Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

Глава первая

1

Зима нагрянула совсем неожиданно.

После обильных осенних дождей сразу ударили морозы. Потом валом повалил снег — к концу ноября он лежал на улицах Тамбова уже глубоким слоем. Выстуженные дома сиротливо жались к поблескивающим на солнце сугробам. По пустынным улицам гулко раздавался треск тесин, отрываемых от заборов на топку.

Только в центре города кипела жизнь. Из учреждения в учреждение бегали тощие служащие с папками и портфелями в руках, лихо проносились извозчики.

Сюда, к центру, тянулись и обыватели — послушать ораторов, почитать газеты. На заборах афиши, плакаты, объявления, газеты пестрыми пятнами бросались в глаза. Их было много. В них — последние известия с фронтов, призывы, приказы, предупреждения. Все это надо знать, чтобы жить тихо и мирно в этом новом беспокойном мире. И обыватель всматривался, вслушивался, читал... Даже буржуйчики осмеливались подышать «большевистским воздухом».

...»Товарищ! Царство рабочего класса длится лишь два года — сделай его вечным!» — лезли в глаза буржуям крупные слова с плакатов.

...»Идет хлебная неделя! Крестьяне должны за эту неделю сдать все хлебные излишки в общегосударственный котел!» — висел призыв на базаре.

...»Товарищи красноармейцы! Все на борьбу с сыпняком! Вши убили тысячи красноармейцев. Вошь опаснее белогвардейца! Смерть вшам!» — писалось в газетах.

...»В селе Воронцовка, в клубе совхоза, поставлен спектакль «Марат». Артисты — члены Тамбовского пролеткульта».

...»В селах свирепствует сыпной и брюшной тиф, а также оспа. Ежедневно уходят в могилу пять — десять человек. Фельдшер не имеет медикаментов».

Обыватель торопливо отходил от газеты, приклеенной на заборе, и, зябко ежась, поднимал еще выше воротник, «Как это там живут люди, в селах?» — удивлялся он, шагая к своему дому.

А степные села, утонувшие в снегах и нищете, жили своими тревогами и заботами... Во многих нетопленных избах застывала вода, люди в жарком бреду метались на полатях, устланных вшивым тряпьем.

Здоровые, укутавшись в шубы, выглядывали в маленькие, наполовину прикрытые навозом, оконца и ждали своей очереди. Топили печи навозом или соломой, не для тепла — пищу сварить. Зиму протопиться — навоза не хватит. Видно, кутайся да жди солнца...

Мужики, переболевшие первыми в селе, становились похоронщиками. Ходили по селу, примечая жертвы, возили на кладбище мертвецов, завернутых в рогожу, — некому было делать гробы, некому было отпевать и провожать в последний путь.

Заходил похоронщик в дом, снимал шапку, крестился и равнодушным голосом произносил привычную фразу: «Есть мертвые?» Этот вопрос приводил в трепет всех, кто его слышал, и голос похоронщика навсегда врезался в память, как голос страшного человека, хотя мужик этот был самый добрый на селе.

Иногда вопрос похоронщика повисал в морозной избе без ответа — это значило, что пришел он к холодным ногам последнего жильца этого дома.

В Кривуше еще с осени утаптывалась дорога на кладбище, а в зиму остервенела болезнь: положила наповал все село.

Заползли зараженные вши и в коммунарские пожитки... Их привезли с собой, наверное, беженцы, которых расселили в тот год по волостям Тамбовщины более пятидесяти тысяч человек. Коммунары взяли на свой «кошт» две семьи и одного престарелого поляка.

Поместили беженцев в свободную комнату. Из старых досок и бросовых холстин сделали перегородки, настелили соломы на пол — чем не жилье! И беженцы не остались в долгу. Когда коммунары слегли в тифозной горячке, они ухаживали за больными, как за самыми близкими людьми.

Ефим Олесин переболел первым из коммунаров. Одолеть хворобу помогла батрацкая закалка. Радость возвращения к жизни взметнула в душе Ефима прежнюю охоту побалагурить. Едва придя в себя, с трудом растянув спекшиеся губы, он чуть слышно сказал поляку, который ухаживал за семьей Ефима: «От жары-то кости не ломит, только сало топится. А у меня, брат, кожа сызмальства дубленая, жиров не примала — вот я и воскрес раньше всех». И улыбнулся — одними морщинами у глаз...

Поляк, назвавший себя Любомиром, был несказанно рад, что «отходил» первого из своих подопечных, стал засиживаться у его постели, рассказал Ефиму историю своей безрадостной жизни. Тот слушал, кивал головой, а то и шутку подпускал, где нужно. Однажды поляк принес газету и стал читать Ефиму изложение речи Ленина на Седьмом съезде Советов. Ефим слушал, затаив дыхание, а когда одобрял сказанное вождем, то радостно крякал и просил Любомира повторить еще раз.

—  «Как могло совершиться чудо, что Советская Республика продержалась два года, несмотря на военное превосходство Антанты, которая, разделавшись с Германией, не знает более соперников, владычествует над всеми странами мира. Несмотря на то, что Антанта неизмеримо могущественнее нас, мы одержали над ней гигантскую победу и теперь, как ни велики опасности и трудности, предстоящие нам, — главное все же остается позади...»

Ефим приподнялся, попросил показать, в каком месте это написано, и, увидев мелкие буковки, умоляюще сказал:

— Крупными знаками надо эти слова пропечатать, чтоб каждый малограмотный прочел и поверил еще больше в свою власть.

— Научу тебя, Ефим Петрович, и такие буквы читать, научу, выздоравливай скорей...

Когда слег в постель председатель коммуны Андрей Филатов, грамотный поляк взял на себя хлопоты по хозяйству и переписку с властями. Он не боялся тифа — переболел им еще год назад. Ходил по комнатам, превратившимся в лазарет, и был для коммунаров и врачом, и нянькой, и поваром, и председателем. Его полюбили все. Он отвечал на горячую благодарность людей смущенным вздохом. И тихо говорил: «Мне отец дал имя Любомир. Любовь и мир, значит. Надо исполнять волю отца».

Вскоре Ефим стал сам ухаживать за своей семьей. Авдотья поправилась быстро, но очень трудно болела дочь Фрося, а сын Иван в самый кризис попросил пить, хлебнул с жадностью, да так и не вздохнул больше. Много ли было надо, когда жизнь на волоске. Повез Ефим сына на сельское кладбище, а могилку, что выкопали ему похоронщики за плату, кто-то уже занял. Трудно копать мерзлую землю... Как быть? Сил не прибыло еще после болезни. Выручил поляк Любомир. Вдвоем кое-как выдолбили неглубокую ямку и положили в нее завернутого в рогожу Ивана.

Ефим стащил с головы замызганный собачий треух.

— Эх ты, жизня наша горькая! Могилки стали воровать друг у дружки, сынок... Прости людей, Ваня. От горя все это... от бессилья... Выдюжим — в склеп барский перенесем тебя. — И смахнул с носа заледеневшую слезу.

В глазах рябило от белизны зимнего мира, а в жалкой черной яме так неуклюже топорщилась серо-желтая рогожа, что Ефиму вдруг впервые в жизни стало очень страшно за сына и так стало жалко его, лежащего среди комьев мерзлой земли. Ведь вот жил он рядом, спал рядом, но жалеть его и думать о нем отдельно от всех у, Ефима не было времени. Только теперь, когда с ним надо расстаться навсегда, Иван вдруг заслонил собою в душе Ефима всех близких родных.

— Прости, Ванюша, — повторил Ефим тихо и опустился на колени, загребая руками комья мерзлой, вывалянной в снегу земли.

2

В доме Захара болезнь пощадила только Машу и ее грудного младенца. Это было на удивленье всем соседям, где в тифозной горячке корчились и стар и млад. И ведь не то чтобы береглась Маша, нет — ухаживала за всеми, часами просиживала около Мишатки, начавшего поправляться. Знать, здоровье оказалось сильнее болезни. А к Любочке Маша никого не подпускала и из зыбки, подвешенной к потолку, почти не брала ее на руки. Каждую пеленочку по нескольку раз в день просматривала. Попробуй, хвороба, взять такую крепость!

Захар потянулся за Мишаткой — стал сидеть, а Василиса совсем ослабла — едва дышала. В одну из метельных ночей, под страшное завывание в трубе, уснула и больше не проснулась.

Маша рано затопила печку: тайком от свекра дожигала плетень — хотела отогреть больных и высушить пеленки, как вдруг услышала голос Захара:

— Мишатка, проснись, бабушка померла.

Маша впервые увидела смерть близкого человека, она растерялась, не знала, что делать, только рыдала над холодным телом свекрови, разговаривая и советуясь с ней, обвиняя себя за то, что больше уделяла внимания Любочке и Мишатке.

— Плачь не плачь, Маша, а дело делать надо, — глухим от слез голосом сказал Захар. — Иди в коммуну, проси помощи, не справимся одни.

Маша пошла к отцу.

Постояла над соломенной постелью больной матери, поплакала вместе с ней о Ванюшке, но, к ужасу своему, почувствовала, что в душе нет такой жалости к брату, как к Любочке и Мишатке.

Ефим пришел вместе с поляком. Горе подняло Захара на ноги; пошатываясь, опираясь о стены, он ходил по избе, что-то отыскивая.

— Гроб с потолка сымите, — тихо приказал Захар. — Василиса как знала, что некому будет гробы делать, заранее приготовила. Ругал ее, а она тайком привезла. Еще до тифа, слабая была, чуяла, знать...

Принесли гроб, положили. Маша привела откуда-то убогую монашку. Погнусавила монашка молитвы, почадила свечой, — с тем и проводили Василису на вечный покой в неглубокую могилку, выкопанную слабыми руками Ефима.

Захар остался верен традиции — устроил поминки. Самогон, который раздобыл где-то Ефим, почти никто не пил, налегали на овсяный кисель. За столом сидели только те, кто хоронил, Настя, приехавшая из Падов, да Аграфена, только что вернувшаяся от Клани.

Не столько поминали умершую, сколько говорили о живых. Аграфена похвалилась квартирой, которую дали Паньке почти в центре Тамбова, рассказала про Василия. Его направили работать в кирсановскую Чека — ловить бандитов, убивших Чичканова.

Маша слушала рассказы Аграфены, укачивая Любочку и баюкая свои мечты о возвращении Василия домой.

— И хлеб теперь у них есть — и белый и черный, — тараторила Аграфена. — А Панька — ну прямо комиссар!

— Что это за черный хлеб появился? — спросил сердито Захар. — Не знаю что-то такого.

— Да аржаной так зовут в городе.

— Ржаной он и есть ржаной, а черный бывает только черт!

Захар махнул рукой на Аграфену и подсел к Ефиму.

— А что, Ефим, написать письмо Васятке аль нет? — поинтересовался он у свата.

— Зачем тревожить? — ответил Ефим. — Не будешь вить откапывать? А он на большом посту, делу мешать не надо.

— Ты теперь тоже в начальники пошел, — с легкой ехидцей сказал Захар. — С грамотой как? Осилишь?

— Вот Любомир меня обучает. По складам начинаю пахать в букваре. Ох и трудно! Но зима велика, делать; нечего, обучусь.

Любомир одобрительно помахал головой:

— Ефим Петрович очень способный ученик, из всего ликбеза. С ним приятно беседовать, он говорит прямо стихами.

Захар с завистью почесал затылок, промолчал.

— Жизнь крестьянская темна и тяжела, — продолжал Любомир, — трудно Ленину просвещать народ, ох трудно!

— Хлеб и без грамоты родится, ему руки нужны, а не бумага, — с суровым упрямством произнес Захар.

— Верно, Захар, — подтвердил Ефим, — хлебоедов стало много, а хлебоделов не хватает. Последние мрут. Кто на фронте, кто от тифа. Обнудел народишко и поредел. А в городах-то иной не пашет, не волочит, а деньгу в карман толочит.

— И конца смуте не видать, — в тон Ефиму заговорил снова Захар. — Друг дружку поедом едим, ножку подставляем, толкаемся, а все из-за чего? Из-за хлеба да через золотишко. Богатые через золотишко страдают, а мы из-за своего хлеба горемычного. А хлеб, я так думаю, он дороже золота. От золота край не откусишь, коль голод припрет... Вот говорят: Ленин умный, знает, как и что. Да, может, он и умный, и знает все, но меня сумление гложет, спать не дает: а ну как он только один знает, по какой стезе дальше итить? Здоровьечко слабое, подраненный... А ну как за моей Василисой вслед? Туда вить всем одна тропочка... Что тогда? Кто знает, дальше куда надо? И как? Наломаем без него дров — расхлебывать сами будем. Вот тут и пораскинешь дурьей башкой: на печке сидеть аль в ликбез итить? Картошку сажать аль кружочки выводить на бумаге.

— Ой, Захар, — помотал отрешенно головой Ефим, — в твоих словах Сидоровы уловки. Глядишь ты вдоль, а живешь поперек! Об своем доме только радеешь, а Ленин за всю Расею страдает. Помоги ему обо всех заботиться, ан нет, тебе картошку свою жальче, чем других людей, какие с голоду мрут... По штанам ты — беднячок, а по голове — Сидор.

Захар обиделся, насупил брови.

— А твоя какая же задача в жизни? — в упор спросил он, набычась. — Рукой водить? В завхозьях отираться?

— Моя задача мне сыздетства дана, — примирительной шуткой ответил Ефим. — Ешь сторновку, а хвост держи трубой!

Любомир явно любовался своим учеником. Услышав последние слова Ефима, не выдержал, улыбнулся.

Захар от волнения не нашелся что сказать Ефиму и невольно сам сбился на прибаутку:

— У тебя одно слово до Козлова.

— А что ж. Ко всякому слову есть подговорки.

После короткой паузы Захар тихо обронил:

— Тебе шутка, а мне жутко.

— Ну, вот и ты народные присловья помнишь. А до коммунии дойдем — ты совсем грамотный станешь! — Ефим явно намекал на возвращение Захара в коммуну.

— Если вши не съедят — дойдем.

— А они, вши-то, Захар, изнутря, говорят, выползают. У кого нутрё от грехов почернело — у того и вши наружу вылазят и на безгрешных лезут, кусаются.

— Тоже придумал, лотоха! Типун тебе на язык! — уже миролюбиво сказал Захар, сузив глаза. — Всякая тварь от бога. И вошь от бога. Вот накажет тебя господь. И так кости да кожа, не оклемался еще как следует, а уж бога гневишь.

— Ты вроде моей Авдотьи, та все меня плохим видит. А иду по улице — молодки шепоточком перешептываются: «Эх, и хорош пошел дядя!»

— Не пил, а уж веселишься. Не забывай, что ты на поминках, — оборвал его Захар.

— Ан и ты не забывай: я по свадьбам мастак — панихиду не люблю. Другой раз не приглашай на поминки. — Ефим обиделся и засобирался домой.

— Подожди, не суетись. Твой товарищ газетку обещал прочесть... Читай, дорогой, что делается в мире.

Любомир надел на длинный острый нос очки, пригладил реденькие волосы на лысине и развернул газету.

«НОВАЯ ВЕЛИКАЯ СТРАДА

Эта зимняя кампания, наверное, может нам дать полное уничтожение неприятеля, если мы посмотрим на предстоящие недели и месяцы как на новую великую страду. Мы должны утроить силы, посвященные военной работе и тому, что с ней связано, и тогда в короткий срок мы добьемся такого конца Гражданской войны, который на долгое время откроет нам возможность для мирного социалистического строительства» — так сказал в заключительной речи на Седьмом Всероссийском съезде Советов товарищ Ленин.

