Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Книга вторая.

Испытание

Часть первая

Глава первая

1

Шел второй год гражданской войны...

Где-то бухали орудия, стучали пулеметы, падали сраженные бойцы, а в тамбовских селах еще справляли праздники, пили самогонку, дрались в кулачных боях, распевали вечерами под двухрядку разухабистые частушки...

Но фронт приближался...

Все чаще стали слышаться надрывные плачи о погибших на поле брани, все чаще появлялись увечные воины, и шла мобилизация за мобилизацией.

Только некрепкими были наскоро сколоченные дивизии из крестьян, которых брали иногда прямо с сенокоса или с поля, где жадные крестьянские руки уже обласкали первые ароматные снопы. Тоска по дому, непреодолимое желание выжить во что бы то ни стало в этой непонятной кутерьме событий толкали на ночные волчьи тропы... Через овраги, рощи, по нескошенным ржаным полям — к родному, навозом пропахшему очагу, где на колени сядет родное дитя, обнимет ласково женка, а поле, налившееся соками жизни, позовет землепашца вдоволь попотеть над нивой, вдоволь надышаться целебными запахами земли...

Но дезертиру и дома нет ни покоя, ни приюта. В свой родной дом он вынужден приходить, как вор, ночью. А на заре торопись в зеленый лес, прячься там в зарослях или в землянке, прислушивайся: не идет ли облава?

Только не облавы надо бы бояться дезертирам. Хуже облавы — худая народная молва. Там остановили мальчишку и отобрали хлеб, там встретили девку и надругались над ней. Стали люди бояться дезертиров, как разбойников, сторонились дорог, ведущих к лесу. И не милы стали эти люди даже близким родным.

Грубели с каждым днем их сердца. Тоскливо стало прятаться поодиночке — начали собираться в шайки. И появились в газетах воззвания комиссий, специально занимавшихся борьбой с дезертирством, — губкомдезов, укомдезов, а самим «дезам» пришлось уходить еще дальше от родных мест — в глубь зеленых лесов, в могильную тишину землянок-конурок. Так и окрестил народ дезертиров презрительной кличкой «зеленые конурщики»...

2

Августовский рассвет наступал быстро...

Солнце не хотело ждать, пока кто-то спрячется во ржи от людских глаз. Оно торопилось осветить поля, куда уже пришли самые беспокойные трудолюбцы убирать свой хлеб.

Митрофан Ловцов еле переставлял уставшие ноги. Шея болела от оглядок. Заметив несжатую полосу ржи, самую дальнюю от села, он с облегчением перекрестился. След огромных лаптей, оставленный, видимо, во время дождя, бросился в глаза Митрофану. Он решил идти этим следом, чтобы не делать новой тропинки во ржи. До середины — а там спать.

Цепкий крестьянский глаз сразу отметил, что рожь вот-вот начнет осыпаться, да и чего ждать, когда две недели августа прошло. Значит, некому эту полосу убирать. Видно, хозяин вот так же, как Митрофан, блукает по чужим неубранным полям, а то и лежит в бурьяне, незахороненный, никому не нужный...

Митрофан представил себе и свое поле неубранным — ведь отец был очень уж плох. Жалость к себе, к неубранному полю, к отцу, которого, может быть, уже нет в живых, еще больше расслабила его волю. Огромный мир, окружающий его, показался теперь особенно враждебным.

Он устало присел, подминая рожь, осыпая зерно, и увидел малюсенький клочок земли — всего несколько пядей огороженных бронзовой стеной ржаных стеблей. Пестрая букашка заметалась по дну засохшего следа, протоптанного неизвестным человеком.

И вдруг — Митрофан замер: в землю был вмят редкий двойной колос ржи. Митрофан бережно выковырял его из засохшего следа, оторвал от стебля и положил на взбугренную мозолями ладонь.

Вот он, счастливый колос! Когда-то в детстве тщетно искал в поле Митрофан такой колос. Как не обрадоваться встрече со своим счастьем! Может быть, и впрямь повезет теперь сыну Артамона Ловцова? Митрофану стало даже не так страшно попасться в руки властей, словно талисман уже огородил его от всяких напастей. Да и до дома осталось немного — скоро Сампур.

Он завернул колос в обрывочек фронтовой газеты, спрятал в боковом кармане гимнастерки и, подложив под голову вещмешок, заснул, сторожко вздрагивая во сне...

Его разбудило солнце. Оно стояло теперь высоко-высоко над ним и нещадно жгло лицо. Митрофан привстал, огляделся. Крестьяне уже обедали, сидя под телегами. Где-то неподалеку должен быть лесок, — он его видел издали, с косогора. Пока обедают мужики, можно успеть перебежать в прохладную рощу. Отыскав сонными глазами темную зеленую массу леса, Митрофан побрел туда, горбясь и раздвигая руками рожь.

Уже у самого леса Митрофан услышал из-за кустов громкий хриплый окрик:

— Стой! Руки вверх!

Он остолбенел. Вскинул руки вверх, бросив вещмешок.

Из-за кустов показались двое верховых.

Когда они подъехали ближе, Митрофан с облегчением узнал в них казаков и, не дожидаясь вопросов, торопливо заговорил:

— Дезертир я, братцы... дезертир! Домой иду. Все хлеб убирают, а у меня отец... помер! — сорвалось неожиданно с языка страшное слово.

— Знаем вас, кацапов! — гаркнул черноусый казак, слезая с коня. — Все вы дезертирами притворяетесь. Лазутчик небось.

— Ей-богу, дезертир! — перекрестился Митрофан.

— Какого полка? Какой дивизии?

— Пятьсот восьмого полка, из Борисоглебска.

— А ну выворачивай карманы!

Вывернул карманы брюк, с угодливой улыбкой поднял даже подол гимнастерки — убедитесь, мол, кроме брюха, ничего нет.

— А тут что? — хлопнул казак по нагрудному кармашку.

Митрофан вытащил сверточек с колосом и подал казаку.

— Это особый колос... счастливый, — дурашливо осклабился Митрофан.

— Вот то-то, что особый. Пароль, значит?

— Какой пароль? Во рже нашел... Он был лаптем вмятый... Отец говорил, что такой колос счастье дает.

— Не темни! — взвизгнул до того молчавший худенький казак. — Без тебя скоро темно будет! Руби его, Петро. Некогда с ним!

Митрофан упал на колени, затрясся от страха.

Усатый казак насупился, подергал усы:

— А ну встань! Беги домой, коль дезертир.

Митрофан вскочил, кинулся бежать, но, вспомнив про вещмешок, вернулся, схватил его.

— Дезертир, ей-богу, дезертир, — продолжал он машинально повторять спасительные слова.

То и дело оглядываясь на казаков, он побежал по полевой дороге. Что смерть вдруг нацелилась ему в спину, Митрофан понял сразу, как только увидел, что худенький казак вскинул винтовку. Он не слышал хлопка выстрела, только земля вдруг качнулась и встала с ним рядом стеной, и с этой стены покатилось его тело в бездну...

Глава вторая

1

Зеленый косогор со сбегающей к ручью тропинкой, белая березка, нагнувшаяся к воде... Что может быть милее русскому сердцу в родных просторах?

Тропинка зовет в дорогу, густые плакучие ветви березки обещают прохладу, а на травушке-муравушке хочется отдохнуть. Пока сушатся портянки, можно развернуть чистую, любовно выстиранную женскими руками тряпицу, в которой обычно припасены вареные яички с солью, кусочек сала, горбушка духовитого подового хлеба. Дыши, ешь, пей родниковую воду, черпай силы для новой дороги!

Василий Ревякин впервые в жизни ощутил так остро тягу к природе, — ведь проходил раньше мимо этого места и не замечал. И не жара погнала его к ручью с березкой, — к жаре он привык! Знать, горе и одиночество толкают человека к мудрой успокоительной тишине природы.

Василий подошел к березке, потрогал ее шелковисто-белую кору, словно приласкал возлюбленную. Жаль, нет с собой ни яичек, ни сала, ни даже горбушки хлеба, — сел бы на траву, подкрепился. Да и некому завернуть их в чистую тряпицу, если бы даже были они у него в доме. Ушла Маша из коммуны, от него ушла. С нею и отец и мать ушли. Вернулся он в тот день от Сони, чтобы попросить у Маши прощения и зажить прежней ладной семейной жизнью, а комната пустая. Только обрывки бумаг белеют на полу да шинель его висит на гвозде у двери... Никак не думал Василий, что так скоро и так гордо решит все дело Маша, тихая, робкая, преданная жена. Кинулся было за ними в Кривушу, а отец и в дом не пустил. «Вот какую новую жизнь ты нам дал! — задыхаясь от злых слез, сказал Захар и уже вслед добавил, жалеючи: — Эх, горе-горюхино!»

Василий шел назад вот такой же узенькой тропинкой... Эх, тропинки, тропинки! Много вас вьется по земле, да не по каждой приятно шагать. Нет теперь у Василия ни Сони, ни семьи. Даже друг, Андрей Филатов, косится, сторонкой стал обходить. Василий не оставлял теперь себе ни минуты свободного времени. Выезжал вместе со всеми в поле, чистил с Ефимом конюшни, ремонтировал мельницу. Ночевал где попало: на сеновале, в саду, у тестя, которому рассказал все чистосердечно и поклялся, что навсегда расстался с Соней. Коммунары были довольны переменой в председателе. Но бабы все же недоверчиво шушукались по углам.

Пусть говорят, пусть шушукаются, он делами покажет, что для него главнее в жизни. Вот и сейчас он не ушел бы с поля до вечера, косил бы со всеми вместе рожь, если бы не вызов в уездный исполком.

Василий сошел к ручью, зачерпнул пригоршней, попил. Расстегнув ворот гимнастерки, поплескал на лицо, шею, смочил волосы. На воду налетел легкий ветерок, рассыпав мелкую рябь, и над этой рябью мгновенно запрыгали солнечные огоньки.

Василий еще раз оглянулся вокруг.

Тропинка повела его к коммуне...

2

От конюшни, навстречу Василию, бежал Ефим Олесин.

— Васятка, иди скорее. Сам Чичканов к тебе приехал на той машине, на какой меня Калинин катал. С ним еще один.

Против колодца сверкала черным лаком машина. Ребятишки обступили шофера.

— Они конюшню осматривают, а у меня там, как на грех, гнедуха стоит больная, — сокрушался Ефим, сопровождая Василия.

— Вот и председатель! — весело воскликнул Чичканов. — Лаврова узнаешь?

— Товарищ Лавров?!

Андрей Лавров по-мужски, грубовато обнял Василия.

— Ну вот и свиделись! Живы и здоровы оба! Жатвой командуешь?

— Командую, товарищ Лавров, и сам кошу.

— Так и надо.

— Товарищи, — Чичканов нетерпеливо посмотрел на часы, — времени у нас мало. Давайте к делу. Мы, Ревякин, по пути к тебе заглянули. Пойдем в сад, что ли, поговорим. Заодно яблоками угостишь.

Ефим, все это время стоявший поодаль, вдруг обрадованно предложил:

— Я тебе, товарищ Чичканов, самый сладкий сорт укажу, пойдем со мной.

Чичканов дружески положил на его плечо руку.

— Спасибо, товарищ Олесин, только нам по секрету надо. А яблок набери, шофера угости.

Василий привел гостей к искусственному прудику в саду. Тут под раскидистой боровинкой стояла скамеечка — память управляющего имением австрийца Пауля.

Поспевшие яблоки, сбитые ветром, лежали в траве. Чичканов поднял самое крупное, румяно-бурое яблоко, сел на скамейку.

— Так вот, Ревякин... Тамбов стал Укрепрайоном. Южный фронт совсем близко. В бригаду, которую мы формируем для обороны города, присылают людей ненадежных — так называемых незлостных дезертиров. А поди разберись — злостный он или незлостный. И командный состав беспартийный. Вот мы и решили: коммунистов, бывших командиров, призвать.

— Правильно решили, — обрадовался Василий.

— Ты чему радуешься? — Чичканов покосился на Василия.

— Рад, что доверяете...

— Вот за этим мы тебя в исполком и вызвали, — заговорил Лавров, — а когда я узнал, что Чичканов в ваши края едет, решил сам побывать в твоей коммуне. Я ведь теперь председатель уездного исполкома.

— В коммуне оружие для защиты есть? — спросил Чичканов.

— Есть. Коммунары даже шутку придумали: у кого, говорят, у печи рогачи, а у нас — винтовки.

— Мудрая шутка, да недолговечна. До наших потомков не дойдет: ни рогачей, ни винтовок тогда не будет.

Лавров поднялся:

— Итак, вот тебе пропуск в Тамбов. Готовься. Время не ждет. Завтра утром явись в военкомат за назначением. И обязательно зайди ко мне.

Василий проводил их до машины. Ефим уже разгрузил свой картуз на шоферское сиденье и теперь, держась за дверцу, делился с шофером воспоминаниями о приезде Калинина.

3

Готовься... А чего готовиться? Печать уже отдал Андрею Филатову. Шинель на руку, котелок с ложкой в мешок и — айда! Вот проститься со всеми надо... А прощаться труднее всего.

Василий сидел в пустой комнате на кушетке, оставшейся еще от помещика, и тяжело раздумывал, что и как сказать на прощание коммунарам, родителям, Маше.

Коммунарам наказывать нечего: они уважают Андрея и без наказа. Хозяин он не хуже Василия, да и дела в коммуне идут неплохо. Земной поклон — и все. Отец с матерью простят, конечно, отправляя в неизвестную дорогу, а вот Маша?.. Василий представил себе чистые, честные, преданные глаза Маши и не нашел слов, которые можно было бы сказать в свое оправдание.

Просто сказать: прости! Не ушла бы, коль могла простить.

