Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Светлой памяти жены и друга Зои Ивановны

Как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие.

М. Горький

Книга первая.

Пробуждение

Часть первая

Глава первая

1

Коротка июньская ночь, да не для всех.

Василиса Терентьевна лежала на полатях и нетерпеливо поглядывала на окно, за которым едва синел рассвет. За всю ночь не сомкнула глаз. Слушала, как рядом, за спиной, сладко посапывает Мишатка, а в углу, на скрипучей деревянной кровати, беспокойно ворочается и вздыхает сноха, — видно, горячи стали пуховые подушки для молодой бабы, натосковавшейся по мужу. А тут еще сверчок надоедливый трещит, трещит...

— Не спишь, Маша? — тихо позвала Терентьевна.

В углу скрипнула кровать.

— Аль пора?

— Скоро рассвет, дочка, вставай.

Терентьевна села, свесив худые длинные ноги. Перекрестилась, влезла в широченную юбку и стала медленно спускаться с полатей.

— Ты, Маша, прибирайся, а я схожу отца разбужу. Ему луга делить с мужиками.

Тоненько скрипнула дверь. Вошел хозяин.

— Никак, сам встал?

— А я поспехал вас упредить. — Захар пригладил пышную всклокоченную бороду, присел на лавку. — Ты, Маша, скажи Васятке... так, мол, и так... лошадь посылать в такую заваруху ни в коем разе нельзя. Отберут — останемся без коняки. А коль что тяжелое припас, пусть в Тамбове у Парашки оставит. Утихомирится малость — съездию сам. Ты, Маша, веревочку возьми на случай... Может, связать что да через плечо. Двоим-то на палке быка унести можно.

Маша подошла к лохани умыться. Захар вскочил с лавки и угодливо зачерпнул в медную кружку воды.

— Мойся, я полью.

Сноха торопливо умывалась. Свекор искоса поглядывал на ее ладную фигуру и, сливая воду, напутствовал:

— А коли денег соблюл, на пустяки не тратьте. Деньги вынимать из кармана — время знать надоть.

— Ну уж будя, будя. Кубыть она глупая. — Терентьевна с укором посмотрела на мужа и открыла ящик стола. Вытащила полкаравая, пучок лука, завернула в тряпицу десяток яиц.

Захар поставил кружку на место, сел на лавку:

— Самогоночки бы Васятке шкалик с устатку, да Серафима, анчутка, не дала. Кум, грит, все вылакал вчера. Врет небось.

— От радости пьян будет и без самогонки. Клади, Маша, все в сумку да кваску не забудь, в бутылке вон. День-то жаркий, видать, устоится.

Маша расчесалась, скрутила косу в клубок на затылке и накинула легкий белый платок. Потянулась к оконцу, заглянула в осколок зеркала, поправила завиток у виска и кинулась собирать дорожную сумку.

На улице — светлее. Маша почти бегом поднялась на бугор и боязливо оглянулась: страшно уходить из дому в дальнюю дорогу.

Издали изба показалась чужой и убогой, а свекровь такой немощной, что жалостью сдавило сердце.

Терентьевна осенила Машу крестным знамением и, подняв фартук к глазам, скрылась за дверью.

Маша рывком поправила на плече мешок, перекинула связанные шнурком ботинки и быстро зашагала босыми ногами по прохладной пыльной дороге.

2

Иногда пройдешь версту, а мыслями в десяти местах побываешь, все горести и радости припомнишь...

Только нечего Маше припомнить, кроме забот. С детства в хлопотах да в нужде. Отец — самый бедный в селе батрак. Зато детьми бог не обидел: после Маши еще семерых родила ему Авдотья — низенькая, шустрая женщина с ярким румянцем на крутых, точно яблоки, щеках. В селе ее никто не называл иначе, как тетя Дуня, а отца — дядя Ефим, а то и просто Юшка. Смеялись: «У Юшки ни хлеба, ни подушки, а ребятишек — пол-избушки». Много разных шуток прикладывали — уж больно имя удобное, всякая насмешка липнет. Слабого всегда клюют. Но Юшка не только не обижался на прозвища, а и сам помогал — любитель прибауток.

Невысокий, слегка сутулый; редкая сивая бороденка, узкие хитрые глаза; два лаптя — из лыка — на ногах, третий лапоть — из тряпок — на голове, штаны из мешковины и старенькая рубашка с чужого плеча — вот и весь тут Ефим Олесин, распронаибеднейший бедняк, как он сам себя величает. Балагурить он такой мастер, что даже на свадьбы приглашают — почудить для дорогих гостей...

Как на грех, полуразваленная саманная хатенка Юшки — у канавы с ветлами, где летними вечерами собираются парни и девки на улицу. Выйдет Юшка на канаву, подсядет к гармонисту и давай развозить — со смеху улица покатывается, а он только улыбочкой обойдется. И спохватится, заругается: «Мать твою бог любил! Да вить я опять просплю, а мне завтра к Сидору хрип гнуть, ах, Юшка, Юшка, глупая макушка!»

Авдотья пробовала урезонить его: «Брось, отец, чудить-то. Ребятишки слезьми обливаются, а ему смешно, по улицам хлындает. Об хлебе подумал бы...» — «А чего об ём думать-то? Зимой дни короткие — нацелуемся да спать...» А иногда супил брови и, обращаясь к присмиревшей детворе, как дьячок, тянул: «А вы не пищите, богу внемлите. Веселый дух что зеленый луг: мягко, легко, солнышко печет — душе почет! На такой благодати можно и поголодати». А иной раз подсаживался к ним на печь и весело говорил: «Вам тут рай небесный, а вить я, детки, на ветке рос. Меня ветер оттуда снес. Шел мимо Сидор, с земли поднял и в батраки нанял. Кормился я у него плеточкой, поился — слезочкой, вот так и вырос чудаком на удивление господу богу».

Кривушинский поп, отец Михаил, услышав Юшкины прибаутки, сказал ему на исповеди:

— Ты, Ефим, грешник по неразумению своему, да простит тебя господь. Брось, Ефим, балагурство непотребное, брось.

Ефим не растерялся:

— А как же я жить-то буду, отец Михаил? Мне без шутейного слова никак нельзя, веревка в глаза лезет. Да и ты не станешь самоубивца отпевать. Знать, терпи уж, отец Михаил, греховность мою, молись за меня. Мне недосуг за себя и бога-то попросить!..

— Иди, иди, греховодник, меня в грех не вводи!

...Однажды летом какой-то проезжий мужик нечаянно задел осью за угол Юшкиной хаты. Глыба трухлявого самана легко подалась и отвалилась вместе с оконцем. Мужик слез с телеги, стал на колени и умоляюще сложил руки на груди — сейчас прибежит хозяин, убьет.

А Юшка высунулся в пролом и осклабился:

— Что, едрена копоть, на колени встал? Меня жалко стало? Цеплял бы всю хату — и набок! Давно собираюсь поцыганить по белу свету, да коняки нету. Ось-то цела?

Удивленный мужик перекрестился, встал, оглядел ось.

— Цела, — обрадованно улыбнулся он.

— Ну, вот и хорошо! — Юшка вышел наружу и подошел к мужику. — Значитца, брат, раскошеливайся, — и протянул руку.

— Сколько же?

— Сыпь на бедность, не жалей!

Мужик вынул кисет, порылся в махорке... В заскорузлых пальцах засверкал полтинник.

Юшку облепила плачущая детвора, у пролома причитала Авдотья.

Мужик поглядел-поглядел на детвору и снова сунул пальцы в махорку.

На растопыренной ладони Юшки оказалось два полтинника.

Когда телега скрылась за соседним домом, Юшка кинулся к жене:

— Авдотья! Мать твою бог любил! Да тут и на полусапожки Манюшке и на платье! На барахолке укупить можно. Угол я коровяками да глиной заделаю, а без окна нам еще теплее будет! Подлинней бы делали мужики оси да почаще цеплялись за мой угол.

Работал Юшка и караульщиком в церкви. Копал могилы. Как-то летним душным вечером он докапывал могилу, сбросив со своего тощего тела промокшую от пота рубашку.

Мимо ехала барская коляска. Увидела барыня Юшкину худобу, вылезающую из могилы, — так и повалилась в обморок. Кучер пустил лошадей в намет... Догадался Юшка — выскочил на дорогу да вдогонку с улюлюканьем. Потом на канаве рассказывал — все со смеху попадали.

...Зимой Юшкину саманку заметало от канавы вровень с крышей. Дверь Юшкиной избы, похожую на лаз в конуру, по утрам откапывали соседи, за что он притворно ругал их: «Вить как тихо, тепло было в избе! Бог позаботился об рабе об своем, ухетал келью его, детишков спрятал от буйных ветров, нет, на тебе, пришли добрые соседушки, выкурили бедного Юшку из избы».

Свежими коровяками обмазывал Юшка старое решето, обливал раза два водой и скликал свою детвору: «Онька, Проська, Ванька, Панька! Хватай кто что успеет! На ледянку!»

Панька — старший после Маши — выпрашивал у матери разбитые валенки и первым выскакивал во двор. Авдотья уже начинала было натягивать на ноги старые опорки, но рядом молча шмыгал носом Ванюшка... Обмотав его ноги онучами, она отдавала ему последнюю обужку, а сама лезла на печь успокаивать малышей.

Первый след делал Панька. Взобравшись по сугробу до трубы, он складывал ладони рупором и кричал в черное отверстие: «Маманька, я поехал!»

Маша отдавала свои войлочные боты сестренке, а сама сидела у печки, сучила пряжу, обливаясь слезами.

Росла она тихая, робкая, хотя ни отец, ни мать даже не крикнули на нее ни разу. Нужда, унижения, отцова беспомощность, которую он старательно заслонял прибаутками и насмешками над собой, — все это гнуло Машину голову к земле. А ведь хотелось, очень хотелось взглянуть в глаза людям, в глаза молодому парню... Но она ни разу не осмелилась прийти на канаву в своем рванье. Так и замуж вышла, ни с кем не погуляв, никого не полюбив. Даже лица своего в зеркале не видела. В колодце да вечером в темном окошке только и могла себя разглядеть.

Случилось это в тринадцатом году, на масленицу, нежданно-негаданно для Юшкиной семьи. Как-то Захар Ревякин зашел расплатиться за подмогу — Маша несколько дней стряпала и доила вместо больной Терентьевны.

Высыпав медяки в Юшкину растопыренную, как грабли, руку, Захар, к несказанному удивлению Авдотьи, перекрестился и присел на лавку. Вынул кожаный кисет и, посмотрев на Машу, потчующую ребятишек блинами, кашлянул.

Авдотья, разомлевшая у печки, так и замерла с чапельником в руках, почуяло сердце недоброе. Никогда Захар не задерживался у них. Постоит, потопчется в дверях — и здоровы были! А то ведь сел, крутит цигарку.

— Закури, Юхим, крепенького.

— Да ты что, не знаешь? Я не курю!

— За канпанию...

— Какая же я тебе канпания? Я батрачу — чужой хлеб трачу, а у тя хлеба ларь, ты сам се царь. На своих-то хлебах, знамо, курить можно, а тут хошь — кури, хошь — ревом реви... Работы — до субботы, а еды — до середы.

Захар улыбнулся одними глазами.

— А ты курить зачни, може, и ларь заимеешь...

Авдотья кинулась к печи — блин сгорел! Позвала Машу:

— Попеки, дочка, я гостя угощу. А вы, цыплята, кши на полати! Уж ты, Захарушка, прости, что сразу к столу не позвала. Думала, погребуешь... Садись, гостем будешь.

— Вина поставишь — хозяином почту, — добавил Юшка.

Захар не заставил себя уговаривать — выставил бутылку и, еще раз перекрестившись, сел за стол против Юшки. Тот радостно крякнул:

— Как по заказу, язви тя корень... Штой-то, Лексеич, ты раздобрился, а? Не с хомутом ли на мою шею?

Захар поскреб пальцами в курчавой бороде:

— Не бойсь, Юхим, я сам от тебя не далеко ушел. Слава богу, что не батрачу. — Он тяжело вздохнул, оглянулся на Машу и налил из бутылки в кружку: — Пей, потом я.

Ефим поднял кружку, смешно подергал реденькими белесыми бровями вверх-вниз:

— Добывается она трудно, сам знаю, а пьется, говорят, легко... А ну-ка попробую! — Запрокинув голову, он глотнул одним махом и затряс сивой бороденкой: — Ух, и забориста, леший ей в пятку!..

Авдотья придвинула блины, стопкой сложенные на расшитом полотенце.

— Машино рукоделье? — спросил Захар, тронув мизинцем узор петушиного хвоста, наполовину прикрытого блинами.

— Ее, а то чье же? — с гордостью ответила мать. — Подружки на канаву, а она — шить-вязать.

Захар еще раз оглянулся и поднял кружку:

— Вот об ней я и пришел погутарить. Косы-то вином уже пахнут... Не породниться ли нам?

У Маши сорвалась с чапельника сковорода. Авдотья как ставила кислое молоко на стол, так и застыла, словно руки от глиняной миски оторвать не может. Даже ребятишки притихли, сопя простуженными носами.

— Всерьез говорю, Юхим, как перед богом. Васятке Маша дюже приглянулась... И Василиса души в ней не чает — руки, грит, у нее золотые. Оно конечно, рановато бы им, да ведь дела не терпят. Василиса часто хворать стала, а без бабьих рук в доме, сам знаешь... Дочка Настя далеко. У ней свои заботы, свой дом.

