парохода ни у кого. Ты, брат, гордись этим! А насчет дома не волнуйся. Когда вырастешь, к тому времени будут и у нашего брата дома. Дворцы!

И Сергей стал гордо называть себя:

— Я Котов с баржи!

Отец умер, когда землю охватил пожар первой империалистической войны. Всего три года не дожил старый подпольщик Дмитрий Петрович Котов до светлых дней Октябрьской революции, не услышал грома пушек «Авроры», не увидел своими глазами того, чему отдал всю свою жизнь. Пребывание в жандармских отделениях и ссылках сломило его здоровье. Старшие братья и сестра остались работать в Астрахани. Мать, вместе с Сергеем и двумя младшими дочерьми, поехала к своему отцу в Рязанскую губернию.

Февральская революция осталась в памяти веселым праздником. Крестьяне привязали к конскому хвосту портрет царя, а они, мальчишки, догоняя лошадь, бросали в самодержавна комья грязного снега. Помнит Сергей и вторую демонстрацию, уже в Октябре. Мать повесила на стене под фотографией отца большой красный бант. За околицей мужики делили помещичью землю. Потом, в двадцатом году, в дом пришел траур: братья и сестра Сергея погибли в боях под Перекопом...

В школу Сергей пошел поздно, подростком. Учеба захватила его. Советская власть дала сыну портового рабочего все возможности овладеть знаниями. Перед ним открылась дорога, о которой мечтали погибшие братья, за которую боролся отец.

Сергей учился жадно. После школы — годичные педкурсы, затем — «рабфак на дому» и, наконец, заочное отделение Московского института истории, философии и литературы. Котов учился и работал, работал и учился.

1939 год. Сергей призван в армию. И здесь он продолжает учебу, занимается марксистской философией, знает почти наизусть многие работы Маркса, Энгельса, Ленина. С увлечением читает он командному составу лекции по истории Коммунистической партии, по новой истории, по диалектическому материализму.

Май 1941 года остался в памяти Котова как самый счастливый месяц в его жизни. Его, комсомольца, политрука, приняли в ряды Ленинской партии! А через несколько дней командир полка подписал ему отпускное удостоверение:

— Езжайте, Сергей Дмитриевич, в Москву, сдавайте государственные экзамены.

И, прощаясь, дружески добавил:

— Ты, Серега, не торопись уходить из Армии. Нам позарез нужны такие, как ты.

Май и июнь пролетели незаметно. И вот в субботу 21 июня сдан последний экзамен. После напряженного дня захотелось остаться одному, наедине со своими чувствами и мыслями. Котов пошел бродить по столице, по набережной Москвы-реки, по Красной площади, вокруг Кремля. Он, сын портового рабочего, окончил высшее учебное заведение, столичный институт философии! Ни сон ли это, ни хорошая ли сказка?..

А назавтра в жизнь Котова, в жизнь и судьбу миллионов людей смерчем ворвалась война.

Изменившийся, суровый облик столицы. Хмурые, озабоченные лица прохожих...

В тот же день поезд увозил Котова к линии фронта. Через два дня, сменив погибшего политрука, Сергей вместе с пулеметной ротой отбивал атаки гитлеровцев.

Жестокие бои на Днестре, в районе Дубосар, у станции Колосовки, оборона Николаева, Херсона. Враг рвется в Донбасс, в металлургический район страны, тянет свои руки к всесоюзной кочегарке. Старший политрук Сергей Котов, теперь уже комиссар полка, поднимает в контратаки бойцов, останавливает гранатами танки, обороняется до последнего патрона и отступает с боями, чтобы занять новую оборону и встречать огнем зарвавшегося врага.

В первых числах июля 1942 года разгорались особенно жестокие бои под станцией Миллерово. Атаки гитлеровцев следовали одна за другой. Ночью пришло тревожное известие: прорван Южный фронт. Фашистские танки, отрезая части, в которых воевал Котов, рвались к Воронежу и Ростову.

Утром, личным примером увлекая смертельно уставших бойцов, Сергей бросился в атаку. Но прорваться не удалось. Рядом раздался взрыв, и что-то горячее обожгло левый бок. Котов упал и потерял сознание.

Очнулся он от странного холода. Открыл глаза. В памяти медленно одна за другой всплывали события последних дней, атака, взрыв... неужели плен?

Рука инстинктивно потянулась к нагрудному карману... Карман пуст. Он еще раз ощупал гимнастерку. Чужая... А где его? Кто взял? Где партбилет?

Котов пережил страшные минуты. И только много времени спустя, в немецком концлагере, танкист Иван Габеев рассказал Сергею, что произошло. Габеев с товарищами, спасая комиссара полка, спрятали его в балке, сожгли партбилет и документы и переодели в солдатскую одежду. Они пытались вынести раненого комиссара из окружения, но их обнаружили фашисты.

Так начался длинный путь через концлагери, путь страданий и унижений. В Германии его, человека с высшим образованием, делают рабом и гонят работать на сахарный завод. Но можно ли сделать рабом советского человека? Раздобыв коробку спичек, Сергей прикрутил к ней жгут из ваты и совершил первую диверсию. Перед обедом он поджог свою «мину» и бросил ее в цеху, находившимся рядом со складом.

Пожар бушевал три дня. Сгорел цех и большой склад.

Пленников выстроили. Брызжа слюною, хозяин грозил расстрелом и пытками в гестапо. Сергей твердо решил, что, если опасность будет угрожать товарищам, он признается. Лучше погибнуть одному...

Вызывали инженера-химика, пленного француза. Исследовав причины пожара, он дал заключение: произошло самовоспламенение.

Первая диверсия окрылила. Котов задумал сжечь всю фабрику, но его и других русских перебросили на работы в шахты близ Брауншвейга.

Добывать руду для нацистов никто из русских добровольно не хотел. Котов группировал людей. Создалась подпольная организация. Диверсии следовали одна за другой. То неожиданно портилась врубовая машина, то кто-то вставлял костыль в развилку узкоколейки, и груженные рудой вагонетки сходили с рельсов, громоздясь друг на друга и выбивая крепила. Потом стали взрываться и «заваливаться» забои.

Нацисты в бешенстве. Чтобы найти виновных, в команду засылают провокатора. Он выдает организацию.

Котова пытают в гестапо. Он проходит через тюрьмы Касселя, Ганновера, карательный лагерь Ильминау. В начале 1943 года его бросают в лагерь смерти Бухенвальд.

И сейчас, перед началом заседания центра подпольной русской военно-политической организации, Сергей Котов немного смущенно выслушивает похвалу от Вальтера Бартеля, видного антифашиста, руководителя немецких подпольщиков Бухенвальда.

— Да, да, особенно блестяще вы написали раздел о борьбе ленинцев с ревизионистами и удачно привели цитаты Ленина. Очень хорошо рассказываете о пребывании Ленина в Германии и Швейцарии, — тут переводчик Бакланов остановился, недоуменно взглянув на Бартеля, пожал плечами и сказал Котову:

— Бартель говорит, что они проверили твою работу. Котов поднял брови:

— Проверили?

Бартель, наблюдавший за Котовым, улыбнулся и дружески похлопал его по плечу:

— О, друг, друг! Надо всегда точна, — и продолжал по-немецки. — Я понял, обижаться не надо. Статью вашу читал Роберт Зиверт! О! Это коммунист! Роберт Зиверт ветеран нашей партии. Он встречался с Лениным! Роберт Зиверт — один из участников событий, которые вы так хорошо описали.

— Как? Встречался с Лениным? — Котов даже чуть подался вперед. — Хотел бы я с ним познакомиться.

— Роберт Зиверт дал высокую оценку вашей работе. Он сказал: «Автор этой статьи наверняка видел все, о чем пишет, своими глазами».

Бартель дружески оглядел Котова.

— Я тоже думал, что встречу пожилого коммуниста. А вы почти юноша... У вас прекрасное будущее...

— Если не вылечу в «люфт», — улыбнулся в ответ Котов, кивая на окно, в котором был виден дым зловещей трубы крематория...

В комнату вошли Николай Кюнг, руководитель отдела безопасности подпольной организации, и члены центра Василий Азаров, Александр Павлов и Кальгин.

— Кажется, все в сборе, — Симаков обвел присутствующих усталым взглядом. — Начнем, товарищи. Сегодня на повестке три вопроса: сообщение руководителя интернационального центра, доклады Кюнга о новых кадрах, Левшенкова о внутрилагерном положении, как всегда, сообщения о положении на Восточном фронте.

Повестку утвердили. Симаков предоставил слово Бартелю.

Вальтер Бартель встал, оперся о стол небольшой ладонью и заговорил по-немецки, вплетая в свою речь отдельные русские слова. Бакланов быстро переводил.

— Немецкие товарищи отдают должное русской смелости и мужеству. Мы восхищаемся вашими успехами на Восточном фронте. Немецкие коммунисты поручили мне передать вам, нашим братьям по борьбе, наш подарок. В знак интернациональной солидарности немецкие Коммунисты передают русским коммунистам свой арсенал: двадцать шесть исправных боевых винтовок и к ним пятьсот десять патронов. Мы надеемся, что наше оружие будет в надежных руках.

— Ого! Двадцать шесть винтовок! — У Азарова загорелись глаза. Вот это подарок!

Симаков тепло поблагодарил Бартеля, крепко пожал ему руку.

Тут же условились, как и когда немецкие товарищи передадут оружие.

— А где вы будете хранить винтовки? — поинтересовался Бартель.

Симаков хитро улыбнулся:

— Этого не знаю даже я. Оружием у нас ведает Бакланов. А он умеет хранить тайну.

— О! Друг Степан! Очень хорошо! Степан наш друг номер один.

Симаков подошел к Бартелю:

— У нас к вам просьба. Нам нужно еще много оружия. Мы просим немецких товарищей помочь нашим коммунистам попасть на работу в сборочные цеха военного завода. Мы имеем в виду пистолетный цех и пристрелочный.

Бартель, подумав, ответил утвердительно.

— Теперь второй вопрос, — лицо Симакова стало жестким, — немецкий центр обещал убрать русского предателя и провокатора Кушнир-Кушнарева. Однако время идет, а этот подлец продолжает свою гнусную работу. Из последней партии советских военнопленных он отправил в «хитрый домик» двадцать восемь комиссаров и командиров.

— Дорогие друзья, это очень сложный вопрос. Убрать провокатора обычным способом нельзя, сразу же начнутся массовые репрессии. Но мы ищем пути, мы обязательно уберем предателя.

Потом выступил Николай Кюнг, человек среднего роста, подтянутый, с командирской выправкой. Он докладывал о кадрах. Кюнг назвал ряд русских патриотов, которые прошли тщательную и всестороннюю проверку, умело справляются с опасными поручениями. По его мнению, им можно доверить серьезные задания. Среди названных Кюнг особо выделил Ивана Ивановича Смирнова.

— Кадровый командир. В Армии с гражданской войны. Имеет специальное высшее военное образование, подполковник. На фронте командовал артиллерией дивизии. В Бухенвальде с первых же дней завоевал среди пленных большой авторитет. Это он так смело вел с Кохом дискуссию, о которой я рассказывал на прошлом заседании.

— Вот это то, что нам нужно! — Василий Азаров, один из организаторов подпольной борьбы, повернулся к Симакову:

— Как ты думаешь, Семеныч?

Центр единогласно постановил: ввести подпольщика Смирнова в руководящее ядро подпольной военно-политической организации.

После Кюнга выступил Левшенков. Он обстоятельно проанализировал обстановку в Бухенвальде, доложил о сближении и укреплении дружбы между советскими патриотами и антифашистами других стран, рассказывал о проведенных встречах и беседах, организованных активистами, и обратил внимание подпольщиков на активизацию зеленых, которые затеяли массовые избиения под видом «бокса».

— Конечно, Кох рад натравливать одних заключенных на других, — вставил Котов.

Все понимали, что положение создалось серьезное. Но что можно сделать? Организовать массовые драки? Они ни к чему хорошему не приведут, а только сыграют на руку эсэсовцам, послужат поводом к массовым репрессиям. Нет, надо искать какие-то другие формы борьбы.

— Я уже советовался по этому вопросу с товарищами. — Симаков встал и продолжал, отчеканивая каждое слово. — Мы должны обратить очередное издевательство в оружие политической борьбы. Мы должны показать заключенным всех национальностей, что русский солдат, пусть голодный и полуживой, умеет отстаивать честь своей Родины. Необходимо, товарищи, найти среди наших людей таких, которые своими кулаками могли бы дать настоящий отпор. Надо разыскать бывших спортсменов, найти боксеров. Мы должны показать всему лагерю, что такое советский человек!

Подпольщики задумались. Предложение Симакова было верным. Но можно ли среди истощенных узников Бухенвальда найти таких, которые смогли бы драться с сытыми и здоровыми бандитами?

— Михаил, — обратился Симаков к Левшенкову, возглавлявшему в подпольном центре отдел агитации и пропаганды, — придется и вам включиться. У вас большая сеть, дайте задание своим пропагандистам.

— Будет исполнено.

Раздался условный стук в дверь. Все насторожились. Николай Кюнг вышел и через несколько секунд вернулся:

— Посты сигналят, что через площадь по направлению к нам идет лагерфюрер Шуберт и с ним эсэсовцы. Вальтер Бартель встал:

— Предлагаю расходиться, товарищи.

Уходя, Бартель передал Кюнгу двадцать «шонингов» — освобождений от работы, которые выдавались только больным.

— От Гельмута Тимана! Он приносит извинения за то, что не смог в субботу.

— Благодарю. Шонинги нам крайне необходимы.

— Желаю удачи.

Подпольщики быстро разошлись.

Котов подождал Кюнга.

— Николай, ты обещал в субботу передать шонинг. Я жду уже пятый день... Профессор очень болен.

— Знаю, дружище, но мне принесли их только сейчас.

Розовая карточка мгновенно исчезла в нагрудном кармане Котова. Он поспешил к шестьдесят второму блоку. Завтра профессора освободят от работы, он будет находиться в больнице, где ему предоставят отдых, улучшенное питание...

Котов миновал деревянные бараки русских военнопленных и двухэтажные стандартные, серые, как земля, бараки немецких политзаключенных. Слева тянулись ряды колючей проволоки, вдоль которой метрах в ста друг от друга угрожающе возвышались сторожевые вышки.

Котов торопится. Еще несколько бараков — за последним надо пройти через небольшое внутрилагерное ограждение — и ты в Малом лагере. А там несколько шагов — и шестьдесят второй блок.

На фоне блеклого пасмурного неба колючая проволока кажется Котову скопищем хищных пауков, сцепившихся между собою кривыми тонкими лапами. По жилам этих железных пауков пульсирует ток высокого напряжения. Глухой монотонный гул плывет от столба к столбу.

Скорей, скорей. Котов почти бежит. Вот уже последний барак. И вдруг Сергей останавливается. Что это? На темной крючковатой паутине проволоки он видит очки. Они висят, зацепившись за проволоку одной дужкой.

— Очки... Как они могли сюда попасть?.. Тоскливое предчувствие охватывает Котова. Он переступает порог блока. В полутьме глаза плохо видят. Котов шагает в дальний угол — там нары профессора. Неожиданно на пути вырастает костлявая фигура Пархоменко. Сергей вглядывается в лицо украинца и хрипло спрашивает:

— Где профессор?

На круглом лице Пархоменко скорбная гримаса.

— Поздно, товарищ Котов. Профессора, больше нет. Он бросился на проволоку... — Пархоменко молча показывает в окно, в сторону ограждения.

— Ночью. Моя вина, не уберег...

Глава тринадцатая

Перед самым рассветом Андрей Бурзенко проснулся от легкого шума: в спящем блоке кто-то ходил, разговаривал. Андрей, не открывая глаз, прислушался. Один голос показался знакомым. Так и есть. Андрей узнал помощника старосты блока штрафников Радзивилла, грубого и себялюбивого человека, польского князя, фанатика националиста, ставшего провокатором.