Он глянул на окно. Уже рассвет, пора бы и ехать.

Кто-то забарабанил в дверь.

— Заходи, кто там? — ответил Василий.

— Ты чего же, едрена копоть, сидишь-то? — Ефим стащил картуз. — Прощаться-то думаешь? Аль по-партийному, без этого? Народ ждет, у подводы стоят.

— Думаю, папаша, думаю.

— Так и иди, прощайся, а то уж ехать пора! И Захар наказал, чтобы непременно заехал. — Он помял картуз в руках, опустил глаза. — Я с Машей гутарил... так ты того-этого... не трогай старое. Лучше молчком простись. В добрый час молвить, в худой — промолчать. Бабье сердце отходчиво... И то сказать, — вдруг оживился Ефим, — одни попы грехи отпускают шибко, потому как сами грешны.

— Ну что ж, прощаться так прощаться!

Коммунары ждали Василия у подводы. Он приветливо улыбнулся им, бросил мешок и шинель на тележку.

— Ну, товарищи, прощайте, не поминайте лихом. Живите дружно. Машу и ребят моих не оставьте, коль что...

— Возвращайся скорей. — Андрей Филатов пожал руку Василию.

Через толпу пробралась Авдотья, теща. Она кинулась на шею и тихо заголосила.

Василий насупился, погладил ее растрепанные волосы:

— Прощай, мамаша, не помни зла...

Ефим уже взял в руки вожжи, когда подбежала Аграфена:

— Ефим, скажи Кланьке, пусть приедет погостить!

До самой Кривуши Ефим гнал Корноухого рысью. Василий издали заметил, что отец стоит у крыльца, ждет.

— Вот мы и прикатили, — первый заговорил Ефим, весело подергав белесыми бровями.

— Милости просим, заходите в дом, — ответил Захар, не решаясь заглянуть сыну в глаза. — Перед дальней дорогой посидеть положено в родном доме.

Василий вошел в дом и сразу заметил, что и мать и жена уже поплакали. Маша сидела на сундуке, тихо покачивая зыбку с Любочкой, а Мишатка с бабушкой — за столом.

Увидев сына, Терентьевна кинулась к нему, причитая что-то неразборчивое, но очень жалостливое. Мишатка одной рукой обхватил ногу отца, а другой дергал бабушку за юбку и настойчиво уговаривал ее: «Не надо, ба, не надо...»

Маша уткнулась в фартук и беззвучно рыдала, не отрывая руки от зыбки, словно эта зыбка была ее единственным спасением даже в эти страшные минуты расставания с мужем, который может не вернуться с войны.

— Ну, хватит, хватит, — заворчал Захар. — Садитесь за стол. — Он достал с полки бутылку, ототкнул, налил в кружки.

Василий вынул из кармана несколько кусочков сахару; один дал Мишатке, остальные положил на стол и тяжело шагнул к зыбке.

Мишатка засунул в рот сахар и, заглядывая в глаза отцу, картаво спросил:

— Папка, а ты взаправду на войну? Али к тетке едешь?

— На войну, Миша, на войну... — Он нагнулся к спящей Любочке, поцеловал ее.

Маша громко всхлипнула.

Упасть бы перед ней на колени, положить повинную голову на ее руки... Но легче ли ей будет сейчас? И тесть просил не трогать старое.

Василий подошел к столу, сел, взял на колени Мишатку.

Захар пододвинул кружку.

— Мне нельзя, батя, пусть отец Ефим за меня выпьет.

— Ну, а у меня сказ короткий: будем живы, богу милы, а людям сам черт не угодит! — И Ефим опрокинул кружку.

Захар строго заглянул Василию в глаза:

— Живому, сынок, быть, семье послужить. — Он пил медленно, громко сглатывая, словно священнодействовал.

Терентьевна подняла с лавки беленький мешочек, подала сыну.

Василий поцеловал мать, подошел к отцу. Тот расправил усы, отер ладонью рот и громко, трижды, поцеловал сына.

— Прописывай все... как и что.

— Зря, батя, из коммуны ушли, — осмелел Василий.

— Поживем — увидим, — неопределенно ответил Захар.

Василий подошел к Маше, тихо поцеловал ее волосы, поднял на руки Мишатку, прижал его к щеке, постоял так...

Уже за дверью вспомнил, как Маша вздрогнула, когда он притронулся губами к ее голове, и на душе сделалось вдруг так тоскливо, что хоть возвращайся назад и падай в ноги.

Терентьевна осенила его крестом, Захар отвернулся, пряча слезы.

Когда Ефим взмахнул вожжами и Корноухий рванул с места, Василий невольно взглянул на окно, против которого сидела Маша, и увидел за стеклом заплаканное лицо с широко открытыми глазами.

Родные, милые глаза! Обожгли тоской и скрылись. А из-под колес уже уходили кривушинские пыльные колдобины...

4

Давно уже не разговаривал Ефим с Василием откровенно — с тех самых пор, как связался тот с Макаровой дочкой, хотя видит, что прошла дурь — раскаивается человек.

Дальняя дорога настраивает на говорливость. И Ефим начинает осторожно, с заходом, — обращается с вопросом к Корноухому.

— И чего ты все в сбочь лезешь, каналья? Плохо те по большаку-то! Ну, пошел! — Он чмокает губами, дергает вожжу, направляя Корноухого на колею, и продолжает: — Оно, конешное дело, и нас порой вкривь заносит. — Это уже совсем прозрачный намек, и Ефим косит глазом на зятя.

Василий смотрит вперед — будто не слышит.

— Мне вчерась Авдотьин брательник рассказал, как продотрядчик у него прямо по снопам разверстку делал. Разве это не вкривь? Снопы-то — это, как мой отец говаривал, еще солома, а не зерно. Скоко того зерна вымолотится — неизвестно, а он уже высчитал!

— Не может быть! — заговорил Василий. — Это какой-то дурак властью балуется. Губпродком установил норму: оставлять на едока двенадцать пудов зерна и пуд крупы. За пуд крупы — полтора пуда зерна или семь пудов картошки...

— Э-э, милый, скоко их еще на свете, дураков-то! Сразу не разберешься: на вид важный — давай пихай его во властя. Ан не впрок дураку власть, портит его в отделку. Когда теперь еще Калинин в Тамбов приедет! А местные творят по своему разумению... Хорошо, коль есть оно, разумение-то. Вот теперь возьми, как в солдаты берут. Кто сидит в военкомате, не знаю, только глядь — оба сына Бирюковы с ослобождением, а Митрошку зимой забрали от больного отца. Какая же это справедливость?

Василий промолчал.

— Андрей, он зазнаваться стал, — продолжал Ефим. — В твою саманку, говорит, лошадей поставим... Это тех, что для конницы купили... Тебе, говорит, советская власть дала барскую фатеру. Что ж, что дала, а вдруг енаралы нажмут и коммунию разгонят — куда мне с псарней своей деваться? Под кусты? Это дело не шутейное. Что ж я, на конском помете жить тогда буду?

— Не разгонят, батя, — убежденно сказал Василий, хлопнув Ефима по плечу. — Постоим за коммуну насмерть!

— А зачем же тебя от нас берут, коль дело твердое? — сощурился Ефим, взглянув в глаза зятю. — Ты начинал дело, так и продолжай.

— Командиры нужны фронту, — уклончиво ответил Василий, — а Андрей хозяйство знает. Ты бы и то справился — дело-то налажено.

Ефим от такой похвалы чуть не поперхнулся. Дернул вожжи и захихикал:

— Скажешь тоже... Максимка Хворов вчерась ко мне приставал... ты, говорит, сочинителем сделаться могешь. У тебя, говорит, в разговоре все складно.

— Где ты его видел?

— Да он в коммуну заходил. Ты в поле был. Ну я ему все показал, растолковал... не без прибаутки, конешное дело. Он и говорит: учись, говорит, грамоте, Юшка. А я ему: какой я тебе Юшка? Я Ефим Петров теперь! Так ошпарил, что прощения зачал просить. И свое заладил: учись читать-писать, не поздно, говорит. В городе все учатся. Попробуй, говорит, складные частушки про жизнь придумывать. Это, говорю, можно и без грамоты.

— А что, папаша, ты и взаправду смог бы сочинять... Попробуй! Говорят, за это даже деньги платят.

— Да ну? Едрена копоть! Это я, пожалуй, в Андреев ликбез пойду.

— А что Максим говорил про меня?

— Еще раз приедет. Посоветоваться с тобой хочет. Это он к родным повидаться приезжал. Обещал мне стишки какого-то Бедного Демьяна привезти. Вишь, бедные-то в люди выходить зачали... Мой Панька в какой-то молодой союз поступает, будет вроде как ты — партейный... И я, как у Андрея научусь свою роспись ставить, тоже в партию запишусь. Только вот как с богом быть? Я вить верую... Нельзя с этим? А?

— Коммунист не должен верить в бога, — ответил Василий.

— А может, вера-то моя не помешает? А? Я вить только вечерами кщусь-то, а в потемках кто заметит?

— Нельзя, батя, и нашим и вашим. К одному берегу прибиваться надо.

— Оно страшновато, Васятка, сразу-то отказываться от бога. Был, а то сразу — нет! И так подумаешь: помощи он нашему брату не дает. Видно, деваться некуда... брошу и перед сном кститься.

— Правильно, папаша, нам теперь сворачивать с большака некуда. — Василий сказал это так, будто отвечал на его намек.

Глава третья

1

Митрофан услышал над собой разговор и с трудом открыл глаза.

— В спину стреляли, — сказал кто-то.

Худое, чисто выбритое лицо склонилось над Митрофаном.

— Дезертир я... — полубессознательно повторил он слова, которые твердил казакам.

— Постой, постой, — заговорил очень знакомым голосом бритый, — да ты не Митрофан ли Ловцов?

— Митрофан... а ты кто?

— Не угадываешь? Это хорошо! — Бритый оскалился, изображая улыбку, и Митрофан заметил на правой стороне его носа бородавку. Какое-то воспоминание шевельнулось в мозгу.

— Сидора Гривцова помнишь?

— Дядя Сидор! — Митрофан хотел было подняться, но застонал и расслаб.

— Лежи, мы тебя сейчас в повозку уложим. Настелил, что ли, Ванька?

— Господи, да не во сне ли... ведь ты, дядя Сидор, покойник, — едва слышно проговорил Митрофан, неотрывно следя за бритым худым лицом. — Тебя ведь убили. Где же твои усы-то?

— Тебя вот тоже убили, да не до смерти, а меня хотели убить, да раздумали. Слух только пустили. Так что нам с тобой теперь долго жить. А усы отрастить плевое дело. В тебя кто стрелял-то?

— Казаки...

— Быть не может! Фронт далеко.

— Ей-богу, казаки...

Сидор опасливо оглянулся:

— Скорей, Ванька, иди сюда!

Митрофан разглядел на Гривцове кожаный картуз, гимнастерку с ремнем... Где-то близко всхрапнула лошадь.

Рядом с Сидором появился рыжий парнишка.

— Бери его за ноги, — приказал Сидор, — а я под руки возьму. Ну, взяли.

Митрофана пронизала острая боль, он застонал.

— Терпи, Митрофан... Бог терпел и нам велел.

— Не довезешь, дядя Сидор, помру я... душа горит... весь в крове...

— Крепись, говорю, — уже сердито сказал Сидор.

Телега, скрипнув, тронулась с места.

— Спасибо тебе, дядя Сидор, спаситель мой... Мешочек-то не забыли? — сквозь стоны бормотал Митрофан.

— Вот он, вот, под головой, лежи...

— Ну и слава богу. — Митрофан стиснул зубы и закрыл глаза.

Сидор сел у изголовья, искоса взглядывая на землистое лицо Митрофана. «Да, неисповедимы пути твои, господи! Не узнать, от кого смерть примешь... В кармане документы продагента, гимнастерка красноармейская, фуражка со звездой. Казаки налетят и подстрелят, как Митрофана, не разобравшись. А тогда в Чека ждал смерть, ан свой человек нашелся, спас, да еще документ хороший дал и в Сампур направил».

С тех пор и стал Сидор продагентом Пресняковым.

Перед глазами Сидора встал подтянутый, стройный Смородинцев. Холеное, бледное лицо его улыбалось Сидору одними хитрыми острыми глазами... Вот как умеют пролезть люди! В Чека смертными делами ворочает, а пользу в другой карман опускает... Сидор злорадно усмехнулся, как в ту долгопамятную ночь, когда вышел из двора Чека новоокрещенным. Петр Данилыч Смородинцев... Эти слова он твердил всю дорогу до Сампура не только потому, что надо было хорошо запомнить его имя для дела, но и потому, что решил еженощно молить бога за своего спасителя. Вот и Митрофан, коль жив останется, по гроб будет его, Сидора, почитать и за него молиться.

— Сверни на пахоту, Ванька, помягче там. Да пошибче.

Митрофан открыл глаза и спекшимися губами попросил:

— Пить...

— Потерпи, нет у нас с собой. Больница скоро. Да ты, Митроша, не говори, что дезертир. Скажи, в отпуск домой шел, казаки налетели, документы отняли и подстрелили.

Митрофан молча кивнул головой.

— Ты давно из дома-то?

— Перед рождеством взяли.

— Про бабу мою не слыхал?

— В Ивановку к сестре ушла сразу, как Тимофея...

— Знаю про Тимофея, — перебил Сидор. — А в доме кто?

— Школу Андрей Филатов открыл...

— Так-так, — угрожающе произнес Сидор и тяжело вздохнул.

2

К вечеру жара спала, но устоявшаяся над ржаным полем духота все еще не проходила. Хоть бы ветерок повеял — обсушил вспотевшую спину.

