Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

Глава первая

1

Большие хлопья снега медленно оседают на все, что встречается на пути: на испачканные кровью руки бандитов, на пропотевшие насквозь от дальних переходов буденовки красноармейцев, на следы конских копыт, изрябивших, словно оспой, все поля и дороги; оседают на неубранные копны ржи и брошенные в поле трупы...

Падает равнодушно снег, тает, впитываясь в сырую ноябрьскую землю, а где-то падают подкошенные свинцом жизни... Впитает и их когда-то мать сыра земля, как эти снежные хлопья...

Смотрит Панька, как исчезает снег во влажных комьях пашни, и думает тяжелую думу о страшной гибели сынишки и тещи. Лежат обугленные трупы под пепелищем, и некому даже предать их земле. Не дает Паньке покоя мысль, что своим спасением он погубил две дорогие ему и Клане жизни. И как ни убеждает его Кланя, как ни оправдывает себя он сам, — нет покоя душе. А руки до боли тискают гранату и револьвер, спрятанные в карманах.

— Хватит тосковать, братишка, — подошел к Паньке молодой бравый командир латышских стрелков Альтов, за которым Панька прискакал по приказанию командующего Сампурским боевым участком Маркина. — Скоро покончим с бандюками. К невесте вернешься о орденом.

— Моя жена со мной, — ответил Панька. — Медсестрой в Рязанском батальоне. Сынишку-малютку у нас убили бандиты в селе... И сожгли.

Альтов нахмурился, молча потряс Паньку за плечо:

— Крепись, братишка! Мстить надо!

2

Маркин был недоволен результатом боев в Понзырях и Верхоценье. Бандиты ушли безнаказанно и теперь готовят нападение на Ивановский совхоз, где коммунисты кормят и охраняют триста отборных кровных лошадей.

Командующий боевым участком уже показал свое военное мастерство и личную отвагу в Кирсанове и Рассказове. Теперь ему предстояло выправить положение на третьем боевом участке — в Сампуре.

В штабной вагон собрались все командиры.

Маркин сразу, без предисловий, приступил к делу.

— У нас под охраной два элеватора, полные хлеба, несколько складов кооперации с кожевенными товарами и мануфактурой. В десяти километрах конесовхоз. Антонов рвется к этим богатствам. Он решил создать регулярные части. Прошу подойти к карте.

Познакомив с данными разведки, командующий изложил свой план обороны:

— Рязанскому батальону занять позиции у элеваторов. Коммунистическому отряду Матвеева охранять склады и пакгаузы на станции. Рота двадцатого полка должна немедленно выступить в Ивановский совхоз. Латышским стрелкам Альтова стоять в Дмитриевке в резерве. Бронелетучке Саленкова — курсировать между вокзалом и первым элеватором. Во время боя обстреливать район Петровское. Бронелетучке Мачихина ходить от второго элеватора до Чакино, обстреливать Хитровский участок. Вопросы есть? Предложения?

Командиры взяли «под козырек»:

— Все понятно!

— По местам, товарищи командиры. Не терять ни одной минуты.

Заметив в дверях адъютанта Олесина, Маркин насторожился:

— Что случилось?

— Эскадрон в двести сабель с пиками прибыл из тульской Губчека!

— Задержитесь, товарищи командиры. Познакомимся с туляком. Зови, Олесин, командира.

В купе вошел кавалерист в буденовке, доложил о прибытии.

— Сколько времени эскадрону нужно на отдых? — спросил Маркин.

— Сутки, товарищ командующий.

— Что? Вы с ума сошли! Через полчаса двинетесь в Ивановский конесовхоз. Вечером ожидается бой.

3

К полуночи подул сильный ветер, взвихривая сырой снег. Сквозь пелену едва слышно донесся одинокий орудийный выстрел.

Маркин быстро очнулся, поднял голову с жесткой подушки, выглянул в вагонное окно. «Неужели в такую метель пойдут?»

Зазвонил телефон. Командир бронелетучки Саленков докладывал о прорыве заставы со стороны Хитровки. Орудийный выстрел послышался у конесовхоза.

Командующий приказал Саленкову вести обстрел и, бросив трубку, выскочил из вагона.

Перед ним, как из-под земли, выросла фигура Паньки.

— Ни черта не видно! — заругался Маркин. — Олесин, скачи в Рязанский батальон. Мой приказ: беречь патроны. Подпускать врага ближе, не палить в метель. Без приказа не отходить, держаться насмерть! В пешем строю бандиты — не вояки. Скачи! — И уже вслед крикнул: — Если нужно, останься там!

Он вспомнил, что жена адъютанта служит медсестрой в Рязанском батальоне.

Маркин вернулся к телефону. Обстановка прояснилась. Антоновцы наступали с двух направлений. С юга, со стороны села Петровское, они обрушились на Ивановский конесовхоз (там действовал Богуславский, только что назначенный оперштабом бандитов командующим армией). С севера, из района Хитровки, на станцию обрушился Токмаков.

Стрельба слышалась все ближе и ближе. Участились орудийные раскаты: это бронелетучка обстреливала южный район.

Сидеть у телефона было теперь бесполезно. Маркин оставил в купе начальника штаба, приказав ему резерв отважных латышских стрелков послать к конесовхозу.

К вагону гнал галопом верховой.

— Кто? — резко спросил Маркин, выхватив револьвер.

— Посыльный с вокзала. Нас окружают.

— А пулемет почему молчит?

— Пулеметчика убило.

— Слазь с коня! — приказал Маркин.

Легко вымахнув на седло, он поскакал к вокзалу.

У пулемета возился какой-то бородач. Оттолкнув его, Маркин развернул пулемет на выстрелы и крики. Мокрое холодное тело пулемета вздрогнуло и забилось в горячем гневе. Крики бандитов смолкли, но пули все еще летели из невидимого за метелью пространства.

— Батальон коммунистов! — крикнул командующий. — За мной! Вперед! Бей бандитов!

Бородач схватился за пулемет рядом с рукой командующего, и они покатили его по слякоти вперед, навстречу метели и выстрелам. За ними бежало не более десятка красноармейцев из охраны вокзала.

В это время рязанцы вели горячий бой у элеваторов. Антоновцы, оставив коней в Периксе, наступали пешим строем. Они разворотили один из путей, по которому шла бронелетучка Мачихина, и кинулись к элеваторам. Мачихин спешил свой отряд и ударил пулеметным огнем во фланг бандитскому наступлению.

Пьяные бандиты, изрыгая похабные ругательства, лезли на рязанцев. Они уже были совсем близко. Бойцы, залегшие в промозглую слякоть, дрожали от холода и страха.

И вдруг сзади цепи послышался слегка охрипший, но звучный голос командующего:

— Борцы революции! Ни шагу назад. Вперед, только вперед! — Маркин вырвался туда, откуда летели пьяные ругательства, и бросил одну за другой две гранаты.

Панька Олесин с Кланей были на фланге батальона, но ветер донес и до них крик командующего.

Паньку словно подбросило какой-то могучей горячей волной. Он вскочил и побежал вперед.

— Ура-а! Братцы! Ура-а! — закричал он в исступленном порыве, забыв обо всем на свете.

Но цепь не поднималась.

— Что же вы, ребята? — с укором крикнула Кланя в цепь. — Ну, родные! Вперед! — И кинулась за Панькой, придерживая санитарную сумку.

— Ура-а! — прокатилось по цепи сначала неуверенно и тихо, а потом, когда Панька бросил гранату и еще раз громко крикнул: «Братцы! Бей бандитов!», «ура» понеслось, схваченное и усиленное ветром, мощно и грозно.

Командующий пропустил цепь вперед, подбежал к пулеметчику:

— Ты чего лежишь? Чего ждешь? Вперед! За цепью вперед!

Бандитов гнали до самой Периксы.

Кланя потеряла из виду Паньку, она едва поспевала за бойцами, которых неудержимо влекло вперед радостное чувство победы.

А Панька уже ворвался в первый дом села и хриплым от бега голосом крикнул:

— А ну кто тут который? — Он и сам не знает, как всплыли в памяти эти отчаянные слова Петьки Куркова, но он их произнес именно так, как должен был бы произнести Петька, — сурово, беспощадно, героически.

Плешивенький мужичонка упал на колени, снял шапку и заплакал:

— У меня вороного мерина взяли бандюки проклятые, а серка паршивого мне бросили, поскакали они на Кензари край речки. Догони, солдатик, отбей у них мово вороного. Такого век не наживу. Без него я с тоски подохну!

Панька с досадой махнул рукой и выскочил из дома...

Ивановский конесовхоз горел, подожженный снарядами. Несколько часов длился бой. Латышские стрелки под командованием беззаветно храброго Альтова подоспели вовремя. Они ударили бандитам в тыл, и те от неожиданности стали разбегаться куда попало, бросая все, что тащили с собой в обозе.

Было там и несколько подвод, груженных сахаром. Этот сахар Богуславский награбил на Покровском заводе; мечтал попутно воспользоваться лошадьми в Ивановке. Да не удалось...

На другой день, 6 ноября, Маркин доложил Тамбовскому военному совету о ходе операции и результатах боев. Свыше ста убитых бандитов и более двухсот раненых, много трофеев. Отличились в боях многие командиры и красноармейцы... В списке отличившихся были имена и супругов — комсомольцев Олесиных.

Глава вторая

1

Когда Сидор привез Митрофана в Воронцовский лес, тот опешил, увидев, как привольно живут в лесной тиши люди... Неподалеку от землянок стоят коровы, которых доит какой-то бородатый толстяк. Тушу барана разрубают и бросают куски в большой котел, похожий на церковный колокол.

В костер подкладывает сухой валежник красивая женщина в красных галифе.

Всмотрелся — Соня! Макарова дочка! Зачем она здесь? Неужели не боится?

— Ты смотри, — предостерег Сидор. — Она теперь Карасева краля. Самогонку пьет чище мужика.

У штабной землянки сидел часовой, дымя самосадом.

— Сам где? — спросил Сидор у часового.

— Дрыхнет. День ангела справляли, перебрали малость.

Сидор подвел Митрофана к костру, рассказал Соне, кого привел в отряд.

Соня придирчиво осмотрела мешковатую фигуру Митрофана, улыбнулась.

— Гвардеец? — спросила у Сидора.

— Трус первейший, а не гвардеец. Отец тележного скрипа боялся, а этот и сам себя боится.

— Это правда? — Соня ласково посмотрела на Митрофана.

— Правда, — опустив голову, сказал он. — Я трус. Из-за этого меня даже убивали. Дядя Сидор спас.

Сидор рассказал все, как было. Соня слушала, поправляя в костре угли под котлом.

— Оставь мне его помощником, дядя Сидор, — попросила она.

— А что ж... К строю совсем непригодный. Бери на кухню. Только служить он и мне будет! Идет?

— Твой он и будет, не беспокойся, — с улыбкой подтвердила Соня.

И началась у Митрофана лесная привольная жизнь. Лишь тоска по оставленной в беде старухе матери омрачала его дни, но Соня эту тоску заслонила собою.

Случилось так, что весь отряд ускакал на митинг в Большую Липовицу, куда приехал антоновский оратор Ишин.

Кроме охраны, никого не было. Соня позвала Митрофана в мелколесье за валежником, да так и прилипла сама к нему, будто любила всю жизнь. От ее горячих поцелуев совсем ошалел Митрофан, даже не замечал винного противного перегара.

Боязливо держа ее в объятьях, он дрожащим голосом тянул:

— Боюсь я, Соня, убьет меня твой...

— Да кто же узнает-то? Глупый. Одна я да мря тоска... Разве я скажу? Ну?..

Это нетерпеливое «ну» сразило Митрофана.

Так и стали они ходить за валежником вместе. Ни у кого даже и подозрения не было, что такой «тюфяк» может увлечь «королевну».

И сам Митрофан, уже привыкший и полюбивший Соню преданной бескорыстной любовью, не мог понять, для чего она связалась с ним, когда в отряде столько удалых красивых парней, готовых ради нее на все.

Да и откуда было знать ему, что Соня искала в нем Василия, который в ласках был такой же вот сдержанный, тихий и робкий, а ее бурная натура только и могла любить стыдливого, тихого мужчину, которому она как бы заменяла и любовницу, и подругу, и мать. Соня даже пить стала меньше, и лицо ее похорошело от внутреннего ласкового света.

Так бывает — отгорели и почернели уже дрова, упавшие одиноко от костра, но поверни их другой стороной к горячим углям, они вспыхнут и осветят вновь твое лицо.

Соня не хотела верить своему тихому счастью, не хотела обманывать Митрофана...

Однажды она вдруг сказала ему:

— А ты знаешь, что я пропащая?

— Как это — пропащая?

— Казаки меня насиловали во рже...

— А меня чуть до смерти не убили, — с наивным сочувствием ответил Митрофан. И больше ничего не сказал. Соня поняла, что в его нетронутой душе нет других чувств, кроме добра к людям и жалости к чужому горю, и она еще больше привязалась к нему. Прижималась к его груди и, зажмурив глаза, гладила его волосы, вспоминая свои самые счастливые часы с Василием.

Как-то осенью Митрофан случайно подслушал разговор Сидора с часовым.

Сидор только что вернулся из рейда, был легко ранен в руку. С бешеной злобой он рассказывал, как расправился с Аграфеной и ее внуком за Паньку, убившего Псёнка и убежавшего из-под расстрела вместе с Сенькой.

У Митрофана поднялись волосы дыбом.

Вон она какая, лесная тихая жизнь-то! Для него она только тихая. Совеем недавно кормил он кашей с бараниной и Псёнка и Сеньку, а теперь Псёнка нет в живых, а Сенька у красных. Митрофан никак не мог себе представить, как это Панька мог убежать из-под расстрела, он представился ему богатырем, хотя Митрофан помнил Паньку щуплым, неприметным парнем.

А Сидора Митрофан стал еще больше бояться — у него не укладывалось в голове, как мог застрелить маленького ребенка и женщину человек, который его, Митрофана, спас от смерти, подняв никому не нужного на дороге.

Соня долго плакала, узнав от Митрофана, что случилось в Кривуше.

Карась перевел отряд к кордону, Соня теперь реже встречалась с Митрофаном, да и он как-то стал сторониться ее, — видно, далеко зашло его чувство к ней и проснулась в нем беспокойная ревность. Она заметила, что Митрофан стал чаще бриться, раздобыл у кого-то красивую кожанку. Даже походка его стала энергичной и твердой.

Близились холода...

Однажды Митрофан зашел на кордон, постучался к Соне в горницу.

Она вышла неубранная, пахнущая постелью и самогоном и кинулась было к нему на шею. Митрофан осторожно снял ее руки с плеч и грустно сказал:

— Муж твой сейчас придет. Теперь нас всех в полк. Он командиром будет, Сидор помощником, а я у них связной. Коня уже дали с седлом. Кончилась моя покойная жизнь. Чует мое сердце, Соня, не встретимся больше. Погибну я. Прощай! В Каменку едем нынче.

— Нет, нет. Увидимся. Я с полком буду ездить. Ни на шаг от тебя не отстану! Слышишь?

Митрофан взглянул на нее. Сколько тоски и страдания было на ее лице! Он озирнулся на окно и схватил ее голову. Жадно целуя, умолял:

— Убежим вдвоем на край света! Ускачем в другую губернию!

— Везде нас, Митроша, найдут и расстреляют. Ведь бандиты мы!

— А ты всегда будешь со мной? Не обманешь? Рядом с тобой я не буду трусом! Убей тогда меня своей рукой, вот этой рукой... Убей, если буду трусом!

И он снова жадно прильнул к ее губам.

2

Над белыми следами полозьев, уходящими к горизонту, висит раскаленный шар. Захару кажется, что мороз стиснул солнце в своих ледяных объятьях и из него уже сыплются искры — так ярко загораются в вечерних лучах мелкие льдинки, оседающие на землю из морозного воздуха.

Захар никогда не любил зимы, а тут залюбовался видом родного села, словно и не лапотная Кривуша впереди, а сказочная деревушка, нарисованная на картинке.

Фиолетовые тени легли от труб на снежные шапки домов, сизо-малиновые дымки кое-где встали ровными столбами... А раскаленный шар все приближается и приближается к крайней избе, вот он натолкнулся на крышу и будто задержался на миг, опалив крышу золотисто-розовым светом... Ах, как хорошо смотреть бы, радоваться и не думать о том, что ждет тебя завтра.

Мечется Захар по селам, словно хочет убежать от самого себя. Объездил всю волость, разнюхивая, что делается в других сельских обществах, и везде находил одно и то же: молодых мужиков — к Карасю в полк, а пожилых — в комитеты. С обязательством, под расписку.

Попробуй откажись!

Кому хочется голову подставлять зазря, коль еще дел на земле много? Время все перемелет — мука будет. «А если не мука, а мука?» Вот от этого-то вопроса и бежит Захар, и мечется по селам. Что-то будет?

В неразберихе смены властей, в непонятных политических спорах, в сумятице насильных поборов (а берут все, кто носит оружие) как тут было разобраться простому мужику, умеющему только пахать, сеять, косить и молотить? Куда ему лучше наступить своим лаптем? Кому угодить, кого лягнуть? С кем посоветоваться, кому открыться, когда человек заходит к тебе в дом в красноармейском шлеме, а выходит грабителем-дезертиром? Когда говорит о свободе, о трудовом крестьянстве, о том, что этому крестьянству трудно живется, а сам берет лучшую лошадь и, оставляя тебе клячу, оправдывается: «Борьба требует жертв»?