— Какой нумер? — переспрашивал Радзивилл.

— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй.

Андрей вздрогнул. Незнакомый голос назвал его номер! Да! Он не ослышался. За время пребывания в концлагере Андрей привык к этому номеру, который стал его паспортом, который заменил все — и имя, и отчество, и фамилию.

Андрей весь превратился в слух.

— Сорок тысяч девятьсот двадцать второй лежит тут, — сухо сказал помощник старосты блока.

Бурзенко слышит шаги людей. По топоту грубой кожаной обуви он догадался — не заключенные. Екнуло сердце. Мысль работает напряженно. Андрей перебирает в памяти события последних дней. Как будто ничего не произошло, он, как и все другие штрафники, добросовестно «разнашивал» солдатские ботинки...

Чья-то тяжелая грубая ладонь легла на плечо:

— Вставай!

Андрей притворился спящим, не спеша открыл глаза.

Перед ним полицейский.

— Шнель!

Из-за спины полицейского выглядывали два санитара в синих халатах.

— Поспешай! — командует помощник старосты блока. — Надо идти ревир!

Ревир — это больница.

О ней ходили страшные слухи. Там орудовал матерый фашист врач Эйзель. Он и трое его помощников делали различные медицинские опыты на заключенных, отправляли на тот свет десятки ни в чем не повинных людей. Кроме того, они смертельными уколами убивали коммунистов, общественных деятелей, евреев и прочих неблагонадежных.

В груди боксера сначала похолодело, а потом полыхнуло жаром. Он готов был броситься на полицая, на санитаров, на старосту блока, бить, рвать, кусать... Нет. Он не подопытный кролик. Он, если пришел смертный час, погибнет по-русски — «с музыкой»... В борьбе! Он убьет хоть одного гада.

«Хоть одного!» — сказал себе Андрей и сразу успокоился.

Все это пронеслось в голове Бурзенко за какую-то секунду, пока он делал вид, что спросонья ничего не понимает, и, растирая заспанные глаза, переспрашивал:

— А? Что? Куда?

— В ревир, — повторил полицейский. — Сам пойдешь или санитары понесут? Ну, что же, пусть несут!

Плавно покачиваясь на парусиновых носилках, он смотрел на бледнеющее синее небо, еще усеянное звездами. Предрассветная прохлада обволакивала тело, а свежий воздух был опьяняюще приятен. Андрея смотрел на звезды. Через час-полтора взойдет солнце. А его, Андрея, может быть, уже не будет. И никто не узнает правду о его гибели, никто не сообщит о ней домой. А может быть, там уже давно считают его погибшим? Еще с той осени, с 1941 года, когда ночью он, раненый, упал на землю, когда не смог пробежать сотню метров до своих окопов.

Молча несут его санитары, молча топает коваными каблуками полицай. «Надо притворяться слабым, беспомощным, — думает Андрей. — Притворяться и ждать. А когда фашистский врач станет осматривать, броситься на него, вцепиться ему в глотку — и душить, душить». Андрей даже почувствовал, как его пальцы впиваются в холеное горло... «Вот так. Посмотрим, как он выкатит лягушечьи глаза и судорожно раскроет рот...»

В больничном блоке полицай отметил карточку и ушел. Санитары поставили носилки на стол и тоже вышли. В приемном помещении стоял специфический запах больницы.

В открытую дверь, справа от стола, Андрей увидел двухэтажные нары и на них спящих больных. Кто-то глухо, надрывно стонал.

Застегивая на ходу белый халат, вошел врач. Худощавый, седой немец. У Андрея бешено заколотилось сердце. Он весь напружинился, приготовился к прыжку. Вот сейчас, пусть подойдет ближе...

Но в это время за спиною врача показался санитар. Андрей с ненавистью взглянул на него и застыл в недоумении. В синей форме санитара был Пельцер, тот самый Пельцер, который ехал с ним в одном вагоне и так задушевно пел песни! Неужели этот, казалось честный, советский, человек стал, спасая свою шкуру, холуем гитлеровцев?

Андрей с таким уничтожающим презрением смотрел на Пельцера, что тот, казалось, должен был вспыхнуть, как солома от прикосновения зажженной спички. Но Пельцер держал себя невозмутимо спокойно.

Он остался почти таким, каким был там, в вагоне, — энергичным, с грустной смешинкой в глазах. Только лицо то еще больше осунулось, черты обострились.

Подойдя ближе, Пельцер сказал:

— Левую ногу придется загипсовать, иначе — общее заражение.

— Уйди, гадина, — процедил сквозь зубы Андрей. Пельцер невозмутимо улыбнулся:

— Слушай, будем потом ругаться. А сейчас время дорого. Снимай ботинок.

Он наклонился, чтоб помочь Бурзенко, но тот рывком схватил его:

— Гадина! Продался? Прежде, чем сдохну, я и тебя и этого гада удушу...

Оторопевший Пельцер, пытаясь освободиться от пальцев боксера, прохрипел:

— Вот так и выручай вас, вот так и получай благодарность. Неужели ты, дурак, не хочешь, чтоб тебя спасали?

Врач немец, молчавший до сих пор, заторопился:

— Шнель, геноссе, шнель...

Пораженный Андрей понял, что убивать его никто не собирается. Он внимательно поглядел на врача и только теперь заметил: из-под распахнутого халата выглядывала полосатая куртка политзаключенного. Андрей начал стягивать ботинок.

Ногу загипсовали.

Через час Бурзенко лежал на верхних нарах хирургического отделения лагерной больницы и торопливо хлебал брюквенную похлебку.

Пельцер стоял возле дверей на страже. Потом он забрал чашку и, сказав на прощанье, чтоб «больной» вел себя осторожно, ушел.

Андрей увидел, что он попал к друзьям. Но кто они? Почему именно его выбрали из тысячи узников? Чем он заслужил это? Ни на один из этих вопросов он не находил ответа.

О нем заботились постоянно. То ему дадут лишнюю пайку хлеба, то нальют еще одну чашку брюквенной похлебки, то отнесут «на перевязку», и там суровый и неразговорчивый врач немец вдруг сунет в руку кусочек мармелада. Андрей ни от чего не отказывался, жадно поглощал еду и добросовестно исполнял роль «больного»: глухо стонал, когда врач фашист Эйзель делал ежедневный обход.

Пельцер часто навещал Бурзенко и рассказывал ему о том, что делается в больнице. Теперь Андрей знал, что главный врач Говен — зверь, которого нужно опасаться. Большую часть дня этот фашист проводил в другом отделении больницы, находившемся под особой охраной. Что он там делает, никто не знал. Пельцер заметил: в то отделение направляют почти здоровых заключенных, но оттуда никто не возвращается. Обычно Говен сам отбирал узников для своего закрытого отделения. И эти тоже исчезали навсегда.

В отделениях Говен появлялся раз в сутки, а то и вовсе не заглядывал, поручая осмотр своему помощнику фашисту Эйзелю и лечащим врачам — заключенным Крамеру и Соколовскому.

Крамер — немец, старый врач. Его сухая фигура, седина и строгость внушают уважение. Как он попал в концлагерь, Пельцер не знал. Но у Крамера на куртке красный треугольник. Значит, немцы считают его политическим противником. О втором враче — Соколовском — Пельцер сказал Андрею всего три слова: «Он наш, одессит». Соколовский был разговорчивым, веселым. Он умел пошутить, подбадривал больных и держался подчеркнуто просто.

С особой теплотой Пельцер отзывался о начальнике хирургического отделения Гельмуте Тимане. Коммунист Тиман находился в заключении чуть ли не со дня основания Бухенвальда. Он был добр и внимателен к больным. Высокий рост, крупные мужественные черты лица, спокойный властный голос Тимана напоминали Андрею командира его роты, который погиб в первый день войны в отчаянной рукопашной схватке.

Бурзенко быстро поправлялся, восстанавливал свои силы. К нему возвратилась бодрость, энергия. Внимательно присматриваясь к окружающим, Андрей с каждым днем все больше приходил к убеждению, что и в этом страшном концлагере люди борются. Они, рискуя жизнью, срывают замыслы эсэсовцев, спасают обреченных на уничтожение заключенных, ведут тайную жестокую войну с фашизмом. Андрей несколько раз начинал разговор с Пельцером на волнующую его тему, но одессит каждый раз уклончиво отвечал:

— Разве тебе плохо? Ты пока отдыхай, набирайся сил. Сила — она всегда нужна!

Андрей понял: надо ждать. В конце концов ему скажут о том, что он должен делать. И на душе его было радостно. Так он чувствовал себя два года назад, когда в августе 1941 года досрочно, едва затянулась рана, выписался из госпиталя и возвращался на фронт, в свою часть. Он еще будет сражаться с ненавистными врагами!

Однажды ночью Бурзенко проснулся от необычного шума. Из коридора доносился топот кованых сапог, брань, кто-то требовал немедленно вызвать хирургов. Через приоткрытую дверь палаты Андрей увидел Гель-мута Тимана, который торопился в операционную, на ходу надевая белый халат. Следом, не по возрасту резво, пробежал Крамер, за ним — санитары. Затем голоса смолкли. Андрей отвернулся к стене.

Но спать ему не пришлось. Снова захлопали дверьми. Со стороны операционной послышались глухие удары, брань, снова удары. «Что там происходит?» — Бурзенко насторожился. Шум разбудил многих больных. Они тревожно переглядывались.

Андрей слез с нар и проковылял к дверям. В операционной кого-то били. Слышались частые удары. Но тот, кого били, молчал. Ни звука, ни стона.

Вдруг Андрей замер и метнулся к своей постели. Мимо палаты, направляясь к выходу, прошли гестаповцы. Они были возбуждены и яростно ругались.

Бурзенко натянул одеяло до подбородка. Сердце все еще колотилось: наверняка били больного. Боксер не мог заставить себя уснуть, смотрел на дверь и напряженно думал.

В палату торопливо вошел Крамер. Он был встревожен:

— Геноссе, друзья... Срочно нужна кровь...

Повторять Крамеру не пришлось. Бурзенко рывком приподнялся:

— Возьмите мою.

В операционной на столе лежал человек.

— Ему? — шепотом спросил Андрей у Крамера.

Тот тихо ответил:

— Да... Товарищу Поссеру...

Андрей быстро сел в кресло, закатал рукав.

Но Поссер и после вливания крови не приходил в себя. Врачи делали все возможное, чтобы спасти умирающего, привезенного из ваймеровского гестапо. Там Пос-сера пытали. Обер-лейтенант, взбешенный упорным молчанием, стал угрожать коммунисту страшной смертью. В ответ мужественный антифашист поднял скованные руки и ударил кандалами гестаповца по голове. Пока следователь приходил в себя, Поссер подскочил к окну и выпрыгнул со второго этажа. Смельчак перебежал широкую дорогу и хотел спрятаться в густых зарослях парка. Но, перелезая через ограду, он запутался кандалами в ее острых железных прутьях. Подоспевшие гестаповцы открыли стрельбу.

Смертельно раненного коммуниста стащили с ограды. Узнав, что Поссер умирает, обер-лейтенант пришел в ярость:

— В больницу! Из него еще надо выдавить показания!

Но ни одна городская больница не взялась спасать Поссера. К полночи его доставили в Бухенвальдский ревир. После операции коммунист пришел в себя. Гестаповцы выгнали врачей и продолжали допрос прямо в операционной. Ничего не добившись, они зверски избили только что оперированного тяжело раненного человека.

Вливание крови повторили. И тогда Поссер открыл глаза:

— Вот и конец моей жизни... — чуть слышно прошептал он. — Умираю... Я был активным членом коммунистической партии Германии... Последнее время работал курьером между Иеном, Ваймером и Зихль... Передайте мой привет товарищу Тельману!

Собрав последние силы, Поссер приподнялся и судорожно вскинул правый кулак:

— Рот фронт...

В один час тридцать минут ночи, после недолгой агонии, он умер.

Это был первый коммунист, подпольщик, оттуда, с воли, которого встретил Андрей. Значит, Германия борется!

Чуть свет в больницу неожиданно явился капитан Эйзель. Он был взволнован. Помощник главного врача прошелся, или, вернее, пронесся, по всем палатам, отдавая распоряжения. Вслед за ним двинулись группы санитаров, уборщиков с ведрами, тряпками, щетками. На глазах у изумленных узников больница преображалась. Засверкали вымытые окна, на рамах появились марлевые занавески, пол отмыли до блеска. Больных узников спешно одели в чистое белье, а на вонючие матрацы постелили свежие простыни. Фельдфебель, ведавший хозяйственным складом, повесил на каждые нары полотенце и, уходя, лригрозил:

— Свиньи, не вздумайте вытираться!

Стало ясно: гитлеровцы кого-то ждут.

После завтрака по палатам прошелся гестаповец Мартин Зоммер.

— Слушайте, вшивые собаки! Тут делегация от Красного Креста шляется. Так запомните: если кто вздумает болтать или жаловаться, тот познакомится со мной. Ясно?

Знакомиться с Зоммером желающих не было. Все знали, что этот гестаповский палач своими руками уже убил сто восемьдесят семь заключенных.

В полдень пришла делегация: двое мужчин и четыре дамы. Мужчины гладко выбритые, полные, в черных костюмах, поверх которых небрежно накинуты белые халаты. Дамы — в коротких модных платьях. Делегация, сопровождаемая майором Говеном, неторопливо прошлась по больнице. В каждой палате одна из женщин, высокая, седая, раздавала больным черные крестики с рельефным изображением распятого Христа.

— Ив смятении душевном и в муках телесных пусть всегда с вами будет образ Спасителя...

Когда рука с черным крестиком протянулась к Андрею, боксер вежливо отказался:

— Мадам, я атеист.

Дама быстро отдернула руку. Растерянно посмотрела на Бурзенко. Вздохнула и, порывшись в своей сумке, достала маленькую плоскую коробочку:

— Это тоже успокаивает нервы.

Санитары шумно ввезли в коридор тележку, нагруженную картонными ящиками.

— Сейчас каждый из вас получит маленькую посылку. Наша организация заботится о вас. В посылке каждый из вас найдет то, что любил еще в детстве, что он любит и теперь.

— Господа, прошу не нарушать наш режим, — Говен прервал представительницу Красного Креста. — Больных ждет обед. Не следует портить им аппетит. Ваши посылки мы вручим после обеда. Как вы уже успели заметить, господа, в нашем лагере всюду царит порядок и чистота. А здесь, в больнице, вы убедились, что в Германии лечат врагов государства. По возвращении, господа, вы можете рассказать во всеуслышание, что в немецких концлагерях с государственными преступниками обращаются лучше, чем в Америке со свободными гражданами.

Делегация удалилась. Через некоторое время тележку с посылками укатили обратно. Фельдфебель прошел по палатам, забирая простыни и полотенца.

Вытащив из кармана плоскую желтую коробочку, Андрей прочел надпись: «Made in U. S. A.» — «Сделано в Америке»... Открыл крышку. На ладонь высыпались мелкие блестящие конфеты, похожие на русскую карамель «подушечки».

Бурзенко нетерпеливо сунул карамель в рот. Но его ждало разочарование: конфета оказалась тягучей резинкой... «Жевательная», — определил Андрей. Ему захотелось догнать сердобольную даму и швырнуть ей коробочку.

Около месяца Андрей провел в ревире. Окреп, набрался сил. Вынужденное безделье начало его тяготить. Хотелось действовать, бороться. Показывая Пельцеру налившиеся бицепсы, он шутил:

— Вот как откормили!

Пельцер щупал тонкими пальцами мышцы и тихо восклицал:

— Это то, что надо!

Наконец Крамер выписал Андрея из больницы. На последнем осмотре он похлопал Бурзенко по плечу и напутствовал:

— Карош, геноссе! Гут!