Но работа нашей Красной Армии затрудняется потому, что продовольственное и общехозяйственное положение наше еще весьма тяжелое и наша армия не может поэтому развернуть всей своей силы. Если считать по самой скромной потребности, то у нас во всей Советской России государством заготовлено и хватит хлеба на два месяца, овса на один месяц, картошки на месяц, сена на три месяца, мяса достанет — только на армию — на месяц, масла — на армию — едва до нового года.

Но еще хуже дело с транспортом. Хлеб, мясо, сено, овес лежат тысячами пудов в Саратовской, Симбирской, Уфимской, Вятской, Тамбовской губерниях, но вывезти нельзя, не подают вагонов, не хватает паровозов, топлива нет. Вот она, новая беда — топливный голод. Надо удесятерить нашу заготовку, надо заготовить хлеба, мяса, картошки на полное обеспечение Красной Армии и голодающих рабочих и недоедающих маломощных крестьян. Надо сломить топливный голод, покалечь на заготовку и подвозку дров. Надо во что бы то ни стало поднять производительность труда повсеместно, и прежде всего по починке вагонов и паровозов.

Рядом с этой борьбой — с деникинскими бандами, с голодом, с топливной разрухой — съезд постановил еще и борьбу с заразными болезнями. С юга — из Деникинщины — и с востока — из Колчаковии — на нас идут походами вши, неся с собой смертельную опасность. Тиф — новый враг, его надо уничтожить общими усилиями. Доконать Деникина, добыть пропитание, добыть топливо и убить вошь — вот наши неотложные задачи в эту зимнюю кампанию. Мы с ними справимся.

А н т о н о в-О в с е е н к о».

Захар уставился в передний угол, на образа, и глядел туда, не сморгнув, точно окаменел... Любомир читал медленно, каждое слово выговаривал четко, боясь, что Захар может не понять.

— Эхма, — вздохнул Ефим. — Вот она, значитца, какая наша положения: худое — охапками, хорошее — щепотью... Собака есть — палки нет, палка есть — собаки нет, четверть керосину — на всю зиму, фунтик сахару — на пять воскресений, и то для гостей.

— Ты чего же заныл? — злорадно усмехнулся Захар. — Держи хвост трубой! Показывай прыть лаптежную!

— И держу! И держать буду! А что лаптежный — то самый надежный! — Ефим встал с лавки, натянул собачий треух. — В сторонке стоять не буду, как ты. — Он повернулся к Маше и неожиданно сурово спросил:

— Скоро, что ль, дочка, в коммуну вернешься? Негоже позорить Васятку. Он в начальниках ходит. Партейный. И Мишатке в коммуне лучше будет. Скорей поправится.

Маша молча посмотрела на свекра — что тот скажет?

— Когда придет время, я и за себя и за нее решу, — глухо сказал Захар. — Не тащи нас силой.

Глаза сватов скрестились в неравной борьбе. Ефим сдался.

— Ну что ж, прощай, живи веселей!

— И вам не скучать! — небрежно ответил Захар.

Любомир тоже попрощался и вышел вслед за Ефимом. Побоялась отстать в темноте от мужиков и Аграфена. Только монашка все еще ела кисель и крестилась на образа.

Маше вдруг сделалось так страшно, будто она осталась наедине с этой черной женщиной, провожающей души на тот свет. Уткнувшись головой в зыбку к спящей Любочке, Маша тихо заплакала.

Глава вторая

1

«Губисполком жил сложной, напряженной жизнью. В небольшой кабинет на втором этаже вереницей тянулись служащие с деловыми бумагами, шли руководители ведомств за советом. В приемной сидели, ожидая очереди, ходоки из далеких сел.

Владимир Александрович Антонов-Овсеенко стоял у окна, зябко кутаясь в шинель, и диктовал машинистке срочную статью для газеты. Корреспондент, пришедший за материалом, сидел рядом с машинисткой и повторял ей слова, которые она не успела запомнить.

— Удивительнее всего то, что вы, крестьяне, когда при случае приходится заговорить с вами о прошлом царско-помещичьем времени, вы открещиваетесь от него всячески, не допуская и мысли, чтобы то время неволи и гнета когда-либо вернулось. Но в то же время вы никак не хотите понять того, что удержать завоевания Октябрьской революции, удержать в мозолистых руках добытую путем неисчислимых жертв трудящихся власть рабочих и крестьян можно лишь тогда, когда хотя бы относительно будут сыты наши красные бойцы, будут накормлены рабочие, живущие в городах... Из-за вашего тупого противодействия, товарищи крестьяне, не удалось в этом году произвести точного учета урожая. Пришлось взять данные за прошлые годы и, с учетом плохого урожая, уменьшить цифры вдвое... Но даже уменьшенную разверстку не могли распределить по уездам точно. В этом ваша вина, крестьяне!

Антонов-Овсеенко вернулся к столу, сделал какую-то пометку в календаре и подошел к машинистке.

— Еще большая ваша вина в том, что разверстка бьет по бедноте. Какое имеет право ваш сельсовет разверстывать по едокам? Как вы это допускаете? Только спекулянтам и кулакам на руку разверстка по едокам. Хозяйство хозяйству — рознь и едок едоку — рознь, вы это лучше моего знаете... Следующие слова выделите: помните, что приказ Советской власти таков — разверстку по едокам производить нельзя. Мы будем отдавать под суд тех, кто нарушает этот принцип, и будем судить их как врагов трудового крестьянства. Разверстывать следует только по имущественному положению — кто зажиточнее, с того и брать больше... Да, вот возьмите еще для опубликования очень интересный факт, — обратился он к корреспонденту. — Жители деревни Елагино Куньевской волости на собрании постановили бороться со сквернословием. Нарушителей отправлять в Тамбов на гужповинность, безлошадных — на семь дней пилить дрова! Вот вам и загадка крестьянской души!

Он потер замерзшие ладони, подул в них, постучал сапогом о сапог и вернулся к столу.

— Владимир Александрович, что же это вам не протопят кабинет? — возмутился корреспондент.

— Вы хотите, чтобы у меня одного было тепло? — Антонов-Овсеенко с любопытством покосился на дотошного газетчика — как он отреагирует на такие слова.

— Для одного председателя Губисполкома не так уж много надо дров.

— Для одного? — задумчиво переспросил председатель Губисполкома. — А я не хочу остаться в одиночестве. У помещика одного было тепло и светло. А у всех крестьян было темно и холодно. Не хотите ли вы меня поставить в положение помещика?

— Но ведь вы больны, — попытался возразить корреспондент.

— А люди валяются в тифу. — Антонов-Овсеенко резко встал. — Мрут от голода и холода! Тот, кто в такое время ищет собственного благополучия, наш кровный враг. — Заметив смущение корреспондента, сделал паузу, подошел к нему вплотную и уже мягче сказал: — Если у вас есть время, то послушайте беседу с начальником госпиталя Ивансом. Это вам будет полезно... Елена Ивановна, — обратился он к машинистке, — позовите Иванса, он ждет в приемной.

Начальник госпиталя — низенький робкий врач с округлой, совершенно лысой головой — торопливо вкатился в кабинет и заговорил, не ожидая вопроса:

— Товарищ председатель, я ничего не могу сделать, меня никто не слушает... Госпиталь переполнен больными, медперсонал в панике. Тифозные лежат рядом с нетифозными! Помогите!

— Кому помогать? И в чем? — гневно спросил Владимир Александрович, не глядя на суетливого врача. — Помогать вам тащить личные вещи красноармейцев и командиров? Продавать на черном рынке соль по бешеным ценам?

Стекла очков блеснули сталью — пощады не будет.

— Завхоз и кладовщик меня совсем не признают. Это они воруют. Я не виноват, не виноват, товарищ... — плаксивым голосом залепетал Иванс.

— Вы знаете, как все это называется по законам военного времени? — подступил к начальнику госпиталя председатель Губисполкома.

— Я коммунист, я не брал ни крошки, я не виноват.

— А если бы еще вы посмели взять, — зловеще тихо сказал Антонов-Овсеенко. — Я собственной рукой расстрелял бы вас. А сейчас идите. Я отдаю вас всех под суд.

Когда начальник госпиталя вышел из кабинета, Антонов-Овсеенко сел.

— Стрелять таких завхозов надо, холера им в бок! — Это ругательство означало его крайнее раздражение. — Вот так, товарищ журналист... а вы говорите: топить кабинет! Да вот такой ангелок выйдет из кабинета и скажет: всех ругает, а сам, как барин, сидит в тепле да в уюте! Так-то! Ну, а пока — до свидания! Дела не ждут.

В дверь просунулась бородатая голова с благообразной прической на пробор и зычно спросила:

— Скоро, что ль, председатель, мужиков примать будешь? Терпежу нет больше.

— А у вас что? Неотложное дело?

— Было бы отложное — так отложил бы. Двадцать верст отмерил!

— Ну, заходите.

Мужик вошел бочком, провел ладонью по волосам на две стороны и полез рукой за пазуху.

— Садитесь. Как ваша фамилия?

— Наша-то? Наша фамилия Ворожейкин.

Владимир Александрович принял из рук мужика сложенную вчетверо грязно-серую бумагу.

В ней было написано: «Всем мирским сходом села Жигаловки жалуемся, что из числа отряда красноармейцев товарищ Уткин делал незаконное насилие над гражданином дезертиром, а именно: он избил Морозова Павла Герасимовича. Просим исполком и комитет партии коммунистов (большевиков) выяснить и спешно дать наказание по закону за самосуд и впредь пресечь в корне такое поступление. Он же, Уткин, нарушил религиозный обряд в церкви, взошел в шапке, а потому также и этот вопрос выяснить и дать наказание товарищу красноармейцу товарищу Уткину и обо всем донести в Жигаловский Совет для объяснения гражданам...»

Под бумагой стояло несколько фамилий, а рядом — крестики (крестики ставили неграмотные). Владимир Александрович внимательно посмотрел на лицо крестьянина — оно выражало лишь тупое любопытство.

— Товарищ Ворожейкин, а почему вы сразу в Губисполком пришли? С этим можно было бы разобраться в волости. Можно было бы передать заявление начальнику продотряда...

— Никакого нашего доверия местным властям нет. Об себе только думают, друг дружку покрывают. Ты у нас главный в Тамбове, ты и разбирайся.

— А могу ли я один все жалобы по губернии разобрать? Кто же за меня важные государственные вопросы решать будет?

— Коли главный — должон всем угодить. А наш вопрос тоже государственный — таких красных армейцев народ не хотит...

Антонов-Овсеенко сдержанно улыбнулся:

— Ну ладно. Проверим вашу жалобу и ответим сельскому Совету. — Он поднялся.

— Мне прямо так и сказать народу, что накажете его?

— Я сказал, что проверим и решим, что делать.

— А-а... а я думал, накажете...

— Не разобравшись, нельзя наказывать, товарищ Ворожейкин. Вы же сами пишете: «по закону».

— Не я писал-то, мы неграмотные...

— А кто же? — вдруг заинтересовался Антонов-Овсеенко.

— Один у нас остался грамотей на все село: батюшка Герасим. Председатель-то Совета в тифу лежит...

— А-а, ну тогда понятно. Так мы разберемся, товарищ Ворожейкин, до свидания.

Он проводил Ворожейкина взглядом до самых дверей и, любуясь богатырскими плечами мужика, подумал: вот он, самый рядовой и темный представитель крестьянства, сам пришел, поговорить бы с ним по душам о жизни, о сельских делах, а времени нет: впереди заседание президиума, подготовка отчета во ВЦИК, серьезный разговор с председателем Губкомдеза. И масса документов...

Словно подчеркивая загруженность председателя, в дверях показался работник отдела управления Мандрыкин с какими-то книжками в руках. Разминувшись с крестьянином, он подал председателю три экземпляра нового букваря, составленного для ликбезов по указанию Антонова-Овсеенко.

Владимир Александрович бегло осмотрел букварь. Мелькнула строчка: «Мы не рабы...» И вдруг сразу же пришло решение: вернуть крестьянина.

— Верните товарища Ворожейкина из села Жигаловки, который сейчас у меня был.

Мандрыкин бегом выскочил из кабинета.

Ворожейкин вернулся испуганным.

Антонов-Овсеенко вышел из-за стола к нему навстречу.

— Я вас вернул, чтобы послать с вами в село вот этот букварь. Мы для губернии отпечатали сто пятьдесят тысяч таких букварей, чтобы обучать неграмотных. Мобилизовали семьсот человек для отправки в села... Они будут вести ликбезы. Вот возьмите. Учитесь читать и писать сами, товарищ Ворожейкин.

Ворожейкин растроганно поклонился, хотел было перекреститься, да вовремя опомнился, — поднятой ко лбу рукой разгладил на две стороны волосы и зашагал к двери, бережно неся в трясущейся от волнения руке новенький, пахнущий краской букварь. Потом вдруг вернулся, насупился и мягким, ласковым голосом сказал:

— Трудно будет тебе, начальник, с тамбовским людом... Ох, трудно!

— Почему? — насторожился Антонов-Овсеенко.

— Земли у нас тучные, жирные... оглоблю сунь в землю — тарантас вырастет.

— Так это хорошо!

— Хорошо, да не совсем. Хорошие земли жадностью душу мужицкую разъедают. Там, где земли плохи, — там больше отходничеством промышляют люди, и жадности у них такой нет к земле... Ты это должон знать...

— Спасибо, товарищ Ворожейкин, спасибо. — И проводил крестьянина до дверей.

— Товарищ Мандрыкин, к вечеру надо вызвать людей, занимающихся мобилизацией белошвеек-надомниц. Пусть подготовят отчет, сколько сшито гимнастерок для армии на сегодняшнее число. Вызовите также представителей Губтопа и Гублескома на семь часов вечера. А сейчас будете идти мимо Мохначева, он в приемной, позовите его.

— Товарищ Мохначев, — нетерпеливо заговорил Владимир Александрович, как только увидел его в дверях, — какие меры вы принимаете по борьбе с дезертирством?

Мохначев подошел к столу, сел перед председателем в кресло.

— С двух — и трехкратным побегом подвергаем штрафу, конфискуем имущество, направляем в штрафные роты. Особо злостных приговариваем к условному расстрелу.

— Вы меня не поняли. То, что вы сейчас сказали, это — результат работы трибунала, это — приговоры. А ваша комиссия, которую вы возглавляете, какую работу ведет в селах, среди крестьян? Ведь дезертиры в основном крестьяне, и прячутся они дома или в ближайшем лесу. Так я понимаю?

— Так точно. Вот мы и выловили в двенадцати уездах несколько тысяч дезертиров, а многие явились сами.

— Товарищ Мохначев, — Владимир Александрович недовольно поморщился, — поймите же, что это все лежит на поверхности. А глубже вы вникали в дело? Какие агитационные, разъяснительные меры принимали? Ведь одними карами эту болезнь не излечишь. А болезнь серьезная, она распространяется, как чума. В шайке эсера Антонова, убившей уже десятки лучших наших коммунистов, большинство бандитов — бывшие дезертиры. Когда человек не занят, оторван от семьи, в нем просыпаются бродяжьи и разбойничьи инстинкты. Этим пользуются наши враги. Вы понимаете меня?

— Я понимаю, но работать в этой комиссии больше не могу. Я не желаю нести ответственность за каждого дезертира. Его хоть сто раз уговаривай, а он — свое. Головой машет, поддакивает, посылаешь на фронт — через месяц опять дома. И ведь не от трусости — на кулачках стена на стену до смерти бьются, а с фронта бегут.