— Так ты что же, Захар, — нараспев ответил Юшка, заметно хмелея, — в батрачки ее взять хошь?

— Что ты, Юхим, оглох, что ли, в какие батрачки?

— Нет, нет, Захарушка, — торопливо вступилась Авдотья, — куда ей, горемыке, замуж! Юбчонки стоящей нет. Чего уж там! Да и мне без нее как без рук. Нешто я справлюсь с этакой псарней одна?

Маша прислонилась к печке сама не своя. Не от огня горели щеки — от стыда и от тайной радости, — ведь с Василия богатые девки глаз не спускают!

А Захар тихо поднял кружку, выпил, отер тылом ладони бороду, усы, свернул блин трубкой и не спеша стал жевать, будто выжидая момент сказать главное слово.

Юшка упорствовал:

— У нас для приданого нет и кобеля буланого, а без приданого — не невеста. Девка ведь не лошадь — без сбруи не сбудешь. Так что, Лексеич, по всем статьям Юшкин нос до вас не дорос. Спасибо за честь, да говорим, что есть.

Захар налил ему еще и тихо сказал:

— Кубыть приданое помеха... Бают: не бери приданое, бери милу девицу. Поживут — наживут, а пока от глаз людских сообча соберем им, что полагается для свадьбы. Без свах обойдемся. А Машу одеть Василиса берется.

Этими словами Захар покорил Авдотью.

— Да мы что же, мы ничаво, мы, пожалуста, да вить неудобно так-то... словно за одежу продаем.

— И-эх, мать честная! — Юшка вдруг ухарски привстал, поднял кружку: — Будь здоров, Юхим Петров! За дочь-невесту! Молись, Авдотья! Реви, Манюшка, твои косы пропиваем.

Ребятишки на полатях забились в угол и следили испуганными глазенками за старшей сестрой, которую отец продавал куда-то. Шептались, шмыгали носами.

Свадьбу сыграли скромную, но Юшка не ударил в грязь лицом: на второй день пригласил гостей к себе, угощал не хуже Ревякиных. Правда, тесно было в его хатенке, да ведь в тесноте-то не в обиде. Гости терялись в догадках: где мог взять Юшка столько денег? Продался, наверное, на десять лет вперед!

А Юшка — грудь колесом — разливал вино и сыпал шутки направо и налево:

— Лей, кубышечка, наливай, кубышечка, хозяйское добришечко! Хозяин жив будет — еще добудет!

Медовый месяц — как сказочный сон. Очнулась — опять чугуны, ведра, кучи навоза, ворох грязного белья...

Василий жалел и уважал Машу, а еще больше уважали ее свекор и свекровь, но забот от этого не уменьшалось. Особенно трудно стало, когда народился Мишатка, а Василия взяли на войну. Зачастила Маша к родной саманной хатенке у канавы. И каждый раз мать встречала ее какой-нибудь горькой новостью. Жаловались друг дружке на житье-бытье, плакали, а расставались повеселевшими, словно прибавлялось сил...

Лишь весна этого года принесла в отцову семью радость. Волостной Совет по приказу революции нарезал Ефиму земли и обещал лошадку. Маша однажды увидела отца возле дома Сидора Гривцова и не угадала: откуда взялась солидность? Вроде и ростом стал выше. Да только радость была недолгой: не сдержали своего слова волостные начальники — не дали лошадку. А что земля без лошади! Отдали половину земли соседу за пахоту. Стал Юшка и не батрак, и не хозяин. Бедности ничуть не убавилось.

...Да, ничего нет хорошего в прошлом. Думы ее полны теперь ожиданием встречи. Три года не был Василий дома — легко сказать! Сколько горьких думок, сколько слез было за эти годы. Он и Мишатку-то не узнает теперь. Да и самого небось не узнать. Красным начальником стал!

Впереди маячит Татарский вал. Кажется, рукой до него подать, а все идешь и идешь — будто дразнит. Маша останавливается на минуту отдохнуть, перекидывает мешок с плеча на плечо и снова шагает по пыльной дороге...

3

Тамбов просыпался под перекличку десятков колоколов. Семнадцать церквей, семнадцать стражей всевышнего поднимали людей на утреннюю молитву. Мелодичный перезвон Казанского собора выделялся из общего гула. Изредка его заглушал мощный колокол кафедрального Питирима. А вот совсем рядом хрипло бумкнул кладбищенский колокол Петра и Павла.

Всякий раз, когда Маша слышит благовест городских церквей, ее берет оторопь, она чувствует себя маленькой, спешит перекреститься. Видно, глубоко запали в душу церковные стояния в детстве. Держась за материну юбку, Маша, бывало, таращила глазенки на хоры, откуда неслось громкое, пугающее пение, и боязливо оглядывалась на бородатых угодников, которые, казалось, подмигивают ей и дуют на свечи, горящие перед их ликами...

Солнце было уже высоко. Маша сошла к ручью, вымыла ноги, обулась. Стало легче идти.

От Полынков к городу тянулась пестрая вереница богомолок. Грустная красивая молодка, одетая по-городскому, шла рядом с Машей.

— Ты что, милая, тоже в церковь? Аль мужа провожать?

— Не провожать, — тихо ответила Маша, — встречать.

— Откуда же? С фронта? А наших берут туда.

— Мой посля лазарета... на поправку.

Молодка тяжело вздохнула:

— А мне своего унтера опять провожать. Мобилизация... Иду вот к Питириму молиться за Ваню.

Маша участливо осмотрела попутчицу и раздумчиво сказала:

— Да... жалко.

— А вы знаете, бабоньки, — затараторила шустрая толстушка в черном платке, перехваченном у подбородка медной английской булавкой. — Вчерась я в Уткинской вечерню стояла. Отец Маковей проповедь читал: «Власть диавола недолговечна, отец небесный не оставит чад своих на поругание бесовское». А рядом со мной офицерик с усиками... Такой раскрасавчик, такой ангелочек! И в погонах! Смелый какой! И все-то молился, все молился, ни на кого даже глазом не повел. Бывалоча, военный так и стреляет глазами по девкам, так и стреляет... А на молодку-то упулится — съесть готов! А этот все крестится, все крестится да шепчет. К чему бы это, бабоньки?

— Знать, горе какое, — вставила Маша.

— Какое там горе! Румяненький да сдобненький!

— Что ж, у румяных горя не бывает? — строго спросила дородная женщина. — У меня всех сынов война проглотила, а румян господь не отнял.

— Нет, нет! — заговорщически подняла пухленький пальчик шустрая рассказчица. — Тут что-то не так! Он посля вечерни к отцу Маковею подходил, шептался с ним...

— Да ты, знать, поджидала его? Следила? — с усмешкой подзадорила унтерова молодка, шедшая рядом с Машей.

— А вот и следила! Что мне не следить? Куда сердце лежит, туда и око глядит.

— Будя вам, бабы, грешить-то, — примиряюще заговорила горбатенькая старушка. — Господи, прости нас, грешных, недостойных.

За чугунным мостом шустрая толстушка гордо отделилась от попутчиц и свернула на Дворянскую улицу.

Маша отстала от богомолок у Пятницкого базара. Вот и знакомый дом Парашки, обшитый досками от старых вагонов. Он уже старчески сник, зато крыша и двери блестели свежей зеленой краской. Видно, проезжий маляр-пьяница не нашел чем расплатиться с доброй хозяйкой и отдал ей последнюю краску.

4

Заметив, что собеседник колеблется, прапорщик Гривцов рывком поднялся со стула.

— Большевики в Москве уже восьмой месяц у власти! Этого мало? — Маленькие запухшие глазки его сделались колючими и злыми. — Вы видите, я ношу погоны, не боюсь. Это означает, что большевики в Тамбове еще бессильны. Не могут арестовать даже одного офицера! Их тут кучка, а левых пустобрехов мы не боимся!

Собеседник тоже встал, но сделал это с видимой неохотой. Он был на целую голову выше прапорщика и заметно старше годами. Глухо, недовольно спросил:

— Значит, я один поведу унтеров в казармы?

— Что? Взвод гвардейцев дать в подкрепление? — Прапорщик явно издевался.

— А коли мы не попадем к обеду? Останемся без оружия?

— Повторяю: оружие возьмете легко. В военкомате есть свой человек. Он тебе точно скажет, когда у красноармейцев обед.

— Кто этот человек?

— Он тебя сам найдет. Будь в военкомате среди мобилизованных, и все... Вот возьми пачку папирос, угощай своих пьяных унтеров. После самосада эти папиросочки покажутся им царским лакомством. А теперь иди, готовься. Да зайди доложи Кочаровскому, что ты готов. Он пошлет человека в казармы.

Едва за дверью скрылась сутулая спина, прапорщик сел, откинулся к стене, закрыл глаза.

Когда-то улягутся бури? Когда-то вернется он в отчий дом с пестрыми, как девичий сарафан, ставнями и возьмет из рук отца ключи от добротных рубленых амбаров и конюшен?

Когда-то! А сейчас не время думать об этом! Нужно торопиться, торопиться!

Гривцов поправил ремень. Осмотрел — словно на прощанье — небольшую, с одним оконцем комнатушку, в которой прожил несколько дней... Завтра вместе с обещанной должностью генеральского адъютанта он будет иметь и шикарную квартиру в центре Тамбова.

Стук в наружную дверь насторожил его. Кажется, никто больше не должен приходить. Гривцов тихо подошел к двери, прислушался. Кроме голоса хозяйки — еще один женский голос.

И вспомнил знакомый с самого детства кроткий грудной голос Маши Олесиной. Гривцов не знал, почему всегда его влекло к этой тихой, замкнутой дочке батрака, прятавшейся от людских глаз в своей саманной конурке. Казалось, что Маша прячет в себе какую-то большую тайну. Эту тайну ему так и не удалось открыть, хотя он долго и старательно подкарауливал дочку батрака на кривушинских сенокосах. Ее словно охраняло провидение — каждый раз она шла по другой дороге. Но теперь ей не уйти от него, их дороги сошлись. От имени мужа вызвал... »Хоть этим отомщу Ваське Ревякину». Он самодовольно ухмыльнулся и распахнул дверь.

— А-а! Маша! Здравствуй! — И в упор смотрит в ее грустные, бездонные глаза.

— Здравствуй, Тимофей Сидорыч. А где же Вася?

— Наскучала? Потерпи, Машенька... Все расскажу, как вернусь. Сейчас мне очень некогда.

— Да разве не он сам с Феклой наказывал? Что случилось-то? Скажи, ради бога! Не пужай...

— Ничего, ничего, успокойся. Два дня назад я случайно видел его в Козлове. К вечеру он, возможно, приедет, если... — он замялся, кашлянул, — если его не арестуют в Козлове. Зря он с большевиками путается. Я все узнаю и вечером расскажу. Жди меня. Ну, как там, в Кривуше?

— Да все на месте стоит.

— Отец мой как?

— Да что ему подеется?

— Ну, не волнуйся, жди. — Он ласково потрепал ее плечо и быстро зашагал к выходу.

Уже открывая дверь, услышал испуганный голос Маши:

— Кто же наказывал, чтоб я пришла?

И ответ хозяйки:

— Тимошка наказывал. Знать, Василий велел.

Прапорщик с довольной ухмылкой натянул козырек на самые брови, пряча лицо от солнечного света.

Он шел, смело расталкивая толпу. Он знал, что на него смотрят: на его плечах солнце ярко золотит парадные погоны.

Успенская площадь на окраине города необычно оживленна. Призывники, приехавшие и пришедшие из волостей, столпились у военкомата. На телегах — родственники, жены. Многоголосая пестрая толпа напоминает цыганский табор, заполнивший не только площадь, но и улицу до самого Успенского кладбища.

Переливы гармоник, грубая матерщина, озлобленные окрики, женский плач...

Какой-то разудалый гармонист забрался на ограду кладбища — чтобы всем слышнее было! Из толпы к ограде потянулись молодухи. Выкрикивали частушки, раздирая рты, будто старались перекричать толпу.

...И я тоже страданула —
свово Ваню обманула... —

хрипло пела захмелевшая мещанка, вытирала с лица пот и щурилась от яркого солнца. Назло тоскливому страданию второй гармонист где-то рядом резанул веселую «досаду». И тут нашлись голосистые певуньи:

...Ой, досада, ой, досада, —
мать корову продала!
А еще берет досада —
меня замуж отдала!

Какой-то шутник, пронырнув между молодухами, вытянулся перед ними в дурашливой позе и заорал во все горло:

Ой, досада, ой, досада,
потерял штаны у сада...
Шарил, шарил — не нашел,
без штанов домой пришел!

Толпа дружно грохнула, а шутник выпучил глаза, будто не понимает, над чем люди смеются:

— Чаво раздираетесь? Знать, комиссар вас накормил?

— А ты что — голодный? — крикнул кто-то из толпы.

— Кашу жду! Комиссары пшено ищут по селам. Нас на фронт, а сами тут будут объедаться да наших баб шшупать.

Гривцов все замечал, все слышал. Остановился, чтобы оглядеться. Каждого из своих приветствовал кивком головы. «Все на местах», — отметил удовлетворенно.

Увидел родственников из Падов — отчаянного гуляку Ваську, прозванного по-уличному «Карасем» за рыжую большую голову, почти без шеи, приросшую к плечам.

Карась стоял у телеги и тянул прямо из бутылки мутную жидкость, изредка сплевывая и чертыхаясь.

— Зажуй, Вася, корочкой, зажуй, дух отобьет, — уговаривал Карася толстый мужик с бородой, видимо хозяин телеги. — Ты где ночевал-то?