Соколовский предупредил, чтоб он ничему не удивлялся. А удивляться было чему: Андрею принесли полосатую робу, на которой не оказалось мишени, но номер был прежний — 40 922.

— Старайся не попадаться на глаза тем, кто был с тобой в штрафной, — сказал Соколовский. — Обходи их. Особенно старосту и капо. Направляем тебя в Большой лагерь. Это целый город. В нем находится несколько десятков тысяч человек. Будешь работать в сапожной мастерской, а жить в сорок втором блоке. Там встретишь узбека Каримова. Будь с ним поближе.

Глава четырнадцатая

Бурзенко быстро осваивал сапожное дело. На первых порах часть его работы брал на себя Каримов. Он натягивал на колодку брезентовую заготовку и несколькими гвоздями прикреплял ее к деревянной подошве. Андрею оставалось прибить к подошве кожаную полоску, служившую рантом. Ботинок снова брал Каримов и срезал выступавшие из-под ранта части заготовки. Колодка вынималась, и новая пара обуви ставилась на полку.

Работа не сложная, но однообразная. С утра до вечера одно и то же.

Через несколько дней после прихода Андрея в сапожную мастерскую вошел заключенный, принесший на ремонт несколько десятков пар деревянных башмаков. Взглянув на него, Бурзенко застыл в радостном удивлении. Перед ним был не кто иной, как подполковник Смирнов, вместе с которым его в Дрездене втолкнули в эшелон. Андрею хотелось встать, вытянуться и сказать: «Здравия желаю, товарищ подполковник!» Но он сдержался — надсмотрщик недобро оглядывал каждого входящего и выходящего из мастерской, хмуро следил за работой узников.

Спросив разрешения у обер-мастера, подполковник снял свои башмаки и протянул Андрею:

— Подбей косяки.

— Давайте, — Андрей быстро взял протянутый ботинок.

Иван Иванович сел рядом и, улучив момент, шепнул:

— Поговорим в другой раз... Где Батыр Каримов?

— Понес ботинки на склад.

— Передай ему, пусть после отбоя заглянет ко мне. Он знает куда.

— Слушаюсь! — тихо ответил Андрей.

И снова Бурзенко подумал о том, что в лагере смерти ведется тайная борьба с фашистами. Когда же в эту борьбу включится и он?

Каримов был намного старше Андрея. Черные волосы Батыра тронуло серебро седины. У него скуластое круглое лицо, типичное для ферганца, и чуть раскосые, внимательные глаза. Каримов, казалось, никогда не грустил, не тосковал. Правда, в вечерние часы он, любил, лежа на нарах, вспоминать о садах Ферганы и проспектах Ташкента, о родном Узбекистане.

Каримов называл Андрея, который хорошо владел узбекским языком и не раз бывал в Фергане, «русским земляком» и расспрашивал о его прошлом. Бурзенко отвечал охотно, открыто. Он видел, что Каримов связан с подпольной организацией и ждал от него заданий, был готов, не щадя жизни, выполнить любое поручение.

...Жизнь в Большом лагере Бухенвальда немного легче, чем в карантинном блоке или в штрафной команде. Здесь более сносный порядок. Надсмотрщики не так измываются над заключенными, не пускают в ход дубинки, а чаще ими только грозят. И в бараках нет особенной тесноты. А в остальном все то же: жизнь на грани голодной смерти.

Сегодня после вечернего отбоя Каримов ушел к Ивану Ивановичу. Андрей лежит на нарах и думает о Ташкенте, о товарищах по боксерской секции, о Лейли.

Он часто вспоминает ее, эту веселую и смелую девушку, их первую встречу, ночной парк. Где она сейчас? Что делает? Как сложилась ее судьба?

Андрей мысленно переносится в далекий Ташкент. Сейчас начало сентября. В садах ветви деревьев гнутся под тяжестью яблок. Поспели гранаты, лучшие сорта винограда, инжир. Андрею представилось: Лейли возвратилась из института — она обязательно должна учиться — и вышла на веранду с книгой в руках. А может быть, пошла в парк к берегу реки на то самое место, где они когда-то просидели целую ночь. В руке — виноград, а на коленях — книга, Лейли читает и, съев виноградину, бросает косточки в воду. Вот бросила и задумалась. Задумалась о нем, об Андрее. Иначе не может быть. Ведь она сама, сама обещала в своих письмах помнить и ждать. А проводы? Андрей уезжал в Армию. Его провожали друзья, отец, мать. А он все смотрел по сторонам — искал Лейли. Она опоздала. Началась посадка. «Не пришла», — решил Андрей и, быстро поцеловав родителей, направился к вагону.

— Андрей!

Он оглянулся.

— Лейли...

Она подбежала и, запыхавшись, неловко сунула ему в руки букет цветов.

Они, как тогда около ринга, застыли друг против друга. Потом Андрея подтолкнули товарищи:

— Поезд тронулся.

Лейли порывисто обхватила его шею и впервые поцеловала:

— Мой джигит, я буду ждать тебя...

Андрей долго махал ей из открытой двери товарного вагона. Он, забыв обо всем, смотрел на удаляющуюся станцию, жадно искал глазами в толпе людей Лейли...

Вот уже почти три года, как они не виделись, но в ушах его по-прежнему явственно звучит ее дрогнувший голос: «Мой джигит, я буду ждать тебя...», а на щеке свежо ощущение поцелуя...

Андрей вздыхает и смотрит вниз. За столом сидят болгарин Дмитро, немец Курт, чех Владек и несколько русских. Чесноков, бухгалтер из Киева, вполголоса рассказывает о том, как он проводил воскресные дни. Одни заключенные слушают украинца, другие что-то мастерят, третьи молча смотрят на стену. И на ней, на белом квадрате, как на большом экране, каждый — в который раз! — мысленно просматривает кинокартину о своей прошлой жизни. Настоящее ужасно, а будущее покрыто мраком. Никто не знает, что его ожидает завтра...

Андрей слезает с нар, берет табуретку и подсаживается к заключенным:

— Споем, что ли?

Бурзенко негромко запевает свою любимую, которую выучил в плену:

Меня на фронт родная провожала,
Я на вокзале расставался с ней,
Она сквозь слезы тихо мне шептала:
«Будь верным сыном Родины своей».

Песню подхватывают голоса. Поют тихо, чтобы не услыхали охранники.

И я пошел, я побывал в сраженьях,
Москву родную грудью защищал.
Был дважды ранен, был я в окруженье,
Помимо воли, к немцу в плеч попал.

Когда схватили, в бункер посадили,
Давали пищу только раз в три дня.
Но только волю, волю не сломили.
Еще сильней, Москва, люблю тебя!

Еще сильней о Родине мечтаю,
Еще сильнее сердце рвется в бой.
Как тяжело за каменной стеною.
Москва родная, я навеки твой!

Я вынес муки, вынес униженья,
Смотрел я смерти много раз в лицо,
Но никогда не ползал на коленях
И никогда я не был подлецом.

Но если, мать, судьба не пожелает,
Чтоб сын твой дожил до счастливых дней,
Когда-нибудь из песни ты узнаешь:
Твой сын был верен Родине своей!

Песня сближает узников, рождает светлые мысли, зовет к солнцу, к свободе...

На плечо Андрея ложится теплая широкая ладонь. Он поворачивается. Перед ним Гарри Миттильдорп.

— Андрэ, нам надо поговорить.

Андрей, научившийся в плену кое-как объясняться по-немецки, кивает головой:

— Хорошо.

Они выходят в умывальню. Там сыро и пусто. Гарри начинает умываться. Андрей ждет.

С первых дней пребывания в Большом лагере Бухенва-льда Андрей сблизился с этим веселым, никогда не унывающим голландцем, революционером, спортсменом рабочего клуба.

— Андрэ, — прервал молчание Гарри, — ты знаешь спорт? Да? У тебя крепкие руки.

Бурзенко улыбнулся:

— Я был боксером.

— Бокс? — Гарри оживился. — Это очень хорошо!

Я знаю, Андрэ — боксмайстер!

Андрею хотелось рассказать голландцу о своей Родине, о далеком Ташкенте, где во Дворце пионеров он осваивал технику бокса, о спортивном клубе, о соревнованиях. Но запас немецких слов у него был еще мал, и он не мог перевести голландцу всего того, о чем думал.

— Видишь ли, Гарри, я был не боксер, как у вас понимают, а любитель, — пояснил Андрей. — Понимаешь, любитель.

— Понимаю, — Гарри пожал ему руку. — И здесь нужны сильные, смелые парни...

Вдруг из блока донесся необычный шум и выкрики.

«Драка», — подумал Бурзенко и вместе с голландцем бросился к дверям.

В блоке какие-то незнакомые заключенные с зелеными треугольниками на пиджаках били Каримова. Узбек, видимо, только пришел и еще не успел снять верхнюю куртку. Четыре уголовника, обступив Батыра, ударами гоняли его по кругу словно биллиардный шар. На руках у бандитов темнели перчатки. Настоящие, боксерские. Заключенные, не скрывая гнева, толпились в стороне, но вступиться не решались.

Андрей в два прыжка очутился рядом с Каримовым. Уголовники бросились на смельчака. Но Бурзенко опередил их. Он сбил с ног одного, мгновенно повернулся к другому и, увернувшись от тяжелого размашистого удара, приблизился к бандиту вплотную. Тот попытался отскочить, но не успел. Андрей обрушил на него апперкот — удар снизу по солнечному сплетению. Охнув, негодяй повалился на пол.

На помощь Андрею бросился и голландец. Вдвоем они быстро заставили бандитов отступить. Те обратились в бегство, бросая тяжелые боксерские перчатки.

— Что же вы... одного бьют, а вы смотрите? — Бурзенко тяжело дышал, разгоряченный дракой.

— Трусите?

Заключенные молчали.

Бурзенко много еще не знал. Он был новичком в Большом лагере.

— Посмотрим, насколько тебя хватит, — мрачно ответил киевлянин Чесноков. — Ты думаешь, на этом все кончилось?

Глава пятнадцатая

Едва заключенные улеглись на своих матрасах, как в барак толпою ввалились зеленые. Это были «буйволы» во главе с Трумпфом.

Притаившись на своих местах, узники с жалостью посматривали на новичка: бить будут...

— Кто тут боксмайстер? — насмешливо спросил Трумпф.

Прятаться было бесполезно. Андрей слез с нар:

— Ну, я...

Бандит презрительно осмотрел Андрея.

— Этот скелет? Боксмайстер?

Два уголовника с синяками под глазами услужливо подтвердили Трумпфу, что это он и есть.

— Ха! — бандит осклабился. — Пальцем ткни — упадет!

Андрею бросили боксерские перчатки.

— Одевай!

Но поднять их Бурзенко не успел. Рядом с ним оказался Миттильдорп. Схватив перчатки, голландец встал перед бандитом.

— Я тоже боксер. Давай схватимся. По-честному!

Рыжие брови Трумпфа угрожающе сдвинулись.

— Опять, Гарри, напрашиваешься? Мало я тебя бил?

— Назначай судью!

— Ну, держись, — Трумпф стал натягивать перчатки. — Обработаю тебя. Для разминки.

Бурзенко понял, что Гарри пытается спасти его, принимая на себя ярость зеленых.

Андрей стал возражать. Но Трумпф прорычал:

— Ты, скелет, смотри и дрожи! Сейчас и к твоим костям доберусь!

Уголовники расступились, освобождая место для поединка.

Бурзенко еще не знал, что его новый друг голландец не первый раз боксирует с Трумпфом и хорошо изучил все коварные приемы недавнего боксера. Выходя на поединок, Гарри жертвовал собой, надеясь в какой-то мере ослабить свирепого бандита. Голландец не был уверен в Андрее. Он опасался, что в жестоком боксерском бою, похожем на избиение, сломается воля русского парня. Бурзенко мрачно наблюдал за поединком. С первой же минуты он убедился в том, что рыжий уголовник с квадратным лицом и покатыми плечами действительно боксер. И притом хороший. Он был тренирован, легко передвигался, ловко уходил от ударов, резко и точно бил. Он был хозяином положения.

Гарри отчаянно защищался. Но силы были далеко не равными. Несмотря на все свои усилия, голландец смог продержаться не больше одного раунда...

Уголовники радостными выкриками приветствовали успех Трумпфа. Наступила очередь Андрея.

— Не трусь, русский! — подбадривали зеленые. — Ты должен гордиться тем, что тебя бьет настоящий ариец!

— Попробуй только сдаться, лечь раньше минуты, — мы тебя сообща бить будем!

Бурзенко неторопливо снял куртку, сбросил деревянные башмаки, закатал до коленей штаны — так легче будет боксировать — и стал шнуровать перчатки.

— Скелет, не бойся! — Трумпф подмигнул своим дружкам. — Конечно, я буду драться не в полную силу.

И он начал бой, думая, что «игра» продлится недолго. Может ли устоять перед ним, профессиональным тренированным боксером, отощавший русский солдат? Да и знает ли он, что такое бокс?

Покровительственно улыбаясь, Трумпф атакует русского. Бьет прямым ударом левой. Андрей уклоняется. Бьет правой — то же. Еще левой, еще правой, левой... Андрей уходит от ударов уклонами, нырками. Руки держит свободными. Свободными для нанесения удара. И, экономя силы, отвечает: на удар — ударом, на атаку — контратакой.

Андрей понимает, что от результата боя зависит многое. Это не просто поединок двух заключенных, это испытание. Что же, он готов.

И Трумпф понял, что перед ним не новичок. С лица слетела улыбка. В маленьких голубых глазах загорелись злые огоньки. Предводитель уголовников решил покончить с противником и бросается в атаку.

Но Андрей начеку. Он делает шаг назад и сразу, без подготовки, наносит один за другим два удара снизу. Попал! Трумпф быстро прижимает локти к туловищу. Ага! Прячешь пораженное место?

Зрители — уголовники и политические — поражены. У Трумпфа, непобедимого Трумпфа, вожака «буйволов», оказался достойный противник. Они видят не избиение, а профессиональный поединок, настоящий матч бокса!

Один из «буйволов» так увлекся, что решил исполнять обязанности судьи:

— Тайм! — закричал он, когда Андрей стал теснить Трумпфа. — Кончился первый раунд!

Бойцы разошлись. Андрею подставили табуретку, и он сел. Гарри Миттильдорп стал обмахивать его полон куртки. Другой политический — Курт — сунул в рот Андрею леденец:

— На, друг, подкрепись.

Бурзенко был тронут. Заключенные не видели сахар годами. Лишь иногда удавалось им выменять у немецких преступников на самодельный портсигар или мундштук маленькую конфетку. И вот с трудом добытый леденец Курт отдал ему.

Схватка возобновляется с новой силой. Темп боя высокий. Судья то и дело бросается разнимать сцепившихся бойцов. Часто слышны его возгласы: «Брэк!» («Шаг назад!»). Боксеры отступают на шаг и снова сходятся в ближнем бою. Ни тот, ни другой не уступает. Они обмениваются быстрыми, беспорядочными ударами. Бьют по корпусу, по локтям, перчаткам... Андрей устал, ему трудно дышать. Но и противник выдохся. Нет, не добился Трумпф легкой победы!

После окончания третьего раунда зрители загудели:

— Кто победил?

— Объявляйте победителя!

Но судья поднял руку:

— Победителя объявлять не будем.

Он спасал репутацию Трумпфа. «Буйволы» одобрили это решение:

— Гут, гут!

Трумпф, дыша как загнанная лошадь, молча снял пухлые перчатки и швырнул их на землю. Потом натянул свой свитер и, ни на кого не глядя, ушел. Уголовники последовали за своим вожаком.

Гарри помог Андрею одеться. У Андрея дрожали руки, на бледном лице выступила испарина. Никогда в жизни он так сильно не уставал. Даже после самых тяжелых поединков на первенство Средней Азии он не чувствовал себя таким разбитым и обессиленным: ноги стали словно ватными, а в жилах, казалось, бродила газированная вода.

