Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

Глава первая

1

За Кривушей, на взгорье, — барская усадьба и ветряная мельница. Теперь там нет барина. По пустым комнатам рыскают мыши, и только в одной из пристроек сентябрьскими вечерами горит лампа. Там живет с семьей бывший управляющий австриец Пауль, который согласился работать на мельнице: «Людям мололь муки». Он добросовестно собирал батман и добровольно взялся взвешивать зерно, которое возил в амбары Кривушинский комитет бедноты с артельного тока. А по вечерам Пауль радушно угощал кренделями «собственного изготовления» сторожей комитета бедноты, охраняющих амбары.

Всех помольщиков Пауль встречал улыбкой и всем говорил: «Я поздравляль вас с короший урожай».

В один из теплых дней бабьего лета на мельнице было шумно, празднично. На этот раз приехало много женщин, они то заливались смехом, шушукаясь на подводах, то пели песни — раздумчивые, тягучие, зовущие куда-то далеко-далеко, где все новое, другое, хорошее...

Мужики, сгрудившись у дверей, вспоминали разные истории, не забывая зорко следить за «чередом», Акимка Грак, разудалый парень с отвисшими губами и синяком под глазом, уже в который раз с наслаждением пересказывает последнюю драку на престольном празднике:

— Он меня задел? Задел. И я поперву слегка его пхнул. Он не отстает, Не лезь, говорю, а то искалечу. Не унимается... Тут я его... кэ-эк плюхну в хрюшку — носопырка-то его и хрясь! Кровища кнутом заплетается. Хватит, думаю, пора пожалеть. Поднял его шапку, надел на него. Иди, говорю, пока в ярость опять не взошел.

Соня Елагина смолола свои два мешка и сидела с теткой на подводе, ожидая соседей, чтобы вместе ехать домой. Она молча грызла семечки, презрительно наблюдая за мужиками.

Не мил ей никто после той радужной встречи с Василием. Почему он какой-то другой? Не грубый, как эти, а... Какой же он? И сама не могла ответить, только тихо улыбалась... И ведь видела-то всего один раз, а готова искать хоть на краю света.

Акимка Грак со своим бахвальством чуть не прозевал очередь, кинулся к мешкам. Кряхтя и гримасничая, он заковылял, перегнувшись под мешком, к весам.

— Грак, иди подкрепись, — потешались над ним бабы. — Соску иди пососи, припасла для тебя!

— Ох и тяжел, бабы, новый хлеб! Ни в жисть такого не таскал, — незлобиво ответил Грак, вернувшись за вторым мешком.

— Это тебе с перепугу показалось, — съязвила грудастая баба. — Наверное, продотряд увидел и животом ослаб.

— А вон они и вправду едут! Васька Ревякин со своей босотой.

— Тащи, Грак, скорей, а то отберут.

— Тоже, видать, на мельницу... Гляди, без очереди норовят.

— А то как же! Так их и пустили!

Соня оглянулась, увидела Василия, шагающего рядом с первой подводой. Рука потянулась к платку, чтобы поправить прическу, сердце бешено заколотилось.

Грак посмотрел на обоз и хихикнул:

— Да это наш Васюха, хлеба краюха! Какой же от Него страх! Пусть кулаки трясутся, он на них зол, а я к нему скоро в армию запишусь! — И побежал со вторым мешком к весам.

— Продотряд не собирается уходить? — спросил кто-то.

— Незаметно. Нового хлебца много, весь на учет ставют.

— Весь заберут, — отрешенно покачал головой седовласый старик.

Василий подошел к мужикам, поздоровался, прикурил.

— Ты, Василий Захаров, говорят, совсем закомиссарился, — грубовато сказала та же грудастая баба, что пугала Грака продотрядом.

— Здравствуй, тетя Уля, — вежливо ответил Василий, окинув взглядом всех женщин. Глаза его искали кого-то в толпе.

— Гля, гля, девки, — заворковала тетка Уля, — он еще не совсем закомиссарился. Ишь как на вас глаза пялит! Выбирает, знать.

Василий заметил Соню, но не показал виду. Шагнул к весам, где стоял австриец Пауль с мужиками:

— Как идут дела?

— Корошо, очень корошо! Вас, Ревякин, сейчас прикажете? — подобострастно спросил Пауль.

Василий оглядел выжидающие лица мужиков и громко, чтоб перекрыть шум жерновов, ответил:

— В общий черед станем.

Мужики довольно крякнули, отозвали Василия к возам, угостили новым самосадом.

Когда Сонина тетка тронула свою лошадь вслед за светлоозерскими мужиками, Соня спрыгнула с телеги, быстро подошла к Василию. Ее решительный, требовательный взгляд удивил его.

— Здравствуй, Соня...

— Здравствуй, Вася, — и молча смотрит не отрываясь, будто ласкает его лицо ресницами.

— От Клани новость какая?

— Нет, — усмехнулась она, — так, подошла поглядеть на тебя.

Потом нехотя отвернулась и пошла за подводой.

Насмотрелась и ушла. Больше не оглянулась ни разу. Зачем подходила? Что выискивала на его лице? Что хотела сказать и не сказала? А может, сказала, да не расслышал, не понял?

Василий смотрел ей вслед, пока не скрылась из виду, а когда скрылась, почувствовал себя так, будто она отняла у него что-то, взяла вот сейчас, здесь, не дотрагиваясь до него, взяла! Унесла с собой. И не будет теперь Василию покоя...

— Да... в такую красотку и влюбиться не грех, — положив руку на плечо Василия, сказал Андрей Филатов. — Только Маша твоя не хуже.

Василий сделал вид, что недослышал.

— Пойдем пока имение барское посмотрим, — сказал он. — Ведь власть мы с тобой как-никак. Может, тащат оттуда что. А нам коммуну тут создавать. — И первый зашагал от мельницы к усадьбе.

2

Недаром светлоозерцы говорят про Соню Елагину, что она пошла в мать.

Ее родительница — дворянка Глафира Алексеевна — была гордой, своенравной красавицей. Захватив своего мужа, помещика Бибикова, с горничной, она презрительно плюнула ему в лицо, напилась с горя коньяку и в ту же ночь выехала в Тамбов, к брату. Кучер Еремей, который за большое вознаграждение согласился ехать ночью, на середине пути уговорил барыню заночевать в хуторе — дорогу начинала затягивать метель. Продрогшую хмельную помещицу на руках внес в горницу высокий, сильный вдовец — ставщик Макар Елагин.

Ночью, в пьяном угаре, Глафира Алексеевна с мстительной, горячей страстью отдалась Макару, а утром уехала, даже не подняв на него глаз. Еще тоскливее потянулись ямщицкие дни, уже и забыл Макар о чудаковатой барыньке, как нежданно-негаданно прискакал кучер Еремей.

— Барыня тебя кличет, Макар. Помирает она. Дочь у ей народилась... от тебя будто.

Всю дорогу Макар молча вздыхал и крестился. Потом, как во сне, брел по коридорам, сопровождаемый зловещим шепотом господ. Невидящими глазами смотрел на бледно-восковое лицо Глафиры Алексеевны.

— Макар, помираю... Волю свою... при батюшке... Твоя, Макар, дочь... Софьей назвала, фамилию твою записала. Поди с батюшкой к прислуге, возьми ее. Загубят ее тут, как меня загубили. Прощай, Макар, Береги дочку. Молись за меня.

Макар упал на колени, прижался губами к ее холодеющей руке и зарыдал.

— Не надо, Макар... Ты не виноват, прощай.

Поп положил руку на плечо Макара:

— Не мучь ее, раб божий. Простись и иди.

Макар опомнился у повозки, держа в руках укутанного в дорогое одеяльце ребенка. Еремей перекрестил Макара, усадил его поудобнее и погнал лошадей по грязным осенним улицам Тамбова.

Прощаясь с Макаром на хуторе, Еремей вынул из-за пазухи карточку, подал хлопочущему возле ребенка Макару:

— У барина украл. На грех пошел... Помни ее!

Макар спрятал карточку в сундук.

...Трудно, ох как трудно было бы Макару одному растить дочку, если бы не сестра-бобылка, заменившая Соне мать. Выросла на славу девка, замуж вышла за хорошего, справного человека, да война сделала ее вдовой. Даже фамилия мужа — Трегубова — не успела пристать к Соне. Так и осталась она для всех Елагиной.

Такова история Сони. И хотя жители Светлого Озера знают Сонину мать только по карточке, но барскую кровь в ней признают и всегда говорят ей, что пошла она в мать. А Макар каждый раз, когда приезжал летом в Тамбов, привозил на могилу Глафиры Алексеевны полевые цветы и подолгу стоял здесь, шепча молитвы, которые повторял в ту безрассудно-ласковую ночь.

3

Макар услышал вкрадчивый стук в дверь и вышел в сени:

— Кто там?

— Я, Карась, открывай! Что долго дрыхнешь? Светло уж!

— Мне гудка нет, скоко хочу, стоко и сплю, — недовольно ответил Макар, впуская Карася.

Вошли в избу, оглядели друг друга — долго не виделись. Сели к столу.

— Есть кто дома?

— Никого. Баба к племяннице в Тамбов ушла.

Карась вынул бутылку самогона, заткнутую тряпкой, потянул носом:

— У меня, брыт, на сухую язык не работает, в горле першит, а разговор длинный. Давай, брыт, закуску! — Он выглянул в окно на подводу, оставленную у ограды, и крякнул.

— Ты что-то дюже веселый. Чему радуешься? — спросил Макар, нарезая пирог с капустной начинкой.

— В Москве опять начали большаков бить. Даже самово Ленина поранили тяжело. Мы тоже теперь в долгу не останемся! Из Кривуши продотряд уехал?

— Уехал, в Волчки.

— Про Чичканова слыхал?

— Слыхал, а что?

— Да так. Жив он еще?

— Жив, а чего ему.

— Понятно. На то и власти, чтоб жить всласти. — Карась криво усмехнулся. — Почту все еще возишь?

— Вожу, а что?

— Письмишко в одно местечко завезешь. Тебе там ящичек дадут. Мне его доставишь. — Он налил в кружку самогона и подал Макару.

Тот кружку взял, но поставил на стол:

— Ты меня, Васька, не впутывай в такие дела. Я свою жизню честным хочу прожить.

— Неужели советская власть нравиться стала? — процедил сквозь зубы Карась, пододвигая к себе кружку.

— Хорошего чуть, но и плохого она мне не сделала, — ответил Макар.

— А лошадей сколько отобрали?

— Осталось и мне. На дело хватит, а там еще наживу.

— Ишь вить, всю жизню в холодке хошь прожить? В солдаты не брали — сливошник, революцию без тебя сделали... А теперь и за свою же землю воевать лень? Думаешь, другие тебе ее завоюют? На ладошке поднесут? Вот начнется заваруха скоро... Я первый тебя как дезертира расстреляю!

— Ну чего ты ко мне пристал?

— Пей, а то напомню, какой ты честный!

— Чего еще? — насторожился Макар и взял кружку.

— Пей, потом скажу.

Макар выпил, отщипнул пирога:

— Говори, послухаю.

Карась налил себе, выпил, рассмеялся:

— А ты, брат, перетрухнул! То-то! Кто с Карасем однова сошелся, тот от него просто не отстанет. Вот как у меня поставлено!

— Ты, говори, говори... бей, коль намахнулся.

Карась медленно вынул из кармана портсигар, открыл его и протянул Макару. Там лежали самодельные махорочные сигарки, скрученные из газетной бумаги. Макар взял одну, прикурил.

— Портсигарчик-то Чичканова! Вишь надпись? — хвастливо сказал Карась, прикуривая.

— Ты говори, не виляй, Вася.

Карась сделал несколько глубоких затяжек, поднял смеющиеся глаза на Макара:

— Хлеб голодающим был нужон? Нужон. А ты мне привез спрятать, чтоб не отобрали. Об том могёт босота узнать, если постараться.

Макар разинул рот, словно нечем было дышать.

— Как? Ты могёшь на меня донесть?

— Ну-ну!.. Зачем доносить? Мы с тобой еще долго дружками будем. Это я так... к примеру. Чтоб ты не хвастался, будто честный. На земле честных быть не могёт. Говорят, даже ангела на небе с грешных попов взятки стали брать.

Макар молчал, опустив голову.

— Ну что? Выходит, договорились? — И Карась снова протянул Макару кружку с самогоном.

— Первый и последний раз с тобой якшаюсь. — Макар опрокинул кружку, шумно потянул носом над кусочком пирога. — Привезу — и все. Тогда меня не замай. Дай душе отдых. Я и так стал спать плохо.

— Я иной раз совсем не сплю и то молчу. — Карась жадно поедал кусок за куском и, как удав, пялил на Макара глаза. — Сидора-то Гривцова расстреляли, слыхал?

— Да ну?

— Вот те и ну! От его сына, от Тимошки, письмо я получил. Готовь, грит, Вася, гостинцы. Скоро приеду свататься. Родня, грит, собралась хорошая.

— За ково свататься?

— Экий ты, Макар, тугодум! Это только слова, а за словами — дело спрятано. Вот привезешь ящичек-другой, тогда тоже в сваты попадешь, а то и в родню запишем.

— Нет, Вася, ни в сваты, ни в родичи не желаю. Стар я для тайных дел. Лучше не приневоливай. Привезу — и крышка.

— Ну ладно, ладно, старина, не будем загадывать. На вот письмецо. В шапку, понадежней спрячь. Спросишь: «Гражданин Федоров болен или здоров?» Скажут: «Здоров как бык». Вот тогда и вынь письмо. Понял? Повтори.

Макар повторил глухим, недовольным голосом. Насупился, почесал затылок:

— Эх, Васька, зря ты меня в эти дела впутываешь.

— Довольно ныть! Кто-то идет. — Карась быстро спрятал под лавку бутылку.

— Здравствуйте, — небрежно сказала Соня. — Батя, поди сюда. — И скрылась в полутьме сеней.

Макар тревожно шагнул за порог:

— Что стряслось?

— Да ничего. Что ты такой испуженный? В Пады меня не завезешь? Я Матрене-портнихе платье шить отдам. Она лучше городских шьет. Помнишь платье в горошек?

— Нет, дочка, не управлюсь я с Падами. Вон Васька тебя возьмет, он из Падов.

Соня недовольно поморщилась:

— Тогда я лучше верхом поеду, дай седло.

— Вчера Архип взял, в Тамбов уехал.

Соня задумалась.

— Ну ладно, скажи этому... Я за узелком схожу.

Карась услышал стук наружной двери, глянул в окно. Соня шла, гордо покачивая плечами.

— Вот это краля! — воскликнул Карась и прищелкнул языком. — Чья это?

— Будя глаза-то пялить! — недовольно ответил Макар. — Это дочь моя... Соня.

— Да ты что же, старый хрен, такую ласточку прячешь?

— Сама прячется.

— Куда ты ее послал?

— Домой пошла. За узелком.

— Как домой? А это чей дом?

— Тот дом ее... От мужа остался.

— А-а... вдова! — Карась потер руки.

— Ты, Васька, мотри не хамлетничай. Она с тобой в Пады поедет. Мне-то не резон крюк делать, а ты возьми ее да мотри. Упреждаю: не хамлетничай. Убью за нее.

Васька гыгыкнул, встал:

— Убьешь? Да ну? Вот теперь ты мне начинаешь нравиться. Люблю смелых и решительных. — Он хлопнул Макара по плечу и шагнул к двери. — Так не забудь: «Гражданин Федоров болен или здоров?» — «Здоров как бык!..» — И Карась ухарски подмигнул Макару.

Глава вторая

1

Тимофей Гривцов третий месяц жил в небольшом уездном городишке Кирсанове, в ста километрах от Тамбова.

Он добрался сюда товарным поездом, убежав от Парашки с документом Василия.

Начальник кирсановской милиции Антонов, будущий главарь «Зеленой армии», знавший имя Гривцова по сообщениям эсеровского центра, принял его снисходительно, определил на одну из явочных квартир около вокзала. С первых же слов он дал понять Гривцову, что хоть Александр Антонов еще и не генерал, но в адъютантах уже нуждается. Сам Антонов жил неподалеку от уездного исполкома и следил за каждым шагом ответственных работников, имея своего человека в уземотделе.