Макар Елагин поторапливал жену, которая и без того выбивалась из сил, подавая ему снопы на воз. Надо еще раз приехать, забрать последние снопы, которые свяжет Соня. Нельзя оставлять хлеб в поле, никто не оставляет — время такое.

Макар первый из светлоозерцев начал убирать рожь. Два участка — Сонин и свой — нелегко убрать втроем.

Сегодня поработали отменно. С утра, по росе, он крюком полполя прошел, жена и Соня серпами жали. Еще на одно утро осталось на его участке, потом на Сонин перебираться. Там рожь позднее посеяна, потерпит.

Серафима совсем выбилась из сил. Едва сноп поднимает, но не жалуется, терпит. Пусть едет домой скотину встречать. Соня помоложе — довяжет рядок.

— Хватит, Серафима, все равно еще раз приезжать. А то с возом вместе в канаву сползем.

Серафима села на сноп, скинула с головы белый платок, утерлась им и стала ждать, пока Макар увяжет воз.

— Управишься тут одна? — спросил Макар подошедшую попить Соню.

— Управлюсь, только скорей возвращайся назад, батя, а то уж в поле никого не остается. — Соня ласково потрепала ухо Зорьки.

— Ну, поехали... Серафима, лезь сюда. — Он подал ей руку.

Соня помогла мачехе влезть.

Когда воз скрылся из виду, Соня присела передохнуть. Не хотела показывать отцу усталость, а уморилась так, что хоть ложись и не вставай до утра. И голова какая-то пустая. Ни о чем думать не хочется. Да и передумано уж все. «Соловьем залетным счастье пролетело». Живи, не думая. С утра торопи вечер, вечером засыпай до утра. Что говорила в то утро Василию — сама не помнит, знает одно: облегчить ему хотела уход, на себя наговаривала. А ведь никого у нее не было и нет... И не будет, пока живет на земле Василий.

Соня тоскующе вздыхает, скручивает жгут соломы и поднимается к рядку скошенной ржи. Горьмя горит лицо ее от загара, саднит руки, исколотые жнивьем.

Солнце уже висит над самым горизонтом. Соня облизывает спекшиеся губы и вяжет, вяжет, не поднимая глаз...

Совсем близко заржал конь.

Неужели так быстро вернулся отец?

Соня подняла голову и обмерла: к ней подъезжали двое верховых.

Чубатый военный с выпученными черными глазами кинул повод товарищу и ловко соскочил на землю. Погладив круп своего коня, он зашагал к Соне.

— Ого! Красавица! Вечер добрый! — Заломил картуз набок и подбоченился.

— Кто вы такие? — пятясь, спросила Соня.

— Мы — казаки, а ты чья? Из какого села?

— Из хутора Светлое Озеро.

— В хуторе красноармейцев нет?

— Нет никого.

— А в соседних селах?

— И там нет. Далеко от нас, под Араповом, говорят, окопы роют...

— Митрий, проскочи по дороге, догляди, я тут с девкой побалакаю.

Верховой стегнул обоих коней и поскакал к дороге.

Соня сразу почувствовала недоброе. Она кинулась бежать к соседнему полю через несжатую рожь, но казак догнал ее.

Соня вскрикнула, но голос заглох под шершавой потной ладонью, которой казак только что гладил круп своего коня. Острый, дурманящий запах конского пота ударил ей в нос. Задыхаясь и теряя сознание, Соня увидела безжалостные выкаченные черно-пустые глаза казака...

Макар издали увидел всадников на своем поле. Он встал на телеге во весь рост, чтобы разглядеть, где Соня.

Всадники уже удалялись, а Сони не видно. Макар испуганно взмахнул вожжами:

— А ну, Зорька, гони!

Макар никогда и раньше не брал для Зорьки кнута, а теперь и совсем его забросил — одна она у него осталась. Но Зорька и без кнута понимала, что надо, — по голосу, по движению вожжей. Она всхрапнула, словно подбадривая себя, и поскакала что есть духу.

Макар так и остался стоять, широко расставив ноги. Он размахивал над головой вожжами, будто уже не доверял Зорьке, а сам неотрывно смотрел на опустевшее поле — туда, где он оставил Соню.

Она сидела на примятой полянке ржи у самого края. Даже не подняла глаз на подбежавшего отца, не заплакала, только уперлась руками в землю, силясь встать. Лицо ее позеленело, волосы растрепаны.

Макар все понял...

— Дочушка, родная, что же я сделал с тобой, зачем же я тебя оставил, дурак старый.

Она не ответила ничего. Дрожащими, слабыми руками ухватилась за его шею, встала, но не держалась на ногах. Макар взял ее на руки и понес к телеге, роняя скупые мужские слезы на ее ободранное, испачканное землей плечо. Макара больше всего испугало, что Соня не плачет, а лицо ее поминутно вздрагивает. Он бережно усадил ее и кинулся к снопам.

— Поплачь, поплачь, не стыдись, дочушка, легче будет. Я сейчас снопчиков тебе к спине подложу, — извинительно говорил он, подкладывая снопы.

И уже хватило бы снопов, везти скорее домой надо, а Макар все клал и клал, — жалко оставлять готовые.

Взяв последний сноп под мышку, Макар перекрестился.

Оглянулся в ту сторону, куда ускакали всадники, и не выдержал — спросил:

— Дезертиры, что ль, дочушка?

Вопрос отца будто хлестнул Соню по лицу, воскресив в памяти страшные минуты. Она снова увидела перед собой выкаченные черно-пустые глаза чубатого.

— Казаки! — вскрикнула Соня.

Макар испуганно перекрестился и, дернув вожжи, торопливо зашагал рядом с повозкой...

Глава четвертая

1

С южной и юго-восточной стороны, в направлении предполагаемого удара, Тамбов защищали 610, 611 и 612-й стрелковые полки 4-й особой бригады. Окопы и проволочные заграждения этого сектора обороны, построенные подковообразно от Ляды до Арапова и Рудневки, были приняты Советом Укрепрайона. Но строительство второго сектора — от Рудневки и дальше, к западу, к Пушкарям — затянулось, так как началась уборка урожая. Крестьяне с подводами не хотели ехать на окопы.

Так называемые незлостные дезертиры из Курской, Тульской, Вятской и Новгородской губерний прямо из эшелонов посылались на формирование в полки, где им вместо винтовок давали лопаты — рыть окопы, а винтовки обещали выдать позже. Но оружия не было в распоряжении штаба Южного фронта.

На четырнадцать тысяч человек было получено только четыре тысячи винтовок, да и то разных систем.

Чичканов, как член Совета Укрепрайона, дважды ездил в штаб Южного фронта с докладом о бедственном положении с формированием бригады и оба раза возвращался с пустыми руками. Оружия так и не дали.

Командующий Южным фронтом заверил Чичканова, что никакая опасность Тамбову еще не угрожает, что специально послана 56-я дивизия для блокирования возможного прорыва. Объявить губернию на осадном положении командующий не разрешил.

Это было днем 15 августа 1919 года, а вечером, вернувшись в Тамбов, Чичканов узнал от коменданта Укрепрайона Редзко, что разъезды казаков обнаружены в непосредственной близости от обороны 610-го полка.

Шестнадцатого августа утром из штаба фронта пришло разрешение объявить осадное положение, и было обещано два вагона винтовок.

Эвакуация ценного имущества и семей ответственных работников вызвала панику в городе.

В ночь на семнадцатое позиции 610-го полка атаковал авангард кавалерийского корпуса Мамонтова. К утренней заре атака была отбита. Мамонтовцы начали обтекать укрепления, ища слабое место в обороне.

Среди раненых, привезенных с позиций 610-го полка в Тамбов, двое оказались командирами. В них стреляли свои — не то нечаянно, не то умышленно.

Чичканов, встретивший обоз у штаба, на первой же повозке увидел Василия Ревякина, придерживающего окровавленное плечо.

— Свои, гады, подарили пулю, — не дожидаясь вопроса, заговорил Василий. — Половина роты сволочей из кулацких гнезд... Конурщики проклятые.

— Как думаешь, Ревякин, удержит позиции ваш полк? — с тревогой спросил Чичканов.

— Пока держит, — неопределенно ответил Василий.

— Ну, в больницу, в больницу, — заторопил Чичканов ездового, остановившего лошадь.

Ни Чичканов, ни Василий не знали еще, что в момент их разговора несколько полков Мамонтова уже атаковали позиции 611-го и 612-го полков и прорвали оборону сразу в Рудневке и Арапове... А особый эскадрон мамонтовцев взорвал два моста между Сабуровом и Селезнями, захватив в плен эшелон безоружных дезертиров.

2

В штаб Укрепрайона явился смуглый, с отчаянными глазами человек в форме войск ВОХРа и попросил встречи с Чичкановым.

— Здравствуй, Чичканов, — грубовато, панибратски произнес человек, заломив козырек кожаной фуражки.

Чичканов сразу узнал Петра Кочергина, который год назад командовал восемнадцатью храбрецами, спасшими руководство губернии от расстрела.

— Кочергин? Здравствуй, здравствуй. Как ты очутился здесь? Ты же где-то под Москвой служишь?

— В Твери. Командиром двадцать девятого стрелкового батальона ВОХРа. В отпуск приехал, да вот нарушается мой отдых. Казаки, говорят, жмут. Я, как сын революции, не могу стоять в стороне. Дайте дело.

— В полк командиром батальона пойдешь!

— Разрешите лучше самостоятельный отряд добровольцев организовать!

— Если сможешь в этой обстановке создать боевой отряд, только спасибо скажем!

— Отряд будет, товарищ Чичканов. Дайте мандат.

Подписав бумагу, Чичканов крепко пожал руку Кочергину:

— Если удастся собрать людей — веди в Арапово на подкрепление.

Но события развивались быстро и катастрофически.

К двум часам дня казаками были полностью захвачены окопы в Арапове и Рудневке. Защитники окопов в панике разбежались. Многие сдались в плен. Артиллеристы, не имеющие в своем распоряжении лошадей, вынуждены были побросать орудия, вынув из них замки.

Ликвидировать прорыв могли только кавалерия и броневики, но кавалерии в распоряжении штаба не было, а один броневик без прикрытия с тыла действовать в этих условиях не смог и вернулся из-под Арапова, спугнув лишь сторожевое охранение.

В лесу под Араповом концентрировались полки Мамонтова для решающего удара по Тамбову. Остатки разбитых батальонов 611-го и 612-го полков бежали в Тамбов, сея панику среди населения. Лишь 610-й полк с боями отходил к Бокину.

К семи часам вечера казаки заняли слободы Покровскую, Стрелецкую и Полынки, расположенные в версте от железнодорожной станции Тамбов. Красноармейцев, отступающих из покровского пригорода, обстрелял из пулемета поп, залезший на колокольню кладбищенской церкви Петра и Павла. В десять часов вечера послышалась стрельба у вокзала, и, словно в ответ, открылись окна богатых домов на главной улице города и полетели оттуда пули мамонтовских агентов.

Начальник 55-го бронеотряда латыш Лерхе, узнав, что стреляют из окон враги революции, приказал броневику открыть огонь по этим окнам из пулемета. Это довело и без того начавшуюся в городе панику до логического конца: стрельба и суматоха прокатились по всему Тамбову. В темноте было трудно понять, кто в кого стреляет, казалось, что казаки уже заняли город. Толпы дезертиров, которые размещались в Пушкарях, бежали через город за Цну, в лес. Этих объятых животным страхом людей невозможно было остановить.

Чичканов прибежал на площадь перед «Колизеем», чтобы связаться с батальоном курсантов. Курсанты отходили к Цне, развертываясь в цепь. Строго наказав комбату не уходить за реку без особого указания штаба, Чичканов вернулся в Совет Укрепрайона.

«Войска разбегаются, город не удержать», — услышал Чичканов разговор коменданта с командующим Южным фронтом.

Увидев Чичканова, Редзко растерянно развел руками:

— Что будем делать? Надо решать. Фронт оголен, артиллерия вся у казаков. С комбригом потеряна связь. Наличным резервом принимать бой в городе бессмысленно. Надо хоть батальон курсантов сохранить, ведь это будущие командиры.

В три часа пятнадцать минут Совет Укрепрайона подписал приказ об отходе остатков войск из Тамбова по Рассказовскому тракту на станцию Платоновка.

Приказ об отходе войск был послан и командиру 4-й бригады Соколову, оставшемуся с одним полком, но ему этот приказ был уже не нужен — он сдался вместе с начальником штаба в плен. Оправдал бывший полковник слова, написанные им в анкете в момент назначения на должность комбрига: «Я вне партии!..»

Генерал-лейтенант Мамонтов не замедлил отблагодарить полковника Соколова — назначил его консультантом при штабе.

В восемь часов утра под колокольный звон казаки торжественно вступали в Тамбов, разбрасывая монархические листовки, подписанные Мамонтовым. Тамбовские обыватели, выглянувшие из окон, к немалому своему удивлению, увидели рядом с генералом Мамонтовым комбрига Соколова. Оба на белых конях, оба приветственно помахивают руками.

А на станции горели составы. Горели и вагоны с оружием, прибывшие из Козлова слишком поздно...

На площади перед «Колизеем» Мамонтов разрушил памятник Карлу Марксу, а в середине дня выступил перед горожанами в железнодорожном клубе. Его напыщенную монархическую речь тамбовцы выслушали при гробовом молчании — их почти силой загнали в клуб. Сопротивляться было опасно: главную улицу города украшали две виселицы, десятки захваченных советских работников были расстреляны. В то время как генерал произносил речь, обещая мир и процветание русскому народу, в Арапове, на большой дороге, перед строем пленных красноармейцев казаки расстреляли красных командиров Шилина, Смирнова, Вечутинского, а пьяные квартирмейстеры и обозники на окраинах Тамбова насиловали женщин. Склад, размещенный в бывшем гостином дворе, казаки разгромили и распродавали жителям за николаевские деньги обувь и одежду. Кое-что они отдавали даром и приговаривали: «Мамонтов вам жалует...»