— Идем, Андрэ, — Гарри взял его под руку.

Путь к нарам показался бесконечно длинным. Бурзенко с помощью Гарри и Каримова вскарабкался на свое место. Не раздеваясь, плюхнулся на матрас.

Сколько времени он проспал, Андрей не помнит. Проснулся от того, что кто-то тормошил его за плечо. Андрей открыл глаза. К нему на нары влез Каримов. Пола его куртки оттопыривалась. Батыр, осмотревшись кругом и убедившись, что за ним никто не наблюдает, шепнул:

— На, земляк.

Он поставил перед Андреем чашку с густой брюквенной похлебкой.

— Рахмат, — поблагодарил Андрей по-узбекски и, проглатывая слюни, спросил:

— А ты сам кушал?

— Это тебе от твоих друзей.

— Тогда садись, Батыр-ака, съедим вместе.

— Нет, — улыбнулся Каримов, — это все тебе одному.

Андрей осторожно, чтобы не пролить похлебки, отодвинул чашку:

— Один есть не буду!

— Нет будешь, — в шепоте Батыра звучали властные нотки. Я старше тебя. Значит, имею право приказывать. И не один я приказываю. Моим языком приказывают все старшие товарищи. Ясно?

— Не совсем.

— Так надо, — Каримов пододвинул чашку к Андрею. — Ешь, земляк, ешь. Набирайся сил! Твоя сила нам нужна. Нужна для борьбы.

* * *

Весть о поединке русского пленного с Трумпфом, одним из самых свирепых бандитов, облетела все блоки. Незнакомые люди приходили к Бурзенко, пожимали ему руки. Один из немецких заключенных принес Андрею пайку хлеба, группа чехов принесла вареной картошки.

— Друг, это тебе от нашего блока.

Два дня спустя староста блока Альфред Бунцоль зашел после вечерней проверки в барак и приказал Андрею:

— Возьми чайник и принеси мне кипятку.

В маленькой каморке старосты за квадратным столиком сидели двое. Одного Андрей узнал сразу.

— Товарищ подполковник, здравствуйте! — радостно поздоровался он с Иваном Ивановичем.

Второй заключенный, в полосатой одежде, с красным треугольником на куртке, в деревянных башмаках, был Андрею незнаком. Он смотрел на боксера карими глазами, в которых играла смешинка. И Андрею трудно было понять: то ли он улыбается ему, то ли изучает его насмешливым взглядом.

Иван Иванович сказал:

— Бурзенко, познакомься. Это Михаил Левшенков. Товарищ Михаил. Интересуется твоими спортивными делами.

— Какой тут спорт, — вздохнул Андрей, — мне бы не перчатки, а автомат в руки...

— Всему свое время, — мягко возразил товарищ Михаил.

Андрей понял, что перед ним один из руководителей подполья. «Наконец-то, — у Бурзенко сильней забилось сердце, — наконец-то...»

— Ну, что ты стоишь? — Иван Иванович пододвинул табуретку. — Садись к столу.

Андрею налили кружку кипятку и дали большую вареную картофелину. Андрей откусывал ее бережно, маленькими кусочками и запивал горячей водой. Вкусно! Вдруг он заметил, что Смирнов и товарищ Михаил картошку не едят. Иван Иванович перехватил взгляд Андрея:

— Ешь, ешь. Мы свои съели.

Андрей осторожно разломил картофелину на равные части:

— Теперь я вас угощаю.

Они пили кипяток и беседовали. Андрей рассказал свою биографию.

— Я здесь долго быть не собираюсь, — закончил он. — При первой же возможности убегу! Вот только товарищей надежных подобрать надо...

— Всему свое время, — Левшенков повторил уже знакомую Андрею фразу и, посмотрев ему в глаза, сказал, что подпольный центр предлагает Бурзенко выступить в боксерских соревнованиях с уголовниками.

Андрей отказался:

— Развлекать гадов я не собираюсь.

— Нет, ты должен выступать, — возразил Левшенков. — Так нужно. Понимаешь?

Андрей удивился. Спортивные соревнования в Бухенвальде! Странно... Зачем?... Если он озлобит уголовников, ему не миновать крематория... Но Левшенков говорит с ним от имени подпольного центра...

И он ответил:

— Я готов выполнить любое ваше поручение.

Глава шестнадцатая

Старший санитар Гигиенического института Карл Пайкс был доволен началом дня. Сегодняшнее утро мало чем отличалось от вчерашнего — такой же туманный рассвет и обычный для Бухенвальда сырой, пронизывающий до костей, ветер. Но на этот раз пасмурная погода не влияла на настроение политического заключенного Карла Пайкса, в недавнем прошлом молодого, но уже довольно известного врача одной из клиник Гановера, а ныне старшего санитара Гигиенического института концентрационного лагеря Бухенвальд.

Жизнь такая загадочная штука, что, сколько ни смотри пристально вперед, все равно не увидишь того, что ожидает тебя завтра, В этой истине Карл Пайкс убедился на собственном примере. Застенчивый по натуре и напуганный бурными действиями фашистов, наводивших в старой доброй Германии так называемый «новый порядок», молодой врач всячески избегал общественных выступлений и сторонился всего того, что, по его мнению, могло скомпрометировать доброе имя нейтрального человека. Пайкс был далек от политики. Он мечтал о карьере хирурга и кандидатской диссертации.

Но политика не осталась к нему равнодушной. В один из зимних солнечных дней в операционную с шумом вошли гестаповцы, оставляя на розовом паркете грязные широкие следы сапог. Пайкса обвинили... Впрочем, в 30-х годах для ареста не требовалось серьезных, проверенных обвинений, достаточно было указать чернорубашечникам на человека и сказать, что он против «нового порядка». Кто же наклеветал на него, — Пайкс так и не узнал. Очевидно, один из коллег по работе, которому оказались не по душе талант и успехи молодого врача. В камерах гестапо Карл долго не задержался. Все его попытки возмущаться и говорить правду были остановлены кулаком и резиновой дубинкой. На десятом допросе он махнул на свою жизнь рукой и в полубессознательном состоянии признал себя виновным во всех политических грехах и поставил собственную подпись под «показаниями».

Следователь, поздравив Пайкса с успешным окончанием следствия, посоветовал ему впредь быть таким же благоразумным и беречь свое здоровье. Потом ему зачитали приговор, посадили в арестантский вагон и привезли в Бухенвальд.

Так он стал государственным преступником, политическим заключенным. На его голове от высокого лба до затылка простригли машинкой широкую полосу, надели на него полосатый костюм каторжанина, на куртку и штаны пришили четырехзначный номер, который заменил ему имя и фамилию, а под номером прикрепили матерчатый треугольник ярко-красного цвета — отличительный знак политически неблагонадежных...

Прошло около четырех лет. Осенью 1941 года, когда прибывшее из Берлина высокое начальство стало спешно организовывать Гигиенический институт специального: назначения, о Пайксе вспомнили. Из огромной картотеки срочно извлекли его личное дело, в котором хранилось подтверждение того, что в прошлом он действительно был медицинским работником. Руки и ум хирурга оказались нужными. И Карлу Пайксу — политическому заключенному, немцу по происхождению, врачу по образованию — доверили ответственный пост — его назначили старшим санитаром...

Однако годы, проведенные в мученьях и страданиях, не прошли бесследно для Карла Пайкса. Он, как и многие другие немцы, которые считали себя «нейтральными» и стремились отгородиться от общественной жизни, уйти от политики, столкнувшись лицом к лицу с фашизмом и пройдя через ад гестаповских камер, стал осознавать свои заблуждения и ошибки. Произошел серьезный поворот в его жизни: он начал думать. Правда, этой способностью он отличался и раньше, но тогда, до Бухенвальда, все его мысли ограничивались медициной и узким кругом личных интересов. А здесь он словно прозрел, словно поднялся на ступеньку выше и оттуда посмотрел на мир, на жизнь. Товарищ по несчастью Вальтер Крамер, политзаключенный, коллега по профессии, исполнявший обязанности старшего лечащего врача в больнице для заключенных, помог разобраться в хаосе международных событий, найти главные противоречия, вокруг которых бушевали страсти. И чем больше Пайкс размышлял, сопоставлял свое прошлое и настоящее, тем сильнее становилась его ненависть к гитлеровцам.

Пайкс стал антифашистом при помощи доктора Вальтера, с жаром включился в подпольную борьбу.

Сегодняшнее утро прошло у Пайкса на редкость удачно. Он перед самым приходом главного врача майора СС Адольфа Говена успел побывать в разных местах и сделать несколько дел, на которые раньше приходилось тратить чуть ли не целую неделю. И главным из них было то, что он достал шонинги — больничные листки.

Вчера Вальтер Крамер сказал ему:

— Нужно спасать русских офицеров. Их вчера бросили в Малый лагерь. Им грозит смерть. Нужны шонинги.

Пайкс поправил очки и, немного подумав, ответил:

— Не раньше, чём через три-четыре дня. У меня нет даже бланков.

— Но ты постарайся. Встретимся у меня — в отделении тяжелобольных.

А полчаса назад Пайкс успешно изъял из сейфа бланки больничных листов. Сотня новеньких розовых бумажек, хрустящих, как пачка денег, приятно оттягивала карман полосатых брюк. Впрочем, в Бухенвальде шонинги ценились дороже денег. Каждая такая бумажка являлась драгоценностью: освобождала ее обладателя от каменоломни, где жизнь узников зависела от настроения надсмотрщиков, давала право остаться в лагере, давала короткий отдых.

Теперь нужно было сделать главное: выждать удобный момент, когда майор Говен отлучится, незаметно проникнуть в его кабинет и проштамповать больничные листки. Но, судя по всему, главный врач не собирается покидать кабинета. Старший санитар уже дважды заглядывал к доктору и оба раза видел одно и то же: Говен писал. Очевидно, он работал над своей докторской диссертацией. Такие часы бывали редкими, ибо обычно майор большую часть дня проводил то в патологической лаборатории, то в экспериментальном отделении, где испытывались новые препараты, или просиживал у химиков и биологов, строго контролируя производство высокоэффективной сыворотки против сыпного тифа. Ее делали из крови заключенных. Заказы на сыворотку резка возрастали. Особенно много ее отправляли на Восточный фронт. Судя по этому, в частях «победоносной» армии фюрера свирепствовала эпидемия тифа.

Сейчас биологи подготовили к отправке новую партию сыворотки. Оставалось только заполнить соответствующие документы. Эту процедуру всегда выполнял сам Говен. После получения выговора он стал подозрительным и не доверял своим помощникам.

Пайкс дважды докладывал Говену о том, что ампулы упакованы и готовы к отправке, но тот не торопился уходить. Он писал.

Пайксу ничего не оставалось, как ждать. Ждать удобного случая. И он, чтобы не привлекать к себе внимания эсэсовцев, которые шныряли по институту, занялся переписыванием в толстый журнал сведений о наличии больных, состоянии их здоровья и о числе умерших.

Вдруг раздался телефонный звонок. Пайкс снял трубку. Адъютант коменданта лагеря Бунгеллер — Пайкс узнал его низкий грудной голос — спрашивал Говена.

— Доктор Говен очень занят.

— Срочно передай доктору, что его вызывает штандартенфюрер Карл Кох. Пусть сейчас же, слышишь, болван, сейчас же явится к коменданту.

— Будет исполнено.

Пайкс отложил в сторону ручку, спрятал в ящик стола журнал учета и в третий раз решительно открыл — массивную дверь кабинета.

— Доктор Говен!

— В чем дело?

Говен в белом халате, надетом поверх офицерского мундира, не сидел, как несколько минут назад за письменным столом, а стоял спиною к дверям и, опершись руками о стену, смотрел в маленькое потайное окошко. Об окошке Пайкс ничего не знал. Это было для старшего санитара открытием. Он и не подозревал, что, сидя в кабинете, можно следить за работой в соседней специальной камере.

— Карл, вы же знаете, — голос майора звучал раздраженно, — что в эти часы я никого не принимаю!

— Герр майор, вас вызывает штандартенфюрер Карл Кох.

— Хорошо.

Говен продолжал смотреть в маленькое окошко. Его круглые желтоватые, как яйца черепахи, глаза блестели, а по толстым губам блуждала самодовольная улыбка.

— Доктор!

— Ну? — майор резко повернулся. — Что еще?

— Унтерштурмфюрер Бунгеллер требует, чтобы вы явились немедленно.

— Хорошо. Можете идти.

— Слушаюсь!

Выйдя из кабинета, старший санитар услышал, как Говен звонил по телефону, долго что-то горячо доказывал, а потом бросил трубку.

За время пребывания в Гигиеническом институте Пайкс хорошо изучил характер своего начальника. Когда у Говена появлялось хорошее настроение, он называл старшего санитара своим помощником, именовал его по фамилии и даже похлопывал по плечу. В обычные дни майор ходил с безразличным выражением на совином лице и называл Пайкса «санитаром»: «Санитар, сходи за анализами», «Санитар, проведи операцию легких» и т. д. Но в дни, когда жидкие брови майора хмурились, а уголки губ угрожающе опускались, Пайкс старался не попадаться ему на глаза. Говен не ругался, как другие, не бил, не оскорблял. Нет, он действовал. Каждого, кто ему в это время был не по душе, Говен отправлял в крематорий. К счастью узников, работавших в институте, такие дни выпадали редко.

Послышалось щелканье замка: Говен запирал ящики стола и сейфа. Через несколько минут он вышел. Пайкс вскочил с места и застыл, вытянув по швам руки.

— Пайкс, я вчера отправил в лабораторию мокроту сорока «кроликов». — Кроликами Говен называл подопытных заключенных. Майор быстро снял халат и бросил на руки старшего санитара. — Чтоб к моему приходу на столе лежали анализы.

— Будет исполнено, герр майор.

Проводив глазами Говена, Пайкс повесил халат на вешалку и взглянул в окно. Майор быстро шел к главным воротам концлагеря, за которыми в эсэсовском городке находилась резиденция коменданта.

Пайкc, не теряя времени, достал из потайного кармана самодельный ключ и, убедившись, что никто за ним не наблюдает, открыл дверь кабинета. Штамп, как всегда, находился в правом верхнем ящике стола. Через несколько минут бланки больничных листов приобрели силу подлинных документов. Нужно было только вписать личные номера заключенных да проставить даты освобождения.

Пора было уходить. Но Пайкc не спешил. Он решил разгадать тайну маленького окошка. Несколько секунд в его душе шла борьба: а что если окошко имеет сигнализацию?..

Поборов колебания, Пайкc отдернул маленькую темную шторку. На кафельной стене вырисовывался квадрат смотрового окна. Под ним была кнопка. Пайкc нажал ее. Раздался щелчок, и крышка открылась.

Пайкc приник к выпуклому стеклу и отшатнулся. Не может быть! Не веря глазам, снова поглядел в окошко, — и мурашки побежали у него по спине. За толстым стеклом, за массивной стенкой шел чудовищно варварский эксперимент. Там задыхались заключенные с желтыми туберкулезными лицами. Их было не менее сорока. Пайкc увидел, что воздух в ярко освещенной камере очень мутен, и ему стало ясно — туда нагнетается какая-то мелкая пыль.

По впалым щекам мучеников струился пот, оставляя кривые грязные полоски, ввалившиеся глаза лихорадочно блестели. Одни с безразличным видом сидели на полу, прислонившись спиною к стенке, и покорно ждали конца. Другие еще боролись за жизнь. Они судорожно прижимали к носу и рту рукава или полы своих полосатых каторжных костюмов. Но, очевидно, пыль проходила сквозь редкую материю...