— Это не язык коммуниста, — строго сказал Антонов-Овсеенко. Он встал, прошелся по кабинету. — Вы будете работать не там, где вам хочется, а там, куда вас посылает партия, на том посту, который вам доверен. Завтра вечером соберите всю комиссию в зале заседаний. Будем вместе думать, как лучше вести разъяснительную работу и агитацию на селе.

Зазвонил телефон.

— Да. Кто говорит?

В трубке оглушающе звонко кричал чей-то голос. Антонов-Овсеенко отвел трубку подальше от уха.

— Говорит начальник оперативного отдела Губчека. Вы просили меня ставить в известность о каждой новой вылазке Антонова...

— Да, да, обязательно, — подтвердил Владимир Александрович.

— Так вот... — зазвучал снова высокий голос в трубке. — Вчера вечером во Второй Иноковке зарублен почтальон-ямщик Косякин Антон Павлович и его тринадцатилетний сын Федор. Сообщил брат Косякина — следователь кирсановской Чека Алексей Павлович Косякин.

— Причины известны? — Антонов-Овсеенко сурово, в упор смотрел на Мохначева.

— Месть. В прошлом году Косякин выдал брату тайную переписку с Антоновым двух его помощников — Заева и Лощилина. А мальчишка возил чекистов на станцию, его за это...

— Какие меры вы принимаете для уничтожения бандитской дружины Антонова?

— Товарищу Ревякину, которого мы послали в Кирсанов от Губчека, поручено сформировать конный отряд.

— Через час вместе с начальником Губчека придите ко мне. Подготовьте данные о всех злодеяниях этой шайки. — Он повесил трубку и несколько мгновений задумчиво смотрел на аппарат, что-то решая.

Мохначев встал:

— Извините, Владимир Александрович... Я осознал.

— Скажете об этом завтра на комиссии, — безжалостно и строго ответил Антонов-Овсеенко.

2

Кирсановские села настороженно притихли. Из села в село, опережая быстрых коней Василия Ревякина, летела весть о приближении отряда. Сельские «Союзы трудового крестьянства», созданные Плужниковым, хитрым эсеровским агитатором, носящим кличку «Старик», моментально уходили в подполье. Мужикам давали строгий наказ: отвечать только «не знаем, ничего не видели».

Так и отвечали: не видели, не знаем.

Иногда Василий нападал на следы конников, проскакавших по селу, спрашивал мужиков: кто?

Они переглядывались; пожимали плечами. Отвечали: «Ночью проскакал какой-то отряд, мало ли теперь всяких отрядов!»

Василий исхудал, оброс. Метался со своими бойцами из конца в конец по уезду, но антоновской дружины нигде не обнаружил.

Однажды Василий остановил отряд в селе за Вороной.

Хозяин дома, к которому зашел Василий попросить молока, очень напомнил ему отца.

— Папаша, я хочу поговорить с тобой по душам.

— По душам и нужно. Мы все христиане.

— Христиане-то все, да не все душевные... Иные прячут от правосудия преступников, бандитов, а они им же делают вред. Я вот объехал десятки сел. Знаю, что бандиты в них были. А никто не говорит, куда поехали и кто был.

— А ты, мил человек, градской аль из мужицкой братии?

— Отец крестьянин, как и ты. Даже похож на тебя.

— Тогда ты должон знать, што в селе законы свои, другие...

— Законы Советского государства для всех одни.

— Это писаные законы... А неписаные? Они на селе завсегда были, есть и будут. Ты вот прискакал, требуешь: скажи да расскажи. А што будет, коль я тебе расскажу?.. Ты-то ускачешь, свое дело сделаешь, а мне в ночь под крышу красного петуха подпустят! Ты приехал и уехал, а нам в своем опчестве жить, а в опчестве завсегда круговая порука... Без нее никак нельзя. Мне, к примеру, сусед стоко зла сделал, что убить мало, а из чужого села придут — хвалю его, треклятого. Мужиками испокон веков, сынок, вертели все, кому не лень. Кто нахальнее, кто силу имеет, тот и вертит. То царь, то псарь. К примеру, в нашем али в другом каком селе завелись грабители. И всего только трое. А село во страхе держат. Всех их в лицо знаем, а молчим. Почему, спросишь? Опять же поэтому. Их то ли поймают, то ли засудят, а доносчику — красного петуха под крышу, а то и вилы в бок. У вас в городах светло, полиция и войско вас охраняют, а у нас ночью хоть глаз коли — ничего не видать, а охрана — колотушка у слепого старика да засовы деревянные. Вот тебе и христианская жизня. Бороды все отпустили, стариками заделались. Молчком да толчком впотьме куликуем. А што есеры, говоришь, так они с нами завсегда в селе живут, а коммунистов у нас нет. Это я тебе от души сказал, а што за душой чернеет, того не трожь, сынок, все равно не скажу. Село наше возле леса, ночами жутко бывает, да и тебе советую с отрядом не мешкать. В Иру ехай, там коммуны тебе все расскажут, они от опчества отбились, страх преступили.

Всю дорогу до Ирской коммуны Василий раздумывал над словами мужика. Да, да, он по-своему прав. Василий сам знает о круговой поруке в селе, но почему-то ему думалось, что приход советской власти все изменил, а оказывается, изменился только сам Василий да такие, как он, сельские коммунисты и еще бедняки, как Юшка. А коммунистов в иных селах совсем нет, все дела вершат кулаки.

И страшная мысль обожгла мозг: «Да ведь во многие села еще не пришла по-настоящему советская власть! Наскочит продотряд, приедет уполномоченный... »Ты приехал и уехал», — сказал старик... А село остается со своими страхами и думами, а эсеры сидят рядом в селе и нашептывают мужикам день и ночь свои планы переустройства жизни».

Если бы в каждое село по три-четыре стойких коммуниста!

Василий вспомнил отца...

Тот тоже боялся неписаных сельских законов. Шел в коммуну с оглядкой и ушел без сожаления.

Все ли в Кривуше живы? Тиф у них бушует... В зажиточных кирсановских селах меньше болеют, но и тут не везде остановишься.

В Ире, у мельницы, к отряду подошел паренек, назвавшийся Иваном Слащилиным.

— Вчера тут Антонов был с дружиной. Чуть нашего председателя не убили.

— Ранили? — заинтересованно спросили бойцы.

— Не, невредимого отпустили.

— Как же это так, почему?

— Вы сами у него спросите.

— А где он сейчас?

— Заболел, дома лежит.

— А ты кто?

— Как «кто»? Я коммунар. И отец мой коммунар.

Василий приказал парню лезть к нему в седло. Тот проворно вскарабкался и сел сзади. Отряд шагом тронулся к коммуне.

Алексей Степанович Белов, услышав топот конских ног, испуганно вскочил с лежанки. Неужели вернулся за ним Антонов?

В дверь постучали.

Готовый ко всему, он встал во весь свой богатырский рост у двери и поднял крючок.

— Входите!

Василий назвал себя и трех чекистов, вошедших вместе с ним, спросил позволения сесть.

Белов подал табуретки, сел сам.

Растерянный, испуганный взгляд его блуждал по лицам вошедших.

— Товарищ Белов, правда, что вы были в руках Антонова и он вас отпустил?

— Правда, — нагнул голову Белов. — Лошадь отобрали, тулуп сняли и отпустили. Вы лучше заберите меня, товарищи чекисты, да посадите, веры мне теперь не будет от коммунаров, ведь я коммунист, — вдруг жалостливо попросил он Ревякина.

— Ты погоди ныть-то, — строго сказал Василий. — Рассказывай все по порядку. Меньшов, записывай.

К столу сел чернявый чекист в роговых очках, вынул тетрадку и карандаш.

— Из Песков я ехал. Вижу, по коммуне какие-то люди бегают с винтовками... Из моего дома сверток выносят... »Стой», — говорят. Серую рысачку мою из упряжки долой, меня под ружье. Подходит ко мне один... черненький, маленький такой... »Я, говорит, Токмаков, милиционер. Помнишь меня?» — «Нет, говорю, запамятовал». — «А Антонова помнишь?» — «Помню, — говорю. — Как же, он сына у меня крестил в Кирсанове». — «Ну, вот и пойдем к крестному отцу, он и тебя окрестит». Повели под конвоем на Озерскую дорогу. А там целый отряд. Конники все.

— Сколько примерно? — перебил его Василий.

— Да я и не мог разглядеть, не до того было. Смерти ждал... Человек сто, а может, меньше... Антонов на санках ковровых с братом Митрием. Тройка впряжена. Пулемет сзади. Сам в белом тулупе. Меня прямо к его санкам подвели. В снег утонул я по колени. «Что, говорит, попался, Алексей Степаныч? Чего тут в Ире делаешь?» — «Кошу, говорю, да пашу». — «Из партии не ушел?» — «Нет, говорю, не ушел». — «Ну, говорит, ладно, нам некогда... По первому разу старых друзей прощаю. Второй раз не попадайся. Прощай». Возок тронулся, а я все в снегу стою и не верю, что отпустил живым. Последние конники подъехали, сняли с меня тулуп, ожгли плеткой и ускакали. Сам не свой вернулся. До сих пор нутрё дрожит. Что хотите со мной делайте, только возьмите отсюда. — И его богатырское тело затряслось в беззвучном плаче.

— А ну хватит, товарищ Белов! — приказал Ревякин и встал. — Будь коммунистом, а не тряпкой! Мы тебя никуда не возьмем. Перед людьми страмотить незачем. Завтра сам явишься в Кирсанов. Припомни, какая амуниция, какое оружие. Все изложишь письменно.

— Так я же совсем неграмотный.

Василий замялся от неожиданности, кашлянул и уже мягче сказал:

— Одним словом, в Кирсанове будь. Все доложишь. А сейчас припомни, куда они двинулись?

— По дороге на Чуповку поскакали, а там небось на Иноковку, да и в лес. Одни у них путя...

С тяжелым чувством покидал Василий коммуну. Так вот и кривушинские коммунары живут в страхе. «У кого у печи — рогачи, а у нас — винтовки». Сколько еще трудностей впереди?

«Одни у них путя...» — сказал Белов. Может быть, и в самом деле по одним и тем же дорогам кружит эта разбойничья шайка?

На Озерской дороге, где только вчера проскакала дружина Антонова, Василий остановился. Вон и следы еще целы — дорога встолчена, кое-где лошади сходили с дороги и тонули глубоко в снегу.

— Товарищи бойцы! Кто согласен сопровождать донесение в Кирсанов? Нужно двоих.

Несколько человек подняли руки.

— Жигалов и Пеньков — в распоряжение Меньшова. А мы идем на преследование...

3

Плужников ждал Антонова в Карай-Салтыках, в доме кулака Семенова, служившего надежной явкой банды.

Огня не зажигали. Так было условлено.

Перед Плужниковым сидел сын Семенова и тихо рассказывал о трагической смерти отца:

— Контрибуцию не хотел отец платить. В темную его посадили. Уперся отец: нет ничего, да и вся недолга. А он золотишко копил. Скупой был папаша, царство ему небесное. Бывало, селедок бочку привезет и ни одной своим домашним не даст, всю в продажу пускал. Сами, говорит, и щепотку сольцы в рот возьмете, если хотите чайку с аппетитом попить. Знали соседи, что должон быть капиталец у отца. Вот сосед Долгушин из бедного комитета и говорит отцу: «Так нет денег? Ну ладно, сами найдем!» Припугнул мать, она и сказала. Под кирпичом на печке, у стены, выковыряли мешочек кожаный. Привели из темной отца и показали ему мешочек. Батя только и сказал: «Да что ж это, господи! Конец!» И упал мертвый. Не выдержало сердце. Вся жизнь его в том мешочке была, дядя Гриша, понимаешь?

Плужников вздохнул, истово перекрестился на образа и внушительным голосом произнес:

— Так ты теперь, Ванюша, служи верой и правдой нашему «Союзу». За отца отомсти, мы тебя на видное место поставим, оценим по заслугам.

— Никак, приехали? — прислушался Семенов.

За окнами топот тройки, хруст снега.

— Они. — Увидев в окно тройку, Плужников встал. — Вздуй лампу и уходи через зады к соседке. Ужин на четверых. С ужином и придешь.

Плужников выпустил Семенова во двор и открыл засов сенной двери.

— Будь ты проклят со своей затеей, Старик. Чуть в бой не ввязался с этим репьем Ревякиным. Их, правда, не больше полсотни, но это наверняка разведка. Иначе откуда такое нахальство? Лезут прямо на рожон. Двоих у меня ранили, сволочи! — Антонов сбросил тулуп, шапку, потер уши и сунул ладони под мышки, скрестив руки на груди, — так он любил делать с детства. Плечи его при этом поднялись вверх, как горб у приготовившегося к драке кота.

— Кирсановский информатор накрылся. Где новый? Вслепую живем!

Плужников выслушал молча, опустив голову, — не хотел показывать глаза.

— Ну, что молчишь? Митя! Он без нас оглох! — крикнул Антонов брату. Тот вошел в избу с каким-то большим свертком.

— Глухой тот, кто не хочет слышать... — изрек торжественным голосом Дмитрий.

Плужников наконец поднял голову:

— Я ждал, что ты расскажешь, как справился с Бербешкиным.

— Убил, убил и Бербешкина и Артюшку! Радуйся, двумя уголовниками стало меньше, — ну и что? Что, я спрашиваю?! Если бы они согласились пойти ко мне, я бы не стал их убивать.

— А то, Александр Степаныч, что это нужный политический шаг. Второй шаг ты сделаешь сейчас. — Плужников поднял с сундука свою шапку и из-под подкладки вынул листок бумаги. — Перепиши это своей драгоценной рукой, и мы пошлем в Кирсанов. Они не замедлят ответить через газетку. Они любят нас ругать. Там есть один наш борзописец.

Антонов сел к столу, прибавил в лампе огня.

«Начальнику милиции Кирсановского уезда...

По дошедшим до нас сведениям, товарищи коммунисты, желая очернить меня и моих товарищей перед лицом трудового крестьянства и всей свободомыслящей России, обзывая нас бандитами, стараются приписать нам причастность к грабежам и убийствам, совершенным в районе волостей Трескинской, Калугинской, Курдюковской и других, прилегающих к этому району...»

— Уже сочинили! — оскалился Антонов, оторвавшись от чтения. — Боитесь, я хуже напишу?

— Что ты, Александр Степаныч, помилуй бог. Знаем, что вы с братом красивше сочините. Просто не хотели затруднять твою золотую головку политикой — тебе военным искусством надо тренировать мысли. Да и время дорого.

— А-а, — притворно укорил Антонов, — хитрые все да тонкие! Помощников развелось! — резким движением расправил бумагу и стал читать дальше.

«...Нашу непричастность к грабительским бандам мы доказываем следующими фактами: караваинская банда, находящаяся под руководством известного вам Бербешкина, ныне нами ликвидирована. Труп Бербешкина и его помощника Артюшки можете взять... — Дальше шел пропуск многоточием. — Трупы других, если вам требуются, можем доставить по месту требования, причем считаем своим долгом довести до вашего сведения: на борьбу с уголовщиной мы всегда готовы подать вам руку помощи. О чем можете обращаться через «Известия» или каким другим способом. О вышеизложенном прошу довести до сведения Уездного комитета партии КБ.

По договоренности дружины — начальник боевой дружины...»

— Ну, а потом? — нетерпеливо спросил Антонов.

— Потом, — спокойно и тихо ответил Плужников, садясь к столу. — Поужинаем и будем думать, как распустить на зимние квартиры твою дружину. А с весны навербуем тебе целую армию, сошьем новый малиновый костюмчик и — с богом! А политику и крестьян оставь на наше попечение. В «Союзе» у нас есть умные головы.