— Под звездами, на чужой телеге, с чужой бабой, — ответил Карась, сунув мужику пустую бутылку. — Эй, тулиновский! Подь сюда! Дай грибочка на закусь!

— Они у него с червяками! — засмеялся кто-то на соседней телеге.

— Не тот червь страшен, какого ты ешь, а тот, который тебя есть будет, — ответил призывник из Тулиновки. — Иди ешь!

Карась шагнул было за грибами, но заметил подошедшего прапорщика и хрипло гаркнул:

— А-а, Тимофей! Будь здоров! Иди, тяпнем за усопших! — Разглядев погоны, вдруг вытянулся: — Здра-а-жла-а!

— Вольно, господин унтер-офицер! — с улыбкой подал руку Гривцов. — Как поживаешь? Такой же отчаянный?

— Еще смирнее стал, — ответил за Карася хозяин телеги, подмигнув прапорщику. — По бутылке из горлышка выпивает, сук-кин сын! Такому и четверть споить не жалко! — И одобрительно хлопнул унтера по плечу: — Угощай, Вася, Тимофея Сидорыча!

— Откуда ты меня знаешь, отец? — удивился Гривцов.

— Кого надо — знаем! И нас не мешало бы знать!

А Карась, как завороженный, не отрывал глаз от погон.

— Это как понять, Тимофей Сидорыч?

— Понимай, как лучше. Я тут не один, да и вас хватает. — Он кивнул на толпу.

— Ну и что? — допытывался Карась.

— А вот что. — Гривцов обнял Карася и отвел в сторонку. — Тебе задание: провода телефонные видишь?

— Вижу.

— Оборви их... нечаянно. Мы митинг откроем, а ты в это время... На, закури. Не бойся. Ленин убит. Петроград наш.

Карась осторожно взял белую с золотистыми буквами папироску и, заглянув в глаза прапорщика, согласно кивнул головой:

— Сразу видать — из царских запасов! — Прикурил, затянулся, глуповато хмыкнул: — А вонь-то загранишная!

— Значит, согласен?

— Чего это? А-а, энто... сорву! Вожжами мотну разок да дерну.

— Ну, я не прощаюсь, увидимся.

— Так точно! — отчеканил Карась уже совсем весело и гаркнул хозяину телеги во все горло: — Эй! Прокопыч! Доставай еще бутылку! Р-р-разочтусь! На мой век амбаров хватит!

Глава вторая

1

Чичканов торопливо возвращался в «Колизей», нехотя отвечая на приветствия. Многие кланяются, лицемеры! А сзади небось плюются и проклинают.

Время обеда, а есть не хочется. Не хочется идти домой — возвращаться к неприятному разговору с набожной матерью. И жаль ее, и зло берет. Зачем с поучениями лезет? «Врагов себе везде нажил. Ведь полгорода тебя еще мальчишкой помнят. Через тебя и я страдаю, сынок. Бирюками на меня в церкви смотрят. Что тебе, больше всех надо?» Эти слова застряли в голове как обида. Но разве можно обижаться на мать? Она не виновата, она просто не понимает, что происходит вокруг. Победа нелегко дается.

Кругом — и в Советах, и в учреждениях — эсеры и меньшевики. Три дня назад губерния объявлена на военном положении, а в городе не чувствуется никаких перемен: по улицам допоздна нагло разгуливают монархисты. А ведь только что подавили мятеж чехословаков на станции, и фронт совсем близко! В горсовете сидит эсер Кочаровский, бывший поручик, и разглагольствует о свободе, о братстве граждан России. И нет причин для ареста, а чует душа — за елейными речами враг прячется. Давно знает Чичканов этого авантюриста. А Евфорицкий? Хитрая лиса!

Возле Уткинской церкви толпа праздношатающихся. Вот он, рубеж двух эпох: на одной и той же площади стоят друг против друга церковь и рабочий дворец «Колизей», в котором разместился Губком партии большевиков. Два непримиримых противника... А уживаться приходится, пока ничего не поделаешь! И Чичканов вдруг невольно вспомнил себя юнцом-реалистом, ожидавшим около Уткинской церкви мать и сестер, которые частенько ходили туда к вечерне. Там, у церкви, остался вихрастый реалист, заядлый охотник Миша Чичканов со всеми своими увлечениями, походами в лес, тайными мальчишескими мечтами о революции, а тут, в «Колизее», работает теперь Михаил Дмитриевич Чичканов, двадцатидевятилетний опытный большевик с подпольным стажем, первый губернский комиссар...

И все это произошло за какие-нибудь десять лет, из которых пять он был студентом Петербургского политехнического института и два года жил в Америке, куда его, как дипломанта, направляло Артиллерийское ведомство.

Но если бы его спросили сейчас, что ярче всего запомнилось ему из тех лет, то он сказал бы: студенческая революционная коммуна и распространение большевистской газеты «Правда». Ведь он специально учился на помощника машиниста в депо, отрывая время от лекций в институте, чтобы развозить «Правду» из Питера в другие города. Рабочие типографии гордились студентом Михаилом, любили его за настойчивость, твердость и смекалку.

Он и в Америку сумел провезти в чемодане несколько газет для русских эмигрантов, которые жаждали правды о России.

Февральская революция вернула его в Тамбов. От тайной пропаганды — к активной, открытой борьбе с врагами. Никакой институт не учит ведению политической борьбы. Учит сама жизнь. Хорошо, что рядом живет и борется Борис Васильев — земляк, вернувшийся из Франции, где вместе с женой «отбывал» эмиграцию. Вон и сейчас он стоит у «Колизея», — видно, поджидает товарища по борьбе. Стриженный наголо, в старенькой вельветке, подпоясанной узким ремешком, Борис выглядит так, будто вчера вернулся из ссылки.

— Что, профсоюзный оратор, щуришься? От солнца свои голосовые аккумуляторы заряжаешь? — Чичканов всегда подшучивал над своим ровесником и другом, но сейчас шутка вышла невеселой. Он оглядел на ногах Бориса рваные ботинки и обмотки, тяжело вздохнул. — Изоляционная лента положена умелыми руками, а вот контакты порвались, вся солнечная энергия в землю уходит. — Положил руку на плечо: — Зря большой семьей обзаводился!

Борис Васильев с улыбкой посмотрел в глаза Чичканова:

— А настроение прятать ты еще не научился. Издали заметил твое бледное лицо. Подожду, думаю, взбодрю артиллерийский дух губернского комиссара.

— Спасибо за заботу! Осенью матёрку тебе привезу.

— Как бы раньше на матерых охотиться не пришлось. Ты знаешь, кто мобилизованных обрабатывает?

— Знаю, потому и пришел пораньше. Надо сказать Рогозинскому, чтобы совещание отменил. К мобилизованным надо всему активу идти.

— Правильно, и я шел за этим. Тогда иди к Рогозинскому один, а я прямо к военкомату. — И Борис Васильев быстро зашагал по площади в сторону Студенца.

2

Председатель Губкома партии большевиков Николай Рогозинский разговаривал по телефону, нетерпеливо постукивая карандашом по столу.

— А где губвоенком Волобуев?..

Заметив Чичканова, Рогозинский указал на стул.

— Что? — Рогозинский оторвал трубку от уха, дав знак Чичканову слушать. Тот привстал и наклонился к трубке.

Словно из подземелья испуганно-громкий голос: «Тут какой-то прапорщик давеча митинг открыл... против большевиков. Унтеров много собрал возле себя. Волобуев пошел туда сам...» В трубке затрещало.

— Алло! Барышня! Почему пропал военкомат?

Через несколько секунд невозмутимо-спокойный голос: «Не отвечает. Наверное, оборвана линия. Пошлем исправлять».

Рогозинский бросил трубку.

— Митингуют, сволочи! А у нас некому с массами работать! Придется отменить совещание. Как думаешь?

— А я за этим и пришел. Надо исправлять положение. Волобуев доверился спецам. — Чичканов говорил тихо, разглядывая собеседника из-под насупленных черных бровей. — А ведь эсеры готовились поднять мятеж еще недели две назад, когда из Моршанска в Тамбов шла по селам процессия с иконой Вышинской божьей матери. С иконой шли старушки и монашки, а тут сотни бывалых солдат, унтер-офицеров! Почему Волобуев сам не занялся подготовкой к приему мобилизованных? Подписал приказ о военном положении и успокоился!

— Не надо, Михаил Дмитриевич, настраивать себя на худшее. Все еще обойдется!

— Нет, товарищ Рогозинский, вы с Волобуевым просто не знаете, сколько в Тамбове явных и скрытых врагов нашей власти. Конечно, вам простительно: вы еще трех месяцев у нас не живете. А я коренной тамбовец, всех в лицо знаю.

— Да, среди тамбовских военных мало надежных людей. Наших мало! Наших! Но не будем терять времени. Вот познакомься с отчетом спасской фракции, а я пойду скажу секретарю, чтоб направлял людей к военкомату.

Чичканов остался один. Пробежал глазами по бумаге: «Имеется Спасско-городская организация... сельских, волостных и заводских ячеек нет... в городской организации членов партии нет... Записавшиеся члены являются только как сочувствующие...» Нетерпеливо положил на стол, увидел телеграмму из Кирсанова: «1-й Кирсановский уездный съезд бедноты... от трехтысячной организованной бедноты приветствует губернский руководительный орган в лице Губернского комитета РКП, которому по первому зову съезд отдается в его распоряжение для беспощадной борьбы с черной сворой. Черной своре — красная смерть!..»

— Да, черная свора... — Чичканов встал и прошел к окну. За сквером, перед ширшоринским магазином, очередь извозчичьих пролеток. Всё, всё кругом старое... Всё, от колокольного звона по утрам до вот этого пузатого крендельщика, что садится в пролетку. Как хочется смести все это с лица земли одним ударом!

Рогозинский вернулся встревоженным.

— Какой-то неизвестный звонил Прокофьеву, будто унтер-офицеры без единого выстрела разоружили весь наш полк. Часть красноармейцев присоединилась к мятежникам. Связь с полком прервана. Дело принимает серьезный оборот. Что делать?

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга.

В дверях, щелкнув каблуками, остановился начальник караула «Колизея» — красноармеец Минского отряда Губчека Большов:

— Разрешите доложить? К Губкому со стороны базара движется какой-то отряд... вооруженный, с оркестром.

Чичканов и Рогозинский бросились к окну. В открытую форточку ворвался бодрый егерский марш. На площадь ввалился пестрый вооруженный отряд. С испуганными, злыми лицами люди смотрели на балкон «Колизея», где стояли пулеметы... Толпа обывателей плотно окружила отряд.

— Что будем делать? Охрана слабая, — тревожно заговорил Рогозинский.

— Из пулемета в толпу стрелять не будешь... Попробую договориться. Я пойду на балкон, а ты скажи Прокофьеву, чтобы спрятал ключи от сейфа и уходил на связь с Киквидзе.

На балконе «Колизея» часовые приникли к пулеметам.

— Не стрелять! — приказал Чичканов и поднял руку, обращаясь к толпе:

— Кто ваш командир?

— Не слышим! — метнулось из рядов. — Слазь суды!

Отряд придвинулся к «Колизею».

— Ишь за пулеметы спрятался!

— Чего вы хотите? — снова крикнул Чичканов. — Кто вас привел?

— Мы сами пришли! — рявкнул усатый унтер.

— Так давайте поговорим! Зачем кровопролитие?

— Мы и пришли поговорить! Слазь суды! А то стрелять будем!

— Айда, братва, к нему! — И первые ряды, смяв часовых, кинулись к двери «Колизея»...

— Даешь Чичкана!!! — заорали в толпе.

Беспорядочная стрельба послышалась со всех сторон...

3

Дверь жалобно хрястнула и распахнулась.

Дула винтовок черными бездонными глазками смотрели на Чичканова. Он не слышал ругательств и криков — словно оглох, он только молча смотрел на ворвавшихся людей.

Растолкав солдат, к столу вышел поручик, держа револьвер перед собой.

— Вы уже в форме? — спросил Чичканов, прикуривая папиросу. — Нафталином попахивает, плохо вытрясли.

— А я чувствую запах гари, Чичканов! Сожгли документы?

— Вы опустите винтовки, товарищи, — обратился Чичканов к красноармейцам. — Я не убегу. Вас вон сколько, а я один.

Поручик заметил, как послушно опустили винтовки красноармейцы, и в бешенстве крикнул:

— Связать!

Откуда-то появились двое с веревкой. Они грубо заломили Чичканову руки назад. Поручик обыскал его, вынул наган, папиросы.

— А документы где?

— При себе, господин офицер, не держу. Меня и без документов узнают.

В дверях появился бывший городской голова Шатов, самодовольный, расфуфыренный адвокат.

— А-а, Чичканов? Что-то у вас грустный вид сегодня? Бодритесь, бодритесь! Правосудие не без снисхождения! Студенческое землячество и прочее!..

Чичканов презрительно смерил его взглядом:

— Развяжите руки!

— Что за тон? Вы приказываете?

— Да, приказываю, — ответил Чичканов.

— Но пока приказывать буду я.

— Сами чувствуете, что пока?

— Агитация неуместна! Не храбритесь, Чичканов! Ваша песенка спета!

— Развяжите руки! — повторил Чичканов.

— Поручик, — примирительно улыбнулся городской голова, — удовлетворите его последнюю просьбу. Этого требует благородство офицера в отношениях к побежденному.

— Нет! Это не просьба, а требование, и не последнее, — твердо сказал Чичканов. — Развяжите руки и принесите мою шинель.