Пайкc захлопнул окошко. Теперь все ясно! Свою докторскую диссертацию майор СС Адольф Говен писал на тему «Роль угольных частиц в новообразовании туберкулеза легких и задержке развития туберкулеза». Пайкc знал, что над этой темой работает чуть ли не весь подневольный состав Гигиенического института. Ученые в полосатых каторжных костюмах — химики, биологи, хирурги, терапевты — вкладывали в диссертацию Говена свои знания, свой опыт.

Теперь Пайксу стало понятно, зачем по указанию Говена для исследований отбирали здоровых узников. Хотя в лагере было много туберкулезных больных, Говен желал наблюдать за развитием болезни на всех стадиях в интересующих его условиях. И вот для этого изверг в халате врача сажал в специальную камеру узников, чтобы они задыхались угольной пылью и заражали легкие. Эсэсовский доктор использовал людей как морских свинок и кроликов, как подопытных животных.

Пайкс ничем не мог помочь несчастным. Из камеры, которая тщательно охранялась, имелся только один выход — на операционный стол и в крематорий.

Хорошего настроения как не бывало. Радостное чувство удачи улетучилось. Опасная операция с больничными листками, все попытки облегчить существование узникам показались Пайксу до обиды мелкими и ничтожными. Он торопливо вышел из кабинета Говена, запер дверь и спрятал поддельный ключ, но совершенно забыл о том, что маленькая темная шторка на стене осталась незадернутой.

Глава семнадцатая

Откровенно говоря, Андрей был немного разочарован. От встречи с представителями подпольного центра он ждал большего. Он хотел настоящей борьбы, сложных заданий. А ему предложили состязаться в боксе с зелеными. Особого проку в этом Бурзенко не видел. Ну, хорошо, он будет биться на «состязаниях», приложив все силы и знания к тому, чтобы побеждать. А дальше что? Разве это дело для подпольщика?..

В то же время Андрей видел, что о нем, именно о нем, постоянно заботятся товарищи. Его перевели на еще более легкую работу: он стал штубенистом — постоянным дневальным в бараке. В его обязанности входило совсем немногое: следить за чистотой и порядком в блоке. Утром уйдут товарищи на работу, он подметет и протрет пол шваброй, вымоет обеденные столы, надраит до блеска бачки для супа и кипятка, а затем может отдыхать. Такие условия позволяли Бурзенко сберегать силы и тренироваться, хотя последнее было нелегко делать в полуголодном состоянии. Он быстро утомлялся. Переутомление при плохом питании могло привести, как говорят спортсмены, к перетренировке, а она выводит из строя. Поэтому Андрей после каждого занятия мылся теллой водой и ложился вздремнуть на час-полтора. Сон восстанавливал силы. Но организм требовал также хорошего питания. Андрею ежедневно доставали лишнюю пайку хлеба, добавочную чашку брюквенной похлебки, но чувство голода по-прежнему оставалось постоянным спутником боксера.

Шел сентябрь. Осень в Германии была солнечная, теплая. По небу плыли редкие облака, в воздухе носились паутинки. И за колючей проволокой концлагеря дыхание осени чувствовалось особенно остро. Трава, кое-где выступавшая сквозь камни и асфальт, поблекла. В темно-зеленых кронах буковых деревьев, которые гордо стояли на оскверненной земле, запрокинув кудрявые головы к небу, виднелись блеклые желтые листья. Они появились, как иногда появляется седина у людей, — неожиданно, за одну ночь. Казалось, что ужасы концлагеря коснулись и деревьев.

Андрей Бурзенко часто любовался величественными лесными богатырями — буками и вязами, напоминавшими ему юг, родную Среднюю Азию. Там, дома, он любил в знойные дни отдыхать под тенью широколистых чинар и карагачей. Как давно это было!

Одно дерево — старый кряжистый дуб — пользовалось особым уважением заключенных. Под ним сотню лет назад любил отдыхать великий поэт Гёте. Узники, особенно немцы, с грустью показывая дуб новичкам, рассказывали связанные с ним предания и легенды. Согласно одной из них, Гёте сказал герцогу Карлу Августу: «Германия будет жить до тех пор, пока будет жить этот дуб!» А эсэсовцы чтили исторический дуб по-своему: они всегда устраивали под ним массовые экзекуции и казни. Это место и выбрали уголовники для боксерских состязаний.

За три дня до их начала Батыр Каримов сказал Андрею:

— Сегодня тебя вызовет к себе староста. Товарищи тебе подарок приготовили, — и ушел со своей группой на работу.

Подпольный центр устроил Каримова на военный завод «Гуотов-верке», который находился рядом с концлагерем. Андрей искренне завидовал земляку. Там, на военном заводе, советские пленные, рискуя жизнью, портят станки, выводят из строя ценное оборудование. Там, на заводе, люди борются. Там фронт. Каримов рассказывал, что в последний месяц поток брака вырос на много процентов. Эсэсовцы выбились из сил, но найти причины этого не могут. А заключенные-специалисты утверждают, что виной «низкое качество стали».

Андрей мыл шваброй пол, когда его окрикнул староста барака:

— Андрэ, зайди ко мне.

В каморке Альфреда Бунцоля сидел Костя Сапрыкин. Тот самый Костя-моряк, который еще в вагоне эшелона готовился к побегу.

— Костя! — Бурзенко порывисто шагнул к другу,

— Андрюха! Братишка!

Они обнялись, расцеловались.

— А ты ничего, — пошутил Андрей, хлопая Костю по его крутым плечам, — крепок. Только вот седины много.

— Фрицы покрасили, на всю жизнь, — отшутился Костя и сразу перешел к делу:

— Андрюха, получай. По распоряжению центра выдаю тебе из нашего неприкосновенного запаса миску сливочного масла.

— Сливочного масла? — переспросил Андрей, не веря своим ушам.

— Самого первосортного, — Костя взял со стола алюминиевую миску и снял с нее крышку. — Вот оно. Позаимствовали у эсэсовцев без отдачи. Только ты сразу не набрасывайся — живот заболит.

— А зачем оно мне? — облизывая губы, спросил Андрей. — Есть более нуждающиеся.

— Вот что, братишка, — Костя положил руку ему на плечо. — Приказы не обсуждают, а выполняют. Знаешь, — продолжал он, — как бы я хотел быть на твоем месте. Как бы я хотел зеленых публично, чтоб все видели, по морде, по жирной морде!

Костя, подвинув свою табуретку ближе к Андрею, стал рассказывать о себе. Сразу же после прибытия в Бухенвальд он попал в особую рабочую команду, которая обслуживала крематорий и знаменитый бухенвальдский «хитрый домик». Жила команда прямо на территории крематория. Периодически она поголовно истреблялась, и на ее место набиралась новая.

Андрей узнал, что в крематории не только сжигают трупы. Одновременно он служит местом расправы. Ежедневно вечером к воротам крематория подъезжала крытая машина, Обреченных высаживали и вели к небольшой калитке. Едва человек переступал порог, как под ним открывался люк, и он падал в подвал. Крики и вопли заглушал рев мощных вентиляторов. Внизу узника ждал палач или его помощник бандит Вилли. Они били жертву по голове специальными молотками из дубового дерева. Обреченный терял сознание. Его подносили к стене и вешали на крюк. В стенах подвала было сорок восемь крюков. Тела висели по нескольку дней. Потом приходили уборщики из особой команды, в которой был и Костя, снимали трупы, грузили на лифт и поднимали к печам. Шесть печей за час сжигали восемнадцать трупов; в сутки — более четырехсот... Там же, в подвале, имелась специальная газовая камера. Но в ней Костя не был и устройства ее не знает.

А наверху, у печей, орудовали зеленые. Они старательно просеивали золу. Эсэсовцы подозревали, что их жертвы в последний момент глотали драгоценности...

Андрей молча слушал Костю, и его кулаки гневно сжимались.

— Привезли однажды английских летчиков — я их сразу узнал по форме. Рослые ребята, как на подбор, — что наши черноморцы. Я на них через окошко смотрел. Построили бедняг во дворе крематория. Эсэсовцы, значит, как положено, вокруг с автоматами. Сердце у меня защемило от жалости. Через час-другой придется грузить их в лифт. А как помочь? Как сказать англичанам, что они последние минуты живут, воздухом дышат. Смотрю, эсэсовцы сбились в кучку, пошептались меж собой, и двое ушли. Возвратились они скоро с посылками, которые для заключенных «Красный Крест» присылает. И что ты думаешь? Охранники оставили одного эсэсовца караулить, а сами сложили автоматы на земле и пошли делить посылки: кому шоколад, кому консервы. У меня от радости все внутри полыхнуло: ну, думаю, сейчас начнется! Оружие рядом. И лежит оно ближе к летчикам, чем к охранникам. Я про себя решил: возьмутся англичане за оружие — первым к ним на выручку брошусь! Но проходит минута, вторая, стоят они и все меж собой по-своему разговаривают. «Хватайте, братишки, — хотелось крикнуть им, — хватайте автоматы! Умирать, так с музыкой!» Нет, стоят. Подозвал я одного политического, из нашей команды уборщиков. Фишем зовут. А Фиш мне говорит: «Конечно, они знают, что их ожидает. Я сам слышал, как начальник конвоя сказал, что он их привез прямо из веймарского гестапо, где им приговор о смертной казни зачитали». Я опять к окошку. Стоят, бедняги! Сосчитал — тридцать шесть парней. Двое не в английской форме, вроде американская, брюки с напуском. Тридцать шесть здоровых, сильных и автоматы рядом! Видят же, куда их загнали, не слепые. И труба дымит, и трупы кругом, на тележках и так, штабелями сложены, и запах... Чему их там только в армии учили!? — Костя выругался.

— А потом?

— Что потом? Как телков на бойне...

Из особой команды крематория Сапрыкину удалось бежать. Он познакомился с одним поляком, который ежедневно привозил трупы умерших из Малого лагеря. Костя узнал, что поляк крестьянствовал под Львовом, в Бухенвальд попал за то, что зарезал свою свинью без разрешения местной управы. По просьбе Кости он принес ему полосатый костюм и номер одного умершего русского. Этот костюм моряк несколько дней носил под своей форменной курткой — ждал удобного случая. И ему удалось проскочить в рабочую команду Малого лагеря. Под чужим номером он живет и сейчас.

— Оттуда, из Малого лагеря, меня товарищи, политические, переправили в госпиталь. А там столкнулся с Пельцером. Ты помнишь его? Песни пел в вагоне. Он там фигура! Выручал меня он в госпитале, подкормил. — Костя, хотя и знал, что старик был знаком с морем только по пляжу, с восторгом называл Пельцера «черноморцем», «братишкой», «морской душой». Это была высшая похвала в устах севастопольца.

— Из госпиталя свои перевели на кухню, в камбуз. Правда не в качестве кока, а так, подсобным рабочим, кочегаром; Это мне ближе. Не раз кочегарил, — закончил Костя.

Андрей слушал моряка, а сам думал о летчиках. Неужели все так и было? Не хотелось верить. Андрей мысленно представил себя на их месте. Нет, он никогда бы не упустил такого момента. Никогда. Уж он-то знает, что надо делать с оружием, когда оно рядом лежит!

— А вчера к нам в кочегарку немка заглянула, жена коменданта, — снова заговорил Сапрыкин. В офицерской форме, в сапогах. В руке хлыст. Осмотрелась, приказала что-то по-своему охраннику. Тот к нам: «Фрау Эльза говорит — жарко у печки, надо рубашки снимать». Пришлось скинуть робу, — моряк замолчал, потом встал и заторопился:

— Засиделся я у тебя. Еще искать будут...

Костя на прощанье по-медвежьи обхватил Андрея и попытался оторвать его от пола. Но как он ни пыжился, поднять боксера не смог.

— Силен, братишка, силен!..

Андрей напружинил мышцы и легко поднял Костю над головой.

— Вот так надо...

— Пусти. Задушишь...

Бурзенко осторожно поставил Костю на пол.

Глава восемнадцатая

В субботу, как обычно, Карл Кох в сопровождении помощника лагерфюрера Эриха Густа на штабной машине медленно объезжал всю территорию концлагеря, останавливаясь чуть ли не у каждого барака. Штандартенфюрер был не в духе. Последние известия с Восточного фронта омрачали его: еще один город отдали большевикам...

От придирчивого взгляда коменданта не ускользала ни одна мелочь. Он проверял чистоту унитазов, заглядывал под нары, тыкал пальцем в оконные стекла, скоблил ногтем по обеденным столам. В сорок пятом блоке ему показалось, что пол недостаточно выскоблен. Кох влепил пощечину застывшему старосте блока, а санитару велел всыпать двадцать пять палочных ударов.

У дверей двадцатого барака несколько немецких заключенных — уборщиков лагеря — сооружали из обломка доски небольшую скамейку, чтобы в редкие минуты отдыха не сидеть на сырой земле.

Кох притормозил машину. Узники, оторопев, вытянулись по швам.

— Кто разрешил?

Подбежавший лагершюце отрапортовал:

— Староста лагеря, герр Полковник!

— Убрать.

— Яволь! — рявкнул полицейский и побежал выполнять распоряжение.

Кох поехал дальше. Он объезжал каждую улицу Большого лагеря, заходил во все бараки, побывал в мастерских, прачечной, кузне, бане, осмотрел подсобное хозяйство.

На отдаленной поляне за Малым лагерем комендант остановил машину.

Группа уголовников под руководством Трумпфа вкапывала в землю толстые сосновые колья и между ними натягивала веревку.

— Что это?

— Ринг, герр полковник, — торопливо объяснил помощник лагерфюрера. — Здесь в свободные часы немецкие криминальные заключенные будут бить русских политических.

Штандартенфюрер вылез из машины. Густ поспешил за ним.

Кох подошел к самодельному рингу, потрогал веревки. Усмехнулся. Фраза Густа «Бить русских политических» ему явно понравилась. Он скользнул взглядом по рослым уголовникам, по их мощным бицепсам. Повернулся и молча зашагал к штабному «оппелю».

Трумпф вопросительно посмотрел на Густа. Тот махнул рукой:

— Продолжай.

* * *

Сегодня весь лагерь взбудоражен и гудит, как растревоженный улей. Рано утром с быстротою молнии все русские бараки облетела весть — немцы на Восточном фронте потерпели еще одно поражение! Разгромив фашистские танковые полчища в районе Курской дуги, Советская Армия перешла в новое наступление!

Андрей эту новость узнал еще ночью. Перед самым рассветом его растолкал Батыр. Он с вечера куда-то ушел и, вернувшись, разбудил земляка.

— Андрей, — зашептал он по-узбекски. — Наши наступают! Взяли Орел! Проснись, наши наступают!

Андрей недоверчиво посмотрел на Каримова:

— Это ты перед боем меня ободряешь.

— Приемник не врет, — вспыхнул Батыр и сразу осекся. Потом быстро зашептал:

— Это военная тайна. Но тебе доверяю. Ночью, наконец, собрали приемник. Понимаешь, наш радиоприемник! Мы слушали Москву, слушали сообщение Советского информбюро.

Андрей обнял Каримова:

— Это правда?

— Клянусь Ферганой!

Бурзенко вскочил на ноги и хотел от радости закричать на весь барак — пусть каждый знает о нашей победе! Но Батыр успел шершавой ладонью закрыть рот товарища.

— Джины, сатана, ляжь! У каждой стены есть уши предателя.

С утра, сразу же после завтрака, к Андрею приходили друзья, и каждый по-своему стремился подбодрить и вдохновить его. Гарри Миттильдорп принес новые брезентовые тапочки:

— Подарок тебе от всех ребят из сапожной мастерской.

Костя Сапрыкин забежал на минутку и, чтобы никто не увидел, вытащил из-за пазухи выглаженные белые трусы:

— Почти новые. Выменяли за три пайки хлеба. А перед самым состязанием неожиданно появился лагерный полицейский и объявил:

— Номер сорок тысяч девятьсот двадцать два вызывается в ревир.

Товарищи переглянулись. Провал? Предательство?