Тех, кто отказывался брать имущество склада, секли плетьми до потери сознания. Мужики и бабы из Пушкарей, Лысых Гор, Двойни кинулись грабить полевой артсклад. Их очень привлекали шелковые мешочки из-под пороха. Кто-то неосторожно бросил цигарку, и весь склад взлетел в воздух, разметав в клочья тела людей.

Глава пятая

1

Весть о сдаче Тамбова докатилась и до Кривуши. Перевирая и присочиняя, бабы из уст в уста передавали подробности, из которых ясно было только одно: в Тамбове белые.

Маша узнала об этом от отца. На пути в Тамбов он вернулся с хутора Светлое Озеро. Встречный сказал, что власть опять сменилась — казаки верховодят в Тамбове. Не знает теперь Ефим, взяли ли Паньку в солдаты. И про Василия ничего не знает.

— Да правда ли это? — сокрушалась Маша. — Ты бы подальше проехал, батя.

— Ишь ты какая шустрая! Поехай! Без коняки останешься, а то и без головы. Гляди, теперь и сюда нагрянут.

На другой день стало известно, что один светлоозерский унтер-офицер, отпущенный казаками из плена, вернулся домой.

— Я пойду на хутор и все разузнаю, — сказала Маша отцу, который принес эту новость.

— Да ты что, Маша, не ходи! — стала упрашивать ее Терентьевна. — Случится што... Не забывай, Любочка грудная.

Маша промолчала и, покормив дочку, тайком от своих тронулась в путь.

Она ни разу еще не была на хуторе, хотя слышала о нем много. Деревенские девки часто ходили сюда на вечерки, а после рассказывали, как их провожали светлоозерские ребята до кривого мостика за селом.

Вот он, этот мостик. И впрямь — кривой от ветхости.

Маша увидела рубленые домики под камышом, высокие тополя по-над прудом.

Девочка, вышедшая из первого дома, показала, где живет вернувшийся с войны унтер.

— Он ушел в поле. Скоро вернется.

— А тетя Соня Елагина где живет? — спросила Маша.

— На том краю... Последний дом ее.

С замирающим сердцем Маша поднималась по ступенькам крылечка.

На ее стук никто не ответил. Она постучалась еще раз.

— Никого нет, иди сюда, — услышала она рядом чей-то голос.

Маша сошла со ступенек, заглянула за угол дома.

Там сидела, прислонясь к стене, пьяная женщина. Она едва держала в руке стакан, другой рукой ловила огурец, катавшийся по подстилке.

— Тебе кого? — охрипшим голосом спросила она Машу.

— Соню Елагину.

— На кой она тебе? Ты кто?

— Я Маша Ревякина. Мне поговорить с Соней надо.

Женщина вдруг резко поставила стакан, выплеснув на подстилку самогон. Черные глаза ее впились в Машу.

— Нечего с ней говорить. Нет ее...

— Про мужа хотела у ней узнать... Может, она знает чего?

— Куда ж он подевался? — с издевкой спросила женщина.

— В армию его взяли, Тамбов защищать, а там, говорят, белые теперь.

Женщина вдруг рванула подстилку, смахнув с нее и бутылку, и стакан, и огурец. Медленно, опираясь о стенку, встала и пошла, нагнув голову, прочь от дома.

Маша успела отметить ладную стать женщины и пожалела: такая молодая и так пьет.

— Тетенька, дядя Костя пришел с поля, — услышала Маша за спиной голос девочки. — А тетя Соня опять пьяная.

— Где она? — спросила Маша.

— Да вон пошла...

— О господи, да что ты, девочка! Ошиблась ты. Неужели Соня такая?

— Пятый день пьет.

— Да ты что говоришь-то? Может, другую тетю Соню мне показала? Мне Ямщикову дочь надо, дяди Макара.

— Ну так она это и есть. И дом ее. Она с теткой жила. А тетка померла. Вчера схоронили.

— О господи, да что же это такое? Ушам своим не верю. Неужели все правда? — Безотчетная жалость к Соне вдруг больно коснулась сердца, словно Соня и не была ее соперницей.

Маша испуганно перекрестилась, оглянувшись в ту сторону, куда ушла Соня, заторопилась домой.

Усатый унтер Вербилов сидел на порожке, поджидая Машу.

— Вот она тебя искала, дядя Костя.

Маша поздоровалась, назвала себя.

— Коммунистов и евреев всех перестреляли, — сказал Вербилов, — а пленных — по домам. Про Василия Захарова не слыхал. Разве он не в коммуне?

— Да взяли его перед этим.

— Может, убит, а может, и жив, да в бегах. — Вербилов сплюнул. — Ну, я пойду.

Маша уже забыла про Соню — так оскорбило равнодушие этого человека к ее горю.

2

Макар привез тогда Соню в свой дом. Достал из похоронки бутылку первача, которую берег на всякий случай, налил в кружку.

— Выпей, дочка, на душе отмякнет, да и уснешь крепче. Господи благослови.

Соня покорно взяла кружку, выпила, словно воду, — только закашлялась. И — тихие, обильные, освобождающие душу слезы полились из ее глаз. Она откусывала свежий, душистый огурец, обмоченный слезами, и ей казалось, что отец заботливо посолил его, хотя в доме второй день не было соли.

«Отойдет», — думал Макар, глядя на слезы дочери.

Ан не отошло... А тут еще сестра умерла. Одна осталась Соня. И теперь проклинает Макар себя, зачем толкнул дочь на такое угарное забытье.

Ругал ее, уговаривал, стыдил — молчит, как каменная, и пьет. Макар обошел всех баб по хуторам, упрашивал не давать ей самогонки, а к вечеру Соня опять лежала на сеновале, облепленная мухами. Видно, в соседнее село ходит. Не пойдешь же объяснять по всем селам — только свой позор разнесешь... Горе, как рваную поддевку, надо оставлять дома.

Макар вздыхает, оглядывается на спящую жену и снова приникает к окну, откуда видна дверь Сониного дома. Сегодня молотили долго. Думал, что с устали поленится идти — три километра туда да три обратно. А вот ушла же. И до сих пор не вернулась.

Храп лошади и скрип повозки заставили Макара вздрогнуть: уж не казаки ли? Он еще ближе приник к стеклу и увидел подьезжающую к его дому телегу. Даже в темноте разглядел Макар, что на телеге кто-то лежит пластом. Неужели Соня?

Он метнулся к двери, чуть не сбив с лавки ведро.

— Это ты, Макар? — Невысокий человек спрыгнул с телеги.

Макар, не отвечая, кинулся к телеге. Там лежал мужик — это успокоило Макара, он повернулся к вознице и ответил, тяжело вздохнув:

— Я...

— Ты чего такой пужаный? — спросил очень знакомый голос.

— Кто ты? Откуда меня знаешь?

— Скажу — упадешь, — с улыбкой ответил тот. — Сидора Гривцова похоронил ай нет? — заключил почти шепотом.

— Батюшки, постой, постой... Да как же это? Жив, значит? Голос твой, верно, а от тебя и половины не осталось. Худющий-то, господи, и без усов!

— Побывал бы, где я, так и хуже стал бы. Ну, да еще поговорим, помалкивай. Надо вот человека скорей домой отправить. Это Митрошка, Артамонов сын.

— Дядя Макар, здорово! — слабо произнес Митрофан. — Не знаешь, жив батя?

— Лежи, лежи, Митроша, не беспокойся. — Сидор поправил на нем шинель.

— Казаки Митрошу подстрелили, домой он шел. Хотел я сам отвезти его в Кривушу да кое с кем там рассчитаться, ан не судьба. Казаки из Тамбова уходят дальше.

— Зайдем в избу-то, — предложил Макар.

— Давай зайдем. Митроша, полежи тут один, мы сейчас придем... Ты, Макар, бабе не проговорись про меня, Пресняков я — продагент.

— Будь в надёже...

Когда вошли в сенцы, Сидор заговорил снова:

— Я хочу тебя попросить отвезти его домой, мне нельзя появляться в Кривуше.

— У меня у самого горе... Только что сестру схоронил, и дочь с пути свихнулась.

— Ну как же, Макар... Нельзя такой грех на душу брать. Не отказывайся, отвези парня в Кривушу. Мне к заре надо опять в Сампуре быть. А тут я, как волк, теперь прячусь по задворкам.

— Ну чего же делать-то... Оставляй. Завтра утром отвезу. Отец-то его помер.

— Ну?

— Весной еще. И мать плохая.

— Ты ему про отца-то... нонче не говори.

Они вернулись к Митрофану, осторожно сняли с телеги, понесли в избу.

— Больница полнехонька, не оставили. Перевязали — и все, — говорил Сидор, неся Митрофана.

— Батя жив ли? — снова спросил Митрофан.

— Болеет, говорят, тяжело, — за Макара ответил Сидор. — Бог даст, все обойдется... Завтра дома будешь.

Серафима, услышав шум, проснулась.

— Кто там, Макар?

— Продагент завез раненого... Митрофана из Кривуши знаешь? Его казаки подстрелили.

— О господи, царица небесная, — засуетилась Серафима, — сколько народушка гибнет зазря.

Митрофана уложили у окна на солому, Серафима принесла ему молока.

Макар вышел проводить Сидора.

В темноте озеро сверкало сталью, какой-то настороженностью дышало все кругом: и тополя, затихшие у пруда, и едва слышные шорохи по дворам.

— Ты перекусил бы чего, — вдруг предложил Макар.

— Нет, поздно уж, надо ехать. — Сидор отвязал вожжи. — По теперешним временам кто поспехает, того и бог хранит. Мы ехали через Шмелевку... там коммунара одного подожгли. Сам-то, видать, в отъезде. Жена с детишками бегает по селу, на ночлег просится. Никто не пускает! — И Сидор зловеще усмехнулся.

— Грех, Сидор, чужой беде радоваться, — глухо сказал Макар.

— Моей беде радовались, а чего мне не порадоваться? — Сидор тяжело взобрался на телегу. — Ну, бывай, Макар, до скорой встречи. Советам каюк скоро, верь моему слову. — И зло стегнул лошадь.

3

Рассказово напоминало кочевой табор.

Десятки эвакуированных сюда из Тамбова учреждений искали пристанища. В неразберихе и суете было легко потерять главную цель своих действий, разменяться на мелочную опеку отдельных лиц, надоедливо жалующихся на всех и вся.

Комендант Укрепрайона Редзко заболел тяжелым нервным расстройством, надо было немедленно кем-то заменить его. А военспецов не так-то просто найти.

Чичканов почти не выходил из машины, лично проверял выполнение приказов штаба Укрепрайона. Некогда было ждать, пока явится вызванный работник, — лучше поехать на место, увидеть своими глазами, как действует человек на своем посту.

Направляясь в 610-й полк, который приводил в боевой порядок свои роты, Чичканов разыскал в Рассказове Бориса Васильева, земляка, профессионального революционера, не раз побывавшего в эмиграции.

Митинг состоялся у высокой железнодорожной насыпи. Выстроившийся полк стоял внизу. Чичканов и Борис Васильев вместе с командиром полка поднялись на насыпь.

— Товарищи красноармейцы! — заговорил Чичканов. — Вы присланы в нашу губернию защищать Советскую республику, а наши, тамбовские, люди посланы в другие края. Защищая Тамбов, мы защищали и Тулу и Новгород, то есть общее наше дело — дело революции! Я не буду вас упрекать, ваш полк делал, что мог, но соседние полки почти целиком сдались врагу... Это позор, товарищи! Что мы должны написать об этих людях на их родину? — Чичканов сделал паузу, пробежал взглядом по рядам красноармейцев, опустивших глаза к земле.

В повисшей над полком напряженной тишине послышался цокот копыт.

Вестовой штаба Укрепрайона Панька Олесин с галопа вымахнул на насыпь. Соскочив с коня, подал Чичканову пакет.

— Велено передать срочно. Вестовой Олесин.

Чичканов взял пакет, вскрыл.

— Митинг считаю закрытым, будьте, товарищи, в боевой готовности.

Чичканов что-то шепнул Борису Васильеву и командиру полка.

— Так ты Олесин? — спросил Чичканов вестового. — Не из Кривушинской коммуны?

— Так точно. Мой отец — Ефим Олесин, он и вас знает, и Калинина знает.

— Очень приятно. Ты молодец.

Панька молча улыбнулся похвале начальника.

— Скачи в штаб, скажи: полк отправляется. Я сейчас же вернусь. Да, еще одно. — Он задумался. — После штаба заскочи в больницу, там ваш председатель Ревякин... раненый.

— Тяжело? — испугался Панька.

— Сам увидишь. Так передай ему, чтобы он, как только выпишут, ко мне явился.

— Передам, товарищ Чичканов. Разрешите ехать?

— Ну скачи!

Быстро удаляющуюся фигуру всадника Чичканов провожал ласковым отцовским взглядом.

4

— Панька! Как ты сюда попал? — Василий обнял его здоровой рукой и крепко поцеловал.

— Перед набегом казаков я в военкомат пришел, а там неразбериха. Меня в штаб Укрепрайона послали вестовым. На коне, говорят, ездить можешь? Эге, говорю, это самое любимое дело! Уж я чуть к казакам не попал... С пакетом скачу в Соколовку, к комбригу, а он Мамонтову сдался.

— Предал, гад? — приподнялся Василий на койке.

— Хорошо, что красноармейцы бегли мне навстречу. Они-то и сказали, что комбриг сдался. Я стрелой назад!