В Волчках, говорят, мужики продкомиссара убили, а когда рассмотрели лицо — оказалось: он не коммунист, а барский сынок из соседнего имения. Подделался, чтоб мужикам мстить!

Где правда? Защищаться обществом от «грабиловки» или отдать хлеб и идти за сыном в коммуну и умирать за коммуну вместе с ним?

Сидор так и сказал на сходке: «Моли бога, Захар, что ты вовремя из коммуны удрал, а то быть бы тебе рядом с Аграфеной. За сына не простили бы! Фамилия Ревякина нам ненавистна, потому мы тебя в комитет по уличному прозвищу запишем — Куделин».

Попробуй откажись от комитета, не поставь крестик против новой фамилии — осиновый кол поставят на могиле. А умирать страшно, особенно теперь, когда пришлась по сердцу молодая жена. Даже сына обещает принести ему Маланья!

Жалко, ох как жалко Васятку! Но ведь никто не гнал его в пекло, сам лез. А теперь куда он денется, когда вся крестьянская Русь, как сказал намедни учитель из Липовицы, против них поднялась?

Ох, погибнет, погибнет, горе-горюхино!

А если все наоборот станется? Как тогда в глаза сыну смотреть? Простит ли он старика?

А главное — в центре-то какая власть?

«Ох, горе-горюхино!» — вздыхает снова Захар, не отрывая взгляда от тревожного, кровяно-красного заката, и погоняет кнутом Корноухого, торопя его к родному двору, где ждет теперь Захара и волнуется не по возрасту ласковая и горячая Маланья...

3

Несмотря на сильные декабрьские морозы, Ефим почти каждый день прибегал на станцию. Толкался среди военных, бродил возле эшелонов, в надежде увидеть Паньку или Клашу. Заговаривал с теми, кто не суетился и внушал доверие. Излагал вкратце всю Панькину историю, потом умолял передать — если удастся свидеться — Паньке Олесину большой поклон от отца и матери и всех родных. Растроганный красноармеец обнимал Ефима, как родного отца, дарил для старухи кусочек сахарцу и обещал всенепременно разыскать Паньку и поклониться ему. Продрогнув у эшелона, Ефим забегал в вокзал погреться и важно подходил к приклеенной на стене газете. Он знал, что к нему сейчас же подойдет кто-нибудь из неграмотных и ласково попросит «зачесть» вслух, что там еще такого «про жисть» пишется.

Это были самые счастливые минуты в жизни Ефима, он чувствовал себя нужным для людей человеком и потому готов был прочесть хоть всю газету.

4

В минуты отдыха Василий любит вспоминать тот вечер, когда после долгой разлуки встретился с Машей... Она не бросилась, как раньше, на шею, не проливала слез, а жадно и долго целовала его жесткие, обветренные губы. Потом рассказывала, как без него жила... Василий не ждал увидеть ее такой серьезной, такой возмужавшей.

Записку, которую она оставила в Губчека и по которой он нашел ее, Василий возит теперь с собой как дорогую реликвию, — ведь Маша уже сама пишет! Плохо, очень неграмотно, но пишет!

«Васа родной наш иде ти ест мы живом упаньки Маша».

Он был так взволнован этой запиской, что пробежал мимо начальника, не поприветствовав его, за что получил на другой день замечание. Правда, когда Василий показал начальнику записку жены, тот, растроганный, отменил замечание, но все же напомнил, что чекист должен иметь кроме горячего сердца еще и холодный ум.

И тогда Василий открылся начальнику, что семья его чуть не нарушилась, что эта встреча первая после неизвестности и что дом, который он сжег в Светлом Озере, — это дом женщины, когда-то спасшей ему жизнь, а теперь ушедшей в банду.

Начальник Губчека Михаил Давыдович Тонов, высокий худой брюнет, шагал по кабинету, слушая Василия. Потом подошел к нему, положил руку на плечо.

— За искренность спасибо, Ревякин, но скажу откровенно; не нравится мне в тебе слишком большая, я бы сказал, крестьянская чувствительность. — Он сделал еще несколько шагов по кабинету. — Дом сжег зря. В тебе говорила личная месть. Такая роскошь чекисту непозволительна. А женщина эта — по твоему же рассказу — не бандитка. Она несчастна и унижена. Ее еще можно склонить к раскаянию. Она даже сможет помогать нам.

Василий молча посмотрел на начальника, не понимая, к чему клонит он этот разговор.

— Одним словом, в связи с тем, что вы хорошо знаете западную часть губернии, я усиливаю ваш отряд и направляю вас в Волчки. Будете действовать по линии Шехмань, Волчки, Богословка, Большая Липовица. Преграждайте путь плужниковскому «Союзу» в Козловский уезд. Вам придется действовать в родных местах. Поймите это задание как самое суровое испытание вашей воли. В остальном я не сомневаюсь. Вечером получите приказ и пополнение.

Василий попросил начальника разрешить ему взять в отряд Андрея Филатова, который уже успел оправиться от ранения, полученного при защите коммуны.

Разрешение было получено, и вот уже третий месяц Василий с отрядом кочует по селам, очень близким к Кривуше. Но ни разу не заехал он в родное село. Даже когда нужно было туда заехать, Василий посылал Андрея Филатова с частью отряда, а сам ждал их в соседнем селе.

Конечно, очень хотелось бы склонить голову над могилой матери, постоять на пепелище, где погибли Аграфена и ее маленький внук. Но отец-то... Как смотреть в глаза односельчанам? Ослаб духом старик, поддался на хитрые уговоры Сидора, опозорил сына и внучат. И хотя Василию верят, но так и подмывает его пойти к начальнику и сложить с себя командование отрядом. Зачем возбуждать лишнюю подозрительность у бойцов? А ведь они уже знают, что отец командира — член плужниковского «Союза». Да и начальнику Губчека это известно.

Яростное чувство злобы к врагам невольно распространяется и на отца. Василий даже не знает, как он будет вести себя, если где-то случайно встретится с ним.

Однажды, посылая в Кривушу Андрея, Василий упрямо потребовал:

— Если хоть что-нибудь подозрительное заметишь — арестуй всех членов комитета... Ничего, что старики! Для безопасности так вернее. Отца в первую голову.

Андрей промолчал — он видел, как мучится Василий из-за отца.

Глава третья

1

Двадцать девятого декабря 1920 года в Тамбов прибыл командующий войсками внутренней службы республики Корнев.

Лично познакомившись с обстановкой в губернии и с командующими боевых участков, выслушав мнения ответственных работников губернии, Корнев вернулся в Москву, захватив с собой членов Тамбовского военного совета.

Тридцать первого декабря в ВЧК, под председательством Феликса Эдмундовича Дзержинского, состоялось совещание, на котором было принято решение укрепить местные коммунистические отряды ЧОН, создать новые отряды из коммунаров, для чего было выделено две тысячи винтовок. Командующим гарнизонных войск в Тамбов направлялся Павлов.

Через десять дней Павлов докладывал в Москву:

«Москва, Главкому, копия Наркомвнудел Дзержинскому, копия комвойск ВНУС Корневу.

От партизанских действий повстанцы приступили к налаживанию организованной военной силы и гражданской власти. Организация именуется «Союзом трудовых крестьян», руководят ею эсеры...

Гражданская власть — сельские комитеты. Избираются голосованием (поднятием рук) в составе: председателя, товарища его, двух секретарей и члена.

Решительные операции противника ожидаются по сборе всех сил, дней через десять. К этому времени мы закончим сосредоточение своих сил.

Главный контингент военных сил Антонова — дезертиры, их бить можно и должно, что и постараюсь сделать. 11 января 1921 года».

Но Антонов и Плужников торопились. Уже в тот день, когда Павлов отправлял в Москву свой доклад, они бросили свои новоиспеченные «полки» на Токаревку, Уварово и Инжавино, где надеялись приодеть своих «лапотников» и пополнить обоз боеприпасами и провизией, ибо рассчитывать теперь на помощь Польши и Врангеля не приходилось — поляки заключили мир, а Врангель был сброшен в Черное море.

Мужественно и самоотверженно дрались с антоновскими «подушечниками» батальоны красноармейцев, дислоцированные по боевым участкам. Еще более самоотверженно сражались с бандитами коммунистические отряды.

Токаревку героически защищал Первый коммунистический отряд, которым командовал коммунист Иван Иванович Машков. Отряд в двести пятьдесят человек, из которых шестьдесят были коммунистами, долго сдерживал натиск трех полков. Семьи коммунаров и до сих пор помнят своих героических защитников: Андрея Митрофановича Никушкина, Дмитрия Алексеевича Бреднева, Ивана Николаевича Дудина...

В Уварове тридцать семь бойцов отряда ЧОН держались в осажденном каменном здании волисполкома четверо суток. Антоновцы заняли село, дико кричали у здания, угрожая растерзать, если не сдадутся добровольно, но голодные, измученные коммунисты не сдавались. Последние крошки хлеба из карманов, последние капли воды из натаянного льда отдавали тяжело раненному командиру отряда Д. А. Сушкову. Он умер на их руках с последней просьбой — не сдаваться. Только на пятый день из Балашова пришли бронелетучка да два эскадрона 15-й сибирской дивизии. Штурмом освободили Уварово. С воинскими почестями хоронили командира отряда Сушкова, комсомольца Ваню Солнцева, председателя волисполкома матроса Мирона Кабаргина...

Смелые, отважные командиры красных частей шли по следам бандитских «полков», но те не принимали боя, уходили, изматывая красную пехоту дальними переходами по снежным дорогам. Павлов, обещавший легко побить дезертиров, понял, что ошибся: просто бить было некого.

А антоновские головорезы с каждым днем все зверели и зверели. Даже дальних родственников коммунистов и красноармейцев стреляли, резали, терзали. Запуганные «военной силой» Антонова и брехней плужниковских агитаторов о «конце коммунии», мужики ездили в обозе антоновских полков с провизией и фуражом.

Дезертиры и привыкшие к разгулу сельские лоботрясы, подпоенные кулаками, перли в банду, бездумно горланя песни, — их соблазняла прославляемая эсерами неуловимость «партизан», возможность легко пожить и поживиться. Это было похоже на то, как по влажному снегу катают комья, наращивая до тех пор, пока они не превратятся в глыбы. Офицеров набралось — хоть отбавляй. Антонов создал из них специальный «полк гвардейцев оперштаба».

Весь юг, юго-восток и северо-восток губернии в январе 1921 года контролировались плужниковскими комитетами и отрядами антоновской внутренней охраны. Поступление хлеба по продразверстке почти прекратилось. Продотряды вливались в местные воинские части.

«Полки» зеленых бороздили села, обтекая уездные центры и города, где стояли крупные гарнизоны.

Плужников и Антонов твердо обещали своим «воинам» к весне взять Тамбов.

А мужички-середнячки, с которых Антонов тоже стал брать «разверстку» для прокорма армии, оглядывались, почесывались, крестились и с опалкой спрашивали друг у друга: «А в центре-то какая власть?» И с замиранием сердца ждали: что-то будет?

Из Тамбова в Москву продолжали поступать тревожные вести.

Было решено вернуть в Тамбов Антонова-Овсеенко и создать под его руководством полномочную комиссию ВЦИК.

2

В просторной горнице поповского дома у окна стоял, скрестив руки на груди, Антонов. Нервно покусывая губы, он слушал оправдания Германа.

— Не виляй, я сам тебя видел пьяного! Контрразведчик называется! Упустил двух «куманьков», а они, может быть, шпионы!

— Не уйдут далеко, поймаем, — пообещал Герман.

—  «Не уйдут»! — передразнил Антонов. — Утешил! Нам время дорого. К большому делу готовимся. Понял или нет, дурья голова?

— Прости, Степаныч...

— А это что за старик у крыльца? — кивнул Антонов на улицу.

— Подозрительный дедок. Лясы точит с мужиками. Выспрашивает.

— Стариков ловите! — ехидно скривился Антонов. — Ну, веди старика. Покалякаю.

Ефим Олесин переступил порог, выставив впереди себя огромный суковатый посох, который он научился держать именно так, как держат странники. На глазах черные очки.

— Мир дому твоему, хозяин! — произнес Ефим нараспев. Снял лохматую старую шапку, перекрестился.

— Ты кто? — напуская на себя грозность, спросил Антонов.

— Я Кондрат, людям — брат, молодым — сват, а богу — послушник.

— Потехой занимаешься? В такое-то время?

— Потеха — делу не помеха и мозгам не прореха.

— О! Ты, я вижу, мудрец!

— Господь все видел — мудростью народ не обидел.

— А что ты можешь сказать, мудрец, про моего помощника? — Антонов метнул злорадный взгляд на Германа.

— Тебе надо, начальничек, глуховатого помощничка.

— Это зачем же? — насторожился Антонов.

Герман угрожающе подался вперед.

— Глуховатый-то меньше ерундистиков слухать будет, а нужное дело даже глухой услышит.

Отвыкший смеяться, Антонов широко улыбнулся.

— Мудрец, старик, мудрец! Сплетни слушать они горазды!

— Мудрецом быть нетрудно, коль бог наградил этой благодатью.

— А что же, по-твоему, трудно?

— Добрым быть трудно.

— Почему?

— Потому что делаешь вроде добро, а оно злом оборачивается, делаешь зло — добром отзывается. Никак не потрафишь.

— Не на меня ли намекаешь?

— На всех людей намекаю. А ты тоже человек, значитца, и к тебе приложить возможно.

— Пожалуй, пожалуй... — Антонов задумался. — Добра хочу русскому мужику, а зло по следам ползет и меня затягивает. — Глаза его остановились, как у обреченного.

В наступившей тишине выстрелом прозвучал стук дверцы стенных часов, из которой выскочила деревянная кукушка.

«Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!» — отсчитала она три часа.

— Ишь как кукует, — сказал Ефим. — На чью-то голову накуковывает. Не на мою ли?

Антонов вздрогнул:

— Ну, вот что, старик... Кондратий, говоришь? А фамилия?

— Липатов.

— С каких краев?

— С-под Моршанска. От города ушел... Южные-то края хлебные!

— Хлебные, да не всех кормят. Ну ладно, иди, потешай людей. Мы тебя не тронем. — И Антонов махнул головой, давая знак Герману — проводи, мол.

Через несколько минут Герман вернулся к Антонову веселый:

— Поймали!

— Ну то-то же!.. Где они?

— В амбар отвели.

— Пойдем, сам посмотрю.

...В полутемном амбаре лежали вячкинские мужики Аникашкин и Гаврилов, избитые к полураздетые.

Антонов подошел к Аникашкину и ткнул сапогом в бок.

— Коммунист?

Тот привстал на локоть:

— Чего ж говорить... вы не верите.

— Коммунист, спрашиваю? Отвечай! — озлился Антонов.

— Выходит, коммунист, — едва слышно ответил тот.

— Ну вот тебе, «куманек»! — Антонов ткнул дуло маузера ему в зубы. Раздался глухой выстрел.

— Да что же вы, звери, делаете! — крикнул хриплым голосом Гаврилов, метнувшись от убитого товарища. — Дайте слово-то сказать!

— А-а! Ты агитировать меня хочешь? — осклабился в хищной улыбке Антонов. — Ну-ну, поговори, послушаем... может, пригодится?

— Никакие мы не коммунисты! — захрипел Гаврилов. — Лошадей в Кирсанове по справкам давали, а в справках-то надо было указать, что красноармейцы или коммунисты... Из-за клячонок бракованных пропадаем! Господи! Да что же это? Правде не верят.

— А-а... жить захотелось! Бога вспомнил! А ну на колени!

Гаврилов ошалело уставился на Антонова и машинально отодвинулся к стене.

— На колени, говорю! — взбесился Антонов.

Тот встал на колени.

— Молись и проси меня, чтоб в свою армию взял.

— Зачем же мне в армию? Стар я для армии, детишек куча...

— Молись, подлая душа! — взревел Антонов, взмахнув маузером.

Гаврилов испуганно перекрестился, но сказать уже ничего не смог, словно отнялся язык.

3

Ефим прошел на край села.

Несколько сухих кусков хлеба, которые болтались в сумке, напоминали ему, что с голоду он не умрет, но ему захотелось хлебнуть хоть несколько ложек горячих щей, промочить пересохшее после свидания с Антоновым горло.

У дороги, на свежих сосновых бревнах, сидели несколько мужиков и двое бандитов, жадно раскуривающих самосад.

— Мир честной компании! — приподнял Ефим край шапки.

Ему никто не ответил. Только покосились на него.

— Эх, и хороши сосенки на венцы, — постучав палкой по бревнам, добавил Ефим, чтобы вызвать мужиков на разговор.

— Они и на винцо сойдут, — ухмыльнулся старший из бандитов.

Чувствовалось, что они уже пьяненькие.

— Тонковаты бревешки-то, — обиженно заговорил сумрачный мужик. — Я ведь потолще просил.

— Потолще сам привези, — огрызнулся старший. — Жадён очень. Четверть неполную поставил и табаку жалеешь.

— А жадность-то, она у всех старых людей есть, милай, — заступился Ефим за мужика, рассчитывая у него пообедать. — Вот ты про фабриканта Асеева слыхал? Уж куда богаче его быть, а он какой жадный был? Знаешь?