Тимофею Гривцову Антонов поручил следить за газетами, быть на явках с второстепенными лицами и вести переписку с тамбовским подпольем. Антонов выдал ему подложный паспорт — так что Тимофей свободно разгуливал по городу и успел завести себе шмару, как презрительно называл он свою толстую глуповатую любовницу из кирсановских мещанок. Иногда Антонов брад Тимофея с собой в Рамзинский женский монастырь, расположенный в лесу на островке. Здесь брат Антонова — Дмитрий — читал монашкам свои сентиментальные бездарные стишки, а сам Антонов водил Гривцова по острову и объяснял, где что можно спрятать и по какой тропинке можно скорее пройти к переходу через узкое мелкое русло реки. Возил и в Чернавку, к озеру Ильмень, где в камышах было спрятано оружие.

И все же Тимофей чувствовал, что Антонов многого не доверяет ему. Болтливый братец Дмитрий куда щедрее. Он иногда запросто заходит к Тимофею и начинает высказывать свое отношение к какому-нибудь событию, думая, что Гривцов знает все. А тот, ловко лавируя, выуживает из непризнанного поэта далеко не поэтические тайны... Потом в разговоре с Антоновым он очень тонко показывал свою осведомленность, чем в конце концов покорил хитрого и скрытного «начальника милиции». Антонов стал чаще встречаться с ним, иногда даже заходил к нему с заведующим горкомхозом Беловым, чтобы угостить того самогонкой, которую под покровительством Антонова гнала хозяйка явочной квартиры. Антонов сам не пил, но угощал Белова щедро и принуждал Гривцова составить компанию.

Был смысл угощать этого человека! Алексей Степанович Белов, здоровенный мужчина, с широкими треугольными бровями, свисавшими на глаза, попал в руководящий состав прямо из грузчиков, не умея ни читать, ни писать. По распоряжению Антонова Белову сделали в кирсановской типографии печатку-факсимиле, и он пришлепывал эту печатку к бумагам на реквизицию имущества. Иногда Антонов просто брал эту печатку у ее владельца и штамповал чистые листы на всякий случай.

Однажды Антонов пришел к Гривцову не в духе:

— Сняли моего Белова. В Иру председателем коммуны послали. Жалко. Побольше бы нам таких в Кирсанове попадалось! — И впервые выпил с Гривцовым. — А ты что хмурый?

— Письмо получил. Отца расстреляли. Батрак продал. Они вот действуют, а мы сидим! — вспылил Гривцов, хмелея. — Сидим и ждем, когда до нас доберутся. В хоронючки играем! А на дворе уж осень, Зима скоро.

Антонов сердито втянул голову в плечи и криво усмехнулся:

— Вот вас, шустрых, и разогнали быстро в Тамбове. Торопливость, господин офицер, нужна при ловле блох. — Он встал, надел милицейский картуз, поправил на боку маузер. — Посмотрю, посмотрю, как ты умеешь дело ускорять. Завтра подводу пришлю, в Трескино к Токмакову поедешь. Он унтер-офицер, дезертир, я сделал его милиционером. Такая характеристика тебя удовлетворяет? Ну так вот, вместе с ним сформируй в этом селе конный отряд милиции. Человек тридцать. Официально — для охраны хлебных складов. Вот и увидим, Тимофей, на что ты способен, — уже миролюбиво улыбаясь, заключил Антонов и подал руку.

Гривцов пожал руку своего нового хозяина без особого удовольствия, а оставшись один, стал проклинать себя за мягкотелость. «Надо было всех их тут взять в свои руки! — твердил он себе. — Я и по чину старше всех!»

На другой день он был уже в Трескине.

Токмаков понравился Гривцову. Невысокий, собранный, быстрый в движениях унтер-офицер говорил смело и резко. Хитрые татарские глазки его прощупывали Гривцова целый вечер, а утром Петр Токмаков откровенно предложил Гривцову начать восстание без Антонова. «А далеко бы пошел этот хитрый татарчук в армии», — невольно подумал Гривцов, но предложение Токмакова принял без энтузиазма.

— Раз уж Шурка все нити собрал в свои руки, пусть действует сам, посмотрим на него, — уклончиво ответил он. — Давай сообщим ему через Заева, что все готово, пора начинать...

2

Однажды из села Иноковки в кирсановскую Чека заехал с почтой ямщик Антон Косякин. Он зашел в кабинет брата Алексея, который несколько месяцев работал в Чека, и взволнованно поведал о своих подозрениях. Начальники волостных милиций Заев и Лощилин последнее время стали пересылать через него пакеты Антонову со строгим приказом вручить лично. И сегодня утром к нему домой зашел Заев с каким-то рыжим парнем, оба пьяные, и велел передать Антонову вот этот пакет. Когда они ушли, с улицы прибежал младший сын Косякина, тринадцатилетний Федюшка, и сказал, что дядьки, которые заходили в дом, пошли бить коммунистов. «Откуда ты узнал?» — спросил Косякин сына. Оказывается, Федюшка сидел на ветле, высматривая лошадей за канавой, а дядьки шли по тропинке, и один, что помоложе, сказал: «Теперь начнем бить коммунистов». А у другого, когда он закуривал, выпала из кармана вот эта бумажка.

На оброненной бумажке чекист увидел план-чертеж пути, связывающего Иноковку с Рамзинским монастырем, и слова: «Люди готовы, лошади оседланы, пора».

Алексей велел брату сидеть в кабинете и никуда не уходить, а сам с пакетом и чертежом пошел в уком партии.

А за ямщиком Косякиным и за подъездом Чека следили неусыпно зоркие глаза антоновских милиционеров.

Посыльный из исполкома долго и безуспешно стучал в пустую квартиру Антонова.

Тогда чекисты кинулись в милицию.

Там остались только подставные лица из бывших дезертиров, на которых Антонов не надеялся.

3

Перед вечером, в сумерках, Гривцов, запыхавшийся и злой, ворвался без стука в комнату Токмакова.

Тот отстранил от себя обнимавшую его женщину и встал:

— Тебе чего тут?

— Провал! Повальные аресты! А ты обнимаешься! Эх, все вы тут... — Гривцов матюкнулся, не стесняясь любовницы Токмакова, и, махнув рукой, выскочил из комнаты.

Токмаков догнал его и засверкал неверящими дикими глазами:

— Какой провал? Говори толком. Где Шурка?

— Шурка твой успел сбежать, а вот Заев и Лощилин попались. Заева в нижнем белье у полюбовницы захватили. Теперь нас всех выдадут. Доигрались в хоронючки, ми-ли-цио-не-ры! — презрительно протянул он последнее слово.

— Постой! А кто же нас продал? Кто разнюхал?

— Иди узнай, господин унтер-офицер! — издевательски осклабился Гривцов. — Пошли вы... с вами пропадешь тут! — И он направился к конюшне.

— Куда ты? — крикнул Токмаков.

— В родные места уеду. Там у меня верные люди есть. И пулемет найдется.

— Ну постой, постой, не пори горячку, — примирительно подошел к нему Токмаков. — Это хорошо, что ты в своих селах народ подымешь. А я тут... Потом сойдемся вместе, а? Может, и Шурка где объявится? Небось в Караул подался! Или в Рамзу. Я знаю все его места.

Рассудительность Токмакова поостудила пыл Гривцова. Он мирно попрощался, взял свой походный мешок и поскакал к пойме реки Вороны, славящейся своими зарослями, болотами и оврагами.

Глава третья

1

Ощетинились стерней поля, заморосили сентябрьские дожди. Закурлыкали в небе журавли, улетая на юг.

Кривушинские мужики стали чаще собираться у сходной избы. Обсуждали сельские дела, заставляли грамотных читать губернскую газету, которую завозил к ним вместе с письмами Макар Елагин. Лист с бюллетенем о здоровье раненного эсерами Ленина зачитали до дыр; приставали к Макару: может, он чего еще знает, «акромя газеты»? Но тот молча пожимал плечами.

Василий однажды вручил Макару письмо на имя Ленина от кривушинской бедноты.

— Смотри, товарищ Елагин, не затеряй, — строго попросил он, — письмо государственное. Скорейшего выздоровления Ильичу желаем. Понял?

— Как не понять!..

Притихли, спрятались в своих каменных берлогах кривушинские богачи — слишком свежи были в их памяти судьбы Сидора и Потапа. А тут еще красный террор объявлен после покушения на Ленина. Даже на выборы нового сельского Совета не пошли — сказались больными.

Комитет бедноты провел в Совет своих членов. Андрея Филатова избрали председателем Совета, Василий Ревякин, как секретарь сельской партийной ячейки, состоящей всего-навсего из трех коммунистов, взялся организовывать коммуну. Василий жалел, что из села ушел продотряд. С ним было как-то спокойнее и веселее. Учет обмолоченного хлеба в селе комитет бедноты успел провести вместе с отрядом, а вот коммуну создавать придется одним.

На уездный съезд совдепов и комитетов бедноты Василий поехал с Андреем. Там он увидит Чичканова, расспросит у него все про коммуну.

Возницей напросился Юшка, ему очень хотелось повидать в Тамбове сына Паньку, сбежавшего без его благословения с беспутной Клашкой.

Всю дорогу до Тамбова Василий рассказывал Андрею про Парижскую коммуну. О ней он из книжки узнал в госпитале. И вот запомнил на всю жизнь.

Юшка слушал и покачивал головой. Удивленно восклицал: «Чудно!» В его голове никак не умещалось, что счастье можно дать всем людям. Да и счастья-то на всех не хватит! Редкая это штука — счастье. Из поколения в поколение только сказки о счастье сказывают. «Неужли и хромовые сапоги с калошами всем дадут в коммунии? И кашу с молоком каждый день? Не верится...»

Дослушав рассказ Василия до конца, Юшка сделал свое заключение:

— Мудер хранцуз. У нас по-евойному не получится. У нас вить того нет, чтобы отдать лишнюю рубашку... А отнять — этого скоко хошь! Разбойный народ!

— Не наговаривай на себя! Ты ведь — народ. Разве ты разбойник? У нас еще лучше получится, папаша! У нас власть советская, а у них буржуи были кругом.

— А наши-то господа куда же подевались? Все в Москву с золотишком определились. Мне Сидор говаривал: «Деревянные столбы, грит, мы, дураки, вам ставили. Вы их подгрызли, а наши дети железные поставют — об них вы зубы сломаете!» Тимошка-то, чай, опять в комиссарьях ходит да на меня зубы точит. И Сидор небось откупился.

— Не нагоняй, Ефим, страху. Мы пужаные, не боимся, — ответил за Василия Андрей. — На краю света врагов своих половим и прикончим. Ты знаешь нашу заданию? Мировая революция по всем материкам!

— Без матерка-то, понятное дело, русскому человеку скушновато. Я сызмальства материться учился у отца.

— Да ты про какой материк-то далдонишь? — спросил Василий. — Андрей про иноземные страны говорит, а ты...

— А вы чаво на меня напали? — осердился Юшка. — Коль хошь знать, я есть самый чистый коммунар! Меня хучь тут прямо на повозке в список вставляй. Коммуна, знамо дело, хорошая штука для нашего брата. Артелом-то все скорее выходит. Артелом можно мою саманку на руках в коммунию отнести.

— А ты сомневался, Андрей, что в коммуну никто не пойдет. Вот тебе третий коммунар! — весело сказал Василий.

— Не третий, а первый, — настойчиво потребовал Юшка, — это твой батя, Захар преподобный, коммуны боится, как черт ладана...

— Ну ладно, ладно, первый будешь. Так и запишем: первый кривушинский коммунар Ефим Петрович Олесин, Громко, далеко слышно будет!

— Так и надо. Шептаться-то в батраках надоело. И-эх! Сдвинулась матушка Расея с места! Где только пристанет?..

2

После первого заседания съезда, проходившего в «Колизее», Чичканов позвал в президиум Василия.

— Ну, как работает кривушинская беднота? — спросил Чичканов, усаживая Василия возле себя.

— Об коммуне мечтает, товарищ Чичканов. Да вот не знаем, с какого конца начать. Нам бы устав почитать или брошюру какую.

— Я тебе лучше адресок дам. У нас в Тамбове в архиерейском особняке, за больницей, коммуна организовалась. У них и устав себе спишешь, и своими глазами коммунаров увидишь. Люди хорошие. Приглядись, как они устроились, как действуют. Кривушинскую экономию вместе с мельницей за вами закрепим. Только решение собрания нам сразу вышлите. Панова проводил в Волчки?

— Проводил. Скучно без рабочего класса стало, — с улыбкой ответил Василий. — Он все растолковывал с ленинской точки...

— А тебе пора самому все понимать с этой точки. Ты сколько лет в школу ходил?

— Приходскую закончил. Писарем малость работал.

— Ну вот, теперь образовывайся сам. Зайди в редакцию газеты, она в присутственных местах размещается, на втором этаже. Там есть такой Максимилиан Хворинский, он стишки пишет и библиотекой заведует. Скажи, Чичканов велел отобрать все новые брошюры для Кривуши. И читай себе на здоровье. Все ясно? Действуй. — Он пожал руку Василия. — Я иду, меня ждут. — И ушел в соседний зал.

Василий разыскал Андрея среди делегатов и утащил с собой в редакцию. В кабинете, который им указала женщина, никого не оказалось.

— Посидите, Хворинский скоро вернется.

Они вошли в кабинет, сели на стулья, придвинутые к столу у окна, оглядели стены, увешанные плакатами.

Через несколько минут дверь открылась, и вошел длинноволосый мужчина с испитым желтым лицом. Василий узнал Максимку Хворова, с которым когда-то вместе учился в кривушинской школе.

— Максимка! И ты сюда? Андрей, глянь, кто пришел! Ты где же пропадал, Максим, эти годы?

Максим Хворов позволил себя обнять, поздоровался с друзьями и, снисходительно улыбаясь, спросил:

— А вы сюда зачем?

— Да вот к Хворинскому послал Чичканов за брошюрами, а его нет. Ждем сидим.

— А он уже здесь, — продолжая улыбаться, сказал Хворов и сел за стол. — Я вас слушаю.

Василий и Андрей недоуменно переглянулись, потом уставились на Максима.

— Это зачем же ты оборотнем сделался? — недовольно спросил Андрей. — Аль под француза подстригся? — кивнул он на волосы Максима.

— Да нет, товарищи дорогие, — обиделся тот. — Я поэтом стал, стихи пишу. Ну, мне в Питере один дружок посоветовал псевдоним взять — Максимилиан Хворинский. Так лучше звучит.

— Звучит, может, и лучше, а доверия тебе от нас теперь не будет, хоть обижайся, хоть нет, — сказал Андрей. — И мы тебя так звать не будем. Нас, слава богу, крестил русский поп.

— Ну ладно, ладно, — уговаривал Максим Андрея. — Сдаюсь, виноват, хватит об этом, Зовите, как хотите. Скажите только, как поживает Кривуша? Давно там не был.

— Вот коммуну создаем! — гордо ответил Василий. — Чичканов велел тебе отобрать для нас все новые брошюры.

— Отберу, обязательно отберу, — дружески хлопнул Максим Василия по плечу. — Не торопите меня. Давайте лучше вспомним про былое... детство вспомним. Помнишь, Вася, как мы с тобой закон божий учили? Батюшку как передразнивали? А случай с Андрюшкой никогда не забуду... Петр Иванч Кугушев... Помните? По письму урок вел. За окном, помню, метель, а мы пишем: пришла зима... Зима пришла... И вдруг ты, Андрюшка, во весь голос: «Петр Иванч! У Алдошки вша на затылке полозиит». — Максим весело захохотал, подбрасывая рукой длинные волосы, спадающие ему на лоб.

— Теперь в гости к нам приезжай, на открытие коммуны, — пригласил Андрей. — Мы у тебя там сразу гриву отстригем, товарищ Хворинский.

— Приеду, обязательно приеду. Может быть, даже очерк про вас напишу в газету.

— А ты могешь? — спросил Андрей, удивленный.

— Конечно, могу! У меня вот даже книжечка стихов в Питере вышла. — Он достал из ящика желтенькую книжечку в несколько листков.

Василий и Андрей подержали ее в руках, прочли обложку и с уважением вернули Максиму.