— Настоящим бойцом стал! — похвалил Василий Паньку, любуясь его щегольской выправкой. — Чем-то ты, братец, Петьку Куркова мне напоминаешь. Молодостью, что ли? Помнишь? «Кто тут который и почему?»

— Теперь, наверно, отец я, — тихо сказал Панька, видимо не желая вспоминать о Петьке Куркове.

— Да ну? — удивился Василий, хотя знал, что Кланя должна скоро родить.

— Когда уходил, Парашка за фершалицей бегала. Кланя посылала.

— Вот, брат, в какие времена дети наши рождаются, — раздумчиво сказал Василий, вспомнив Любочку в люльке.

Панька промолчал, только тяжело вздохнул.

— Ну, не унывай, — потрепал его плечо Василий, — главное, чтоб живы остались.

— Вот то-то и оно-то... Да, я ведь к тебе с поручением (хотел сказать по старой привычке «дядя Вася», да какой же он дядя!)... Чичканов наказал: как выздоровеешь, то в военкомат не ходи, а прямо к нему.

— Спасибо за заботу. Увидишь — скажи: Ревякин на любое задание готов, куда пошлет партия.

— А меня — куда пошлет комсомол!

— Верно, Паша, будь верным бойцом коммуны!

— Слушаюсь, — с улыбкой козырнул Панька.

— Если раньше меня увидишь своих — накажи в Кривушу: жив, мол...

— Скажу, дядя Вася! — выпалил Панька. Опомнившись, что все-таки не так назвал, растерянно махнул рукой и выбежал из палаты.

Глава шестая

1

Широкоскулое, бледное лицо с бесцветными глазами смотрело из маленького зеркальца. На подбородке и щеках полосками засохла мыльная пена... Антонов со злостью швырнул бритву на окошко. Бритва сбила зеркальце, и оно упало, расколовшись пополам.

Плеская на лицо холодную колодезную воду, Антонов старался успокоиться, но больное самолюбие, словно нарыв, напоминало о себе с каждым ударом сердца.

Природа не создала его красивым, партия эсеров не оценила по заслугам его прежнюю деятельность, а большевики подарили — как мальчишке — маузер за очень рискованную операцию по разоружению чехословаков на станции Кирсанов. Никто не знает, как хочется Александру Антонову высоких почестей, криков «ура», подобострастных взглядов толпы...

А приходится прятаться у грязных мужиков, слюнявых святошей, по лесным землянкам и зарослям, как затравленному волку. Вместо подобострастных взглядов — недоверие и насмешки на хитрых лицах мужиков, готовых продать, если много заплатят.

И с каждым днем в сердце росла злоба на всех и вся, жажда мести за свои обиды и унижения переполняла самолюбивую душу.

— Маруська! Полотенце! — кричит он, стиснув зубы.

Маруська Косова, фанатичка, эсерка из Камбарщины, пристрявшая к нему еще в Кирсанове, до побега, с собачьей преданностью служит ему теперь.

— Мокрое дала! — швыряет назад полотенце. — Сама вытиралась?

— Не злись, Шуреночек, другое дам, не разглядела я.

Брезгливо промокнув тонким полотенцем землистые скулы, Антонов сел к столу под образа, взглянув в окно.

— Герман с почтой подъехал. Зови.

Здоровенный рыжеусый детина с налитыми хмелем глазами вошел без стука, козырнул. Подал Антонову засургученный пакет и свернутые в трубку газеты.

Разрывая пакет, Антонов спросил:

— Привыкаешь к своей должности?

— Привыкаю, — осклабился Максим Юрин, которому поручил Антонов контрразведку и дал кличку Герман.

Антонов развернул серо-зеленый тонкий лист и нахмурился.

— Растяпы! — вскричал Антонов. — Не могли днем раньше сообщить! Ленивые интеллигенты — все эти горские, Вольские!

В пакете было сообщение Тамбовского губкома партии эсеров о захвате казаками Тамбова и об отходе штаба Укрепрайона в Рассказово.

— Мы бы такой налет устроили на Рассказово! — сокрушенно скомкал бумагу Антонов.

— У них агенты трусы! — пробасил Герман, сверкнув глазами. — Ползком ползают, дождешься их!

Антонов швырнул письмо на стол, развернул газету «Известия Тамбовского губсовдепа».

— И газеты старые прислали!

Глаза Антонова остановились на заметке «Меньшевики и зеленые».

«В районе прифронтовой полосы Тамбовской губернии появилась банда под предводительством прославленного в дни керенщины...»

Антонов сразу догадался, что это о нем пишут. Он удовлетворенно ухмыльнулся: большевики и то признают прославленным, а свои только поучают. А ну, что дальше пишут?

«...начальника кирсановской уездной милиции, меньшевика Антонова...»

Антонов вдруг захохотал и слезящимися от смеха глазами уставился на Германа.

— Слышишь, Герман, я — меньшевик! Умора! Похож я на меньшевика? А? Черти хитрые! А ну, кто это пишет? Ульев какой-то. Может, он сам меньшевик и их ко мне сватает? Да они, пачкуны сопливые, никому не нужны!

—  «Банда Антонова, как и всякая неорганизованная кучка грабителей, — читал он уже вслух, изредка поглядывая на Германа, — делает налеты на Советы, разоряет и сжигает избы, терроризирует население — по большей части бедняков, вырезает коммунистов, убивает советских работников и удаляется в трущобы, чуть ли не под крылышко бело-зеленой армии, до более благоприятного момента для налетов...»

— Как, плохую трущобу мне комендант Трубка нашел? — Антонов обвел взглядом стены рубленого дома Акатова, эсера из села Рамза. — А насчет крылышка... Мы сами скоро всех под свое крылышко возьмем. Свою зеленую армию создадим, без беляков, без генералов!

Кошкой вползла в дверь гибкая, хитрая Маруська Косова.

— Батька Наумыч к тебе пришел, — сказала она и пошла за занавеску убирать постель.

— Иди, — сказал Антонов Герману. — После зайдешь.

Плужников перекрестился, степенно расправил бороду и сел к столу.

— На, читай, Гриша, что про меня мелют. — Антонов сердито двинул по столу газету в сторону Плужникова.

Тот прочел газету и положил на стол.

— Пусть пишут, не давай пищи своей гордыне. Потерпи. Скоро большое дело начнем.

— Все скоро, скоро, а когда? Надоело ждать! Ты вот свободно разгуливаешь по дорогам, по селам, даже с чекистами говорить можешь. А я вот прячусь. Уже несколько миллионов пудов хлеба Советы взяли и все двадцать семь, назначенные по разверстке, возьмут!

— Не горячись, Степаныч, прошу тебя, будь благоразумным. Токмакову скажи, чтоб не набирал в зиму много дезертиров. Кормить нечем — оттолкнем от себя людей.

— Что вы все меня поучаете?! — вскипел Антонов. На щеках его выступил зловещий румянец. — Я не хуже вас знаю обстановку, не глупее вас! — Он вышел из-за стола и забегал по комнате.

2

Арьергард корпуса Мамонтова 21 августа покидал разграбленный Тамбов. Основные силы были уже под Козловом.

Петр Кочергин, скрывавшийся в тамбовском пригородном лесу со своим небольшим отрядом, первый из красных командиров узнал об этом. У него был трофейный пулемет, несколько оседланных коней, отнятых в перестрелке с казацкими разъездами.

Кочергин рискнул завязать бой с арьергардом казаков, который в открытую занялся грабежом в студенецком пригороде.

Дерзкий налет отряда Кочергина застал казаков врасплох.

В перестрелке были легко ранены Кочергин и его помощник.

С богатыми трофеями Кочергин привел отряд на площадь перед «Колизеем». Обыватели, привыкшие с почтением встречать всякую новую власть, качали его на руках, кричали «ура», подобострастно называли его «товарищем комиссаром».

Над балконом «Колизея» Кочергин вывесил красный флаг, установил пулемет, расставил часовых и послал конные дозоры на выезды из города.

В кабинет Чичканова, где год назад получил из рук председателя Губисполкома письменную благодарность, Кочергин вошел с тайным радостным трепетом. Он, Кочергин, теперь власть в Тамбове. Вот сейчас сядет за стол Чичканова и напишет им в Совет Укрепрайона докладную записку. Так, мол, и так... Я первый вошел в Тамбов со своим отрядом, восстановил советскую власть и вывесил красное знамя мировой пролетарской революции...

Кочергин поставил у двери часового и сел за стол.

Стук в дверь оторвал его от дела. Вошел часовой с каким-то горожанином.

— Вот, командир, к тебе просится.

Кочергин узнал Вольского, который когда-то приносил ему чинить обувь, наставлял жизни и хорошо платил. Кочергин любил Вольского. Раньше он был эсером, потом, говорят, вошел в партию большевиков.

— А-а, учитель! Здравствуй! — встал из-за стола Кочергин и дал знак часовому оставить их одних.

— Герой, герой, Петя! — подошел к нему Вольский. — Освободитель наш! Второй раз отличаешься! Пора бы и награду! — Он похлопал его по плечу.

Кочергин расплылся от радостного ощущения своей славы.

— Не то что эти трусы из штаба! Вояки! — презрительно говорил Вольский. — Пора и справедливость установить. Ты должен губернию в руках держать, а не Чичканов.

— Да если бы я в Совете Укрепрайона был, то... — запетушился Кочергин.

Вольский цепко ловил взгляды Кочергина.

— А почему бы тебе не создать ревком и не стать председателем ревкома?

На лице Кочергина так и застыла довольная улыбка.

— Грамоты не хватает, а то бы...

— А я что? Не помогу разве? — в самую точку, без промаха выпалил Вольский. — Я, учитель твой, к твоим услугам. Чтобы подозрения у людей не было, будешь ко мне приходить за советами вечерами. Бумаги тебе писать буду. Да мы с тобой, Петя!.. — многообещающе заключил Вольский. — Только согласись, сейчас в колокола ударим. Соберем народ. Вагонные мастерские меня знают. Рабочий класс тебя выдвинет, я подскажу.

Кочергин ошалело краснел и улыбался.

— Если так, можно и председателем... раз рабочие выдвинут. За них жизни не пожалею, всегда впереди. Вот так и в докладной пишу!

— В какой докладной?

— В штаб Укрепрайона.

— Зачем тебе это нужно? Пусть сами поклонятся.

— Ты так советуешь?

— У тебя какие-нибудь мандаты есть? Людям зачитаю.

— А вот они. Эту бумагу в прошлом году за спасение губернской власти сам Чичканов подписывал, и Губком, и Губчека...

— Как раз то, что надо.

Через три часа на площади состоялся митинг. С речами выступили Чухонастов и Вольский. Кочергина единогласно избрали председателем ревкома. Членами ревкома утвердили Чухонастова и помощника Кочергина — Равченко.

Новая власть торжественно заняла кабинеты «Колизея». Наступила ночь. Тишина.

Конные дозоры шныряли по окраинам города.

3

Рано утром 22 августа автомобиль Чичканова остановился у «Колизея».

Чичканов подошел к часовому, тот узнал председателя Губисполкома, козырнул ему.

— Где Кочергин?

— На втором этаже, в вашем кабинете.

Часовой перед кабинетом не знал Чичканова, преградил ему дорогу:

— Идет заседание ревкома, нельзя.

Чичканов метнул взгляд на часового:

— Какого ревкома, что за ревком? Я — Чичканов. — Он отвел винтовку часового и открыл дверь.

За столом перед Кочергиным сидели Чухонастов, Равченко и Вольский. Кочергин, увидев Чичканова, невольно встал.

— Молодец, Кочергин! — Чичканов подошел к нему, пожал руку. — Опять отличился. Благодарю от имени Совета Укрепрайона. Ты почему же не известил штаб о своих действиях? И что это за ревком у тебя?

Кочергин растерялся от похвалы Чичканова, не знал, что ответить, глянул на Вольского. Тот насупил брови.

— Нас народ избрал, — ответил Кочергин. — Я председатель ревкома, а это члены.

Чичканов оглядел всех троих, остановил взгляд на Вольском.

— И ты здесь? Ну вот что, Кочергин. За храбрость благодарю и тебя, и твой отряд. А ревком именем советской власти я упраздняю. Ты немедленно сдашь отряд Укрепрайону и вернешься в Тверь командовать своим батальоном.

— Как вы смеете! — горячась, подскочил со стула Равченко. — Он законно избран! И мы тоже. Был митинг, были рабочие. Покажи, Петр, ему протокол.

Кочергин вынул из ящика протокол, подал Чичканову, тот отстранил его.

— Никаких протоколов. Освободите мой кабинет. Иначе как заговорщиков против советской власти арестую и отдам под суд.

— Кого судить? — вдруг истерически крикнул Кочергин и рванул на груди гимнастерку. — Меня судить? Кочергина? А кто тебя от смерти спас? А? Кто тебя из тюрьмы вызволил и опять в «Колизей» посадил? А? — Кочергин кричал, распаляя себя, махал руками. — А ты удержал эту власть? А? Не удержал! Я ее опять вырвал из рук врагов. Второй раз тебе не отдам, сам править буду, меня народ избрал! Я не убегу, как ты! Насмерть буду стоять против контров!

— Брось кривляться, Кочергин! Поддался лести тамбовских эсеров! Вспомни, что ты командир Красной Армии и должен выполнять приказ.

— Ты для нас больше не начальник, — крикнул Чухонастов. — Уходи!

Чичканов осмотрел лица приятелей Кочергина. Встретившись с колючими глазами Вольского, презрительно усмехнулся:

— Твоя работа, Вольский?

Тот молча отвернулся, показывая полное пренебрежение к Чичканову.

— Ну, вот что. Даю вам час на размышления. Или мирно разойдетесь по домам, или... я уже сказал. — Чичканов круто повернулся к двери.

4

От станции все еще тянуло гарью, улицы захламлены обрывками бумаг, тряпок, клоками сена и соломы.