Офицеры переглянулись с Шатовым.

— Принесите.

В это время появился генерал Богданчик, седой обрюзгший старик.

— Мне помнится, генерал, я освободил вас, учитывая вашу старость, — сказал Чичканов, растирая запястья рук. — Где ваше честное офицерское слово?

— Что здесь происходит? — Генерал побагровел. — С кем он так разговаривает? Как вы позволяете ему?

— А вы не вольны мне позволять, — ответил Чичканов. — Я сам себе позволю. И о чести я имею более высокое понятие, чем вы, генерал!

Богданчик подскочил к Чичканову, размахнулся, чтобы дать пощечину, но Чичканов так посмотрел на него, что генерал попятился:

— Вон, вон его отсюда! В тюрьму!

4

Маша обошла весь вокзал. Никто не знал, будет ли пассажирский из Козлова.

— Там вчера мятеж поднялся. — Красногвардеец-железнодорожник сочувственно осмотрел Машу с головы до ног.

— Неужели мово Васю арестуют?

Красногвардеец молча пожал плечами.

От вокзала шла торопливо, оглядываясь. «Васенька, родненький, где же ты? Заждалась тебя...»

Хотелось забиться куда-нибудь, плакать, плакать. И вдруг остановилась как вкопанная. Где-то за Уткинской церковью послышался оркестр. Веселый марш, под который ходят солдаты! Маша слышала такой марш еще в детстве, когда с отцом приезжала на базар. Тогда мимо базара шел какой-то полк с оркестром впереди.

«О, господи, — мелькнула догадка, — да может, и мой Вася пешком... с солдатами?»

Опомнилась уже в толпе любопытных горожан, окруживших площадь перед «Колизеем». От быстрого бега долго не могла отдышаться. Попробовала протиснуться, но толпа стояла стеной.

— Они из Козлова? — почти простонала она, обращаясь к рослому бородачу с извозчичьим кнутом.

— Из какого тебе Козлова? — грубо ответил он. — Унтера власть большаков спихивают!

Маша приподнялась на цыпочки, недоверчиво огляделась:

— А не стреляют что же?

— Какой прок стрелять! Без пальбы способнее! Вишь, из полка оркестр прихватили... как на свадьбу, с колокольцами!

За сквером Маше не виден «Колизей». Она только слышала едва доносившиеся оттуда крики — оркестр заглушал все. Он стоял где-то почти рядом, играл сбивчиво, торопливо. Но вот внезапно как бы оборвались оглушающие звуки и укатился куда-то гул толпы. Поток людей хлынул на площадь, словно там образовалась пустота. Маша оказалась перед светлым двухэтажным зданием с колоннами у входа. Над этими колоннами, на балконе, стояло несколько вооруженных людей. А у самого края балкона шустрый курчавый офицер с поднятой рукой кричал визгливым голосом:

— Мы, сыны истинной революции, объявляем свободным гражданам Тамбова о низложении власти узурпаторов! Главари тамбовских большевиков нами арестованы! Они будут преданы справедливому суду Свободной демократии. Вчера восстанием народа освобожден от большевиков город Козлов! По всей России восстали честные граждане, чтобы избрать законную власть на Учредительном собрании. А теперь, дорогие Свободные граждане, расходитесь по домам и празднуйте победу!

Оркестр снова заиграл марш. Ничего не поняла Маша про революцию. Ее только покорили красивые Жесты оратора — она вспомнила кривушинского батюшку, вот так же возводящего руки к небу и так же царственно опускающего их к прихожанам.

Оратор еще раз поднял руки и отвернулся от толпы. К нему тотчас подошел офицер, в котором Маша с удивлением узнала Тимошку Гривцова. Он козырнул оратору и вместе с ним ушел с балкона.

Толпа начала редеть, а Маша все стояла и смотрела на балкон, на колонны. Оттуда должен выйти Тимофей. Он может спасти Василия, если того арестовала новая власть.

Но Гривцов как будто провалился сквозь землю.

У Варваринской площади послышалась стрельба. Люди заторопились домой...

Маша вздрогнула от близкого удара колокола Уткинской церкви. Перекрестилась и пошла, сопровождаемая торжественным перезвоном, за которым стала совсем неслышной дальняя перестрелка.

На углу Базарной улицы Маша испуганно прижалась к стене магазина — мимо нее провели арестованного, лысого, болезненного мужчину. Конвоиры, щеголеватые гимназисты, подталкивали его в спину револьверами.

«Вот так и Васю где-то гонят, — с ужасом подумала Маша. — А за что? Ну, большаки, говорят, шпионы немецкие, а вить Вася кривушинский сызмальства».

А над городом все шире расплывался торжественный перезвон колоколов, словно ими, как оркестром, повелевал дирижер, стараясь оглушить обывателей.

...Парашка встретила Машу у ворот.

— Чего так запыхалась?

— Ой, Параша, боязно мне штой-то... Еще какую-то новую власть поставили.

— По мне, любую власть ставь, только баб не трожь.

— Тебе-то все равно — мужа нет, а у меня вся душа изболела. Где он, что с ним? Вить встречать шла...

— Все обойдется, встретишь!

— Тимофей обещал рассказать про Васю, да теперь к нему не приступишься, с новой властью ходит.

— Ему не так новая власть нужна, как новая баба. — Парашка злобно скривила губы. — Придет обязательно... Барахлишко-то его у меня.

— Скорей бы.

— Успеешь... Слышишь, как жена соседа убивается? Только што увели ее мужа. Комиссаром он был в Чеке.

Маша прислушалась. Рыдания были едва слышны, а над городом плыл переливистый звон церковных колоколов.

— Ишь как Пашка, звонарь с Архангельской, угодить старается господам офицерам... Ишь, ишь, прямо плясовую отдирает!

— Душно тут. Пойдем, Параша, к тебе.

— Пойдем, да только и там прохлады чуть. Припекает солнушко, как перед светконцом.

5

Как села у окна, так и просидела до поздней ночи. Хозяйка уже спала. Маша чутко прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся с улицы.

Мимо дома по мостовой громыхали телеги, пьяные мужики распевали похабные частушки. Мелькали в темноте искорки папирос, за углом надоедливо долго гоготала женщина... Но вот цокот копыт замер у ворот, и две темные фигуры отделились от извозчичьей пролетки.

В груди у Маши захолонуло. Она прибавила в лампе свет, поправила волосы.

Веселый голос Гривцова, обращенный к кому-то, словно подхлестнул Машу. Она кинулась к двери в надежде увидеть Василия.

— Шутоломная, — заругалась проснувшаяся Парашка, — стол чуть не опрокинула!

— О! Маша? Не спишь? Очень хорошо! — Гривцов появился в дверях хмельной, сияющий. — Победу нашу встречаешь! Очень хорошо! — И лихо крутнул ус.

Маша жадно вглядывалась в темноту коридора, стараясь отыскать там того, второго, с кем разговаривал Тимофей.

— Там нет никого, — заметив ее взгляд, сказал Гривцов.

— А с кем же ты говорил, Тимофей Сидорыч?

— Это Васька Карась провожал меня до калитки. Знаешь, из Падов? Лихой унтер! Мальчишкой, бывало, запрягет в санки собаку свою, под дугу колокольчиков навешает и — по селу! Потеха!

— А где же мой Вася?

— Карась-то мой родич, я его большим человеком сделаю. Я теперь знаешь кто? Адъютант самого генерала Богданчика!

Парашка шумно заворочалась на кровати.

— Ради бога, Тимофей Сидорыч, — умоляла Маша, — где Вася? Ты вить обещал...

— А наш партийный вождь Кочаровский! Он гений, Маша! Ты знаешь, что такое гений?

Парашка притворно закашляла, встала.

— Всеми святыми молю: скажи, что с Васей? — не отставала Маша.

Гривцов насупился:

— Дело опасное, но помочь можно. Пойдем ко мне, поговорим. Тут Параше спать мешаем.

— Скажи, скажи, не томи! — умоляла Маша, идя за ним следом.

Парашка так хлопнула дверью, что Маша вздрогнула и оглянулась. В коридоре стало темно, как в погребе.

— Свет зажги, Тимофей Сидорыч! — попросила Маша, переступая порог его комнаты.

— Тут свеча была, — шаря рукой по столу, ответил Гривцов. — Сгорела, наверно.

— Я у Параши лампу попрошу.

— Не надо, — ухватил он ее за руку, — не связывайся с ней, злая она.

— Страшно, темно у тебя. Говори скорей, уйду я.

Гривцов взял ее за руку, притянул к себе:

— Его спасти только ты можешь...

Маша упала на колени.

— Христа ради прошу, ноги целовать буду! Спаси Васю! Где он?

— В Козлове, в тюрьме... в особой камере.

— Спаси, Тимофей Сидорыч! Век молиться за тебя буду! — И зарыдала, уткнувшись головой в его ноги.

— Что ты, Маша, что ты! — Гривцов поднял ее, обняв за талию. — Да я сам к тебе в ноги упаду, — зашептал ей прямо в лицо. — Еще в Кривуше тебя от всех отличал... Маша... — И защекотал усами ее шею.

Она уперлась в его грудь руками:

— Машей-то зови, да в свои не прочь! Не таковские мы.

— Ну, Машенька, ты же сама просишь спасти. А если ты меня оттолкнешь, — прошипел он едва слышно, — зло сделаешь...

Маша почувствовала, как его руки сделались железно-жесткими, нахальными. Он стал молча тянуть ее к постели.

Маша упиралась, шептала:

— Не думай этого, Тимоша, нельзя, грех тебе... ради Христа, пусти!

И — все слабее сопротивлялась, в руках уже не было сил оттолкнуть.

Почти сникая и чувствуя, что противиться этой звериной силе — значит еще больше разжигать ее, она решила испытать последнее женское средство:

— Тимоша, сил моих больше нет... Во рту все пересохло... Попью схожу, страсть как пить охота! Приду сама, все равно теперь... сама приду.

Что-то ударилось в дверь и упало на пол. Маша испуганно рванулась из его рук. Не выбежала — выпорхнула из душной комнатушки. Глаза резанул свет из Парашкиной двери. Хозяйка стояла у порога и смотрела на Машу, скривив губы в ехидной улыбке. Маша на мгновение остолбенела: значит, подслушивала!

Загородив рукой лицо от света, кинулась по коридору к уличной двери. На вокзал! На вокзал!

Бежала, то и дело оглядываясь, и на ходу поправляла растрепавшуюся косу. Дробный стук ботинок по мостовой эхом отдавался сзади, ей казалось, что кто-то гонится за ней. Скорей, скорей на вокзал!

— Стой! Кто идет? — окрик из-за угла.

Словно споткнулась Маша — замерла на месте от страха, дрожа всем телом. Но странно — в голове сделалось ясно-ясно, будто выветрился хмель на бегу. Только сердце колотилось в груди так бешено, что казалось, там не одно, а два или три сердца.

— Кто идет? — повторил строгий голос.

— Из Кривуши я... Простая баба... Не стреляйте!

К ней подошли двое. Один с винтовкой, другой с наганом.

— Куда летишь как угорелая?

— Мужички, родненькие... деревенская я... Деваться мне некуда. Пустите на вокзал!

— А бежишь от кого?

— Пьяница какой-то хотел надо мной измываться.

— Обыщи ее, — приказал тот, что с наганом.

Высокий мужчина, закинув винтовку за плечо, с ухмылкой облапал ее и с той же ухмылкой доложил:

— Сама как граната... горячая. Видно, с постели прямо. Заберем-ка мы ее сабе?..

Глава третья

1

— Погоняй, погоняй! — сердито ворчал Сидор Гривцов, полный черноусый мужик с большой родинкой на переносице.

Юшка нехотя дергал вожжами, глазея по сторонам:

— Лошадь, знамо, твоя. Мне не жалко, могу и ударить, да только за скотину бог спросит. И торопиться некуда. Парашка небось в постельке еще кувыркается... Ты забыл, что ли, воскресенье ноне! Эй, ну, Воронок! А мой дед, помню, говаривал: ешь — потей, работай — мерзни, а в дороге малость спи!

— У голодной куме одно на уме. Ты мне, дармоед, зубы не заговаривай! Гони, говорю, — совсем озлился Сидор. Даже родинка на переносице задвигалась.

— А ты, Сидор, не забывай, я те таперича не батрак и в извозчики не напрашивался. Так, по старой дружбе поехал. Не по ндраву — слезу. Дорогу домой знаю.

— Дурак! — Сидор выхватил из-под Юшкиных лодыжек кнут и с маху стеганул Воронка по боку. Конь дернулся так, словно хотел вырваться из хомута, понесся галопом.

Сидор со злостью ткнул кнут в сено.

— Право, дурак. Чужую лошадь жалеет.

— Потому и жалею чужую, что скоро своя будет. Привыкнуть загодя хочу.

— От твоей болтовни и лошадь сбежит. Не разевай рот, видишь, встречные скачут, — попридержи малость.

Встречная повозка тоже замедлила бег.

Окрик:

— Эй! Сиволапые! Сторонись! Революция едет!

Юшка торопливо потянул вожжу. Когда повозки поравнялись, короткошеий парень, сидевший у пулемета, обрадованно гаркнул:

— Тпрр! Дядя Сидор! Мое почтение! Прокопыч, держи коня. — И соскочил с телеги.

Сидор сразу узнал Ваську Карася, племянника жены. Оглядел Прокопыча — где-то встречал его. А третий на повозке, с гармошкой, совсем незнакомый.