— Из Цека что сообщают?

— Ждать велят. Ты, Степаныч, пиши.

— Нет, будет не по-твоему, а по-моему. Сначала ужин, а потом это дурацкое письмо. Я голоден и зол. Сам выручал этого Бербешкина из колонии и теперь сам же убил!

— Такую ничтожную жертву принес для общего дела — и жалеешь! Как не стыдно, Степаныч.

— А ты доволен, что все по-твоему делаю! Радуйся! Я еще и коммуниста одного живым отпустил! Пацана у него крестил в восемнадцатом! Видишь, как следы заметаю? Давай ужин.

Плужников хитро подмигнул Дмитрию, который растирал замерзшие ноги, и, согнувшись, нырнул в дверь.

Глава третья

1

Соня торопилась.

Зря пошла на ночь глядя, да и дома сидеть невмочь, тоска...

Зловещие валуны снежной пыли поперек дороги все росли и росли. Уже трудно было идти, а Пады еще далеко. Или их не видно за порошей?

Ветер дул сбоку, бросал в лицо колючий снег.

Начиналась метель...

Соня прикрывалась от ветра варежкой, но в глаза все равно порошил снег.

На лошади давно бы доехала, только не отпустил бы ее отец в Пады. Пришлось уйти тайком. Все хорошие вещи попрятал от нее, чтобы не пропила, и корову перевел в свой хлев. Жалко скотину — днями стоит без пойла, ждет, пока протрезвеет хозяйка. Пришла однажды Соня к отцу и в голос заревела: «Да что же это такое? Люди от тифа мрут, а меня и зараза никакая не берет! Наказание господнее!» — «Мы, говорит, дочка, все отболели тифом, когда ты еще маленькая была. Выкинь дурь из головы, брось пить!» «Смешной папаша! Откуда ему знать, что только в хмельном забытьи его дочь находит успокоение!.. Вот приду к Насте, мы с ней выпьем, погорюем вместе — у нее Ивана взяли на фронт. Дорваться бы до вольной самогонки — опилась бы и заснула на веки вечные».

«А чего опиваться? И замерзнуть ведь можно, если хочешь умереть...» — вдруг шепнул ей внутренний голос.

Нет, нет, это страшно! А главное — ей все же хочется жить. Жить. Узнать, что с Василием, хоть изредка видеть его, пусть даже через окошко, тайком, как тогда в Рассказове...

Ветер усиливался. Вскоре небо и земля в глазах Сони смешались в один белый непроглядный вихрь. Дороги уже не было видно, ноги то и дело проваливались в снег на обочинах, слезящиеся глаза плохо различали наполовину залепленные снегом вешки.

Еще немного... Вот-вот должны показаться Пады. Церковку-то издалека видно. Соне даже показалось, что слышен тонкий лай собаки.

Напрягая последние силы, Соня ускорила шаг и по колено провалилась в снег. Значит, дорога свернула в сторону, к селу, но в какую сторону? Лихорадочно карабкаясь по снегу, она старалась нащупать твердый наст дороги, но, видно, с испуга двинулась не в ту сторону. Кидалась то туда, то сюда, ползла, проваливаясь в снег руками и зарываясь с головой в белое холодное крошево...

Обессиленная, с окоченевшими руками, Соня вдруг исступленно закричала:

— Спасите-е! Погибаю-у!

И сама не понимала, то ли тающий снег течет по щекам, то ли слезы.

— Спасите-е! Погибаю-у! — снова из последних сил закричала Соня и ничком упала в снег, защищая лицо от беснующегося ветра.

2

Она не помнит, уснула или потеряла сознание от холода и страха, только ощутила вдруг себя в теплой тишине...

Чьи-то шершавые руки грубо растирают ее ноги. Соня открыла глаза. Изба. Постель. Перед глазами потолок. Кто-то громко сопит в ногах, оттирая ее колени снегом.

— Ничего, отойдут, — говорит мужской голос. — Самогоночкой еще потрем. Первач лучше спирта!

Соня узнала голос Карася и испуганно отдернула ногу.

— Ну, чего брыкаешься, королевна? — взглянул он на нее. — Ноги тебе спасаю, а ты брыкаешься.

— Бесстыжий, к Насте отвез бы или соседку позвал бы... Уйди, я сама.

— Я живу с краю, а до Насти еще колесить надо в такую завируху. Вдруг дома нет? Соседи в тифу лежат. И время не ждет. Лежи. Руки-то твои еще не действуют. На драгоценных коленочках кожа попортиться могёт... Я сам чуть к снежному царю в гости не попал, спасибо лошадь — умница! Пустил вожжи, вези, думаю, куда хошь, ничего не вижу. Лошадь, она дорогу чует. Вдруг слышу: «Спасите!» Ты и от дороги-то на три шага была. — Карась снова принялся натирать ее колени снегом.

Соня прижала юбку онемевшими саднящими руками и послушно затихла, отвернув лицо к стене.

— Теперь давай руки снежком потрем, а потом самогоночкой.

— Где ж твои бабы-то? — грубовато спросила Соня.

— Жена с сыном в Мордово уехала к своим, а мать на печке лежит хворая.

— Отвези меня к Насте.

— Да на улицу нос показывать нельзя, а ты — к Насте. Все теперь спят уже. Керосину нет.

— Отогреюсь — сама пойду.

Карась промолчал, усердно натирая шерстяной варежкой пальцы.

— Тише, кожу сдерешь, — закапризничала Соня. — Где у тебя самогонка-то? Дай стаканчик.

— Правильно, нутрё тоже согреть надо. Сию минуту. — Он потер вторую руку варежкой и юркнул на кухню.

— С барской усадьбы стакашек-то... Видишь, с золотой обводкой? — Карась налил полный стакан. — Пей, королевна. Ничего для тебя, Сонечка, не пожалею. Пей!

— Не удержу стакан, пальцы как чужие.

Выпила с жадностью, утерлась запястьем руки. Он ливанул ей из бутылки на ладони. Она осторожно стала растирать пальцы.

— В шелка тебя разодену, золотые серьги подарю. Сам бог мне тебя послал, Сонечка!

— Да ты что мелешь-то? Какие серьги? За что? Налей лучше еще.

— Сколько хочешь пей, все твое! Рабом твоим буду — только согласись! К тебе в дом жить пойду, своих брошу всех к идолу! — Он налил еще и протянул Соне.

— Нет, подожди! Ты чего задумал-то?

— Женюсь на тебе! Сам бог этого захотел!

— Ты что говоришь-то, Василий! — испуганно отстранилась от него Соня. — Ты разве не знаешь, что я пропащая? Казаки меня... И пьяница я теперь беспробудная.

— Хомутаешь на себя, неправда это. А если и правда — все равно! Какая есть, беру! Красивше тебя нет на свете, королевна! Как увидел тебя тогда у Макара, так и голову потерял. Дурачился, притворялся, а душой страдал. Теперь на смерть за тебя пойду, никому не отдам. Пусть для людей пропащая, а для меня ты королевна! Вот, на тебе, Сонечка.

Он вынул из кармана кожаный кисетик и высыпал из него на одеяло кольцо и перстень.

Соня вытаращила на Карася глаза и не могла понять, пьяный он или сумасшедший. А он кинулся на кухню, принес еще две бутылки самогона и два ломтя хлеба.

— Пей, Сонечка, и я с тобой выпью! Все равно вся наша жизня пропащая! Но мы еще гульнем! Весна придет — зеленый шум устроим! Чего пожелаешь — у твоих ног будет.

Соню начала бить лихорадка.

— Да ты что задумал-то? Лучше бы замерзла я! — И она стала спускать ноги с постели, спихнув на пол кольцо и перстень. Они тоненько звякнули и покатились по полу.

— Куда, чудачка? Куда? — Он насильно уложил ее в постель. — Выпьем и поговорим спокойно. Я ведь не дурить задумал, а по чести жениться на тебе. Ты слышишь или нет?

А за окном, на пустынной улице, поскрипывая колодезными журавлями, тоскующе выла метель.

Соня приподнялась. Мутными от хмеля и слез глазами посмотрела на Карася и надрывным, злым голосом спросила:

— Так ты любить меня будешь, Васька?

— Буду, королевна, буду по гроб жизни!

— И самогон будет всегда?

— Будет, королевна! — Карась вскочил от радости, готовый на все.

Соня смотрела на него дикими, хмельными глазами и отрешенно улыбалась.

— Метель не перестала? — спросила она.

— Еще пуще метет.

— Лей еще! — Трясущейся рукой она протянула стакан.

Выпила, тряхнула черной копной волос и дико захохотала.

— Кровать... как зыбка... качается... вот... едет куда-то...

Карась ошалело смотрел на ее белые, оголенные плечи и боязливо топтался на месте, не зная, что еще сказать, что сделать.

— Ну, что стоишь? — крикнула она грубо. — Надевай кольцо и перстень! — И протянула красные, вспухшие руки.

Он угодливо достал кольцо. Трясущимися руками стал надевать на безымянный, но кольцо не лезло.

— На мизинец надевай, хоть на самый краешек! А завтра в церковь! Повезешь в церковь, Васька?

— Повезу, повезу, Сонечка!

Соня снова захохотала, потом откинулась на подушки и затихла, тяжело дыша.

Карась постоял над ней, ожидая какой-нибудь новой выходки. Но Соня уже спала тяжелым, хмельным сном.

3

Метель бушевала всю ночь...

Казалось, разверзлось небо и высыпало все запасы снега на землю.

Остановились поезда. Тысячи людей были брошены на очистку железнодорожных путей.

Поезд, в котором ехал Василий Ревякин с докладом в Губчека, был захвачен метелью в пути и остановился на лесном участке дороги за Радой.

Как только метель стихла, все, кто ехал в поезде, были мобилизованы на расчистку путей. Лопат, привезенных с Рады, не хватало. Наскоро прибитые к палкам фанерки и тесины заменяли лопаты.

От Тамбова, навстречу поезду, быстро приближалась большая команда горожан. Это постоянные участники субботников — коммунисты губернских учреждений. И среди них, как рядовой, с лопатой в руках — председатель Губисполкома Антонов-Овсеенко.

Обе команды сошлись у железобетонного моста.

Среди радостных порозовевших на морозном воздухе лиц горожан Василий сразу отличил одухотворенное лицо председателя Губисполкома.

— Здравствуйте, товарищ председатель, — подошел к нему Василий. — Я — Ревякин, из кирсановской Чека. Заходите в наш вагон, проводница самовар поставила. Пока доедем до Тамбова, чайку попьем. А я успею вам рассказать интересные новости.

— Ну что ж, товарищ Ревякин, рад случаю поговорить с вами. Вы ведь из крестьян?

— Так точно.

Антонов-Овсеенко позвал с собой работников Губисполкома.

В тамбуре вагона он долго и тщательно стряхивал снег с шинели, с буденовки, — чувствовалось, что это доставляет ему удовольствие: мол, хорошо поработали, отряхнемся и отдохнем.

— Ну, где тут горячий чаек? — весело спросил он проводницу.

— Чайку нет. Горячей картошкой угощу. Сейчас вынимать буду.

— Так ты, тетенька, — умоляюще заговорил Василий, — самовар ставила.

— Ну и что, дяденька, — бойко ответила та, не стесняясь начальства. — Самовар и ставила. Он у меня за походную кухню служит. Когда чай кипячу, когда картошку варю. В одной дежке — две приспешки... Голь на выдумки хитра!

— В самоваре картошку? — восхищенно спросил Владимир Александрович. — Это великолепно! Тульские мудрецы знали, что создают вещь не только для удовольствия богатых, но и для спасения бедных кочевников, которым в пути тоже нужна горячая пища. Интересно посмотреть, как это делается.

Проводница открыла дверку в отсек, где в вагонах стоит железная печь.

Рядом с печкой там стоял самовар. Потянуло сладковатым картофельным паром.

— Идите в вагон, — сказала проводница, — я сейчас солью и принесу туда. На всех не хватит, а начальника угощу.

— И кашу варить в нем можно? — спросил Антонов-Овсеенко.

— Нет, кашу нельзя, — с достоинством ответила хозяйка самовара. — Каша пригорает. А чистить его неудобно, да и времени нет. Ну, идите, поезд уже тронулся. Скоро Тамбов.

— Все нужно знать, — идя в вагон, мечтательно заговорил Антонов-Овсеенко. — Народ наш из любого положения выход найдет. Красивый и мудрый народ, но нищий и темный спокон веков. А что свершит он, этот народ, если мы сделаем его образованным и сильным?.. — Он сел к окну и улыбнулся. — Размечтался, а на грешной земле дел по горло. Выкладывай, Ревякин, кирсановские новости.

Василий достал из бокового кармана шинели кожаный пакет. Вынул плотную белую бумагу.

— Вот прочтите.

— Что это? Письмо?

— Да, письмо от Антонова.

Пока председатель Губисполкома читал письмо, Василий следил за выражением его лица. Оно с каждой секундой становилось все более суровым и напряженным.

— Это хитрый политический ход, — быстро и резко сказал Антонов-Овсеенко, хлопнув рукой по бумаге. — Это расчет на открытую полемику через печать и на усыпление нашей бдительности. Письмо нельзя предавать гласности.

— А мы только что напечатали ответ в кирсановской газете.

— Ответ у вас с собой?

— Вот, на этой странице. — Василий подал кирсановские «Известия».

Владимир Александрович поправил очки и склонился над газетой.

«Ответ на письмо Антонова, присланное им на имя начальника Кирсановской усовмилиции.

На днях нами получено письмо бывшего начальника Кирсановской милиции Антонова, каковое написано им от имени «боевой дружины», начальником которой называет себя Антонов. В этом письме он оправдывает себя и свою дружину перед Коммунистической партией, отмежевываясь от банд, с которыми позорно работал летом и осенью прошедшего года, убивая граждан свободной Советской России. В чем же проявилась работа этой дружины на пользу «трудящихся масс»? В разбое, убийствах, грабежах и терроре. Ведь с начала своей деятельности «отважный кирсановский социалист» собрал вокруг себя подонки общественности в лице уголовного элемента и бессознательных дезертиров и занялся убийствами безвредных деревенских идеалистов в лице членов Коммунистической партии. О составе его «боевой дружины» говорить не приходится, ибо она известна всему уезду своими поступками. Дальше мы скажем, что же сделала «боевая дружина» полезного: ограбила Дашковскую детскую колонию, где взяла сто десять тысяч рублей, приготовленных для детей голодных питерских рабочих. Руководил — правая рука начальника «боевой дружины» Токмаков. Что может быть позорнее? А ограбление Утиновского и Золотовского Советов не работа «боевой дружины»? Разве эти взятые суммы не принадлежат трудовому народу? Убийство лучшего человека тов. Ч и ч к а н о в а, стойких бойцов рабочего пролетариата тт. П о л а т о в а, бр. К о н е в ы х, П ь я н ы х, Л о м а к и н а и др., среди которых есть женщины-крестьянки и число которых считается десятками, разве это не работа «гуманной дружины» и их боевого начальника? И этот чудовищно кровожадный человек и его дружина имеют наглость оправдывать свои поступки перед лицом трудящихся. «Смотрите, трудящиеся, я не виновен в грабежах и сам убиваю грабителей. Караваинский бандит известный Бербешкин убит мною за свою преступную деятельность», — говорил Антонов в своем письме. Какой веский аргумент для оправдания! А кто же летом 19-го года с «дружиною» в шестьдесят человек шел освобождать арестованного Бербешкина? Все тот же Антонов. Антонов не социалист, а авантюрист, человек с абсолютно преступной наклонностью. Антонов и его дружинники скрылись в кирсановские леса, превратились в питающихся кровью волков и из глухих лесных дебрей стали нападать на беззащитных сельских коммунистов и крестьян и пить их кровь. Кулачество Кирсановского уезда, отличающееся своей контрреволюционностью, увидело в лице господина Антонова своего слугу и защитника, раскрыло ему свои объятия. Но карающая рука пролетариата, победившая мировую контрреволюцию, быстро раздавит вас, пигмеев, своим железным кулаком. Российский пролетариат, живущий духом Коммунистической партии, победивший мировой капитал и буржуазию, гигантски силен, и нет силы, которая могла бы победить его».