— Ну, ну, скажи, коль начал, — заинтересовался старший.

Ефим подсел к мужикам.

— Молодые-то пошли моты... Вот и у Асеева сынок, бывалча, на бал с отцом к кому-нибудь приедет — ему баклажку прозрачную с вином шипучим на подносе подносят. Он глоточек отглонет и назад ставит, а тому фициянту рупь на поднос кладет. А отцу поднесут — всю баклагу опрокинет, а на поднос — только гривенничек. Сыну, говорит, можно швыряться деньгами, у него отец миллионщик, а мой, говорит, отец был мужик, мне надеяться не на кого.

— Верно, вот как верно! — обрадовался такой защите мужик. — Хрип гнем, гнем, годами по былочке хозяйство собираем, а сыны разорить готовы за одночасье.

— А то еще и так говорят про Асеева, — продолжал Ефим, заметив, что его рассказом заинтересовались бандиты. — Пришел он к богомазу и говорит: продай мне икону самую дешевую. Сына венчать буду. Тот повел его в подвал, разыскал самую дешевую. Сколько, говорит? Да полтинник хватит. Взял богомаз полтинник, да не удержал, уронил на пол. Асеев чиркнул спичку, вынул из кармана десятку и поджег ее, чтобы светлее было богомазу полтинник искать на полу.

— Да неужли десятку спалил? — в ужасе спросил мужик, ближе придвигаясь к Ефиму.

— Я там не был. Слухом пользуюсь. Врать не люблю, а где совру — людям потеха! — И улыбнулся.

— Сейчас у самого был, — важно сказал Ефим после паузы. — Мудрец ты, говорит, старик, нравишься мне. Ходи и потешай моих людей, дух подымай.

— У Антонова был? — удивленно уставился на Ефима старший бандит. — А зачем ходил?

— А ходил, милай, не по своей воле. Я человек в этом селе новый, вот и задержали, чтобы узнать, кто я.

— И чей же ты? — допытывался бандит.

— Чечкин-изподпечкин, бывший моршанский пономарь, — шутливой скороговоркой отговорился Ефим.

— А очки черные зачем носишь?

— Белизны много стало зимой. Глаза слезятся, на свет бы не глядели!

— А ты, старик, знаешь, из каких частей винтовка состоит? — с напускной грозностью спросил молодой заплетающимся языком.

— Она, грешная, как я слыхал, из трех частёв состоит: железяка, деревяка и ременяка.

Бандиты и мужики дружно захохотали.

Шедшие мимо антоновцы заинтересовались веселой компанией — подошли, окружили Ефима.

— Ну, а как понравился тебе наш главный? — продолжал допрашивать старший.

— Да как тебе сказать... — замялся Ефим.

— Ты по пословице: хлеб с солью ешь, а правду режь, — подзадорил мужик.

— Э-э, милай, с правдой осторожно надоть... Я это еще в ребятенках на своей шкуре испытал. Правду-то не всякую и не всегда молвить можно... Помню, с сестрой Дашкой на печке сижу, а мухота — страшная. И в нос, и в рот лезут, проклятые, ничего не понимают. У Дашки по самым лодыжкам мухи ползают... Она подкараулит штуки три, да как щелкнет, а я со смеху покатываюсь... Мать к задороге: ты чего гогочешь, как гусь возле гусыни? Я уперся: не скажу да не скажу... Слазь, говорит, суда. Мать за скалку: говори, об чем гоготал? Убью! На ляжки, говорю, Дашкины глядел, как она мух ими щелкает. Тут она и давай меня обхаживать! Вот и сказал правду!

Ефимовы слушатели покатывались со смеху, подмигивали друг другу, повторяли, смакуя, его словечки.

— Одним словом, милай, допрежь чем бухать в колокол — посмотреть надобно в святцы. У нас в селе однова такая была оказия, что от смеху может пузо лопнуть, особливо кто пузатый.

— Давай рассказывай! — неслись со всех сторон подбадривающие крики, и Ефим уже вошел в роль, почувствовав себя в центре внимания.

А толпа все росла, над нею в морозном воздухе медленно плыли дымки от цигарок.

— Был у нас в селе Гурей... Приглядел сыну невесту — и собой сдобную, и приданым не последнюю. А сын-то — показывать стыдно. Вот и решил Гурей вместе со сватами послать своего брата, чтобы тот поддакивал, где нужно... Ну и пошли. Слово за слово, сваты расхваливают хозяйство Гурея. Две лошади, говорят, есть. А брат Гурея добавляет: «А вы жеребчика еще забыли...» Две коровы, говорят. «Да что там — две коровы, у него целое стадо во дворе!» — прибавляет брат. А невестин отец, не будь дурен, и спроси: «А как сын-то? Глуповат, говорят». Братец-то не подумал и бухнул: «Да что там глуповат! Совсем дурак!»

Толпа грохнула, а Ефим только хитрой улыбочкой обошелся: не понимают дураки, что над собой смеются...

— После того стало в селе два Гурея — один одного дурее. И мне мой отец после того завсегда внушал: «Бойся, сынок, корову спереди, коня сзади, а дурака со всех сторон...»

Толпа устала от хохота. Ефим понял, что пора намекнуть мужику, купившему бревна, насчет обеда.

— Эх, мать твою бог любил, — вдруг крикнул он шутливо, обращаясь к мужику. — Я ведь и забыл совсем сказать тебе... Заговорился, шут гороховый! Голодный ведь я с утра! Давай лапшу варить: моя вода и скала, а твоя мука и сало. Покорми, братец, а то от голоду у меня голова лысеет! И так осталось кудрей на одну ругань с бабой. — И он поднял шапку, показывая свой жиденький чуб.

Бандиты вновь зареготали. Мужик помахал головой в знак согласия.

— А ну-ка дайте мне посмотреть, — вдруг раздался из толпы зычный голос. — Что тут за шут гороховый?

Ефим обмер. Этот голос он мог бы отличить из тысячи. Это был голос Сидора. Как он сюда попал? Ведь с Карасем был в Воронцовском лесу...

Сидор растолкал толпившихся вокруг Ефима антоновцев и резким, быстрым взмахом руки сорвал с него очки.

— Вот ты где мне попался, иуда! — И Сидор изо всех сил ударил Ефима в лицо.

Антоновцы схватили Сидора за руки.

— А ты кто такой? Мы тебя тоже не знаем! — грозно сказал старший бандит.

— Я помощник командира полка! — зарычал Сидор. — А это мой батрак, иуда! Сына убил!

— Был батрак, а теперь нет батраков! — крикнул кто-то из толпы. — Разобраться надо!

— Старик у самого Антонова был!

— Хороший старик! Чего он!

— Батрака ему нужно!

— Подумаешь, генерал!

— Разобраться надо!

Под хор этих сочувственных голосов Ефим встал с земли, стирая кровь с губы.

Сидор рвался к нему, хватаясь за кобуру, но антоновцы оттерли Сидора, успокоив тем, что старика отведут на проверку.

Сидор побежал в штаб, чтобы у самого Антонова взять разрешение на расправу с Юшкой.

Двое дюжих антоновцев взяли Ефима под руки и повели к штабу.

— Ты его прости, старик, погорячился он. Может быть, он спутал тебя с кем, — сказал один из конвойных.

Ефим долго молчал, шевеля сине-красной губой, потом тихо, словно для себя, ответил:

— Простить-то бывает легко, да забыть нельзя.

4

Соня пробралась к дому Насти задворками и нерешительно постучала в кухонное окно. Она была одета в старую шубейку и укутана шалью.

Настя выглянула в окно и, накинув полушубок, вышла на крыльцо.

— Сонюшка, господи, да ты ли это?

Они долго стояли, обнявшись и плача.

— Ушла от них? — спросила, успокоившись, Настя.

— Да нет... от себя теперь не уйдешь. До дна испить горе придется. Об одном молю, чтобы сразу до смерти прикончили, — не мучиться самой и людей не мучить. С Митрошей Ловцовым связалась — с ним хоть душою отдыхаю.

— Да ну? — по-женски сочувственно удивилась Настя. — Неужели любит он тебя?

— Изменился, бедный. Осмелел. Клянется, что рядом со мной помрет.

Соня заметила, что Настя не приглашает в дом, — значит, кто-то есть у нее. Может, ухажер?

— Я на минутку... — торопливо заговорила она. — Отец меня ждет у леса. Я к нему приходила, а теперь он меня отвезет до Каменки. А зашла я сказать, Настя... — Она огляделась кругом и зашептала: — Если Василия увидишь, скажи, чтобы уходил из этих краев или поберегся... Скоро вся «армия» сюда навалится. Карась говорил мне по пьянке... Пойдет Антонов к Тамбову, чтобы окружить... Скажи Васе, что за зло добром хочу отплатить... — Она судорожно глотнула пересохшим ртом и еще тише прошептала: — И помню... все помню.

— Неужели все еще любишь, Сонюшка? — не удержалась, спросила Настя.

— Да что теперь в том, — вздохнула Соня. — Во мне одной теперь все... И уйдет со мною все в могилу. Взглянуть бы еще хоть разочек на него...

Настя вдруг оглянулась в темный проем сенной двери, заговорщически приложила палец к губам.

— Подожди меня тут.

По улице шел красноармеец, взглянул на Соню, поправил на плече винтовку и пошел дальше, изредка оглядываясь.

Настя вернулась на цыпочках, повела ее во двор.

У окна, выходящего на вишневый садик, остановилась.

— Ты прости, Сонюшка... бояться я тебя стала, как ты с Карасем ушла. С собой-то ты ничего не носишь? — И Настя озабоченными глазами обыскала фигуру Сони.

Соня горько улыбнулась, распахнула шубейку, вывернула карманы.

Настя опустила голову и тихо сказала:

— С уголка потихоньку взгляни... На моей постели он лежит лицом сюда. А часовой на кухне обедает.

Соня жадно приникла к ставне, осторожно заглянув в дом одним глазом.

Василий лежал на левом боку, в полной форме, только без шапки. На правом боку, у раскрытой кобуры, покоилась расслабленная рука с крупными, полусогнутыми пальцами, которые так любили теребить Сонины волосы и так жадно скользили по ее узким плечам.

Усталое, даже во сне сумрачное лицо бледнело на розовой подушке. Соня всхлипнула и, испугавшись этого звука, отпрянула от окна.

Уткнув лицо в воротник шубейки, Соня взяла Настю под руку и торопливо потянула к сеням.

— Проводи меня, Настя. Страшно мне. Хоть до ручья проводи. Патруль ходит.

Настя вывела Соню на зады.

— Про тебя тоже спрашивал, — сказала вдруг она, — но сердито как-то. Злой стал. Убьет, боюсь, а то бы разбудила его. Может, поговорили бы...

— Что ты, что ты, бог с тобой! — отступила от нее Соня. — Никогда! Я грязная... Он никогда меня больше не увидит, удушусь скорее!

— Ну, бог с тобой, Сонюшка, молись за Васю, трудно ему тоже, милая... Прощай.

Соня кинулась к Насте, зарыдала. Сквозь рыдания едва можно было разобрать ее слова, Настя успокаивала ее, но от этого Соне было, наверное, еще горше.

— Настенька... обе мы... несчастные с тобой... прощай.

Она резко оторвалась от Насти и побежала вниз, уже не скрывая громких рыданий...

5

В Каменку Соня приехала с отцом в тот момент, когда Ефима Олесина вели по дороге к штабу.

— Эй, сторонись! — крикнул Макар бандитам, которые вели Ефима.

Те остановились, пропустив подводу.

На мгновение глаза Сони и Ефима встретились. Он узнал ее — презрительная гримаса проползла по его окровавленному лицу. Соня сжалась под его взглядом. Отец соперницы... А как жаль его, как хочется сделать ему что-нибудь хорошее.

— Батя, видал Ефима-коммунара? — тихо спросила Соня у отца.

— Видал, дочка. Пропал, бедняга... Убьют его, коли Сидор тут.

— Тут он, вон у штаба мечется.

Проезжая мимо штаба, Соня слышала, как часовой отвечал Сидору:

— Тебе русским языком сказано: до утра никого не примает. Хворает он.

— А Герман где? К нему пойду.

— В Ольшанку вызвали. Нет его.

Соня потянула отца за руку. Лошадь остановилась.

Из-за отцовской спины ей хорошо было видно, куда ведут Ефима.

За штабным домом, в глубине двора, стоял рубленый амбар. Туда сажали подозрительных, которых допрашивал Герман. В этот амбар и завели Ефима, закрыв за ним глухую, с железным засовом дверь.

Краем глаза Соня заметила, что к повозке бежит раздетый, без шапки Митрофан, но она не подала вида и все следила за Сидором.

А Сидор, увидев Митрофана, позвал к себе:

— Одевайся и становись на пост рядом с часовым. Головой ответишь, коль убежит из амбара мой заклятый враг. Ихнему часовому у меня веры нет, побасками их улестил, дьявол!

Митрофан прошел как можно ближе к повозке, поздоровался с Макаром и извинительным грустным взглядом посмотрел на Соню.

— Митроша, — тихо сказала она ему вслед, — зайди ко мне сейчас на минутку. Я у фельдшера стою.

Митрофан кивнул головой.

— Батя, — попросила Соня отца, когда они подъехали к дому, — ты у меня умный и добрый. Поезжай сейчас же в Федоровку, чтоб все видели, что ты уехал засветло. И жди там Митрофана. Он придет не один...

— Что ты задумала, дочка? — тревожно перебил Макар.

— Что задумала, батя, то на сердце лежит. Не убивай меня лишним горем. Сделай, как прошу. Отвези их к станции...

— А крюк-то какой, доченька. Заподозрят.

— До станции Митрофан отвечает за все. Ты молчи. А один останешься — говори, что дочь посылала сахару купить. Денег еще возьми. — Она достала пачку денег. — Откупись, коль что. Они все продажные! Я-то знаю!

— Ну, прощай, дочка... Господь тебя простит за добро.

Макар перекрестился и тронул лошадь.

Соня торопливо вошла в дом.

Вскоре прибежал Митрофан и, заметив, что Соня одна, кинулся к ней, впился пухлыми губами в ее холодную щеку. Но Соня отстранила его.

— Митроша, любишь меня?

— Зачем, Соня, такие слова говоришь?

— Так вот... пришел час испытать тебя.

Митрофан побледнел.

Соня прильнула лбом к его колючему подбородку и тихо добавила:

— Я приду вечером к амбару и, передам приказ командира полка — привести арестованного.

— А кто там сидит?

— Дядя Ефим из Кривушинской коммуны... Юшка!

— О господи, Сидор убьет меня за него. Он ведь Тимошку у него убил.

— А тебе и не надо возвращаться к Сидору.

Митрофан обалдело уставился на Соню:

— Как так?

— Вместе с Юшкой уйдешь. До Федоровки под конвоем веди... Мой отец вас ждать будет на краю села. Гоните к станции. Там бронелетучка ходит. Тебя за Юшку простят.

Митрофан забормотал в страхе молитву, и Соня увидела, что глаза его трусливо остановились на иконе.

Митрофан упал на колени:

— А ты-то как же? Помру без тебя.

Соня подумала.

— И я скоро уйду. Настю из Падов знаешь? Она спасет меня, защитит. Слышишь? Жди меня. Ну?

Митрофан поднялся.

— Ты только дядю Сидора отвлеки как-нибудь.

— Я к нему сразу вернусь. Чаю попрошу.

— А муж-то где?

— В разведку услали к Инжавину. Обещал мне новые серьги достать. — И Соня горько улыбнулась.

Это напоминание о серьгах больше всего подействовало на Митрофана. Он как-то напружинился, распрямился.

— Ну, прощай, коль что, Сонюшка. Помни, за тебя на смерть иду.

— С богом, Митроша. — Она притянула его к себе, погладила пальцами отросшие вихры на затылке...

Глава четвертая

1

Февральским вьюжным днем двадцать первого года, приминая снег Кремлевской площади подшитыми валенками, тамбовские ходоки-крестьяне протаптывали исторический след к ленинской правде... Остались в тревоге и страхе их семьи там, далеко, в глухих волостях Тамбовской губернии, где озверевшие от неудач эсеро-бандитские шайки уничтожают всякого, кто сочувствует советской власти, кто помогает коммунистам. Давно уж не были ходоки дома. Взяли их красные вместе с сотнями других крестьян как заложников из «бандитских» сел, а когда всех отпустили, то им, пятерым, предложили поехать в Москву, к Ленину, чтобы рассказать вождю о крестьянском житье-бытье.

Все они простые хлебопашцы, принявшие от отцов неизбывную тоску по свободной земельке. Среди них только один сочувствующий коммунистам — крестьянин Пахотноугловской волости Иван Анисимович Кобзев. Да и он колеблющийся.

Рядом с ним шагает односельчанин Иван Гордеевич Милосердов. С разговорами все осторожничают — чего затевать разговор с посланцами других волостей! Молчит Кобзев, молча вздыхают все. Развратила душу тамбовских крестьян антоновщина. И без того угрюмые, молчаливые, совсем замкнулись — от страха и неизвестности...

...Вот и широкая лестница... К нему, «самому главному большевику», как сказал грушевский ходок Соломатин.