— Давай, Максимилиан, пиши про нас, — облегченно сказал Василий. — Раз так звучит лучше, нам все одно.

Максим Хворов открыл шкаф, набрал с десяток брошюр и подал Василию.

— Про коммуну тут есть? — спросил Василий.

— Тут нет. В Комиссариате земледелия есть положение о трудовых коммунах. Зайди туда.

Когда вышли на улицу, Андрей, морщась, сказал:

— Не знаю почему, не нравится он мне. Своего роду-племени стыдится. На стишки кровное имя променял.

— Черт с ним, с оборотнем, — резко сказал Василий. — Нам с тобой не до него. Ты вот что не забудь: вечером к Парашке сходи. Мне неудобно, а ты разнюхай, не появился ли Тимошка? Может, он письма ей откуда пишет?

3

Так же скупо светило над Кривушей сентябрьское солнце, как и сто и двести лет назад; так же моросили осенние дожди, как будут моросить и через сто, и через двести лет, но в те дни кривушинские бедняки вершили неповторимые дела. Увлек Василий бедняков жить коммуной. По окрестным селам пополз слушок: «Васька Ревякин в барские хоромы бедноту свою прет».

А в Кривуше толковня по домам: неужели кто осмелится в барский дом поселиться? А как это — вместе жить? Может, и баб совместно пользовать?.. Ухмылялись мужики, судачили бабы, проклиная босоту.

К сходной избе, где проходило организационное собрание, стеклось все село. Окружили кривушинцы бедноту, словно собирались на приступ идти. Заглядывали в окна, стучались в дверь, свистали пьяные детины из толпы. А в самой избе душно было от горячего дыхания взволнованных людей, от горького дыма самосада. Бабы ругались на курильщиков, вырывали цигарки, но появлялись новые.

Василий за столом, накрытым красным коленкором, медленно, по пунктам читал устав коммуны:

—  «Коммуна имеет целью наиболее равномерное удовлетворение всех жизненных потребностей своих участников путем рационального применения технических средств и рабочих сил в полном соответствии с основными принципами социалистического строя...»

— Повтори!

— Слов много, сразу не поймешь! — крикнула бойкая жена Андрея Филатова.

— Ты нам, Васятка, своими, кривушинскими словами обскажи все как есть, — почтительно добавил Захар, сидевший у стола.

Василий оглянулся на Андрея, ища помощи, но тот пожал плечами.

— Это, одним словом, про технику, товарищи... Плуги, значит, там, другие всякие машины... Надо их применять, и тогда жизнь будет лучше.

— Вот таперь ясно. Валяй дальше!

—  «В жизни коммуны неукоснительно проводится следующее начало: а) все принадлежит всем, и никто в коммуне не может ничего назвать своим... Каждый...»

— Э-э! Стой, стой! Повтори, повтори! Как это там?

— Все принадлежит всем...

— А это как же понять: все и всем? Курица, на что глупая, и та — навоз в сторону, а зерно в клюв...

— Что ж, и баба моя всем принадлежать будет? — спросил Кудияр.

— Ха-ха-ха! — дружно захохотали на заднем ряду бабы.

— Она у тя дюжа тоща!

— Скусу в ей нет!

— Ха-ха-ха!

— Тихо, товарищи. — Василий кашлянул и, набычившись, сказал: — На посмешку такое дело не позволю! Понимать надо! Все всем — это значит, что скот, инвентарь — общие, столовая — общая... Одним словом, каждое семейство одинаковые права заимеет. А баба твоя никому не нужна, — сказал он, повернувшись к Кудияру.

— Читай дальше!

— Ясно, давай, бузуй дальше!

—  «Каждый в коммуне обязан трудиться по своим силам и получать по своим нуждам, что может дать коммуна».

— Вот это нашими словами сказано!

— И понятно все сразу: хошь — работай, хошь — нет, а получай скоко хошь!

— Райская жизня!

— Товарищи, товарищи, потише! Вот как раз вы и не поняли. — Андрей снова вышел к столу. — Трудиться по силам. Если есть сила — трудись, нет силы — отдыхай. А кто лешего валять на печке думает — не выйдет! Друг за дружкой следить будем!

— Оно понятно, да как узнать, что живот болит, примерно?

— Дохтора надо выписать в коммуну! — засмеялись бабы.

...Дотемна засиделись, все на свете забыли, — так взволновала бедняков новая жизнь, в которую звал их Василий. Разговорились даже те, которых считали молчунами, и все словно оттягивали самый решающий момент, когда потребуется поднимать руку.

Но этот момент наступил.

— Если всем все понятно, то будем, товарищи, голосовать. Кто за то, чтобы создать нашу кривушинскую коммуну? Поднимите руку.

Первыми осмелели Юшка и Сергей Мычалин, за ними потянулись Семен Евдокимович, Алдошка Кудияр, братья Лисицыны, Аграфена.

Василий глянул на отца. Тот сидел, опустив голову, ковырял пальцами заплатку на коленке.

— А ты, батя, чего ждешь? — сердито спросил Василий. — Особого приглашения?

Все вдруг опустили руки и метнули взгляды на Захара.

— Каждый за свой живот в ответе, — не подымая головы, ответил Захар. — Я вам не мешаю. У меня Василиса хворая, коммуне лишний рот. Попреки слухать не хочу.

— Да что ты, Захар! — крикнул Семен Евдокимович. — У Юшки вон псарни целая кибитка, и то берем на свой харч. Давай пишись и ты.

— Нет, мужики, погожу трошки.

— Это что же? — встал Кудияр и подошел к Василию. — Нас агитируешь, а свово отца в тень прячешь?

Василий побледнел. Сейчас все может рухнуть. Возглас Кудияр а внес смятение в души бедняков. Это видно по людям, уже прячущим свои глаза от глаз Василия.

— А мы с ним поделились давно! — громко сказал Василий, метнув взгляд на отца. — Как я в партию вступил, так и поделились. Я за него не отвечаю теперь. У меня свое имущество, с каким я в коммуну иду!

Захар удивленно и жалобно посмотрел на сына.

— Правда, што ли, Захар? — зашумели за спиной.

— Правда, — ответил он. — Отделил я его.

Андрей встал:

— Товарищи, как советская власть на селе, я подсчитал голоса. Одиннадцать семейств стали членами коммуны. Предлагаю назвать нашу коммуну именем Карла Маркса, так как он первый про коммуну говорил. Кто за это?

Все, что говорили в сходной избе, через несколько минут было известно всем жителям Кривуши, толпившимся вокруг. Под их ногами земля была притоптана и засыпана серой шелухой подсолнухов.

— Значитца, скоро на новоселье? — заговорщически подмаргивали здоровенные парни, шнырявшие в толпе.

— Кутнем на радостях!

Вышедших из избы коммунаров встречали настороженно, рассматривали другими глазами — будто те, став коммунарами, переменились даже лицом.

— Ну, а когда же в хоромы переезжаете? — спрашивали любопытные бабы.

— Васька Ревякин себе самую хорошую хоромину возьмет.

— Вы за ём смотрите, обведет вас, шельма!

4

Тяжело было бросать обжитые углы. Ох как тяжело.

Даже видавшие виды мужики смахивали слезу, прощаясь с родным подворьем. Больше, чем на свадьбу, собиралось народу у каждой избы, откуда увозили свое барахлишко коммунары. Голосили бабы, как по покойникам, провожая родственников на барскую усадьбу, стоявшую за Кривушей на взгорье.

Только Юшка весело шагал рядом со своей телегой, которую теперь вместе с лошадью он сдавал в коммуну.

— Что взревелись, едрена копоть? — ругал он баб, окруживших Авдотью. — На второй етаж мне жребия выпала. Над Кудияровой головой плясака отдирать буду. А вы орете, дурьи головы! Авдотья моя скоро королевой будет! Наряжу в шелка! Вы от зависти лопнете!

На усадьбе, у дороги, почти весь день стоял бывший управляющий австриец Пауль, встречая повозки коммунаров.

— Я поздравляю вас новосельем, — твердил он и цепкими глазами рассматривал ветхий скарб, который везли в имение коммунары.

А вечером, когда угомонились уставшие за день новоселы, Пауль пришел к Василию.

— Мне давно пришел разрешение ехать на родину, Австрия. Но я — хозяин. Я не любил бросить хозяйство на произвол. Я ждал хозяин. Теперь вижу — экономия попаль в корошие руки. Я поздравляю вас! Теперь отправьте моя семья на станцию.

Василий вежливо усадил Пауля на оставшийся от барина венский стул и долго расспрашивал о хозяйстве. Австриец ничего не скрывал, он даже дал дельные советы, с чего начать восстановление хозяйства.

На другой день Василий принял у него мельницу, поставив туда заведующим младшего сына Семена Евдокимовича — Михаила, а сам с коммунарами взялся за очистку конюшен и коровника, аккуратно складывая навоз в кучи. Бабы радовались ровным дощатым полам, целые дни мыли и скоблили, наводя порядок в комнатах.

Глава четвертая

1

Чичканов оторвался от бумаг, устало откинулся на спинку кресла. Подведены итоги борьбы за хлеб по всей губернии. Не очень-то радостные итоги, но работа повсеместно налаживается. Все чаще стали приходить в Губсовдеп энергичные, преданные советской власти люди, готовые выполнить любое задание. Без них невозможно руководить губернией. Их честная информация о положении дел на местах — самое дорогое для руководства. Побольше бы таких людей! Заменить бы ими старых чинуш во всех учреждениях, но не доходят до всего руки.

Главное сейчас — хлеб. И картофель. Только что получена вторая телеграмма ЦК: отгрузить во что бы то ни стало три миллиона пудов картофеля. Во что бы то ни стало! Он, председатель Губисполкома Чичканов, отдаст все силы, чтобы выполнить это задание партии.

Чичканов встал с кресла, подошел к окну. В открытую форточку пахнул бодрящий сентябрьский воздух...

На столе зазвонил телефон.

— Я слушаю... А-а, это ты, Сергей?

В трубке Чичканов услышал веселый голос своего старого друга, Сергея Клокова, с которым вместе учился в реальном, вместе охотился в былые времена на уток и зайцев в пригородных лесах. Теперь Клоков — руководитель учетно-контрольной коллегии, «глаза и уши» председателя Губисполкома.

— Эх, Миша, — послышалось в трубке, — сам сидишь день и ночь и меня изводишь. Ну, хоть денек-то можем мы отдохнуть или нет? Завтра воскресенье. Давай махнем на озера... по уткам, а? Оторвись на денек!

— Нет, Сергей, не могу. И тебя не пущу. Не время. Наши с тобой утки пусть жиреют до будущего года. Зайди вечером ко мне с отчетом, а про уток пока забудь... Не горюй, доживем до лучших времен.

В трубке послышался глубокий вздох и усталый голос:

— С тобой наработаешься до упаду, не доживешь!

— Вот передо мной телеграмма... Тяжело раненный Ленин встал с постели раньше срока, чтобы работать, а ты... Вот послушай, что кирсановцы пишут ему в телеграмме: «Дорогой Ильич, мы, бедняки деревень и городов, съехались на уездный съезд Советов в тот великий день, когда ты встал с постели и принялся за работу и строительство социализма. Мы приветствуем дорогого вождя и даем клятву, что всю свою силу отдадим на борьбу с черным интернационалом. Черному стану — красная смерть!..» Вот так, товарищ Клоков! Заходи, жду. — И Чичканов опустил трубку на рычаг.

Задумчиво провел ладонью по лицу. Ничего, ничего, придет время, и отдохнем, и поохотимся, и в кругу семьи чай попьем спокойно, а сейчас... Он перевернул папку с отчетом и взял циркуляр Комиссариата земледелия о коммунах. «В настоящее время, — прочитал он, — вопрос о коллективной обработке земли самой жизнью выдвинут на первый план. На местах, как в России, так и в Сибири, коммуны возникают одна за другой и служат доказательством того, что идея коммунального хозяйства приобретает все больше и больше сторонников... Но надо следить за тем, чтобы коммуны организовывались согласно закону о социализации земли, чтобы они строились действительно на трудовых началах... Коммуны под руководством Совдепов должны повышать культурный уровень своих хозяйств и служить примером для окрестного населения...»

На уголке циркуляра Чичканов размашистым почерком написал: «Всем председателям коммун...»

2

Дверь широко распахнулась, и в кабинет быстрыми шагами вошел Подбельский.

Чичканов встревоженно встал. Обычно Подбельский телеграфировал о своем приезде заранее, его встречали на вокзале. А сейчас... Значит, в Козлове серьезные события. Чичканов испытующе изучал лицо Подбельского. Впалые, с нездоровым румянцем щеки, усталые сердитые глаза...

— Ты хорошо знаешь председателя Козловского исполкома? — тихим, охрипшим голосом спросил Подбельский. Он тяжело опустился в кожаное кресло перед столом.

— Лавров настоящий большевик, — коротко ответил Чичканов.

— И председатель Чека Петров настоящий, — перебил Подбельский, — оба настоящие, а нам от этого не легче. Петров влево загнул — до преступлений. Лавров вправо шарахнулся. А простые смертные всему этому делу свою окраску дают: из-за власти, мол, подрались.

Подбельский провел длинными сухими пальцами по ежику жестких волос, потер высокий морщинистый лоб, поправил усы. За всеми этими движениями Чичканов угадал крайнее волнение Подбельского.

— Так какие же результаты?

— Один день расследования, а я так измучился, дорогой земляк, — недовольным тоном ответил Подбельский. — Пришлось говорить с людьми, которые явно примазались к партии. Петрова славословят явные подлецы и проходимцы. Я понял, что его пролетарской рукой, в которую мы вложили меч, руководила не его голова. Безграмотный, упрямый кузнец Петров, «Теренч», как его прозвали в Козлове, заучил одну только фразу: «За революцию в мировом мачтабе!» А редактор, этот хитрый пройдоха Мебель, — фамилия-то какая! — хорошо изучил характер Петрова, он решил в своих корыстных целях столкнуть его с Лавровым. Во время мятежа Мебель прятался вместе с Петровым где-то в лесу, а теперь стал болтать о связи Лаврова с эсерами. Мол, Лавров потому и шел смело к мятежникам, что знал: не убьют своего. А теперь, мол, Лавров их покрывает... Петров дал своему коменданту Брюхину безграничные полномочия. Начался террор по всему уезду. Брюхин уничтожал не столько контру, сколько тех, кто не нравился Петрову и ему лично. Двадцать второй номер в гостинице, где разместил свой кабинет Петров, стал страшилищем для козловцев.

— Что же смотрел Лавров! — возмутился Чичканов.

— Он не смотрел. Он вызвал военкома и с его помощью арестовал Петрова и его коменданта.

— Правильно сделал.

— Вот тебе и правильно! Мебель — газетчик! Он не замедлил послать в «Известия» корреспонденцию о новом «мятеже эсеров», возглавляемом Лавровым. Козловские коммунисты были введены в заблуждение. Они освободили Петрова и арестовали Лаврова. Лавров теперь в ВЧК, в Москве. Сегодня пойду к прямому проводу. Буду говорить с Яковом Михайловичем Свердловым. Безусловно, Лаврова отпустят, но подумай, дорогой товарищ Чичканов, как все это выглядит, как об этом говорят в народе? И я сейчас волнуюсь уже не из-за Лаврова или Петрова. Меня тревожит возможность появления в других местах «лавровщины» и «петровщины», как называют это теперь козловские товарищи. — Он помолчал, разглаживая усы, потом встал, подошел к окну. — Недостаток образования и партийной культуры — и впредь самая опасная болезнь для многих наших честных, преданных, настоящих, как ты говоришь, большевиков. Об этой своей тревоге я обязательно расскажу Свердлову. — Подбельский закашлялся, зашагал по кабинету. Его худая, высокая фигура ссутулилась, словно на плечах была тяжелая ноша.

Но вот он подошел к столу, выпрямился:

— Надо послать людей на места. Проверить кадры в уездах. Пока тебе одному сообщаю: ЦК эсеров взял новый, подлый курс. Эсеры повально идут в нашу партию, чтобы изнутри разложить ее. — Подбельский захватил пальцами кончик усов, пощипал, словно что-то вспоминая. — Владимир Ильич, как никто другой, понимает сложность настоящего момента. Врачи не разрешили ему выходить на работу, но он не послушался. Ходит с перевязанной рукой... Вот так-то, дорогой земляк товарищ Чичканов. Зови Миллера и Бориса Васильева. Поговорим о кадрах.