— Поторопились! — недовольно покачал головой Антонов-Овсеенко. — Политически беззубый ответ. Ведь крестьяне еще не научились понимать кавычки! А тут что ни мысль, то кавычки, да еще и термины: аргумент, пигмей, гуманный! Кто это сочинял?

— Из газеты приглашали.

— Вот я и вижу: сочинили, товарищи «безвредные деревенские идеалисты», — ехидно усмехнулся Антонов-Овсеенко. — Ты себя, Ревякин, тоже безвредным идеалистом считаешь?

— Для кого как: для врагов — вредный.

— То-то же! — Антонов-Овсеенко укоризненно потряс головой, свернул газету и спрятал в свой карман.

— А трупы обнаружили?

— Обнаружили. Там, где он указал: в яруге Кензари, за Курдюками.

— Ну ладно, поговорим еще с твоим начальством, а теперь зови проводницу. Попробуем картошку самоварного приготовления.

4

А в Кривушинской коммуне в ту метельную февральскую ночь совершилось чудо: Ефим Олесин, Юшка, читал коммунарам газету. По складам, с подсказками Любомира, но читал! Чадила семилинейная лампа, в комнате пахло угаром, но никто этого не замечал, глаза всех были прикованы к сивой бороденке, прыгающей над газетой в такт словам. И трудно было сказать, кто больше радовался этому событию: Ефим, который от радости путал строчки и повторял одно и то же по два раза, Любомир или слушатели-коммунары, которые с восхищением наблюдали за Ефимом.

— Что-бы спас-ти стра-ну от ги-бели... — читал Ефим, отирая со лба пот, — необ-хо-ди-мы... Дальше читай сам. Слова длинные, не выговорю, — обратился он к Любомиру.

Любомир прочел коммунарам обращение ВЦИК ко всем трудящимся.

— А давайте напишем Калинину письмо, — предложил Ефим. — Мол, мы со всеми твоими словами согласны, и, мол, смерть буржуям, а коммуне слава. Я сам подпишу, от меня он примет, потому как вместе с ним я целый день ездил и разговаривал.

— Это нужно как следует сочинить, — сказал Любомир. — Посоветуемся с Андреем.

Решили сразу же идти к больному председателю на второй этаж.

Андрей одобрил мысль о письме и взялся диктовать Любомиру.

«Дорогой Михаил Иванович! Пролетарский привет Вам от бывшего батрака, первого коммунара Ефима Олесина и всех членов нашей коммуны. Я с Вами ездил на строительство железной дороги, и Вы мне велели тогда учиться читать и писать. И вот я Вам даю отчет: читать по складам умею, нынче читал коммунарам обращение ВЦИК. Под письмом я распишусь сам, а пишет его пока что мой учитель...»

Письмо получилось длинное: каждый коммунар просил Андрея сказать и о его делах что-нибудь, и Ефим одобрял желание каждого кивком головы — он был сегодня в центре внимания.

Любомир передал карандаш Ефиму — поставить подпись. Тот повертел карандаш в руке и строго сказал:

— Зачти все подряд.

Любомир прочел.

Большой лист бумаги перешел в руки Ефима. Он осмотрел его с обеих сторон, разгладил на столе и вдруг прослезился:

— Эх, Ванюшка, не дожил ты, горемычный... посмотрел бы на отца в такую радость! Первый раз под такой большой бумагой свою подпись нарисую. В грамотеи твой отец попёр!

Бабы засморкались, задвигались.

— Эх, мать твою бог любил! Раскачалась матушка Русь сермяжная! То ли еще будет! Самому Бедному Демьяну частушки посылать буду! Дай только срок — рукой побойчее водить стану — все опишу!

Он склонился над письмом. Кончик карандаша прислонил к языку (он видел, что так делают писаря) и потянулся к чистому месту на листе.

А за спиной Ефима склонились, не дыша, коммунары...

Глава четвертая

1

Пробушевал метельный февраль. Отзвенел капелями март.

За окном уже светило яркое апрельское солнце. А в кабинете председателя Губисполкома все еще холодно от каменных стен.

Сегодня сюда собралась вся высшая губернская власть.

Рядом с опытными партийными вожаками с дореволюционным стажем сидят совсем молодые, безусые партийцы — продкомиссары, войсковые командиры, чекисты.

Они собираются в этом кабинете не впервые, но впервые каждому из входящих передается необычное настроение настороженной сдержанности — тихо садятся, переговариваются только шепотом и все смотрят на Владимира Александровича Антонова-Овсеенко — украдкой, исподлобья.

Его никогда не видели таким возбужденным. Он словно не замечал, что люди уже собрались, что пора начинать, — шагал и шагал по кабинету, не обращая ни на кого внимания, склонив в задумчивости кудлатую голову.

Изредка он вздрагивал плечами, на которые небрежно накинута шинель, — это придавало его невысокой, сухощавой фигуре особую напряженность.

— Дорогие товарищи!

В кабинете повисла мертвая тишина.

— Дорогие друзья! — повторил Владимир Александрович.

Остановился у письменного стола, оперся на него рукой.

— Я собрал вас сегодня не на совещание, а на беседу. Вернувшись с Девятого съезда партии, на котором я узнал, что ряды нашей партии удвоились и что, получив передышку на фронтах, мы можем заняться хозяйственным строительством, я долго раздумывал над тем, насколько быстрее и вернее пошло бы это строительство, если бы кадры руководителей на местах были бы опытнее, грамотнее и умнее. Облик партийного и советского руководителя — так я назвал бы тему нашего сегодняшнего разговора. Как каждый из вас пользуется властью, сосредоточенной в ваших руках?

Он снова прошелся по кабинету, словно давая время слушателям проникнуться серьезностью предстоящего разговора.

— И я думаю начать этот разговор с вопроса: чем больше всего недовольны рядовые люди на местах? Наши враги говорят: люди недовольны советской властью. И мы иногда бездумно пишем в сводках: проявляли недовольство советской властью. Не советской властью они недовольны, это же их собственная власть, они недовольны личной властью некоторых ур-ра-революционеров. — Он особо выделил «ур-ра», показав свое презрение к левым крикунам. — Они недовольны личной властью случайных людей, пролезших в наши органы. Задумайтесь, товарищи, ворохните свою память, проконтролируйте себя — всегда ли ваши действия были продиктованы советской властью? Не выдавалась ли власть личная за советскую? Четко ли в голове вашей проведена граница, разделяющая эти две власти?

Он внимательно посмотрел каждому в глаза, потом сиял очки и принялся тщательно протирать стекла.

— Дорогие друзья! Не подумайте, что я вас поучаю, нет. Я очень обеспокоен положением дел на местах. Потому и решил разбудить в вас желание жесткого самоконтроля. Кое-кто может сказать: «Да мы и сами знаем, что такое советская власть». Это было бы очень хорошо, если бы все знали... Но я располагаю другими фактами.

Недавно один очень ответственный товарищ, с которым я беседовал о делах, прощаясь со мной, вдруг заявил: «Да я всех в бараний рог скручу. Я же как-никак «советская власть в уезде». Теперь он уже к власти не имеет никакого отношения, но ведь трагедия в том, что он считал себя советской властью и делал все, что хотел. Таких на местах немало. Жаль, что мы вовремя не разоблачаем дураков и не гоним их с постов. А ведь от дураков таких не меньше вреда, чем от врагов.

Враждебные толки, вызванные одним ретивым дураком, бюрократом, могут очень дорого обойтись нам, товарищи! Совсем недавно мятежи в Липецке и Борисоглебске должны нас всех насторожить.

Он снова прошелся по кабинету, запахнул полы шинели.

— Если ты требуешь от подчиненного повиновения именем советской власти, то сам беспрекословно подчиняйся ее законам, а эти законы известны всему народу, они публикуются в печати. Если на твои действия жалуется человек в высшие инстанции, ища справедливости, а ты его выгоняешь с работы или преследуешь его, то это не голос советской власти говорит в тебе, а голос эгоизма и самодурства.

Если ты твердо проводишь продразверстку и берешь излишки хлеба — ты осуществляешь советскую власть, исполняешь ее закон, но если ты несознательного мужика, спрятавшего хлеб, ставишь к стенке и угрожаешь оружием, — то используешь данную тебе власть во зло, чванишься своей силой, своей личной властью и, значит, толкаешь мужика в стан не только своих личных врагов, по и в стан врагов советской власти.

Вот, товарищи, что я хотел сказать вам на прощание... Центральный Комитет отзывает меня на другой пост, но вы все остаетесь для меня дорогими соратниками по борьбе; где бы мы ни были — мы делаем одно великое дело. Вот почему я и завел сегодня откровенный разговор, который, думаю, будет полезен и мне и вам.

Он развел руками — мол, вот и все...

Все словно очнулись — задвигались, зашептались. Многие из губернских руководителей знали, что его отзовут в Москву — дела в губернии пошли лучше, — но никто не ожидал, что случится это так скоро.

Весна шла ранняя...

Сколько ни мела метель, снег сошел быстро. Звонкими ручьями уплыл в реки, а мерзлая земля осталась без влаги.

Старики собирались на вечерней заре у окраинном ветлы, поглядывали на закат, покачивали головами: не радовала их ранняя весна. Приметы грозили засухой.

Засуха — всегда беда, а в такое лихолетье — трижды.

В низинах, в тени еще желто-серый снег дотаивал, а на солнечной стороне по буграм уже зловещие змейки пыли поднимали голову.

Черепела земля...

Кинулись сеять. Первые пригоршни зерна успели бросить в парящие комья смоляно-черной пашни, а последние горсти рассевали по серой пыли.

Многие поля остались незасеянными — некому их было засеять: у кого мужик на фронте, у кого тиф скосил работников, а иные поля и совсем осиротели — некому даже прийти поглядеть на буйный бурьян.

Приезжали из городов агрономы, советовали не ждать, быстрее сеять, помогать друг другу, но мужики почесывали затылки, бормотали молитвы и с надеждой косились на небо.

«В конце апреля — шапка сопрела, а пришел май — хоть рот разевай», — сочинил Ефим Олесин новую прибаутку.

И вдруг над южными уездами Тамбовщины нависли было тучи, загремел гром. Где-то далеко, на горизонте, появились дождевые кудели. В эти часы ожидания в селах люди толпились на улице, как на сходах, ждали дождя, как великого праздника.

Но дождь прошел стороной.

«Висел-висел, гремел-гремел, думали — зальет, а он и не капнул, — жаловались друг дружке бабы. — Как провалился».

«Что ж, видать, будем воевать да побираться», — пророчили старики.

«Все оттого, что антихристов держим на своей спине, — зловеще шептали плужниковские агенты «Союза трудового крестьянства». — Пора крестьянам за свой ум браться, в борьбе обретать право свое! Записывайся, Антип, в крестьянское святое дело, глянь, уж сколько записалось!»

И Антип, почесав затылок, ставил крестик в указанном месте — против своей фамилии...

2

На второй неделе пасхи перед вечером в кирсановскую Чека прискакал из Иноковки племянник погибшего почтальона Косякина. Он сам видел, что «к Токмачихе вернулся из бегов муж, а с ним еще двое». В сельский Совет парень идти побоялся — «там родичи Токмакова всегда отираются».

Василий Ревякин приказал пятерым бойцам оседлать коней. Тщательно расспросил парня, откуда лучше подъехать к дому, на месте ли стрелки охраны сельсовета.

Двигаться решил в окружную, чтобы отрезать дорогу в овраг, идущий до самого леса.

А в Иноковке в это время группа вооруженных сельсоветчиков, возглавляемая Филиппом Поминовым, уже подошла к дому Токмакова. О возвращении антоновского подручного Поминов узнал от ребятишек.

Дом окружили.

На требование сдаться из дома никто не ответил. Один из стрелков подполз к двери — она была на замке. Дали залп по крыше — по-прежнему молчание.

Токмаков ждал вечера.

Тогда стрелок Анатолий Юмашев крикнул в дверь, чтобы вышли из дома женщины и дети, а сам запалил соломенную крышу дома.

Сразу во двор выбежала старуха с детьми, потом и жена Токмакова.

Соседи, собравшиеся вокруг дома, глухо роптали. Только какой-то старец поднял клюку и дрожащим писклявым голосом крикнул: «Токмаки-ироды! Через вас и мы сгорим!»

Крыша вспыхнула, как факел.

Увидев пожар, кто-то забрался на колокольню и ударил в набат. Толпы людей хлынули к месту пожара...

Маленькими сверлящими глазками следил Токмаков за односельчанами, обступившими дом, и тихо командовал телохранителям: «В толпу кинусь, в толпу стрелять не будут. Вы сразу за мной, в другое окно... Встретимся у ручья, в овраге».

Он распахнул окно, бросил гранату и, воспользовавшись паникой, выпрыгнул в палисадник. Там, смешавшись с толпой, юркнул на огороды, обсаженные ветелками.

...Василий прискакал с отрядом, когда уже дом догорал. Председатель Совета с сожалением развел руками: упустили.

— Да кто же собирает для такого дела толпу? — злым, срывающимся голосом заговорил Василий. — Надо было обложить дом, сообщить нам и ждать.

— Толпа-то на пожар поперла. Какой-то дурак в набат ударил.

— Куда они могли уйти?

— Да по низам теперь улепетывают.

Василий разбил отряд на две группы и поскакал в овраг к речушке, наперерез бандитам.

3

После смерти Василисы Захар словно переродился. Очерствело его сердце к людям. Даже к Маше, которую любил, как родную дочь, стал относиться настороженно и придирчиво. И с каждым днем между свекром и снохою росло отчуждение.

Началось с того, что Захар приревновал Машу к ликбезу. Если чуть-чуть задерживалась она в коммуне, встречал ее суровым упреком: «Не учитесь там, видать, а шашнями займаетесь». Маша отмалчивалась или просила: «Опомнись, батя, что ты говоришь!» А внутренне досадовала на незаслуженные упреки свекра. Уходила с Любочкой в горницу и там втихомолку оплакивала свою судьбу.

Однажды после занятий она зашла к своим повидаться с матерью и сестрой, да и засиделась.

Захар встретил ее лютым взглядом:

— Больше туда не пойдешь. Хватит! Бабе дома надо управляться, а не в грамотеи лезть! Мишатка на улицу убег, а Любка орет, опухла.

— Да ты-то что же, батя, — впервые осмелилась она оговориться. — Ты-то мог взять Любочку на руки!

— Вижу олесинскую породу! Кто бы их поил, да кормил, да еще детей нянчил, а они шашнями... — И не договорил. Понял, что перехватил лишку, да уж поздно: вылетело слово — не поймаешь.

Маша отшатнулась от него, словно он ударил ее по лицу. Несколько мгновений она молча смотрела на него умоляющими глазами, не веря тому, что услышала. А он, уже тише, заключил:

— Мишатка лоботряс растет... Шесть лет уж малому!