Карась расправил плечи, выставил напоказ перекрещенную пулеметной лентой грудь:

— Узнаешь?

— Как не узнать? На фронт, што ли?

— Фронт подождет! Сперва хорошие властя посадить надо! — Карась оперся ладонью о ствол пулемета. — Правду я говорю, дядька Юхим?

Юшка поскреб в бороденке:

— Сколько их ни сажали — все плохие! Завалящей лошаденки мне дать не могут!

— Верно, все плохие! К черту их! Сами смогем! Сами с усами! — И Карась картинно провел двумя пальцами по верхней пухлой губе, где едва заметно рыжели редкие волосики.

— Это как понять, Вася? — недоверчиво и удивленно уставился Сидор на Карася.

— Я сам не понимал. Тимофей твой растолковал.

— Видал его?

— Не только видал, а вместе большаков скидал. Он теперь поручик, а не прапорщик! С генералом за ручку! Мне велел у самого Чичкана обыск делать на квартире. Сделал в лучшем виде! — И без того узкие щелки глаз его совсем заплыли в довольной улыбке. Он слез с повозки, вынул из кармана портсигар и протянул Сидору:

— Портсигарчик что надо! Именной! Вишь, написано: «Товарищу Михаилу от наборщиков «Правды». Была твоя правда! Теперь наша! Закуривай, подешевело! И тебе, дядя, будет что на воз класть. Тимофей твой с головой.

Сидор папироску взял, но прикурить отказался.

— Дома ромат пущу, пусть старуха городской дым понюхает. — И положил за ухо, прикрыв торчащими из-под картуза черными волосами.

— А ну, бери и ты, — подал Карась Юшке.

— Не курю, без дыма душа прочернела, — ответил Юшка, даже не взглянув на Карася.

— Эх ты, батрацкая душа, чего робеешь? Хоть и спихнули твою заступницу-власть, да вить и мы тебе не чужие. Сколько лет тебя Сидор кормит — не гонит? Живи на здоровье, спасибо говори!

— И встаю и ложусь — за него молюсь, — буркнул Юшка, вынимая из-под сена кнут.

— Так где же, Вася, мне теперь Тимофея искать? — не скрывая радости, спросил Сидор.

— Да его все патрули знают! Спроси только. Вчера вечером я его к Парашке на извозчике проводил. Там краля его ждала. — И Карась доверительно мигнул Сидору.

— А ты што же не остался с ним? Свои, чай, — опустив глаза, спросил Сидор. Про кралю будто и не слышал.

— Приглашал он меня, да вить в городе улицы узкие. Разгулу нет. Мне большак милее! Муштра да козырянья мне печенку проели, хоть штопай! Сделал, говорю, вам, господа офицеры, уважение? Сделал. А теперь, говорю, пустите птицу на волю — крылья поразмять... Видишь, какой трофей везу? Пригодится! А изобидит кто — зови меня!

— И не отобрали? — с восхищением спросил Сидор.

— У кого? У меня? А Тимофей Сидорыч зачем у власти стоит? Он мне разрешил. Я свою власть в селе ставить буду!

Сидор молча покачал головой.

— Были свояки, а теперь — родичи! — захихикал Карась и сунул Сидору пухлую потную ладонь.

Карась взобрался опять на телегу и лихо потряс кулаком в воздухе:

— Петруха! Дай самую веселую! Гони, Прокопыч!

Повозки тронулись.

Сидор перекрестился, сел поудобнее.

— Слыхал, Юшка? Так што рано тебе из батраков уходить. Побаловали вас, и хватит! А то дармоедов разведется много.

Юшка молча принялся стегать лошадь и сердито дергать вожжами.

— Ты што это, анчутка, разошелся? Как свою лупишь!

— Сам поспехать велел. Простояли сколько.

— Не бей, тебе говорю! Теперь спешить некуда.

— Тпрр! — Юшка неожиданно резво соскочил с повозки. — На тебя угодить — легче уходить! Погоняй сам! Мать твою бог любил! — И быстро зашагал по дороге назад.

Сидор задохнулся от ярости.

— Ну, па-гади! Кобель обтерханный! В ногах валяться будешь — век обиду не прощу! Тимошка узнает — шкуру с тебя спустит! — И изо всей силы хлестанул Воронка по боку.

2

Перед глазами — высоко под потолком — светлое пятно, искрещенное железными прутьями.

Вечер или ночь? Время словно остановилось. Ожидание, одно ожидание заполняет мозг. Ожидание — чего? Смерти? Нет, освобождения!

Чичканов смотрит и смотрит на это светлое пятно под потолком, будто именно оно принесет радость свободы.

На мгновение в памяти всплывает противный хриплый голос конвоира: «Ленина вашего убили и вас всех прикончим. Вся Расея против вас пошла».

Чичканов отворачивается от светлого пятна к стене. Нет! Быть этого не может!

«А как у нас в Тамбове это могло случиться?» — спрашивает горький внутренний голос. Чувство какой-то еще не осознанной вины сдавливает сердце. Это чувство вселилось в него еще там, на балконе «Колизея», когда среди мятежников он увидел двух подпоручиков, которых отпустил под честное слово в день разоружения «ударников». А ведь тогда он многих отпустил на свободу. Зачем? Верил в их благородство? В их честность? Вот и расплата за ошибку...

Чичканов встал, зашагал по камере, тиская в кулаках обиду на самого себя за мягкотелость.

Неужели никто не успел сообщить в дивизию Киквидзе? Уже вторые сутки... Офицеришки могут всех расстрелять, почувствовав себя господами положения.

Снова — тяжелые шаги, снова — угрызения совести, снова — горькие раздумья. Будто случилось досадное недоразумение: сорвано серьезное совещание, люди отвлечены от очень ответственных дел. А дел — непочатый край! Родную Тамбовщину хоть выворачивай наизнанку и вытрясай из каждой щелки жадных торгашей, хитрых паразитов и дураков. Да, да, и дураков! Тех самых дураков, которым даже думать лень: куда толкнешь — туда и покатятся, как с горы. Через них и случилось все. Дали себя обмануть офицерам и краснобаям городской думы Шатова!

У двери камеры послышались шаги и разговор. Лязгнул в ржавом замке ключ.

Чичканов встал с нар, готовый ко всему. Сколько же сейчас времени? Оглянулся на светлое пятно под потолком.

— Эй, ты! Выходи! — крикнул кто-то сиплым голоском.

Чичканов подошел к двери.

В освещенном керосиновыми фонарями коридоре — обрюзгший старичок в помятой форме тюремного надзирателя. За ним, как истукан, — здоровенный детина с винтовкой.

Чичканов внимательно осмотрел старичка, потом его огромную связку ключей и улыбнулся:

— Где же это они тебя, дедушка, откопали?

— Шагай, шагай, не разговаривай! — взвизгнул старик. — Меня-то откопали! А тебя завтра и откапывать будет некому. Моли бога, что днем не кончили. Христово воскресенье было. Сам генерал вам, безбожникам, отсрочку дал, не велел ему праздник омрачать. Шагай, шагай!

— Да, плохи, значит, дела вашего генерала, — сказал Чичканов, идя по тюремному коридору.

— Не хуже твоих!

Около двадцать третьей камеры старик остановился, отстранил от двери часового и загремел ключами.

— Поближе к выходу, к расходным дверям. — Старик мстительно захихикал и, толкнув Чичканова в спину костлявой рукой, закрыл за ним дверь.

Из полутьмы навстречу Чичканову выступили трое.

— Товарищ Чичканов! — глухой голос Волобуева.

— Михаил Дмитриевич! — обрадованный голос Рогозинского.

Губпродкомиссар Носов молча пожал руку.

Чичканов шагнул к нарам, откуда послышался стон. Там лежал избитый до полусмерти командир Минского отряда Губчека Пасынков.

— Скорей бы! — простонал Пасынков.

— Что скорей? — Чичканов присел на край нар.

Ему никто не ответил. В тишине слышны были тяжелое свистящее дыхание Пасынкова да шаги часового за дверью.

— А Бориса Васильева освободили, — вдруг сказали из дальнего угла. — Говорят, у него брат офицер.

Только теперь Чичканов рассмотрел, что на полу по углам лежит много арестованных. «Всё наше руководство», — горько подумал он.

— Васильев предатель, наверно, — зло бросили из того же угла.

Чичканов резко повернулся на голос:

— Я Бориса давно знаю. Он не может изменить! Не теряйте, товарищи, веры в освобождение!

Последние слова прозвучали слишком неестественно для обреченных. Молчаливые вздохи да стон Пасынкова были ответом на них.

Рогозинский сел рядом с Чичкановым:

— Михаил Дмитриевич, не агитируй нас. Плакать мы не собираемся.

— Вот и хорошо. — Чичканов перешел на шепот. — Давайте договоримся... Когда поведут...

— Тише... кто-то подошел, — предупредил Носов.

За дверью послышался разговор, шаги. Сменялись часовые. Переждав, Чичканов зашептал снова:

— Нужно договориться о сигнале... чтобы всем разом кинуться на конвой.

Заговорщический шепот отогрел души. Все потянулись к Рогозинскому и Чичканову, даже Пасынков приподнялся на локтях.

И вдруг все услышали взволнованный шепот из круглого глазка двери. Удивленные, испуганные неожиданностью, замерли...

— Товарищ Чичканов, товарищ Чичканов... подойди ближе, — говорил кто-то в «волчок», — скорее!

Чичканов переглянулся с Рогозинским, медленно встал и недоверчиво приблизился к двери:

— Ну, я Чичканов.

— Товарищ Чичканов, — обрадованно зашептал очень знакомый голос. — Я Дадонов, помните? Из Минского отряда...

— Дадонов? Как ты сюда попал?

— Мы половину охраны заменили своими, не бойтесь! Ждите. Как на Уткинской колокол один раз ударит, наши «Колизей» брать будут. — Он вдруг запнулся и громко крикнул: — Эй, вы там! Тише! — И закрыл «волчок».

Чичканов постоял несколько мгновений, чтобы овладеть собой. Ему вспомнилась охота на уток по татановским болотам и этот приятный голос охотника. Круто повернулся и шагнул навстречу жадному безмолвному ожиданию.

3

Их было восемнадцать...

Восемнадцать сынов рабочих и крестьян, восемнадцать рядовых красноармейцев из Минского отряда Губчека, которым командовал Пасынков.

Их держали под арестом тут же, где они служили, — во дворе епархиального училища. Они видели, как избитого до полусмерти командира вывезли со двора на крестьянской подводе. Куда? Они не знали. Только молча поглядели друг другу в глаза и, не говоря ни слова, поклялись бороться до конца...

Перед вечером красноармейцы заметили, что охрана слишком «помолодела», безусые гимназисты едва держали винтовки. Значит, мобилизованные по домам расползлись.

Ночью, когда в городе все затихло, арестованные сгрудились у ворот. Короткий, негромкий свист — сигнал к действию — и ворота распахнулись.

Гимназисты обалдели от неожиданности и страха. Им заткнули рты обрывками потных портянок и повели, как арестованных, — на случай неожиданной встречи с патрулями.

Связанных обмотками гимназистов оставили на берегу Цны.

У Тезиковского моста легко обезоружили двух мертвецки пьяных унтеров.

К рассвету добрались до леса. Присели отдохнуть. Неожиданно где-то рядом послышались треск сучьев и испуганные голоса.

— Эй, кто там?

— А вы кто? — отозвались из кустов.

— Кто-кто?.. Тамбовские водохлебы! Иди сюда — узнаешь!

— Только уговор — ружьей не балуй, а то нас тут много. — И из-за куста показался саженный детина.

Подошел. Настороженно оглядел всех.

— Тык вы тоже хоронитесь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вынул кисет. — Налетай, братцы, на мой самосад! Дарька намедни принесла цельный мех!

Восемнадцать рук молча потянулись к кисету. Детина присел и пустил кисет по кругу.

Над головами потянулись облачка сизоватого дыма. Один из восемнадцати подсел к хозяину самосада и грозно сказал:

— Хоронитесь в лесочке? Нас на погибель оставили? А ну зови всех!

Детина испуганно озирнулся, вскочил и пронзительно свистнул:

— Эгей! Братва! Суды! Свои!

Лес разом ожил — пересвист, окрики, хруст сухих веток под ногами.

— Да тут, видать, целый полк!

— Как разоружили нас, так многие сюда и подались. Дом-то далеко. А градские, те многие у них остались.

Бойцов было больше сотни. Окружили они восемнадцать смельчаков плотным кольцом и жадно ловили каждое слово.

— Вы, знать, ждали, что винтовочки вам на подносе офицерики вернут? Власть на произвол бросили! А мы под охраной были и то... Вот четыре винтовки уже есть! Отдохнем, опять на добычу пойдем!

Из толпы выступил черный, похожий на цыгана, красноармеец:

— Я городской, у меня дома офицерский мундир есть. От брата остался. Он погиб. Может быть, пригодится? Пароль узнаем.

— А я вечером домой ходил... Богданова, нашего командира взвода, видел. Он от Киквидзе с докладом вернулся, его чуть не арестовали. Хорошо, что патрули оказались из его взвода. Он их пристыдил...

— Командира выбирать надо!

— Иконникова взводным!

— Пигаревича!

— Взводные есть, главного давай!

Один из восемнадцати поднял руку:

— Я беру на себя ответ за всех! Петром меня зовут, фамилия Кочергин. Из отряда Губчека. Хотите? — И обвел всех смелым взглядом.

— Давай!

— Бузуй!