Провожатый ввел их в приемную и предложил раздеться. Мужики наотрез отказались снять свои шубенки, будто без них они останутся совсем беззащитными и слабыми. Недолго пришлось ждать. Из кабинета Ленина вышел секретарь Тамбовского губкомпарта Немцов.

— Владимир Ильич приглашает пройти к нему.

Когда шли, ожидая встречи, в душах страшок трепетал, а переступили порог — и все «обыкновенно».

Ленин встретил их приветливо.

— Что же вы не раздеваетесь, товарищи? — гостеприимно развел руками Владимир Ильич.

— Да не жарко вроде, — глухо пробасил Соломатин, — да и стыдно заплаты оказывать посконные...

Разоружила мужиков ленинская приветливая улыбка, задвигались, зашуршали шубейками... Кто-то свою под кресло норовит заткнуть. Ленин замечает движение, ведет мужика к вешалке.

И вот сидят они перед ним — руки лопаточками на колени положили, будто наготу свою прикрывают. Острые глаза вождя вглядывались в усталые лица мужиков из «бандитских селений», а мужики мялись, покашливали: никто не хотел начинать говорить.

— Дорогие товарищи крестьяне-тамбовцы, объясните мне, пожалуйста, чем вы недовольны, что у вас там делает банда Антонова?

Самым смелым оказался Василий Бочаров из Бахарева:

— Бандиты грабят советские хозяйства, потребиловки... У крестьян отымают скот, лошадей, сбрую, фураж. — Сделав небольшую паузу и опустив глаза, добавил: — А после приходят красные и тоже... обижают крестьян... А главное — Советы наложили непосильную продразверстку...

— А в восемнадцатом и девятнадцатом как вы выполнили разверстку? — спросил Ленин.

— Тогда выполняли без скандала. А в этом году сильный неурожай, разверстку выполнить невозможно... Не обижайся, товарищ Ленин, это мы говорим от общества.

— Вот и хорошо, что от общества. Говорите все, что наболело. Советская власть — власть рабочих и крестьян... Ваша власть.

— Пока что только рабочих, — буркнул кто-то.

— Это эсеровский бред, без союза рабочих с крестьянами не будет советской власти.

Строгие, твердые слова вождя растопили недоверие мужиков, и они вдруг заговорили все разом, жалуясь на свои судьбы, на злоупотребления «местных властей», на «полный развал крестьянской жизни».

Ленин не нарушал естественного хода беседы, изредка задавал вопрос, успевал схватить суть из каждой фразы перебивающих друг друга крестьян; записывал цифры, факты...

Может быть, именно в те минуты острой беседы и рождались ленинские мысли, которые чуть позже он выскажет, выступая на съезде транспортных рабочих России: «...Крестьянство должно было спасти государство, пойти на разверстку без вознаграждения, но оно уже не может выдержать такого напряжения, и потому в нем растерянность духа, колебание, шатание, и это учитывает враг».

А ходоки, чувствуя, как внимательно слушает их вождь, да еще и записывает, стали, может быть, впервые в жизни такими откровенными.

— Очень обидно, — заговорил Соломатин, — что продагенты наш труд крестьянский оскорбляют. Берут, к примеру, картошку... Мы ее свозим, а она там лежит, пока не сгниет, и нас же это место очищать заставляют. Жалко ведь, что нашим трудом красноармеец или рабочий не пользуется.

Ленин быстро записал на листке: «Берут. Гноят...» — и резко подчеркнул эти два слова. На том же листке появляется новая запись: «Соли нет. Раз только давали за вывоз дров». И снова подчеркивает написанное.

— Мы, будучи в осажденной крепости, не могли продержаться иначе, как применением разверстки. Мы брали излишки, а иногда и не только излишки, а кое-что необходимое вам, лишь бы сохранить способной к борьбе армию и не дать промышленности развалиться совсем.

Ходоки слушали Ленина, затаив дыхание, они верили ему и хотели знать все от него самого.

— Если вас обижают местные власти, сообщайте губернским властям, а если надо, то и в Москву, в Кремль. Пишите мне лично. Вы, крестьяне, вместе с рабочими проливали кровь за свободу, за власть Советов, за свою власть. Так держите ее крепко вместе с рабочими в своих руках. И тогда увидите, какая это будет власть! Выбирайте самых честных людей из крестьянства в советскую власть! А пока вам трудно, я знаю. Но прошу вас: передайте всем тамбовским крестьянам: надо потерпеть, сознательно помочь своей власти разогнать врагов, чтобы строить новую жизнь. А теперь я хочу сообщить вам, что с вашей губернии решено снять продразверстку досрочно. Вы довольны?

Когда же Владимир Ильич каждому дал с собой решение об отмене продразверстки, куда подевалось стеснение: за руку попрощались и слово дали все разъяснить, как есть, в своих волостях. И заторопились.

— Доброго здоровьечка советской власти, — отвесил поклон Соломатин.

— К бандитам с этой бумагой пойду, не побоюсь, — сказал коренастый бахаревский крестьянин Бочаров.

2

Василий Петрович Бочаров вернулся в родное село и не узнал его: оно точно вымерло. Только собаки охрипло завывают не то от голода, не то от страха.

В Ивановском совхозе коммунист Гаранин предлагал Бочарову револьвер для обороны, но он отказался.

— Убить и с револьвером убьют. А правду убить невозможно. Она со мной. Мне ее Ленин дал.

Бочаров шел по селу и отмечал для себя, сколько сгорело домов. А вот тут и его дом должен быть... Пепелище...

С трудом разыскав свою семью, Бочаров начал строить землянку. Второго апреля его пригласили на собрание крестьян Ивановской волости. Бочаров рассказал им о Ленине, о его наказе помочь советской власти избавиться от бандитов.

А вскоре Бочаров пошел из своей землянки в Каменку — «столицу» бандитов. Не сказал никому дома, на какой шаг решился, не хотел слушать уговоров и слез.

Обступившим его каменским мужикам прочитал Декрет, дал листовки, а в листовках объявлена амнистия тем, кто сложит оружие. Кто-то выдал Василия Петровича бандитам, его заперли в амбар. Но часовой, уже прослышавший об амнистии, ночью приоткрыл дверь и позвал Бочарова:

— Не брешешь, Василь Петров? В селе тихо, бежим скорее отсюда!

Торопливо шагая рядом с часовым к родному селу, Бочаров вспомнил Гаранина, предлагавшего ему револьвер, и радостно улыбнулся: правду в амбар закрыли, хотели убить, ан засов-то перед правдой сам открылся и выпустил правду на свободу!

И к землянке, где ютился с семьей Бочаров, потянулись обманутые и насильно загнанные в банду крестьяне, сдавая ему оружие.

...Надо было бы сохранить в свое время эту маленькую землянку, чтобы из поколения в поколение передавалось уважение к тем, кто, не боясь смерти, нес из таких вот землянок людям свет ленинской правды.

3

Второго марта 1921 года в Кронштадте под руководством генерала Козловского вспыхнул эсеровский мятеж, а 6 марта антоновский главоперштаб уже издал приказ о повсеместном и одновременном выступлении всех сил «Союза трудового крестьянства».

Гонцы Антонова поскакали во все уезды губернии, но не так-то просто было отыскать кочующие «полки» местных бандитов, тем более что многие местные батьки отказывались вообще подчиняться кому бы то ни было, они действовали так, как им хотелось, и шли туда, где можно легче грабануть и веселее гульнуть.

Только две «армии», которые были под рукой Антонова, неподалеку от Каменки, выступили немедленно. С одной пошел в рейд сам Антонов. Села, которые они проходили, оккупировались войсками ВОХРа. В дома бывших волисполкомов и сельсоветов водворялись комитеты «Союза», и начиналась расправа со всеми, кто сочувствовал коммунистам, кто не подчинялся новой власти.

Крупные войсковые соединения красных Антонов обходил стороной, приберегая силы для удара по Тамбову, а на мелкие обрушивался всеми полками, беспощадно уничтожая красноармейцев. Иногда, правда, на него находила блажь — разув и раздев до нижнего белья, он отпускал красных бойцов. «Смотрите, мол, какой я добрый: жизнь дарую своим врагам».

Три уезда — Борисоглебский, Тамбовский и Кирсановский — оказались почти полностью в руках эсеровских комитетов. Оставались небольшие островки — крупные железнодорожные станции и города, где стояли большие гарнизоны и бронелетучки.

Части Красной Армии занимали села, искали бандитов, но не находили их, двигались дальше, а тем временем из подполья вылезали плужниковские комитетчики и вывешивали опять антоновское знамя.

В селах вдруг стали появляться целые отряды в красноармейской одежде. Они грабили население, издевались над женщинами, а следом за ними шли антоновские полки и «проявляли» заботу о пострадавших. Эту комедию не совсем тонко разыгрывал Герман со своими карателями, и их быстро разоблачили мужики.

Пожаловались самому Антонову. Он промолчал. Да и что ответить, когда сам подал эту идею Герману?!

А красные бойцы получали по фунту непросеянного овсяного хлеба и стойко переносили все невзгоды боевой походной жизни. Но чтобы не было даже отдельных случаев мародерства или поборов с населения, уполномоченный ВЦИК Антонов-Овсеенко обратился к бойцам с письмом:

«Красноармейцы! Больше порядка!

Если идете походом и обозы оторвались, войсковое снабжение прекратилось, — только в таком случае крайней нужды требуйте у крестьян продовольствия и фуража, но требуйте по форме, через своих командиров под точную расписку командира, сколько чего и с кого получено. Копию расписки надо хранить в канцелярии части, чтобы потом не было на вас наговоров.

Выполняйте это в точности, не срамите имени Красной Армии!»

Восьмого марта открывался в Москве Десятый съезд партии. Проводив Бориса Васильева на съезд, Антонов-Овсеенко начал подготовку к широкой беспартийной конференции крестьян — представителей всех уездов губернии.

Поговорить по душам, услышать честный и прямой разговор крестьян и узнать их отношение к бандиту Антонову — вот цель, которую преследовал уполномоченный ВЦИКа, собирая крестьян губернии. А главное — ему не терпелось узнать у делегатов, попали ли в руки крестьян листовки о досрочном снятии продразверстки с Тамбовской губернии.

Делегатов собирали на станциях, привозили под охраной красных отрядов из сел, где сидели плужниковские комитетчики, и наконец из домов заключения брали крестьян, осужденных за участие в мятеже.

Десятого марта конференция начала свою работу.

Речь, с которой выступил Антонов-Овсеенко, взволновала всех крестьян. Он требовал от них откровенно и без утайки выложить все сомнения, все беды и обиды, рассказать о своих заблуждениях и посоветоваться с руководителями советской власти, как общими усилиями искоренить бандитизм, чтобы начать Великий посев — первый мирный посев после гражданской войны.

Потом рассказали о встрече с Лениным вернувшиеся из Москвы ходоки. Делегаты слушали их не дыша, потом один за другим выходили на трибуну и говорили обо всем, что наболело.

Называли продагентов и продотрядчиков, преступно относящихся к исполнению своих обязанностей; рассказали, как в Карай-Салтыки агенты сгоняли по продразверстке скот, а он там сдыхал от бескормицы, как горы картошки гнили на станциях, как охранники меняли хлеб и картошку на самогон.

Иные требовали, чтобы партия поглубже заглянула в деревню и почистила свои ряды.

Антонов-Овсеенко записывал себе в блокнот каждое выступление, в перерывах беседовал с теми, кто приехал издалека, а выступить не может.

Крестьяне сами, через своих выборных составили и резолюцию конференции.

В ней говорилось:

«В настоящее время крестьянское хозяйство Тамбовской губернии так отощало, что ему в иных волостях грозит полный упадок, если государство не придет на помощь.

Мы приветствуем заявление товарища Ленина на съезде о необходимости дать простор крестьянину и перейти от продразверстки к натуральному налогу...»

Это был приговор антоновскому мятежу. Недаром Антонов приказал Герману на время отложить казни и преследования и употребить все силы на улучшение информации из Тамбова и Москвы.

Со скрежетом зубовным читали Антонов и Плужников постановление Президиума ВЦИК о замене разверстки натуральным налогом и резолюцию тамбовских крестьян, одобряющих постановление ВЦИК.

В отчаянье бросали они свои полки в бои с новыми красными частями, но «сельская кавалерия» не выдерживала натиска дисциплинированных, обученных тактике боя красноармейцев. О захвате Тамбова уже никто не смел напоминать в присутствии Антонова — он принимал это за насмешку.

Он все ждал помощи эсеровского Центра и верил в успех, больше всего заботился о сохранении «армии», будто она была нужна ему только для парада, который он будет принимать в Тамбове, гарцуя на сером в яблоках жеребце.

Но и сохранить «армию» было нелегко. В Тамбов прибыли новые красные части с фронтов. Бойцы 15-й сибирской кавдивизии начали громить «полки» бандитов; как говорится, пух летел от них, — а пух летел и в самом деле — из разорванных подушек.

Третьего марта была разгромлена банда Селянского в районе Пахотного Угла. Зарублено было более трехсот бандитов в открытом бою.

О разгроме отдельных банд газеты извещали ежедневно.

4

Антонов метался по комнате.

Герман сидел на крестьянской лавке у двери, понурив лохматую нечесаную голову.

Глаза Антонова застлало черной решеткой огромных мелькающих букв, которые он только что прочел в принесенных Германом газетах.

«Кронштадт наш!», «Торговый договор с Англией подписан!», «В Петрограде пущены заводы!» — эти заголовки с восклицательными знаками стояли в глазах, как призраки, не давали сосредоточиться. Тамбовские «Известия», которые он швырнул, не дочитав и до второй страницы, лежали на лавке, притягивали взгляд. Но он уже не мог взять газету в руки — они тряслись от бешенства. Не хотелось показывать Герману своей слабости.

— Читай вслух третью страницу! — приказал Антонов Герману.

Герман нехотя взял газету и хриплым, пропитым басом прочел:

—  «Ко всем участникам бандитских шаек. Полномочная комиссия Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета заявляет:

1. Советская власть строго карает подстрекателей и вожаков бандитских шаек, но она милостива к трудовым крестьянам, втянутым по недоразумению или обманом в это разбойное дело.

2. Рядовые участники бандитских шаек, которые явятся добровольно и с оружием в штаб красных войск, получат полное прощение. Те из них, кто является дезертиром, будут отправлены в Красную Армию без всякого наказания, остальные будут отпущены по домам на честное крестьянское слово...»

— Что? — взвыл Антонов. — Врешь, дай сюда! — Он выхватил Из рук Германа газету и впился воспаленными глазами в строки.

«3. Вожаки и подстрекатели, — писалось дальше в газете, — если явятся добровольно и принесут чистосердечное раскаяние, будут преданы суду, но без применения высшей меры наказания; причем суду предложено применять в широких размерах условное осуждение, т. е. отпускать на свободу с указанием, что если совершит новый проступок, то будет взыскано вдвое.

4. Разграбленное в советских хозяйствах и кооперативах народное имущество должно быть возвращено.

Срок явки и возврата имущества до 5 апреля. Настоящее распоряжение прочесть на всех сельских сходах и вывесить в общественных зданиях...»

Антонов рванул газету, сложив вдвое, еще рванул и так рвал с неистовством и остервенением до тех пор, пока не посыпались из рук мелкие клочки.

— Своей рукой расстреляю, у кого найду листовки! — зарычал он на Германа, топча обрывки сапогами. — Объяви самую страшную казнь тем, кто сдастся! Головы выкручивай! Живыми в землю закапывай предателей! Семьи уничтожай беспощадно! Жги! Режь! Бей!

Тонкие губы со зловещими змейками по углам всегда плохо прикрывали его выступающие вперед челюсти, а теперь за посиневшими губами застыл хищный щербатый оскал. Даже видавший виды Герман вздрогнул, взглянув на Антонова.

А тот снова заметался по комнате, тиская дрожащие, покрытые холодным потом ладони.

Герман застыл, боясь пошевельнуться.

Когда шаги Антонова заглохли у окна, Герман покосился на него и, увидев, как тот шарахнулся от окна, схватившись за голову, с испугом подумал, что «полководец» сходит с ума.

— Кто там стоит? — удушливым шепотом крикнул Антонов, не отрывая глаз от окна.

Герман кинулся к окну и вдруг — рассмеялся.

— Ты что смеешься? — трясущейся рукой схватил Антонов Германа за грудки. — Кто это?

— Да это Титок Гладилин из Борисоглебска, по прозвищу Анчутка. Чтоб страх нагонять на красноту, половину головы обрил. Ты сам нам рассказывал, что читал про сахалинских каторжников... Вот мы и учудили... А Титок-то, он придурковатый малость.

Антонов расслабленно опустил руку, его била дрожь.

— А ну позови его сюда! — ляская зубами, зловеще прошептал Антонов.

Герман привел Титка, огромного детину с изуродованным чьей-то искусной бритвой лицом.

Титок дотопал до середины комнаты, картаво отрапортовал и снял шапку, словно решил еще выгоднее показаться перед начальством, — его лохматая, всклоченная шевелюра, как и обросшее бородой лицо, была наполовину обрита. Теперь, без шапки, он выглядел еще страшнее, будто кто рассек его голову пополам и вместо второй половины приставил часть чужой, совершенно лысой, безбровой головы.

Антонов молчал, рассматривая Титка остановившимися мутными глазами.