Соня торопливо шла по городу, пугливо озираясь по сторонам. Ей казалось, что все смотрят на нее и знают о ней все, а вон молодой парень даже улыбается — смеется над ней!

Из-под низко повязанного платка она выглядывала, как загнанный зверек.

В Тамбове она бывала часто, но всегда с отцом, а одна идет впервые, и потому ей жутковато. Даже улицы и люди какие-то неприветливые, может быть, потому, что тут побывали казаки... Побывали — нагадили всюду.

Задумавшись о своем горе, Соня чуть не прошла дом Парашки. Вот же он, с зелеными ставнями! Захватит ли Паньку с Клашей? Живы ли они? Знают ли что-нибудь о Василии?

Почти бегом миновала двор, взбежала на приступки сеней.

— Параша, открой скорее!

— Сонюшка! — всплеснула руками Парашка. — Откуда ты? Что с тобой? Лица на тебе нет.

Соня, не отвечая, вошла на кухню, тихо опустилась на стул.

— У тебя самогоночки нет?

— На кой тебе, Сонюшка? Куда спешишь-то?

— Никуда не спешу! К вам пришла. Дай, ради бога, коли есть.

— Господи, да неужели ты сама пьешь?

— После, после расскажу... Дай, не жалей.

— О господи милосердный, да что же это на белом свете деется-то? — Парашка сунула руку под лавку, достала бутылку, заткнутую тряпицей, стала лить в кружку.

— Лей, не жалей, Пашенька, расплачусь, не обижу. Ничего не пожалею.

Парашка подняла на Соню глаза и вдруг всхлипнула:

— Да ты штой-то скрываешь, Сонюшка, милая! Убили кого?

Соня почти выхватила кружку, стала тянуть, закрыв глаза.

Отдышавшись, она сказала:

— Параша, бога ради, не спрашивай меня сейчас ни о чем. Скажи, где Панька с Клашей?..

— Панька служит, а Кланя-то родила... тут она. Казаки по улице скачут, а она, бедная, кричит благим матом. Один усач в дом ломится: что за крик? А я говорю: баба родит, вот что. Ухмыльнулся, отстал. Хорошо фершалица рядом живет: ослобонила за милую душу. Мальчишка — весь в мать, белобрысый... Счастливый будет, — тараторила Парашка.

— Где она? Пойдем к ней.

— Пойдем, пойдем, рада будет без памяти.

Кланя лежала в постели рядом с сыном.

— Соня, милая, здравствуй. Спасибо, что зашла. Видишь, какого Паньке крикуна подарила? Ну, не плачь, не плачь, сейчас покормлю...

Соня долго стояла, не решаясь подойти близко, потом вдруг упала на колени, судорожно схватилась за край кровати.

— О господи, за что? За что? — послышалось сквозь рыдания.

Кланя побледнела от волнения.

— Соня, что ты? — Она протянула к ее голове руку, потревожив малыша.

Тот жалостливо запищал. И — словно отрезвил своим криком Соню. Она затихла, медленно встала с пола и, не утирая слез, взглянула на Кланю.

— Пропащая я теперь, Кланюшка, — прошептала она, — казаки... в поле... загадили!

Парашка охнула, осев на стул. Кланя растерянно смотрела на Соню. В наступившей напряженной тишине было слышно только причмокивание детских губ.

— Да что же это: светконец, что ли? — грубо разорвал тишину возглас Парашки, и женщины заплакали, шмыгая носами.

Послышался стук в наружную дверь.

Парашка утерлась фартуком и нехотя поднялась открывать.

— Панька! — раздался в коридоре ее радостный возглас.

Кланя встрепенулась, закинула назад упавшие на плечи волосы, закрыла одеялом грудь. Лицо ее зарделось радостью.

Панька распахнул дверь и остановился посреди комнаты с глупой улыбкой безграничного счастья. Не знал, что делать, что говорить.

Соня, взяв под руку Парашку, утирая слезы, пошла на кухню. Тяжело опустившись на лавку у кухонного стола, молча протянула кружку.

Парашка так же молча вылила остатки из бутылки, дала ломтик хлеба и Села против Сони, не поднимая заплаканных глаз, чтобы не видеть, как та пьет самогонку.

Через несколько минут на кухню пришел счастливый молодой отец.

— А я Василия Захарча видел! — еще с порога сообщил он, не обращаясь ни к кому.

— Жив? — невольно вырвался у Сони уже давно мучивший ее вопрос.

— Раненый лежит в Рассказовской больнице. В плечо пулей. Скоро поправится.

Соне стыдно стало перед Панькой за свою несдержанность — выдала себя брату соперницы! Она не могла теперь оторвать глаз от пола и тяжело думала над тем, как скорее уйти отсюда, чтобы бежать в Рассказово, — хоть одним глазком посмотреть на Василия, а потом можно и помирать...

— А я вестовым при штабе служу! — хвалился Панька. — На лихом рысаке разъезжаю! Вон он стоит! Меня на два часа домой отпустили.

Соня невольно взглянула в окно и подумала: «Дал бы ты мне, Панька, своего коня слетать к Васе, всю жизнь бы за тебя бога молила...»

— Ну, я пойду, — сказала она, чувствуя, что начинает хмелеть.

— Да куда ты спешишь, Сонюшка, — кинулась уговаривать ее Парашка.

— Спасибо за все. Меня отец ждет на станции, — соврала Соня.

— Ну, бог с тобой, иди, коли надо.

— Накажи нашим в Кривушу, — попросил Панька, — чтобы мамаша Аграфена приехала к Клане. Да скажи, что живы все.

— Все скажу, Паша, до свидания. — Соня поклонилась и нетвердо перешагнула порог. Парашка пошла проводить.

— Что с ней, Параша? — спросил Панька, когда хозяйка вернулась.

Парашка притворно пожала плечами.

Глава седьмая

1

Кочергин торопливо подошел к дому Вольского, постучал в окно.

— Ну, что? Справку дал? — спросил Вольский, открыв ему дверь.

— Дал, а что мне бумага. Отряд мой силой разоружили. — Кочергин, не ожидая приглашения, сел и опустил голову.

— Ты еще не знаешь, что тебе даст эта бумага!

Кочергин недоуменно уставился на учителя.

— Ну-ка, дай прочту.

Кочергин подал Вольскому справку.

— Ну вот и хорошо, — прочитав, удовлетворенно хлопнул рукой по бумаге Вольский. — Теперь садись ближе к столу, будем писать жалобу в Реввоенсовет республики Троцкому... Это, братец, тоже нелегко. Надо так сделать, чтобы умно было написано и одновременно малограмотно, чтобы была вера, что ты сам составил.

Вольский склонился над бумагой.

«...После позорного бегства Укрепрайона с многочисленным гарнизоном 23 августа они вновь возвратились в Тамбов и не пожелали признать избранный рабочими единогласно ревком, разогнали его путем бандитства и обезоружили весь отряд, а меня старались арестовать, члена ревкома тов. Равченко умышленно намеревались убить, но только ранили...

Я второй раз восстановил власть в городе Тамбов...

Я, сын революции, защитник советской власти, требую полной чистки и сдачи под строгий революционный суд всех руководителей жизни Тамбовской губернии с Советом Украйона во имя невинной пролитой крови населения г. Тамбова от мамонтовских банд, во имя процветания советской власти...

Мои действия подтвердит и все изложенное в сем докладе все население города Тамбова и истинные коммунисты Тамбовской организации, при сем докладе прилагаю документальные доказательства.

Командир 29-го стрелкового батальона Московского сектора войск внутренней охраны — Кочергин».

— Они у нас попрыгают! — зловеще улыбнулся Вольский. — Троцкий это дело так не оставит. Позором их обложим: пусть оправдываются! Я митинг у вагонников соберу, натравлю еще кое-кого написать Троцкому... По городу слухи пустим. Поезжай сегодня же в Кирсанов. Троцкий там. Сам лично передай пакет в его штаб.

— А почему ты знаешь, что Троцкий в Кирсанове? — вдруг насторожился Кочергин.

Вольский хладнокровно встретился с горящим взглядом Кочергина и спокойно ответил:

— Случайно услышал разговор Чичканова с губвоенкомом.

Кочергин поверил.

Если бы он знал, этот отчаянный, честолюбивый человек, что час назад от Вольского вышел член ЦК партии эсеров, давший точные указания, как распорядиться его, Кочергина, судьбой!..

2

Сидор выехал из Сампура во главе продотряда. Предстояло учесть хлеб нового урожая в Верхоценье, заставить мужиков как можно скорее молотить и вывозить зерно на станцию.

«Уж постараюсь, порадею», — злобно обещал Сидор.

С ним было двадцать пять человек рабочих, приехавших из Москвы, которые выбрали своего комиссара, но сделали они это для очищения совести, а в делах целиком положились на опытного продагента Преснякова.

«Я вам покажу, как надо выгребать хлеб», — усмехнулся мысленно Сидор...

Верхоценские мужики встретили отряд настороженно, злобно.

— Что, за хлебцем опять? — спрашивали старики.

— За ним, старина, за хлебом, — отвечал Сидор, улыбаясь.

— А вы его сеяли-молотили?

— Молотить будете вы, а хлеб возить на станцию будем мы на ваших же опять подводах.

— Тебя как, служивый, кличут-то?

— Пресняков моя фамилия.

— Это как же так, гражданин Пресняков? Когда же эта грабиловка кончится?

— Я те, старый хрыч, дам грабиловка! — обещал Сидор, махая кнутом.

Два дня Сидор ходил по селу, выискивая, на ком бы отыграться. Наконец случай представился. У середняка Прони Лядова продотрядчики обнаружили спрятанную намолоченную рожь.

Сидор пришел к Проне один.

— Так ты что же, кулацкая морда, хлеб от советской власти прячешь? — грозно сказал он, переступив порог.

— А на что она нам такая власть, коли грабит всех подряд?

— Ах, тебе власть не нравится? — Сидор выхватил наган. — А ну иди во двор, показывай, где еще хлеб!

Проня оружия испугался, встал на колени. Жена его заголосила, прижав к себе малютку девочку.

— Нет больше нигде, товарищ Пресняков, ей-богу же, нет! — крестился Проня.

— А ну идем!

Проня встал, пошел во двор...

— Становись к стенке, сволочь! — крикнул Сидор как можно страшнее.

Проня Лядов затрясся, снова упал на колени.

— Мы из вас, мужиков сиволапых, повытрясем дурь-то! — кричал Сидор, брызжа слюной.

Наиздевавшись досыта, Сидор спрятал в карман револьвер и погрозил Проне пальцем:

— Попробуй у меня еще, спрячь хлебец! Узнаешь советскую власть! — И ушел.

В этот же день при мужиках Сидор снял половину разверстки с брата председателя волисполкома.

— Советская власть своих людей не обижает, — с улыбкой сказал он.

— А мы чьи же? Чужие? — сурово набычась, спросили мужики.

— Вы сельские буржуи! — пренебрежительно ответил Сидор и повернулся к ним спиной.

Вечером на краю деревни мужики поймали ненавистного Преснякова, накрыли рогожей и измолотили до потери сознания.

Очнувшись на заре в канаве, Сидор поблагодарил всевышнего, что тот не дал дуракам забить его до смерти, и, кряхтя, потащился в избу, где размещался отряд.

— Вот он как достается нам, честным коммунарам, хлебец-то, — зловеще сказал Сидор рабочим, показывая им свои синяки. А про себя подумал: «Советской власти в Верхоценье не бывать...»

Глава восьмая

1

Председатель выездной сессии Ревтрибунала Аникин устало откинулся на спинку кресла.

Перечитаны сотни страниц дела № 323 о сдаче Тамбова, в котором подшиты докладные, объяснительные справки, отчеты, реестры, опрошены десятки свидетелей и очевидцев, и каждая новая встреча с людьми, и каждый новый документ все больше убеждают: губернские руководители действовали в меру своих сил и способностей честно и судить их, собственно говоря, не за что. Опытный юрист Аникин ломает голову над трудной задачей. И записка председателя Ревтрибунала республики, переданная по прямому проводу, подтверждает мысли Аникина. «В настоящем деле надо проявить особую тактичность, помня, что обвиняемый должен отвечать не за общие недостатки фронта, а только за свои личные ошибки... Чичканова арестовывать не следует».

Если бы не шумиха, поднятая против Чичканова озлобленными меньшевиками вагонных мастерских, да не пачки писем «трудящихся», организованных эсерами, можно было бы закрыть дело Чичканова за отсутствием состава преступления, ибо следствие вскрыло большую вину штаба Южного фронта, где сидит, видимо, немало вражески настроенных военспецов, вроде сдавшегося Мамонтову Соколова. Но... нельзя прощать кому бы то ни было сдачу городов, этот суд должен быть мобилизующим, показательным.

Часовой докладывает о приходе члена Губкома партии Бориса Васильева.

— Зовите! — Аникин встает из-за стола. — Здравствуйте, товарищ Васильев.

— Здравствуйте. Я принес вам выписку из протокола объединенного заседания Губкома и Губисполкома.

Аникин надевает очки.

—  «Заслушали: Чичканова о сложении с себя обязанностей члена Совета Укрепрайона и постановили:

Выразив полное доверие товарищу Чичканову, просить его остаться при исполнении обязанностей...»

— Ну что ж, правильное решение, — удовлетворенно сказал Аникин. — Садитесь, товарищ Васильев. Мне хочется задать вам один вопрос.

— Пожалуйста.

— Вы давно знаете товарища Чичканова?

— Мы с ним старые и настоящие друзья.

— Скажите, почему он не арестовал этого авантюриста и самозванца?