— Кто боится?! Отходи в сторону! Слушай мою команду!

4

Вторую ночь веселилось в «Колизее» тамбовское офицерство. На втором этаже, в большом кабинете Рогозинского, были накрыты столы на двадцать избранных персон. Какой-то лысенький купчишка отдал безвозмездно в дар новой власти четыре ящика кагора. Этот поступок до слез растревожил сердце престарелого генерала Богданчика. Первый же тост пахнущий нафталином генерал поднял за добродушие купеческое, «присущее всякому русскому».

Купчишка сидел тут же, рядом с оратором, и был несказанно рад такому почету. Члены городской думы за столом! Сам городской голова Шатов напротив сидит! Слушая лестные слова господ офицеров, купец глупо мотал головой, со всеми чокался и, захмелев, полез к генералу целоваться, Тимофей Гривцов, как и подобает адъютанту, резко осадил его. Тот обиделся, стал было доказывать свою любовь к генералу, но его вдруг обнял сосед-булочник и в самое ухо крикнул:

— Ты лучше скажись, почему лысый?

Купчишка выпучил глаза, а румяный булочник под общий хохот провел потной ладонью по его лысине и пояснил:

— По чужим подушечкам волосики растерял... на радость вдовушкам-молодушкам, на горюшко супруженьке!

Купчик жалостливо обвел взглядом пустые бутылки и, видимо что-то вспомнив, испуганно открыл рот. Отрезвевшим голосом завопил:

— Вино-то чужое выпили, братцы! Жена архиерею вино продала, а я запамятовал! Грех-то какой, братцы!

— Последняя полюбовница вместе с волосьями память ему выдрала! — не унимался сосед.

Купец вышел из-за стола и кинулся к выходу. А вдогонку ему полетело:

— А-ха-ха-ха...

— О-го-го-го...

За столом кроме генерала сидели члены городской думы. Генерал рассказывал им про давние боевые походы, но слушатели уже клевали носами.

— Скоро рассвет, господин генерал. — Кочаровский с достоинством поправил прическу, делая вид, что собирается уходить.

— Не торопите, ради бога! — Разомлевший, веселый старик не хотел отрываться от застольной беседы.

— В городе неспокойно, господин генерал, дорожники и пороховики против нас. Мобилизованные разбрелись по домам.

— Бросьте пугать, комендант! Все большевики в тюрьме, расстреливайте их, пожалуйста, на здоровье. А меньшевики — болтуны, батенька, и трусы. Кого же нам бояться? Кого? — Он вопросительно и даже сердито повернулся к Кочаровскому, ожидая ответа.

Удар колокола Уткинской церкви так и застал генерала в этой воинственной позе. Все за столом замерли, насторожились, ожидая второго удара. Но удара не последовало. За стеной «Колизея» послышалась частая ружейная стрельба.

Кочаровский молча потащил пьяного генерала к запасному выходу.

...Через два часа Чичканов и Рогозинский в сопровождении отряда Губчека вошли в «Колизей». Из кабинета Рогозинского не успели еще убрать пустые бутылки. Красноармеец с ящиком на плече чуть не столкнулся на пороге с Чичкановым.

— Простите, товарищ Чичканов, что с пустыми встречаем. По народному обычаю вроде так не положено, да они все повыпили, эти христопродавцы!

— Ничего, товарищ, зато мы проводили их с полными зарядами! — Чичканов снял с себя пулеметную ленту и передал бойцу. — Береги, пригодится.

Глава четвертая

1

Как-то уж так устроена жизнь, что в воспоминаниях прошлое всегда кажется немножко иным, чем было: что-то оправдывается, что-то становится еще дороже, а что-то осуждается так строго, что делается до боли ненужным в твоей биографии.

Василий Ревякин за два месяца скучной госпитальной жизни успел перебрать в памяти все, что там сохранилось от несложного крестьянского бытия в Кривуше. Он увидел себя и голоштанным мальчишкой, ездившим в ночное, и подростком, рано впрягшимся в работу, и сельским писарем Васяткой Ревякиным, который ходил к учителю Кугушеву на дом за интересными книжками.

Рос Василий сильным, здоровым, но драк сторонился. Первый же кулачный бой на широкую масленицу вызвал у него отвращение. Мальчишку из Озерков, которому Василий в азарте разбил до крови нос, он долго потом старался чем-нибудь задобрить. Свои, кривушинские, смеялись над этой жалостливой угодливостью. Особенно усердствовал Тимошка Гривцов, завидовавший силе и юношеской красоте Василия. Бывает же так, что люди, сами не зная почему и за что, невзлюбят друг друга с первой же встречи и, еще ни в чем не столкнувшись в жизни, чувствуют себя соперниками...

Конечно, и Василий мог бы завидовать Тимошке: у того и отец богатый, и учитель его выделял всегда, но Василий просто презирал его за въедливое нытье, за пухлое бабье лицо со сплющенным носом. Это больше всего и бесило Тимошку. Когда староста Потап Свирин взял Василия к себе писарем, Тимошка, учившийся уже в Тамбове, несколько раз писал старосте кляузы, будто Василий тайно соблазняет его дочерей и связан с конокрадами.

Василий бросил писарство и стал работать в поле с отцом. А вскоре отец задумал женить Василия, чтобы в доме были проворные женские руки. Василию нравилась Маша. А с тех пор, как стала его женой, не было для Василия человека милее ее. Как единственного сына, Василия не взяли служить. Это тоже было поводом для злобной зависти Тимофея, которого отец определил в школу прапорщиков, а Тимофей так привык вольничать с кривушинскими девками, что его и офицерский чин не прельщал.

Второй год войны не пощадил и Василия. Жаль было оставлять Машу с Мишаткой, но неумолимая сила оторвала от родного дома. И тут Василий сделал ошибку, которая горьким комом в горле застряла на всю жизнь. На пересыльном пункте он увидел Тимофея Гривцова и, чтобы быть ближе к дому, согласился проходить шестимесячное обучение в Тамбове во взводе подпрапорщика Гривцова. Василию казалось, что годы стерли все, что стояло между ними, — ведь война всегда соединяет земляков какими-то, словно родственными, узами. Но оказалось, что Тимофей нарочно затянул Василия в свой взвод, чтобы напомнить ему кое-что, показать силу своего превосходства.

Он вызывал его из строя и, презрительно гримасничая, цедил: «Теперь будем учить рядового Ревякина шагать» — и гонял Василия перед строем до седьмого пота. Домой так и не отпустил ни разу за пять месяцев, а сам бывал в Кривуше частенько и, возвращаясь, передавал поклон от Маши. При этом таинственно улыбался и добавлял: «А она у тебя ничего... ягодка!»

Однажды Василий подкараулил Тимофея одного за казармой и, задыхаясь от злобы, сказал: «Брось, Тимошка, измываться, за себя не ручаюсь...» Тот отправил его на фронт. Это спасло Василия от унижений и обид.

Поезда увозили из Тамбова новобранцев, которым суждено было умереть «за веру, царя и отечество» на фронтах государства Российского. А Тамбов оставался дощатым, мещанским городом, сонно бормочущим молитвы по церквам.

Прасолы, пропахшие кожей и дегтем, стоя на коленях, истово просили господа бога, чтобы не переводились на лугах стада; торгаши, пропахшие селедкой и постным маслом, умоляли его сеять по «морям и окиянам золотые рыбки»; а булочники, румяные и круглые, как куличи, подобострастно вымаливали копеечку с пуда муки, чтобы можно было выпечь из нее пятачок. И в тех же церквах, обливая слезами свои посконные рваные хламиды, бились лбами об холодный пол бедные, голодные люди, выпрашивая у бога хоть крошечку сочувствия к поруганной, полуголодной жизни, отданной целиком во власть имущим. Эти люди кормили всю Русь и — не могли прокормить своих детей до нового урожая.

Три года окопной жизни — немалая школа. Василий сдружился с ефрейтором Буровым из Козлова. Буров откуда-то доставал тайные листовки про царя, в которых правдиво описывалась жизнь солдат и их семей. От него же впервые услышал Василий про Ленина, стал сам читать неграмотным солдатам газеты, дважды ходил с ефрейтором на тайное полковое собрание.

В это время в полку вдруг объявился Тимофей Гривцов, прибывший с пополнением. Он уже был в чине прапорщика.

Триста восемнадцатый полк готовился к наступлению на австрийские позиции. Прапорщика Гривцова назначили командовать соседней третьей ротой. В наступлении, когда все смешалось, Василий неожиданно увидел впереди знакомую фигуру Тимофея, прячущегося за кустом. Руки сами подняли винтовку. Шедший рядом Буров остановил Василия: «Не так надо бороться, Вася...»

Наступление полка сорвалось. Прапорщик Гривцов сказался больным и был отправлен в тыл. А вскоре по фронту пронеслась весть о свержении царя. Василия вместе с Буровым избрали в полковой комитет...

С тех пор прошло уже больше года, Октябрьская революция сделала Василия красным бойцом, он командовал взводом на Южном фронте, был тяжело ранен, а то искреннее доверие солдатской массы, когда его избрали членом полкового комитета, настолько подняло Василия в своих собственных глазах, что он сразу словно переродился. Большевик Буров стал для него примером во всем.

2

Поезд подходил к Тамбову осторожно, недоверчиво, как подходит человек к дому, из которого только что стреляли.

Василий Ревякин стоял в тамбуре, нетерпеливо поправляя складки френча у пояса. Он подтянулся, выглядел бодрым, хотя лицо еще отдавало госпитальной желтизной.

Вагоны дрогнули и остановились. Василий поправил на плече ранец и сошел на перрон.

Заметив вооруженных красногвардейцев, подошел, предъявил документы.

Сзади кто-то больно ударил по плечу. Обернулся.

— Андрей!

Андрей Филатов, сын кривушинского богатыря, друг и ровесник Василия, широко расставил руки для объятий и радостно заулыбался:

— Васяха! Ну и ну! Вот встреча!

— Потише тискай, медведь! Из госпиталя недавно.

— Куда угораздило-то?

— В левую ногу. Два месяца отвалялся.

— А сейчас откуда?

— Из Козлова. В свой полк за документами заезжал. А ты что тут делаешь?

— Эшелоны сопровождаю. Сейчас отправка. Так ты в Кривушу? Передай моей Дашутке поклон! Тяжелая она... Тебя крестным запишем!

— А ты давно от своих?

— Недавно заезжал.

— Мои-то как там?

— Все живы... Да! Ты с Тимошкой Гривцовым в одном полку служил? — спохватился Андрей.

— В одном, а что?

— Он тут с генералом путался, адъютантом был.

— Так вон он куда из Козлова убежал! Где же он теперь? Арестован?

— Вместе с генералом утек.

— Упустили гадину!

— Сидор, отец его, верховодит в Кривуше, в Совет пролез.

— Ничего, скоро и за Сидора возьмемся! Новую жизнь ладить начнем!

— Давай, Васяха! Помогу! Вон ищут меня. В Кривуше свидимся!

Широкие плечи Андрея закачались в толпе. Василию легче стало на душе от этой встречи. Дома все живы, Маша ждет небось не дождется...

Эх, если бы не пакет в Губком! Махнул бы прямо с вокзала домой. Кажется, до Татарского вала бежал бы бегом без передышки.

— Эй, товарищ комиссар! — окликнул Василия извозчик. — Садись, мигом домчу куда хошь!

— Мне недалеко, дойду, — ответил Василий, ощупав в кармане пакет и револьвер.

Шел по Дворянской, искоса поглядывая на затейливые узоры купеческих и помещичьих домов. Улица будто вымерла. Притихли в своих домах толстопузые! Выглядывают небось из щелок и дрожат от страха и ненависти!

Изредка встречаются патрули — красноармейцы. Они подозрительно осматривают одежду Василия. Вот еще двое... По разговору понятно — только что отвели в Чека какого-то офицера, пойманного на чердаке.

— Товарищи, где помещается Губком? — спросил у них Василий.

— А тебе чаво там? — поинтересовался высокий.

— К Чичканову. Из Козлова я приехал.

— А документ есть?

Василий показал проходное свидетельство.

— Иди в «Колизей», на второй этаж.

— Какой «Колизей»? Где он?

— Да вот он! Ты что, ослеп? С колоннами на углу.

— Дом Дворянского собрания?

Патрули переглянулись и снова подозрительно покосились на одежду Василия.

— Ты что? Давно не был в Тамбове?

— Три года в окопах отсидел.

— А-а! Ну, тогда закуривай! — И высокий красноармеец достал красный кисет.

Василий свернул большую козью ножку. Красноармеец положил было кисет в карман, но опять вытащил.

— Возьми еще с собой.

Красноармеец бросил в кисет Василия две добрые щепоти самосада.

— У Чичканова будешь — поклон ему от нас передай. Мы его из тюрьмы вызволяли, — с гордостью сказал до сих пор молчавший крепыш в кожаном картузе.

— Спасибо, братцы, — Василий бережно спрятал кисет. — От теплого слова табачок слаще.

3

Шло экстренное совещание, которым руководил нарком Подбельский, прибывший в Тамбов с полномочиями ВЦИКа.

Василий нетерпеливо поглядывал на дверь: время неумолимо клонилось к вечеру. За дверью чистый звонкий голос горячо доказывал:

— Именно потому, что тамбовские крестьяне революционно настроены еще с тысяча девятьсот пятого года, именно поэтому они и легко поддаются на всякую агитацию, на всякий призыв с чем-то и кем-то бороться. Эсеры этим воспользовались, у них нашлись хорошие агитаторы, а мы забросили агитацию, да и людей у нас толковых мало. Помните, врач один из Москвы приехал и на периферию просился? Как теперь выяснилось, он эсер, поднял в Хоботове мятеж продотряда, в который поналезли офицеры и сынки кулаков с провокационной целью...