Глава пятая

1

В начале апреля первый тамбовский полк, которым теперь командовал Маркин, попал в окружение в Пахотном Углу. Антонов, решивший во что бы то ни стало разбить северную группировку войск, дабы развязать себе руки и навалиться всей силой своих кавалерийских «полков» на Рассказово, сам руководил наступлением на Пахотный Угол. Он уже не щадил никого и не берег «полки» — чувствовал, что близится конец игры, и торопился мстить...

В четырех верстах от Пахотного Угла, в Комаровке, стоял московский полк ВЧК. Связь между полками была нарушена. Один батальон ВЧК и эскадрон кавалеристов попали в окружение на краю Пахотного Угла.

Маркин со своим полком был зажат в церкви. Бойцы залегли с пулеметами за железно-каменной оградой. С колокольни были хорошо видны антоновские «войска», уже рассыпавшиеся по огромному селу в поисках свежих лошадей и корма. Видна была дорога на Комаровку, тоже окруженную бандитами.

Начинало смеркаться. Надо было немедленно принимать решение. В темноте бандиты могли подтянуть орудия к церкви, и тогда спасения не будет.

Маркин подозвал Паньку Олесина, с которым он не расставался с самого сампурского боя, и приказал вызвать на колокольню командиров батальонов.

— Вы видите, как расползлись по улицам бандюки, — сказал Маркин собравшимся командирам. — С наступлением темноты на четырех санях установите пулеметы. Впрягите самых хороших лошадей. С этой ударной группой я выеду сам в направлении батальона ВЧК, на край села. Нас сопровождать будут десять кавалеристов. Командир первого батальона остается за меня. К моменту нашего выезда открыть огонь из орудий по противоположной окраине села...

В церкви лежало несколько раненых бойцов, за которыми ухаживали Кланя и жена Маркина. Раненые не знали, что происходит там, за каменными стенами церкви, но по настроению арестованных бандитов, которые содержались тут же, догадывались, что дело плохо.

Кланя не спала вторую ночь, глаза ее невольно закрывались, как только она присаживалась к изголовью раненых.

При свете керосиновой лампы лицо Клани казалось испитым, желтым, как у мертвеца, на нее жалко было смотреть.

Под высокими сводами церкви даже звук кашля раздавался как выстрел. Кланя вздрагивала, вставала на ноги, чтобы отогнать сон...

А Панька в это время скакал за санями, на которых стояло два пулемета, а между пулеметами сидел командир полка и сам управлял резвым жеребцом, которого специально впрягли в первую повозку.

Восемь пулеметов с четырех повозок, несущихся цугом по улице, подняли такую панику среди бандитов, уже готовящихся расположиться на ночлег, что они, не успев даже одуматься, в страхе разбегались в стороны.

Уже на окраине села пулеметы замолкли, и Панька вырвался вперед, чтобы предупредить своих.

Вскоре батальон ВЧК с криками «ура» двинулся к церкви по образовавшемуся коридору, а Маркин взял с собой эскадрон, который был здесь, и поскакал по другой улице в сторону Комаровки на выручку полка ВЧК.

Бандиты, услышав крики «ура» и пулеметную стрельбу на другой улице, смешались — решили, что их окружает свежая воинская часть.

Как ни орал Антонов на отступающих в беспорядке «подушечников», вернуть боевой дух уже не удалось.

А вот мощное «ура» покатилось и со стороны Комаровки. Артиллерийские залпы от церкви прекратились. Батальон ВЧК соединился с осажденными батальонами. Вместе они повели атаку в сторону южной околицы села, где разместился антоновский штаб.

На рассвете полк ВЧК, которым командовал Ворсвик, прижал несколько сот в беспорядке отступающих пеших бандитов к речке, уже наполнившейся мутной вешней водой, но еще не вскрывшейся.

Маркин, который теперь действовал вместе с полком ВЧК, со своей пулеметной бригадой галопом поскакал к мосту.

Толпы обезумевших от страха бандитов, успевших приодеться в Пахотном. Углу в полушубки, кинулись на мост.

Пулеметным огнем Маркин сбросил их с моста, они шарахнулись в воду, залившую лед: скользили, падали, ползли по воде, догоняемые свинцом пулеметов.

— Искупайтесь, гады, охланите, проклятые! — приговаривал Панька Олесин, заменивший командира у пулемета.

2

Антип Семилетов, высокий, как жердь, старик с белой бородой, стоял в сумерках на краю села и прислушивался к далеким звукам частой стрельбы...

В Рассказове шел бой.

Последний сын Антипа, Прошка, рыжий сорванец, мечется теперь где-то с антоновцами...

Побеждают или бегут, спасаясь?

Обещал Прошка достать в Рассказове сукна. Много уже навозил Прошка домой всякого добра. Радуется подаркам мачеха, заражает этой ядовитой радостью и Антипа. Ощупывая руками привезенные сыном с очередного рейда вещи, забывает он, что уже три старших сына сложили головы где-то далеко от дома.

Первого расстреляли как злостного дезертира; второй мечтал привести отцу из Ивановского совхоза племенную матку — он «служил» у Богуславского, — да так и остался у каменной стены конюшни вечно нюхать конский помет. Третьего снарядом разорвало в бою...

Рождались они — все четверо — друг за другом. Росли крепкими, здоровыми — все в отца. Хотелось жене дочку, да бог просьбе не внял, пятая беременность свела Феклу в могилу... Остался Антип с сынами вдовствовать. Долго не мог он по сердцу найти себе бабу. Но однажды привел из Рассказова красивую, ладную мещаночку с белыми кудряшками и велел сынам любить ее и жаловать, как мать.

Баба оказалась работящей, с сынами ужилась, но Антипу с ней не стало покоя — жажда наживы, жадность к накоплению всякого добра была в ней настолько неистребимой, что Антип со страхом глядел в ее красивые насмешливые глаза — не ведьма ли в ангельском лике?

Он считал себя тоже скупым, но в глазах новой жены оказался «простодыром и мотом».

Варвара, так звали жену Антипа, приучила детей тащить в дом все, что плохо лежит, и повзрослевшие мальчишки вскоре стали отчаянными ворами. Недаром на селе сложили прибаутку: «У Антиповой Варятки все пасынки ворятки».

Шло время. Богатела семья Антипа. Сыновья уже работали в поле. Днем пахали, а вечерами крали и перепродавали лошадей. Некогда им было гулять на вечерках с девками, и по селу пополз слушок, что их всех приворожила молодая мачеха...

Приворожила она и Антипа, да не тем, о чем говорят люди... Но и теперь ждет она не дождется Прошку с награбленными в Рассказове отрезами сукна.

Антип стоял и слушал, а в глазах его уже скакали к селу розвальни, а в них — весело размахивающий вожжами сын...

Прошка... последний, самый бедовый и удачливый...

Но вот заглохла стрельба, горизонт озарился заревами пожаров. Кто кого жег? Неизвестно.

Антип постоял еще несколько минут и зашагал домой.

На заре Прошка прискакал верхом. От седла, которое Антип справил еще до революции, отвязал кусок шинельного сукна, бросил к ногам мачехи и, не слезая с коня, сердито буркнул:

— Командир воз повез, а меня гонял с поручениями, вздохнуть не давал, сволочь. Не буду больше адъютантом.

Мачеха подняла кусок сукна и с видимым недовольством швырнула в сенцы.

— Ты чего сидишь, не слазишь? — озабоченно спросил Антип. — Молочка попей.

— Отстану от своих. На Уварово наши пошли, теперь не скоро свидимся. Прощайте! — И Прошка пришпорил вороного мерина.

— Ты бы отцу хромовые достал, Прошка! — крикнула вслед мачеха. — Обещал ведь!

Прошка махнул головой и исчез за углом соседнего дома.

...Через два дня за селом, в овраге, в вечерних сумерках разразился неожиданный бой. Стрельба была густой и долгой, будто кто усердно ломал хворост за стеной избы, заготавливая топку. Антип прислушался, не выходя из избы, велел жене закрыть двери на засов. Но стрельба оборвалась так же неожиданно и сразу, как и возникла.

Антип вышел на улицу. К нему подошел сосед.

— Пойдем, Гордей, посмотрим, что там было? — предложил Антип.

— Господь с тобой. Ни за какие миллионы не пойду, — перекрестился сосед. — Иди, коли смелый.

Антип постоял, потоптался. Любопытство погнало его к оврагу. «Кто старика тронет», — успокаивал он себя, шагая по апрельскому хрустящему ледку, продырявленному прошлогодней жесткой травой.

Кругом было тихо. Только где-то за бугром слышно было удаляющееся цоканье конницы и неясные крики людей.

Антип прошелся по краю оврага. Хотел обойти куст дубовой поросли с прошлогодней жухлой листвой и — чуть не споткнулся. Из куста торчали ноги, обутые в сапоги.

Антип отпрянул. Он был не из трусливого десятка, но столь неожиданная встреча испугала его.

Успокоившись, он подошел, толкнул лаптем ноги: не раненый ли?

Убитый лежал ничком, голова его, видимо, была рассечена саблей — вся залита кровью, а шапка повисла на сухом сучочке у пенька. На убитом — кожанка.

«И сапоги вроде хромовые, — отметил для себя Антип. — Комиссар, знать».

Озирнувшись, Антип дотронулся пальцем до сапог — мягкая кожа легко продавилась. «Хромовые», — прошептал Антип. Ему вдруг захотелось стащить их с убитого, пока ноги совсем не закоченели, но безотчетный страх прогнал его домой.

Варвара ждала его у крыльца вместе с соседом.

Безразлично зевнув, Антип махнул рукой:

— Ничего не видать. Ускакали, знать, все на Хитровку. — И пошел в дом. — Спать пора, Варя.

Когда она вслед за ним вошла в дом, Антип закрыл дверь на засов и торопливо рассказал, что видел.

— Что ж ты, старый дурак, сапоги-то бросил на произвол! — зашептала Варвара.

— Одному неловко и страшно.

— Пойдем по задам, — решительно сказала Варвара. — Возьми ножик на случай.

Антип едва поспевал за маленькой фигуркой жены, пробирающейся по апрельским жестким комьям прошлогодней пахоты.

Вот и куст. Антип огляделся кругом, поманил жену. Они наклонились над трупом.

Сапоги не снимались с застывших ног, Антип разрезал их по шву... Чтобы снять кожанку, стали поворачивать труп. Под его тяжестью громко хрустнула сухая ветка. Антип и Варвара присели от страха. Долго не могли даже пошевельнуть руками...

Пришлось разрезать и рукава. Антип спешил, руки его дрожали. Неловким движением он обрезал палец, крякнул от досады. Варвара свернула кожанку, сунула ее под мышку, схватила сапоги.

И вдруг со дна оврага раздался тихий, но хорошо слышный стон...

Только на родном подворье пришли они в себя.

За печкой, прямо на полу, засветили сальничек и стали рассматривать принесенные вещи. Антип схватился сразу за сапоги. Варвара вывертывала карманы. Из бокового вытащила бумажки и с любопытством развернула их.

— Листовка, — тихо сказала Варвара, прочитав серо-желтую плотную бумагу. — А это что?

Антип не смотрел на бумаги, они его не интересовали. Он поглощен был осмотром сапог. Один сапог оказался сильно порезанным.

И вдруг, даже не глядя на жену, он почувствовал, что с ней что-то случилось. Вскинув на нее озабоченный взгляд, Антип остолбенел.

Круглые остановившиеся глаза, в безмолвном крике раскрытый рот жены заставили побледнеть Антипа. Он оглянулся, думая, что она увидела там что-то страшное, но кухонный стол мирно и сиротливо стоял на прежнем месте, чуть склонившись к углу.

— Прошка! — взвизгнула Варвара и протянула Антипу бумагу.

Антип взглянул на измятый листок с печатью — читать он не умел.

— Что с Прошкой? — испуганно кинулся он к жене.

— Это Прошка наш! Это он убитый! — закричала она, указывая на кожанку. — Его документ!

Антип несколько мгновений обалдело смотрел на жену, словно не понимая, что случилось. Лицо его перекосилось и задергалось, руки забегали по полу, ища что-то. Вот они нащупали кожанку, наткнулись на сапог.

Антип зловеще хихикнул:

— Не вижу... Где Прошка? Где седло? Где конь?

Трясясь всем телом, он привстал, держась за приступку полатей. Подался вперед, к жене, выставив вперед руки.

— Где седло? Не балуйся. Прошка... Прошка, не прячься! — заорал он. — Отдай седло! — Руки его нащупали шею рыдающей жены и конвульсивно сжались.

— Караул! — захрипела Варвара, вырываясь. — Караул!

— Отдай седло! — уже брызжа пенящейся слюной, рычал Антип в лицо задыхающейся жены. — Отдай седло!

И вдруг замертво повалился на пол.

3

— Как можно было после успешного боя в Пахотном Углу сдать Рассказово? — тихо, но строго спросил Антонов-Овсеенко у комвойск Павлова, который сидел против него рядом с членами полномочной комиссии — Васильевым и Лавровым.

— У Антонова всюду агенты и разведчики. Он воспользовался сменой гарнизонов, а главное — с юга вызвал вторую армию, не побоявшись оголить Каменку. Но это уже отчаяние...

— Его отчаяние не оправдывает наши потери и ненужные жертвы, — резко встал Антонов-Овсеенко. — Мы теряем замечательные кадры бойцов и командиров. Пора кончать игру в кошки и мышки. Антоновцы срывают сев. Сегодня мы выслушиваем людей, которых я вызвал по специальному списку, — представителей разных слоев крестьян, чекистов, совработников с мест. В ближайшие дни поеду в Москву просить новые войска и бронеотряды. Я не верю, что крестьяне этих трех уездов поддерживают бандитов... Не имеем возможности охранять их мирный труд — вот в чем суть вопроса.

В кабинет вошел штабной командир и передал Павлову свежую сводку. Павлов прочел и передал Антонову-Овсеенко.

— Вот, пожалуйста. — Антонов-Овсеенко поправил очки и стал читать вслух сводку второго боевого участка: — «Банда Антонова шестнадцатого апреля, разделившись в Большой Зверяевке (юго-западнее станции Чакино) на две группы, ушла по двум направлениям: одна через Каменку в Никольское-Лукино, другая, с самим Антоновым, в составе четырех полков, численностью две тысячи конных, вооруженных винтовками, при одном орудии, нескольких пулеметах и обозе — двести подвод — двинулась в северо-западном направлении на Покрово-Марфино...»

— Новый рейд, новые жертвы! — заметил Павлов.

— Опять колесом вокруг Тамбова попер, — грубовато заговорил Андрей Лавров. — Ему бы все пути перерезать, да войск мало.

— И у него их негусто, — ответил Павлов. — Но ведь он не стоит на месте, не принимает боя, когда невыгодно. А у нас кавалерийских частей почти нет. Надо просить кавалерию.

— Товарищ Павлов, — перебил его Антонов-Овсеенко, — я вас отпускаю. Займитесь оперативной работой по этой сводке, а мы будем беседовать с людьми. Вечером зайдите ко мне с начальником штаба.

Павлов встал и тяжело зашагал к двери.

— Товарищ Лавров, где ваш Ревякин? Вы его вызвали?

— Он ждет, Владимир Александрович, здесь, в приемной.

— Зовите его.

Василий не знал, зачем его вызвали к Антонову-Овсеенко прямо с боевых позиций отряда, и потому вошел в кабинет настороженно.

Отрапортовав, сел в указанное Лавровым кресло перед столом.

— Мы с вами знакомы с прошлого года, Ревякин, — с усталой доброй улыбкой заговорил уполномоченный ВЦИК. — Помните картошку самоварного приготовления? Очень вкусно было!

Василий кивнул, но улыбки у него не получилось. Он оглянулся на Лаврова — тот смотрел на него ласково, прищурив глаза.

— Мы вас пригласили посоветоваться, — мягко продолжал Антонов-Овсеенко. — Вот говорят, что Антонова поддерживают крестьяне трех уездов, где прошло пригородное движение и где созданы комитеты СТК.

Василий нахмурился: «Не к тому ли клонит, что мой отец в комитете? Я сам признаюсь, нечего меня успокаивать!»

И он, подняв глаза на Антонова-Овсеенко, твердо сказал:

— Вам про моего отца сказали? Да, это верно. Он в комитет был записан. Я уже командование сдал Андрею Филатову.

— Подождите, я не понимаю, — развел руками Антонов-Овсеенко.

— Почему сдал? — тревожно встал с кресла Лавров. — Кто приказал?

— Зачем приказа ждать? Я коммунист. Раз отец в предателях...

— Ах, вон оно что! — закивал головой Владимир Александрович. — Теперь все ясно. А почему вы, Ревякин, считаете отца предателем?

Василий замялся.

— Хорошо, к отцу еще вернемся. Давайте поговорим вообще о крестьянах. Вот вы, Ревякин, верите, что за бандитов стоят крестьяне? Основная, средняя масса?

— Да что вы, Владимир Александрович! — воскликнул Василий, почувствовав себя легче оттого, что снял с души груз. — От темноты от своей мужик страдает. Вот я, примерно, знаю, что надо пережить тяжелое время. Знаю, что скоро будет легче... А мужики этого не знают и не верят этому. Отвыкли верить. А им шептуны всякое нашептывают про коммуну, грозят. Да еще наши дураки... некоторые, — поправился Василий, — властью балуются...