— Видите ли, товарищ Аникин... Чичканов — строгий и принципиальный работник, но человек добрый, не любит репрессий. А тут речь шла о человеке, который спас от расстрела и Чичканова, и других товарищей. Мне думается, Чичканов был прав, предполагая, что на честолюбии Кочергина сыграли эсеры.

— Да, но Кочергин размахивает мандатом, подписанным Чичкановым, а не эсерами. Все очень сложно. Завтра суд. Вы должны выступить свидетелем.

— Хорошо, обязательно буду.

Аникин снова остается один, придвигает папку с бумагами и углубляется в чтение...

Он твердо решил настаивать на оправдательном приговоре.

2

«Зал бывшего окружного суда, где раньше величественно заседали казенные судьи в мундирах и произносил свою вечно обвинительную речь «прокурор», где судебный пристав ранее торжественно объявлял; «Суд идет», — этот зал полон советскими и партийными работниками...

На скамье подсудимых высшая советская власть губернии, которая дает отчет за свои действия перед судом республики.

В Советской республике, в государстве трудящихся, все, кто бы он ни был, какой бы пост он ни занимал, должен дать отчет в своих действиях.

И чем больше работник, тем большую ответственность он несет перед революцией и ее беспристрастным судом.

Волнение, охватившее собравшихся, вполне естественно... Советская власть судит советскую власть. Здесь надо быть более чем осторожным... совершенно беспристрастным. Трибунал республики оказался в этом отношении на должной высоте. Полно и всесторонне были выяснены подробности дела. Были взвешены все обстоятельства.

К счастью, высшая советская власть губернии оказалась если не на должной высоте, то, во всяком случае, она честно, самоотверженно, искренне работала на благо революции. И если обстоятельства пересилили, то в этом общее несчастье республики, два года представляющей собой осажденную крепость.

Этот суд выяснил и раскрыл нам многое...

На ошибках и промахах мы должны учиться, — сказал когда-то тов. Ленин.

Эта великая мораль вытекает из заседания суда. Будем учиться!..»

Впечатления местного журналиста, опубликованные тамбовской газетой после суда, Чичканов перечитал дважды. Умной добротой веяло со страницы газеты, но Чичканов сразу же представил себе, с каким бешенством встретят эсеры и меньшевики решение суда и эту статью.

Невольно перед глазами встала стройная фигура Кочергина. Почему раньше незаметно было в его словах и поступках тщеславия? Или оно было, да проглядели и не одернули вовремя? Чичканов вспомнил радостную растерянность на лице Кочергина, когда тому вручили письменную благодарность и сообщили о принятии всех восемнадцати смельчаков в партию большевиков... И вдруг этот злобный оскал психопата, рвущего на груди гимнастерку.

Да, как ни оправдывайся, выглядит все это как борьба за личную власть! Кочергин рвался к власти — его ловко использовали эсеры.

Дорогую плату потребовал Кочергин за спасение.

А сколько их пришло в революцию, вот таких отчаянных, деятельных людей, рвущихся на коня и требующих к себе особого внимания. Сколько их пришло и сколько ушло в стан врага, обидевшись на то, что мало воздали им почестей. Может быть, без них и нельзя, без этих ярких личностей, но Чичканову всегда были больше по душе скромные, незаметные герои, которые не стесняются подчищать грязь, выбиваются из сил, таща на своих спинах раненых, которые работают день и ночь, не требуя вознаграждений и власти, — отдают силы, а если надо — и жизнь, глубоко убежденные в правоте и благородстве своих действий.

Чичканов вышел во двор, сел на бревно и принялся свертывать цигарку. Неслышно подошел лохматый Джек. Он лег у самых ног, преданно уставившись на хозяина большими умными глазами.

Чичканов прикурил, ласково потрепал пса за загривок.

— Вот, братец, какие картошки. Не у дел мы с тобой оказались.

Джек тихо заскулил и еще ближе придвинулся к хозяину, уткнув морду в сапоги.

— Ну ладно, ладно, не скули. Знаю, что ты верный друг...

3

С Антоновым-Овсеенко достаточно было встретиться только раз, чтобы полюбить его и поверить ему на всю жизнь. Делясь своими впечатлениями о нем, одни говорили, что он похож на доброго, умного педагога, другие называли его блестящим журналистом и оратором, третьи восхищались его воинскими доблестями и талантом полководца, а кое-кто даже уверял, что он прирожденный хозяйственник.

Его голос, перекрывавший шум толпы на площадях, слышали рабочие Одессы и моряки Балтики, участники штурма Зимнего и красноармейцы Украинского фронта. Это он возвестил Временному правительству Керенского о конце его полномочий.

Многие, даже близко знавшие Владимира Александровича, удивлялись, откуда в этом невысоком худощавом человеке столько силы и энергии, а главное — откуда такой потрясающий ораторский бас.

Его видели всегда подтянутым, спокойным и скромным. Всегда в деле. Густые, длинные рыжеватые волосы не умещались даже под буденовкой, по ним можно было узнать Владимира Александровича издалека.

Никто не видел его усталым, а усталым он бывал часто. В полночь, оторвав глаза от рукописи, откидывал голову назад, снимал очки и долго тер пальцами закрытые веки... Потом вставал со стула, шагал по комнате, отгоняя сон, и снова садился за статью, которая пойдет в очередной номер.

Партия бросала в те годы своих лучших, самых верных сынов на самые трудные участки. И куда бы ни попадал Антонов-Овсеенко, с ним всюду были старенькая шинель кавалерийского покроя, перо журналиста, такт умного педагога и стальная твердость полководца...

Сумрачный тамбовский день 7 октября 1919 года надолго запомнился новому председателю Губисполкома, назначенному вместо Чичканова.

Тамбовщина встретила Владимира Александровича тревожными телеграммами о срыве кулаками продразверстки, сводками о тысячах дезертиров, скрывающихся в лесах, рассказами о местничестве некоторых руководителей уездов и о малочисленности партийных организаций на местах.

Плохо выполнялась разверстка, нет топлива, кругом саботаж, всюду шныряли дельцы, спекулянты и контрики.

Времени для размышлений было мало.

— В гостинице вам освобожден номер. С дороги отдохнете? — спросил встречавший его работник Губисполкома.

Владимир Александрович пристально посмотрел на собеседника и резко спросил:

— Кого выселили из номера?

— Да так... одного... работника печати.

— Верните ему номер немедленно.

В тот же день он встретился с Чичкановым. Приветливый взгляд серых глаз долго и ласково изучал суровое, ожесточившееся лицо бывшего председателя Губисполкома, и, когда тот дрогнувшими губами хотел начать разговор, Антонов-Овсеенко предупредил его:

— Я все знаю о вас и верю вам. И оторвал я вас от отдыха только ради того, чтобы поговорить о деле. Ну, а чтобы вы знали и мое личное отношение ко всему, что произошло, скажу: вы поплатились за свое благородство. Враги используют все. Вы не хотели, чтобы пострадал Кочергин. Но с вами вместе страдает теперь и общее дело, а этот авантюрист должен был отвечать один. И — поделом!

Чичканов слушал мягкий голос нового председателя и чувствовал себя так, словно его отчитывал за ослушание добрый учитель, — оттого было еще стыднее и горше.

— Ну, а теперь о деле. — Антонов-Овсеенко подошел к окну. — Вы хорошо знаете обстановку в уездах и в городских учреждениях, хорошо знаете людей. Как укрепить аппарат? Подумайте, я не тороплю. — А глаза его сказали: «Успокойтесь, я вижу ваше волнение».

Чичканов помолчал, собираясь с мыслями.

— Владимир Александрович, давайте договоримся так. Я вам изложу все свои соображения по укреплению аппарата письменно.

— Ну что же! Это еще лучше. Только не затягивайте.

— Пока скажу одно... Это меня мучило всегда: обывательщина, которая окружает нас, как туман, как пыль... Поналезли всюду бывшие купчишки, приказчики, интеллигентики, поразвели фракции разные! Непролазная грязь, как на Приютской улице. Вот походите по учреждениям — увидите этих канцеляристов. А где взять свежие кадры?

Постепенно Чичканов втянулся в разговор и незаметно для себя обрисовал всю обстановку в губернии.

Расстались они поздно вечером.

Глава девятая

1

Все дни отпуска Чичканов почти не выходил за калитку своего дома. Газеты он ждал с нетерпением. Читал все подряд, некоторые статьи перечитывал по нескольку раз. Только в играх с дочкой он забывался на несколько минут, потом снова брался за газеты или писал свои соображения по улучшению аппарата Губисполкома.

Сергей Клоков застал Чичканова во дворе за чтением свежей газеты. В знак приветствия Клоков поднял кожаный картуз и привычным жестом вытер вспотевшую лысину.

Появление друга, с которым Чичканов не расставался почти с детства, всегда отогревало сердце и отвлекало от тяжелых дум. Не забывают друзья: вчера Борис Васильев приходил, сегодня Сергей...

— Ну что? Все сидишь, читаешь и переживаешь, — укоризненно заговорил Клоков. — А меня учил никогда не унывать. Ты же ни в чем не виноват. И суд это подтвердил. Отпуск тебе дали.

Чичканов встал, обнял Сергея.

— Эх, Сережа, нет страшнее того суда, который я сам над собой вершу.

— Ну, верши, верши, казнись. А кому от этого польза? Врагам нашим.

— В этом ты прав. Спасибо, что пришел. Ты читал, чем кончил комбриг-предатель?

Клоков взял газету и начал читать:

«И з м а м о н т о в с к о г о п л е н а.

На днях из мамонтовского плена прибыли красноармейцы 611-го полка 4-й бригады тт. Борисов и Подгурский... Они рассказали, что в бою у Корстояка во время переправы через Дон был зарублен предатель полковник Соколов, бывший командир 4-й бригады, перешедший на сторону Мамонтова и командовавший у него полком...»

— Нагадил нам и сам бесславно кончил! — сказал Клоков, возвращая газету. — Да о нем и вспоминать-то противно. Я в Рассказове у одного штабиста про него спрашивал, так тот махнул рукой: царская сволочь, говорит. И даже плюнул.

— Садись, выкладывай новости.

— Я не с новостями пришел. Хочу тебя пригласить на охоту.

— Какая уж теперь охота! Через два дня на фронт.

— Да нам суток хватит! А дома ты с тоски пропадешь! Знаю ведь тебя — без дела минуты не можешь. А в лесу-то красота какая! Хочешь, на кулика пойдем, а? Или на уток?

Чичканов хмуро улыбнулся, хлопнул друга по плечу:

— Тебе, Сергей, адвокатом работать, а не в рабкрине. Убедительно разговариваешь.

— Ну? Согласен?

— Что с тобой делать? Поедем, что ли, на Ильмень. Давно там не были. До Сампура поездом. А там в родную мою Беляевку заедем, к дяде Герасиму. Он нам пару лошадок снарядит. Заходи через часик, я приготовлюсь. Да Мите Клюшенкову позвони. Пусть и он от аптеки на денек оторвется. Без него скучно будет.

— Все организую, Миша... Собирайся!

И Клоков, радостный, кинулся к калитке.

2

Щедрой рукой рассыпала природа по течению Вороны множество озер, родников, крутояров, непроходимых зарослей и заполнила все это птицами, зверьками, рыбой — только не ленись охотиться, коль есть досуг и желание.

Чичканов часто бывал в этих местах со своими друзьями-охотниками. Его всегда тянуло сюда. Легче становится на душе, когда видишь, как огромен и красив мир, когда слышишь успокаивающее шуршание бронзовой листвы под ногами и жадно вдыхаешь настоянный сладкой лесной прелью свежий октябрьский воздух.

Тамбовщина!

...Когда-то давным-давно эти земли звали Диким полем. Безлюдные степи, глухие лесные чащобы... Редкие дороги с разбойничьими засадами на крутоярах.

Буйные ветры истории гоняли по этим землям, как перекати-поле, массы пеших и конных кочевников. Здесь воевали, мирились, смешивали кровь и язык многие племена...

Для защиты от ногайских татар молодая Русь возвела Белгородскую укрепленную линию. В Диком поле был насыпан земляной вал высотою более двух саженей и построено несколько крепостей. Первые поселенцы — стрельцы и пушкари государства Российского. Храбро дрались они с ворогом, женились на красивых полонянках. И рождались дети, скулами похожие на татар, глазами — на русских.

Отсчитывала история столетия... Оседал Татарский вал, переставший служить военным целям. Из стрелецких поселений и крепостей росли города.

В те далекие времена в рубленый, с пудовыми замками на воротах Тамбов съезжались на ярмарки люди моршанские, инжавинские, кирсановские, шехманские, козловские, пичаевские; молились по церквам, кутили в постоялых дворах, влюблялись в разухабистых шинкарок.

Тянулись в города из лесных нехлебных мест умельцы-строители. Рубили новые дома, украшали их затейливыми узорами. Канищевские крепостные, согнанные барином на строительство церкви в большом торговом селе Пичаево, соорудили такой пятиглавый храм, что иностранные инженеры с недоверием покачивали головами: как могли безграмотные дикари так быстро освоить сложное мастерство?

А «дикари» могли всё: и пахать, и сеять, и строить, только земли им бог не послал, а без земли и даренная царем воля оказалась ненужной. В заплечных мешках уносили они с собой в города неизбывную тоску по земле...

И пошли по всей Руси путешествовать тамбовские умельцы. Тулиновские краснодеревщики, пичаевские каменщики, карай-салтыковские жестянщики. И полетели крылатые шутки: «Эй ты, тамбовский ведерник», «Эка, ты куда заехал, тамбовский жестянщик!» — «Да волка-то ноги кормят», — отвечал тамбовец. «Ага! Значит, ты — тамбовский волк?»