— Надо идти, — Андрей встал и направился к выходу.

Следом за ним двинулась группа советских военнопленных.

В ревире Андрея проводили в кабинет Соколовского. Пельцер, дружески подмигнув, вышел из кабинета и остался караулить возле дверей.

— Да вы садитесь, садитесь. — Соколовский придвинул табуретку. — Сюда, к столу.

Бурзенко сел на край табуретки.

Соколовский открыл шкаф, вытащил из-за различных склянок с лекарствами небольшую бутылочку и вылил из нее в стакан какую-то прозрачную жидкость.

— Нате, выпейте, — сказал он, — это даст вам силу.

Андрей, встав, старался говорить как можно мягче:

— Простите, доктор, но я не употребляю допингов. Мне возбудитель не нужен.

— Это не возбудитель, нет, нет! — Соколовский замотал головой. — Это сахар. Самый настоящий сахар. Сто граммов сахара и столько же воды.

— Сахар?! — удивился Андрей. Как давно он не произносил это слово! Он, кажется, забыл, как оно звучит.

— Да, сахар, — в карих глазах Соколовского светились доброта и забота. — Мой немецкий коллега вчера выменял у охранников на мой портсигар. Пейте! Мы желаем вам только победы.

Андрею вспомнилось, как дома, в Ташкенте, перед каждым боем он выпивал стакан прохладного ароматного виноградного сока.

Бурзенко взял стакан. Жидкость была теплой, густой. Осторожно, боясь пролить хотя бы каплю, он перелил в бутылочку содержимое стакана, оставив на дне несколько капель.

— Что вы делаете?

— Доктор, я смогу драться и без сахара. А здесь есть люди, которым один глоток глюкозы возвратит жизнь. Отдайте им.

Потом, налив в стакан из графина воды и поболтав ее, выпил. Вода показалась необыкновенно сладкой.

Глава девятнадцатая

Воскресный день, которого с нетерпением ожидали уголовники, выдался на редкость теплым, солнечным. К назначенному часу в дальнем конце лагеря, возле группы буковых деревьев и великана дуба, стали собираться обитатели Бухенвальда.

В первых рядах вокруг импровизированного ринга прямо на земле уселись зеленые. Они чувствовали себя хозяевами положения. Сегодня они перед тысячами узников, так сказать публично, покажут, что такое высшая, арийская, раса. Сила есть сила. И нация, обладающая этой сверхсилой, призвана править миром. А тот, кто не согнется перед ней, будет сломлен.

А тысячи советских военнопленных и узников других национальностей пришли сюда, чтобы увидеть неизвестного русского смельчака, решившегося выйти на поединок с уголовниками, на поединок со своей смертью.

На самодельном ринге хлопотал судья — политзаключенный француз Шарль Рамсель, один из старожилов Бухенвальда. В молодости он несколько лет боксировал на профессиональных рингах и выступал в качестве судьи.

Первым на ринг вышел Жорж, появление которого зеленые встретили оглушительными аплодисментами. Уголовники его побаивались и уважали за силу. Он был их кумиром. Они утверждали, что Жорж был чемпионом Германии.

Жорж, рисуясь, прошел через весь ринг к своему углу. Он не сел на табуретку, услужливо подставленную секундантом, и, подняв руку, раскланялся перед публикой. Боксер-профессионал оказался в своей стихии. Им нельзя было не любоваться. Широкоплечий, стройный, молодой. Под нежной атласно-белой кожей буграми перекатываются послушные мышцы. Каждая из них таит в себе запас взрывной энергии. Глядя на его холеную тренированную фигуру, тысячи заключенных лишний раз убеждались в том, что Жорж и ему подобные не прогадали, выбрав Бухенвальд вместо Восточного фронта.

Жорж искренне верил в фашистскую теорию сверхлюдей, считал себя чистокровным арийцем, рожденным для повелевания над представителями низшей расы. Он был на хорошем счету у эсэсовцев и добросовестно служил им своими тяжелыми кулаками.

В Бухенвальд он попал почти добровольно, не захотев ехать на фронт Однако в трусости упрекнуть его не мог никто, ибо Жорж не боялся смерти. Причины дезертирства были более глубокие. Спортсмен, как это ни парадоксально, боялся не гибели, а увечия, ранения. И не без основания. Что ожидало после войны однорукого боксера или безногого бегуна? Жорж думал всю ночь и к утру решил, что за колючей проволокой он сумеет сохранить и руки и здоровье. Придя к такому выводу, Жорж, по его выражению, «наломал дров». В одном из нацистских комитетов он набросился на своего руководителя, крупного фашистского спортивного деятеля, и избил его. Но, давая волю кулакам, боксер перестарался. Пострадавший поднял большой шум. Жоржа судили. Вместо ожидаемого легкого наказания, ему «пришили», как он говорил, «политику» и отправили на пожизненное заключение в Бухенвальд. Но, несмотря на такой суровый приговор, Жорж лелеял надежду на амнистию после победы Гитлера в воине.

Жорж появился на ринге в черных шелковых трусах с широким светлым резиновым поясом. Трусы украшала эмблема: черная фашистская свастика, вписанная в белый круг. На ногах Жоржа были белые кожаные бок-серки. В этом наряде он выступал на многих знаменитых матчах.

Андрей вышел на ринг, грустно размышляя. Три года назад, до войны, он страстно мечтал попасть в сборную команду боксеров Советского Союза и выступить в международных соревнованиях. Кажется, его мечта сбылась. Но разве о таком международном матче он мечтал?

Появление Бурзенко зеленые встретили холодно. Но задние ряды, где разместились политические, дружно аплодировали, и шум рукоплесканий, нарастая, широкой волной катился к рингу.

У Андрея прежде было не менее красивое и тренированное тело, чем у Жоржа. Он и сейчас широкоплеч и строен, но на могучей груди четко обозначились ряды ребер. Под тонкой загорелой кожей просвечивались косые полосы мышц — сухих, плотных и настолько рельефных, что по ним хоть изучай анатомию человека. Худоба и истощение, казалось, делали Андрея и ниже ростом и слабее. Кто-то из зеленых выкрикнул:

— Жорж, бей осторожней, а то скелет развалится!

— Го-го-го! Ха-ха-ха! — прокатилось над первыми рядами.

Андрей взглянул на своего противника, на массивные кисти его рук, тщательно забинтованные эластичным бинтом и ахнул: «Эх, голова садовая, был в больнице, а бинты попросить забыл... Как же теперь?»

Из задних рядов настойчиво протискивался к рингу Костя Сапрыкин.

На него шумели, цыкали, но он упрямо лез.

— Пропустите, пропустите...

Едва Жорж вышел на ринг, Сапрыкин подметил на его руках бинты. А своему подопечному он их не достал. Костя моментально сбегал в больницу.

Видя, что к рингу все равно не пробраться, Костя протянул банты впереди сидящим:

— Передай русскому боксеру!

Бинты поплыли над головами. Вскоре их вручили секунданту Андре — Гарри Миттильдорпу. Он начал быстро бинтовать кисти рук товарища. Бурзенко с благодарностью кивнул ему головой.

Судья Шарль Рамсель старался соблюсти весь этикет международных соревнований. В центре ринга он расстелил белое полотенце и на него положил две пары боксерских перчаток. Потом подозвал к себе секундантов и, подбросив монету, разыграл право выбора перчаток. Оно досталось секунданту Жоржа. Тот долго ощупывал перчатки, мял их и, наконец, взял одну пару. Вторую подал Гарри.

Рамсель тщательно проверил шнуровку перчаток, следя, чтобы шнурки были завязаны у большого пальца — так требуют правила. Потом обратился к секунданту Жоржа:

— Боксер готов?

— Боксер готов, — ответил секундант.

— Первый раунд! — торжественно объявил Шарль и сразу же раздался удар «гонга», которым служил кусок железа, висевший на одном из кольев. Возле него сидел секундометрист с песочными часами, взятыми из эсэсовской амбулатории.

Жорж, вобрав голову в плечи, ринулся вперед, как таран. В маленьких глазах его сверкали огоньки. Он жаждал боя, хотел скорее отплатить этому русскому, осмелившемуся выйти с ним на поединок. Жорж обещал своим дружкам показать «настоящий класс бокса».

И он его показал. Бойцы сошлись на середине ринга. Едва они сблизились, Жорж сразу, без подготовки, без разведки, обрушил на Андрея целую серию атак. Это были не беспорядочные атаки новичка, не нападение потерявшего самообладание спортсмена. Нет, Жорж пустил в ход сложный каскад продуманных и отработанных многолетними тренировками комбинаций, каждая из которых включала в себя серию из пяти-шести разнообразных ударов. Перчатки, словно черные молнии, замелькали в воздухе.

Жорж бросил в бой, как говорят спортсмены, свои главные силы. Стремительно наступая, он учитывал, что противник знает тактику и обладает высокой технической подготовкой, но к матчу подготовлен слабо — голодный рацион сделал свое дело! На это и рассчитывал волк профессионального бокса. Это была его основная ставка. Жорж стремился бурным натиском деморализовать соперника, сломить его волю, заставить беспорядочно отступать. Потом, не давая ему опомниться, преследовать, загнать в угол ринга и несколькими сильными ударами подавить всякую попытку к сопротивлению.

Андрей понимал все это. Натиск Жоржа был ошеломляющим, руки его работали, словно рычаги автомата. Андрей едва успевал защищаться, подставляя под тяжелые удары перчатки, плечи, предплечья. Он защищался с большим искусством и внимательно следил за Жоржем. По едва заметным движениям его плеч, повороту корпуса, перестановке ног Андрей угадывал момент следующего удара и мгновенно принимал меры к защите, он «нырял» под бьющую руку, умело приседал, так что перчатка противника проходила над самой макушкой, чуть касаясь волос, отклонялся в стороны, заставлял Жоржа промахиваться, или мгновенно переносил вес тела на правую ногу, как бы делая отклон назад, и кулак противника, метивший в подбородок, бил воздух.

Андрей ждал, что атаки вот-вот кончатся, противник выдохнется. Проходили минуты, вихрь ударов не ослабевал, а, кажется, возрастал. Отдельные удары иногда стали прорываться сквозь защиту. Принимать удары на себя, делая вид, будто они нечувствительны, чтобы обмануть противника, было рискованно. Когда-то Андрей не раз применял этот, далеко не блестящий, но эффектный прием. Но тогда все складывалось по-другому, и Бурзенко был другим. Сейчас не до эффекта. Отвечая на шквал ударов редкими прямыми ударами левой, только одной левой, Андрей стремился выскользнуть из сферы боя. Дальнейшее пребывание на дистанции удара становилось опасным.

Жорж понял отход Андрея по-своему и ринулся за ним. Бурзенко отступил быстрыми скользящими шагами. Всем показалось, что он избегает сближения, избегает боя.

— Русский трусит! — завопили зеленые.

— Добивай его!

— Бей доходягу!

Но отступление в бою на ринге не бегство, а тактический прием, маневр. Русский отходил не назад, а в сторону. Отходил так, что за его спиной были не канаты, а большая часть ринга, свободное пространство, широкое поле действий и маневров. И Андрей умело маневрировал, ускользал, заставлял Жоржа часто промахиваться.

Зрители слабо разбирались в тонкостях боксерского искусства. Они видели, что наступает Жорж, атакует Жорж. Значит, — он хозяин ринга, он хозяин положения. В рядах зеленых стоял шум. Бандиты буйно выражали свою радость, криками подбадривали своего боксера.

Политические смотрели молча и «болели» за Андрея. Особенно остро переживал Костя Сапрыкин. Когда подошли Левшенков, Симаков и Кюнг и спросили, как идет бой, Костя безнадежно махнул рукой.

И только некоторые заключенные, понимавшие толк в боксе, сидели как завороженные. Перед ними на этом примитивном ринге разворачивался один из самых красивейших поединков, какой когда-либо им приходилось видеть даже на крупнейших международных встречах. Два бойца, разные по внешнему облику, темпераменту и характеру, представляли собой различные боксерские школы. Темпераментный и упорный в достижении намеченной цели Жорж являлся типичным представителем западного профессионального спорта. Его стратегия основывалась на четко разработанном плане боя, в основу которого легли строго подобранные тактические элементы, состоявшие из целого ряда хорошо отработанных и доведенных до автоматизма серий ударов. Руки, натренированные годами, работали, как рычаги машины. Мозг выполнял роль не руководителя, а скорее контролера, который следил за тем, чтобы все части машины работали слаженно, четко, ритмично и неукоснительно выполняли принятый план. Никаких отклонений, никаких изменений. И, казалось, горе тому, кто попадается под эти рычаги живого автомата!

Андрей представлял советскую спортивную школу. В противоположность Жоржу, он был глубоко убежден, что успех на ринге, так же как и победа в шахматном поединке, приходит к тем спортсменам, которые в ходе сражения, в ходе постоянно меняющихся ситуаций, сумеют разгадать замысел противника и противопоставить им свой замысел, более эффективный. Андрей верил, что бокс — это искусство, искусство боя. И, как всякое искусство, он не терпит ни шаблона, ни подражаний, ни тем более заранее подготовленных схем.

Сохраняя, насколько это возможно в бою, хладнокровие, Андрей уже к середине первого раунда знал все тактические приемы противника и его технику построения серийных ударов. Они, чередуясь друг с другом, непрерывно повторялись. В бурном каскаде ударов Андрей увидел то, о чем читал в учебниках бокса, в книгах воспоминаний ветеранов ринга, увидел то, о чем неоднократно рассказывали тренеры: Жорж действовал шаблонно. Начав комбинацию, он обязательно стремился проводить ее до конца, вне зависимости от того, доходят удары до цели или нет.

Этим и воспользовался Бурзенко. Он быстро приспособился к манере Жоржа, угадывал начало очередной серии ударов и мгновенно находил наиболее выгодное защитное контрдействие. Таким образом, отступая, делая шаги то вправо, то влево, он предупреждал и обезвреживал почти все удары Жоржа. И в то же время, защищаясь, успевал наносить удары сам. Они были редкими, но точными.

Звук гонга разнял бойцов. Жорж, улыбаясь публике, прошел в свой угол и не сел на табуретку. Оперевшись руками о канаты ринга, он сделал несколько приседаний. Он даже не обратил внимания на секундантов, которые стали торопливо обмахивать полотенцем его лицо, водить влажной губкой по лоснящейся от пота груди. Он как бы демонстрировал свою высокую тренированность, выносливость.

— Рисуется, — зло кивнул Костя Сапрыкин в сторону Жоржа.

— Нет, это не рисовка, — поправил Левшенков, — а психическая атака, на нервы действует. «Смотрите, какой я, меня никакая усталость не берет!»

Бурзенко сел на табуретку, откинувшись всем телом на угол ринга. Уставшие руки положил на веревки. Короткая минута. Только одна минута — так мало времени для отдыха, для восстановления сил! Андрей полузакрыл глаза, подставляя лицо под свежий ветерок. Гарри Миттильдорп в ритм дыхания боксера взмахивал влажным полотенцем. Как приятно его прикосновение к разгоряченному телу!

— Держи Жоржа на дистанции, — шептал Гарри, — выматывай...

Андрей улыбнулся. Легко сказать — выматывай! Он только защищался избегая обмена ударами, и то как устал! Эх, если бы встретился он с Жоржем не сегодня, а года два назад. Тогда бы он показал настоящий русский бокс! А сейчас опять начинается предательское головокружение и тошнота. А ведь только один раунд прошел, только один...

Андрей открыл глаза. Прямо перед ним в углу Жорж. Могучая спина, большие руки. И Андрей еще сильнее возненавидел его, своего противника, своего врага — сытого, здорового, сильного.

Удар гонга поднимает Андрея. Жорж большими шагами спешит навстречу. Первый раунд его не удовлетворил. Хотя внешне, кажется, план и выполняется: он гоняет по рингу этого русского, он непрерывно наступает. Но наступает, не чувствуя себя хозяином положения. Он наступает, но не так, как хотел бы, бьет, но чуть ли не все удары идут впустую. Противник все время ускользает. Что это значит, черт возьми?