— Это Борис Васильев говорит, — пояснил Василию секретарь, — замечательный оратор! Да ты, товарищ Ревякин, не волнуйся. На ночлег устроим в гостиницу.

— У меня есть где ночевать, — недовольным голосом ответил Василий. — Три года дома не был!

— Понимаю, но что поделать? Попробую поговорить с Чичкановым. — И пошел в кабинет.

Василий присел на край стула, подождал. Из головы не выходила мысль: теперь полдороги прошел бы...

Из двери высунулась голова секретаря:

— Заходи, товарищ Ревякин!

Как? Прямо на совещание? Василий одернул френч, вынул пакет и пошел за секретарем. В просторном, светлом кабинете за длинным столом сидели человек десять. Василий заметил среди них двух военных. Остановился в нерешительности — кому передать пакет?

— Здравствуйте, товарищ Ревякин! — За столом привстал черноволосый человек со строгими глазами.

— Здравствуйте... Вы товарищ Чичканов? — Василий подошел ближе и протянул пакет. — Председатель Козловского исполкома товарищ Лавров велел передать лично в руки.

Чичканов вскрыл пакет и быстро пробежал глазами по листку бумаги.

— Как чувствует себя товарищ Лавров? — оторвавшись от чтения, спросил он Василия.

— Хорошо. Работает.

— А тебя тоже арестовывали?

— Лавров пришел тогда в казармы к восставшим. Горячо говорил. Я поддержал его, и меня вместе с ним взяли. Шел бы, говорят, домой, стреляный хрен, в большевики не лез.

Люди за столом улыбнулись. Улыбнулся и Чичканов.

— Хорошо, что Латышский отряд из Москвы подоспел, а то и я оказался бы годным к службе на том свете, — заключил Василий.

— А тамбовцы, товарищ нарком, без нас обошлись, — весело сказал Подбельскому военный с очень заметным кавказским акцентом.

— Это значит, товарищ Киквидзе, что советская власть за короткий срок верных бойцов воспитала, — ответил военному Подбельский. — Даже те красноармейцы, что были обмануты офицерами, просят, чтобы их зачислили в дивизию Киквидзе. Возьмете?

— Возьму обязательно! Пусть они завтра на митинге-параде присягу примут. Повинную голову не рубят. Правильно я сказал русскую пословицу, товарищ Ревякин?

— Так точно, товарищ начдив.

— Жаль, что товарищ Ревякин к строю не годен, — улыбнулся Киквидзе. — Я взял бы его командиром роты.

— Вы и так все наши кадры забрали, — улыбнулся Чичканов. — Товарищ Рогозинский, Ревякина запишите на нашу памятную страничку. Крестьянин-коммунист на селе для нас очень дорог.

— Где ваш дом, товарищ Ревякин? — спросил Рогозинский, записывая что-то в маленькую книжку.

— В Кривуше моя семья.

— Ну что ж, вот и будем с вами, товарищ Ревякин, коммуну строить в Кривуше, — весело сказал Подбельский.

— Так точно! — отчеканил Василий.

Начдив Киквидзе встал:

— Готовь, товарищ Ревякин, больше хлеба для Красной Армии. — Он вышел из-за стола и положил руку на плечо Василия. — Оружие для самозащиты есть?

— Револьвер.

— Во зло не употребляй, — вмешался в разговор Подбельский. — Скажи крестьянам: надо помочь рабочим, надо помочь Красной Армии. Оцени обстановку и действуй разумно.

— Пришлем в ваши края продотряд, — сказал Чичканов, — держи с ним связь. Вот эту брошюрку возьми, почитай крестьянам.

Василий поблагодарил и вышел. Сердце его переполнилось радостью. Ему доверяют, на него надеются!

Секретарь Прокофьев проводил его до лестницы:

— Не вздумай идти в ночь, не рискуй.

— Теперь уж заночую. Не зима — зарю долго ждать не придется. — Попрощался и вышел на площадь.

В лицо пахнуло вечерней прохладцей. Василий подошел к реке. По дороге внимательно разглядывал людей, идущих навстречу, надеясь встретить знакомых. Припоминал свои поездки в Тамбов до войны... Вон в той лавочке перед отправкой на фронт купил Маше цветастый платок. Она была так хороша в нем! Нет, видно, не уснуть ему в эту ночь...

4

Гривцов сидел на сундуке в рубленом полутемном чулане и прямо из бутылки пил самогонку. Парашка примостилась напротив, горестно подперев кулачком подбородок. Между ними, на сундуке, чадила тоненькая свечка. Из открытого погреба тянул холодный, пахнущий плесенью воздух.

Тимофей закусывал желтым соленым огурцом. Потом привычным жестом потянулся было отереть усы.

— А ты без усов-то красивше, Тимоша, — заискивающе заглянула ему в глаза хозяйка.

— Отстань. Не до этого! Лучше бы подумала, как мне на свет божий из этой ямы выбраться. Отцу накажи, что ли... Под мешками за город вывезет.

— Так он тебе и поехал в такую заваруху!

— Тише... Кто-то к калитке подошел.

— Пужливый стал. Послышалось.

— Тише, говорю, — прошипел Гривцов, приподнимаясь с сундука. — Щеколду кто-то трогает.

Стук в калитку повторился. Парашка вздрогнула, перекрестилась.

— Иди, спроси кто. Обо мне даже своим не говори. — Он выхватил из кармана наган и ужом скользнул в погреб.

Парашка закрыла дверцу и вышла из чулана.

— Кто там? — крикнула она с порога.

— Параша, открой! Это я, Василий Ревякин.

— А-а! Вася! Иду, иду.

— Здравствуй, Параша! Пусти заночевать.

— Заходи, Вася, заходи! Ночуй, пожалуйста, хоть месяц! — торопливо заговорила Парашка, старательно закрывая калитку на крючок.

— Во дворе у тебя все по-старому?

— По-старому... А ты, я вижу, возмужал, да и подурнел. И небритый! Маша-то разлюбит, гляди!

— Она к тебе заходила?

— Кто? — будто не поняла.

— Маша, говорю, бывала у тебя?

— А-а... бывала, бывала. Ну, пойдем, пойдем в дом.

— Как она? — поинтересовался Василий.

— Что — как?

— Здорова?

— Здорова, здорова! Красавица! Слава богу, огнем пышет. — Она привела его на кухню и показала на ведро: — Умойся, а я в погребец слажу, огурчиков достану. Угостить-то нечем, время проклятое!

— Время очень хорошее! Это ты зря...

— Вам, мужикам, хорошее. В любом доме с наганом кусок хлеба выбьете, а бабам одни слезы. Да ты умывайся!

— Я на Цну ходил. Умылся, ноги вымыл. А от огурчиков не откажусь.

— Вот я и угощу тебя.

— Ты все одна?

Парашка тревожно выпрямилась — к чему это он клонит?

— Так и не сошлась, говорю, ни с кем?

Парашка облегченно вздохнула, улыбнулась:

— С кем же теперь сойдешься-то? Кобели вы все пошли. И время нестойкое.

— Ну уж так и кобели, — улыбнулся Василий. — Давай я посвечу тебе в погребе.

— Не надо! — резко сказала Парашка. — Не надо! Все посветить обещают, а в темноту тащат... В своем погребе и впотьмах разберусь.

— Чудачка, не обижайся, помочь хотел.

— Ты свое дело делай, отдыхай.

— Ну, спасибо. — Василий сбросил ранец с плеча, снял картуз и сел к столу. Вынул кисет, закурил.

Парашка вернулась.

— Вот и огурчики. Кислые стали, а с осени хрустели. Хлеб черствый, не взыщи. Зато я тебя первачком угощу! — И она вынула из-за пазухи полбутылку, заткнутую бумажной пробкой.

— Не надо, не пью. Нельзя мне.

— Ну, не притворяйся!

— Сама, что ли, гонишь?

— Да ты что! Когда мне? В Полынках у знакомой купила. От ревматизмы хорошо натираться. Выпей, выпей, подкрепись, а то и с Машей-то не сладишь! — хмыкнула, стыдливо опустив голову.

— Душно у тебя, — уклончиво ответил Василий.

— А ты рассупонься, френч сыми!

— Ну уж ладно, для такой оказии выпью, пожалуй.

Она налила полный граненый стакан и подала ему. Василий долго, мучительно тянул, закашлялся, схватил огурец.

— Ну и питок из тебя! А я видела — прямо из бутылки пьют, сосут, как соску.

— Привычка нужна...

— Дома привыкнешь. Дядя Захар небось четверть припас.

Василий, морщась, съел огурец, поблагодарил.

— Ну и духота сегодня!

— Да ты сыми, сыми френч-то. Рассупонься.

— И то, пожалуй, разденусь. — Он снял френч, повесил его на спинку стула.

— Батя не заезжал к тебе?

— Все кривушинские заезжают. Всем нужна.

Василий долго расспрашивал, стараясь прогнать сон, но веки становились все тяжелее и тяжелее. И Парашка, как нарочно, разговорилась — прямо убаюкивает...

...Очнулся Василий от боли в переносице. Он спал, уронив голову на кисти рук. Испуганно вскочил на ноги, — проспал! Уже солнце лезет в окно! Быстро натянул френч, подпоясался.

— Параша! Я ухожу!

Ни звука.

Вышел в коридор, позвал еще раз.

— Я в погребе. Картошку перебираю, — послышался голос из сеней.

— Ты чего же не разбудила? Проспал я!

Он вернулся на кухню, плеснул на лицо воды, протер глаза. По привычке сунул руку в карман — револьвер на месте. В боковой... а где же документы? Испуганно замер, вспоминая. Обшарил все карманы. Где мог оставить? На речке? Нет, нет, вечером почти у Парашкиного дома предъявлял патрулю. Парашка? Зачем они ей? А зачем самогон? Раздобрилась... »Сыми френч-то»...

Кинулся в чулан, нагнулся к погребу:

— Параша, вылезь на минутку.

— Чего еще? Двери все открыты, ступай с богом!

— Вылезь, говорю, — уже сердито крикнул он. — Несчастье у меня!

— Какое несчастье? — Парашка высунула голову из погреба.

— Документы пропали.

— Потерял? — притворно удивилась она, пряча глаза под надвинутым на лоб платком. — На речке небось выронил...

Василий теперь не сомневался.

— Говори, для кого документ взяла? — Он выхватил револьвер.

Парашка не ожидала этого. Впервые в жизни увидев черный, со страшной пустотой ствол нагана, нацеленный ей прямо в глаза, она взвизгнула и провалилась в погреб, загремев ведром.

— Не погуби, Васенька, все расскажу! Не утаю ничего, не погуби! — запричитала она в пустоте погреба.

— Вылазь, не трону!

— Спрячь пугач-то, окаянный! — Вся дрожа от страха, Парашка вылезла из погреба. — Он тоже вот так в грудь наставлял. А кому умирать охота?

— Кто наставлял?

— Тимошка! — заголосила она, сморкаясь в грязный фартук.

— Какой Тимошка? Гривцов?

Парашка кивнула и еще пуще разревелась.

— Ну, хватит орать-то, говори, где он?

— В погребе тут сидел. Ушел с твоей бумагой.

— Как? Он был тут? — Василий грозно шагнул к ней. — И ты молчала? Шкура продажная! Собирайся, пойдем в Чека!

Парашка бросилась на колени:

— Не погуби, Вася! Ради Маши не погуби! Вить я ее от позора спасла!

— От какого позора? — Он сел на сундук, раздавив огарок свечи, забытый вчера Парашкой.

— Тимошка обманом вызвал ее из Кривуши, вроде тебя встречать, а сам ночью... — И она рассказала все, как было.

Василий до боли в суставах сжимал рукоятку револьвера. Потом медленно встал и, не замечая Парашку, все еще стоящую на коленях, пошел к двери.

...Чичканова в «Колизее» не оказалось. Прокофьев сказал, что его следует искать в казармах, где идет смотр Тамбовскому полку, который Киквидзе включает в свою дивизию.

Василий подошел к казармам в тот момент, когда полк был выстроен на плацу и повторял за Чичкановым священные слова красноармейской клятвы на верность Советской Родине, на верность социалистической революции.

—  «Я сын трудового народа, гражданин Советской Республики... Если по злому умыслу отступлю от этого моего торжественного обещания, то да будет моим уделом всеобщее презрение и да покарает меня суровая рука революционного закона...»

Василий чувствовал себя виноватым. Он не мог простить себе, что так легко дал обмануть себя...

Над строем полка горело красное полотнище. «За власть Советов!» — прочитал Василий дорогие его сердцу слова. Он перевел взгляд на суровое лицо Чичканова, обращенное к красноармейцам. «Зачем отрывать его от дела? Пойду в Чека», — решил Василий.

Глава пятая

1

Два дня Маша отлежала в горячке.

Как прибежала на заре, кинулась на постель, так и не поднималась до сих пор. Первую ночь все бредила, кого-то умоляла спасти Василия. Захар и Василиса Терентьевна поняли, что с сыном стряслась беда, но допытаться не могли и оттого сидели, как на похоронах. Мишатка тревожно следил за матерью, прячась на полатях. Терентьевна то и дело мочила холодной водой полотенце и клала на голову Маше. Старая долго сдерживала слезу, но вдруг заголосила, запричитала, испугав внука.