Нет, не ослышалась! Почти не видя ничего от слез, она собрала в узел свое барахлишко, укутала Любашу в одеяльце.

Мишатка влетел в избу разгоряченный:

— Маманька! Я в лапту играл! — И сразу осекся, увидев плачущую мать с узлом в руках. Он и раньше видел, как дед обижает мать, а тут сразу все понял.

— Давай я понесу узел, маманька.

Захар опешил от решительности снохи. Он сидел на лавке в переднем углу, наблюдал за ее сборами и не мог ничего придумать, чем бы оправдаться перед нею. Он сам внутренне удивлялся, откуда у него взялась такая грубость и жестокость, но ничего не мог с собой поделать. Сознание того, что остается теперь совсем один, еще больше подхлестывало самолюбие — он дико повел глазами и прорычал, задыхаясь от злости:

— Уйдешь — прокляну, — и одеревенело застыл.

Маша остановилась у дверей, перекрестилась на образа:

— Прости, батя... я чиста, как перед богом, а попречный хлеб мне не нужен, сама заработаю. Спасибо за все, прощай. — И толкнула дверь.

В коммуне Андрей Филатов велел бабам освободить от конторских столов ревякинскую квартиру, отмыть как следует полы и вселить туда Машу с детьми.

Ждали, что не выдержит Захар одиночества, придет в коммуну или уедет в Пады к дочери Насте, но не тут-то было.

Однажды, уже перед севом, Ефим Олесин принес в коммуну неожиданную новость: Захар женился. Зашла к нему перед пасхой сестра соседа бобылка Маланья — подсобить убраться к празднику, да так и осталась.

Маша перекрестилась от радости: душа освободилась от сознания вины перед ним, от жалости к нему, одинокому.

Ефим запряг лошадь, перевез от Захара оставшиеся Машины вещи, пожелал Захару счастливо жить-быть.

Маша увидела Захара с Маланьей только на севе, в поле. Коммуна отрезала Захару положенный участок земли на краю общего поля — Андрей Филатов все еще не терял надежды на его возвращение в коммуну. Захар проехал мимо коммунаров, молча подняв шапку. Аграфена не выдержала, бросила вслед упрек: «Кралю завел и знаться не хочет!»

Захар даже не оглянулся.

4

Иван Кульков бежал с фронта еще летом, когда косили сено. Обросший, вонючий, нагрянул домой ночью, перепугал Настю так, что и не рада была его ласкам. А на заре разбудил ее и приказал:

— Обо мне никому ни слова. Я ведь дезертир!

— Батюшки! — всплеснула руками Настя. — Окаянный ты анчутка! Что же ты делаешь-то! Расстреляют тебя, а на фронте, глядишь, жив бы остался.

— Нишкни! — замахнулся на жену Кульков. — Стану в лесу прятаться! Жрать будешь носить туда... К муравьиным пням, где мы тальник на кошелки резали.

— Да ведь тебя бандиты к себе затянут в лесу-то. Там и без тебя дезертиров как грибов поганых. Тогда прокляну анчутку, — пообещала Настя.

— Мне ни красные, ни зеленые не нужны, — насупившись, отрезал Кульков. — Мне нужен дом да ты в ём и ничего больше. Пойдем, проводишь за реку. Лопатку понесешь, мне неудобно. Я с топором пойду.

— Это зачем же лопатку-то? — уже мягче спросила Настя.

— Землянку вырою с накатом. Греться ко мне будешь ходить, — осклабился он и озорно схватил за плечо.

— Могилу себе выроешь, Ванька, попомни мое слово. Поди лучше признайся да вернись в войско. Мол, соскучился по бабе, повидался, а теперь сам пришел.

— Ну, хватит, Настёнка, скулить-то. Сам знаю, что делаю. Пойдем. Все образуется.

Три дня, прячась в кустах при малейшем шорохе, Иван копал землянку. Для наката нужно было найти дубочков. Иван углубился в лес и наткнулся на дозор бандитов.

— Эй, старик! — крикнул Ивану дозорный. — Ты чего тут?

Иван обрадовался, что его приняли за старика, сгорбился нарочно и, изменив голос, прохрипел:

— Дубочков на погребок хочу срубить.

— Проваливай, а то кол вобьем... Люди, как мухи, мрут с голоду, а он: «Погребок»! Неси барана — сами тебе нарубим.

Ивану показался голос знакомым. Знать, падовские все тут. Он торопливо закостылял назад.

Нарубил молодых осинок, покрыл кое-как яму. Листвой и дерном застелил землю так аккуратно, что вблизи не заметишь ни лаза, ни вскопанной земли. На это он был мастер. На дно ямы насыпал сухой листвы, постелил рядно.

Настя приносила ему еду через день. Сколько ни уговаривал он ее влезть в яму, посмотреть, как там хорошо, — она осталась неумолимой. Грустно смотрела на бородатого человека, ставшего ей совсем-совсем чужим...

Он замечал ее тоску, придирался:

— Небось хахаля нашла! Через два дня стала ходить. С голоду уморить хочешь?

— За мной уж и так следят. Куда, говорят, ты так часто за речку ходишь? Соню, говорю, хожу проведывать. Она ведь за Карася замуж вышла. Слыхал?

— Да ну?

— Вот те и ну. В лесу теперь живут, на кордоне.

— Видалась ты с ней?

— Приходила раз... Зимой еще. Напились мы с ней от горюшка... От тебя еще и писем не было.

— Ну и что она?

— Молчит и пьет. Пьет и молчит. Только и сказала: все равно пропащая — уж лучше с одним. А к тебе, говорит, буду заходить и, коль что Карась плохого задумает против твоих родных, предупреждать буду.

— Не лезь в эти дела, — буркнул Иван, дожевывая грудку каши. — Нечего с ней путаться, коль пропащая. Слышишь?

— Слышу, да не слухаюсь. Она страдалица, а не пропащая.

Иван молча погрозил кулаком, собрал узелок и опустил в яму.

— Ну, иди. А то вот сучки трещат... Не заметил бы кто.

Кое-когда, не предупредив Настю, он являлся ночью домой. Обходил все свои постройки, чуланчики, проверял тайники; Настя ходила за ним, как тень, освещая свечкой ему дорогу. О, как она ненавидела его и... жалела! Когда он уходил, она долго и безутешно рыдала, кусая подушку, но выхода не видела из своей пустой, никому не нужной жизни.

Так длилось до уборки.

Однажды Настя принесла ему буханку хлеба и сердито сказала:

— Вот на неделю. В поле уезжаю. Как хочешь тут. Если б ты не в бегах был, мне как красноармейской семье Совет помощь оказал бы, а теперь наймаю. Кубышку твою открыла.

— Ы-ы... — простонал Иван, закачавшись всем телом, словно его кто ударил под сердце.

— Сам косить пойду. Не наймай, — вскочил он с земли.

— А вчера из сельсовета агент заезжал. Про тебя спрашивал. Бумажка пришла из Тамбова. Тебе не косить идти надо, а с повинной в Совет.

Иван дернул себя за бороду, скрючился, застонал.

Настя повернулась и пошла прочь, не попрощавшись.

А через день утром в поле прибежал подпасок Кирюха Тычков.

— Настёнка! Ивана твово бык задавил!

Настя так и осела на сноп.

— Мы погнали к мелколесью, там сейчас травы-то больше. Слышим, бык взревел страшно. Подбегли, а он провалился в землянку. Оттуля, из низу, человек пищит придавленный. Спал, знать, не слыхал. Мы быка подважили кое-как бревном, выручили, а человек-то уж помер. Ему бык ногами грудь и живот раздавил. Вынули, глядим — старик, а вгляделись — Иван твой.

Настя даже не заплакала. Горя много, а слез нет. Бледная, дрожащая от страха, встала, попросила Кирюху запрячь лошадь, которая мирно жевала колосья у дороги, не подозревая, что придется ей везти в последний путь своего хозяина.

Схоронила Настя Ивана и затосковала. Даже полоску свою убирать не стала, отдала исполу соседу. Знала, что еще на целый год хватит ей зерна, напрятанного Иваном в многочисленных тайниках.

Молилась и плакала...

Только тосковала она не о муже. Не могла себе простить, что не попрощалась тогда с ним, грубо обошлась — знать, бог наказал их обоих, что жили не по-христиански, от людей прятали добро.

И Настя стала раздавать все накопленное Иваном — родственникам, близким. А потом — и совсем чужим людям.

Однажды она пришла в Совет и сказала:

— Я отдаю голодающим пять мешков зерна. Пришлите подводу.

Председатель сельсовета вытаращил на нее глаза, знать, подумал, что сошла баба с ума после смерти мужа.

— Этот хлеб муж прятал, а я отдаю его. Пришлите подводу.

Уже открывая дверь, Настя услышала шепот секретаря: «Это сестра Ревякина».

Глава пятая

1

Мимо скудных, выгоревших от засухи ржищ, по пышущей августовским зноем дороге быстро проскакал конный отряд, за ним следом промчалась тройка, впряженная в тачанку. Потом потянулась конница в пестрой одежде и с пестрыми подушками вместо седел.

Это Антонов со своей дружиной объезжал села, которые на сходках, проведенных Плужниковым, присоединились к «Союзу трудового крестьянства». Это был парад, после которого в каждом селе выносились «приговоры» с требованием созыва Учредительного собрания и осуждением советской власти. А к арьергарду пестрой конницы подстраивались добровольцы, у которых нашлись и лишняя лошадка, и спрятанный под стрехой обрез.

Антонов сам зачитывал на сходках обращение нового председателя Губисполкома Шлихтера о продразверстке и издевательски комментировал каждый пункт. Потом, насмешливо улыбаясь, спрашивал сход: «Ну так как же, мужички, урожай у вас богатый — отдадим последний хлебец Советам?»

Мужики оглядывались на «дружину», окружившую их, и нехотя отвечали: «Да чего там баить-то! Одной лычкой связались...»

И Антонов радостный ехал дальше.

А тем временем мелкие отряды по указанию антоновского палача Германа громили сельские и волостные Советы, убивали, грабили, жгли.

Часто под видом продотряда они собирали сельских активистов и всех уничтожали где-нибудь за селом, подальше от глаз народа.

В Иноковку поехал сам Токмаков, чтобы отомстить за сожженный дом, за арест жены, за свой испуг во время пасхальной облавы.

Оставшись за селом с двумя телохранителями, Токмаков послал отряд во главе с переодетым под продкомиссара Сидором Гривцовым. После этой операции он обещал отпустить Сидора в свои края для организации собственного отряда, даже обещал ему на дорогу охрану — двух кривушинских дезертиров.

Сидору легко было разыграть роль — он уже побывал продагентом Пресняковым, чуть ли не поплатившись жизнью за свое «рвение».

В Иноковке ожидался продотряд, и потому коммунисты села без тени подозрения собрались по требованию продкомиссара в сельский Совет.

Их было семнадцать человек. Всех их закрыли в темный чулан; выводили по одному в сарай и отрубали головы артиллерийским тесаком, взятым специально для этого случая. К середине казни явился и сам Токмаков. Брызжа слюной и сверкая маленькими колючими глазами, он выкрикивал скверные ругательства, бил жертву кованым сапогом по лицу, потом сам лично отрубал голову.

Сидор стоял в сторонке и с жадным любопытством наблюдал за расправой. «У меня своих врагов полно в Кривуше. Поберегу силы для них», — злорадно думал он, оправдывая свою пассивность.

О трагедии, разыгравшейся в сельском Совете, жители Иноковки узнали только тогда, когда Токмаков с отрядом ускакал из села, подпалив по пути дом председателя Совета.

Привозили мужики с поля тощие снопы, узнавали новость и гнали лошадей в галоп к Совету.

— Не даст теперь нам покою проклятый Токмак, — почесывая затылки, говорили друг другу и разъезжались по домам с тяжелой думой о том, что-то еще будет впереди? То поляки, то Врангель, а то и свои...

И полетели в Тамбов телеграммы о мятежах и убийствах из Кирсановского и Борисоглебского уездов.

Председатель Губисполкома Шлихтер созывает чрезвычайный исполком. При Губчека создается оперативный штаб по руководству борьбой с бандитами.

В Кирсанов и Борисоглебск были посланы боевые части.

А зеленая чума все ползла и ползла, обтекая села, в которых стояли красные части. Антонов и Плужников завязывали крепкий узел круговой поруки над судьбами крестьянских семей.

Сидор появился в Кривуше вечером.

В сумерках плыла тихая задумчивая песня со стороны коммуны. Где-то неподалеку тонкий бабий голос ругал пастуха за потерю овцы.

«Ишь живут себе, — подумал со злостью Сидор. — А я мечусь. Ну, подождите у меня!» Миновав ручей, он свернул на тропинку, ведущую по задам к дому Митрофана Ловцова.

У риги остановился, прислушался.

Приглушенный кашель за плетневой стеной насторожил его. Сидор перекрестился, сунул руку за пазуху, встал за угол, наблюдая.

— Митроша? — тихо позвал он человека, вышедшего из риги.

Митрофан трусливо охнул и выронил из рук кошелку.

— Чего так испужался? — подошел к нему Сидор.

— Дядя Сидор! Здравствуй! Ну и наполошил ты меня.

— Тише говори-то. Как живешь, как здоровьице? — торопливо осведомился Сидор.

— Ничего, слава богу, поправился. За тебя, спасителя моего, бога молю, чтоб ты жив-здоров был.

— Мать как? Управляется?

— Да что ж, погоревала-погоревала, а жить надо и дела делать надо. Забываться стала. Все меня пилит: женись да женись...

— Не время жениться, — строго вставил Сидор. — Расея мужицкая гибнет, а она жениться!

— Что слышно-то, дядя Сидор? Неужели поляки с Врангелем задавят нас?

— Это кого нас?

— Ну, Расею нашу...

— А их, Расей-то, Митроша, стало две. Ай не знаешь? Поляки и Врангель за нашу Расею против Советов и коммунистов. Ну да тут не место растабарывать. Я ведь за тобой пришел.

— Как за мной? Куда? — испугался Митрофан.

— Ты мне жизнью обязан. Куда скажу, туда и пойдешь.

— А как же мать-то? Хозяйство кто же держать будет?

— А мое хозяйство кто держит? — зловеще прошипел Сидор. — Моя семья где? Молчишь?

— Зачем я тебе нужен, дядя Сидор? Подраненный я, не оклемался еще как следует.

— Не оклемался? А хлебец уже свез с поля. Скоро молотить будешь? Может, меня в батраки наймешь? Обмолочу тебе исполу.

— Да что ты, бог с тобой, дядя Сидор. Не виноват я в твоей беде. За спасение спасибо, бог даст — и я тебе пригожусь в чем, только никуда я не пойду.

— Не шуми на улице, пойдем в дом, поговорим с матерью. — И Сидор зашагал к дому, где едва светилось окно во двор.

— Нельзя в дом, нельзя, — умоляюще кинулся Митрофан за Сидором. — Панов там, из продотряда. На квартиру ко мне поставили.

— Панов? — задыхающимся хрипом выдавил Сидор и кошкой метнулся к окну.

Панов сидел у окна, записывая что-то в тетрадку.

Сидор несколько мгновений оцепенело смотрел на его красивое юное лицо, вспоминая все беды, которые пришли в его семью от этого человека, потом вынул руку из-за пазухи и, забыв об осторожности, выстрелил в освещенное окно.

Зазвенело разбитое стекло... Митрофан увидел, как Панов ткнулся лбом в стол и затих. Услышав исступленный голос матери и выстрел часового у соседнего дома, Митрофан кинулся бежать со двора, плача и бормоча молитвы.