— Очень хорошо сказал! — воскликнул Антонов-Овсеенко. — Именно: балуются властью! Врагам, эсерам пищу дают для пропаганды! Кстати, — повернулся он к Лаврову, — из Москвы скоро прибудет к нам сто человек лучших рабочих-пропагандистов. Разошлем по уездам. Так тогда в чем же дело, дорогой Ревякин? Почему крестьяне молчат? Почему без сопротивления отдают Антонову овес, хлеб, лошадей? А от наших продорганов прятали хлеб в землю?

— А это, Владимир Александрович, в селах такой неписаный закон: круговая порука. Вот мне в прошлом году старик один так сказал: вы, говорит, приедете на денек, да и уедете, а нам тут с потьмой да с тоской оставаться наедине. Выдай я вам кого — мне красного петуха под крышу подпустят. Куда я ночью с семьей денусь? А то и совсем убьют. У нас, говорит, как в стаде: одна круженая овца может всех замучить... И я тогда, Владимир Александрович, еще подумал: вот бы в каждом селе иметь свою круговую поруку!

— Примерно то же самое говорил я вам вчера, — обрадованно воскликнул Борис Васильев, сидевший до сих пор в стороне. — Именно круговая порука использовалась земствами, именно ею воспользовались и эсеры! Стоит дать крестьянам почувствовать, что в селе прочно обосновалась красная воинская часть, они выдадут всех своих обидчиков, всех бандитов! А мы устраиваем погони, топчем поля вслед за антоновцами.

— Уже и сейчас много случаев, — подтвердил Василий, — когда мужики приводят бандитов. И бандиты сами стали приходить. Я сегодня в Губчека с тестем встретился. Мы считали его погибшим, он разведчиком был заслан под Каменку. Там попал в руки вохровцев... Но его спас Митрофан Ловцов, бывший дезертир, мой односельчанин из сектантской семьи. Теперь к нам перешел. А помогал им ямщик Елагин, мужик крепкий, умный...

Хотел Василий сказать и про Соню, да застряло слово в горле.

— Ну вот, видите, — радостно поднялся с кресла Антонов-Овсеенко. — А вы своего отца уже в предатели записали! Вы виделись с ним? Говорили?

— Нет... не говорил. Мимо ездил, а не лежала душа встречаться.

— Он еще к тебе в коммуну вернется, — с улыбкой сказал Лавров, подойдя к Василию.

— В тебе, Ревякин, мы не сомневались. — Антонов-Овсеенко подал ему листок бумаги, на котором было написано: «в 4 часа 30 минут». — Это время, на которое надо прислать ко мне вашего тестя, вернувшегося из плена, и этого... Как его? Да, да, Митрофана Ловцова.

— Есть пригласить Олесина и Ловцова, — отчеканил Василий, вставая.

— Не удивляйтесь, Ревякин, когда вернетесь в Губчека: пока вы сидели в приемной, у вас там арестован Смородинцев. Он был связан с агентурой эсеров. Он даже на вас писал донос, вы это знаете? — Антонов-Овсеенко изучающе посмотрел на Василия.

— Я подозревал, что кто-то меня оговорил перед начальником, но на Смородинцева не грешил. Он всегда был со мной приветливый.

Антонов-Овсеенко многозначительно переглянулся с Лавровым и Васильевым.

— Подальше от такого привета, Ревякин! — по-отцовски строго посоветовал он Василию.

— Желаем тебе, Ревякин, победы. Когда думаешь вернуться в отряд? — поинтересовался Лавров.

— Как прикажут. Хоть сейчас.

— Сегодня тебя не отпустят. Обстановка изменилась. В ваш край двинулись крупные силы Антонова. Не забудь о листовках. Захвати их с собой побольше!

— Есть захватить побольше!

Выйдя из кабинета, Василий быстро зашагал по коридору и чуть не столкнулся на повороте с Пановым.

Глава шестая

1

Едва различимый запах молодой травки уже тянулся с лугов. Наголодавшаяся корова металась в хлеву, припадая губами к светлой дверной щели, откуда доносился этот призывный запах жизни, и жалобно мычала — просилась на волю.

Но никто еще в селе не выгонял скотину на выпас: боялись внезапного возвращения зеленых. Стрельба все еще слышна была где-то в северной стороне. Бабы молили бога, чтобы подальше ушли зеленые в чьи-нибудь края, дали бы отдохнуть от бессонных ночей, от страха и беззакония...

К Серафиме, жене Макара, часто приходила соседка. Она сокрушенно качала головой и задавала всегда один и тот же вопрос:

— Серафимушка, переживем ай нет?

И сама отвечала:

— Только не думается. Страсти кругом и голодище...

Серафима, строгая и неразговорчивая, кивала головой, а сама все пряла и пряла пряжу, словно у нее была такая семья, что хоть ночей не спи, а пряди. Макару нравилось трудолюбие Серафимы, но он-то знал: это она прядет тоску по детям, которых у нее не было и не будет. Ждала внучат от Сонюшки, а она вон какую штуку выкинула.

Воспоминание о Соне больно отдалось в сердце Макара. Что-то тревожило Макара в поведении Сони, а что — он не знал. К какому берегу она хочет причалить? Бог весть! Но неспроста так неожиданно налетел на Светлое Озеро отряд Василия Ревякина и чуть не захватил штаб Токмакова, который стоял тогда в его доме. Макар сам видел, как Ревякин погнался за Токмаковым, выскочившим в одних штанах. И убил его где-то за селом, у омета соломы.

«Ох, пропадет, пропадет Сонюшка! Горе, горе стоит за ее спиной».

Весь день Макар возился во дворе. Приготовил соху, проверил в тайнике семенное зерно, но душа была неспокойна. Необъяснимая тревога точила и точила с самого утра.

Съев несколько запеченных на сковороде круглых картошин с крупинками соли на румяных боках, Макар собрался было пойти помочь больной куме управиться со скотиной, как вдруг за окном показались всадники. Вот они уже у крыльца...

Он еще не разобрал, кто это — красные или зеленые, но сердце его словно оборвалось. Ни от красных, ни от зеленых он уже не ждал ничего доброго.

В избу ввалился рыжий детина Герман в сопровождении четырех здоровенных молодцов.

Макар испуганно осел на лавку. Герман даром не возвращается на старые места!

— Ты Елагин Макар? — грубо спросил он.

— Я... — едва слышно ответил Макар.

Герман метнул взглядом на Серафиму:

— Бабе есть куда уйти? Секретное дело.

— Серафима, — попросил каким-то чужим, едва слышным голосом Макар, — сходи к куме, помоги скотину убрать.

— Когда только в покое нас оставите, анчутки, — строго сказала Серафима, накидывая платок.

— Живей, живей, — сквозь зубы процедил Герман и помахал плетью.

Макар проводил взглядом жену до порога. Если бы она оглянулась, то прочла бы в этом взгляде мольбу не оставлять его. Но дверь хлопнула. Мимо окна прошла согнувшаяся Серафима.

— Ты выезжал с хутора, когда тут стоял штаб? — грозно спросил Герман.

— Сам Токмаков посылал, — угодливо ответил Макар. — К фельдшеру за лекарствами в Большую Липовицу.

— А куда заезжал без спросу?

— Соня, дочка, просила к ней заехать, она в Падах у подружки стояла. Давно не видались мы...

— А еще куда? — шагнул ближе к Макару Герман.

— Больше никуда.

— Врешь! — взвизгнул Герман и невидимым быстрым движением полоснул Макара плеткой.

Удар пришелся по плечу, боли не было, но Макар весь затрясся от страха.

— Кроме тебя, никто не мог сообщить красным о расположении штаба. Кому говорил?

Макар хорошо помнит, что только Соне сказал о своих постояльцах. Неужели она?.. Ужас охватил его от догадки.

— Крестом клянусь, — Макар рухнул на колени и несколько раз перекрестился.

— Иудиному кресту веры нет. Встань! Выводи лошадь!

Макар не мог оторвать колен от пола, словно кто прибил их гвоздями.

— Ну-у! — заорал во все горло Герман и снова полоснул плеткой.

Двое грубо оторвали Макара от пола и толкнули к двери.

2

Зорька настороженно запрядала ушами.

Она уже давно научилась различать добрый разговор людей и их злую ругань. Возле конюшни незнакомые голоса громко кричат на хозяина, а он отвечает тихо и непривычно долго гремит замком.

Неохотно отворилась дверь, и апрельская вечерняя прохлада потянулась к ноздрям. Зорька сразу заметила за дверью двух притаившихся чужих мужиков с какими-то толстыми кнутовищами в руках. Хозяин в растерянности топтался у клетки, не решаясь войти, и это больше всего напугало Зорьку. Она привыкла к властному доброму окрику хозяина, к его грубоватой ласке, когда он треплет гриву или тяжелой ладонью похлопывает по крупу, а сейчас он словно боится подойти к ней, будто она ему уже совсем чужая.

Зорька повела налитыми кровью глазами на хозяина и, всхрапывая, заметалась в тесной клетке...

Раньше хозяин в ответ на такую выходку хлопнул бы ее по крупу и властно сказал: «Стоять, Зорька!» А сейчас жалостными глазами смотрел на нее и, молча положив руку на спину, бочком, бочком пошел к кормушке, над которой висела уздечка.

Зорька, шумно раздув ноздри, втянула в себя родные запахи хозяйской одежды, словно сомневалась, он ли перед нею, потом послушно подставила голову. Может быть, хозяин решил ускакать от этих злых людей? Она выбьется из сил, но докажет ему свою верность!

С улицы донеслось громкое ржание коней.

Живей, живей!

Руки хозяина дрожали. Инстинкт подсказал Зорьке, что несчастье уже случилось, но какое — она не знала. Понурив голову и тревожно фырча, Зорька побрела за Макаром.

У крыльца стояли незнакомые оседланные лошади. Он них шел пар. Они тяжело дышали. Знать, долог был их путь...

На улице, на свету, стало не так страшно. Весенний звонкий простор всегда опьянял Зорьку желанием долго-долго мчаться в свободном легком галопе по дорогам, полям, лугам — к той ровной, самой большой дороге, за которую вечерами прячется огромный таинственный красный шар.

Чего медлит хозяин? Надо скорее ускакать от этих злых людей, от этих загнанных потных коней.

Но хозяин отдал повод одному из чужаков. Из дома вышли еще двое, стали что-то делать с его руками, после чего он держал их только за спиной.

У самого злого чужака появились в руках вожжи. Он крикнул что-то и подошел к Зорьке. Сложил ее длинный хвост вдвое, перехлестнул петлей ременных вожжей и затянул узел, злобно крякнув от натуги.

Зорька навострила уши, нетерпеливо переступала ногами. Чужак дернул за повод и повелительно крикнул. Жалобному ржанию ее ответил умоляющий голос хозяину. Он упал на колени и зарыдал...

Зорька почувствовала, как натянулись вожжи, привязанные к ее хвосту. Теперь хозяин держался за вожжи, вывернув руки назад, и никак не хотел вставать с земли...

Чужак закинул повод и ловко вспрыгнул на спину Зорьки.

Она вся напряглась, готовая сбросить злого седока, а выпученные от страха глаза ее неотрывно следили за хозяином.

Чужак изо всех сил ткнул в лицо хозяину сапогом, и тот повалился, издав пронзительный, истошный крик.

Зорька никогда не слышала такого крика, она птицей метнулась в сторону, сбив седока, и, ощутив, что хозяин дернул вожжи, взяла с места в галоп, пренебрегая непривычно острой болью в хвосте.

Покосив назад глазом, она с радостью увидела, что хозяин держится за вожжи, хотя никак не может подняться на ноги, но в то же мгновение услышала еще более резкий и непривычный крик хозяина.

И Зорька потеряла самообладание. Храпя и брызжа слюной, она понеслась, взбешенная, изо всех сил на окраину хутора, за озеро...

Она не замечала уже людей, в страхе шарахающихся с ее пути, не слышала рычания собак, сопровождающих привязанный к вожжам страшный груз, в ее ушах застрял один повелительный дикий крик хозяина, а в глазах стоял только красный шар, опускающийся к той ровной дороге, за которой не будет уже темной ночи и тех злых людей.

У рощицы, загородившей собой красный шар солнца, который уже осел на горизонт, загнанная страхом Зорька рухнула на землю. Скрюченные пальцы рук, торчавшие над вожжами, напомнили ей о хозяине...

Веселый весенний стрекот сорок, вылетевших из рощицы, был последним звуком, подаренным ей жизнью. Природа дышала свежестью весеннего обновления, и не было ей никакого дела до того, кто и как ушел из жизни.

3

В широком шумном разливе кипит быстрая река... И кто только назвал ее Вороной? Орлицей быстрокрылой надо было ее назвать!

Соня впервые видит эту реку, о которой слышала так много от отца, и ее могучий поток успокаивающе действует на нервы.

Под лучами горячего весеннего солнца река вся искрится и играет, сталкивая и круша льдины, а на повороте сердито бьется под крутой берег, грозя обвалить его громаду в свои воды и разнести по дну мелкими песчинками...

Вот так бы и стоять, и смотреть на бегущие волны, и никуда не спешить, и ни о чем не думать.

Устала Соня от бесконечных походов и скачек. А этот последний позорный рейд вокруг Тамбова измотал ее нервы до предела... Куньи, Двойня, Селезни, Догтянка, потом лесные грязные тропки на Кривополянье... Пахотноугловские бородатые мужики с четвертями мутного самогона. Карась все чаще пристает к ней с ласками, словно чуя свой конец.

А эта подлая игра с похоронами Токмакова... Его больше суток возили с собой на лафете, чтобы схоронить в родном селе, а схоронили пустой гроб с его одеждой. Разроют могилу чекисты для опознания, а Токмакова в гробу нет. Вознесся! Святой! А в другом селе, ночью, под орудийный залп, хоронили его одни командиры, и Антонов пролил лицемерную слезу.

Соня прошлась по берегу, бросая в воду веточки ветлы. Они плыли, подхватываемые быстрым течением, и скрывались за льдинами... Плывут не по своей воле, плывут, пока не затянет их под размытый берег или не раздавят столкнувшиеся льдины...

Пропала Сонина жизнь. Несет и ее, как веточку, мутным потоком...

В заливчике у коряги Соня вдруг увидела зацепившийся за сучок лист голубой бумаги. Наколов длинной веткой, Соня подтянула к себе листок. Осторожно смахнув сырой песок, увидела полувыцветшую на солнце листовку:

«Побитые не раз красными войсками, эсеробандиты в нашей губернии никак не угомонятся...

И именно теперь, когда начались полевые работы, когда один день, можно сказать, год кормит, они усилили свою подлую разбойную работу.

Советская власть принимает все меры, чтобы помочь крестьянству обсеменить поля... Эсеры принимают все меры, чтобы сорвать засев полей. Из Ивановской и других волостей Тамбовского, Кирсановского уездов нам сообщают, что бандиты не дают выходить в поле, отбивают лошадей и избивают пахарей. Какой у них расчет? Всех повернуть в свои разбойные шайки? Мол, с голодухи люди на рожон попрут? Вот новый злодейский умысел эсеробандитов. Вот какова их работа!

Обманом, льстивыми обещаниями и подлыми наветами они подняли мирных тружеников против советской власти. Когда труженики начали отходить от них, повернули вновь к земле, прокляли эсеробандитскую затею, они тогда подло и злодейски стали им мстить — разорять их вконец.

Крестьяне-трудовики! Положите конец этой каиновой работе. Раздавите этих гадов! Они капля против нас. Рассеянные кучками, они прячутся от красных войск, нападают из-за угла.

Вы знаете их — действуйте смело, призывая на помощь Красную Армию».

Что-то больно-больно дотронулось до сердца Сони. Отец с мачехой теперь, наверно, в поле. Идет сев. Как хотелось бы все-все бросить, забыть, вернуть те счастливые, беззаботные дни, когда босоногой девчонкой шагала она за отцом по мягкой, прохладной борозде, а сзади безбоязненно садились в борозду грачи, весело крича и хлопая крыльями...

Соня свернула листовку и спрятала за пазуху, чтобы в каком-нибудь селе оставить хозяевам на память.

Вернувшись назад, Соня подсела к костру, который развели карасевцы на крутом берегу, вблизи от стреноженных коней.

Шумный, веселый разговор не трогает ее. Она привыкла молча слушать и не слышать. Она чувствует себя одинокой с тех пор, как с Ефимом ушел Митрофан — последний светлый луч в ее беспросветной жизни.

Чего она теперь ждет? Какого счастья? Какого конца? Веточка... плывет против своей воли.

Соня смотрит на красные язычки пламени, бегающие по хворосту, и видит горящий свой дом, подоженный Василием.

Дом... Зачем он ей? Жаль только — в сундуке сгорело простенькое платье, в котором она бывала с Василием. Жаль... Да мало ли чего жаль! Жизнь загубленную жаль, а не вернешь!

Костер горит плохо — нет поблизости сушняка. Собрали кое-что. С концов веток, шипя, скапывает пена, горячий дымок заносит то в одну, то в другую сторону. Все щурятся, покашливают, но никто не отодвигается от костра.

Карась прилег рядом с Соней. Он хотел даже положить голову на ее колени, но она молча отстранилась.

Принесли самогон. Четверть, завернутую черной тряпицей, поставили на потник.