— Не надо, ба! Не надо! — захныкал он громко.

Маша очнулась.

— Кто кричит? Что с Васей?

— Да мы сами не знаем, ждем, когда ты очухаешься, расскажешь... Попей молочка, лучше будет.

Стуча зубами о кружку, Маша сделала несколько глотков и, испугавшись своей беспомощности, разрыдалась.

К вечеру второго дня ее перестало знобить, и она сбивчиво рассказала Терентьевне без утайки все, как было.

— Коли не услышал бы тот офицер мой крик, изнасильничали бы, проклятые...

— Хватит уж горевать-то, опять затрясет. Прошло, чай, все, не тоскуй попусту, не терзай себя. Глядь, и Васятка жив останется. На войне не убили, неужли свои убьют? За что? Ну, подержат в аресте, да и пустят домой.

Захар сидел за печкой и, крутя цигарку за цигаркой, бросал недобрые взгляды в окно. Отсюда хорошо был виден дом Сидора Гривцова.

— Отец, а отец! Пошел бы к свату Юхиму. Он, бают, с Сидором в город ездил. Не разузнал ли чего про Васятку?

— Вон он сам бежит, легок на помине.

Юшка влетел в избу веселый:

— Пришел, что ли? Где он?

— Погоди трубить-то, трубач. Маша слегла.

— Почему такое? — выпучил Юшка серые испуганные глаза и шагнул в горницу к Маше. — Ты чевой-то, Манюшка? Вставай, не время хворать-то.

Маша молча схватила длинные крючковатые пальцы отца, прижала к горячей щеке.

— Да что с тобой, доченька?

Терентьевна скупо повторила рассказ Маши.

— Голова ты садовая! — вскричал Юшка. — Нашла, кому верить! Гривцовы сроду трепачи да жулики! Я почему прибежал-то? В обед Алдошка Кудияр приехал из Козлова. Васятку, грит, там видел. Френч на ём офицерский, весь блестит!

Маша недоверчиво покосилась на отца, и уже радостные слезы потекли по щеке.

— Поплачь, поплачь, доченька, — радостно заговорила Терентьевна. — Вся хворь слезами изыдет...

— Да перестаньте, плаксы! Моя радость побольше вашей! Получай, грит, коня, это тебе Василий прислал. Ему, мол, начальник за хорошую службу пожаловал. Я так и обмер: врешь, говорю, Алдошка! А он: не хочешь брать, Захару отведу. А конь-то вороной, гривастый. Загляденье!

— Да сам-то он что же? Сам-то? — нетерпеливо перебила Маша.

— Самому, грит, в Тамбов пакет везти поездом.

— Да куда ж он в Тамбов-то? Схватют его там.

— Кончилась их схватилка! Сидор уж прибегал ко мне — барахлишко городское спрятать.

— И ты взял у него? — вмешался Захар. — Эх ты, горе-горюхино.

— А то что же, добру в земле гнить? Зароет вить. А у меня ребятня голая. Он думает: верну ему? Дудки-сопелки, в решете котелки!

Захар все еще хмурился, но радовался за Василия, может быть, больше всех. Он свернул было новую козью ножку, но Терентьевна шикнула на него:

— Будет чадить-то! Всю избу прокоптил! Поди посмотри лошадь!

— Пойдем, Захар, а то, я вижу, сумлевается Терентьевна. Да я сам еще как во сне. За ляжку себя щипал. С неба коняка свалилась. Пойдем, помогешь мне мазанку для нее накрыть. Готовил для коровы, да золота на рога не хватило, а тут задарма привалило! — И он захихикал, радостно обняв Захара. — Готовь, Терентьевна, самогонку, теперь вот-вот сам заявится!

Радость подняла Машу на ноги. Весь вечер и следующее утро она прибирала в избе, подстригла Мишаткины вихры, помыла его, надела новую рубашонку, которую сама сшила из своего старого серенького платья. И все подбегала к осколочку зеркала у окна, придирчиво всматриваясь в свое лицо — не подурнела ли за эти дни?

Во второй половине дня пошел проливной дождь. Мишатка прибежал с улицы весь мокрый — ходил на большак встречать папку.

Маша понимала, что Василий может задержаться по казенным делам, но какое-то предчувствие все толкало и толкало ее к окну, она сгорала от нетерпения.

— Замочит папку нашего, коль в дороге захватит, — тревожно говорила она сыну, в который уж раз подсчитывая, сколько он ехал в Тамбов, сколько может пробыть у начальников.

А Мишатка все сидел на подоконнике, не спуская глаз с дороги, идущей к дому.

— Мамка, глянь, радуга! — вдруг радостно крикнул он. — Дождя больше не будет? Да?

— Где радуга? — Она наклонилась к окну, ласково притянув к груди Мишаткину голову, и, перекрестившись, прошептала:

— Слава богу! Яркая какая!

2

Летом дождь — своенравный упрямец и капризный баловник. Нежданно-негаданно налетит, незаметно исчезнет. И не нужен бы, да ничего не поделаешь. Забарабанит по крышам, зашуршит по лесу, захлещет путника в дороге чистыми, свежими струями. Хочешь — прячься, хочешь — снимай картуз да подставляй горячую голову... Прошумел, прошуршал, отхлестал и — нет его. Глядь, на небе радуга красуется, пестрая, как свадебная дуга.

Дождь захватил Василия у небольшого хуторка Светлое Озеро. Полил сразу, как из ведра.

С крылечка крайней избы послышался игривый женский голосок:

— Скорей, скорей, комиссар, сюда!

Василий кинулся к спасительному крылечку. И — остолбенел, не решаясь поднять ногу на ступеньку. На крылечке стояла молодая красивая женщина и улыбалась.

Он в нерешительности остановился у порога, прижимая левую руку к боковому карману, где лежал его новый документ.

— Да что ж ты стоишь, чудак, мокнешь? Заходи, не бойся. Бандитов нет. В доме давно уж мужиком не пахнет! — И засияла улыбкой... Выставила ладошку под падающие с крыши струйки воды.

— Спасибо, барышня, — ласково сказал Василий, поднимаясь на крыльцо.

Она стряхнула с руки воду и вдруг громко рассмеялась. Василий покосился на нее, потом осмотрел свою одежду, — может, над ним смеется?

А она то затихнет, то снова хохочет.

— Чего чудного нашла? — недовольно спросил он.

— На барышню еще похожа? Спасибо, парень. — И снова расхохоталась.

Василий осмелел, улыбнулся:

— А что, разве не барышня?

— Два года, как вдова... Мой муженек на фронте оставил голову.

Василий украдкой рассматривал ее лицо, На тонком прямом носу — царапинка. Длинные густые ресницы. И Василий почему-то решил, что именно эти ресницы, беспокойно взлетающие вверх, больше всего украшают ее.

Дождь припустил еще сильнее, еще громче забарабанил по железной крыше.

— А я тебя, комиссар, где-то видела. Ты чей? — И повела покатыми узкими плечами.

— Какой я комиссар? С фронта домой иду... в Кривушу.

— В Кривуше я никого не знаю, а вот тебя видела где-то. — И задумалась, снова набирая воды в ладонь.

— Не во сне ли? — пошутил Василий.

— А может, и во сне...

Почувствовав на себе мужской взгляд, веселая хозяйка смутилась. Ее маленькая рука поправила что-то на груди, потом скользнула по крутому тугому бедру.

— А ты что, городская, что ли? — спросил Василий.

— Мать была городская... барыня. А отец мужик, а я мужицкая дочь.

— Как же так случилось? — недоверчиво улыбнулся Василий.

— Коль узнать хошь, к отцу сходи, спроси. — Она отошла от столбика.

— Барыня не барыня, а на городскую похожа, — тихо сказал он.

— Чем? Ну, чем? — В ее голосе были и любопытство и задор.

— Вон и ручки маленькие, и так... все не сельское.

Она засмеялась, запрокинула голову, словно подставляя губы для поцелуя.

— Ручки! На, посмотри эти ручки! — Она приблизилась, обдав Василия запахом парного молока. На ладошках он увидел жесткие бугорки мозолей.

— Мать, может, и вправду барыней была, а я простая крестьянка. В сельскую школу только два года ходила, а теперь с теткой навоз ворочаю и в поле одна управляюсь. Вот те и ручки! — сердито заключила она, будто пожалела, что разоткровенничалась перед чужим человеком. Потом отошла на прежнее место, набрала в обе ладошки падающей с крыши дождевой воды и, заигрывая, плеснула в сторону Василия. И — странно! — небо вдруг посветлело, словно она промыла водой кусок стекла. Дождь свалился куда-то за ригу, упал там и затих. Над озером засияла радуга.

— Как тебя зовут?

— Соня.

Хотел назвать себя, передумал. А она не спросила. Смелая, а не спросила. Значит, и не надо. И вообще, дурь в голову лезет... Домой, домой скорее!

Он взглянул на радугу, поправил френч:

— Ну, спасибо, Соня, за привет, за веселый разговор. Домой спешу.

Она ничего не ответила. Василий сошел с крыльца, оглянулся.

— Ой, подожди! Подожди! Вспомнила! У Кульковых, в Падах, на стене карточка! Ты не родич Насте?

— Настя моя сестра.

— А моя хорошая знакомая. Я у них часто бываю.

— До свидания, тороплюсь я. — И, как бы сопротивляясь чему-то в себе, добавил: — Жена ждет, сынишка. Три года их не видал.

— Попей кваску на дорожку, как тебя...

— Василий.

— Да, да, Василий... вить мне Настя говорила. Память девичья. Постой, квасу принесу.

Василий выпил квас, ласково посмотрел на Соню и пошел прочь.

У мостка Василий оглянулся. Соня все еще стояла на крылечке и прощально махала рукой. Он тоже поднял руку...

Когда хуторок спрятался за раскидистой ветлой, Василий остановился, покачал головой, пожал плечами. Конечно, блажь в голову лезет. Скорей Машу увидеть, Мишатку!

Взглянул окрест — не будет ли еще дождя? — и быстро зашагал по травянистой обочине дороги, сбивая грязными сапогами дождевые капли.

Да, летний дождь не страшен путнику. Прошумел, прошуршал, отхлестал и — нет его! Глядь, на небе уже радуга красуется! Яркая, пестрая, веселая!

3

Маша кинулась Василию на шею, прижалась лицом к его холодной от дождевой влаги груди. Не плакала — прятала сгоравшие счастливым огнем щеки.

Василий на одной руке держал Мишатку, другой обнимал Машу и, улыбаясь, смотрел на отца и мать, вышедших вслед за Машей. Захар неуклюже топтался на пороге, ожидая, когда сын подойдет ближе к избе, а Терентьевна суетливо, на ходу осеняла крестом счастливую встречу.

По русскому обычаю, Василий поцеловал всех троекратно, и его первого пропустили в избу.

— Сымай картуз, умойся с дороги, я полью, — захлопотала, засуетилась Маша.

— Сейчас... мешок развяжу, гостинец достану Мишаку. — Он вынул несколько розовых петушков на палочках и два больших куска рафинада. — Держи, Михаил Васильевич! Подарок фронтовой, оттого и дорогой! — Василий ненасытно разглядывал лицо сына, теребя непослушные стриженые вихры. Потом торжественно извлек со дна мешка два кашемировых платка:

— А это, Михаил Васильевич, нашим мамашам! — Один подал Терентьевне, с другим подошел к Маше и накинул ей на плечи.

— И хозяину есть гостинец. Держи, батя, трубку!

Соседи уже подглядывали в окна, завистливо шептались. Терентьевна незлобиво прогоняла:

— Отдохнуть дайте с дороги, содомы! Завтра утром приходи да смотри!

Василий умылся, сел за стол. Мишатка, набегавшийся за день, задремал на коленях отца.

— Пей больше молока-то! Пей, сынок! Не смотри на нас, мы недавно поели, — уговаривала Терентьевна Василия.

— Да я и так горшок выпил! Как бы во вред не пошло.

Маша не сводила глаз с родного лица.

Уже смеркалось, когда закончили радостную трапезу. Огня не зажигали. Маша бережно подняла с колен Василия спящего Мишатку и отнесла на свою постель.

— А мы на сеновале ляжем, — жарко шепнула она Василию. — Там прохладнее, иди туда.

...После сладкого забытья Маша жалобно заговорила:

— А я ведь тебя ходила встречать... думала, ты наказал...

Василий притянул ее к себе:

— Молчи. Я все знаю.

4

На другой день по Кривуше проплыл длинный черный автомобиль и остановился у дома Гривцовых. Чекисты окружили дом, перерыли все Сидорово барахло, проверили все щелки. Жена Сидора рыдала, упав на кровать... Соседи попрятались в сараях. Только ребятишки любовались автомобилем.

— Да нет его дома, дорогие товарищи, — сквозь зубы скулил Сидор, шагая за чекистами по подворью. — Разве он побегет в родное село? Тут его все знают, да и я его, подлеца, не прощу... Я ведь в Совете состою. Обчеством избранный... Нет его, зря беспокоитесь. Он теперь за границу небось махнул.

— Ну ладно, ты! Не скули! — сердито гаркнул на него рослый чекист. — А то тебя вместо него возьмем!

— Да разве отец за сына могёт? — продолжал ныть Сидор, провожая их к калитке. — От рук отбился. Сам его пять лет в глаза не вижу.

Когда автомобиль скрылся за поворотом, Сидор до боли скрипнул зубами и остервенело пнул сапогом грязную масленую тряпку, брошенную шофером на траву.

Дальше