Глава пятая

1

Холодный бездорожный октябрь.

Каждое утро, еще не умывшись, Василий выходил из коммунарского двухэтажного дома и тревожно смотрел в сторону мельницы. Помольщиков приезжало все меньше и меньше. Но, видно, не только бездорожье держало мужиков дома.

Неужели за грозными слухами, которые третий день беспокоят коммунаров, стоит настоящая опасность? Василий шел в сельсовет к Андрею, но и тот ничего определенного не знал.

Прошло еще несколько настороженных, мрачных осенних дней. И вдруг на мельницу приходят двое неизвестных в галифе и кожаных куртках. Наглые, руки держат в карманах. Увидев Василия, окликнули:

— Эй, председатель, зря храбришься! Распусти мужиков из коммуны, пока не поздно! Отдай мельницу обществу!

Подойти к ним Василий не решился, молча прошел мимо.

А вечером из Кривуши вернулся взбудораженный Андрей:

— Плохие вести, Василий. Я посылал верхового в волость... Восстания в Большой Липовице и Покрово-Марфине. Под Отъяссами два дня назад убиты моршанские руководители Лотиков и Евдокимов. Телефонные провода порваны, волостного убили. В Воронцовском лесу, говорят, много дезертиров. У них пулемет даже есть. Хлеб с продпунктов мужикам раздают. Наши мироеды в Большую Липовицу поехали.

— И Долгов тоже? — спросил Василий.

— Его не видели.

Ночью мужчины-коммунары собрались в квартире Василия. Юшка и Семен Евдокимович присели на корточках у порога, тихо переговариваясь. Юшка был в новых штанах и новом картузе, отобранных у Сидора.

— По ночам, Василь Захарч, свои сельские стали рыскать по усадьбе, — заговорил Сергей Мычалин. — Я сторожил вчера, Турова Ивана и Долгова Федора видел. «Што-то, говорю, мужики, поздно ходите?» А они: «Заблудились мы, заблудились». А сами смеются. Отошли подальше и говорят: «Скоро бить вас зачнем, коммуны!»

Хоть и немало Василий под пулями в окопах сидел, а жутковато стало. Глянул на своего друга Андрея, тот тоже голову опустил, насупился, обдумывает что-то. Юшка стащил картуз с головы, мнет его.

Семен Евдокимович развел своими саженными руками:

— Оружьев у нас маловато, обороняться нечем, а то бы и я старинку вспомнил. — И браво качнул богатырскими плечами.

— Какой там обороняться, — мрачно сказал Алдошка. — Разозлим только. Давайте располземся пока по домам, переждем.

— Это тебе есть куда расползаться, — ехидно ответил Юшка. — А я за угол своей саманки на радостях рыдваном задел. Мне одно теперь: горе горюй, а руками воюй.

— Правильно, — вступился Андрей. — Обороняться надо, пока патроны есть.

— А в центре власть чья? — беспокойно спросил Алдошка.

Ему никто не ответил.

Василий прошелся по комнате, вглядываясь в лица коммунаров. Вот они, главы одиннадцати кривушинских бедняцких семей. Каждый сейчас взвешивает, насколько дорога ему новая жизнь, каждый понимает, что отрезаны пути к старой. И еще — каждый проверяет, хватит ли у него смелости до конца бороться за новую жизнь?

Василий остановился против тестя и как можно внушительней произнес:

— Хорошо ты, папаша, сказал: горе горюй, а руками воюй. Нам отступать, товарищи коммунары, некуда. В кабалу к кулакам идти? У кого есть охота? Мне вот товарищ Панов сказывал, как их Ленин напутствовал, когда к нам провожал. Эсеры, говорит, могут еще испытать нашу силу, но коммуну им не сломить! Товарищ Чичканов нам помощь окажет, коль что. А нам держаться надо!

— Мне покойник отец завсегда твердил: лучше упади брюхом, только не духом! — вставил Юшка.

Андрей рванулся к окну и шикнул на Юшку. Василий погасил лампу.

— Что там?

Разглядели несколько фигур, которые мельтешили в полутьме у амбаров.

— В ружье! — крикнул Василий.

Коммунары побежали вниз. С улицы раздалось несколько выстрелов. Зазвенело разбитое стекло, заплакал проснувшийся Мишатка. Маша заткнула разбитое окно подушкой и взяла сына на колени.

Василий и Андрей первыми выскочили на улицу и выстрелили в сторону амбаров. В сыром осеннем воздухе выстрелы прозвучали очень гулко. В Кривуше залаяли собаки, в овраге послышался тайный пересвист. Василий и Андрей выстрелили еще раз.

Между амбарами нашли связанного сторожа Ермакова. Во рту у него кляп, ружья нет. Он долго отплевывался, чертыхался.

— Все свои, сельские... Щелчка по кашлю опознал. Добре пинками били, больно. И Долгов был... Хрюкал, как боров.

После короткого совещания коммунары решили оставить на усадьбе двух сторожей — Кудияра и Семена Евдокимовича. Остальные повели скот в хутора к надежным людям. Весь следующий день вооруженным обозом развозили хлеб с мельницы по хорошим знакомым Андрея Филатова, а в ночь повезли на дальний хутор овец.

Вернулись только перед рассветом и не узнали своего двухэтажного дома. Не осталось ни одной рамы, ни одной двери. Избитые, перепуганные женщины и старики кое-как перетащили свои узлы в маленький разваленный домик, где при помещике жила прислуга. Бандиты увели двух коров, которых оставляли, чтобы было молоко детям, постреляли гусей и кур, увезли последнюю муку. Подыхайте, мол, с голоду.

Из домика выскочили навстречу матери, жены. Плачут, умоляют вернуться в Кривушу. Пришел Семен Евдокимович, который оставался за сторожа. Полушубок его порван, под глазом синяк.

— Вам, начальники, — сказал он Андрею и Василию, — оставаться тут больше нельзя. Алдошка Кудияр со своей бабой в Кривушу сбежал, ружье бросил. Все теперь разбрешет им, сучий сын! А там целая банда собралась.

— Батя, — Андрей подошел к отцу. — Возьми с собой в Кривушу Дашу с маленьким. А мы с Василием в Волчки махнем, к Панову.

— Нет, Андрюша, обоим нельзя людей бросать. Скачи один. Ружье оставь, возьми мой наган. — Василий протянул ему револьвер, пожал руку. — Пусть Панов в Тамбов сообщит или сам с отрядом...

Андрей взял револьвер, сунул за пазуху и, хлестнув коня длинным поводом, помчался с усадьбы.

2

Захар уже не в силах был бежать, но страх за жизнь сына все гнал и гнал его к коммуне.

Захар смирился, что сын стал коммунистом, он понял, что коммунисты делают в селе хорошее дело, а наказывают только тех, кто заслуживает того своими волчьими делами. Теперь Захар спешил в коммуну. Из буерака он выползал на четвереньках, оскользаясь на грязном откосе и с опаской оглядываясь на Кривушу. Когда увидел скачущего по полю Андрея, настолько обессилел, что не смог даже крикнуть ему, чтоб тот вернулся. Через вишневый сад Захар брел, держась за стволы, за сучки, исступленно шепча молитвы.

Его заметил Юшка, подбежал к нему, взял под руку.

— Сынок, Васятка, прячься скорее, — едва слышно заговорил Захар. — Тимошка Гривцов с пулеметом суды едет. Тебя ищет. Убьет, сынок, прячься.

Василий схватился за повод, хотел садиться на коня, но в стороне, куда поскакал Андрей, послышалась частая стрельба. Коммунары притихли. Андреева Даша зарыдала, припав к плечу свекра.

— Поздно, сынок, не ускачешь. Прячься тут, пересиди трошки.

— Скорее, Васятка, скорее, мать твою бог любил! — крикнул Юшка, таща Василия за рукав. — Под печку спрячем, под печку, где картошка засыпана...

— Товарищи коммунары! — Василий побледнел, под глазом задергалась жилка. — Не могу вам помочь. Сами видите. Прощайте. Уходите в Кривушу, вас не тронут. — Он отдал повод Сергею Мычалину и кинулся к разграбленному двухэтажному дому.

В подвале темно и душно. Юшка торопливо отгреб картошку от печки, там показалось отверстие.

— Скорей лезь, скорей!

Василий нырнул в темноту, ударился раненой ногой о какую-то доску, чертыхнулся. Юшка завалил лаз под печку картошкой и убежал. Все затихло. Василий уткнулся ртом в полушубок — душил кашель от пыли.

Вскоре он услышал, как наверху по пустым комнатам бегают люди и гулко хлопают выстрелы. А вот и подвальная дверь тихо скрипнула... Хрустнула под чьим-то сапогом картошина.

По спине Василия пробежали мурашки.

Сиплый голосок:

— Ванька, пальни в печку! Можа, туды залез, дьявол!

Оглушительно громыхнул над головой выстрел. На шею посыпалась глина.

— Нигде нет. Как скрозь землю провалился. Наверно, ускакал тоже, проклятый!

— А картохи-то скоко припасли! Надо приехать набрать возок.

И ушли...

Захар стоял среди мужиков-коммунаров, собранных Тимошкой Гривцовым, и машинально твердил молитвы.

Женщин и детей Карась загнал в домик, у двери поставил бандита с обрезом.

— Где Васька Ревякин? — крикнул на коммунаров Гривцов и хищно передернул щекой.

— Убёг, — ответил Семен Евдокимович.

— Куда? — Тимошка положил руку на эфес шашки, болтавшейся на боку.

— А я почем знаю. Я за ним не бегал.

— Ах, ты не знаешь? Гришка, всыпь ему плетей!

Горбоносый пьяница Гришка Щелчок сорвал с Семена Евдокимовича шубу и изо всех сил хлестнул по спине плетью. Съеденная потом рубашка расползлась, оголив богатырские лопатки грузчика. Красные змеи одна за другой легли крестом на теле коммунара.

— Ну, вспомнил?

— Убёг, говорю, — прохрипел Семен Евдокимович.

— За что отца бьете? — крикнул младший сын грузчика Михаил. — Лучше меня секите!

— Гришка, заткни ему глотку! Всыпь неочередных, коль выпрашивает.

Гривцов подошел к Захару, взял за грудки:

— А ты зачем сюда приперся? Ты же не в коммуне!

— Машу пришел взять, тяжелая она. И Мишатка больной.

— Говори, куда Васька убег? Не скажешь — убью!

— Коль господь бог твоей рукой водит, Тимоша, — покорно ответил Захар, — то стреляй, все одно.

Гривцов дернул его за бороду, свалил с ног и стал бить носком сапога:

— Мово отца не жалели, сволочи, так и я вас, проклятых, не жалею! — заорал он, рассвирепев.

Подскочил к Юшке, ткнул ему дулом нагана в живот и сквозь зубы процедил:

— А с тобой, иуда, у меня особый разговор будет! Сымай отцовы штаны. Ну!

Юшка перекрестился, снял штаны.

— У нево и исподники-то черные, как штаны, — засмеялся Карась, указывая плетью на Юшку.

— Через всю Кривушу в исподниках на виселицу поведу! — крикнул Тимошка, отшвыривая ногой штаны, которые снял Юшка. — Отведите его в мой амбар. Захара в сходную избу заприте. А вы, проклятые, подыхайте тут с голоду вместе со своими женами и детьми!

Гривцов вложил наган в кобуру, подошел к повозке, на которой стоял пулемет.

— Поехали! — крикнул он бандиту, державшему дверь, и первый прыгнул на телегу.

Юшку и Захара окружили бандиты. Толкнув в спину прикладами, повели с усадьбы. Из домика с криками выскочили женщины, таща на руках детишек. Авдотья кинулась за конвоирами, но поскользнулась и упала в дорожную грязь...

3

В ту суровую осень на Тамбовщине то тут, то там вспыхивали кулацкие мятежи, которыми руководили сбежавшие из городов офицеры и агитаторы эсеровского центра, специально посланные в уезды.

Почувствовав пропасть под ногами, они настолько озверели в своей слепой мести, что не брезговали самыми жестокими мерами.

В селе Ямберна кулаки живыми сожгли на костре братьев Половинкиных: Семена — за то, что был секретарем сельской партячейки, Дмитрия — за участие в комитете бедноты. Одиннадцать коммунистов того же села подверглись страшным пыткам.

Тарадеевские кулаки по шею зарыли в землю председателя волкомбеда и раскаленным железом ослепили его. Средневековый смрад повис над селом...

Живыми топили в колодцах, отрубали топорами головы, вешали, стреляли людей, которые собирали по селам хлеб голодающему пролетариату, людей, осмелившихся строить новую жизнь на селе.

Мятежи в Моршанском, Кирсановском, Шацком, Борисоглебском и Тамбовском уездах унесли сотни жизней первых коммунаров (так называли тогда всех коммунистов и сочувствующих им). В десятках волостей были разграблены хлебные склады. Хлеб, с таким трудом собранный для голодающих, кулаки снова зарывали в землю, а то и просто сжигали на месте.

Головы многих мужиков-середняков, точно флюгера, вертелись то в одну, то в другую сторону; они не успевали еще решить, идти ли с мятежниками, как выстрелы раздавались уже с другого конца села, и они запирались на все задвижки и «пережидали». Но, пожалуй, самым страшным было равнодушие, с каким наблюдали иные мужики за расправами над коммунистами. А то и сами помогали мироедам.

— Что же вы делаете, мужики? — обращался к ним коммунист, которого они били. — Ведь для вас же лучшей жизни добиваемся.

И слышал равнодушный ответ:

— Откедова мы знаем, кому ты лучшего хошь? Покедова не видать от вас...

Сколько же надо было иметь мужества, стойкости, чтобы с честью носить имя коммуниста!

4

Василию нечем было дышать. Мучила жажда. Раненая нога ныла от сильного ушиба, нужно было освободить ее, чтобы не затекала. Лежать дольше не было смысла. Уж лучше погибнуть на просторе, на глазах людей, чем задыхаться в этой конуре!

Начались приступы кашля. Сколько он тут лежит? Нет, надо на воздух! Он стал двигать здоровой ногой, чтобы отпихнуть картошку от лаза, но в это время послышался скрип двери.

Бросило в жар. У ног зашуршали картошины, и едва слышный, но очень знакомый голос тещи позвал:

— Васятка, а Васятка? Это я, Авдотья. Вылазь скорее!

Она помогла ему вылезти, подала пузырек с водой, кусок хлеба. Пока он жадно глотал из пузырька, Авдотья торопливо рассказывала:

— У Маши схватки от страху были. Думали, выкинет, ан обошлось. Лежит она. И Мишатку знобит: простыл, видать, дюже. А ты уходи скорей, уходи, пока Долгов из Кривуши не вернулся. Следят за нами, даже хлеба не велят из села носить. Пропадем тут все. Юхима и Захара забрали, убить грозятся. Про Андрея не слыхать. Иди, сынок, скорее, иди, пока луна не вышла.

— А лошади нет?

— Все забрали, все... Ничегошеньки не оставили, собаки! Беги, сынок, беги скорее! Долгов опять придет, весь день тут торчал, вынюхивал.

Опираясь на плечо Авдотьи, Василий встал, прошелся, Ногу ломит, но идти надо.

С трудом выбрался из подвала, отдышался на воздухе. Авдотья обошла усадьбу, проверила, нет ли где засады, и вернулась к Василию:

— С богом, сынок, нет никого. Иди. Грязи-то сейчас меньше. Приморозило вроде.

Василий поцеловал тещу и, хромая, зашагал в темноту. Авдотья долго еще стояла на месте, беззвучно плача, а Василий тащился по саду едва-едва, от яблони к яблоне, от куста к кусту.

Вскоре за кустами показалась рига Артамона Ловцова. А что, если отлежаться до полуночи в этой риге? Будь что будет. Василий зашагал по слегка примороженной, но еще вязкой пахоте.

Вот и ворота. Почему они открыты?