Во втором раунде Жорж решил во что бы то ни стало загнать Андрея в угол: «Пора кончать»... Прикрыв подбородок поднятым левым плечом и выставив тяжелые кулаки, Жорж бросился в решающую атаку.

Андрей бил его вразрез, бил левой рукой в голову, снизу вверх. И тут же как бы вдогонку левой руке бросал вперед правый кулак.

Лицо Жоржа стало красным. Глаза наливались кровью. Он на мгновенье остановился, как бы недоумевая, и снова ринулся вперед.

— Браво! — завопили зеленые.

Андрей, побледнев, шагнул навстречу Жоржу. Они схватились в центре ринга, сошлись на средней дистанции, осыпая друг друга градом ударов. Чаще бил Жорж. Казалось, он превратился в сторукого человека: его удары сыпались со всех сторон.

Но Андрей не отступал. Не отходил. Он вел бой! И этого было достаточно, чтобы политические, наконец, выразили свои чувства.

— Андрей!

— Давай!

— Лупи зеленых!

И все поняли: настала решающая минута. Андрей преобразился. Он весь собран, скуп в движениях и, вместе с тем, действует быстро, точно и хладнокровно. Он — воля. Он — один сжатый кулак. И, несмотря на удары, которые все чаще и чаще прорывались сквозь защиту, Андрей упрямо увеличивал темп боя. Темп возрастал с каждой секундой. Так схлестываются две встречные волны и, не отступая, вспениваются, закипают и устремляют друг друга вверх.

Зрители шумно выражают свои чувства. И политические и зеленые волнуются, кричат, спорят. Над поляной стоит сплошной гул. Два раза судья на ринге кричал «брэк» («шаг назад») — и грозил пальцем Жоржу. Тот, нарушая правила соревнований, бил Андрея открытой перчаткой, локтем, толкал, пытался нанести удар даже ногой.

— Наказать его! — требуют политические.

— Судью долой! — орут преступники.

Атмосфера накалялась.

И Жорж начал терять самообладание, терять контроль над своими действиями. Его мозг все так же точно фиксировал происходящее, но не успевал понять: что же происходит!? Почему русский, который трусливо бегал весь первый раунд, не отступает, а идет навстречу его тяжелым ударам? И почему, черт возьми, кулаки Жоржа не попадают, не достают цель? Ведь подбородок русского почти рядом...

Думать, анализировать ход боя тренированный годами автомат не мог. Тем более в бою с предельно высоким темпом. Жорж стал злиться. А русский «доходяга», как его презрительно называл Жорж, чувствовал себя, словно рыба в воде. Он оказывался то справа, то слева от Жоржа и находился по-прежнему в центре ринга. Не отступал. Не уступал. И неизменно вел бой на средней дистанции, на дистанции, казалось бы, выгодной Жоржу и не выгодной ему, Андрею. Что же происходит? Кто из них нападает? Кто защищается? Кто, черт возьми, ведет бой?

Жорж на мгновенье растерялся. И он попытался выйти из сферы боя, чтобы осмотреться, понять обстановку. Но сделать этого не успел.

Умение выжидать на ринге — основа тактики, одна из основ искусства боя. Андрей, напрягая всю волю, собрав всю энергию и спокойствие, в вихре атак терпеливо ждал, ждал этого мгновенья. Ждал, когда на десятую долю секунды Жорж забудет об осторожности, забудет о защите. И это мгновенье пришло!

Не успел Жорж сделать короткий шаг назад, как его догнал удар в корпус. Жорж инстинктивно опустил руки вниз — он привык, что Андрей бьет спаренными ударами. Но на сей раз удар в корпус был «финтом» — обманом. Едва рука Жоржа скользнула вниз, как в ту же секунду правая перчатка Андрея прочертила короткий полукруг бокового удара в подбородок. Андрей вложил в этот удар всю свою силу и ненависть к врагу.

Удар был настолько быстр, что зрители не смогли его заметить. И для них было совершенно неожиданно и непонятно, что Жорж, нелепо взмахнув руками, начал валиться на землю...

На поляне воцарилась тишина. Стало так тихо, что было слышно, как тяжело дышит Андрей. Он одиноко стоял на ринге, опустив усталые руки

Потом, когда Шарль, широко взмахивая рукой, отсчитал девять секунд и крикнул «аут», публика взорвалась. Зеленые вскакивали с мест. Как? Чемпион Германии, пусть бывший чемпион, но все же арийский, немецкий, национальная гордость Бухенвальда, проиграл какому-то русскому «доходяге»?!

Но свист и крики уголовников тонули в аплодисментах политических. Они торжествовали!

Андрея обнимали, целовали, пожимали ему руки. Его поздравляли друзья и совершенно незнакомые люди. Да, это была настоящая победа, одна из самых значительных, пожалуй самая важная в его спортивной биографии.

Празднично, насколько это было возможно, политические и советские военнопленные отметили победу Андрея. У русских приподнятое настроение. Бунцоль торжественно вручил Андрею кусочек — граммов двести — свиного сала — белого сала с розовыми жилками, сверху и снизу обсыпанного красным перцем.

— От немецких друзей, — сказал Бунцоль, — они сегодня посылку получили.

Андрей разрезал сало на мелкие кусочки. Каждый сидящий за столом получил из его рук свою порцию. Заключенные отказывались. Но Андрей настаивал, шутил:

— Из рук победителя, возьми-ка!

Каримов взял свой кусочек и, подержав его в руке, отдал обратно Андрею.

— Съешь за мусульманина, — шутя сказал он, — что в твоем животе, что в моем, — все одно, общее.

— Ты и похлебку отдай, — весело посоветовал кто-то, — она у Андрея целей будет.

Заключенные смеялись, перебрасывались шутками, вспоминали о спортивных состязаниях и быстро уплетали «обед» — чашку брюквенной похлебки.

Вдруг раздался щелчок репродуктора. Он угрожающе зашипел. Потом послышался лающий голос дежурного эсэсовского офицера. И все сидящие за столами оцепенели.

Эсэсовец выкрикивал номера узников, которые обязаны были завтра в восемь утра явиться в комендатуру к окошку номер три. Этот вызов буквально обозначал — расстрел. Те, кто уходили к окошку номер три, не возвращались...

Это была страшная минута. Люди, забыв обо всем, с трепетом вслушивались в номера. Чехи, французы, поляки, югославы, болгары, греки, русские с первых же дней пребывания в лагере вызубрили немецкие числительные. И в такие минуты — а они повторялись еженедельно — весь лагерь замирал.

У Андрея выступила испарина на лбу. Он ничего не видел, кроме черного круга репродуктора, ничего не слышал, кроме голоса эсэсовца. Ложка с брюквенной похлебкой так и застыла в руке на полпути ко рту. Все ожидали конца кошмарной лотереи.

Эсэсовец дважды повторил номера. И репродуктор, щелкнув, умолк.

Андрей нагнулся над своей чашкой: «Сегодня смерть прошла мимо»... Он доедал брюквенную баланду торопливо, без аппетита. Только сейчас он почувствовал, как устал от поединка. Нары, подушка и жесткий матрас стали будто магнитными и неудержимо тянут к себе. Тело просит отдыха и покоя. Только мозг лихорадочно работает...

Глава двадцатая

Записная книжка Карла Пайкса

Страница первая.

«Вы не знаете, какая это радость держать в пальцах карандаш и писать! Три года я не знал такой радости. Я долбил киркою проклятый камень, а камень мою жизнь.

Кто я? Прошлое не соответствует настоящему, а настоящее не определяет будущее. Скажу одно — я немец. Сегодня я, начиная свои записи, даю клятву: быть объективным и записывать сюда только то, что видел своими глазами. Здесь только факты.

* * *

Концлагерь Бухенвальд расположен в центральной части Германии, в Тюрингии, в восьми километрах севернее города Веймара. На юго-западе, в восемнадцати километрах от концлагеря, находится город Эрфурт, а на юго-востоке, в тридцати километрах, — город Иена.

Построен концлагерь на северном склоне горы Эттер-сберг (четыреста семьдесят метров над уровнем моря). Вокруг — густой лес (бук и сосна). Особенно плотная стена деревьев на юго-востоке. Она задерживает проникновение солнечных лучей. А постоянно дующим северо-западным ветрам нет преград. Осадки — тысяча двести миллиметров в год, что значительно выше средних показателей для Тюрингии. Суточная температура имеет резкие колебания. В течение двух-тpex часов часто падает от десяти градусов тепла до трех-пяти градусов холода.

Резкие колебания температуры, дожди и постоянные туманы влияют на психику, способствуют массовым заболеваниям туберкулезом. В осенне-зимнее время политзаключенные из стран западной Европы — испанцы, французы, бельгийцы, итальянцы — гибнут сотнями.

Почва — лесной суглинок, толщина слоя доходит до десяти сантиметров, большая примесь щебня. Растут культуры: ячмень, рожь, овес, картофель, брюква. Брюква — основной продукт питания заключенных.

* * *

Наша униформа — это пародия на одежду. Она лишена всех качеств, присущих даже самому плохому костюму. Видно, что основатели концлагеря позаботились, чтоб одежда узников была самой дешевой, непригодной, холодной и уродливой. Наша химическая промышленность выполнила и этот заказ. Материал сделан из дерева, тонкий, как сетка.

Страница вторая.

Пиджак и брюки яркой расцветки. Правильно чередуются белые и синие или темно-зеленые полосы, каждая шириной два сантиметра. В таком зеброобразном костюме человек виден издалека и на любом фоне.

Зимою выдают подобие пальто. Во время работы его обязательно нужно снимать.

Головной убор — такой же полосатый колпак.

Материал непрочный, рвется часто. Это лишняя работа для узников. Если охранник заметит дырки, — жестокие побои.

Носить двое брюк или курток или подкладывать на грудь бумагу запрещено. В лучшем случае — побои, в худшем — смерть. Все зависит от настроения охранника.

Обувь — выдолбленные деревянные колодки, типа французских крестьянских сабо, или деревянная подошва с брезентовым верхом. От них — незаживающие мозоли и ревматизм.

* * *

Площадь концлагеря Бухенвальд составляет чуть более половины квадратного километра. И если отбросить территорию подсобного хозяйства, сада и огорода, то на шестьдесят тысяч человек останется совсем немного. Такую плотность можно встретить только на кладбищах.

* * *

Концлагерь окружен проволочным забором. Железобетонные столбы высотою два с половиной метра забетонированы в фундамент. На каждом столбе вделаны ролики для восьми нитей колючей проволоки с внутренней стороны забора и девяти — с наружной. Кроме того, колючая проволока переплетена поперек несколькими рядами нитей.

По колючей проволоке пропущен ток напряжением триста восемьдесят вольт и силою пять тысяч ампер.

* * *

Вокруг концлагеря через каждые сто метров — сторожевая трехэтажная вышка. Их всего двадцать две. На крышах мощные прожекторы, а в окнах страшные зрачки пулеметов.

* * *

Страница третья.

Охрану концлагеря несут солдаты Тюрингского полка отборной дивизии СС «Мертвая голова». Командует полком полковник Хиртес. Его семья живет в Бухенвальде в отдельной вилле.

Специальный собачий лагерь. Овчарки, боксеры, волкодавы и другие породы. Собаки содержатся исключительно для травли заключенных.

Для собак имеется особая кухня, где готовят всевозможные блюда: молочную кашу, специальные галеты, мясо и др. Им также готовят бульон по два литра в день. Отдельных свирепых псов время от времени отправляют на специальный собачий курорт, расположенный где-то в окрестностях Берлина.

Заключенным категорически запрещено ухаживать за псами — собаки могут потерять вкус к человеческому мясу...

* * *

Наш дневной рацион:

Эрзац-хлеб из опилок, картофеля и тридцати процентов ржаной муки. Норма — триста граммов. Дают утром.

Брюквенная или из ботвы сорняков похлебка — восемьсот граммов.

Маргарин, добывающийся из угля, — двадцать пять граммов.

Творог — пять граммов.

Эрзац-кофе (без сахара) — кружка, утром.

Весь паек дает не более восьмисот калорий. А каторжная четырнадцатичасовая работа выматывает из заключенного более трех с половиной тысяч калорий.

Люди обречены на истощение. Живые скелеты бродят по лагерю. Общая слабость, анемичность. Затем следуют голодные отеки. Сначала «полнеют» нижние конечности, а через две-три недели и верхние, отекает лицо, все тело. В таком состоянии человек выдерживает не более двух-трех месяцев.

Страница четвертая.

Что я помню?

29 июля 1937 года. Нас, девяносто одного заключенного, привезли на машинах сюда. Два барака, обнесенные колючей проволокой. Вокруг в пелене тумана дикий лес.

Первый лагерфюрер Редл держал перед нами речь:

— Вы, свиньи, вступаете в концлагерь политических заключенных, который только создается. Отсюда возврата нет. Здесь каждый из вас поймет, что такое работа. А кто из вас, свиней, вздумает бунтовать или попытается бежать, — будет расстрелян. Это у нас просто — «чик-чик» и все!

В бараках уже были «новоселы» — те, что прибыли раньше нас на пару недель.

Ни коек, ни матрасов, ни соломы. Спали на полу. Дневной распорядок тот же, что и сейчас: подъем в половине пятого, завтрак, поверка, выход по командам на работы. В полдень часовой перерыв без пищи. И работа снова до восьми часов вечера. Обед, проверка, чистка и починка одежды и отбой. Через пять часов все повторяется сначала.

* * *

Август, 13-й день. Первое убийство. Охранник застрелил политзаключенного Германа Кемпека «при попытке к бегству».

* * *

Начинаем строить виллу для коменданта. Она должна быть построена к 10 октября. Кох сам приходит смотреть ежедневно. Едва разогнешь спину, чтоб передохнуть, как твой номер уже запишет форарбайтер и в первый же четверг получишь двадцать пять ударов хлыстом из бычьих жил, а в воскресенье будешь стоять у ворот без пищи с самого утра до отбоя.

Роскошная вилла росла на наших костях.

Страница пятая.

30 сентября 1937 года. Двое смельчаков совершили побег. Заключенных выстроили и продержали под дождем всю ночь и весь день. Пищи не давали. Охранники избивали каждого, кто пошелохнется.

Распустили по блокам только после двух часов ночи. Не успели разойтись, снова команда «подъем». Погнали перетаскивать кровати в новые казармы эсэсовцев.

* * *

31 октября. Политический Кирхвайн из Касселя бежал. Стояли на аппель-плацу до глубокой ночи.

Через три дня Кирхвайна поймали. После пыток убили. Труп выбросили для устрашения на площадь.

Утром, на поверке, комендант Кох заявил:

«Вы злоупотребляли моим доверием. У Кирхвайна обнаружили письма, которые указывают на ваше содействие беглецу. Поэтому я решил наказать вас всех. С сегодняшнего дня вы будете получать меньше супа на обед и один кирпич хлеба (полтора килограмма) на пять человек. Мое распоряжение останется в силе, пока я его не отменю».

С той поры и начался голод.

* * *

Я думал о самоубийстве — все равно ждет смерть от голода...

— Вальтер, завтра я решил кончать, — сказал я своему другу Крамеру. — Пойду с лопатой на пост. Или эсэсовец меня раньше, или я его...

Но Вальтер еще сохранил рассудок. «Подумай, — сказал он, — о последствиях для всех нас. Не делай глупости. Ты еще молод, ты сможешь еще многое сделать. Терпи и запоминай. Твоя жизнь уже принадлежит не тебе. Ты должен бороться».

Он был прав.

Страница шестая.

Ни водопровода, ни колодца в концлагере нет. Воду привозят в бочках из деревни. Каждая капля на счету. От жажды многие сходят с ума.