Горько-сладкий знакомый запах щекочет ноздри и заставляет забыть обо всем на свете. Соня следит за тем, как священнодействует над четвертью Макуха — так прозвали веселого блондина с куртинкой черных волос на голове. Может быть, эта черная макушка и сделала его шутником. Смеются над ним — приходится отвечать.

Вот и сейчас, словно по традиции, перед выпивкой кто-то спрашивает его:

— Нет, ты, Боря, все же признайся, отчего у тебя макушка черная?

Сегодня он под общий хохот ответил:

— Черный телок лизнул. — Это он Соню постеснялся, а бывало так завернет, что уши вянут.

— А хотите, расскажу, как я одного деда напужал? Умора! Идет он с обрезом мне навстречу: знать, отряд ищет... »Вот я и есть, говорю, большевик». — «Да ну?» — удивился. «Вот тебе и ну. Сейчас тебя, контру, укокошу... требух — туда, гусек — суда». Затрясся старик. «Прости, говорит, товарищ комиссар, по глупости сказал». И — бац в ноги. «Встань, говорю, старый дурак, пошутил я, иди бей их, треклятых. Видишь, бант у меня зеленый?» Старик так и обмер. Схватил меня за ноги и еще пуще: прости да прости. Едва отстал, сердешный. — И Макуха, довольный, оскалился.

Никто ничего не сказал. Только Карась злобно швырнул хворостинку в костер и коротко, но внушительно сказал:

— Дурак!

Не получилось у Макухи на этот раз веселого рассказа, и он, обиженный, замолк.

Разлив в две кружки самогон, подал Соне и Карасю.

Карась выпил залпом, отплюнулся, утерся ладонью, приник к ломтю. Соня тянула долго, медленно запрокидывая голову и зажмурив глаза. Остатки плеснула. Брызги попали Макухе в лицо, он с удовольствием размазал их и крикнул:

— Будто елеем окропила!

— Знала бы, всю кружку ухнула! — безразлично бросила Соня.

Она положила на свои красные галифе ломоть черствого хлеба и стала отщипывать от него понемногу и нехотя жевать, продолжая смотреть в костер.

Макуха обнес всех, налил себе.

— Эх, братцы, не жизня, а малина: пьем и еще остается!

— А что, неужели и вторую опрокинешь? — поинтересовался Карась, тиская в зубах кусок старого, пожелтевшего сала.

— Туда проскочит, а там как хочет!

— Ха-ха-ха, — загоготали карасевцы, тараща глаза на находчивого Макуху.

— Однова живем! Лейте мне еще, братцы! — вошел в раж Макуха.

Карась, взглянув на Сонино грустное лицо, оборвал его:

— Ты, Макуха, лучше затяни-ка Сонину любимую песню...

— А что? И затяну. Для нашей королевны постараемся, братцы. — Макуха скосил на Соню бесовский глаз. Карась погрозил ему кулаком.

Степь да степь кругом
Широка лежит,
А во той степи
Замерзал ямщик... —

тенорком повел Макуха.

...А во той степи
Замерзал ямщик... —

повторили басовитым хором.

Макуха изо всех сил старался оправдать роль ведущего певца, он таращил глаза, взмахивал рукой, блаженно щурился, и никто не поверил бы, глядя на его еще юное лицо, окрашенное песенным вдохновением, что он только час назад зарубил комсомольца, своего сверстника...

Соня знала об этом, она смотрела на него с отвращением; ей было противно, что он так азартно и хорошо поет ее любимую песню.

— Ты чего сама не поешь? — спросил Карась.

— Коль все будут петь, кто же будет слушать? — уклончиво ответила Соня.

...Замерзая, он,
Чуя смертный час,
Он товарищу
Отдавал наказ...

Соня обвела взглядом всех поющих карасевцев и с удивлением заметила на многих лицах какое-то грустно-восторженное, по-детски наивное выражение, — очарование народной песни заставило их забыться...

Про меня скажи,
Что в степи замерз,
А любовь ее
Я с собой унес.

Соне вдруг так захотелось, чтобы до бесконечности длилось такое состояние людей — без вражды, без кровопролития и насилия.

— В ружье! — донесся из села зловещий хриплый крик.

Карасевцы засуетились, недовольно заворчали, и лица у всех сделались непроницаемо-каменными и злыми.

А орлица-река по-прежнему свободно и широко неслась в своих весенних берегах.

Глава седьмая

1

Двадцать четвертого апреля Антонов-Овсеенко лично прибыл в Москву на заседание комиссии по борьбе с бандитизмом.

Михаил Васильевич Фрунзе и Феликс Эдмундович Дзержинский, которые вели заседание, внимательно выслушали доклад полномочной комиссии и решили послать в Тамбов командарма Тухачевского, который в марте успешно ликвидировал кронштадтский мятеж. Из резерва главкома были выделены для отправки в Тамбов две стрелковые бригады, кавбригада Котовского и ударная группа бронемашин под руководством Уборевича.

Двадцать восьмого апреля в Тамбове полномочная комиссия ВЦИКа провела широкое совещание с военными и партийными работниками губернии, на котором выступил Тухачевский и изложил в основных чертах свой план.

А план был очень прост: столкнуть антоновцев в юго-восточный угол — в ту берлогу, откуда они начали зверствовать, и там беспощадно уничтожить тех, кто не сдастся. На освобождающейся территории решено было оставлять часть войск для охраны крестьян на полевых работах и помощи крестьянским семьям во время сева.

«За Антонова взялись всерьез, пора, пора», — удовлетворенно говорили люди, расходясь с этого совещания.

В конце апреля на Тамбовщину начали прибывать свежие войска, а 7 мая легендарная кавбригада Котовского уже начала преследование банд.

И покатилась по селам слава замечательного полководца, лучше всякого оратора агитирующая за советскую власть: «Бойцов сеять заставляет», «Сам за сохой ходит!», «А силища невероятная: двух бандитов столкнет лбами — мозги в потолок!», «Вот это нашенский мужик!»

Под носом у плужниковских комитетов стали собираться сходки, которые выносили «приговоры»: помириться с советской властью и выдавать бандитских вожаков.

И потянулись в ревкомы с повинной целыми отрядами обманутые Антоновым «подушечники».

«В банду шли миром и каяться надо миром. На миру-то и смерть красна!»

2

Звонкая, торопливая весна разбушевалась по берегам рек.

Белыми облачками покрылись вишневые сады, сбегающие к крутым берегам Вороны. В них уже радостно гудят неугомонные пчелы — мирные бескорыстные труженицы.

А кругом еще льется кровь...

Забросили бандиты свои сады. Когда-то вот этот с кровожадным взглядом всадник любовно сажал вишенки, теперь он скачет мимо своего сада, даже не оглянувшись, — торопится за своим бандитским отрядом.

Куда ты скачешь, неуклюжий всадник? Остановись, войди в свой сад, забудь о кровавых помыслах, посмотри на невестинский наряд вишен, приветливо покачивающих тонкими веточками, прислушайся, как усердно трудятся пчелы, собирая тебе мед.

Брось, всадник, кровавое дело, возьми лопату, выруби бурьян, что разросся у тебя в саду, возьми лукошко и посей на своей полоске хлеб — тебя ждет, испаряя влагу, жадная, голодная земля.

Но не внемлет всадник голосу рассудка, скачет и скачет как угорелый. Скачет к своей погибели...

3

По Карай-Салтыкам метались антоновцы, развозя по полкам распоряжения оперштаба. Только что кончился митинг, на котором Антонов объявил южный угол Кирсановского уезда (пойму реки Вороны) «демократической республикой» и объявил решение главоперштаба «республики» о мобилизации в «армию» «Союза трудового крестьянства» всех мужчин от двадцати до сорока лет.

На митинг были согнаны все жители Карай-Салтыков, Карай-Пущина и Балыклея. Люди молча стояли, выслушивая речи Плужникова и Антонова, и так же молча расходились, чувствуя, что не от добра объявил атаман мобилизацию.

Метались по селу всадники, шушукались по углам бабы, а Антонов сидел в саду Семенова под большой белой вишней, в деревянном резном кресле, и невнимательно слушал Плужникова, нервно комкая в руках газету.

Рядом с Плужниковым сидел остролицый холеный господин в золоченом пенсне и в знак согласия кивал головой.

Плужников излагал план тайного возвращения члена ЦК эсеров в Москву через Борисоглебск, излагал его со всеми деталями, — это бесило нетерпеливого Антонова.

— Вот так же и с поляком неделю пестались, а отдали в руки Чека за один день. На явки да на пароли надеетесь... Вот вас и напороли, — съязвил он. — А мне не до вас! Краснюки по следам идут. Вздохнуть не дают. Вот читай: «Кончается авантюра Антонова...» Хвалятся, что захватили мой фаэтон под Кашировкой. А вот: «Махно разбит, Колесников ведет переговоры». — Он тыкал пальцем в газету то в одно место, то в другое, читая заголовки. — А вот еще слаще: «Два полка Антонова сдались вместе с командирами!» Ну что? Хватит или еще? Или напомнить, что крестьяне одобряют отмену продразверстки и вылавливают местных бандитов?! — уже рычал он, потрясая газетой.

— Ты, Степаныч, успокойся. Кирсанов еще будет наш. И в Тамбове будем! Попомни меня!

— Успокоил, черт старый! — взбеленился Антонов от упоминания разгрома под Кирсановой. — Покою от вас нигде нет! Дайте отдышаться на природе!

— Чего психуешь, Александр Степаныч, не так надо волю свою являть!

Молчавший до сих пор представитель эсеровского ЦК поправил пенсне и с достоинством сказал:

— Французская пословица говорит — три вещи проверяются только в трех случаях: стойкость — в опасности, мудрость — в гневе, а дружба — в нужде.

— Пошел ты к черту со своей дружбой, — не мог уже сдержать себя «диктатор новой демократической республики». — От вашей дружбы мы еще ни одного патрона не получили! Болтовней одной питались! На бабьих подушках с обрезами воюем! А у Тухачевского — бронеавтомобили! Вот останься с нами да повоюй!

Тот обиженно встал и пошел к дому Семенова, у которого уже третий день прятался, ожидая этой встречи.

— Обидел человека, а чем он виноват? — хищно повел суровым взглядом Плужников. — Ой, и трудно с тобой, Степаныч...

— А с вами мне легко? Краснобаи! Сперва пороху понюхайте, господа, прежде чем учить меня! А в норках отсиживаться и мы умеем! — уже напролом попер Антонов.

— Тебе и впрямь успокоиться надо, — примирительно сказал Плужников, вставая. — Я пойду. Позовешь сам. — И, сгорбившись, пошел по тропинке к дому.

— Позови брата. Или пришли Ирку Горшеневу! — крикнул ему вслед Антонов.

Вскоре пришел Дмитрий с каким-то подносом в руках, накрытым полотенцем.

— Александр! Россия начинается с деревянной хлебницы и подового хлеба, посыпанного солью! — Театральным жестом Дмитрий сбросил полотенце и поднес брату на деревянном резном подносе свежий, парящийся сладким духом хлеб и медную большую кружку молока.

— Вот это дело! Спасибо, брат! — Антонов жадно глотнул молока, отломил от ломтя мякиш. — Эти говоруны меня чуть болтовней не уморили. Садись, брат, поговорим. Слышишь, как пчелы гудят? Хорошо здесь! Последние дни видимся редко. Отступаем, брат, бежим, крутимся, как в беличьем колесе. Эх!..

Он увидел Соню, оживился.

— А-а, это ты? Иди, иди сюда! Я знал, что ты сама уйдешь от Васьки, — осклабился Антонов.

Соня остановилась.

От страшной решимости кружилась голова, она едва стояла на ногах.

Два часа назад она узнала от Макухи, что ее отца растерзал Герман, привязав к хвосту лошади. Она бросилась искать Германа, чтобы застрелить этого кровожадного волка, но он все еще где-то «зачищал следы» — не показывался в Салтыках.

Кусая от отчаяния руки и корчась в мучительных рыданиях, Соня вдруг вспомнила, что Герман, как и все бандиты, выполняет волю главного бандита, Антонова, и, пока он жив, будет литься кровь, будут истязать неповинных людей... Она вскочила с постели и заметалась по комнате. Хорошо, что нет мужа, пусть несет охранную службу!

Долго не могла успокоить дрожь, долго не высыхали слезы.

Но вот она здесь... В нескольких шагах сидит человек, в которого она должна выстрелить... выстрелить первый раз в своей жизни в человека. Да разве он человек?

Отца, единственного, доброго, ласкового, растерзали, гады!

Соня открыла глаза. Они сверкнули сухим огнем.

— Ну, иди, иди, не бойся... Митя, сходи принеси нам самогоночки! — вкрадчиво говорил Антонов.

Соня шагнула еще два раза... Знала, что это последние шаги к смерти, — его убьет и сама погибнет.

Сунула руку за пазуху, взвела курок.

Только бы попасть, не промахнуться...

Она встретилась взглядом с его расширенными от удивления глазами, и они вдруг ей показались теми самыми, черно-пустыми глазами, что преследовали ее так мучительно и так долго.

Только бы не промахнуться... Хорошо бы в самый глаз.

Еще шаг сделала Соня...

Антонов подумал, что она его стесняется, и протянул ей руки.

Соня вынула руку из-за пазухи... выстрелила прямо в лицо.

И увидела — он жив! Выхватывает из кобуры маузер! Только кровавая борозда пробежала по скуле.

Промахнулась...

Она взвела курок еще раз, но стоявший сбоку Дмитрий выстрелил раньше.

Соня рухнула навзничь, раскинув руки. Наган далеко отлетел в сторону.

В угасающих глазах ее отразились лица склонившихся над ней братьев-бандитов, и она, собрав последние силы, внятно прошептала:

— Га...ды...

Размазывая кровь по лицу, посиневший от страха Антонов махал маузером перед носом сбежавшихся охранников:

— Кто пустил?! Где Карась? Расстреляю!

— Труп-то убрать надо, — тихо сказал Дмитрий.

— Не трогать! — продолжал кричать Антонов, не слушая и брата. — На съедение собакам! На страх всем! Всем! — Он, держась за скулу, зашагал к дому, от которого бежал навстречу Плужников.

В воздухе вдруг послышался гул мотора, и вскоре стал виден аэроплан, разворачивающийся над селом.

С земли раздались залпы — бандиты стреляли, надеясь достать до него.

— Пулеметом, пулеметом надо! — закричал Антонов, уже забывший про свое ранение. — Тачанку сюда!

Аэроплан взял круто вверх, и из него посыпались тысячи белых листков. Они опускались медленно, кружась в воздухе, словно стая белых чаек, а Антонов орал на все село:

— Не читать! Все собрать и сжечь! У кого найду — расстреляю! Командиры, ко мне!..

Аэроплан взял курс на северо-запад, и вскоре не стало слышно его мотора.

А в саду под вишней лежала убитая Соня и широко открытыми глазами глядела в небо.

Пчелы мирно гудели над ее телом. Белые лепестки вишен ласково и нежно ложились на ее холодеющие руки, на мраморное страдальческое лицо. Это старые вишни щедро осыпали на нее невестинский свой наряд, словно хотели скрыть ее от грязных взглядов.

Поздно ночью, когда антоновские полки, прячась от бронеотряда, уже подходили к уваровским лесам, Карась со своими верными дружками и остатками двух полков, разбитых в Умете, заскочил в Карай-Салтыки, надеясь увидеться с Соней.

Трясущегося от страха Семенова он чуть не пристрелил, узнав, что Соня, убитая Антоновым, до сих пор валяется в саду.

Если бы Карась знал, за что убил ее Антонов, он, может быть, не стал бы хоронить ее с почестями, но тайну происшедшего в этом саду увезли с собой братья Антоновы.

Карась увез труп Сони в лес, положил ее на крутом берегу Вороны и первый высыпал на ее ноги картуз приречной песчаной земли.

Вскоре вырос на этом месте холмик...

А Карась, дав клятву отомстить Шурке Антонову за Соню, двинулся в свои родные края.

4

Маша только что пришла из госпиталя, где второй месяц работала санитаркой. Хотела начать стирку, но в дверь влетел Мишатка с неожиданной радостной вестью:

— Дядя Паня! Дядя Паня идет! С орденом!

— Где? Где он?

— Да вон идет! Я их на улице с тетей Кланей встретил!

— Бежи, сынок, за бабушкой, она с Любочкой у соседей.

Панька вошел сияющий. На шинели блестел новенький орден.

Маша обняла сразу обоих — и Паньку и Клашу. В радостном порыве не знала, что сказать, только гладила пальцами орден и повторяла:

— Господи! Как хорошо! Хорошо-то как! Живы!

Радостный плач Авдотьи послышался из коридора. Увидев «деток» своих живыми, она приникла к Панькиной груди.

— Милые мои! Родные мои! Желанные мои! — только и могла выговорить Авдотья.

— А где же батя? — спросил Панька.

— В Губчека он, — ответила Маша. — На Карася облаву готовит вместе с Васей.

— Да ты, сынок, и не узнаешь отца-то, — утирая слезы, заговорила Авдотья. — В ремнях ходит, как комиссар. Чуть в петлю опять не угодил.

Мишатка уже крутился у шинели, которую Панька повесил у двери. Услышав разговор о деде, Мишатка перебил бабку и взахлеб стал рассказывать, каким героем был дед Юша в Каменке, как его освободил Митрофан.

Панька слушал рассказ, и лицо его становилось все суровее и бледнее. Сидор Гривцов стоял перед его глазами, и руки дрожали от желания задушить этого зверя...