Сидор догнал его, схватил за руку.

— Куда бежишь, дурья голова, — прошипел он, — расстреляют они тебя все равно. Теперь тебе один путь — со мной. Бежим. — И он дернул его за руку, направляя к оврагу.

— Да ведь раздетый я, — размазывая по лицу слезы и трясясь от страха, прошептал Митрофан.

— Оденем с иголочки! Польский мундир раздобудем! Ну! Хватит дрожать-то! Бежим. — И снова дернул за руку.

Митрофан послушно побежал за Сидором.

2

Коммунарам стало веселее под защитой отряда, но вечерами бабы понемножку готовили узлы на всякий случай. Настойчивые слухи о том, что объявился в округе Сидор Гривцов, а Карась набрал целое войско конных дезертиров, не давали людям спокойно спать. Днем коммунары молотили хлеб, а вечерами собирались в квартире Андрея.

Однажды Андрей собрал к себе всех коммунистов. Случилось что-то серьезное — об этом догадались коммунары уже по тому, что почти весь продотряд был выставлен на ночную охрану коммуны.

— Я получил распоряжение из уезда эвакуировать детей и женщин в Тамбов, в дом пострадавших коммунаров. Мужчины вместе с продотрядом будут охранять хлеб. Оружие уже привезли. Приказ — держаться, пока хватит сил.

— Да как вы будете держаться-то, — крикнула бойкая жена Андрея Филатова, Дарья. — Вас тридцать, а у Карася с Сидором целый полк. Все на конях, да с обрезами, да с пулеметьями.

— Ты откуда знаешь? — огрызнулся Андрей на Дарью.

— Мне Кудияриха рассказала, она в Падах была. Говорит, Сонька-то, Макарова дочь, из Светлого Озера, за Карася замуж вышла. Разодел он ее, как мужика, в галифе красные. А в ушах серьги золотые и перстень на руке.

— Врешь! — вдруг со злостью сказала Аграфена. — Не могёт быть. Ее Кланька моя осенью видала. И говорила с ней. Мучится, говорит, баба, страдает от позора. На такое не пойдет она.

— А вот пошла, значит, — упорствовала Дарья. — Кудияриху спроси.

— Тише, товарищи! Хватит лясы точить! — одернул баб Андрей. — Дело серьезное, а вы раскудахтались. Так вот... Полк ли, рота ли — нам пока неизвестно, а приказ — охранять. Женщины и дети, я думаю, кто, может, и к родным в Кривушу пристанут, чтобы в Тамбов не ехать. У Аграфены вон внучек болеет. Куда ей сейчас с Кланей в дорогу! В Кривуше отсидятся. Баб небось не тронут.

Бабы загомонили, засморкались.

— Как же мы вас тут одних оставим? — крикнула Дарья. — На смертушку? Пусть одни продотрядчики охраняют!

Долго сидели, спорили, доказывали друг другу, а расходились — каждый со своим горем, со своими думами.

Ефим с Авдотьей за весь вечер не сказали ни слова. Оба были убиты известием, что Сидор — их мучитель и супостат — где-то рыскает по уезду и уж конечно точит на Ефима нож.

Когда все разошлись, Ефим подошел к Андрею.

— Ты, Андрюша, скажи по чести, правда аль нет, что Сидор объявился?

— Митрофан кому-то проговорился, что Сидор раненого его подобрал. А теперь, видать, Сидор его и прибрал к своим рукам. Не мог Панова сам Митрофан убить. Сидорова работа...

— Откупился, значит, — сокрушенно вздохнул Ефим. — Я же говорил: все, кто с золотишком, откупятся и в городах засядут. У них там старых друзей-приятелей полно.

— Брось молоть-то! Со страху злишься. Панька твой с Кланькой в городе определились тоже за золотишко?

— Панька мой — другая статья.

— Ну вот и не клепай на советскую власть. Один Сидор Гривцов ускользнул от кары, а ты уж всех разрисовал! Струсил, что ли?

— Да ты что на меня орешь-то? Что бы я да струсил! Хоть к пулемету, хоть к орудию! А злость-то берет: в руках вражина был, упустили! И Тимошку упустили бы, истинный бог. Сердце мое чуяло.

— Ну ладно. Иди у Сергея Мычалина винтовку получи...

— А Машу с ребятишками в город отправь, Андрюша, и Авдотью с моими тоже. Там Васятка об них порадеет. Своих будешь отвозить и наших возьми.

— Ты слушай меня... Иди получи винтовку. Будешь завтра сам сопровождать в Тамбов женщин и детей. Отец мой тоже с тобой поедет. До станции проводят вас двое бойцов из отряда. Они вернутся с подводами, а вы дальше поедете поездом. На подводах до Тамбова нельзя. Большак оседлал Карась. Поедете на север, к станции.

— Это почему же я? Сам трусом называл, а теперь с бабами меня отправляешь?

— Ты завхоз, твой долг. А потом... Сидор на тебя очень зол, нам невыгодно тебя тут держать. Понял?

— А-а... понятно. — Ефим совсем помрачнел.

— Возьмешь с собой денег на расходы. Выезжать на заре. Иди, собирай людей в дорогу.

Ефим сгорбился, словно его чем-то очень глубоко обидели, и торопливо вышел.

Глава шестая

1

В Каменку, где находился губком СТК ( «Союза трудового крестьянства») и откуда с благословения батька Плужникова начал Антонов движение своих «войск», был послан усиленный отряд чекистов и милиции из Тамбова. Пока отряд добрался до Каменки, Плужников укрыл губком и охрану в подземелье, выкопанное еще в девятнадцатом году по всем правилам шахтерского искусства: с потайными ходами в погреба и с выходами к глубокому оврагу. В этом подземелье могло укрыться более ста человек, там было заготовлено много провизии на случай «отсидки».

Чекисты поймали в селе лишь нескольких дезертиров, поговорили со стариками, которые на вопросы отвечали больше жестами, чем словами, и с тем вернулись, доложив, что в Каменке незаметно никакой «столицы» антоновских войск.

А в это время, разбившись на две группы, бандиты вели наступление на крупное село Инжавино, где располагался гарнизон красноармейцев и отряд Чека.

Гарнизон из села отступил. Успех вскружил головы привыкшим к разгулу антоновским дезертирам — они разбрелись по длинным улицам села и начали шумно праздновать победу.

А к станции Инжавино вскоре прибыла бронелетучка. Из Кирсанова подоспел батальон красных курсантов.

Антонов опомнился, когда снаряды бронелетучки уже посыпались на скопление лошадей у его штаба. Он бросил к станции своих отчаянных «гвардейцев», но их атака захлебнулась под огнем пулеметов. Согнав силой жителей Инжавина, он заставил их кричать «ура», а сам под прикрытием мужицких толп незаметно ускакал из Инжавина, кое-как собрав остатки своих «лихих» кавалеристов.

Первая победа и первое поражение!

Антонов был взбешен: «Пьяные свиньи! С ними добьешься великих побед!»

Он даже не захотел возвращаться в Каменку к Плужникову. Офицеру Богуславскому, красавцу, любимцу Плужникова, поручил с двумя полками вернуться на базу, а сам с гвардейским полком, костяком которого были бывшие его дружинники, ускакал на Паревку, где отлеживался у надежных людей его больной брат Дмитрий.

А Плужников не был дураком, он и не рассчитывал на одного Антонова. Во всех волостях и уездах через своих агентов отыскал Плужников головорезов, способных возглавить шайки дезертиров. Эти маленькие вожди — караси, лобаны, дергачи, губаны — никому не подчинялись и ни перед кем не отчитывались за свои действия, если не считать одного неписаного закона — закона круговой поруки.

А в народе обо всех этих шайках говорили просто: рыбак рыбака видит издалека. Говорили потихоньку: боялись и ненавидели.

Было кого ненавидеть.

2

Вместе со своим карай-салтыковским холуем Иваном Семеновым Плужников сидел под липой, склонившейся над рекой, и небрежно забрасывал удочку. Он знал, что Антонов приедет сюда из «столицы» Каменки вместе со своей зазнобой, и потому был не в духе.

Вековые дубы, неохватные сосны стояли, притаившись, по берегам Вороны, и лишь сухие листья нарушали мертвую тишину этих мест — опадая, цеплялись за ветки, казалось, кто-то крадется, ломая ногами валежник.

Но Плужников не боялся — надежные телохранители бродят неподалеку, собирая грибы.

Он и за поплавком не следил — за него это делал Семенов. Батько думал. А думать было о чем. Не нравился ему капризный Антонов. Куда лучше исполнительный и храбрый Богуславский. Даже Токмаков ближе его сердцу — хитрый» выдержанный татарчук. А этот носится со своей славой, как с писаной торбой!

Плужников даже сплюнул в реку. Семенов покосился на него, но промолчал.

Да, но со славой его приходится считаться. Ему нужна слава — черт с ним, бери, а «Союзу» нужна власть и земля. Сам натолкнул на вывод — разделить войско на две армии, с общим штабом. Богуславский — достойный офицер. На этом и стоять будем.

Вскоре из-за поворота реки показалась лодка. Плужников пригляделся. Ну, конечно, с Иркой Горшеневой! Она тихо напевает «Пряху», а он орудует веслом, не спуская глаз с девки. С Косовой Маруськой не растащишь и эту арканит! Щеголь несчастный! Плужников снова плюнул в воду, бросил удочку и встал.

— Подъедет — оставь девку тут. Пусть костер разжигает да уху варит, а его ко мне пошли. Я у барской пристани сяду...

С ненавистью наблюдал он из-за прибрежного куста, как Антонов на руках вынес Ирку на берег? Хлыщ! Бабий угодник!

— Ну что, намяукался, кот? — с нескрываемой досадой встретил он Антонова, весело подошедшего к назначенному месту.

— Все, Старик! Маруську побоку. Пусть с полком воюет, она кровожадная, а Ирка для любовных дел создана. Ягодка!

Плужников укоризненно покачал головой и продолжал:

— Ну, так вот, Степаныч, дело наше разгорелось не на шутку. Наши комитеты полки сколачивают и отряды. Не ахти какая конница — подушка вместо седла да обрез, — а для счета полезно. Битюковский, Павлодарский, Пахотноугловский, Козловский, Нару-Тамбовский полки уже действуют. Командиры не вояки, а для налетов сойдут. Нам главное — видимость регулярных войск создать. А там, глядишь, поляки амуницию подбросят, да и нам спать нечего — склады громить надо, а не в бои ввязываться... О тебе мы славу по селам пустим: полководец непобедимый! — Плужников взглянул при этих словах на Антонова: ну конечно, расплылся в улыбке, не сдержался.

— А как с ними связь держать? — притворно насупившись, спросил Антонов.

— Вот об этом и речь. Главоперштаб утвердить надо. Держать его подальше от войск. Пусть кочует из села в село по южной границе губернии. Полки на две армии разбить. Бог две руки дал: одну отсекут — второй креститься можно. Богуславский согласие дал второй армией командовать. — И Плужников снова взглянул на Антонова. Перекосило завистника! Но молчит, знает, что люб Богуславский всему губкому.

— А кого в главоперштаб метишь? — С нескрываемой тревогой Антонов уставил свои бесцветные глаза на Старика.

— Тебя начальником. — При этих словах Плужникова Антонов опустил глаза. — Токмакова помощником. Эктова как оперативного штабиста. Ну и мы с Богуславским. Знамена полкам уже заказал, и девиз на них будет: «В борьбе обретешь ты право свое!..»

— Неплохо придумано, — дернулся всем телом Антонов. — Только решить надо, посоветоваться. И вот что... — уже тоном начальника заговорил он, — выработать устав армейских судов. За несвоевременное питье самогона: первый раз — убеждение, второй раз — плети. Для командиров — разжалование в рядовые.

— Я бы совсем ее запретил, да без толку. Тогда всех командиров разжалуем, — возразил Плужников.

— А для острастки судить за это надо. Главное — устав объявить всем, как в настоящей армии.

— Ну, за этим дело не станет. Так ты в основном согласен?

— Не торопи, не торопи, я больше тебя обо всем этом думаю. Свое решение скажу, как приеду в Каменку. Назначь сбор всех командиров полков, тогда и решу. А документы готовь. Поправить будет недолго.

«Кочевряжится еще, шаромыжник», — с ненавистью подумал Плужников.

Глава седьмая

1

Панька отпросился в тот день у начальника штаба съездить в коммуну, проведать жену и сына.

Заехав на квартиру переодеться, Панька увидел открытую дверь и сидящих на узлах мать, Машу с ребятишками и своих младших сестер.

Кланя дала им ключ от квартиры и велела сказать мужу, что, как станет сынишке лучше, она сразу вернется в Тамбов, а пока побудет с матерью в их старом доме.

Выслушав рассказы сестер о событиях в соседних селах, Панька забеспокоился и решил немедленно скакать туда, чтобы Кланю с сыном вывезти из Кривуши.

Мать и сестры стали уговаривать Паньку не ездить, не рисковать, но пришедший из исполкома отец одобрил Паньку и попросил передать Андрею Филатову, что всех разместили в доме коммунаров и его задания Ефим выполнил.

— У меня конь лихой. Через два часа там буду, — с гордостью сказал отцу Панька, выезжая со двора.

— Только ты в объезд скачи. Сначала край Козловской дороги, потом свернешь на Матыру. Поглядывай!

Панька скакал легким наметом, радостно думая о близкой встрече с женой и сыном. Опасность такого свидания возбуждала в Паньке даже какую-то задорную веселость, — он скакал, насвистывая бодрый кавалерийский напев.

Вскоре показались крылья мельницы. Конь легко выскочил на бугор и заржал, почуяв близкое жилье. И, словно в ответ на это ржанье, послышались близкие выстрелы у мельницы.

Панька пришпорил коня и поскакал вниз, к Кривушинскому оврагу. Внизу, у кустов, конь вдруг словно споткнулся — рухнул на землю, Панька вылетел из седла, перевернувшись через голову лошади.

Он оценил обстановку в одно мгновение. Пусть те, кто стрелял, думают, что убит и он. Вставать нельзя, надо уползти в кусты. Превозмогая боль в плече, Панька пополз...

Стрельба со стороны коммуны была все слышнее. Ритмично стучал пулемет. Наверно, отстреливались продотрядчики. Панька сунул руку в карман и оцепенел: нагана там не было.

Пробраться бы к своим, в коммуну, залечь с ними в цепь... И им овладела вдруг смелая мысль: а что, если вдруг встать и зашагать, будто ничего не произошло? Могут принять издали за своего. На нем ведь нет формы.

Панька встал, отряхнулся и пошел в сторону коммуны.

Стрельба все нарастала и нарастала, послышались крики сотен глоток в саду — бандиты наступали.

Вскоре Панька увидел, как за мельницей, на взгорке, заметались фигуры бойцов продотряда, отступавшие б ту сторону, откуда прискакал Панька. Но пулемет все еще стучал в коммуне, — значит, кто-то прикрывал отход.

Наконец все стихло.

Панька остался один!

Совсем недалеко дом Аграфены. Там Кланя и больной сынишка. Как пройти к ним? Как миновать открытые огороды, как войти в дом? А если там бандиты? Перележать в канаве до вечера?

Он свернул к большому кусту, но споткнулся обо что-то и упал. Не успел осмотреться — его уже подмяли под себя двое бандитов.

— Чего так храбро гуляешь? У нас тут засада, — засмеялся старший.

— Ты чей? Местный? — осведомился другой.