— Свят, свят, — проговорил кто-то в воротах, — господи помилуй. Кто это?

Василий угадал голос Артамона Ловцова.

— Иди, Артамон, выдавай Тимошке. Все равно теперь. Бежать не могу.

— Никак ты, Захарч? — удивился Артамон. — Господи! Да как же ты попал суды? Иди в избу, отогрейся, Щец хлебни горячих.

— Сын твой все равно выдаст. У Тимошки небось служит.

— Да вить трус он, батюшка, Митрофан-то мой. Дезертиров-то ловят да стреляют, вот он и прячется в лесу с Карасем. А совесть в ём ищо господь не убил, отца слухается.

— Артамон, знаешь небось... мой отец жив?

— Отпустили его. Мужики отстояли. Плетьми отделался. А Юхима в амбаре держит Тимошка. И бьет дюже.

Артамон довел Василия до дома, открыл дверь. Старуха узнала председателя коммуны, запричитала:

— Что ж ты, старик, делаешь-то, погубишь нас всех. Митроша придет сейчас.

Артамон цыкнул на нее:

— Пусть идет. Налей щей Захарчу. Подкрепиться ему надо. Бог милостив.

Не успел Василий доесть щи, как с жалобным писком открылась дверь. Митрофан увидел Василия и остолбенел в дверях.

— Ну, чего дверь-то расхлебенил? — строго сказал Артамон, взмахнув лохматыми бровями. — Не узнаешь, что ли? Он мой гость. И ты его не видишь, понял?

Митрофан сжался, напружинился, неловко сунул обрез под лавку.

— Ужинай и ложись спать, — продолжал поучать сына Артамон. — Я Захарча отвезу до дальних хуторов, а там бог ему судья.

Митрофан молча мотнул головой, разделся, сел к столу, кося глазами на Василия.

— Пойдем, Захарч!

Когда вышли во двор, Василий попросил Артамона:

— Ты лучше дал бы мне коня. Я верну. Зачем тебе со мной тащиться?

— Эх, Василий Захаров, ты ведь крестьянин, а говоришь так. Да я лучше на своей хребтине тебя отвезу до Тамбова, токо бы лошадь в надеже стояла, под рукой была. — Артамон усадил Василия верхом, взял повод и повел коня на огороды.

5

Юшка валялся на полу темного амбара, в котором знал каждую щелку, каждую дощечку. На том самом полу, который пропитан его потом за долгие годы батрачества. Он не плакал, не стонал, хотя чувствовал острую боль во всем теле. Он только дрожал от холода, лязгая зубами, и тупо смотрел в угол, часто дыша, словно ему не хватало воздуха. И вспоминал... Сколько раз приходилось Юшке спасать отчаянного хозяйского пацана от родительского гнева! Сколько добра он сделал этому выродку Тимошке! А для чего? На этот вопрос нет ответа. Кипит что-то в сердце, словно вместо крови туда влили горячую жидкость. Тело дрожит, а сердце горит. И Юшка вдруг почувствовал себя совсем другим, будто только на пятидесятом году жизни он стал совершеннолетним, взрослым, мужественным человеком, который понимает, что дело не в коне и не в телеге, о которых он так мечтал и которые так желал иметь на своем подворье. Их могут дать, могут отобрать. Нет, не в них смысл! И не в дурашливом балагурстве спасение от трудностей жизни. Балагурство — самообман... Тогда в чем же смысл?

Юшка вспомнил, как впервые в жизни ударил по уху своего обидчика Сидора Гривцова и после этого почувствовал себя человеком свободным и сильным. Так вот в чем смысл! В схватке с врагом, в борьбе за то, чтобы вот эти честные, мозолистые руки не были протянуты к Сидору за куском хлеба, того хлеба, который сами же вырастили, вымолотили и ссыпали в мешки... Чтобы эти натруженные руки могли защитить семью, друзей, себя, чтобы они могли вцепиться в горло врага! Нет больше Юшки-батрака, есть коммунар Ефим Олесин!

Он приподнялся на локтях, прислушался. Неужели никто не выручит его из беды, не выпустит из этого капкана? Живы ли Василий, Андрей? Что с женщинами, с детьми, которые остались в коммуне? Что с ним сделают эти изверги? Все эти вопросы наплывали один на другой в его разгоряченном мозгу и еще больше терзали душу.

Кто-то быстрыми шагами подошел к амбару. Загремел замком. Ефим, превозмогая боль, привстал. Что это идет: смерть или спасение?

Через распахнутую дверь увидел серый туман и догадался, что наступает утро. Но и этот серый свет загородила темная фигура.

— Выходи! — грубо сказала эта черная тень голосом Гришки Щелчка. Ефим почувствовал удар в бок тяжелым сапогом. Значит, пришла смерть.

Дрожа от холода, он медленно поднялся на ноги, перекрестился.

— Ну, иди, иди! — грубо толкнул его Щелчок. — Поздно про бога вспоминать!..

Щелчок завел Ефима за дом. У покосившейся старой ветлы стоял Тимошка в окружении своих дружков. Увидев Юшку, Гривцов насупился, раздул ноздри. В руках его — веревочная петля.

— Становись на колени, иуда!

Ефим подошел совсем близко к Гривцову и посмотрел на него такими ненавидящими глазами, что тот невольно попятился и схватился за эфес шашки:

— На колени, говорю, иуда!

— Сам ты иуда, поганец!

Ефим Олесин распрямился. Он уже не дрожал. Теперь все его тело горело огнем.

— Вешай, вешай скорей, Тимошка! — исступленно закричал Ефим. — Не стану на колени! Вешай! На эту ветлу я тебя подсаживал, голопузого, а теперь ты меня подсади, да повыше.

Дружки Тимошки подскочили к Юшке, надавили на плечи, пригнули к земле. Гривцов накинул ему на шею веревку и, повернувшись к друзьям, выхватил из ножен шашку:

— Тяни!

Веревка, перекинутая через сучок ветлы, натянулась, захлестнула тощую шею. Ефим что-то хотел крикнуть, но было поздно — из горла вылетел только хрип.

Едва лишь старенькие грязные лапти оторвались от земли, Гривцов рубанул шашкой по веревке, и тело Ефима рухнуло на землю.

— Сымите с него веревку! — приказал Гривцов. — Пусть очухается. Второй раз вешать буду. Одного раза ему мало, иуде.

Сквозь тяжелый звон в ушах Ефим услышал эти слова, но не понял их. Не понял их зловещего смысла. Одна мысль занозой застряла в мозгу: почему так долго не приходит смерть? Или вправду говорят, что мертвецы в первые минуты все слышат? Он почувствовал, как кто-то царапает его шею холодными руками. Перед глазами поплыли в круговороте бесконечные черные ветлы по необъятному черно-синему небу.

6

Отряд Панова скакал по полю вслед за Андреем. Случайные сельские лошади, которых набрали продотрядчики, плохо слушались седоков, спотыкались на пахоте.

Много упущено времени, надо торопиться! Андрей никак не мог подладиться к чужой лошади, подпрыгивал, больно оседая на худую хребтину, но терпеливо гнал и гнал, не останавливаясь. Рядом с ним неуклюже прыгал комиссар Забавников.

А Панов, совсем не умевший ездить верхом, сидел на тележке, запряженной парой рысаков. Он гнал тачанку по дороге, не теряя из виду отряд. С ним сидели два волчковских милиционера, придерживая пулемет.

Панов развернулся около усадьбы коммуны, заехал за мельницу, откуда видна была вся Кривуша. «Скорей, скорей, братцы», — шептал он, следя за отрядом, который, как было условлено, обогнул Кривушу и мчался теперь к дому Сидора Гривцова. Лошадь Андрея выскочила к дальней риге Сидора, Панов дал несколько очередей по-над селом, потом подъехал к ограде кривушинской церкви — снова очередь. А продотрядчики уже окружили дом Сидора.

...Когда со стороны коммуны послышалась пулеметная стрельба, Гривцов подумал, что это Васька Карась вернулся из объезда соседних сел, куда сам послал его поднимать панику. Но вот застучал пулемет и у церкви. За ригой послышались храп лошадей и ружейные выстрелы. Тимошка понял, что окружен красным отрядом.

Пули засвистели над головой. Не успел он оглянуться — дружки разбежались кто куда. Гривцов сунул шашку в ножны и сделал несколько прыжков к дому, но пуля свалила его с ног.

Глава шестая

1

Глухой полевой дорогой Василий добрался до Падоз.

Село просыпалось. Горласто перекликались молодые петухи, на выгоне мычали собранные пастухом коровы, а в лесу, за речкой, путалось меж деревьев глухое осеннее эхо. Где-то совсем близко забумкало пустое ведро о колодезный сруб. Василий перешагнул подмерзший за ночь ручей и по огородной стежке поднялся к дому сестры.

Давно не был Василий у Насти, не любил он ее мужа, Ивана Кулькова, скрытного, жадного мужичонку с остреньким лисьим лицом. Василий увидел, что Иван успел пригородить к дому несколько пристроек и амбарчиков. Лес рядом, а в смутное время у продажных лесников за десяток яиц можно на целый сруб бревен заготовить. Но для кого он столько нагородил? Ведь детей-то у них нет. Василий даже приостановился, разглядывая плоды кропотливых трудов зятька, и не заметил, как тот вышел из-за угла с пустыми ведрами, направляясь к колодцу.

— Чего тут высматриваешь?

Василий сразу узнал гнусавый голос.

— Здорово, Иван.

— Здоров, здоров, — растерянно отвечал тот шурину. Глаза его бегали по сторонам, боясь встретиться с взглядом Василия. — Настя к куме за ситом пошла... А я за водой.

— У вас тут тихо? Бандитов нет?

— Чевой-то? — спросил Иван, будто не понял.

— Бандитов, говорю, нет?

— Бандитов нет, а коммунистов Карась постреливает. Тебе бы не показываться тут.

— Да уж показался. Поздно вертаться, светло.

— Ну, а у меня прятаться негде, — прогнусавил Иван. Он перехватил ведра в другую руку, загремев ими о коромысло. — Карась все мои щелки знает.

Василий молчал, выжидая, что еще скажет Иван.

— И меня убьют с тобой вместе...

— За свою шкуру трясешься? — почти шепотом спросил Василий. — А мне куда же теперь?

— Не знаю... Только я за тебя помирать не собираюсь.

Василий заметил, как из-за угла соседнего дома выглянуло бородатое лицо.

Несколько мгновений Василий стоял молча. Потом презрительно осмотрел Ивана с головы до ног и облегченно выдохнул:

— Гад ты ползучий, Иван!

И сразу стало как-то легче на душе. Он отошел от дома, свернул на тропинку, ведущую к большаку на Тамбов.

— Вася! Вася! Куда ты?

Голос сестры. Обернулся.

— Куда же ты на рожон-то лезешь, Вася?

— А куда же мне? — сердито ответил Василий. — Твой скопидом прогнал меня. За свою шкуру трясется.

— Прогнал? — всплеснула руками Настя. — Господи! Прогнал! Идол бессердечный! Анчутка! Неужели он с ними спутался? Пойдем скорее, Вася, спрячу тебя!

— Не пойду, Настя, — твердо сказал Василий. — Прощай. На тебя нет обиды. Пусть убьют лучше, а мужа твово видеть не могу.

— Господи, помоги мне, господи! Что же придумать-то, а?

— И Тимошка тут, с Карасем?

— Тимошку убили, говорят, у вас в Кривуше. Карась злой-презлой вернулся. О господи, что делать-то?

Пока они торговались, из крайней избы выскочил с обрезом в руках мужик. Василий и Настя сразу узнали кризушинского вора, горбоносого Гришку Щелчка. Настя вскрикнула, ухватилась за рукав Василия и упала на колени:

— Васенька, родненький, прости нас! Через нас ты пропал, Васенька! Прокляну его, ирода, уйду от него, окаянного!

— Стой! Руки вверх! — гаркнул Гришка Щелчок. — Вот ты где, куманек, очутился? А мы тебя в Кривуше шукали! А ну пошел!

Василий, сам не зная почему, грубо оттолкнул сестру.

— Бей, Васенька, бей, топчи меня! За ирода мово проклятого! — Она упала на землю, обняла его сапог и истерически заголосила: — Не пущу, не пущу! Стреляй, Гришка, и меня с ним вместе! Стреляй! Не пущу!

Бешено заколотилось сердце Василия — от жалости к сестре, от мысли, что вот так глупо приходится умереть. Он оторвал руки Насти и уже ласково сказал:

— Прощай, Настя, Машу пожалей.

Пошел, чувствуя за спиной холодок смерти. Он долго еще слышал, как сестра билась в истерике, но потом в ее крики вплелись гнусавые возгласы мужа. Василию хотелось оглянуться на сестру в последний раз, но Щелчок злобно тыкал в его спину ствол обреза:

— Пшел, пшел!

2

Соня третий день жила в Падах у двоюродной сестры. Она приехала сюда за платьем.

До ее слуха донесся далекий женский крик, Соня прислушалась. Крик то замирал, то возникал с новой силой. Это же в той стороне, где живет Настя! У Сони замерло сердце. Она кинулась к двери, на ходу сорвав с гвоздя свою коротайку, и побежала к Настиному дому.

...Мужики-соседи вели Настю под руки. Иван Кульков суетливо бегал вокруг, уговаривая Настю, но она не отвечала, а когда он забегал наперед, плевала ему в лицо.

— И зачем же я, дура, пошла за ситом? — причитала Настя охрипшим голосом. — Будь вы прокляты — и сито, и ты, ирод окаянный! Оставьте вы братца мово милого! Лучше меня убейте, убейте за ирода мово окаянного!

Соня спряталась в толпу и жадно ловила все, что говорили бабы о Василии. Услышав, что его повели к Карасю, тихонько выскользнула из толпы.

Она еще ничего не решила. Она не знала, что Может сделать для спасения Василия, но желание увидеть его и чем-то помочь ему овладело всем ее существом.

Сестра ждала Соню у крыльца:

— Что с тобой? Что там за шум?

— Настина брата поймали.

— Да куда же ты?

Соня не ответила, забежала в конюшню, торопливо отвязала повод Зорьки. Схватила было седло, но бросила — нельзя терять ни минуты!

Сестра удержала Соню за руку, умоляя остаться, но та упрямо отдернула руку:

— Подсади!

Настоявшаяся в конюшне Зорька сразу припустилась шибкой рысью.

На другом конце села, где жил Карась, Соня с удивлением увидела спокойно играющих ребятишек. «Значит, в другом месте... В другом! А где? Опоздаю, опоздаю...»

Соня металась по селу...

3

Василий шел, едва переставляя ноги. Пусть Гришка думает, что он совсем ослаб. Надо сохранить силы для решительной схватки. Надо собрать свою волю, свои силы, выждать удобный момент. Гришка Щелчок — измотавшийся пьяница, он не страшен в рукопашной, а выстрелить метко вгорячах он не сможет.

Из всех лихорадочных мыслей и воспоминаний больше всего беспокоило то, что прятался. Унизительно и бесполезно прятался. Если он останется жив, то никогда не повторит этого позорного шага. Лучше погибнуть вот так — на свету, на глазах людей, испытав последний раз свою судьбу — вонзив пальцы в горло своей смерти.

Щелчок шагал вслед за Василием, подталкивая в спину обрезом, и победно покрикивал на свою жертву:

— Не оглядывайся, красная сука!

Василий пробовал догадаться, куда ведет. Карась живет на окраине, а вот уж свернули от центра села вниз, к речке... В лесу, значит, прячутся карасевцы? Разогнал их из Кривуши продотряд! Молодец Андрей! Проскочил!

Прошли последний плетень. Василий увидел за плетнем остановившиеся глаза и открытый рот курносого мальчишки. Очень похож на Мишатку...

Потянулся порыжелый луг, выбитый за лето стадом, а теперь скованный первым крепким морозцем.

«У реки... А потом берегом, к Большой Липовице», — решил Василий.

Сзади послышался звонкий перестук копыт. У Василия так и оборвалось сердце — рушилась надежда на спасение! Он резко оглянулся и увидел, что Щелчок тоже смотрит назад, разглядывая седока. Вот бы какой момент для схватки, если бы не этот всадник! Но что это! Всадник — баба! Она неслась прямо на них, стегая коня поводом. Ближе, ближе... Соня!