1938 год. Наконец построили водопровод. Одиннадцатого января впервые за многие месяцы получили разрешение выкупаться. За десять минут баню проходили по пятьдесят человек. Воду в бане не подогревали.

* * *

После убийства секретаря германского посольства в Париже Эриха фон Рота неким Грюншпаном в Бухенвальд бросили двенадцать тысяч пятьсот евреев. Отобрав ценные вещи и продукты, несчастных заперли в пяти временных бараках. В первую же ночь семьдесят человек сошли с ума.

* * *

Июнь 1938 года. Массовый приток заключенных. В основном политические, уголовные преступники, евреи и так называемые «евангелисты».

Каждый день прибывают транспорты.

* * *

В конце июля 1938 года в заграничной печати появилась фотография четырех узников, повешенных в Бухенвальде Мировая общественность узнала о существовании страшного концлагеря.

Политический Вальтер Опиц, старший фотолаборант, брошен в карцер. Он умер под пытками, не проронив ни слова.

* * *

Сентябрь 1938 года. После оккупации Австрии в Бухен-вальд поступают первые иностранные заключенные. Политические, государственные и общественные деятели расстреливаются «при попытке к бегству»... Убиты: генеральный прокурор Эйтерштейн, министр юстиции Цер-тес, зять президента Милькас и другие.

Страница седьмая.

Я видел пять баварцев, их приковали за руку цепями к стене, а другую руку привязали за спиной. Так они оставались четверо суток. Как я узнал, баварцы отказались вступить в армию.

* * *

Сентябрь 1939 года. Начало войны ознаменовалось новыми транспортами. Прибыли две тысячи восемьсот поляков и две тысячи пятьсот австрийцев и евреев из Вены. Их поместили в отдельный «айзаль для престарелых и инвалидов». К февралю 1940 года от них осталось не более одной трети.

* * *

Всякий культ, богослужение запрещены. Под предлогом дезинфекции отбираются молитвенники и другие религиозные книги.

Листы из этих книг мы находили в туалетных.

* * *

Количество узников возрастает. В бараках царит закон джунглей. Бандиты и уголовные преступники отбирают у слабых хлеб, продукты и ценные вещи...

Капо Черный Изверг хвастался, что уже убил четыреста евреев и забрал у них хлеб и пищу.

* * *

Надсмотрщики из бывших уголовников получили возможность быть сытыми: хлеб и суп умерших на работе будет доставаться им.

Каждый форарбайтер, капо и надсмотрщик вооружаются толстыми палками.

* * *

Один бельгийский министр умер во время переклички, которая продолжалась слишком долго на морозе.

* * *

1 апреля 1940 года. Убит депутат рейхстага от социал-демократической партии Гайльман.

* * *

3 мая 1940 года. Расстрелян член ЦК комсомола Германии Руди Арндт. На него донесли, как на организатора антифашистов в Бухенвальде.

На второй День доносчика нашли мертвым.

* * *

В «особый лагерь» бросили партию польских партизанских стрелков — сто четыре человека. Умерло сто три.

* * *

Февраль 1941 года. Из Бухенвальда отправили транспорт в составе четырехсот голландцев. Их отвезли в Маутхаузен. Всех отправили в газовые камеры.

* * *

Труба крематория стала дымить каждый день.

* * *

Желающим покончить самоубийством охранники выдают небольшие веревки. Какая забота!

Страница восьмая.

На все жалобы и протесты эсэсовцы говорят одно:

— Никто из вас, прохвосты, отсюда живым не выйдет!

* * *

22 июня 1941 года. Весть о войне с Советской Россией, словно взрыв бомбы, потрясла всех узников. Политические с тайной надеждой вслушиваются в первые фронтовые сводки.

Большинство из нас уверены, что первый успех фашистов случаен — просто дань внезапности.

Лагерь ждет резких перемен на Восточном фронте.

* * *

Август. Сообщения с Восточного фронта разбивают наши мечты. Русские города падают один за другим. Бронированная стрела нацистских войск стремительно движется к сердцу России, к Москве.

Рушится последняя надежда.

Неужели коричневая паутина оплетет весь земной шар?

* * *

Лагерь становится многонациональным. Прибывают и прибывают транспорты: французы, голландцы, испанцы, югославы, чехи, венгры, болгары, греки, румыны, бельгийцы, норвежцы, датчане, австрийцы, итальянцы, поляки и другие. Здесь, словно в музее, собраны представители чуть ли не всех стран Европы.

Фашистские танки идут к Москве. Политические заключенные в отчаянии. Наглые заявления эсэсовцев, что отсюда никто живым не выйдет, приобретают реальную силу.

В отчаянии полторы тысячи политических пошли на проволоку...

* * *

Страница девятая.

Сентябрь 1941 года. Сегодня видел первых русских. Комиссары. Сильные, молодые, рослые. Их было десять человек, скованы цепями. Комиссаров сопровождал конвой из сильно вооруженных гестаповцев в штатской одежде.

Комиссаров привели не в лагерь, а прямо в отдел гестапо. Потом, окровавленных, погнали в район эсэсовского городка, где был оборудован тир.

Нас поразило, что русские гордо, даже очень гордо шли на свою смерть. Один из них разорвал на груди рубаху и что-то прокричал. Другие стали рядом и запели «Интернационал».

Растерявшиеся эсэсовцы открыли стрельбу из пистолетов.

* * *

16 сентября 1941 года. Пасмурный дождливый вечер. Тысячи узников на вечерней поверке. Идет монотонная перекличка. И в это время на наших глазах вдоль колючей проволоки эсэсовцы ведут колонну измученных людей. По всему аппель-плацу, словно электрическая искра, пробежала новость: русские! Их было около трехсот человек. Эсэсовцы погнали их мимо лагеря, по направлению к конюшне, которую узники окрестили «хитрый домик». Вскоре оттуда зазвучали автоматные очереди.

Рапортфюрер прекратил перекличку, включили репродукторы. Но выстрелы все равно были слышны. Тогда нас заставили петь. На кучу камня взобрался капельмейстер и взмахнул рукой. Десятки тысяч голосов уныло подхватили издевательскую песню, написанную по заказу коменданта:

Ох, Бухенвальд...

Я не могу тебя забыть,

Потому что ты судьба моя.»

Кто тебя покинет,

Только тот оценит,

Как прекрасна свобода...

Мы пели несколько часов подряд. В этот дождливый вечер все триста русских были расстреляны.

Когда нас распустили и мы шли к своим блокам, крытые черные машины двигались к крематорию. Они везли трупы,

* * *

18 сентября. Меня отправили на работу в штрафную команду чистить отстойники нечистот. Рядом со мной трудился политзаключенный голландец номер 3416. Разговаривать между собой мы не имели права. Унтершарфюрер Домбек не отходил от нас ни на один шаг.

Одна из решеток канализационной трубы оказалась чем-то забитой. Домбек велел расчистить. Мы взяли лопаты и спустились.

Решетка оказалась забитой человеческими костями. Мы сразу догадались, что это кости тех, расстрелянных позавчера вечером. Видимо, при кремации кости окончательно не сгорели. На черепных коробках отчетливо краснели кровеносные сосуды.

Мы расчистили решетку и спросили Домбека:

— Куда деть кости?

Изверг усмехнулся и приказал разбросать кости русских по огороду и перекопать его.

Когда Домбек ушел на обед, мы с голландцем вырыли у здания хлорной станции яму и погребли девять полных тачек.

Страница десятая.

Октябрь 1941 года. Началось массовое поступление русских военнопленных. Они гибнут тысячами.

«Хитрый домик» и крематорий работают теперь на полную нагрузку.

* * *

Декабрь 1941 года. Вдруг вспомнили о нас. Меня переводят на работу в Гигиенический институт, который спешно создается в Бухенвальде. С радостью иду. Как я истосковался по любимой работе!

Начальник института, майор СС Адольф Говен, культурен, вежлив и, кажется, не похож на других, носящих кости черепа в петлице.

* * *

Вот подробности возникновения института.

По приказу Гиммлера в Берлине состоялось закрытое заседание специальной комиссии из представителей Верховного командования вооруженными силами Германии, Медико-санитарного управления. Верховного суда СС и личного посланца Гиммлера. На заседании обсуждался вопрос о борьбе с эпидемией тифа, вспыхнувшей в войсках Восточного фронта. На заседании постановили создать в Бухенвальде Гигиенический институт, подведомственный войскам СС, для развертывания исследований тифозной инъекции и производства лечебной эффективной сыворотки для немецких солдат, больных сыпным тифом.

Для института отвели три блока — сорок шестой, пятидесятый и шестьдесят первый. В сорок шестом разместилось клинико-санитарное отделение. Для института не жалеют средств, он оснащается последним усовершенствованным оборудованием и с большой роскошью. Только один сорок шестой блок имеет отличный диагностический центр, прекрасную лабораторию и помещение для приготовления сыворотки.

Страница одиннадцатая.

Сегодня узнал о чудовищном преступлении: вместо подопытных животных — морских свинок и кроликов, — в Гигиеническом институте используют людей!

Это страшно...

* * *

Все подопытные делятся на две категории. Первая категория — это добровольцы. В Гигиеническом институте культурно обращаются, хорошо кормят, не заставляют работать. Многие узники идут сюда с надеждой сносно пожить последние недели своей жизни.

Вторая категория — это те, кого назначают, это люди, обреченные на ежедневные пытки и уничтожение.

На практике особой разницы между этими категориями я не замечаю, ибо обоих постигает один конец. Тайна института не должна выйти за стены блока.

* * *

Институт Вейгл из Кракова прислал вакцины. Их нужно испытать на людях и улучшить.

* * *

Ввиду того, что микроб тифа невозможно сохранять в стеклянной трубке, для хранения служат подопытные люди, каждый из них является живым рассадником микроба тифа.

Страница двенадцатая.

Для определения эффективности вакцины берут сто узников — «кроликов» — и восьмидесяти из них делают предохранительные прививки. Через пятнадцать дней, после последнего ввода вакцины, им вводят в вену пять кубических сантиметров вирулентной крови больного тифом. Параллельно такое же количество зараженной крови получают и те двадцать подопытных, которым предохранительная прививка не делалась и которые исполняли роль так называемых свидетелей.

По истечении сорока пяти дней свидетели умирали, ибо человек, получивший такую дозу зараженной крови, как правило, не выживает. Чтобы вызвать смерть, достаточно одной десятой кубического сантиметра зараженной крови.

Если вакцина действовала, то через два-три месяца некоторые из восьмидесяти оставались в живых. В таком случае их ликвидировали внутрисердечным фенольным уколом.

* * *

Проводится опытное испытание лекарства Б-1034, которое должно применяться при больших нагноениях.

Безрезультатно.

* * *

Из Берлина поступило срочное задание: найти способ лечения ожогов, вызванных фосфоритными бомбами, которые сбрасывали американцы. Фирма «Монтгауз-Дрезден» прислала свой препарат от ожогов.

Выбрали пятьдесят русских, здоровых. Обожгли им спины фосфором и термитом. Лечебные средства фирмы «Монтгауз-Дрезден» оказались малоэффективными. На оставшихся в живых изучали, как быстро заживают раны.

Все выжившие были ликвидированы.

* * *

Из Малого лагеря привезли четыреста узников и взяли у них много крови. Большинство из них умерли или ослепли.

* * *

Проводятся и другие секретные опыты, но о них мне ничего неизвестно.

Страница тринадцатая.

«Хитрый домик» работает с полной нагрузкой. Каждая минута — один труп..

Печь не успевает сжигать тела умерщвленных, и остывшие трупы, словно бревна, складывают штабелями во дворе крематория. Бешеными темпами приводится в исполнение людоедский четырехлетний план «обезлюживания» Европы.

* * *

Что такое «хитрый домик»?

Внешне «хитрый домик» напоминает пункт по медицинскому осмотру прибывших. Все, как положено в подобных заведениях: в большом зале чистота, порядок. На стенах медицинские плакаты и фотографии. Узников встречают люди в белых халатах — «медицинская комиссия». Только может быть слишком громко играют динамики. Вновь прибывшим предлагается раздеться. В следующей комнате эсэсовские палачи, одетые в белые халаты, щупают живот, заглядывают в рот, справляются о состоянии здоровья. Ответы записывают в отдельные карточки. Это успокаивает. Бдительность жертвы притуплена. После взвешивания подводят к стене к прибору для измерения роста. «Медик» направляет голову, опускает планку. В подвижную часть ростомера вмонтирован пистолет. Эсэсовцу остается только нажать на спусковой крючок...

— Следов нет? — осведомляется старший, когда труп убран и кровь смыта. — Ввести следующего!

Страница четырнадцатая.

Наконец-то я раскусил главного врача. Адольф Говен не только изверг, он еще и садист, варвар двадцатого века. Сегодня я был в его кабинете. На стене под черной шторкой небольшое окошко. Через него видно, как в соседней комнате здоровые люди вдыхают пыль древесного угля, загрязняя свои легкие. Неужели в Бухенвальде мало туберкулезных? Так нет, ему необходимы туберкулезные от угольной пыли! Эти жертвы нужны для личных целей: Говен пишет докторскую диссертацию на тему: «Роль угольных частиц в новообразовании туберкулеза легких и задержке развития туберкулеза».

* * *

Настал мой черед, я слишком много знаю о Бухенвальде. Сегодня мне вручили повестку: явиться завтра к восьми утра в политический отдел. Все кончено. Кто же меня выдал? Кажется, я все делал аккуратно. А может быть, и нет? Меня мучит сомнение... Задернул ли я в кабинете Говена черную занавеску?..

Еще вчера я мечтал и надеялся...

* * *

Такую же повестку получил и Вальтер Крамер.

Страница пятнадцатая.

Я не был ни фашистом, ни коммунистом, ни социалистом, ни националистом. До концлагеря общественная жизнь меня не интересовала, я самоустранялся от нее, считая себя нейтральным. Но от общественной борьбы, так же как и от воздуха, отгородиться нельзя. Она всюду, она сама жизнь. И пока я и подобные мне поняли эту простую истину, нам пришлось увидеть море крови и реки слез.

В мире всегда боролись и будут бороться две противоположности — добро и зло. Люди, не смотрите на эту борьбу глазами посторонних наблюдателей. Выступайте против зла, против всех проявлений жажды власти, против нацизма и черной тучи войны. Уничтожайте зло в самом зародыше, не давайте ему развиться, взять верх над вами, над вашими мечтами, над вашими жизнями. Раздавливайте зло общими усилиями. Люди, объединяйтесь! Помните — в мире нет нейтральных! Судьба государств в ваших руках!

Я не хочу делать ни обобщений, ни выводов. В этой тетрадке только факты. Мир должен знать черное нутро фашизма. И суду Истории, суду Правды вместе с немыми свидетелями — с миллионами мужчин, женщин, стариков и детей, замученных, расстрелянных, казненных и сожженных в крематориях, — пусть послужат и эти мои скромные записи, где каждая строка написана человеческой кровью».

...Пайкс задумался, а потом крупным почерком написал на обложке: «Я верю, что придет время и фашизм, как позорную грязь, смоют с лица немецкого народа, и гитлеризм, словно черная шелуха, отстанет и упадет в бездну небытия, покрытый позором забвения. А очищенная и возрожденная немецкая нация снова засияет своим золотым сердцем, принося радость всем людям земли».

Он прочитал исписанные страницы и подписался: «Карл Пайкс».

Потом, тщательно завернув свою записную книжку в промасленную бумагу и кусок тонкой резины, он уложил маленький пакет на дно цветочного горшка. Через несколько минут небольшой ежикообразный кактус снова стоял на окне Гигиенического института. А Пайкс, печально вздохнув, отправился в свой блок. Он знал, что уже больше никогда не побывает в этом помещении. Продолговатая бумажка из спецотдела уводила туда, откуда не возвращаются...

Дальше