Шутка шуткой, а мастера что надо! Карай-салтыковские, балыклейские умельцы такое тебе выстукают из железа ведерко — не нахвалишься! Такое совьют кружево на гребне крыши — залюбуешься! А если еще трубу закуют в железную кружевную коробку да взмахнут над трубой тонкий куполок с петушком, — тогда постесняешься шутить над мастером, подойдешь к нему и положишь руку на его плечо: «Где, браток, научился так?» — «От отца пошел, а отец от деда, а дед от прадеда... Так вот и до меня дошло...»

«Так и до меня дошло», — мысленно повторил Чичканов слышанные им много раз слова мастеровых.

Вот так и революционное дело шло от прадедов. Дошло до нас. И наши дети будут продолжать борьбу за свободу и счастье!

Чичканов глубоко вдыхал свежий лесной воздух, жадно вглядывался в даль тропинок, по которым наверняка ходили охотники-предки, вот так же легко и шаговито отмеривающие в охотничьем азарте версты.

А октябрь стоял на диво теплый и солнечный.

Чичканов постепенно втягивался в охотничий веселый разговор друзей, начал даже подтрунивать над лысиной Сергея, которую тот то и дело вытирал, снимая кожаный тяжелый картуз.

— Ну, слава богу! — удовлетворенно отметил Клюшенков, погоняя лошадей. — Михаил повеселел. Я своим кривым глазом и то заметил.

Он даже осмелился спросить об Антонове-Овсеенко.

— Твердый и умный человек, — убежденно ответил Чичканов, — а главное — в военном деле мастак. Взятием Зимнего руководил, всеми армиями на Украине командовал.

— Ну, а к тебе как отнесся? — поинтересовался Клюшенков.

— Ругал. В самом деле, мягковат у меня характер.

Клоков знал, что уж если начал Чичканов бичевать себя, значит, переживает тяжело. Он подморгнул аптекарю — мол, хватит бередить больное.

Долго ехали молча, поглядывая по сторонам.

Вечернюю зарю встретили у Перевоза. На озера с полей тянулись утки, насытившиеся зерном. Клоков из своего винчестера убил двух матерок. Клюшенков и Чичканов — по одной.

В сумерках они поужинали прямо на телеге и, чтоб к утренней заре успеть на Ильмень, тронулись полевыми дорогами на север.

В Чернавке запаслись колодезной водой, захватили с собой рыбака Попова, который пообещал им дать свою лодку.

Озеро Ильмень своей таинственной дикой красотой привлекало охотников со всей округи. Чистое, как слеза, оно запрятано от глаз прохожих в разнолесье и высоких камышах. Подступы к нему — сплошной камышовый плавучий наст. Только узкая полоска воды подходит к берегу.

Тут чернавские мужики, промышлявшие рыбу и уток, поставили охотничью избушку, двери которой гостеприимно открыты для всех приезжих. Около этой избушки Клюшенков и остановил подводу. Тут уже сидели несколько рыбаков, чинивших сеть.

Чичканов подошел к рыбакам.

— Разве так заплетают? — обратился он к одному из них.

— Покажь, коль мастер, — недовольно привстал тот.

Чичканов присел на корточки и ловкими движениями стал заметывать петли.

— Вот это да! — воскликнул старший из рыбаков.

— Вот это по-нашенски. Учись, Ванька.

— А вы кто будете? — заинтересованно спросил тот, которого назвали Ванькой.

— Охотник из Тамбова, — с довольной улыбкой ответил Чичканов. — Давайте меняться. Вы нам рыбу на уху, а мы вам две матерки на жаркое.

Клоков и Клюшенков уже успели распрячь лошадей и тоже подошли к рыбакам.

Рыбаки уступили Чичканову несколько карасей.

Решено было охотиться по очереди. Клюшенков остается у повозки и варит уху, а Клоков и Чичканов едут на лодке охотиться.

Клоков взялся грести. Утреннее озеро дымилось.

Плыли тихо-тихо...

А вот и первая матерка поднялась. Выстрел, еще выстрел!

Снова тихо... Чуть слышно стекает вода с весла...

Чирок! Выстрел!

Возвращались довольные удачной охотой, предвкушая вкусный завтрак...

Теперь у весла сидел Чичканов. Он уже греб к берегу, часто перенося весло то в одну, то в другую сторону.

— Эй, вы! Охотнички! Утяток набили? — послышался незнакомый грубый голос из-за кустов. — А мы орлов подстреливаем! Ну, ребята, покажь, как мы умеем.

Раньше чем Чичканов успел опомниться, грянул залп. Острая боль пронзила грудь, он выронил весло...

3

Клюшенков сидел в рыбацкой избушке, запертый бандитами. Он слышал выстрелы и крик Клокова. Дрожа от страха, он выглядывал в маленькое оконце, обращенное в сторону дороги, в надежде увидеть друзей живыми, но на дороге только маячили люди с обрезами.

К избушке приближались голоса:

— Кожанку Антонову отдадим, он сейчас подъедет.

— А часы Чичканова я должен Вольскому в Тамбов отвезти. Велел он. Вещественное доказательство.

—  «Вещественное доказательство»! Небось врешь. Себе приглядел. Ну ладно, возьми.

У Клюшенкова заледенело в груди: вещи уже делят! Сейчас и его очередь.

Дверь распахнулась:

— Эй ты, аптекарь! Вылазь!

Клюшенков выполз на коленях, заплакал, умоляя не убивать его.

— На кой ты нам, пес кривоглазый! Давай мотай, да вдругорядь не попадайся с комиссарами!

Клюшенков обеспамятел от радости, кинулся к лошадям, чтобы запрягать их.

— Ты куда? — гаркнул на него детина в шинели. — Пешком добежишь, нам кони нужны. А ну марш, пока цел!

Клюшенков увидел в руках бандита винчестер Клокова и вдруг опомнился: как же он вернется в Тамбов целый и невредимый без Чичканова и Клокова?

— Товарищи, граждане! Меня же чекисты расстреляют! Вы хоть избейте меня!

Бандиты покатились со смеху:

— Гля, Ванька! Выпрашивает! Дай ему.

Тот, которому Чичканов показывал, как чинить сеть, медленно подошел к аптекарю.

— Твой комиссар петли умел заметывать, а я с детства морды бить научился. Вот так. — И он одним ударом свалил Клюшенкова на землю.

Очнувшись, Клюшенков поднял окровавленное лицо и увидел, что бандиты уже скачут прочь, а на повозку неуклюже лезет тот, который его бил.

...Клюшенков едва добрался до Чернавского волостного ревкома. Ему сначала не поверили. Разыскали насмерть перепуганного рыбака Попова, который от страха спрятался на чердак.

Допросив, их обоих арестовали и начали поиски трупов. Были мобилизованы крестьяне сел Чернавской волости, прибыли курсанты полковой школы из Кирсанова и сотрудники Губчека из Тамбова. Осматривали каждый куст, каждый метр земли. На лодках бороздили озеро рыбаки с сотрудниками Чека.

Трупы оказались под толстым настом камышовых корневищ, их извлекли оттуда баграми.

Клюшенков и Попов были выпущены из-под ареста.

4

Василий Ревякин ехал в Тамбов с попутной подводой.

Было пасмурно. Холодный ветер пронизывал до костей.

У Ценского моста он слез с повозки, чтобы в ходьбе отогреться.

Вот он и возвращается в родной город, а недавно уходил из него с тяжелыми думами, с болью в сердце.

Рана зажила быстро. Радостное, бодрое настроение подгоняло — Василий уже входил в Тамбов.

Со стороны Нарышкинской читальни он вдруг услышал тяжелый всплеск траурной музыки. И увидел — по Советской улице медленно движется толпа людей с траурными флагами.

Сердце сжалось от страшного предчувствия.

— Кого хоронят? — спросил Василий рабочего, несшего на руках ребенка.

— Чичканова и Клокова.

— Чичканова? Что с ним случилось?

Рабочий оглядел Василия с ног до головы и устало сказал:

— Бандиты убили...

Василий стащил с головы шлем и пошел со всеми вместе, живо вспоминая свои встречи с Чичкановым. «Да как же ты не поберегся! — с укором покачал головой Василий. — Вот и пришел я к тебе, а ты...»

Василий знал о суде над Советом Укрепрайона, знал, что Чичканова оправдали и он направлялся в распоряжение штаба Южного фронта. И вот...

Василий пробирался сквозь толпу вперед, туда, где плыли над головами гробы, и расспрашивал идущих с ним рядом горожан о подробностях гибели Чичканова, но никто ничего толком не знал.

Процессия дошла до Воздвиженского кладбища. Василий увидел закрытые гробы, — видимо, изуродованы были покойники.

Среди стоящих близко к гробам Василий заметил Лаврова, подошел к нему. Молча пожали друг другу руки. Лавров, конечно, все знает, но неудобно спрашивать тут, у самых могил.

Один за другим выступали друзья и соратники Чичканова.

Василий увидел суховатое, бледное лицо, вдохновенно поднятое над толпой, очки на остром орлином носу. Это Антонов-Овсеенко. Длинные рыжеватые волосы развевает октябрьский ветер — они полощутся рядом с траурным знаменем над гробами убитых.

— Много грязных дел на совести эсеров! История никогда не простит им их подлости и изуверства! Но мы не можем ждать суда истории, мы должны быть бдительны и отвечать двойным ударом по врагам революции!

— Да, да, двойным, тройным ударом, — шепчет Василий. Он видит, как к нему через ряды протискивается Панька Олесин.

Панька молча встал рядом с Василием.

Глава десятая

Парашка встретила Василия и Паньку еще на пороге, запричитала, будто дождалась самых родных людей:

— И на кого ж он нас теперь оставил! Говорят, такой был добрый! Опять смута пойдет!

— Не пойдет, тетя Параша, не бойся, — убежденно ответил Панька, — новый председатель не хуже.

— Это какой же новый начальник-то?

— Антонов-Овсеенко, от самого Ленина послан.

— О батюшки!

Василий разглядел ее позеленевшее от страха лицо, — он знал, что тамбовские обыватели уже изрядно напуганы расследованиями полномочного представителя ВЧК, расстрелявшего нескольких агентов генерала Мамонтова. Василий подошел к ней и, успокоительно тронув ее руку, сказал:

— Тебе-то чего бояться, Параша? Тимошка уж больше не придет, а мы свои люди, сочтемся. — И улыбнулся.

— Спасибо, Вася, что простил меня, бестолковую бабу. Век не забуду...

Панькин наследник очень понравился Василию.

— Как назвали-то?

— Петькой отец назвал, — смущенно опустив глаза, ответила Кланя.

Василий метнул удивленный взгляд на шурина. Тот нахмурился, склонил голову.

— Я комсомолец, — словно оправдываясь, заговорил Панька. — В честь Куркова назвал... Он достоин памяти.

Кланя протянула к Паньке слабую руку, погладила его русые мягкие волосы и едва слышно прошептала:

— Вот он у меня какой.

Весь вечер говорили о Кривуше.

Дома все живы и здоровы. Ждут не дождутся. Аграфена приезжала проведать дочь и посмотреть на внука. Андрей Филатов тоже заходил повидаться — он приезжал в Тамбов на съезд коммун вместе с Панькиным отцом. Ефима избрали в коммуне завхозом, с непременным условием ходить в ликбез, дабы выучиться читать бумаги и расписываться. Дело идет туго, но кружки и палочки он уже осилил.

Василий слушал Паньку и Клашу с любопытством, ему дорога была каждая мелочь быта коммунаров, рассказанная Аграфеной. И он все ждал, что догадливая Кланя скажет про Машу.

Но ни Кланя, ни Панька ни словом о ней не обмолвились.

Спал Василий тревожно, встал рано.

Парашка суетилась на кухне, готовя завтрак.

— Что рано вскочил? Спал бы. Я сейчас картошечки сварю, больше-то нечем потчевать, не обессудь.

— Некогда, Параша. Я в столовой позавтракаю.

— Куда ж теперь-то?

— Куда пошлют.

Василий надел шинель, подпоясался широким ремнем.

— Ну, спасибо за ночлег, Параша.

Парашка как-то придирчиво осмотрела его стройную фигуру и будто невзначай спросила:

— Про Соню-то Панька тебе рассказал?

— А что про нее говорить-то?

— Пропащая ведь она.

— Куда же это она запропала? — как можно равнодушнее спросил он, шагнув к двери.

— Пропащая, говорю, ай не слышишь? Пьет напропалую! Казаки ее во рже испоганили...

— Что? — Василий неверящими глазами уставился на Парашку, потом оглянулся на дверь и испуганным шепотом спросил: — Кто тебе сказал?

— Сама Соня сказывала. Была она здесь.

— И они знают? — указал глазами на дверь.

— Знают. Она и к ним заходила. Панька даже рассказал ей, как тебя видел в лазарете.

Откуда-то со дна души всплеснулась забытая сладкая боль. И Соня, представившаяся ему тогда в вечернем окне рассказовского лазарета видением, теперь вспомнилась очень живо... Значит, она приходила посмотреть на него! Тайком!

Василий стоял перед Парашкой, опустив голову, и молчал. Старался как можно ярче вспомнить потрескавшееся стекло в окне, к которому приникло милое лицо. Нет, не может быть, чтобы Соня стала пропащей! Не может быть! Она могла наговорить на себя.

Василий медленно поднял голову и умоляюще посмотрел на Парашку.

— Как жалко-то ее, голубушку, — сочувствующе всхлипнула хозяйка. — Обрюзгла вся от самогонки.

Василий молча пошел к двери.

Ему хотелось забыть о ней, хотелось представить ее пьяной, дурной, постаревшей, растрепанной, но — тщетно. Белое ярко-красивое лицо манило к себе неотвязно. А сознание того, что нет теперь уже больше этой красоты и чистоты, поднимало в груди неизбывное желание увидеть Соню.

Дальше