Она скакала прямо на Гришку, вот еще два прыжка и... Но Зорька в самый последний момент шарахнулась в сторону, дико всхрапнув.

— Куда прешь, стерва! — замахнулся на нее Щелчок обрезом.

Василий на одно мгновение увидел тревожное лицо Сони, потом спину Щелчка. Одним сильным рывком свалил его на землю. Пальцы судорожно вцепились в горло. Какой-то булькающий хрип вырвался изо рта Гришки. Несколько раз стукнул его головой о мерзлую землю. Тело Щелчка расслабло и затихло.

— Тащи меня с коня! Стаскивай скорее! — кричала Соня. — Стаскивай, а то увидят.

— Сама скачи! Я убегу! — Василий закинул за плечо Гришкин обрез.

— Говорю: стаскивай! — На него смотрели умоляющие, требовательные глаза. Василий схватил ее за руку и снял с коня.

— Скачи! Скачи скорее в Тамбов! — приказывала она.

Когда затопали копыта вдоль реки, все удаляясь, Соня испуганно оглянулась на Щелчка — не шевелится ли? — и побежала, осторожно озираясь, берегом реки.

4

Ефима привезли в коммуну.

Запавшие глаза его стояли, как у мертвеца, губы дрожали, силясь что-то произнести, и — не могли...

В пристройке, где когда-то жил Пауль, одна комната оказалась со стеклами. Ефима положили туда, настелив на пол сена.

Вскоре к Ефиму зашел Семен Евдокимович. Он неловко топтался у порога, пожелал скорее выздоравливать, а потом отозвал Авдотью за дверь.

— Держи фартук, — шепнул он. К пятку яичек, которые он бережно вынул из-за пазухи, присоединился малюсенький бумажный кулечек. — Соль... осторожнее...

Аграфена раздобыла где-то кружку сливок, Сергей Мычалин прикостылял с лепешками, завернутыми в подол солдатской гимнастерки.

Когда Авдотья разложила на соломе перед Ефимом все и рассказала, кто что принес, Ефим прослезился. Он понял, что родня его теперь не только Ревякины, но и Филатовы, и Мычалины, и Лисицыны, и Аграфена...

К вечеру Ефим приподнялся на локти и хриплым, срывающимся голосом попросил пить. Авдотья, ни на минуту не отходившая от него, принесла воды.

— Тимошку пымали? — спросил он.

— В амбар заперли. Раненый он.

Ефим слабо улыбнулся.

Авдотья начала расспрашивать, что с ним делал Тимошка, в какое место бил.

— Бил, да не убил, — ответил он. — С того света Юхим Олесин вернулся. С того света, Авдотья. Из петли выпал. Веревка не выдержала. Отлежусь вот... Ты иди к ребятам, я посплю. Мне лучше стало.

— За ребятами Аграфена доглядит, а я с тобой тут останусь.

— Васятка-то где?

— Ночью ушел, проводила я его, а что с ним теперь — не знаю.

Ефим повернулся к стене:

— Ну, ты ложись, ложись, я усну.

Но через минуту опять спросил:

— Тимошку-то в чьем амбаре заперли?

— Я там не была, не видала.

Юшка закрыл глаза, но не спал. Беспокойная мысль овладела им: что, если упустят Тимошку?

— Авдотья, а Авдотья, ты еще не спишь?

— Нет, а что?

— Тимошку-то сторожат ай нет?

— Да, чай, сторожат... Спи уж ты!

Ефиму не спалось. Он с радостью почувствовал, как возвращаются силы в его хилое тело. Ворочался, двигал ногами, привставал на локтях, заглядывая в окно.

Ночью, когда в пустой комнате раздался размеренный храп Авдотьи, Ефим тихонько встал, дотащился до окна. Из-за облака медленно выплывала луна. «Свети, свети, милая, — мысленно, просил Ефим, — всю ночь свети...» Он вернулся на свое место, полежал еще часок, потом снова встал. Ноги окрепли, он подошел к двери, попробовал ее открыть. Дверь легко подалась.

Ефим накинул на плечи зипунишко, которым его укрывала Авдотья, и тихо вышел на улицу.

Морозный воздух защекотал в ноздрях. Холодок пробежал по спине — оживил Ефима.

Крылья ветряной мельницы черным крестом вырисовывались на небе под луной. У мельницы остановился, что-то припоминая. Зашел в распахнутые настежь ворота мельницы, нашарил рукой в углу железный шкворень и спрятал под зипун.

К рассвету добрался до сходной избы. Часовой-продотрядчик узнал «висельника», пропустил его в избу погреться.

— Ты чего так рано поднялся?

— Боюсь, вы Тимошку упустите. Где он?

— Вон в том амбаре, где ты лежал. Там двое часовых. Скоро его в Тамбов повезут.

— Ну, слава богу! — Юшка перекрестился, сел на лавку. Перед ним на полу мирно похрапывали бойцы продотряда, спасшие его от смерти. Юшка каждого осенил крестом, поправил шинель, сползшую с могучей спины Забавникова.

Согревшись, Ефим вышел из избы и направился к дому Гривцовых. На улице стало светлее, Ефим издали увидел, как к амбару подъехала повозка, запряженная парой, и с нее слезли двое. Он заторопился, жадно глотая морозный воздух.

В одном из подъехавших Ефим узнал Андрея Филатова, а в другом — Панова. Ефим подошел к амбару и, задыхаясь, сказал:

— Здравствуйте, товарищи!

— Ты зачем сюда? — сердито крикнул на него Андрей. — Тебе чего тут? Лежал бы в постели! Иди домой!

— Посмотреть только, Андрюша. Со смертью своей повидаться надоть.

— Сторонись, сторонись!

Дверь со скрежетом отворилась. Из амбара донесся сдержанный кашель.

— Выходи! — скомандовал Панов.

Сначала показалась всклокоченная голова Тимофея Гривцова с окровавленными губами, потом весь он — длинный, согнувшийся, едва стоявший на ногах. Кашлянул, отхаркнув кровь, — видимо, ранен был в легкие. Слегка приподнял голову, будто хотел что-то сказать, и тяжело шагнул к повозке.

Ефим не хотел встречаться с Тимошкой глазами, не хотел потому, что боялся — ослабнет вдруг под его взглядом батрацкая душа. И был очень рад, что Тимошка ни на кого не смотрят.

Гривцов сделал еще шаг к повозке — трудно давались ему эти шаги. Теперь он оказался к Ефиму затылком. Страшная мысль, что Тимошка сбежит или его выпустят там, в Тамбове, не давала Ефиму покоя.

«Уйдет! Уйдет!..»

И Ефим, не сознавая того, что делает, метнулся к Тимошке. Прежде чем успели опомниться часовые, он выхватил прут из-под зипуна и, взмахнув, ударил Гривцова по затылку.

Потрясенный тем, что сделал, выронил из рук вслед за упавшим Тимошкой свой железный прут и, как пьяный, закачался.

Его схватили под руки часовые.

— Теперь не уйдет, — сказал Ефим, и из его горла вылетели странные судорожные звуки полусмеха, полурыданий.

Глава седьмая

1

Василий подъезжал к хутору в сумерках.

Конечно, он мог бы еще вчера отослать Соне лошадь через своих коммунаров; конечно, можно было бы запиской отблагодарить Соню за спасение от верной смерти, но разве мог он так поступить после того, как увидел ее глаза в тот день?

Василий ехал верхом. Рядом с его Корноухим шла Сонина Зорька, на которой он ускакал тогда из Падов. Зорька громко заржала, почувствовав близко родное стойло.

Шея Василия была забинтована. Его обстреляли в Большой Липовице, когда он скакал в Тамбов, но рана оказалась легкой.

В морозном ноябрьском воздухе снова поплыло ржание Зорьки и, упав в озеро, зазвенело по тонкому ледку раскатистым эхом.

Василий обогнул озеро, чтобы не ехать по улице, стал спускаться вниз к знакомому плетню.

Открывал дверь с радостным трепетом, а переступил порог огорченный... Против Сони сидел ее отец.

Увидев Василия, Соня вскочила с места:

— Жив! Слава богу, жив! Настя рада будет страх как... А лошадь-то привел?

— Во дворе стоит.

Василий поздоровался с Макаром, снял картуз, ожидая приглашения сесть.

Макар подвинулся на лавке:

— Садись, председатель, расскажи, как дела? У нас-то вот горе. Сестра заболела. В Тамбов отвез ее к доктору. Соне без нее скушно будет.

Василий сел и, комкая картуз, опустил голову.

— Что ж дела! Еду вот... Все заново начинать, — неохотно ответил он. — Растащили коммуну.

— Правда, что ль, Юхим Тимошку убил?

— Правда.

— Ему за самосуд што будет?

— Не знаю. В петле побываешь — убьешь. — На бледных скулах Василия задвигались желваки.

Соня бросала умоляющие взгляды на отца, но тот все сидел и все спрашивал, словно нарочно решил выпроводить Василия из дому.

— А как твои дела?

— Батя, тебя ужинать ждут. Иди! — наконец осмелилась Соня. — Нам поговорить надо, одним поговорить... про Настю.

Макар, будто опомнившись, поглядел на обоих и встал:

— Память стариковская стала. Теперь старуха отбрешет. Ну, бывайте здоровы. — Макар подал Василию руку и вышел, громко хлопнув наружной дверью. Соня заговорщически улыбнулась, вышла следом за отцом.

Василий чутко прислушивался к тому, что там делает Соня, и, услышав, как она тихо щелкнула дверной задвижкой, встал. Соня совсем не ожидала, что Василий прямо с порога обнимет ее и поцелует.

Потрясенные неожиданной близостью, оба долго и молча смотрели друг другу в глаза, словно еще не доверяя случившемуся. Василий не выдержал ее взгляда, оторвал руки от ее покатых, податливых плеч.

— Прости, Соня... От всей души... Спасибо тебе. Мне не жить бы. — Он сел было на лавку и спихнул свой картуз. Торопливо поднял его, стал старательно отряхивать. Стоял, не зная, что говорить, что делать.

Соня качнулась к нему как-то боком, задев упругой грудью его руку, и горячо прошептала:

— Что-то дешево расплачиваешься, комиссар? — Ее тихий задорный смешок рассеял сомнения Василия. Он даже в сумерках разглядел, как подернулись горячей влагой ее озорные глаза. И, все еще не веря своему счастью, протянул к ней руки.

Осторожно, бережно обнял ее и бессмысленно зашептал:

— Соня... Соня... Милая...

Из углов избы покровительственно надвигалась на них темная осенняя ночь.

2

Какая другая радость может сравниться с радостью любящей жены, встретившей мужа, отца ее детей, после страшных событий, грозивших смертью? Маша так ласкала Василия, так заботилась о нем, так была ослеплена радостью его возвращения, что не заметила ни его погрустневших глаз, ни его сдержанности. «Пережив такое, будешь грустным! Будешь сдержанным!» — оправдывала она его даже тогда, когда стала замечать в нем что-то непривычное, новое...

Когда он рассказал, как его спасла Соня от смерти, Маша стала расспрашивать, кто она такая; узнав, что она Настина подруга и дочь ямщика Макара, Маша с благодарностью стала поминать ее имя, молилась за нее, а когда Настя пришла в коммуну проведать их, Маша просила расцеловать за нее спасительницу Соню.

Дела коммуны стали поправляться. Бригада плотников, нанятая Василием, отремонтировала двухэтажный дом, конюшню, коровник. Все стало на свое место. Коммунары повеселели.

Однажды в коммуну пришел Захар Ревякин вместе с Василисой проведать Машу. Он долго бродил по коммуне, беседовал с коммунарами, а перед уходом сказал:

— За Машей-то следить надо... Тяжело ей одной. Да и Василисе без нее тоскливо. Вместе-то им лучше будет. Принимайте, видно, мужики, и меня в пай.

И через два дня Захар Ревякин перевез свой скарб в коммуну.

А Василий все чаще стал уезжать в Тамбов — то за плугами, то за породистыми свиньями, которых он решил разводить, а то на совещания, которые длились иногда по нескольку дней. Он стал раздражительным, усталым, неразговорчивым. Он словно забыл, что скоро у Маши будет еще один ребенок, ни разу не спросил, когда срок, как она себя чувствует... Маша молча терпела, по-прежнему ласково ухаживая за ним, но на сердце все росла и росла тревога. Она похудела, подурнела. Ей труднее становилось возиться у печки, стирать белье, к ней стали заходить то мать, то младшая сестра Фрося, вытянувшаяся и похорошевшая, вот-вот невеста.

Вечерами, дожидаясь мужа, Маша перебирала вместе со свекровью вещи в сундуке, шила распашонки из своих старых рубашек, чинила белье Василия.

Так прошла зима.

Маша совсем ушла в себя, чутко прислушиваясь к новой жизни, которая настойчиво колотилась под сердцем. Она чаще стала лежать. Перестала разговаривать с Василием. И он забеспокоился, просил прощения, что за делами совсем забыл о ней.

...Когда родилась дочка, Маша долго спорила с Василием, какое дать имя. Он настаивал — Любочкой, а ей хотелось назвать Соней — в честь женщины, которая спасла Василия от смерти. Наконец Маша сдалась: дочь назвали Любочкой.

— Нашу Любовь Васильевну встречает хорошая, теплая весна!

В заботах о Любочке и Мишатке летело время... Прошумел белой метелью в саду май, наступили жаркие дни.

Совсем неожиданно Маша узнала тайну Василия.

В тот теплый вечер она долго не могла заснуть, тихо и блаженно лежа в постели. Устала, отмывая мочалкой грязного Мишатку, укачивая в зыбке Любочку. Онемели ее руки. Хотелось полежать, отдохнуть.

Из-за печи послышался голос Терентьевны:

— Маша, ты спишь?

Не хотелось отвечать. Что-нибудь делать заставит, а руки лежат так покойно, так хорошо. В открытое окно из сада доносится щелканье соловья, веет прохладный ветерок... Что-то долго не едет Василий из волости. Не случилось ли в дороге беды? Дезертиры кругом рыскают...

Услышав шепот свекрови за печкой, Маша насторожилась.

— Опять небось к ней ночевать заехал, — тихо говорила Василиса Захару. — В прошлый раз Ефим от хуторских узнал.

— Этот теперь всем разболтает, лотоха, — сердито ответил Захар. — Маша-то ничего не знает?

— Кубыть, нет...

Маша поняла. Все припомнилось сразу: и недовольные глаза Василия, и его неласковые руки, и злые ответы, и все, все, что она прощала ему, сваливая вину на его занятость делами. «К ней ночевать заехал? К кому — к ней? Кто — она? Ах, да... Ну конечно, Соня! Спасительница! Я за нее бога молила ночами... Я молила, а они в это время... о господи!»

Маша вскочила с постели и в одной рубашке, босиком пошла за печь. Захар и Василиса обмерли, увидев Машу. Она стояла в дверях, как привидение.

— Это правда? — задыхаясь, прошептала она.

— Что правда, доченька? — кинулась к ней Василиса. — Иди, ложись, заболеешь так. Похолодела вся. — И повела Машу к постели.

Маша упала ничком на подушку и проплакала всю ночь, не слушая уговоров свекрови.

На заре приехал Василий. Вошел в дом, увидел сидящих по углам отца и мать, услышал тихие рыдания Маши. Виновато потоптался на месте.

Захар встал, злобно сверкнув на него глазами.

— Ы-ы! — промычал он сквозь стиснутые зубы и замахнулся на Василия. Но не ударил. Безвольно опустил руку и ушел из дому. Мать уткнулась в фартук, не зная, что сказать сыну.

Василий натянул только что снятый картуз и вышел.

— Сук-кин ты сын! — прошипел Захар, остановив Василия в сенях. — Что же ты с Машей делаешь? Эх ты, горе-горюхино!

— Батя, — не поднимая глаз, ответил Василий, — Соня жизнь мне спасла. Не она — убили бы меня. — И тяжело зашагал прочь.

— Чем так... лучше убили бы... — беспощадно бросил ему вслед Захар.

Василий ничего не ответил и, ссутулившись, поплелся к конюшне.