— Попался бы мне Сидор... — сквозь стиснутые зубы процедил он.

Авдотья не отрывала глаз от лица сына, разглядывала каждую морщинку, словно узнавала и не узнавала того, своего прежнего Паньку, которого нянчила, водила за руку, учила добру и уму-разуму.

— Маленький, сынок, был ты губастенький, — раздумчиво сказала Авдотья, — добренький, а какой теперь стал — не узнать. Губы тонкие сделались, даже искривились.

— Не то што губы... ребра, мать, искривились от злости! — ответил ей Панька. — Душа прочернела!

— Да что же я сижу-то, — спохватилась Авдотья. — Кашей угощу вас, детки. Пшена нам, пострадавшим коммунарам, вчера дали. — И она засеменила к печке.

— Мы к чаю морковному привыкли, — улыбаясь, сказала Кланя. — Сахару с Пашей копили ребятам. Достань сахар, Паша.

Панька вынул из кармана галифе кисетик. Кланя вынула по кусочку сахару Мишатке и Любочке, а кисетик передала Маше.

Сели за стол. Авдотья подала кашу.

Тихо постучал кто-то. Все обернулись к двери. В сгорбленном, сумрачном человеке, переступившем порог, Маша первая узнала Захара.

— Батя! — всплеснула она руками.

Захар окинул взглядом всех, кто сидел за столом, видимо ища сына, потом остановил взгляд на Паньке.

— Я пришел, Павел... — хрипло, едва слышно, заговорил он. — Арестуй меня и в Чеку сдай.

— Да какой там арест! — кинулась к Захару сваха. — Садись за стол. Кашки с дороги съешь, Захарушка!

— Нет, — покачал головой Захар. — Спасибо за хлеб-соль. Я не за этим зашел. Грех с души не за столом снимают.

— А за что тебя арестовывать? — строго спросил Панька, вставая из-за стола. — Коли сам пришел, так и в Чека сам иди!

Захар посмотрел в его светлые, чистые глаза, заметил на груди орден... Склонив голову, едва слышно сказал:

— Васятка там... Встречаться боюсь. Опозорил я его, горе-горюхино, на старости... — И рухнул на колени. — Арестуй меня ты, Павел, отведи сам... боюсь я... Объясни им! — Он зарыдал, прижав бородатое лицо к Панькиной руке.

За всю свою жизнь так освобождающе-искренне не плакал Захар. За всю свою жизнь не чувствовал себя перед кем-нибудь таким виноватым...

Глава восьмая

1

Час расплаты настал...

Это видели уже сами эсеры, отказавшиеся теперь от поддержки антоновщины, это почувствовали сами бандиты, сдаваясь на милость советской власти...

Даже белоэмигрантская газета «Руль» 2 июня 1921 года писала по поводу последнего воззвания эсеровского ЦК, что эсеры сами вынуждены признать отсутствие для их работы надлежащей почвы в «Советроссии».

Настроение масс сами эсеры определяли двумя словами — «безмерная усталость» — и сами же сознавали, что «вера в их партию совершенно уничтожена».

По мнению кадетов, эсеры в своих замыслах только и могли рассчитывать на бандитские элементы. Об этих элементах кадетская газета писала так:

«Многолетняя непрерывная война, огнем опалившая весь мир, воспитала целое поколение по убийству, которые смотрят на пулемет и нож с такою же любовью, как музыкант на свою скрипку. Война отучила этих молодцов от мирного труда. Они не умеют ни пахать, ни строить, ни писать, их профессия — убийство, а единственная цель существования — насилие и разбой. Прекращение войны для них гибель. По существу, им безразлично, за кого идти. Они с теми и этими охотно идут туда, где свободнее проявить свою профессию, где только есть безграничная возможность убивать и грабить...»

Но сколько ни гуляли убийцы по земле — час расплаты настал...

В тот день, 2 июня, когда эту кадетскую газетку с разоблачением сути эсеровской политики читали за границей бездомные эмигранты, брюзжащие на всех и вся, антоновская вторая «армия» перестала существовать. Не спасли бандитов быстрые кони. Бежавшие от реки Вороны в сторону Саратовской губернии «полки», оставшиеся после разгрома в Кирсанове, были настигнуты бронеотрядом Конопко у деревни Елани и окончательно разгромлены. Антоновцы потеряли за несколько дней отступления все пулеметы и обозы; погибло более восьмисот бандитов... Сорок семь бойцов, преследовавших банду на семи бронемашинах, оказались для бандитов страшнее десятка полков.

В паническом ужасе драпали от броневиков «подушечники», давя друг друга. Кони в животном страхе сбрасывали с себя седоков и носились по полям, развевая по ветру перья и пух из простреленных подушек...

Только Антонову со штабом удалось ночью скрыться под прикрытием «гвардейского полка», от которого осталось уже не больше эскадрона.

А через несколько дней бронеотряд под командованием Уборевича прижал к Хопру остатки «войск» Богуславского и потопил их в реке...

Час расплаты настал...

Антонов обещал своим сподвижникам к весне захватить Тамбов и принимать на Советской улице парад, но в другом «параде» пришлось участвовать некоторым его головорезам...

Однажды Советская улица Тамбова стала свидетельницей необычного зрелища. Пестрая бандитская кавалерия вместе с обозом стройно, но понуро проследовала до Казанского собора, где размещалась к тому времени Губчека. Это были добровольно сдавшиеся бандиты, преимущественно командного состава, во главе с такими зачинщиками, как Воротищев, Кульдяшев, Венедиктов, Бармин... сто тридцать шесть верховых, пятнадцать пеших... сто тридцать девять винтовок, четырнадцать револьверов, шестьдесят две шашки...

Отовсюду сбежались люди посмотреть на бандитов. Кричали им вслед ругательства, задавали обидные вопросы.

Бандиты молчали, трусливо озираясь из-под нахлобученных шапок с зелеными бантами.

Широкие ворота собора были раскрыты настежь, чтобы закрыться за ними. «Не навсегда ли?» — тревожно переглядывались те, у кого было больше крови на руках...

Но те, которые знали, что прощения не будет, ушли давно в глухие лесные чащобы — коротать безрадостные волчьи дни, захватив с собой награбленное добро, на которое можно выменять еду и откупиться от «дурного глаза».

Только Матюхин, осторожный и совсем озверевший бандит, отколовшийся от Антонова, все еще совершал то тут, то там набеги из леса с остатками двух «полков», численностью в четыреста пятьдесят сабель.

Но и матюхинское «войско» вскоре было уничтожено.

Григорий Иванович Котовский воспользовался стремлением бывшего начальника антоновского штаба Павла Эктова искупить вину перед советской властью. Через Эктова Котовский затеял переписку с Матюхиным от имени казачьего атамана Фролова, будто бы пришедшего с Дона на помощь Антонову.

Встреча с переодетыми под казаков котовцами в селе Кобылинке стоила матюхинцам жизни. За час ожесточенной пулеметной «работы» банда Ивана Матюхина была уничтожена. Бойцы не хотели оставлять в живых звероподобных людей, которые сами бахвалились, с каким наслаждением выкручивали головы красноармейцам.

Но среди трупов не удалось обнаружить самого Матюхина. Легко раненный, он воспользовался суматохой и скрылся в лесу вместе с братом Михаилом, лично охранявшим его. Только через некоторое время чекисту Василию Белугину удалось разыскать и уничтожить Ивана Матюхина.

А в бандитской «столице» Каменке, в подземелье, вырытом по заданию Плужникова еще в 1919 году, отсиживали последние денечки члены губкома СТК и штабные работники Богуславского. Они не знали, что Богуславский кончил свои дни в Хопре и Старик — Гришка Плужников, председатель, — застрелился в лесной землянке.

Каменские мужики, сначала твердо державшие слово — не выдавать подземелье, — привязались к добрым, словоохотливым бойцам Котовского и вскоре поверили: антоновцам больше не вернуться. Всему делу Плужникова — крышка.

Выдать решили, но кто первый скажет? Вот она — кривая мужицкая душа!

Кое-как накорябав на обрывке листовки несколько слов, какой-то «смелый» мужик тайно подбросил бумажку приехавшим чекистам...

В подземелье было захвачено восемьдесят бандитов.

Весь состав губкома СТК и двадцать отъевшихся охранников были выведены на свет божий, чтобы увидели крестьяне, кого они скрывали от возмездия.

— Зачумили, гады, все деревни! — кричали осмелевшие мужики.

— В норках сидели, проклятые конурщики, а нашей кровью поля заливали!

— За нашей спиной прятались, сволочи!

Пухлые, лоснящиеся от грязного пота, похожие на разжиревших крыс, стояли, вперив тупые взгляды в землю, эти подлые, ничтожные люди, еще недавно гордо именовавшие себя социалистами-революционерами, защитниками крестьян.

Час расплаты настал...

2

Митрофан шел смело.

Только изредка наклонялся, минуя толстые сучки, или поднимал руку, отводя от глаз колючие ветки...

Он не боялся теперь ничего. В тот вечер, когда Ефима вел в Федоровку, а потом скакал с Макаром от погони, с ним что-то случилось такое, будто все нутро вывернулось наизнанку.

С сожалением он вспоминает свою трусость, побег с фронта, который чуть не погубил его.

И шагает он по тропинке Воронцовского леса, чтобы окончательно расстаться с прошлым, чтобы вырвать Соню из грязных рук Карася.

Сзади шагает Ефим, которому доверили чекисты Митрофана под личную ответственность.

Останавливаясь для того чтобы оглядеться и прислушаться, Митрофан косит глазом на суровое лицо Ефима, слышит его частое дыхание, и радостное чувство переполняет его. Какими они стали оба: и Ефим и Митрофан! Чудачок-батрачок Юшка превратился за какие-то два с небольшим года в заведующего хозяйством коммуны, в разведчика-чекиста, умеющего хорошо стрелять, немножко читать и расписываться. А чего стоило Митрофану преодолеть свою трусость!

Митрофан оглянулся — не далеко ли оторвались они с Ефимом от отряда Ревякина?

Нет, вон он сам шагает первым, за ним Андрей Филатов и бойцы.

Настя, сестра Василия, случайно увидела Карася с двумя его дружками — Кузнецовым и Шановым — у реки, когда полоскала белье. Значит, где-то здесь прячутся они, в лесу.

Перед старой базой, где Митрофан увидел тогда Соню у костра и где прошли их первые счастливые дни, он остановился, настороженно прислушался.

Никаких признаков жизни.

Значит, еще глубже ушли в лес, к болотам.

Ничего, Митрофан изучил все просеки и тропинки в этом лесу, пока жил тут с ними прошлое лето. Отыщет обязательно!

Но наступал вечер, а поискам не было видно конца. Лес велик — за неделю всех тропок не обойдешь...

Отряд остановился на отдых.

И вдруг Митрофан вспомнил: Карась однажды расхваливал Сидору «Вшивую горку», где очень удобно и легко делать землянки...

А что, если и в самом деле там они, а не в этих болотах?

Ефим посоветовал Митрофану сказать об этом Василию. После короткого совещания решено было разбить отряд на две части. Василий идет за Митрофаном и Ефимом с теми, кто еще не очень устал. Андрей Филатов с остальными охраняет подходы к болотам.

На всякий случай Василий назначил пункт сбора, и Митрофан повел отряд.

...Тихо пробираясь в сумерках по тропке, уже близкой к цели, Митрофан вдруг замер, услышав глухие человеческие голоса.

Словно из подземелья, просачивалась песня.

Митрофан прилег на живот, приложив ухо к земле.

«...Замерзая, он, чуя смертный час...» — расслышал Митрофан слова очень знакомой песни, и лицо Сони, грустное, бледное, всплыло в его памяти. Ее любимая песня... В землянке поют! Здесь, значит, и она.

Радостный, кинулся он к Василию.

— Здесь, — прошептал он. — Тихо окружайте, а мы с дядей Юшей пойдем прямо к ним. Они мой голос знают.

Потом вернулся к Ефиму, перекрестился и тихо сказал:

— Ну, с богом, пошли...

— Гераська? Ты? — послышался оклик.

Митрофан сразу узнал, что это Фрол Долгов из Двойни. А Гераська Сушилин, липовицкий, знать, выходил по нужде... Хорошо, что так случилось!

Митрофан услышал сзади короткий тихий щелчок — это Ефим взвел курок маузера — и шагнул навстречу голосу.

— Это я, Фрол, — сказал Митрофан и испугался своего голоса — таким он показался ему опять трусливым и умоляющим, — Митрофан Ловцов!

— Митрошка? — вдруг насторожился голос в темноте. — Откель ты взялся, трус? Ну-ка, подойди ближе.

За широкой спиной Митрофана тихо крался Ефим. Как только Митрофан подошел к часовому вплотную, Ефим ткнул в живот часового маузер — раздался глухой короткий выстрел.

Митрофан метнулся через труп к двери землянки, широко распахнул ее и увидел возле чадящей лампы пьяного Карася, играющего в карты с Сидором и Павлом Кузнецовым. Сони в землянке не было.

— Митрошка? — зарычал из глубины землянки Сидор, хватаясь за револьвер. — Иди сюда, подлец несчастный!

Ефим оттолкнул Митрофана от двери, швырнул в землянку гранату.

Раздался взрыв.

Ефим держал маузер наготове, но из землянки никто не выскакивал, только слышен был чей-то глухой, рычащий стон, медленно приближающийся к двери.

Ефим ждал...

А Митрофан увидел, как засветилась неподалеку одна дверь и из нее выскочили бандиты. Он кинулся туда, но навстречу ему засвистели пули. Он лег на землю и пополз к желто-светлому пятну.

Граната взорвалась где-то совсем близко. Митрофан услышал крики, стоны, стрельбу, но его это уже не страшило: он тянулся к светлому пятну...

Заглянув в землянку, Митрофан увидел пустые низкие нары и маленький огонек догорающей свечи, тускло освещающей черные стены дрожащим мертвым светом...

Стрельба уже прекратилась, а Митрофан все лежал и смотрел на огонек свечи, тяжело думая о том, куда могла уйти от Карася Соня, если даже Настя, ее подруга, не знает о ней ничего?

Из-за верхушек осин вышла кособокая луна, осветив полянку. Бойцы отряда осматривали трупы, перекликались, ища друг друга.

Вернувшись к первой землянке, Митрофан увидел Василия, освещающего спичкой лица убитых.

— Вся троица в сборе, — заключил Василий, сбросив догорающую спичку на оскаленное мертвое лицо Карася.

Ефим присел на бревно, валявшееся у входа в землянку, и снял картуз:

— Вот, Васятка, скоко я душ ноне загубил! — сказал он не то с сожалением, не то с радостью. — Господи! — воскликнул он, подняв лицо к луне и истово перекрестившись. — Господи! Коли ты есть, прости меня за все сразу!

Выговорив эти слова, он облегченно вздохнул, словно прощение это уже состоялось.

3

Два чекиста и шестеро бывших бандитов шли к домику в Нижнем Шибряе, где кулак Иванов прятал братьев Антоновых.

Два чекиста на шестерых — хотя и бывших — бандитов!

Когда чекист Михаил Иванович Покалюхин предложил такой состав оперативной группы, многие боялись, как бы эти «бывшие» не дрогнули при встрече со своим главарем.

Но Покалюхин настоял. Он верил людям, которых включал в свою группу, он знал, что для них это будет расплатой за свое заблуждение...

И вот они идут — два чекиста и шестеро бывших, — чтобы схватить живыми Антонова и его хилого брата, сочинявшего такие же хилые, как и сам, стишки.

Дом вдовы Катасоновой с палисадником, огороженным плетнем... За двором — огород с ветлами и канавой. Рядом лес... Все изучено, все предусмотрено.

Дом окружен. Покалюхин подходит к двери, вызывает хозяйку и предлагает ее постояльцам сдаться без сопротивления. Но из дома уже летят пули — Антонов стреляет из маузера.

Вспыхивает крыша, подожженная Покалюхиным... Из окон выскакивают братья-бандиты и бросаются бежать через двор на огород. Стрельба, крики...

Раненый Антонов все еще бежит... За ним торопится брат.

На мгновение Покалюхин замирает от страха: уйдут — рядом лес!

Но вот Антонов оглядывается на отставшего брата и, схватившись за бок, валится на землю. Почти рядом падает, споткнувшись, Дмитрий.

В них стреляли залегшие в картофельных грядках бывшие бандиты. Они-то знали повадки Антонова, знали, где ждать его последние шаги...

Ткнувшись в картофельную ботву лицом, Антонов последним усилием нажал на спусковой крючок маузера, выпустив последнюю бешеную пулю в дышавшую теплом и жизнью землю.

До угасающего слуха его долетело из лесу громкое кукованье кукушки:

— Ку-ку!..

Завернутые в рогожи трупы были доставлены в Тамбов для опознания в Губчека, а ночью выбросили их в яму под монастырской каменной стеной, выходящей к Цне, и завалили сухой каменистой землей. Там и догнивают их кости среди мусора тех лет...

Много воды пронесла Цна мимо монастырской стены... Бульдозеры снесли ее каменную громаду и выровняли землю. По берегам реки выросли крупные новостройки заводов, десятки многоэтажных домов. В этих домах поселились счастливые наследники красных бойцов и первых коммунаров — Юшкины наследники...

1960–1964