— Местный. Чего ж мне прятаться?

— Поведем к Сидору.

— Отпустите, братцы, — попросил Панька. — К больному ребенку и к жене иду. Простой смертный я, как и вы.

— А ну веди, показывай, где жена и сын.

Панька обрадовался решению бандитов — может быть, не поведут к Сидору? Отпустят? Он зашагал к огороду Аграфены, чтобы с подворья подойти к дому.

Дверь с опаской открыла Аграфена. Увидев Паньку, позвала Кланю. Та кинулась к нему в объятия с радостью, но, увидев за его спиной бандитов, заплакала.

— Ну, ты завтра приди сам запишись у Сидора. А то хуже будет, — сказал старший.

Паньку отпустили. С радостью захлопнула Аграфена дверь.

К сумеркам все было готово. Решили, что Панька будет нести ребенка на руках — чтобы не придирались встречные бандиты.

Панька взял на руки завернутого в голубое стеганое одеяльце сына, Кланя надела на руку узел. Идем, мол, к бабке лечить.

Аграфена расцеловала обоих и вывела за калитку...

От плетня вдруг отделились три человека.

— Куда, сучий сын, торопишься?

Паньке голос показался знакомым.

— Отец твой меня на тот свет отправил, а я оттуда вернулся, чтобы за Тимофея поквитаться. Не узнаешь?

Панька узнал голос Сидора.

— Панька! Бежи! — крикнула не своим голосом Аграфена. Она выхватила у него из рук ребенка, кинулась назад в калитку. Кланя обняла Паньку, защищая его своим телом.

— Кланя, уходи в Тамбов... передай дяде Васе, — торопливо зашептал Панька.

— Нет, нет, не отдам! — закричала Кланя. — Петьку убили и Паньку хотите у меня взять? Звери! Бандюги проклятые!

Сидор подошел вплотную:

— Клашка, уходи в дом, добром говорю. Мы с бабами не воюем, а плетей всыплю!

— Звери, звери! Бандиты! — в исступлении кричала она, тиская в объятиях Паньку.

Сидор полоснул ее плетью по спине, рванул за руку. Она бросилась было за Панькой, но Сидор преградил ей дорогу, угрожающе выставив револьвер.

Кланя увидела, как упирающегося Паньку бьют в спину прикладом, и замертво упала на землю у ног Сидора.

2

Утром, исполосованный плетьми, Панька шагал к своей могиле...

Сидор не пожелал сам пачкать об него руки. Отдал падовскому уголовнику — Псёнку.

Странное чувство владело Панькой, словно все было во сне. А зачем в руке лопата? Ах да! Его заставят рыть себе могилу... Жнивье больно накалывает босые ноги — нет, это не сон!

И все равно Панька не верит, что вот сейчас в такой теплый осенний день он умрет, что не увидит больше ни Клани, ни сына.

Он шагал быстро, сам не зная, для чего: то ли надеялся, что отстанут от него эти падовские бандиты, то ли хотел, чтобы скорее все кончилось...

— Не торопись, куманек, пуля все равно догонит, — с издевкой сказал Ванька Псёнок, поправив на плече обрез. — Сенька, пхни его прикладом в зад, что он, оглох, что л?

Сенька, худенький, длиннолицый блондин, ровесник Паньки, неуверенно толкнул прикладом в спину — чувствовалось, что впервые идет на такое дело.

«Может, дать деру? — мелькнуло в голове. — Пусть пуля догонит и убьет сразу...» Но надежда на какое-то невероятное спасение сильнее отчаяния. На что надеялся Панька — сам не знал. Просто очень хотел жить, — любовь Клани и рождение сына взметнули в нем столько сил и энергии!

Только бы жить...

— Ну, стой, хватит, — небрежно сказал Псёнок.

Панька остановился.

— Торопиться некуда, — продолжал Псёнок. — Полюбуемся, как ты себе могилу копать станешь. Так дядя Сидор велел. Пусть, грит, копает, меня вспоминает, слезьми обливается и за отца прощения просит. А тогда, грит, и убивайте, как вам захочется.

У Паньки вдруг страшная тоска засосала под ложечкой. Он окинул взглядом поле — ничего уже не случится, никто ему на помощь не спешит, да и никто не знает, в какое дурацкое положение он попал и как глупо должен погибнуть.

Панька расслабленно оперся на лопату и покосился на Псёнка. Тот оскалил свои гнилые, прокуренные зубы:

— Что? Ослаб? Тошно от моих слов стало? Не то еще будет... Я умею шабашить! Читай молитву, коль не забыл. — Он вынул кисет, стал свертывать цигарку.

Панька никогда не видел более ненавистного лица. Он опустил глаза и увидел вмятые в землю острием лопаты короткие стебельки ржаной соломы...

Мысль работала лихорадочно быстро... Лопата!.. Это же оружие! Убить хоть одного ненавистного Псёнка! Я вам, гады, легко не дамся!

Панька, не поднимая головы, удобнее взял черенок лопаты.

Послышались удары о кремень — Псёнок высекал огонь.

В безумном порыве борьбы за жизнь Панька взмахнул лопатой и с диким криком рубанул железным острием по голове Псёнка. Все это произошло в одно мгновение. Сенька с испуга выстрелил мимо и, увидев, как рухнул на землю окровавленный Псёнок, а Панька занес уже лопату над ним, метнулся в сторону и бросился бежать.

Панька вытащил из-под убитого обрез, выстрелил в Сеньку, но промазал. Он весь трясся, словно в лихорадке, хотя мысль работала четко. Без упора не попасть. Он упал на живот возле тела Псёнка, положил на нега обрез и снова выстрелил.

Сенька схватился за плечо, осел на землю.

До крови исколов жнивьем свои ноги, Панька подбежал к Сеньке.

— Не убивай, Паня, милый, добрый, век буду за тебя молиться. Ты и так ранил меня... Возьми с меня все, только не убивай. Насильно меня Псёнок... не хотел я. Возьми меня с собой, куда ты, туда и я...

— А не подведешь, гад?

— Богом и матерью клянусь. — Сенька перекрестился.

Панька разрядил Сенькин обрез, швырнул его далеко в сторону.

— Счастье твое, что руки у меня от злости тряслись, легкой царапиной отделался, а то бы припечатал к поминанию. Вставай, пошли.

К вечеру бандиты нашли труп Псёнка.

Взбешенный Сидор бросился к дому Аграфены.

— Панька забегал сюда? — брызгая слюной, закричал он на Аграфену, кутающую в пеленки внука.

— Когда? — с радостным предчувствием спросила она. — Отпустили, что ли?

— Я вам отпущу, паразиты беспортошные! На краю света сыщу беглецов! Говори, паскуда, куда он мог убежать? — подступил он к ней, взмахнув нагайкой. — В каком селе родичи? Ну?

— У нас во всех селах родичи, не как у тебя! — ответила Аграфена.

— На тебе, корова, родичей! — хлестнул ее Сидор нагайкой по плечу. — Говори, куда Клашку спрятала? Ее заложницей возьмем!

— Ты чего с бабой-то воюешь, слюнтяй, — вдруг отпихнула она его от себя так сильно, что Сидор чуть не упал.

— А-а, краснюки проклятые! — взревел Сидор. — Дьявольское племя! Еще драться со мной?! — Он выстрелил в нее из нагана, кинулся к ребенку.

Аграфена не упала. Медленно развернулась, опустив руку, нащупала донце, взмахнула, но ударить не успела, — двое бандитов, сопровождающих Сидора, в упор выстрелили в нее из обрезов.

Сидор, обезумев от страха и мести, выпустил в плачущего ребенка все оставшиеся в нагане пули и диким голосом крикнул своим спутникам:

— За-па-ливай! Жги проклятых!

Глава восьмая

1

Двадцать восьмого сентября Василий Ревякин был вызван к председателю Губисполкома.

Убеленный сединами большевик Александр Григорьевич Шлихтер разговаривал с кем-то по телефону. Жестом пригласил Василия сесть.

— Да, вот Ревякин уже явился. Чекисты пунктуальны. Жду вас. — Он повесил трубку и усталыми глазами стал изучать лицо Василия.

— Партия поручает вам, товарищ Ревякин, особо важное задание. Вот телеграмма Владимира Ильича Ленина. Прочтите.

Василий взял телеграмму, подписанную Лениным.

«Ввиду создавшегося катастрофического положения поступлением хлеба, наличность запасов на Западном фронте — два, Москве и Петрограде — один день, приказываю напряжением всех сил, использованием всех средств губернии, не позднее первого октября фактически загрузить, отправить Москву адрес наркомпрода поименованных отправок два маршрута с хлебом, тридцать пять вагонов каждый с специальными проводниками... № 198.

Пред совнаркома Л е н и н».

— Вам ясно, насколько ответственна задача?

Василий вернул телеграмму, молча кивнул.

— Уполномоченным Губисполкома поедет губпродкомиссар, а вы с отрядом будете сопровождать его до Староюрьева и обратно. Почему Староюрьево — вы должны сами догадаться. Этот район еще не подвержен зеленой чуме, там меньше эсеров и беднее, а значит, и отзывчивее народ. Будете помогать во всем, вплоть до погрузки хлеба. Пошлете из отряда своих проводников до самой Москвы. Заготовьте им документы. Будьте осторожны в пути. Хотя вы и имеете уже опыт борьбы с бандами, почему мы и остановились на вашей кандидатуре, но предупредить считаю нелишним. Задача понятна?

— Понятна, товарищ председатель. Разрешите идти готовиться?

— Идите. Сейчас придет ко мне губпродкомиссар, мы условимся о точном времени отъезда. Будьте готовы каждую минуту. Сами видите — срок два дня.

Василий попрощался и вышел из кабинета. Только тут, за дверью, не стесняясь секретарши, он глубоко и шумно вздохнул, словно не дышал, сидя в кабинете...

Двое суток без сна, без передышки работал отряд губпродкомиссара Гольдина в Староюрьеве по отправке двух эшелонов хлеба по тридцати пяти вагонов в каждом. Пока грузили хлеб из элеватора, Василий с отрядом метался по соседним волостям, организуя обозы хлеба, ибо зерна в элеваторе едва хватило на один маршрут.

Когда последний вагон был опечатан, все облегченно вздохнули.

Гольдин подошел к Ревякину:

— Победа, товарищи! Иду давать телеграмму Шлихтеру! И — в путь. Ты, Ревякин, с остатками отряда возвращайся в Тамбов, а мне приказано самому явиться в Москву с хлебом. Вашему отряду разрешили отдыхать целые сутки. Так что ты можешь даже заехать вместе с отрядом в коммуну, повидаться с семьей.

Василий радостно подал руку комиссару.

Отдохнуть в селе, в коммуне, где можно отоспаться и хотя бы наесться досыта, — эта перспектива обрадовала каждого бойца отряда.

2

Скакали, напевая песни, словно и не было усталости.

Сокращая путь, взяли прямо на юг. Вот уже миновали Глазок, проехали Никифоровку. Остановились на водопой у речушки Сурены.

С ветхого мостка сошел старичок с сумой — видимо, странник — и, сняв рваную шапку, перекрестился.

— Куда, люди добрые, путь держите? — спросил он.

— А тебе что? — крикнул на него один из бойцов.

— А то, голубок, что смута идет по земле. Люди друг друга секут и убивают. Не знаю, кто вы, красные ли, зеленые ли, только там, куда вы едете, войску много...

Бойцы переглянулись, Василий подошел к старику, ведя коня в поводу.

— Мы, отец, красные. Не бойся нас, скажи, какие там войска?

Старик помутневшими глазами осмотрел одежду Василия, остановил взгляд на шлеме со звездочкой и доверительно тихо сказал:

— Зеленые гуляют до самых Волчков.

— А в Кривуше? — нетерпеливо спросил Василий.

— В Кривуше коммуну разогнали, говорят.

Бойцы окружили старика, тревожно зашептались.

— Убили кого-нибудь из коммунаров? — с тревогой спросил Василий.

— Этого не знаю. На хуторе мне баяли про коммуну. Доехайте, прознайте сами. Там зеленых нет.

Василий вскочил на коня, поправил снаряжение.

— Спасибо, отец, что сказал. — И взял с места в галоп.

Дорога пошла хуже. Моросил дождь, и потому Василий торопился.

Перед Светлым Озером, на взгорье, резко осадил коня и приказал:

— Отсюда видны все дороги. Трое — ты, ты и ты — останетесь на дозоре. А мы заедем на хутор.

У первого же дома спешился, постучал в окошко.

В дверь выглянула молодая женщина. Увидев военного, она испуганно вскрикнула, перекрестилась. Потом, узнав Василия Ревякина, улыбнулась и подобострастно спросила:

— Ты к Соне, что ли? Она...

— Нет, нет, — перебил ее Василий, — ты про Кривушу чего знаешь? Старик нам по дороге встретился. Говорит, там банда. Правда это?

— Правда. Карась там с Сидором Гривцовым третий день пануют.

— С коммунарами что?

— Говорят, все в Тамбов убежали. Аграфену убили только. Она дома оставалась.

— А еще что слышала?

— Туда наши ходить боятся. Один Макар ездил. Евойная Сонька-то, слыхал, что отмочила?

— Что? — насторожился Василий.

— За Карася замуж вышла! Бандитка стала, красные галифе надела.

— Неужто правда?! — удивился Василий.

— Не веришь — к отцу заехай, он сидит дома. — Она обиженно отвернулась и хлопнула дверью.

Василий опустил голову, зажмурил глаза и ясно увидел Соню в красных галифе.

Он молча сел на коня и через весь хутор галопом — к дому Сони. Спешился.

Окна забиты накрест тесинами — значит, дом пустой. Бандитка! Соня — бандитка! Карась убивает людей. Она равнодушно смотрит на это, а может быть, и вместе с ним!..

В бешенстве Василий подскочил к окну, рванул тесину, другую... Кулаком разбил переплет. Зазвенело стекло. Заглянул внутрь — жильем давно не пахнет.

Из-за угла дома вдруг выглянул курносый конопатый мальчишка в нахлобученной на глаза шапке.

— Дядя! Это дом бандитки. — Пацан скрылся так же быстро, как и появился.

Василий посмотрел на камышовую крышу и вспомнил: когда он впервые стоял с Соней на крыльце, дождь стучал по железной крыше. Да уж не ошибся ли домом? Нет, не ошибся, вон она, железная крыша, над крыльцом.

Сейчас идет мелкий дождичек — не слышно, как стучит о железо, а тогда барабанил громко, радостно, и сквозь его дробный шум слышались ее слова: «Заходи, не бойся, бандитов нет. В доме давно мужиком не пахнет».

Василий сел на коня, подъехал к стене дома со стороны двора, откуда не видно хутора. Из большой зажигалки, подаренной кирсановскими литейщиками, выплеснул остатки бензина на камыш и чиркнул колесиком об кремень.

Мгновенно вспыхнуло пламя. Шипя и облизывая сырые камышины, оно поползло в стороны...

Все это он проделал в каком-то неистовом забытьи, которое бывает у человека в моменты огромного душевного потрясения.

— В Тамбов, — тихо приказал он бойцам и пришпорил коня.

Вымахнув галопом на взгорок за хутором, где стоял дозор, Василий остановил коня и, сам не зная для чего, снял шлем.

Бойцы повторили его жест, даже не догадываясь о том, что это значило, а спрашивать сейчас они не решались.

С неба тихо опускался мелкий осенний дождик, где-то прогремел, словно гром, орудийный выстрел.

С взгорка хорошо был виден стоящий на отшибе от хутора дом, который пылал огромным багровым костром.

Дальше