Прискакал в сельский Совет и, не слезая с коня, вызвал Андрея:

— Я на несколько дней в Тамбов. Сенокосилку буду Добиваться. Так ты это... посматривай тут.

— Ты что такой бледный? Не заболел? — спросил Андрей, внимательно разглядывая лицо Василия.

— Нам с тобой болеть нельзя. Все пройдет, — и стегнул Корноухого.

Василий понимал, что не ладно у него получается в семье, но ничего не мог поделать с собой. Не в силах был оторвать от сердца Соню. И ведь не то чтобы разлюбил Машу, нет, она по-прежнему была дорога ему, как мать его детей, как родной человек, но к ней уже не тянет так, как тянет к ласковой и немножко взбалмошной Соне. Эти противоречивые мысли и чувства заслонили в его сознании все другие заботы. Он жил словно во сне, тяжело вздыхал, худел.

И пришел наконец к выводу, что ему самому не справиться со своими душевными муками, что нужен какой-то посторонний твердый, умный человек, который подскажет ему выход из этого запутанного положения.

3

То и дело звонил телефон, требовательно и тревожно. Чичканов кому-то отвечал, кого-то приглашал зайти.

Василий сидел перед ним и никак не решался начать. Даже глаз не мог оторвать от картуза, который с ожесточением мял на коленях.

Наконец Чичканов подошел к Василию, положил руку на его плечо.

— Ты за нарядом? Я не забыл своего обещания. Просил сенокосилку — получай. Расстарались для пострадавшей коммуны. — Чичканов доверительно улыбнулся. — Надеюсь, коммуна будет образцовой? — И, не дождавшись ответа, добавил: — Верю. А сейчас... если хочешь, пойдем со мной на подпольное буржуйское собрание. Там, правда, нас не ждут, но тем лучше для нас.

Василий поднял на Чичканова удивленные глаза.

— Думаешь, в городе все благополучно? Гарнизон! Милиция! Да, и гарнизон и милиция, а врагов и саботажников хватает. Купчишки прячут продовольствие, спекулируют... свой профсоюз создали! Вот мы и послушаем, что нам пророчат господа торгаши.

От стыда и раскаяния Василий готов был провалиться сквозь землю. Кругом идет упорная борьба, кругом враги, а он — со своим личным...

Василий хрипло откашлялся:

— Как же вы про ихнее собрание узнали?

— Продагент вчера арестован, он с ними был связан. — Чичканов вынул из стола револьвер, положил в карман брюк. Кожаный картуз со звездой нахлобучил на черный волнистый чуб. — Пошли?

Василий успел уже подавить в себе смущение и теперь готов был идти за Чичкановым хоть в огонь. Он не задавал больше вопросов, хотя мог бы, конечно, спросить, почему они идут одни, не опасно ли это для жизни председателя Губисполкома.

На улице Чичканов спросил у Василия:

— Ты что же не похвалишься — у тебя дочка родилась?

— Любочка.

— И у меня есть дочка... Олечка. Наше будущее.

На Базарной улице, залитой жарким летним солнцем, они смешались с толпой. У каменного подъезда бакалейной лавки Чичканов остановился.

— Когда я войду, ты останешься у двери, — сказал Чичканов. — Наган есть?

— Есть.

Во дворе их встретил тот самый купчишка, который отдал церковное вино господам офицерам в дни мятежа.

— Вам кого, товарищи? — подобострастно пропел купец, погладив лысину.

— Кого надо — сами найдем, — ответил Чичканов. Это был пароль, сообщенный арестованным продагентом.

Купец осклабился и указал на крыльцо:

— Вверх по лестнице, пожалуйста.

На втором этаже, прямо на лестничной площадке, дверь, обитая оцинкованным железом.

Условный стук — один сильный удар.

Дверь открыли.

В полутемной комнате — десятка полтора мужчин, замерших при появлении Чичканова. Слышен только настороженный шорох.

— Здравствуйте, господа торгаши! Вы меня узнаете?

Молчание.

— Вижу, что узнаете. Я многих из вас тоже знаю. Вот пришел послушать, что вас так беспокоит... даже собрание собрали.

Он говорил и приближался к столу, не вынимая руки из кармана. Сел на свободный стул.

— Ну? Продолжайте...

Несколько мгновений висела над столом напряженная тишина.

Василий стоял у двери, сжимая в кармане рукоятку револьвера.

— Вот метелошников нам не хватает, товарищ Чичканов, — процедил ехидный голосок.

У Чичканова вздрогнули желваки и замерли.

— Ходит слух, твой отец хорошо метлы вязал. Ты, случаем, не в него пошел? А то нам торговать нечем. — Это говорит уже другой человек, другим, более злым голосом.

Чичканов даже взглядом не повел в его сторону — словно окаменел.

Купцы осмелели:

— Чем будешь кормить горожан?

— Подохнете все!

— Властители.

Какой-то грузный купец потянулся было с кулаками.

— Хватит! — Чичканов тяжело ударил по столу и встал. — Теперь слушайте меня. Я шел сюда арестовать всех вас и отдать в ревтрибунал.

В наступившей тишине резко скрипнуло несколько стульев.

— Сидеть! Дом оцеплен чекистами, — предупредил Чичканов движение купцов. И усмехнулся, довольный. — Как видите, я кое-что умею вязать и кроме метел! Но я раздумал, — продолжал Чичканов, — в трибунале вас могут расстрелять, как заговорщиков против советской власти. — Он помедлил, оглядывая купцов. — А вы горите желанием помочь нам, чтобы горожане не подохли с голоду... Так вот... — Он тяжело опустил руку на стол. — С сего дня вы являетесь заложниками. Откроете добровольно свои тайные склады — помилуем, разрешим торговлю через кооперацию, не откроете — арестуем. Понятно?

Никто не ответил. Только злобно сопели.

— Василий, открой дверь!

Купцы зашевелились.

— Я согласен!

— Я тоже...

— Кто согласился, прошу предъявить документы для записи...

Радостное ощущение силы советской власти переполнило Василия. Он разжал затекшие на рукоятке нагана пальцы и толкнул плечом дверь.

Глава восьмая

Солнце еще с горы ног не спустило, а Ефим Олесин уже вышагивал по городской улице.

Одетый в новые холщовые штаны и рубаху, он выглядел молодцевато. Кажется, что и солнце-то сегодня раньше встает по такому случаю!

Хотел Ефим прямо на подводе подъехать к вокзалу, где теперь работает смазчиком Панька, да любопытство взяло верх. Клашу посмотреть захотелось. Теперь не обернешь дело — на сносях баба, глядишь, внука Ефиму принесет.

Кланя встретила его ласково, батей назвала. Расслабло сердце Ефима — распряг лошадь во дворе, велел Клаше доглядеть, а сам пешком на вокзал.

Но что это? На перрон не пускают.

Ефим подошел к милиционеру.

— Не могу, — ответил тот. — Только по пропуску.

— Да мой сын, Панька, тут работает. К нему мне надо.

Милиционер стоял на своем.

Ефим рассердился:

— А еще говорят: батраку везде дорога! К сыну родному не пущают!

— Да пойми ты, — не вытерпел милиционер, — агитпоезд председателя ВЦИК товарища Калинина встречаем. Не можем же мы всех пустить!

— Что тут случилось? — Строгий голос заставил Ефима обернуться.

— Вот, товарищ Чичканов, он к сыну просится. Сын его тут работает.

— Вы кто? — уже мягче спросил Чичканов, рассматривая Ефима.

— Я — кривушинский коммунар, Ефим Олесин, а он меня не пущает.

— Так ты из Кривуши? Знаю, знаю вашу коммуну. И председателя Ревякина знаю.

— Я ведь и Калинину не помешаю, — умоляюще продолжал Ефим. — От батрацкого спасиба и Калинин не отвернется.

Высокий худощавый мужчина, стоявший рядом с Чичкановым, улыбнулся и мягко сказал:

— Конечно, не отвернется. Пропустите его!

— Есть, товарищ Подбельский, пропустить! — Милиционер взял под козырек.

— Давайте нашего коммунара с Михаилом Ивановичем познакомим? — предложил Чичканов Подбельскому.

— Что ж... Пойдемте с нами, товарищ...

Ефим разгладил реденькие волосики бороды.

Состав из семи пассажирских вагонов тихо подошел к перрону. Строй курсантов замер в почетном карауле.

Глаза всех встречающих прикованы к вагонам, украшенным плакатами, березовыми ветками, лозунгами: «Да здравствует пожар мировой революции!»

Из вагона, на котором нарисован рабочий с факелом, выходит невысокий человек в очках. Бородка клинышком, белая рубаха, перехваченная крученым шелковым поясом, хромовые сапоги. В руке — черная фуражка, он приветственно машет ею и улыбается широкой доброй русской улыбкой.

Ефим забыл про Паньку. Все его внимание было приковано к этому человеку. «Так вот ты какой, Калинин! — мысленно повторял Ефим, разглядывая Калинина. — По обличью — наш... Крестьянский человек!»

И не знал Ефим, что с другого крыла перрона за Калининым наблюдал Панька и шептал своему товарищу по работе: «Наш, рабочий человек... Из рабочего класса!..»

Чичканов, Подбельский, а за ними и другие работники губернских учреждений подошли к Калинину. Ефим не отставал от Чичканова. Он сам удивлялся, откуда взялось у него столько смелости.

Пожимая руки встречающих, Калинин поравнялся с Ефимом.

— А это — наш первый коммунар, бывший батрак Ефим Олесин, — отрекомендовал Чичканов Ефима.

Калинин сверкнул очками, нацелился на Ефима клинышком бороды.

— Очень, очень приятно познакомиться с тамбовским коммунаром. — Он долго тряс руку Ефима.

Ефим захмелел от радости и счастья: он шел за Калининым рядом с губернскими начальниками!

Вот уж прошли ряды почетного караула. Михаил Иванович остановился и что-то говорит курсантам.

Когда подошли к большой открытой машине, приготовленной для дорогого гостя, Ефим снова оказался рядом с Калининым.

— Поедем, товарищ Олесин, с нами смотреть строительство узкоколейки, — предложил Калинин. — Как твое имя-отчество?

— Ефим Петров!

— Садись, Ефим Петрович! Поехали!

Ефим очутился в автомобиле на мягком кожаном сиденье.

Оглянувшись на толпу людей, окруживших машину, Ефим на мгновенье увидел Панькино восторженное лицо и помахал рукой.

На северной окраине Тамбова, у тупика новой узкоколейки автомобиль остановился. Калинин оглянулся на Ефима.

— Ну как, жив? Не страшно?

— Да вить как сказать... На миру и смерть красна! А тут честь мне такая!

Чичканов поддержал Ефима за локоть, когда тот стал вылезать из автомобиля.

Их уже ожидал паровозик с одним-единственным открытым вагончиком.

Машинист ехал осторожно. И путь новый, и пассажир необычный. А дома — жена, дети.

Чичканов рассказывал Калинину о местах, мимо которых они проезжали.

Ефим слушал так, словно был тоже приезжим из дальних краев, — он ни разу не был здесь.

Проехали архиерейский лес, мост над сверкающей Цной... Показался сосновый бор...

Толпа дезертиров расположилась на вырубке завтракать. Кто сидел на пеньке, кто полулежал на траве. Кое-где мелькали платки женщин, принесших из села завтрак своим мужьям.

Кроме дезертиров, находящихся под охраной, тут были и свободные крестьяне, пришедшие на заработки. Они держались сторонкой, были лучше одеты. И уж совсем обособленно сидели на пнях местные мелкие буржуи, отрабатывающие трудовую повинность...

Строители были возбуждены скорым окончанием работ, весело переругивались, поддразнивали городских «чистоплюев»...

Показавшийся из-за поворота паровозик, похожий на самовар с длинной трубой, строители встретили радостными криками: «Рельсы! Рельсы везут!» (Уже несколько дней ждали рельсы, а их все не было.)

Но когда увидели, что следом за паровозом движется вагончик, полный людей, насторожились, притихли...

Чичканова, который уже приезжал сюда, узнали сразу. Любопытство погнало к насыпи: что за новость привез? Может, на фронт вернет?

Чичканов сошел первым, подозвал начальника охраны.

Команде люди повиновались нехотя, но, когда узнали, что приехал «сам Калинин», засуетились, подтянулись.

Михаил Иванович сошел с насыпи на полянку, где стояли строители. Попросил всех сесть, чтобы было удобнее беседовать. Сели, сомкнув строй полукольцом, и только «градские» остались стоять.

— Товарищи крестьяне! — заговорил Калинин. — Я не ошибся, назвав вас всех крестьянами?

— Нет, не ошибся! Все мужицким миром мазаны, кроме вон энтих!

— Так вот, товарищи крестьяне! Я объезжаю губернии, чтобы познакомиться с порядками и непорядками и принять надлежащие меры. Давайте поговорим. Я готов выслушать ваши жалобы, а жалобы на вас я выслушал по дороге. Только я не злопамятный, думаю, что вы уже искупили свою вину честным трудом! Не стесняйтесь, говорите. Как у вас дела дома? Не было ли незаконных реквизиций?

Строители молчали, опустив головы, думая каждый о своем.

— Я скажу, — привстал один из свободных крестьян. — Был недавно в совнархозе по делам. Что я там увидел? Сидят там наши старые враги — помещики. Советская власть нам нужная, да только зачем у власти оставлены помещики?

— Товарищи! Я так отвечу на этот вопрос: если попробовать убрать из совнархозов и других учреждений всех кулаков и бывших богачей, то надо двадцать лет чистить аппарат, и все же опять кулаки будут попадаться. Сразу всех не вычистишь. В то же время и выхода нет: не закопаешь же их всех в могилу. Сейчас наша задача — заставить их всех работать. Если они там не саботируют, а работают, то это хорошо, потому что наше желание, чтобы они работали. Мы ведь не такие злые, как они. Вот и с вами, я вижу, работают бывшие... Как они работают?

— Плохо! — раздались голоса со всех сторон.

— Научите, заставьте работать хорошо. Потом, товарищи, учтите: бухгалтеры, делопроизводители, инженеры, доктора, техники, агрономы — все люди необходимые, а новых научить нелегко и не скоро. Так что поневоле приходится мириться. И они к нам постепенно привыкнут. Сначала им досадно казалось, что «серые» с грязными сапогами вперлись во все передние комнаты, что пахло от них, «серых», а теперь понемногу стали привыкать к этому. Мы боремся с отъявленными мошенниками, которые свое белое тело вырастили на нашем поте и крови и которые до сих пор с ненавистью смотрят на нас, Олесиных, Калининых, за то, что мы осмелились оскорблять дворянскую спесь.

Мы, конечно, не учились быть у власти. Вас здесь сейчас человек триста... А скажите по совести, — из вас тридцать ведь еле-еле знают грамоту! Правильно это?

— Правильно!

— Верное слово!

— И Калинин чуть-чуть только знает грамоту. Разница только та, что он побольше сидел в тюрьме и там побольше читал!

Смех прокатился по рядам. Захлопали в ладоши.

— Когда меня избрали председателем ВЦИК, я прямо поставил вопрос, что я не знаю, как буду держаться, ведь не привык к изысканному обществу, черт знает, может быть, еще придется с Клемансо мир заключать. Но товарищ Ленин говорит: «Ладно, не все же нам приучаться к их благородству, пусть и они немножко приучатся к нашей грубости». И, конечно, мы еще делаем много ошибок, с этим я согласен. Хороший строй государства не создается в Москве, не создается Калининым: он создается здесь, на местах, в каждой деревне, в каждой волости, уезде, губернии. Вы должны налаживать власть у себя: устраивать хозяйство.

Рабочие и крестьяне должны быть бдительны, за врагом надо следить строго, он умен и хитер, а на нас невероятно зол, более зол, чем мы на него. Народ всегда добр. Мы упустили многих из рук, мы сказали: «Иди, хороший человек». А этот «хороший» вот какую штуку выкинул. Теперь мы должны быть умней, должны расправляться, потому что каждая такая голова обойдется в десять наших...

Говорят, будто советская власть жестока. Но если я хочу быть справедливым, если я не буду кривить душой, то что же я должен сделать с теми, кто считает, что, имея десять десятин чернозема и много хлеба, он может морить голодом целые губернии? Я не буду представителем рабоче-крестьянской власти, если я не заставлю его свезти хлеб этот в голодающие губернии.

Государство можно сравнить с человеком. Если рот отказывается жевать, а желудок отказывается варить, то человек превращается в труп. Я думаю, что рабочие и крестьяне, когда захватывали власть, вовсе не имели желания превращаться в труп. Рабочие и крестьяне, избравшие меня своим представителем во ВЦИК, вправе потребовать, чтобы отдельных членов государства, которые не хотят исполнять своих обязанностей перед государством, принуждать к тому силой.

Народ не бывает жесток. В минуту вспышки он может разорвать человека, но потом плачет, что разорвал этого человека. А наши враги не жестоки, когда они у покойников выкалывают своими изящными зонтиками глаза?..

Мы захватили власть, товарищи, для того, чтобы всем жилось сносно, чтобы не был один счастливчиком — как только родился, так его в благовонную ванну опускают, а когда умирает, то его в глазетовом гробу провожают в могилу; а другой родился на конюшне, всю жизнь гниет в этой конюшне и умирает под забором. Нас обвиняют в расстрелах, конфискациях и других семи смертных грехах. Но скажите, пожалуйста: у кого мы конфискуем? Конфискация производится у людей обеспеченных.

Мы конфискуем хлеб у сытых и отправляем его в те места, где люди голодают... У нас нет сапог для армии. И стыдно слышать, когда говорят, что наши агенты конфискуют. Калинина надо судить за то, что Красная Армия раздета, солдаты идут в бой разутые, а в это время тысячи буржуев ходят обутые в великолепные ботинки. И после этого хватает совести говорить, что советская власть давит! Нет, советская власть мягка. Мы слишком добры.

К Калинину приблизился полный усатый мужик с корзиночкой, в которой стояло два пустых горшка.

— Я согласен завтра же отвести корову по реквизиции в райпродком, — мягко заговорил он, — если на это есть декреты и если я в таком материальном положении, как говорится, выше среднего. Я был обложен две тыщи рублей временного налога. Но у нас сейчас скот считается самым драгоценным для крестьянина. Если отдам корову, то я не смогу тогда существовать, потому что кузнец теперь не кует — дай молока и творогу. Я засеял тридцать пудов ржи и с помощью молочных продуктов пока обхожусь, вот сюда ношу продавать мастерам. Но если отдам корову, то надо идти на завод... Лошадей мы теперь держать не имеем возможности, приходится коровами бороновать.

— Сколько же у вас скотины вообще?

— Две лошади, три коровы, три овцы, телка. Отдам корову — ее сварят и скушают, а я возил бы от нее молоко, этим молоком я прокормил бы сразу несколько семей.

— Уж если у вас не реквизировать, то у кого и взять? А почем вы продаете молоко?

— За горшок двадцать пять рублей.

— Неправда, дешевле тридцати — сорока нигде не найдешь, — вступил в разговор Чичканов.

Калинин недовольно покачал головой.

— Значит, если вы торгуете по двадцать пять рублей, то каждая корова дает в день семьдесят пять рублей. По-моему, вы наиболее состоятельный человек, от которого можно взять корову. Мы-то, конечно, ни от кого бы не хотели брать. Но трудно поверить, чтобы у вас уже разорилось хозяйство.

— Корову прокормить стоит в год тысячу восемьсот рублей, а за нее платят только семьсот, — загорячился крестьянин.

— А возьмите по-старому. Сено стоило двадцать — тридцать копеек пуд. Корова съедала за зиму двести пудов. Это стоило шестьдесят рублей. А какая корова стоила по-старому шестьдесят рублей? Да только та, которая к августу телилась. Вот, значит, и прежде так было, что корова стоила дешевле, чем ее прокормить.

— Вот еще вопрос... Прошлый год была прислана бумажка, что в Совет не может пройти ни зажиточный, ни кулак, ни спекулянт, а что только наибеднейший. А эти наибеднейшие принесли много вреда.

— А я считаю, что они принесли и много пользы. Ведь они старостами во всю жизнь никогда не бывали. Весной, бывало, за пудиком хлеба к вам ходили, а в жаркое время у вас его отрабатывали. Правильно говорю, товарищ Олесин? — обратился Калинин к Ефиму, стоявшему рядом с Чичкановым.

— Да чево он плачется, Михаил Иванч, — ответил Ефим. — Он татановский аль донской, а эти села — вон они! — возле города. Торговлишкой всю жизнь промышляют. Привыкли налегке да побогаче. Понятное дело, не нравится им наша власть бедняцкая.

Калинин одобрительно склонил голову.

— Исполнительным комитетам, конечно, неприятно бывает проводить среди крестьян то или иное постановление центральной власти. Например, мобилизация: ясно, что когда мобилизуют в армию, то это очень задевает крестьян, и члены исполкома как бы превращаются в крестьянского врага, но естественно, что другого выхода нет, и избежать этого нельзя. Затем, вот твердые цены на хлеб — это тоже тяжелая обязанность. Этим особенно вызываются большие неудовольствия среди крестьян. Но, товарищи, представьте себе, что каждый из вас сядет на мое место. Наша Россия очень обширна, Есть части государства, где растет виноград; есть части, где много железа и не растет совсем хлеб; есть части, где много добывается каменного угля и тоже нет хлеба; и есть, наконец, части, где очень много воды, а стало быть, и рыбы и нет тоже хлеба. И вот мы из одной части требуем рыбы, железа, а им даем хлеб. Наступит лучшее время, когда хлеба будет много, когда не будет никаких реквизиций, а фабрики и заводы вместо того, чтобы приготовлять винтовки, будут приготовлять шапки и одежду, и обмен наступит естественным порядком. Иного выхода нет. Если Россия хочет существовать, то она должна заставить северных людей возить лес и рыбу на юг, а южные люди должны отдать по твердым ценам хлеб.

До тех пор, пока враг не разбит окончательно, пока рабочие не приступят к спокойной работе на фабриках и заводах, а крестьяне на полях, до тех пор мы многого и крестьянину и рабочему дать не можем. Не может же Калинин высосать из пальца мануфактуру для крестьян, не может выжать из пальца хлеб для рабочих. Огромный процент полей не обрабатывается, огромное количество фабрик и заводов стоит.

Новгородская губерния всю солому поела, но выдержала. Рабочие и крестьяне выдержат. Деникин и Колчак думают, что они своим опытом и знаниями победят нас, но они глубоко заблуждаются. Мы мужицкой настойчивостью возьмем верх!

Я не принадлежу к мечтателям, — мечтателя-крестьянина нет. И все же я уверен, что деникинские банды будут разбиты, мы победим. Эту уверенность мне дают факты; когда в губерниях появлялся Деникин, то все сразу вставали за советскую власть — дезертиров как не бывало!

Я думаю, что европейские умники Клемансо, Ллойд-Джордж, Вильсон, которые давно могилу вырыли большевикам, — а большевиками они считают весь русский народ, — я думаю, что они ошиблись, копая эту могилу. Сами в нее попадут!

— Товарищ Калинин! — крикнул богатырским голосом рыжеватый дезертир в порванной шинели. — Берите нас на фронт! Поработали честно, осознали! Воевать будем как львы!

— И меня возьмите!

— И меня!

Как по команде, один за другим вставали с земли и уверенно говорили:

— И меня!

Перед Калининым уже стоял строй готовых в бой красноармейцев.

— Товарищ Чичканов, — взволнованно и торжественно заговорил Калинин, — я верю этим людям. Как только закончат дорогу — пошлите их на фронт.

Глава девятая

1

Ефим Олесин выполнял теперь в коммуне обязанности конюха. Он словно переродился. Требовательный хозяин проснулся в нем. Он не прощал никому оплошности в обращении со сбруей, с лошадьми. Читал нотации, пересыпая их бранью и своими прибаутками, которые — странно! — звучали теперь не как балагурство, а как мудрость опытного, серьезного человека.

Когда Василий пришел в конюшню за Корноухим, Ефим в упор осмотрел зятя и строго сказал:

— Коня не запали! За красотками гоняться — любова скакуна запалишь. А красоток в городе как щук в реке. Всех не переловишь.

Василий ничего не ответил и с места взял в галоп.

К Ефиму подошел Захар. Они, не сговариваясь, сели на бревно у конюшни. Захар протянул кисет.

— Нешто и вправду подымить с горя? — сказал Ефим, почесав затылок. — Давай подымлю.

Кое-как свернул цигарку, прикурил, закашлялся, бросил ее и затоптал лаптем.

— Нет, не впрок мне.

— Уехал Васятка? — спросил Захар.

— Уехал, язви его корень.

Помолчали.

— Вот они как, по-новому-то, — неопределенно сказал Захар, вызывая на разговор Ефима.

— А как же ты хотел? — зло ответил тот. — В одном селе хороша, в другом еще лучше, а в городе — и подавно. Мы с тобой век прожили в Кривуше, нигде не бывали. Мне, примерно, лучше моей Авдотьи никто не встречался. А теперь на поездах за юбками гоняются. Тьфу!

— Да-а, — протянул Захар с тяжелым вздохом. — Неужели не опомнится Васятка? — И заискивающе посмотрел в глаза Ефима. Тот погладил свою реденькую бороденку и неопределенно пожал плечами.

2

Вечерняя заря еще догорала багровой полоской, а по небу уже плыла кособокая луна, не отставая от всадника. Тихий шелест ржи крался где-то совсем рядом.

Василий не подгонял Корноухого, тот сам торопился в знакомый хлев, где маленькие проворные руки молодой хозяйки будут щедро подсыпать овес и ласково трепать его длинную гриву.

Вот и поворот на проселок... Корноухий хорошо помнит эту узкую, заросшую дорожку, которая скоро сбежит вниз и упрется в плетень.

Василий придержал коня, вынул кисет, закурил.

Корноухий начал осторожно спускаться под гору. На серебристом фоне пруда черным силуэтом вырисовывался высокий тополь. Хутора пока не видно — он словно утонул в пруду...

Василий привык к этому зрелищу. Сейчас неожиданно дорогу преградит плетень, и тогда будет виден весь хутор. Но Василию нужен только амбар за плетнем, где на сеновале ждет его Соня.

Соскочил на землю, привязал повод к плетню. Тихо перелез. У двери амбара громко кашлянул.

— Кто это? — испуганный спросонок голос Сони.

— Это я... Вася.

— Напугал-то, милый. — За стеной захрустело и зашуршало сено. — Я сейчас... сейчас.

И влажные горячие губы торопливо впились в его колючую щеку...

Корноухий долго ждал хозяина, мирно пощипывая траву, но не выдержал и дал о себе знать тихим ржанием.

— Ты что же бросил его у плетня? — Соня оттолкнула Василия. — Ступай, отведи к Зорьке и дай обоим овса. Там ведро стоит.

Василий уже в который раз почувствовал над собой обворожительную власть этой непонятной женщины и кинулся исполнять приказание.

А вернулся притихший, молчаливый.

— Ты что же Корноухого не завел к Зорьке?

Василий умоляюще взял ее за руку.

— Ты что молчишь?

Василий не ответил. Только мял и мял ее руку в своей.

— Ну, говори же, что ты в молчанки играешь? А-а... так, так. Приехал прощаться? Да? Успокойся, никуда я тебя не отпущу. Я тебя от смерти спасла, — значит, ты мой! Мой! Мой! Слышишь? — И снова горячие руки обвили шею Василия, и снова задохнулся он от ее горячих ласк.

Но вдруг она притихла, задумалась, кусая сухую травинку. Набрала полную горсть его кудрей, долго теребила, гладила.

— Да... так вот и бывает: спишь, спишь, а просыпаться надо. Не хочешь, а надо. Кончился сон. — Она привстала, отодвинулась. — Только ты не переживай. Сохнуть не буду! — И вдруг залилась веселым смехом. — На кой ты мне леший сдался, женатик! Что я, не найду себе утешителя-отраду? Свистну только!

Василий схватил ее за руку:

— Прости, дорогая, прости! Ну что я могу сделать?

— И это все, что можешь выговорить? — холодно-спокойно сказала она, освобождаясь из его рук. — Зря стараешься! Мог бы до конца в молчанки играть. Я не поп — грехов не отпускаю. Сама грешить люблю и ни у кого прощения просить не стану. — Злыми, быстрыми движениями натянула юбку, накинула кофту и сползла с сеновала. — Пойдем, дорогой гостек, в дом. Угощу на дорожку, умаялся небось... А то и жена не признает! Да и посмотрим на свету друг дружке в глаза. Надолго вить прощаемся — навсегда!

Открыла дверь и пошла, не оглядываясь, к избе. Василий долго сидел на пороге амбара, подавленный и разбитый, крутя цигарку за цигаркой. Совсем близко загорланили нахальным басом петухи, на краю хутора послышался призывный и громкий, как выстрел, щелчок пастушьего кнута. Заблеяли в хлеву овцы, глухо замычали коровы.

Василий раздавил цигарку, нахлобучил картуз почти на самые брови и двинулся к крыльцу.

Соня оглянулась на стук двери.

Улыбнулась миролюбиво, беззлобно:

— Что долго раскуривал? Не ломай голову, миленочек, садись, выпей на дорожку. За свет не осуди — кроме сальничка, нет ничего. Лампу комитетчики ваши реквизировали. Небось мимо рта не пронесешь, пей!

Василий, не поднимая глаз, сел к столу, над которым чадил небольшой фитилек.

Взял кружку.

— Самогон? — тихо спросил, не зная, что сказать.

— А где я тебе церковного-то возьму? Чего к столу в шапке сел? Не веришь, так обычай соблюди.

— Прости, забылся, — рывком смахнул картуз на лавку. — За все прости.

— Уж ладно, коли тебе так приспичило прощение просить, прощаю. Все прощаю. Доволен?

Василий залпом выпил и приник к ломтю, втягивая носом ароматный хлебный дух. Откусил, нехотя пожевал и с трудом проглотил сухой, обдирающий горло комочек.

— Ну вот и все. Прощай! — сказала Соня.

— Проводи хоть, Соня...

Лицо ее вдруг перекосилось. Она глупо ухмыльнулась и заговорила быстро, злобно:

— Проводить, говоришь? Много вас тут таких будет ездить — всех провожать? Что я, дурочка, что ли? Лучше встречать, чем провожать! Ехай, ехай, миленочек! Бог даст, свидимся. Дорог-то эвон сколько! Не скучай! — И отвернулась, чтобы Василий не видел ее лица.

— Прощай, Соня, век буду...

Хорошо, что он не договорил и не подошел. Соня замерла, будто ждала невероятного.

Но Василий хлопнул дверью... Вот заржал Корноухий у плетня. В окне мелькнула тень всадника. Когда заглох стук копыт, Соня ничком упала на стол, свалив на пол пустую кружку, и затряслась в беззвучных рыданиях. Руки ее загребли ломоть хлеба, надкусанный Василием.

А он скачет теперь по полю и не видит того, как мокрые от слез пальцы Сони судорожно сжимаются и разжимаются, осыпая на стол мелкие черствые крошки хлеба...

На взгорке Василий резко осадил коня и оглянулся. Корноухий обрадованно загарцевал на месте и с надеждой покосился на хутор.

Над избами лениво поднимались дымки. Невольная жалость к себе овладела Василием. Ругала бы, умоляла — ему легче было бы! А она холодно отвернулась... »Что-то дешево расплачиваешься, комиссар?» — всплыли в памяти ее страстные слова... Скрытная, непонятная, — прости!

Корноухий недоверчиво и осторожно ступнул вниз, назад к хутору, но до боли сильный рывок удил заставил его метнуться назад, а удары плетью придали столько прыти, что пришлось забыть и про теплое стойло, и про душистый овес.

Хутор остался давно позади, а Василий все стегал и стегал и пришпоривал. Корноухий выбивался из последних сил, чтобы угодить седоку, но тот с каким-то остервенением сек взмыленные бока.

Глухо отдаются бешеные удары копыт по полевой дороге, и кажутся лишними эти звуки в предутренней дремоте полей.

Пролетит время, проскачут по этой дороге еще тысячи всадников, пройдут тысячи ног, и никому не будет дела до буйной страсти, вихрем промчавшейся здесь когда-то...

Дальше
Место для рекламы